Введение в когитологию: учебное пособие

Фефилов Александр Иванович

1. Методологические возможности и границы лингвистического анализа

 

 

Для любого начинающего лингвиста очевидным является факт, что язык состоит из дискретных и комплексных единиц – простых и сложных слов, словосочетаний, предложений, фрагментов текста, целых текстов. Эти единицы структурированы, или организованы соответствующим образом, благодаря ассоциативным, «вертикальным» и «линейным» связям. Их называют в лингвистике парадигматическими и синтагматическими отношениями.

У каждой единицы языка свои возможности представления мыслительных понятий как образов действительности. Одни единицы раскрывают эти образы в силу своей самодостаточности более полно, другие – менее объемно, частично; недостаточно для ясного понимания, и даже искаженно. Природная ограниченность наших мыслительных понятий, создаваемая за счет дискретности отражаемой действительности и несовершенства отражающего аппарата, прежде всего слуха и зрения, а в целом – сознания, усугубляется несовершенством естественного языка, который обслуживает отражающее сознание, участвуя в каталогизации и оформлении понятий.

Язык выступает в двух ипостасях – как объект анализа и как способ представления. При ближайшем рассмотрении проблемы мы можем прийти к неожиданному выводу, что анализируем не язык, а мыслительные понятия, которые скрыты в нем или обозначаются с его помощью, причем понятия не о самом языке, а понятия о внеязыковых объектах. Тогда мы снова возвращаемся к определениям языка, поскольку начинаем сомневаться в «лингвистичности» проводимого анализа. И тут мы наталкиваемся на такое многообразие языкового феномена, на такое множество его качеств и свойств (атрибутов и модусов), что становится невозможно объединить их в единый исследовательский объект. Язык как целое ускользает от лингвиста. Попытки одностороннего, некомплексного описания языка не дают объективных представлений о его природе, поскольку мы отходим при анализе не от целого, а от части, которую, возможно, вычленили не в соответствии с целостной сущностной структурой языка, а во многом искусственно, с высот дедуктивных позиций.

Попадая в порочный круг, мы выдаем неязыковое за языковое. Это происходит потому, что наш мыслительный глаз отражает все, что попадает в его поле зрения (насколько позволяет само зрение!), все, кроме себя; а наш языковой взор облачает в языковую форму все увиденное, но не себя. Методологическая почва уходит из-под наших ног, мы подменяем языковые значения мыслительными понятиями и нередко смешиваем обозреваемый многоликий объект с инструментом анализа. Таким способом в нашем сознании формируются «понятия о языке». Понятие – это то, что понято, осмыслено, или то, что подлежит осмыслению. В качестве инструмента, который обеспечивает понимание, используется все тот же язык – как естественный, так и научный.

О перспективах и трудностях лингвистического анализа с помощью общепринятого метаязыка, т. е. языка изложения и языка терминов, и пойдет речь в последующих разделах.

 

1.1. Язык как объект лингвистического анализа

К основным задачам лингвистической науки, как известно, относятся:

(1) описание языкового объекта (какой объект, как устроен);

это – ЧТО и КАК – ЛИНГВИСТИКА;

(2) объяснение языкового объекта (почему объект такой, почему так устроен);

это – ЗАЧЕМ / ПОЧЕМУ – ЛИНГВИСТИКА;

(3) использование языкового объекта (прикладной аспект);

это – ДЛЯ ЧЕГО – ЛИНГВИСТИКА [ср. 2, 37].

Можно было бы согласиться соответственно с определением лингвистики как описательной, объяснительной и прикладной, исходя из знакомой аксиомы, что объектом лингвистического анализа является ЯЗЫК. Однако все не так просто, как кажется на первый взгляд.

Цепная реакция нерешенных проблем начинается, как только мы предпримем попытку уточнить компоненты данной аксиомы, отвечая на следующие вопросы:

Как толкуется феномен языка в лингвистике?

Что подразумевается под лингвистическим анализом и в какой мере его следует считать собственно лингвистическим?

Какие методы анализа являются лингвистическими?

И наконец, можно ли говорить о самостоятельности лингвистической науки?

К самым распространенным определениям языка как объекта исследования относятся, как известно, следующие:

1) язык – это система, структура;

2) язык – средство выражения мысли;

3) язык – инструмент коммуникации.

Мы помним, что структурная лингвистика анализировала язык в перспективе его системной организации и структурного строения. Но язык исследовался в рамках структурного направления вне человека, вне связи с говорящим субъектом. Речь в дихотомии ЯЗЫК – РЕЧЬ рассматривалась лишь как динамическое состояние языковой системы, но не как процесс говорения и понимания, т. е. не как речедеятельность. В структурном направлении лингвистики была реализована попытка дегуманизации познания – исследуемый язык был лишен его реальности. Такое положение легко объяснить с помощью следующего графического эксперимента, ср.:

Рис. 1

Линия, ограниченная с двух сторон точками, существующая вне другого графического пространства, воспринимается как отрезок (А). Помещенный в графическое пространство четырехугольника, тот же отрезок воспринимается как «сторона четырехугольника». И это не только проблема дефиниции, хотя и она имеет важное значение при понимании языковых явлений.

Структурное направление всегда рассматривало язык «отрезочно» – «в себе и для себя», «вне человека», вне связи с целым и главным источником – носителем языка, говорящим субъектом. Только коммуникативная лингвистика стала рассматривать язык как «сторону четырехугольника» (в соответствии с нашей аналогией), т. е. как феномен, неотделимый от человека говорящего.

Со временем лингвисты осознали, что язык не является самостоятельным объектом. Язык очеловечен, и это его неотъемлемая составляющая. Он всего лишь одна из сторон другого природного явления, называемого homo sapiens. Здравомыслие не позволяет нам рассматривать часть вне целого, язык вне человека. Такой подход был бы ущербным. Все отношения Языка к Человеку, его сознанию и социальной природе должны быть включены в характеристику языка как объекта исследования. Реальность объекта – это он сам и его отношения, а не чистый объект, вырванный из системы отношений.

Таким образом, язык должен анализироваться даже не на фоне человека, а через призму человеческого сознания и межчеловеческих отношений, т. е. как антропологическое явление в плане отношений между сознанием и действительностью; и как этнологическое явление в плане отношений индивидуального сознания к другому индивидуальному сознанию и к коллективному (общему) сознанию.

Эти лозунги, как известно, взяли на вооружение смежные науки о языке – социолингвистика, психолингвистика, прагмалингвистика. Все было бы хорошо, но здесь возникает вопрос: как же называется в этом случае исследование, нацеленное на связь языка и сознания, речи и мышления? Носит ли оно сугубо лингвистический характер? Ответ очевиден – это не собственно лингвистическое исследование. По большому счету в вышеназванных смежных науках язык не является первичным объектом исследования. Он обслуживает господ, использующих его для представления знаний в области социальных отношений, психических состояний, актов воздействия людей друг на друга. Объектами «окололингвистических» направлений исследования становятся, таким образом, понятия и мыслеформы, выражаемые с помощью языка и речи, социальные отношения и установки, реализуемые посредством языка. Можно говорить в таком случае об интеллектуальном использовании языка. О лингвистическом же анализе говорить не приходится.

 

1.2. О методологии лингвистического анализа

Что может предложить постулируемая объяснительная лингвистика в плане метода лингвистического исследования? Сам атрибут «объяснительная» уже наводит на размышления. Вряд ли объяснение будет всегда нацелено на вскрытие причинно-следственных связей, подтверждающих наличие языковой закономерности, если это объяснение будет строиться на новаторских, инновационных методах, не имеющих ничего общего с природой исследуемого языкового объекта. По-видимому, лингвисты забыли или проигнорировали один из научных постулатов, сформулированный еще древнегреческим мыслителем Платоном, согласно которому инструмент анализа должен соответствовать природе анализируемого объекта.

Объяснение в принципе, по мнению американского философа К.Р. Поппера, это всего лишь «сведение неизвестного к известному» [41, 326]. Иначе говоря, в реляции А = Б, как процедуре уравнивания, это подведение Б под А, ср. Б и есть А, следовательно А не представляет ничего нового.

Кроме того, по мнению Поппера, «любое основание … должно отличаться от объясняемого и не зависеть от него» [там же, 328]. А это уже проблема метода анализа в теории вообще. Уместно вспомнить здесь «философские» игры Л. Витгенштейна с наложением листка бумаги с вырезанными геометрическими фигурами (квадратиками или треугольниками) на другой белый листок бумаги, местами заштрихованный. Витгенштейновская сетка, налагаемая на частично заштрихованную белую бумагу, – это произвольное действие, выдаваемое за метод познания, или способ представления, на самом деле не связанный с общечеловеческим, социально обусловленным опытом. При наложении одного листка на другой экспериментатор видит геометрические фигуры, заштрихованные или белые. От инструмента (сетки) воспринимаются фигуры, а от объекта анализа (бумаги) – цвет. На основании данного эксперимента делается вывод: «на листке бумаги мы видим частично заштрихованные или незаштрихованные (чистые) квадратики и треугольники». Спрашивается, причем здесь квадратики и треугольники? И как быть с тем положением о природной согласованности инструмента и объекта анализа? Пожалуй, следующее высказывание самого автора «игр» объясняет его отношение к подобным экспериментам: «Философствуя, мы уподобляемся дикарям, примитивным людям, которые слышат выражения цивилизованных людей, дают им неверное толкование и затем извлекают из своего толкования пространные выводы» [10, 333]. Примитивизм не в простоте изложения, а в средстве изложения. Можно мысленно допустить ситацию, в которой сидящий на берегу человек черпает воду из реки дуршлагом. Но еще более несуразной представляется ситуация, в которой за лингвистический анализ выдается, например, процесс вырезания слов из газетного текста с помощью ножниц.

Анализируя же философские «игры» Л. Витгенштейна, мы делаем вывод в духе «принципа дополнительности», автором которого является известный физик Н. Бор: инструмент познания откладывает отпечаток на объект познания, в том смысле, что мы приписываем объекту «дополнительные» инструментальные признаки, которые не имеют ничего общего с природой данного объекта.

Однако в лингвистике мы имеем дело не только с умозрительными моделями анализа, но и с другими примитивными процедурами, называемыми методами дефиниции, толкования, переформулирования, или парафразирования. Эти излюбленные методы доказательства наличия или отсутствия тех или иных признаков у анализируемого языкового явления порождают массу спекулятивных выводов. Почему? Потому что, если одно слово объясняется с помощью другого слова, то объясняемому слову невольно приписываются признаки объясняющего слова.

Практика показала, что часто способы объяснения языковых явлений отрываются от собственной природы данных языковых явлений и уходят в область обозначаемых с их помощью неязыковых объектов. Под значение слова подводится содержание обозначаемого словом объекта. Так, например, семантическими признаками слова тигр считаются: «хищник», «полосатый», «питающийся мясом» и т. п. Лингвистика подменяется здесь экстралингвистикой.

Есть и другая опасность – используемый метод заимствуется из других наук и оказывается на поверку неприемлемым для объективного анализа языкового явления. Волюнтативное зачисление такого приема в ранг лингвистических методов анализа – абсолютно бесплодное занятие. Такого рода методы чаще выводят на логические абсурды типа: Если это «животное» – «полосатое», то это – «тигр»; «зебра» – это также «полосатое» «животное», значит, «зебра» – это «тигр»; или: У автора П. в текстах количество используемых глаголов составляет 60 %, а у автора Л. – только 40 %, значит, повествование у автора П. более динамическое, чем у автора Л.; или: Левое полушарие мозга ответственно за логическое мышление, правое – за образное мышление, значит, грамматика языка локализована в левом полушарии, а лексика – в правом. [Относительно последнего абсолютизирующего вывода следует заметить (даже с учетом случаев афазии, стимулирующих данное умозаключение), что полнокровная грамматика языка не мыслима вне лексики, в том числе и образной, которая «не пускает» грамматику в левое полушарие; в лексике же языка имеется большое количество абстрактных, «родовых» наименований, которые вряд ли попадут в правое полушарие.]

Когда экстралингвистический факт выражается с помощью языка, объяснению подвергается не сам факт, а его языковое представление. Говоря иначе, один языковой знак используется для объяснения другого языкового знака, при этом даже не в аспекте самого семиотического отношения (знакового представления), что было бы гораздо полезнее, а в аспекте экстралингвистического содержания обозначаемого неязыкового объекта. Мы видим, что на самом деле объясняется не экстралингвистический объект, а обозначающие его слова. С. Эмпирик говорил в этой связи, что мы сообщаем своим ближним слова, а не суть предметов [46, 76].

В сферу объяснительной лингвистики обычно включаются следующие типы объяснений:

♦ Объяснение содержания какого-то внелингвистического факта, констатируемого высказыванием, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – подростки, невзрослые, юные. Играют в футбол – пинают мяч ногами, забивают в ворота в соответствии с принятыми правилами. Футбол – это игра. Футбол – это также мяч (= круглый, надувной, из кожи и т. п.)]. По сути, такое объяснение представляет собой традиционный лексикологический анализ – раскрывается «содержание слов», независимо от их функциональной нагрузки в предложении.

♦ Грамматическая характеризация констатирующего высказывания, т. е. его узколингвистическое объяснение, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – это субъект. Играют – это предикат. В футбол – это дополнение].

♦ Семантическое, или семантико-синтаксическое определение слов, выполняющих функцию членов предложения, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – активно действующий субъект, т. е. агенс. Играют в футбол – активное действие, или семантический предикат].

Однако во многих лингвистических исследованиях часто остаются без должного внимания такие отношения, как:

♦ Корреляция между единицей языка и единицей речи, т. е. переход языкослова в речеслово, ср. мальчик – играющий мальчик; дворовый мальчик; мальчик на побегушках; мальчик с пальчик. В этой связи возникает вопрос, слово мальчик именует и обозначает «то же самое» или что-то другое? Это вопрос о номинативных и репрезентативных возможностях слова.

♦ Соотношение речевой единицы (словосочетания в составе предложения-высказывания; фрагмента текста) с обозначаемым фрагментом мысли или целой мыслью. При этом не следует думать, что имеется в виду идеальная мысль, не имеющая языкового и речевого подкрепления. Здесь подразумеваются мысли или фрагменты мысли, которые уже были когда-то и кем-то оязыковлены и оречевлены. В условиях текста проблема идеальности мысли снимается предшествующим или последующим контекстом.

Мы чаще переформулируем одну и ту же мысль, чем формулируем ее заново. Ср. «Говорим говоренное, мыслим в мысли другого» [А.Н. Радищев, 42, 37]. Многие мысли ассоциируются в нашей голове уже в определенной языковой и речевой форме, ср. Он приехал. Он уже дома. Мы можем встретиться с ним. Для других мыслей мы подыскиваем необходимые средства выражения и тем самым порождаем новые мысли, во всяком случае – новые для нас, говорящих, манипулирующих языком, ср.: Киноудушье; Солнышко Бальмонтом светит. Правдуха-Хлюпий, Докурлыкался. Кишечник – мой злой властелин. Умные люди сжигают свои труды, полоумные их стирают.

♦ Отношение сознания и мысли к языку. Здесь имеется в виду языкотворческая деятельность нашего сознания, а не акт называния или обозначения. Ср. Люди бегут – слезы бегут – годы бегут.

У многих языковедов нет возражений, что объектом лингвистических исследований должны быть знаковые отношения, несмотря на то, что в лингвистических дискуссиях неоднократно звучали и критические голоса, утверждающие, что проблема знаковости не лингвистическая проблема, а навязана языкознанию семиотикой (наукой о знаках). К сожалению, знаковые отношения в лингвистике, например, в семасиологии (науке о значении), изучаются далеко не лингвистически. Изучение отношения между языковым знаком и обозначаемым с его помощью мыслительным понятием часто превращается в объяснение не самого знакового отношения, т. е. характера взаимодействия вербальной семантики и мыслительного понятия, а в описание обозначаемого мыслительного понятия («экстралингвистического значения»), в чем мы только что убедились.

Исследование знаковых отношений превращается в приписывание содержания мыслительного понятия языковому знаку и, как следствие, – в подмену лингвистической категории языкового значения мыслительной категорией понятия. Возможно, это результат того, что единицы языка по семиотической привычке часто рассматривались как пустые символы – важно было определить, что за ними кроется или что им приписывается. Не случайно же появились сторонники унилатеральной концепции языкового знака, которые сводили его к звуковой оболочке, а языковое знаковое значение отождествляли с обозначаемым понятием. Достаточно вспомнить в этой связи дискуссии о проблеме знака и значения в отечественной лингвистике 60-х гг. прошлого века.

Семасиологический анализ, переключающийся на обозначаемую действительность, автоматически покидает пределы лингвистики. Лингвист превращается в онтолога. Не зря структуралист-теоретик Л. Ельмслев, критикуя традиционные направления языкознания, говорил, что в принципе все они сводимы к нелингвистическим дисциплинам. Звуковая сторона языка может с таким же успехом изучаться в рамках физиологии. Значимую, семантическую сторону языка можно было бы, по его мнению, изучать в психологии, логике, онтологии [19, 132].

Однако не всем хочется соглашаться с перспективой растворения лингвистики в смежных науках. Целесообразнее было бы определить ее место среди других наук. Рассмотрим проблему в иной перспективе.

Если принять во внимание, что единица языка является двусторонним, формально-семантическим знаком, то даже простое описание значимой стороны языковой единицы предполагает анализ объективированной в знаке ретроспективной мысли, мысли предшествующих поколений.

Языковая единица вне речи фиксирует осколки стереотипных понятий. Собирая целое высказывание из отдельных слов, мы оживляем последние, так как соотносим их с мыслительными понятиями по принципу тождества (А = А) или по принципу далекого или близкого сходства (А = Б), а также по принципу контраста (А = – А). Но оживленное в речи слово уже не является собственно языковым объектом. Это уже речемыслительный знак, т. е. словомысль. Что в этом знаке языковое (А) и что мыслительное (B), а что интегративное (A/B), следует разбираться не узкому лингвисту, а лингвисту-философу, лингвисту-этнологу (рис. 2).

Рис. 2

Здесь З значение языковой единицы как собственно лингвистический объект;

А – незадействованная часть значения языковой единицы;

А/B – синтез, интеграция значения языковой единицы и понятия, или речевая единица как лингвомыслительный объект. Сектор пересечения А/B представляет собой семантико-понятийное единство, которое позволяет познающему субъекту проникнуть внутрь обозначаемого понятия настолько глубоко, насколько позволяет это сделать семантический потенциал значения, его аппроксимативные (приближенные к понятию) признаки;

B часть мыслительного понятия, неохваченная значением речевой единицы;

П – мыслительное понятие.

Смысл исследования таких объектов следует искать в комплексном анализе. Необходимо определить роль псевдопустоты в секторе (А), а именно, его влияние на восприятие (А/B), а также установить влияние псевдопустого сектора (B) на сектор (А/B) и определить степень его интегрированности в секторе (А/B).

Ср.: сломанный стол ,

где А/В стол = «ножка/ножки стола» (здесь слово стол именует целый предмет, но обозначает лишь часть предмета);

В—стол = «полировка и окрас, конфигурация составных частей как предмета мебели и др.» (части и признаки называемого предмета, не вошедшие в сферу обозначения и оставшиеся незадействованными);

А—стол = «столешница и другие ножки – то, что осталось не сломанным» (семантические признаки, не являющиеся приоритетными для понимания и отодвинутые на второй план).

Итак, когда мы имеем дело с более или менее живым языком – слышимой устной речью или с ее аудиозаписью; текстом, производимым письменно или читаемым (воспроизводимым вслух), то следует констатировать, что перед нами уже не лингвистический объект в чистом виде. Перед нами триада: ЯЗЫК (ЯЗЫКОСОЗНАНИЕ) – КОНЦЕПТУАЛЬНОЕ СОЗНАНИЕ – ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ. На какой из компонентов этой триады должно быть нацелено внимание исследователя? И какого исследователя – лингвиста, философа или онтолога?

Мы привыкли рассматривать язык как некое «техническое средство», используемое для обозначения и выражения мысли в акте общения. Однако положение об инструментальной функции языка является весьма сомнительным. Предварительные рассуждения показали: если исходить из того, что язык есть интрамысль (объективированная ретроспективная мысль), накладывающаяся в акте мышления и общения на экстрамысль, и что осознанию/пониманию подлежит не чистая актуальная мысль, а интегрированный речемыслительный комплекс, то об инструментальной функции языка в традиционном толковании говорить не приходится. Познанию в таком случае подлежат все названные компоненты и их отношения, ср.:

– интрамысль (объективированная ретромысль; поверхностная формально-классификационная и реликтно-семантическая организация языка плюс глубинная логико-семантическая и логико-понятийная организация);

– языкосознание (потенциальная интегратема, формирующаяся на стыке ЯЗЫКА как интрамысли и КОНЦЕПТУАЛЬНОГО СОЗНАНИЯ как начальной стадии речевого мышления);

– речемысль (актуальная интегратема, формирующаяся при взаимодействии языкосознания и коммуникативных признаков; это продукт, который создается в ходе деятельности координативного сознания из языка /= языкосознания/ как материала, а также из социально и коммуникативно регламентируемой мысли);

– экстрамысль (актуальная мысль, подлежащая оречевлению, но, как правило, оречевляемая лишь частично).

Инструментальную, посредническую функцию выполняет не язык, а координативное сознание, которое соотносит язык и концептуальное сознание, переводит их в статус речи и мысли и, таким образом, в целом осуществляет интегративные процессы.

Лингвистический анализ предполагает свой метаязык, или исследовательский инструментарий. Представим себе типичную ситуацию, когда какое-то явление естественного языка рассматривается сквозь призму инструментальной сетки, выстроенной исследователем определенным образом, например, в виде какой-то модели языка, ср.:

При таком подходе мы часто наблюдаем подмену языкового объекта, подлежащего анализу, самой инструментальной моделью, поскольку языковой объект подгоняется под инструмент анализа в результате процедуры уподобления (А = А). Уравнивание инструмента анализа и языкового объекта осуществляется легко и незаметно, потому что метод анализа «сконструирован» также из естественного языка. Трудно не угодить в порочный круг, когда язык анализируется с помощью языка. Непосредственным объектом псевдолингвистического анализа становится сам инструмент.

При логически усовершенствованной модели анализа естественный язык используется в качестве материала, на котором апробируется соответствующая рассудочная, рациональная модель языка. Цель такого анализа – установление соответствия между моделью и языковым объектом. Это анализ научных рациональных понятий о языке, но не анализ природы языкового объекта.

Например, исходя из парадигмы понимания языка как структуры, мы начинаем моделировать структуру на языковом материале. Поиск системности в языке породил представления о «системных языковых отношениях». К таковым были причислены парадигматические отношения – синонимические, антонимические. По сути дела это отношения, выражаемые с помощью языка, что не дает нам полного права объявлять их природными, сущностными отношениями самого языка. Объектом анализа становится интеллектуальное, рассудочное понятие, которое навязывается языку.

Интеллектуальный анализ выдается за лингвистический анализ. Причем такое заблуждение почти не осознается. Концептуальный конструкт становится ориентиром анализа языкового объекта. Здесь можно вспомнить факты из истории лингвистики, связанные с поиском в рамках сравнительно-исторического языкознания (компаративистики) так называемого праязыжа, который на самом деле является интеллектуальным мифом. Ср. Бодуэн де Куртенэ: «Археологический характер языкознания отразился в стремлениях даже серьезных ученых к реконструкции или воссозданию разных «праязыков», «первообразных языков», в особенности же индоевропейского праязыка» [7, 98]. «Воссоздаваемый язык» А. Шлейхера Б. де Куртенэ называет «сказкой» [там же]. Рационально-концептуальные сказки смещают акценты анализа с языкового объекта на наши представления о них. На таком пути познания природа мира заменяется мирознанием.

Как было уже сказано выше, структурный метод подменил объект анализа. Структуралисты стали исследовать не язык и даже не структуру языка, а начали искать аналог структуры в языке, той самой структуры, которая была изначально заложена в методе анализа в виде ментального продукта или умозрительной модели.

Критикуя сравнительно-историческое языкознание за то, что оно исследовало не природу языка, а природу исторических и доисторических общественных контактов народов, структуралисты сами угодили под огонь критики именно из-за той же самой методологической ошибки – из-за подмены языкового объекта объектом неязыковым, инструментальным.

Они определили язык как частный случай семиотической системы. В поисках строгой научной теории языка Л. Ельмслев отбросил всю «внеязыковую реальность» и превратил язык в формальную систему функций. Для него главным руководством к анализу является лозунг – «теория определяет свой объект и воздействует на него» [19, 141]. Время показало, что его теория языка оказалась несостоятельной, так как она была настолько оторвана даже от научных представлений о языковом объекте, что о ее применении к языку не могло быть и речи. Даже сам автор этой теории не смог применить ее на практике.

Как всякое научное описание, лингвистическое исследование опирается на процедуры анализа и синтеза. Однако в лингвистике превалирует анализ. При этом лингвистический анализ исходит из синтеза как результата предварительного познания или гипотезы. Иными словами, анализ проводится по готовой схеме, т. е. по заранее дедуктивно выведенной модели исследуемого языкового явления. Сама процедура анализа состоит в следующем:

(1) Выдвигается гипотеза, что объект обладает определенным набором качеств и свойств.

(2) Создается модель, или упорядоченная структура этих свойств или качеств; иногда просто задается классификационный принцип.

(3) Далее данная модель «накладывается» на исследуемый языковой объект; проводится «собственно анализ», в ходе которого для каждого структурного компонента модели и межкомпонентного отношения устанавливается соответствие в материале естественного языка.

Доказательность превращается в поиск соответствующих примеров, которые подтверждают данный факт. Иногда на этом лингвистический анализ заканчивается. Другой раз на основании такого анализа делаются выводы, суть которых заключается в подтверждении выдвинутой гипотезы.

В лучшем случае лингвист выходит на следующие этапы анализа:

(4) «Синтезируя» результаты анализа, т. е. сведя их к первоначальной дедуктивной модели, лингвист начинает делать выводы о том, что подтвердилось (было найдено как соответствие) в языковом объекте, и что не подтвердилось (не было найдено или было обнаружено в несколько модифицированном варианте). В последнем случае мы имеем дело с несовершенством модели или операционной единицы, которая оказалась недостаточной, ущербной для того чтобы охватить все наблюдаемые свойства языкового объекта.

Наконец, в наилучшем случае лингвист (часто с большой неохотой) переходит к следующему этапу исследования, а именно:

(5) К этапу корректировки и пересмотра дедуктивной модели, уточнения операционной единицы.

В худшем случае этого не происходит и лингвист констатирует, что языковой объект не имеет каких-то свойств, заданных в модели. Спрашивается, почему языковой объект должен был их иметь?

В наихудшем случае языковому объекту, о чем уже говорилось выше, насильственно приписывается свойство, запрограммированное в метаязыке анализа. К сожалению, такие приписки встречаются сплошь и рядом.

 

1.3. Об анализируемых единицах языка и речи

Современная лингвистика должна решить вопрос о единицах языка, на которые нацелен анализ. Традиционно основной, центральной единицей языка объявляется слово. Однако различение слова как единицы языка и единицы речи часто лишь декларируется. Об этом свидетельствуют такие упрощенные толкования соотношения языка и речи как «Речь – это язык в действии». Понимание речи как языка в динамике по сути дела снимает данную дихотомию и языкослово уравнивается с речесловом (А = А), с чем никак нельзя согласиться. Речь лишается креативности и превращается в поле, где актуализируется значение языковой единицы, т. е. то «семантическое содержание», которое изначально имеется в данной единице. Образно говоря, зерно отождествляется с выросшим из него растением.

На самом деле соотношение слова в языке и слова в речи должно рассматриваться в перспективе процедуры присвоения, ср. А = А + b, где b – дополнительный речеконтекстуальный, ситуативно обусловленный, коммуникативный смысл, наслаивающийся на слово и регламентирующий его значение. Это не что иное, как реализация принципа комплементивности. Для большей наглядности продемонстрируем данную процедуру следующим образом:

A ⊃ a, b = A ⊃ a, c/… +d,

где A ⊃ a, b – единица языковой системы, или единица языка (А), включающая в свое значение набор потенциальных признаков (a, b);

A ⊃ a, c/… – единица языка, реализованная в речи, или единица речи (А), с актуализированным набором признаков (a, c/…), из которых только один признак (а) тождественен потенциально содержащемуся в единице признаку (а), т. е. повторяет его; другие же явные и имплицитные признаки (c/…) не соответствуют признакам потенциального значения данной единицы (a, b), т. е. не согласуются с ними;

+d – комплементивный признак, семантизирующий слово дополнительно со стороны контекста.

Данные рассуждения доказывают, что переход языковой единицы в речевую сопровождается не только и не столько повторением «старых», сколько наращиванием «новых» семантических признаков. Например: ДОМ – «жилое здание», ср.: (1) Дом, в котором мы живем, построен в 1985 году. (2) На шум сбежался весь дом. (3) Встречаемся в доме творчества. В первом предложении у слова дом действительно актуализировано в первую очередь значение «жилое здание», но одновременно и дополнительное значение – «дом как объект строительства в перспективе прошедшего времени». Во втором предложении речь идет вовсе не о доме, а о его «жителях». В третьем предложении мы имеем дело не с жилым домом, а с «учреждением».

Небезынтересно заметить, что мы рассуждали, основываясь на определенном методологическом постулате. Из чего мы исходили? Мы «молча» исходили из положения о том, что у слова имеется одно главное, или собственное, значение на уровне языка, а в речи мы имеем дело с различными преобразованиями этого слова. В истории лингвистики известны попытки найти в слове «основное, начальное», «общее, инвариантное» значение. Попытки не увенчались успехом. В итоге лингвисты подошли к факту множества словесных значений почти с социальными мерками и определениями – у слова есть главное значение, которое фиксируется в словарной статье в первой позиции; далее идут второстепенные значения, а на задворках словарной статьи приводятся почти «деклассированные», так называемые «переносные значения», которые плохо вписываются в дружную семью значений слова, потому что не обнаруживают прямого родства со своими старшими братьями. И на этом фоне уже совершенно стыдливо смотрятся терминологические противопоставления «собственные значения» – «несобственные значения» слова. Оставим пока открытой затронутую проблему, заметив только, что целесообразнее было бы рассматривать так называемые второстепенные и переносные (= метафорические) значения слова как порождение речи, а так называемое главное, самое распространенное значение слова как явление языка, так как оно действительно ассоциируется в нашем языковом сознании в первую очередь и без опоры на явный контекст.

Как бы то ни было, в отличие от буквенного символа в математике и логике, слово естественного языка не пустое, оно не нуждается в том, чтобы ему задавали значение. И хотя лингвисты еще не определились, какое именно, но некое значение уже закреплено за словом (за его акустемной оболочкой). Это результат объективации мыслительных понятий в ретроспективном плане, ср.:

Языкослово = F (a, b, c),

где F – форма слова;

(a, b, c) – набор семантических признаков, конституирующих его номинативное содержание, или признаков, взаимообъединяющихся в его семантическую структуру.

Присвоение слову дополнительных признаков осуществляется не на уровне языка, потому что языкослово не может рассматриваться в качестве переменной. Здесь оно чаще предстает как константа, потенция. Присвоение слову коммуникативных признаков (+d) осуществляется на уровне речи с учетом его системных возможностей. Однако речеслово не только дополняется каким-то коммуникативным смыслом. Оно сужает свое семантическое содержание. У речеслова редуцируется, нейтрализуется ряд потенциальных признаков. Благодаря контексту на передний план выдвигаются отдельные признаки, получившие приоритет в процессе вхождения слова в семантическую макроструктуру словосочетания и/или предложения-высказывания, ср.:

Речеслово = F (a, -b, -c) + d,

где a – приоритетный семантический признак;

-b, -c – редуцированные семантические признаки;

d – приписываемый частный коммуникативный смысл.

Если слово на уровне речи можно сравнить с какой-то частью мелодии, то на уровне языка слово сопоставимо со звуковой какофонией (звуки оркестра перед началом концерта). Это «сумбурное» многозвучие создают многочисленные ассоциативные связи слова с другими словами из различных парадигматических рядов. Слово в системе языка не является частью речи. Оно лишь часть вокабуляра, т. е. часть того общежития, в котором у каждого слова есть свое определенное место. Лингвисты пытаются выявить системную организацию слов. Понятие «часть речи» применимо по сути лишь к оречевленным словам, а не к словам в системе языка.

В связи с проблемой единиц языка часто возникает вопрос, правомерно ли считать отдельное слово языковой единицей и не является ли оно продуктом аналитического научного мышления. Почему мы, выражаясь словами С. Эмпирика, результат от взаимодействия двух или нескольких единиц приписываем одной единице? Речь идет не о суммарном значении комплексной языковой единицы, например, значении словосочетания, предложения. Речь идет о том, что все семантические заслуги от сочетания двух или нескольких слов мы автоматически приписываем обычно базовому, «начальствующему» слову. Почему это базовое слово мы считаем ведущим? В конце концов, оно всего лишь определяемое слово. Только что проведенный анализ примеров подсказывает нам, что отдельное слово и словосочетание могут обозначать одно и то же, лишь с различной степенью выраженности тех или иных свойств и качеств обозначаемого предмета. Возникает вопрос, не является ли слово семантическим конденсатом словосочетания. Да это так и есть, в противном случае отдельное слово не предвосхищало бы появление в линейном ряду своих будущих речевых спутников, ср. Собака лает, где семантический признак «собака» присутствует дважды – в субъектном существительном и в глаголе, поэтому оба слова, взятые в отдельности, «указывают» друг на друга. Это явление называют в лингвистике «семантической конгруентностью», или «семантической валентностью».

По-видимому, решение проблемы, связанной с основным или второстепенным статусом единиц языка, зависит также от наших взглядов на частеречную разнознаковость языка. Говорить о языковом знаке вообще неправомерно. Различные части речи, выделяемые по латино-греческому грамматическому эталону, имеют различную функциональную нагрузку. Ее внимательный анализ может подвести нас к выводу, что в принципе мы имеем дело в основном с двумя языковыми знаками – именами существительными (ср. предметное имя) и глаголами (ср. «глаголить» = говорить). Все остальные части речи являются или их аналогами и заместителями (ср. местоимение – вместо имени), или их определителями (ср. прилагательное – то, что прилагается к существительному; наречие – «наглаголие», т. е. то, что добавляется к глаголу). Они не имеют семиотической самодостаточности и представляют собой знаки второго плана, а именно знаки знаков.

Появление на языковом поверхностном уровне таких «частей речи» как прилагательное и наречие – это, с одной стороны, дань традиции, с другой, – результат процессов исторически обусловленного семантического расщепления соответственно существительных и глаголов. Это формантизация субстантивных и вербиальных семантических признаков вследствие их рекуррентного акцентирования в речи. Смыслонесущие части словосочетания постепенно оформляются как самостоятельные слова. Попросту говоря, они меняют свою категориальную принадлежность, т. е. конверсируются, например, прилагательные субстантивируются (переходят в существительные), ср. ученый человек – ученыш; приемная начальника – приемная.

Иногда компоненты с опустошенным семантическим содержанием переходят в ассоциативный фон, определяемые слова как бы впитывают в себя семантические признаки определяющих слов, создавая ситуацию семантического излишества. Вследствие этого определяющие слова становятся тавтологичными и элиминируются, ср. носильщик багажа – носильщик; белый снег – снег.

Слова менее тавтологичные в семантическом плане продолжают появляться в виде прилагаемых определений базовых имен, ср. железнодорожный носильщик; знаменитый ученый; пушистый снег.

Стоящие особняком временные наречия типа вчера, сегодня, завтра целесообразно рассматривать как результат усечения событийных конструкций, типа произойти, случиться + вчера/сегодня/завтра. Не зря данные наречия не согласуются с глаголами-предикатами и раскалывают пропозициональную структуру предложения, ср.: Он приехал вчера = 1) он приехал, 2) это произошло вчера.

Решение знаковой проблемы, как показали предварительные рассуждения, не должно сводиться к бесплодной дискуссии, что считать основным языковым знаком – слово, словосочетание или предложение.

В связи с проблемой знаковости языковых единиц целесообразно было бы обратить внимание на проблему креативности языковых и в большей степени речевых знаков. Креативность вербальных знаков напрямую связана с понятием значения в лингвистике. Не вдаваясь в историю вопроса и приняв за исходную точку несколько модифицированное мнение Ю.Д. Апресяна, что значение слова есть прообраз «наивного понятия» [3], можно выдвинуть следующее предположение:

– Всеми отмечаемая и признаваемая неопределенность и расплывчатость языкового значения как наивного понятия, привязанного к языковой форме и обеспечивающего понимание в акте коммуникации, создает условия для формирования креативности слова как языкового знака. Неопределенность языкового значения делает слово открытым для семантических преобразований в условиях речевого контекста. Словесное значение и его контенсиональное наполнение не препятствуют процессам доструктурирования, переструктурирования, семантического опустошения и дополнительной контенсионализации (наполнения компонентов новым содержанием) в процессе перехода языкослова в речеслово. Именно за счет открытости семантического потенциала языкослова речеслово приобретает творческую насыщенность и принимает участие в формировании новой самодостаточной речемыслительной единицы, которую мы назвали когитемой.

 

1.4. О лингвистической терминологии и перспективах ее переосмысления и уточнения

Приверженность к единой традиционной терминологии часто становится причиной того, что новые идеи не могут пробиться на свет. Новые идеи наталкиваются на старые, общепринятые терминологические препоны, как правило, стереотипно мотивированные первоначальным понятием. Никому не приходит в голову, к примеру, назвать близнецов одним и тем же именем только на основании их внешнего сходства. К сожалению, похожесть проблем часто невольно подводится под терминологическое единство, особенно в «гуманитарных науках».

Все основополагающие термины, используемые в языкознании, такие как: «язык», «речь», «слово», «знак», «значение» и др., семантизированы до необъятности, а подводимые под них понятия унифицированы до неопределенности. Как всегда у каждой проблемы есть две крайности. Представление концепции в терминах собственного авторского метаязыка требует больших усилий по установлению связей с традицией и может вызвать непонимание и даже недовольство. Обобществление концепции с помощью традиционной терминологии приводит к ее нормированному пониманию, однако разрушает эту концепцию или оставляет ее незамеченной.

Лингвист вынужден наводить мосты между своим настоящим и чужим прошлым. И здесь его поджидает другая проблема, которая сформулирована как «истолкование прошлого с точки зрения настоящего» [11, 78]. Взгляд на прошлое через когнитивные очки настоящего – это слабость и одновременно сила любой интерпретации. Слабость заключается в неадекватном прочтении. Сила – в эвристическом толковании.

Традиционная классическая терминология ориентирует лингвистический анализ в большей мере на изучение формальной стороны языка, ср. «фонема», «словообразовательные и грамматические морфемы», «форма слова», «грамматическая форма», «словоформа». Когда формальный синтаксис получил семантическую окраску, появились двойные термины, ср. «семантический синтаксис», «синтаксическая семантика», «семантико-прагматический анализ». Это был первый шаг переосмысления имеющихся терминов и приспособление их к новым исследовательским задачам. Далее наступило время, когда в терминообразовании, как в зеркале, наметились проблемы вторжения в пределы лингвистики других наук, ср. «социолингвистика», «прагмалингвистика», «лингвистическая прагматика», «коммуникативная лингвистика». В наши задачи не входит анализ терминов на предмет их использования, пересечения и неадекватности. Здесь мы хотим лишь заметить, что любая наука, любое научное направление должны располагать собственным арсеналом средств анализа и своим метаязыком. Свой огород прилично обрабатывать своими инструментами, а не инструментами, вначале позаимствованными у соседа-дачника, а позднее присвоенными навсегда. В ситуации с окололингвистическими направлениями исследований дело обстоит так, что они интенсивно эксплуатируют методы анализа и метаязык лингвистики, что приводит к неоднозначности терминологии и непониманию.

В настоящем учебном пособии мы часто используем не общепринятые термины типа «языкосознание» и «речемышление». Более сложным представляется понятие, которое вкладывается в последний термин, ср. «речевое мышление» [22] и речемысль. Речемысль толкуется нами не совсем традиционно. Мышление проявляется в речи. Речь выступает выразителем мышления. Нет мышления без речи. Нет неосмысленной речи. То, что делает речь речью, это – коммуникативно и ситуативно обусловленная мысль. Выражаясь иначе, единство и интеграция речи и мысли – это и есть речемысль. Оречевленная мысль всегда динамична, в отличие от сознания, которое по своей природе статично. Однако мысль «живет» не только в речи, но и в языке. Она в нем зафиксирована исторически, она застыла в языке. Правильнее было бы противопоставить языкомысль (точнее, языкосознание) речемысли.

Языкомысль, или языкосознание, – план объективации. Речемысль – план репрезентации. Термины не позволяют, однако, понять то, что речемысль включает в себя часть языкосознания. Для того чтобы понять это, целесообразно определить более «мелкие», составные единицы данных понятий, а именно, слово в языке (языкослово) и слово в речи (речеслово). Данные непривычные термины нивелируют в определенной степени полисемию термина «слово». На традиционном структурном языке можно было бы сказать, что слово в системе языка – это не то же самое, что слово на уровне речи. Языкослово – это пока всего лишь объяснительный термин, показывающий связь с одним из компонентов дихотомии «язык и речь», ставшей традиционной. В когитологическом плане было бы более весомым понятие «словомысль» или «словосознание». Это не просто мысль, отложившаяся в слове. Это, с одной стороны, слово и объективированная мысль одновременно. Словомысль, с другой стороны, это – речеслово, которому соответствует репрезентируемая речемысль. Здесь также желательно оторваться от стереотипного понимания. Речемысль – это не мысль, заключенная в слове, актуализованном в речи, и даже не мысль, выраженная с помощью речевого слова. Это выражаемое речевое слово и мысль одновременно. Лингвистическое ухо трудно воспринимает то, что в речи выражается и слово и мысль в их единстве.

Аналитический подход разделил слово и мысль до такой степени, что стереотипный способ виденья данной проблемы навязчиво указывает нам, что у слова есть строгая служебная функция – называть и обозначать. Как же можно «выражать слово»?! Чтобы сгладить этот «антагонизм», уточним сказанное: слово в речи синтезировано с мыслью, но не настолько, чтобы утратить свою самостоятельность; оно совыражается; вернее выступает в роли совыразителя собственной семантики. Особенно явно данная способность слова проявляется в художественной и поэтической речи, где автор или поэт стараются избежать шаблонов, где речемысль не воспроизводится, а производится. По-настоящему мыслит тот, кто порождает собственную речемысль. Имитирует мышление тот, кто повторяет чужие мысли. Мысль креативна.

В традиционно понимаемой речи много повторяемых, воспроизводимых, уже объективированных конструкций. Но в ней проявляется и репрезентативный аспект, требующий от автора хотя бы минимум творчества и находки, провоцирующий говорящего на какой-то речемыслительный, когитивный поступок, например, на самовыражение. В этой связи следовало бы говорить о многоликости речемысли – в речевом произведении реализуется как ее объективированный потенциал, так и ее репрезентируемая возможность, коммуникативно обусловленная, социально регламентируемая и субъектно ориентированная (интеракционная).

Надо сказать, что субъект изучался в лингвистике, главным образом, как объект. Говорящий и мыслящий субъект и слушающий мыслящий субъект в лингвистической методологии чаще всего лишь декларировались. Только теория речевых актов вновь напомнила нам о том, что у каждого высказывания есть свой автор и свой адресат. Говорение интенционально, оно всегда связано с вольным или невольным самовыражением субъекта речи и ориентировано на собеседника, на слушающего субъекта.

Интерсубъектный характер речи вносит определенные регулятивные действия в построение высказывания. «Высказывание» есть «продукт взаимодействия говорящих» [11, 76]. Лингвистические аспекты исследований не мыслимы без когитологии. Последняя, как наука о речемышлении, должна носить, таким образом, гуманистический характер, т. е. ориентироваться на мыслеговорящих людей.

Когитология просто обязана вновь объяснять такие «ветхие» проблемы, как: язык и сознание, речь и мышление, сознание и мышление, значение и понятие, понятие и смысл. Исследованию должны подвергаться язык как когитивный материал; речь как когитивный продукт; сознание как знак объективированной, «вещаемой» действительности; мышление как знак субъективируемой реальности; смысл как то, что выражается вместе с мыслью.

Говорить о синтезе речи и мысли мы можем только в случае наличия прочных и разнообразных связей языка и действительности, семантики и концептуального тезауруса носителя языка. К сожалению, приходится констатировать, что мы не можем правильно, однозначно пользоваться языком, потому что не владеем языком в достаточной степени. В нашем координативном (вербально-концептуальном) сознании отсутствуют необходимые семиотические отношения. Наша речь построена на приблизительности и неточности. Связь значения и понятия субъективируется говорящим, разрушается норма, что ведет к непониманию, недопониманию, перепониманию и к бесконечности интерпретаций.

Системный подход к исследованию любого явления предполагает описание его как объекта, структурированного определенным образом и вступающего в отношения с другими объектами. Иначе говоря, исследуемый объект, рассматриваемый как целостный, с одной стороны, расчленяется на более мелкие структурные компоненты и, с другой стороны, рассматриваемый как часть более крупного целого, характеризуется в перспективе своих внешних отношений, типологизируемых в ходе анализа.

Исследование в направлении от целого к части характеризуется как анализ, а от части к целому – как синтез. При этом специалисты по общей теории систем предостерегают от опасности «механистического мировоззрения», в соответствии с которым целое определяется как сумма его частей. Они справедливо считают, что целое больше суммы его частей, поскольку включает в себя не только части, но и их отношения [ср. 43, 87].

Если рассматривать концептуальное сознание (КС) как объект исследования, то, согласно системному подходу, в нем следует выделить его составные части. Таковыми будут понятия. Межпонятийные отношения структурируют концептуальное сознание. Все это в целом дает возможность анализировать его как систему. Статичность концептуальной системы определяется относительно исчисляемым постоянным набором понятий и неизменностью, константностью взаимосвязей, корреляций. При «возмущении» концептуальной системы извне, т. е. при взаимодействии ее с другими, внешними системами, она начинает функционировать, или переходит из состояния статичности в динамическое состояние.

Концептуальные понятия отражают предметный мир и межпредметные отношения. Отношения предметов социально регламентированы. Это касается не только включения их в систему социальных ценностей, что, в первую очередь, проявляется на эмпирической поверхности. Это затрагивает и выделение в них имманентных признаков и закрепление за ними внешних отношений, благодаря которым они актуализируют какие-то свои отдельные или совокупные признаки и проявляют свои свойства.

Социальная регламентация связана в большей степени с содержательной стороной предмета, с селекцией его признаков и свойств. Однако в конечном счете она подчинена исторически сложившейся концептуальной картине мира. Иначе говоря, социальная регламентация предметов и межпредметных отношений укладывается в структуру и комплекс системы понятий, присущих человеческому мышлению вообще – инвариантному человеческому мышлению. Оно характеризуется тем, что предметы и их отношения познаются через призму мыслительных категорий и межкатегориальных отношений – субстанциального, пространственного, временного, качественного и количественного порядка.

Аналогичным образом языковое сознание (ЯС), рассматриваемое как система, оперирует набором языковых единиц, представленных в идеальном состоянии как совокупность акустемных и семантических признаков. Взаимосвязь языковых единиц, данная в потенции, также статична и при всей своей вариабельности обозрима. Она регламентирована языковым опытом и национальными особенностями носителей языка.

Язык фиксирует имеющиеся социально регламентированные отношения предметов и сам со своей стороны участвует в регламентации, которую нельзя назвать в полной мере ни концептуальной, ни социальной, поскольку в языке проявляются собственные системные свойства. Языковая система не повторяет однозначно ни действительность, ни концептуальное сознание, а каталогизирует и представляет их во многом по-своему, своеобразно.

Когда КС и ЯС вступают во взаимодействие друг с другом и образуют динамическое единство, удобнее говорить в этом случае о смене их статуса, а именно: КС перерастает в концептуальное мышление (КМ); ЯС предстает как языковое мышление (ЯМ); а их взаимодействие можно определить как речевое мышление (РМ). Языковое мышление является частью речевого мышления. Динамика присуща, прежде всего, разным системам, взаимодействующим друг с другом. Внутри одной и той же системы реляцию ее частей правильнее было бы называть отношением, соотношением, взаимосвязанностью, взаимоположением (рис. 3).

Рис. 3

Здесь ЯС – языковое сознание;

ЯС (1) – незадействованная (не участвующая в интеграции) зона языкового сознания;

ЯС (2–5 – 4) – зона, которая охватывается, обслуживается языковым сознанием; это процессы языковой категоризации, или оязыковления – наименования, грамматикализации, синтактизации;

ЯМ – языковое мышление как часть речевого мышления, представленная единицами языкового сознания;

ЯМ (2) – зона языкового мышления;

КС – концептуальное сознание;

КС (3) – незадействованная (не участвующая в интеграции) зона концептуального сознания;

КС (4–5—2) – зона распространения концептуального сознания; это процессы осознания использующихся языковых средств (ЯМ2), а также осознания способов их использования; это осознание характера взаимодействия ЯМ и КМ; в широком смысле – это процессы концептуализации, или понятийного уподобления языковой системы;

КМ – концептуальное мышление;

КМ (4) – зона концептуального мышления;

РМ – речевое мышление (результат взаимодействия языкового и концептуального мышления; актуализированные в линейных отношениях единицы сознания).

Речевое мышление – это экстериоризация (вынаруживание) мысли в речевой форме. Если говорить о соотношении мысли и речи именно в плане экстериоризации, то здесь возможны лишь три варианта допущений.

1. Мысль перерастает во внутреннюю, фрагментарную речь и далее при необходимости оформляется в виде внешней, графической или звуковой речи:

где Мысль и Речь порождаются последовательно, поочередно.

2. Мысль и речь формируются синхронно, одновременно, параллельно:

3. В процессе становления речь накладывается на мысль с «опозданием», через некоторое время:

Проблема довербального мышления активно обсуждалась многими лингвистами в разное время и по разному поводу, ср. «Мышление в своем движении опережает язык, иначе вообще был бы невозможен прогресс человечества. В мышлении создается образ, а в языке нет соответствующего слова для его обозначения (еще доказательство возможности существования в мысли чего-то, что не одето словом)» (Ардентов Б.П., цит. по: [Серебренников, 48, 103]).

Вероятнее всего, что в плане экстериоризации формирование мысли говорящим, ее конечный результат, а именно, осознание, понимание, предшествует процессу ее вербализации («оречевления»).

Охват и глубина мысли (КМ) в интериоризационном плане находятся в синхронной зависимости от выбора языковых и речевых средств. Варьируется объем и качество вербализуемых мыслительных понятий.

Если выбор вербальных средств начинался с «материи» языка и речи – звука, интонации, формальной структуры, то извлечение мыслительных единиц осуществляется посредством идеальной стороны речи – совокупных семантических признаков, каждый из которых «притягивает» к себе соответствующий мыслительный компонент.

Однако динамическое отношение речи к мысли не следует понимать упрощенно как извлечение соответствующей мысли из концептуального сознания. Не нужно забывать, что концептуальное сознание само находится в движении. Очевидно, что речевое мышление – это креативный процесс. Семантические признаки речевого выражения сами по себе не являются структурно и контенсионально предельными, самодостаточными. От этой иллюзии следует отказаться раз и навсегда.

 

1.5. Единицы языка и единицы анализа

В методологическом аспекте чрезвычайно важно различать единицы онтологического и операционного уровня. Известный советский лингвист В.М. Солнцев отмечал в этой связи: «Уровни языка в онтологическом смысле следует отличать от «уровня анализа» языка – фаз, или этапов, рассмотрения языка. В лингвистической практике онтологический уровень языка и «уровень анализа» (операционный) нередко смешиваются, хотя между ними нет прямого соответствия» [30, 539].

Как уже отмечалось выше, традиционно в лингвистике единицы естественного языка выступают в роли объекта анализа и в роли операционных единиц лингвистического исследования одновременно. Говоря проще, слова анализируются с помощью слов. Слова естественного языка обычно представляются в моделях языковых знаков. Об опасности подмены в процессе анализа языкового объекта метаязыковым объектом мы уже говорили. Целесообразно более подробно осветить здесь операционные возможности знаковых моделей языка.

Проблема знака и знакового значения в лингвистике имеет давнюю историю. Еще в 1660 году в «Грамматике общей и рациональной» («Грамматике Пор-Рояль») было дано оригинальное толкование понятия словесного знака, актуальность которого сохраняется по сей день, ср.: «Слова можно определить как членораздельные звуки, которые используются людьми как знаки для обозначения мыслей. Поэтому трудно постичь различные виды значений, заключенных в словах, не постигнув, прежде всего того, что происходит в наших мыслях, ибо слова и были созданы лишь для передачи и постижения мыслей» [5, 90]. Из определения вытекает, что слово это знак мысли, а не знак предмета действительности. Мысль, как представляется, – это не зеркальное отражение предмета, поскольку носителем ее является человек, с присущим ему субъективно-объективным видением мира. Отсюда следует, что в словесном значении присутствуют два начала – субъективное и объективное.

Авторы «Грамматики» говорят в этой связи соответственно о «смутных» и «ясных» значениях слова. Так, например, имена существительные имеют «ясное» значение и «смутное» (= коннотативное) значение, ср. краснота (красный цвет – ясное значение; «предмет», который обладает этим цветом, – смутное значение, поскольку на самом деле не является предметом; слово в целом обозначает качество какого-то предмета, а не предмет) [ср. там же, 94–95]. Сами по себе знаки языка имеют звуковую (голосовую) и графическую природу. Однако знаки языка мы ассоциируем не только по их внешней природе проявления, но и по их отношению к обозначаемым мыслям. Таким образом, языковые знаки мы рассматриваем с двух сторон: «Первая – то, чем они являются по своей природе, а именно как звуки и буквы. Вторая – их значение, т. е. способ, каким люди используют их для означения своих мыслей» [там же, 71].

Еще более поразительную по точности характеристику знака дают мыслители Пор-Рояля А. Арно и П. Николь в книге, посвященной логике и искусству мышления, ср.: «Знак заключает в себе, таким образом, две идеи: идею вещи представляющей и идею вещи представляемой, и сущность его состоит в том, чтобы вызывать вторую посредством первой» [6, 46]. При этом авторы неоднократно оговаривают разницу между знаком и тем, что этот знак обозначает, ср. «Всякий знак предполагает различие между представляющей вещью и той, которая ею представлена» [6, 47].

Прошло более ста лет, и немецкий философ Г.В.Ф. Гегель предложил несколько иное толкование данной проблемы, ср. «Знак – это вещь, обладающая значением, которое не является, однако, ее собственной сущностью и к которому эта вещь относится, следовательно, как чужая. Но, кроме того, она обладает также и своим собственным значением, которое не связано с природой самого предмета, обозначенного этой вещью» ([14, 20]; подчеркнуто мной – А.Ф.).

Таким образом, обозначаемая с помощью знака сущность не является собственностью знака, хотя закреплена за ним. Можно предположить, что это есть обозначаемое мыслительное понятие как отражение в сознании субъекта «вещи представляемой». Сразу отвергнем идею о том, что это может быть лексическое или так называемое номинативное значение знака, не будем смешивать семантическую категорию с мыслительной, хотя традиция подталкивает нас к этому. Не может же знак обозначать собственную сущность! Далее остается лишь разобраться, что считать собственным значением знака.

У некоторых лингвистов не вызывает сомнения, что к собственным значениям знака следует отнести грамматические значения формы знака, например: род, число, а также значения его словообразовательных и номинационных формантов, с чем можно частично согласиться. Однако здесь не все так просто, как кажется на первый взгляд. Если эти грамматические значения лишь формально соотносятся с обозначаемым понятием (ср. окунь – муж. р.: муж. пол) или не соотносятся вовсе (ср. стол – муж. р. # муж. пол), то вполне вероятно они могут считаться собственными знаковыми значениями, которые помогают знаку выполнять его классификационные, каталогизирующие функции. Но если грамматические значения формы знака семантизированы обозначаемым понятием, ср. мальчик – муж. р. ← муж. пол, + маль ← «маленький» +  -чик ← «маленький» + ед. ч. ← «единственный»), то в таком случае следует признать наличие в знаковом отношении семантико-понятийного тождества.

Возникает вопрос, что же Г.В.Ф. Гегель относил к собственному значению знака? Только формальные, классификационные признаки? Значение, которым знак «обладает», лишено статуса «собственной сущности» знака. Философ невольно указывает на то, что здесь скрыто противоречие, которое для него (нелингвиста) осталось неразрешимым. Противоречие имеется, и не одно.

Во-первых, значение – это языковая категория. Оно должно включаться в знак и участвовать вместе с формой в обозначении чего-то лежащего вне языка. Обозначать означает семантизировать выражаемый объект, наполнять его языковым содержанием, придавать ему соответствующее значение. Обозначить понятие означает аппроксимировать понятие, соотнести понятие со значением, т. е. приблизить значение к понятию или наложить значение на понятие. Другой немецкий философ, М. Хайдеггер, справедливо замечает, что «все знаки возникают из указания» [53, 266]. Знак указывает на что-то аналогичное, имеющееся в нем самом и в обозначаемом понятии.

Во-вторых, как уже было отмечено выше, гегелевское значение – это «вещь чужая», которую знак призван обозначать. Напрашивается вывод, что понятие о вещи есть прерогатива концептуального, а не языкового сознания. В акте обозначения слово придает значение понятию, т. е. накладывает на него свой семантический потенциал. Часто, к сожалению, для многих носителей языка семиотический акт на этом и исчерпывается. Все, что есть в обозначающем знаке, говорящий автоматически приписывает обозначаемому понятию, а в конечном итоге отождествляет языковую семантику с мыслительным понятием, не задумываясь над тем, что какая-то часть семантической инструментальности затемняет обозначаемое понятие и даже подменяет его, а другая его часть просто не участвует в обозначении.

Слепая вера в истинность знакового значения, приписываемого какому-то предмету, приводит к искаженному пониманию действительности. В этой связи уместно также привести слова древнегреческого философа Секста Эмпирика: «Нелепо результат, происходящий от соединения двух, прилагать не к двум, а приписывать только одному из двух» [46, 286].

Семантико-понятийное отношение может быть не только тождественным, оно со стороны языка может оказаться комплементивным, селективным, жестким детерминативным (искажающим, размывающим, вуалирующим).

Со стороны понятия данное отношение актуализируется не менее активно – всем известны примеры концептуализации (понятийного уподобления, содержательного выхолащивания семантики слов и перехода последних в служебные слова), а также уже упомянутые выше процессы семантизации структурных формантов языкового знака. Учитывать нужно двунаправленность данного отношения. Зачастую, когда «слово не способно объяснить внешний предмет, … сам внешний предмет становится объясняющим для слова» [46, 77].

Итак, у слова как вербального (= языкового и речевого) знака можно выделить две ипостаси – семантическую (значимую) и понятийную (мыслительную). Первая ипостась имманентна. Вторая – относительна. Однако данная дихотомия не исчерпывает сути словесного знака. Учитывая мощную ассоциативную природу слова как языкового знака, целесообразно было бы говорить не о дихотомии, а о политомии семантико-понятийного отношения. Значение языковой единицы можно было бы представить в таком случае в виде сгустка, совокупности нескольких частей понятийно-ориентированных признаков, группирующихся вокруг единого семантического ядра; признаковых частей, выполняющих представительскую функцию, роль понятийных дейксисов, мыслительных векторов (рис. 4).

Рис. 4

Здесь П1, П2, П3, П4 – соотносимые в ассоциативном плане потенциальные мыслительные понятия;

СЯ – семантическое ядро значения языкового знака;

1, 2, 3, 4 – круги со стрелками, символизирующие признаковое представительство мыслительных понятий в семантической структуре языковой единицы.

Иногда признаковое представительство обозначаемого понятия получает в формальной структуре слова номинационное выражение в виде корневой морфемы, мотивационного признака или «внутренней формы» (по В. Гумбольдту). Это своего рода «сопредставление», или «созначение», ср. Leser – читатель; Wegerich – подорожник. Такое посредническое звено облегчает связь слова с мыслительным понятием.

Обобщая проблему знаковости в лингвистике, можно свести известные нам подходы к толкованию природы вербального знака к четырем типам.

1. Унилатеральный подход. Форма языковой единицы рассматривается как языковой знак. Форма-знак соотносится с понятием, которое приравнивается к языковому содержанию

или к значению. Здесь языковая категория отождествляется с мыслительной категорией. Словесная форма выступает как пустая оболочка, предназначенная для материализации значения-понятия.

2. Билатеральный подход. В соответствии с ним языковая единица толкуется как двусторонний языковой знак, состоящий из формы и неразрывно связанным с ней языковым значением. Значение языковой единицы не приравнивается к понятию. Только те понятийные элементы мыслительного содержания образуют основу или ядро языкового значения, которые традиционно ассоциируются с языковой формой и обеспечивают понимание в коммуникативном акте.

3. Триалатеральный, или тернарный подход, в соответствии с которым языковой знак представляет собой триединство – связь формы, акустемы и значения. Форма представляет собой звуковую материю слова. Акустема – это идеальное представление звуковой формы в языковом сознании. Значение представляет собой совокупность номинационных, грамматических и лексических признаков слова.

4. Кварталатеральный подход, в отличие от предыдущего, характеризует языковую единицу как четырехсторонний речевой (а не языковой!) знак. Это совокупность звуковой формы, акустемы, значения и части обозначаемого понятия. В соответствии с данным подходом речевой знак не просто актуализирует на уровне контекста одно из своих значений, а в результате взаимодействия языкового значения и обозначаемого понятия включает в свою структуру речемыслительное, интегративное качество. Это результат взаимодействия главного значения слова и мыслительного понятия.

Нельзя, однако, ограничивать форму языковой единицы лишь одним звуковым качеством. Ее следует толковать шире, а именно: как единство произносимого звука, движения органов речи, графического изображения. В соответствии с этим на второй ступени – на уровне идеализации, необходимо различать: акустему, кинему, графему.

Кроме того, необходимо выделить два основных типа значимых признаков вербального знака. К ним относятся семантические признаки самой формы слова, или интралингвистические семантические признаки, синтезированные с акустемой слова.

Это – (1) грамматические признаки (граммемы), номинационные признаки (номемы), словообразовательные признаки (архитектонические семы). Кроме того, к словоформе «привязано» так называемое экстралингвистическое содержание как стереотипное представление какого-то предмета действительности. Оно также представляет собой совокупность семантических признаков, ассоциируемых более или менее явно благодаря акустемной оболочке слова.

Это – (2) лексические, или контенсиональные (содержательные) признаки, ср.:

Малиновка – (1) ед. ч.; жен. р.; им. п.; «обитающая в малиннике», одушевл.;

(2) «птица с красной грудкой, вьющая свое гнездо в зарослях малинника, поющая с восходом солнца (на заре)» /поэтому имеющая еще одно название – зарянка/.

Будильник – (1) ед. ч.; муж. р.; им. п.; «будит спящего», неодушевл.; инструментальный предмет;

(2) «разновидность часов, с определенным механизмом для заводки, со звонком, имеющий определенную форму и т. п.».

Возвращаясь к проблеме соотношения единиц языка и единиц анализа, мы должны предварительно заметить, что если в семиотическом отношении обозначающий знак перетягивает на себя часть обозначаемого мыслительного содержания, то в случае заявленного отношения между инструментальным знаком и анализируемым языковым объектом происходит аналогичный процесс. Подвергаемая анализу вербальная единица перетягивает на себя инструментальную семантику. Это процедурное явление можно назвать комплементацией.

В предыдущем изложении мы эксплуатировали формулу, демонстрирующую принцип дополнительности, в соответствии с которым слово переходит из статуса языка в статус речи. Используем ту же формулу для объяснения характера соотношения единиц анализа (операционных, инструментальных единиц – слов, терминов) с вербальными единицами как объектов анализа. Попутно заметим, что совокупный термин «вербальный» мы используем в отношении «языковых» и «речевых» единиц, когда нет необходимости их дифференцировать.

Ср.:

A ⊃ a, b = A ⊃ a, c/… +d,

где A ⊃ a, b единица анализа, операционная единица (А), включающая в свой арсенал набор признаков (a, b);

A ⊃ a, c/… – вербальная единица (А) как объект анализа, обладающая набором признаков (a, c/…), из которых только один признак (а) тождественен заданному в операционной единице признаку (а); другие же явные и имплицитные признаки (c/…) не соответствуют признакам, заданным в средстве анализа (a, b), они не согласуются с ними, т. е. не охвачены методом анализа или этим методом игнорируются.

Неохваченность методом анализа – довольно частотный случай в практике лингвистического анализа. Данное процедурное явление прямо противоположно комплементации. Инструментальный признак не приписывается, а просто не высвечивает в исследуемом объекте другие имеющиеся в нем признаки. Например, инструментальное понятие «лексическое содержание слова» не предполагает в анализируемом слове «структуру». Понятие «семема» проецирует на слово не только смысловые признаки – «семы», но и предполагает их организованное единство (чаще в этом случае говорят об иерархической семемной организации). Однако понятие «семемы», в отличие от понятия «словесное значение», не предполагает неразрывную связь семемы с формой слова. Иными словами, семема лингвистически мыслится как семантическая база какого-то словесного значения. Синонимическое употребление данных терминов чревато искажением действительного положения дел. Смутное представление о потенциальном заряде того или иного термина, к сожалению, имеет место в лингвистических рассуждениях. Многие лингвистические дискуссии часто ведутся не по сути исследуемого явления, а по причине непонимания или перепонимания «смутных» терминов.

Последний компонент в приведенной формуле, +d, символизирует комплементивный признак, семантизирующий дополнительно анализируемую единицу со стороны операционной единицы. Заметим, что в методологическом плане наше языковедческое отношение к процедуре присвоения никак нельзя назвать положительным.

Итак, терминологический знак как инструмент анализа языкового явления объективно содержит в себе два отрицательных момента – недостаточность и избыточность. Недостаточность приводит к неполноте, односторонности анализа. Избыточность обусловливает искаженное, инструментально привносимое представление языкового объекта.

 

1.6. Аналитические и синтетические тенденции в лингвистических исследованиях

Уже в античной философии понятие анализа неразрывно связано с отношением целого к своим частям. Путь познания целого лежит через часть – здесь и начинается анализ. Путь от имени вещи к определению этого имени – это также анализ, ср.: «Изучение через части, составляющие определение, надо знать заранее, и они должны быть доступны» [4, 92].

Отношение части и целого, согласно Аристотелю, имеет двунаправленный характер – целое предполагает части, часть предполагает целое. Соотношение частей и целого – это родо-видовые отношения, ср.: «то, что входит в определение, разъясняющее каждую вещь, также есть части целого; поэтому род называется и частью вида, хотя в другом смысле, вид – часть рода» [4, 174]. Движение от частей к целому – это не что иное, как синтез. В определении части есть указание на целое. Часть определяется через целое.

Г.В. Лейбниц относит анализ к особому искусству, с помощью которого можно выйти на новые идеи. Автор считает простым то, что должно синтезироваться в сложное, ср.: «Часто приходят к прекрасным истинам путем синтеза, идя от простого к сложному» [29, 376]. Если экстраполировать это положение на отношение определяемого и определяющего, то первое будет сложным, а второе – простым. Г.В. Лейбниц видел в анализе средство каталогизации простых мыслительных понятий. Творческой становится процедура комбинаторики, с помощью которой можно совершенствовать процесс познания мира.

Э.Б. де Кондильяк выступает против синтеза в понимании его как сцепления идей. Он отдает предпочтение анализу. Он рассматривает анализ как подлинный путь к открытиям. Однако анализ для автора – это не только расчленение, но и сочетание. Он практически отождествляет синтез и анализ, ср.: «Цель синтеза – как расчленение, так и соединение, а цель анализа – как соединение, так и расчленение» [25, 252].

Кондильяк указывает также на бесполезность дефиниций, в которых «хотят объяснить свойства вещей при помощи рода и видового отличия». По мнению автора, дефиниции нельзя применить в отношении простых идей. Кроме того, дефиниции не пригодны для того, чтобы «давать точное понятие о не очень сложных вещах» [25, 139]. Это своего рода протест против аристотелевских родо-видовых оснований определения. Расчленение идеи на несколько идей – это путь от синтеза к анализу. Его и проповедует автор, ср.: «Анализ – единственный ключ к открытиям, но, могут спросить, что является ключом к анализу? Связывание идей» [там же, 292].

Предпочитая анализ, Кондильяк объявляет синтез ненадежным, неясным методом. С этим трудно согласиться. Если, например, взять какое-нибудь слово и его дефиницию, то мы увидим, что отдельное слово представляет собой результат синтеза, а его дефиниция есть не что иное, как анализ. Данное положение легко продемонстрировать с помощью цифр. Если рассматривать цифру 5 как синтез, или сумму, то она может быть разложима (= «проанализирована») различным образом, ср. 2 + 3 или 4 + 1, или 1 + 1 + 3 и т. д. О чем это говорит? Хотя бы о том, что одно и то же понятие может иметь множество дефиниций. Одна и та же вещь или идея может быть разделена на множество различных частей или признаков, комбинирующихся различным способом.

Вероятно, наше заблуждение состоит не в делении целого на части, т. е. не в переходе от синтеза к анализу, а в способе соединения частей для получения (первоначального) целого, или в переходе от анализа к синтезу. Это особенно заметно, когда мы имеем дело не с частями одного порядка или единой категории (например, с элементами цифрового ряда), а с разнородными, разнокатегориальными частями, которые еще не выделены нашим сознанием в отдельные признаки и понятия, т. е. не являются фиксированными. В качестве примера можно представить себе круг, внутреннее пространство которого поделено на разные части, не соответствующие известным нам геометрическим фигурам типа треугольника, трапеции, четырехугольника (рис. 5).

Рис. 5

Мы можем разобрать по частям данный круг. Однако потом сложить такие «аналитические» части в целый круг значительно труднее, чем составить, например, четырехугольник из известных правильных геометрических фигур. Отсюда вытекает еще один интересный вывод – чтобы приступить к процедуре синтеза, часто необходимо знать, что и как должно быть синтезировано. В противном случае мы передоверяемся случайности и создаем новый «нерассудочный» объект, что в истории науки уже не раз имело место.

Ф.В. Шеллинг, рассматривая проблему целого и части в искусстве, обосновывает понятия синтеза и группировки. Автор связывает синтез с понятием целого. Группироваться в целое могут независимые части. При этом «целое при созерцании частей так же предшествует им, как оно должно им предшествовать и при их созидании» [там же, 234]. Если рассматривать художественное полотно как целое, а изображенные на нем фрагменты как части, то, по-видимому, чтобы понять отдельные фрагменты, их нужно соотнести с целым образом картины. При создании картины образ целого должен регулировать и регламентировать написание фрагментов. Художник синтезирует предмет с пространством. Эту процедуру Шеллинг считает самой трудной целью группировки.

В плане исследуемой проблемы интересны мысли философа о языке и речи. Язык для Ф.В. Шеллинга – это разрозненные части, а речь – это синтез частей, т. е. целое. Автор называет язык «высшим символом хаоса» в противовес речи, которую он рассматривает как единство, как «символ тождества всех вещей» [55, 187]. В чем тогда смысл речи как целого? Наверное, не в простом объединении слов-частей, а в их единстве, при котором каждая слово-часть пронизана целым – указывает на него, предполагает его присутствие.

Э. Гуссерль связывает понятие синтеза с понятием тождества. Мыслящий субъект намеренно синтезирует, отождествляя. Он соотносит в единое целое аналогичные величины – объекты, подверженные осмыслению, и предварительные мыслительные образы данных объектов. Поэтому «вся жизнь сознания образует синтетическое единство» [18, 375]. «В каждой актуальности», согласно философу, «имплицитно содержатся ее потенциальности» [18, 376]. Эти потенциальности не пустые, они наполнены содержанием и интенционально отмечены в сознании субъекта. На языке лингвистики это означает, что слово, актуализированное в речи, хотя и сужено, конкретизировано в своем значении, ассоциирует все же некоторые свои нереализованные семантические возможности. Называя человека ослом, мы не свободны от образа животного в целом, хотя подразумеваем в человеке, которого называем этим именем, только два актуальных семантических признака – «глупость» и «упрямство».

Э. Гуссерль выдвинул идею интенционального анализа. Это не обычный, традиционный анализ. Его целью является «раскрытие потенциальностей, имплицитно содержащихся в актуальных переживаниях» [18, 379]. Можно добавить, что такого рода сопереживания образуют мощный ассоциативный фон слова и пищу для мысли.

Если задать вопрос: «Для чего нужен анализ?», мы, вероятно, получим на него следующий комплексный ответ: 'Для понимания, пояснения, уточнения какого-то исходного синтетического понятия, символизированного с помощью естественного или искусственного языка'. С этим не согласен философ Б. Рассел, ср.: «При переходе от нечеткого к точному с помощью анализа и рефлексии, о которых я говорю, вы всегда подвержены определенному риску ошибиться» [44, 5]. Если мы можем ошибиться в использовании точных понятий, что же тогда ждать от оперирования неточными понятиями и терминами?

Больше всего нечеткого, расплывчатого, до конца неопределенного, недостаточно ясного мы находим в естественном языке. Автор подмечает, что люди, говорящие на одном и том же языке, используя одно и то же слово, подразумевают под его значением не одно и тоже. Если бы было наоборот, и люди понимали под одним и тем же словом одно и то же, «это сделало бы невозможным всякое общение, а язык самой безнадежной и бесполезной вещью, которую можно себе представить, так как придание значения вашим словам должно зависеть от природы объектов, с которыми вы знакомы… Люди были бы не в состоянии разговаривать друг с другом, если бы не приписывали своим словам совершенно различные значения» [44, 21]. Таким образом, неточность языка позволяет его носителям выражать с его помощью свои оригинальные мысли!

Вспомним лишний раз о том, что слово всего лишь намек, указание на обозначаемое понятие. Оно обеспечивает говорящему в коммуникативном акте если не полную, то очень большую свободу для выражения мыслей о внешнем мире и о самом себе.

Согласно Б. Расселу, «анализ не совпадает с определением» [44, 21]. По мнению автора, определения лишь предваряют анализ, который «нужно начинать с комплексности факта» [там же, 22]. В принципе речь идет о том, какой путь исследования предпочтителен – от частного к общему, как в определении; или от общего к частному, как в анализе.

Проблема «анализа и синтеза» как речемыслительных операций не должна смешиваться, однако, с проблемой «анализа и синтеза» как метода исследования. В методологическом плане усиливающаяся тенденция аналитических, а не синтетических подходов в науке, в частности в лингвистике, приводит к искусственным междисциплинарным и межуровневым барьерам на пути описания языковых единиц как комплексных языковых и речевых знаков. В лингвистике комплексному анализу препятствует деление языковых исследований на лексикологию, морфологию, синтаксис, текстологию.

Примечательно в этой связи следующее высказывание У.Р. Эшби: «Я подчеркиваю, что вот уже более сотни лет наука развивалась главным образом за счет анализа – расчленения сложного целого на простые части: синтезом же, как таковым, практически пренебрегали… Поэтому сегодня физиолог знает больше об отдельной нервной клетке в мозге, чем о совокупной деятельности массы клеток мозга в целом». «Не все системы могут быть расчленены на простые части» [57, 126–127].

В последнее время антиномия «анализ-синтез» как в отношении отдельных объектов, так и в плане отдельных дисциплин стала рассматриваться иначе. «Стало ясно, что, расчленяя целое на составные части, мы часто упускаем специфику целого» [52, 11]. Однако мировоззрение, которое рассматривает «целое» как отправную точку исследования, а исходными законами считает законы, управляющие поведением целого, еще не стало превалирующим. На недостатки аналитического подхода к описанию языка указывал еще В. Гумбольдт, ср.: «Речь содержит бесконечно много такого, что при расчленении ее на элементы улетучивается без следа. Как правило, слово получает свой полный смысл только внутри сочетания, в котором оно выступает» [17, 168]. «В языке нет ничего единичного, каждый отдельный его элемент проявляет себя лишь как часть целого» [17, 313–314].

Если представить исследуемый объект в виде недоступного для проникновения вовнутрь «черного ящика», то функциональные связи внутри этого «черного ящика» предлагается устанавливать синтетическим путем «на основании выводов из результатов наблюдений проведенных извне» [57, 135]. Значение слова следует искать, таким образом, не в самом слове, а в его контекстуальном окружении.

В этой связи следует заметить, что, например, в лингвистике превалирует метафизический взгляд на проблему семантики речевого знака, согласно которому актуальное значение слова объясняется лишь языковой системной природой слова, наличием в нем определенного семантического потенциала. Такое понимание семантики актуализированного слова согласуется с основным постулатом метафизики Аристотеля, в соответствии с которым «философы пытались объяснить падение камня «природой» камня, а подъем дыма – «природой» дыма» [43, 84]. Значение слова объясняется, по-прежнему, «природой» слова. Попытка искать значение слова в его использовании привела лишь к смешению или слиянию понятий «значение» и «функция». Появились гибридные термины типа «функциональная семантика», «семантическая функция» [30, 441; 165].

Для «аналитизма» как глобального метода исследования языка характерным является также «принцип дополнительности», способствующий тому, что целому языковому объекту приписываются качества, вычлененные у какой-то части данного языкового объекта. При этом качество языкового объекта заменяется качеством исследовательского концептуального инструментария, т. е. различными «лингвистическими мифологемами». С помощью мифологем выявляются, как правило, не языковые понятийные категории, а совокупность экстралингвистических явлений, выражаемых с помощью языка.

Тенденции гносеологического аналитизма прочно закрепились в лингвистической науке. Лингвисты продолжают активно исследовать языковые объекты поливерсивным способом, двигаясь от точки к отрезку, от центра к полукругу. Они разделяют, расщепляют, классифицируют, типизируют; раскладывают относительно целое на части. Но всегда ли можно с помощью полученных частей объяснить суть целого? Подводить целое под структуру стало привычным делом. Статическая структура отождествляется с сущностью целого. На самом деле с помощью анализа расчленяется живое, динамическое, функционирующее целое. В результате создается часть как мертвый продукт анализа.

Призыв к синтезу в методологическом смысле с учетом сложившихся гносеологических условий звучит как ничем не подкрепленная декларация – это призыв идти в никуда. Этот путь не приведет к тому целому, которое расчленялось. Если все же и приведет, то это будет бесплодным возвращением на круги своя, т. е. к начальной, отправной точке анализа – с чего начали, тем и закончили. Склеивать то, что наработано теоретическим анализом, – это бессмысленная процедура. Вот почему мы до сих пор не можем ответить на вопрос о том, как функционирует язык в целом, т. е. как работает языковое сознание.

Кроме того, положение усугубляется тем очевидным фактом, что наша отправная точка исследования неверна. Уверены ли мы в том, что знаем, что является целым и где оно находится? То, что мы выдаем за целое или называем целым, – это результат дискретной деятельности нашего сознания. В действительности мы имеем дело не с целым, а с частью. Анализ проводится в направлении не от целого к части, а от части к ее частям. Означает ли это, что в современных аналитических исследованиях нет целого? И будет ли оно выявлено в синтетических исследованиях, построенных на результатах анализа, т. е. на псевдочастях? Оставим вопросы открытыми.

В лингвистике принято считать целым текст, хотя бы в композиционном плане. Здесь нужно заметить, однако, что такие компоненты целостности как архитектоническая завершенность и стабильность («готовость»), а также рекуррентность, в тексте отсутствуют. Нет единого текста, структурированного и семантизированного единообразно. Есть разные тексты. Традиционно текст расчленяется на части – предложения, состоящие в свою очередь из словосочетаний (синтагм), которые конституируются словами. Далее слова распадаются на морфемы, а морфемы – на фонемы. Такое формальное членение подкрепляется семантической дифференциацией: фонема имеет интралингвистическое значение, выполняет дистинктивную, «смыслоразличительную» функцию; морфема имеет внутризнаковое значение, которое определяется у нее на фоне целого слова. Такие единицы языка, как: слова, синтагмы, предложения и текст, причисляются к значимым единицам, выполняющим знаковую, так называемую «экстралингвистическую функцию».

Механистическое понимание целого и части в лингвистике основывается главным образом на языковой материи, лингвистической архитектонике. Почему текст считается целым? Потому что он включает в себя множество объединенных слов? Однако если считать результатом синтеза целое, как было показано выше, то текст следует рассматривать как аналитическое построение. Текст частичен и аналитичен, но нецелостен. Целым по отношению к тексту следует считать его главную тему, возможно, название. Тема раскрывается в тексте. Это анализ. При таком подходе самой синтетической значимой единицей является слово. Но и такое рассуждение будет односторонним. Текст как речевое произведение создается как с помощью анализа, так и с помощью синтеза. В нем эти процессы взаимопереходящи.

Какое целое следует искать в языке? Все указанные выше «части» языка рассматриваются как относительно целые, т. е. целостность каждой языковой единицы определяется по ее отношению к единицам нижнего уровня. Такое релятивистское понимание целого строится на структуралистской стратификации языка – делении его на языковые уровни. Одной из центральных единиц языка считается, например, слово. Спрашивается, в чем проявляется целостность слова, если оно на самом деле представляет собой двуединство, т. е. отношение формы и содержания?

Наконец, в чем суть целостности? В нерасчлененности, синкретизме или в составности, аналитизме? Если принять второе положение, то проблема анализа и синтеза окажется надуманной проблемой, потому что анализ и синтез в таком случае действительно одно и то же. Если принять положение о синкретизме как характерном признаке целостности, возникнет необходимость пересмотреть целесообразность антагонистического противопоставления формы и содержания в языке и, конечно же, в метаязыке лингвистического исследования. Здесь необходимо сделать небольшой экскурс в методологическую проблему.

Для собственно лингвистического исследования всегда был характерным аналитический прием, в соответствии с которым языковой объект уподоблялся языковому инструментарию. Основным инструментом современного лингвистического описания является, главным образом, слово. На парадоксальность такого положения указывалось не раз. Слово выступает в двух функциях:

(1) в функции операционной единицы, или инструмента анализа;

(2) в функции целевого объекта анализа.

Выражаясь коротко – слово анализируется посредством слова. Или: составная метаязыковая единица используется для разложения на составляющие аналогичной составной единицы. Что можно ожидать от такого анализа, если сам инструментарий до сих пор не определен и не уточнен должным образом и если к тому же анализ превращается в процедуру уподобления?

В связи с решением проблемы языкового знака (добавим – как средства и как объекта анализа!) отмечается тенденция стирания границ между «значением» и «употреблением», или между «языковой семантикой» и «отражательной семантикой» [30, 564–565]. Данная тенденция привела, с одной стороны, к семантическому обезличиванию языковых форм, а, с другой стороны, к расширению семантического пространства языковых единиц. «Семантика» языковой единицы расширяется до речевого смысла или выражаемого мыслительного содержания. Вследствие этого она дистанцируется, отрывается от языковой формы, т. е. рассматривается не как принадлежность языковой формы, а как объект ее репрезентативной функции. Иными словами, семантика не определяется как неотъемлемая часть, «атрибут» языковой формы, а толкуется как «модус», или один из способов существования языковой формы, т. е. как отчужденное от языковой оболочки качество.

Ни унилатеральная (односторонняя), ни билатеральная (двусторонняя) модели языковой единицы не отвечают в полной мере требованиям комплексного, синтетического описания по следующим причинам:

1) фонетическая и семантическая стороны языкового знака, независимо от того какой концепции придерживается исследователь, стали изучаться автономно, раздельно друг от друга, хотя связь этих сторон теоретически никогда не отрицалась ни в ономасиологии (науке наименования), ни в семасиологии (науке о значении и обозначении);

2) унилатеральный подход обезличил словесную форму, доведя ее до акустической оболочки обозначаемого понятия. Под языковым знаком стали понимать форму слова. Нивелировались различия между значением слова и обозначаемым понятием;

3) билатеральная концепция языкового знака, провозгласив единство формы и содержания, не смогла однозначно решить проблему соотношения языкового значения и мыслительного понятия. Менее противоречиво данная проблема была представлена в свое время в работах немецких ученых В. Лоренца и Г. Вотьяка, которые пришли к заключению, что значение выводится из мыслительного понятия, а переход понятия в значение является неполным: только те понятийные элементы откладываются в значении слова, которые обеспечивают процесс понимания в коммуникативном акте [60, 47]. Кроме того, понятийные элементы, получившие статус языкового значения, прочно связаны со звуковой формой слова. Последняя и обеспечивает ассоциацию данных семантических признаков, подтверждая тем самым их «оязыковленность». Когда нормальный человек слышит слово «вода», он ассоциирует такие признаки, как «жидкость», «бесцветная», «без вкуса», «используется для питья, мытья, стирки и т. п.». Признаки эти не относятся к научному энциклопедическому знанию, как, например, химическая формула воды «два элемента водорода и один элемент кислорода». Данный комплексный признак не закреплен за формой слова «вода». Он представляет собой внешнее знание, которое может обозначаться с помощью слова «вода», но не входит в его семантическое содержание.

Аналогичное толкование лексического значения как «наивного понятия» предлагал Ю.Д. Апресян [3, 57–59]. Наиболее последовательные сторонники билатеральной концепции языкового знака справедливо отмечают, что значение не существует без знака, а знак обладает значением, что «не форма знака должна соотноситься с объектом, а знак в целом, включая и его значение» [24, 9]. Считается, что в такой интерпретации исключается возможность отождествления языкового значения и мыслительного понятия. Остается, однако, открытым вопрос о способе связи, о характере интеграции билатерального языкового знака и обозначаемого с его помощью мыслительного понятия.

Проблема соотношения формы и языкового значения при всей своей очевидности не получила удовлетворительного решения ни в одном из подходов. Значения в силу их экстралингвистического понимания продолжают рассматриваться вне жесткой привязки к языковой форме. Так, например, в соответствии с установками «лингвистической комбинаторики», в которой наиболее последовательно воплотилась унилатеральная концепция языкового знака, «варианты одного и того же значения могут соотноситься с различными фономорфологическими комплексами, а одни и те же фономорфологические комплексы могут соотноситься с различными значениями» [32, 43]. Хотя, как было уже отмечено выше, значение слова нельзя рассматривать в разрыве от звуковой оболочки слова (акустемного образа). Значение не свободно. Оно прочно привязано к определенной форме слова. Разные слова могут иметь аналогичные значения, но никогда не имеют одного и того же значения.

Описание состояния методологической базы в лингвистике высвечивает многие вопросы, требующие иного решения с учетом закономерностей аналитических и синтетических тенденций в языке.

♦ Что входит в план выражения слова? (только «форма» или «форма и содержание»?). До сих пор незыблемым считается структуралистское положение о том, что форма слова представляет «план выражения», а значение слова – «план содержания». Куда же тогда отнести обозначаемое содержание мыслительного понятия? Разве основная функция слова заключается в том, чтобы выражать собственное значение?

♦ Как структурировано семантическое содержание в форме слова и вокруг нее? Можно считать очевидным фактом, что форма слова семантизирована грамматическими и номинационными признаками, ср. старик – ед. ч., муж. р., «старый». Однако как эти «формальные» признаки взаимодействуют, с одной стороны, с признаками лексического значения, с другой, – с признаками обозначаемого понятия? Остается до сих пор неясным, как структурировано лексическое значение. Часто его представляют как набор «семантических компонентов», образно выражаясь – мешок, наполненный смысловыми шариками. Аналитизм отдалил понятие лексического значения от понятия словообразовательной структуры. Считается, например, что в слове учитель, суффикс – тель (а точнее совокупность двух суффиксов – т и – ель) придает целостному слову значение «активного деятеля». На основании терминологического развода мы не в состоянии сказать определенно, входит ли вышеназванный признак в объем лексического значения.

♦ Какую природу имеет семантика слова – интралингвистическую (собственно языковую) или экстралингвистическую (внеязыковую)? Аналитический подход не может объяснить единство этих понятий, а приводит к их смешению.

♦ Что обозначает и выражает языковая единица? Обозначать – это процесс наделения знаком, это соотнесение какого-то мыслительного объекта с семантической частью языковой единицы. К сожалению, понятие обозначения толкуется в лингвистике крайне небрежно. Процесс обозначения обычно отождествляется с результатом обозначения, т. е. с тем, что выражено.

Все эти методологические вопросы связаны с понятиями целого и части в языке-объекте и языке как средстве лингвистического описания.

Конечно, было бы полезно определиться в вопросах, что является синтетическим целым и аналитической частью. По-видимому, лингвистическое целое следует искать не наверху иерархической лестницы, построенной по меркам рационального мышления, а в языковом сознании, в его морфотемной природе, т. е. в формально-семантическом единстве (ср. морфа – форма; тема – семантическая основа). Морфотемная модель исследования предполагает синтез, конгруентность, корпоративность формальной и значимой сторон, а не их независимость и разделение по принципу «формальная оболочка – языковое содержание»; «материя языка – языковая семантика»; «акустема – значение» и т. п. В морфотеме, которой мы придали статус операционной единицы, конституенты «морфа» и «тема» равноценны, между ними нет детерминативной зависимости в том смысле, что одна из них определяет другую или наоборот. Это в какой-то степени форма и значение одновременно. Это взаимопроникновение, взаимопереход и взаимообъединение. Морфотема в терминологическом плане предполагает частичное тождество формы и содержания их врастание друг в друга. Как формально-семантическое единство морфотему можно рассматривать в качестве инструментального аналога языковой единицы, который используется для аналитического и синтетического описания последней; об этом будет рассказано в следующих разделах.

Наиболее яркое проявление формально-семантического синтеза и даже синкретизма в языке наблюдается, например, у слов с мотивационным, номинационно-семантическим признаком, ср. ра-ботода-т-ель, мучи-т-ель. Корневая морфема мотивированного слова является формой и одновременно одним из семантических признаков, который явно совыражается с ее помощью.

Даже в звуковом составе слова на уровне взаимодействующих, сливающихся фонем мы наблюдаем синтез акустемы фонемного порядка с определенным значением. Акустемно-фонемным значением здесь можно считать качество звука. Данное качество или подтверждается (= актуализируется) или изменяется в составе разных слов, ср. фонему /л/ в различных позициях:

(1) лето (нейтральное, стабильное звучание, среднее по мягкости/твердости);

(2) лиса (смягчение, или палатализация);

(3) ласка (огрубление, или веляризация).

В примере (1) /л/ сохраняет исходное («собственное») качество благодаря плавному переходу последующего звука /е/ в /э/; здесь осуществляется процесс скрытой дифтонгизации звука /е/

(= еэ).

В примере (2) звук /л/ смягчается благодаря последующему звуку верхнего ряда /и/.

В примере (3) звук /л/ огрубляется благодаря последующему звуку заднего ряда /а/.

Фонетические примеры убедительно доказывают, что синтетическое отношение формы и значения двусторонне, причинно-следственно – изменение формы влечет за собой изменение значения, а изменение значения часто сопровождается изменением формы при кажущейся ее неизменности. Неизменяемой остается лишь консервативная графика, которая и создает впечатление стабильности звука.

Аналогичные процессы протекают на уровне предложений, в которых слова подтверждают свое стереотипное семантическое качество (собственное значение) или изменяют его, ср.:

(1) Он следует за мной (= «идет следом»);

(2) Поезд следует до станции… (= «едет до…»);

(3) Из сказанного следует … (= «вытекает вывод»).

Самая низкая степень синкретизма между формой и семантикой наблюдается в примере (1), хотя в этимологическом аспекте их слияние было более прочным, ср. следовать за кем-либо = «идти след в след за кем-либо».

В примерах (2) и (3) собственное значение глагола-предиката следует становится формой слова – его мотивационным признаком, который пока еще проявляется, дает о себе знать, ср. (2) следует до… = «идет, едет вслед за предыдущим поездом»); (3) следует из… = «является следствием, потому что заключает предшествующую речь; вывод начинается сразу (следом) за сказанным».

Изменения первичных словарных значений у слов происходит в контексте благодаря синтетическому единству отдельных словарных единиц, например, слово плюс предлог, ср. следует за; следует до; из…следует. Единение синтетического порядка у словарных единиц в речевом контексте не следует путать с их неконгруентными синтагматическими отношениями аналитического порядка, например, с субстантивно-наречными, атрибутивно-глагольными.

Явление синкретизма охватывает не только форму и значение отдельной языковой единицы, придавая ей целостность, или целокупность. Оно распространяется в виде синтеза, как более слабой стадии слияния, также на формы и значения нескольких языковых единиц, вступающих друг с другом в синтагматические отношения. Прежде всего, это возникновение сложных словообразовательных конструкций как нормативного, так и окказионального порядка, ср.: первобытный, водонагреватель; листопадный, кабычегоневышлисты. Здесь наблюдается формальное и семантическое стяжение компонентного состава сложных слов.

Субъектно-предикатные и предикатно-объектные (субстантивно-глагольные) отношения в языке могут обнаруживать глубинную семантическую связь друг с другом, несмотря на их аналитическое представление в синтаксической структуре, ср.:

(а) Птицы летают низко;

(б) Петя вскопал грядку лопатой.

В предложении (а) сочетание птицы летают построено на потенциально-актуальном тождестве, которое синтезирует семантические структуры именного субъекта и глагольного предиката; этим тождеством является общий признак «передвижение по воздуху с помощью крыльев», в первом случае как одна из самых частотных возможностей, во втором – как реализация.

В примере (б) в сочетании вскопал грядку лопатой наблюдается двойной семантический синтез глагола предиката вскопал с именными объектами, а именно с прямым – грядку и с косвенным инструментальным – лопатой. Глагол-предикат предполагает наличие своих актуальных объектов на синтаксической поверхности благодаря тому, что эти признаки уже содержатся потенциально в его семантической структуре.

Аналитические конструкции могут быть свернуты в речи до уровня одной единицы (случай поверхностного синтаксического и одновременно глубинного семантико-синтаксического синтетизма), ср. Когда пришли на место, обнаружилось, что..; Говорят, что он проиграл… где глаголы-предикаты пришли и говорят имплицитно включают в свои семантические структуры соответствующие субъекты, ср. мы, люди.

Самыми синтетическими наименованиями в языке являются числительные, ср. два, три, четыре. Их обозначаемое абстрактно и практически неотделимо от означающего. При ближайшем рассмотрении семиотического отношения числительных обнаруживаем одну важную закономерность: числительные соотносятся с родом, а не с видом; иначе говоря, они выступают в функции знаков класса предметов, т. е. синтезируют все предполагаемые предметы в одну субстанциальную категорию; они не могут «расчленять» предметный мир на виды, подвиды и т. п. (рис. 6).

Рис. 6

Нельзя с помощью числительного два обозначить два неоднородных предмета как совокупность, например, два – «квадрат» и «треугольник». Поэтому уравнение 2 = 1 + 1 или арифметическое действие 1 + 1 = 2 не является для лингвиста правильным в случае «неоднородного» семиотического отношения «имен числительных», ср. «один» (квадрат) + «один» треугольник # (не равно) «два» (квадрата и треугольника), потому что «два» (квадрата и треугольника) будет четыре предмета – два однородных предмета, относящихся к одному классу, и два однородных предмета, относящихся к другому классу. Примеры доказывают, что вектор синтеза направлен на род, тогда как вектор анализа указывает на вид.

Возвращаясь к проблеме методологии, следует отметить, что превалирование аналитического подхода над синтетическим объясняется объективным положением дел: сознание и язык дискретны, потому что сама действительность предметно дискретна; дискретен и мыслящий субъект – он часть мироздания; действительность аналитична, поэтому аналитичны сознание и язык; отсюда аналитичны по характеру и методы анализа. Однако относительное синтетическое целое всегда предшествует анализу. Необходимо стремиться к тому, чтобы всякий анализ завершался синтезом. При этом следует отметить, что в языкознании «наанализировано» намного больше, чем «просинтезировано».

Естественно, что анализ анализу рознь, как и синтез синтезу. К примеру, демонтаж автомобиля, т. е. разложение его на части, это не то же самое, что обработка растущего дерева, предполагающая его разделение на части. Автомобиль – это совокупность частей, сложенных по заранее готовой и знакомой схеме. Из частей автомобиля механик может снова собрать автомобиль. В данном примере синтетическое целое превращается в аналитические части и потом снова собирается в то же самое синтетическое целое. При этом предполагается, что это синтезированное целое возвращает себе первоначальное предназначение – способность выполнять функцию транспортного средства. В отличие от автомобиля, дерево делится на части не по схеме, которая полностью соответствовала бы природе дерева. В случае с «анализом дерева» присутствует такая совокупность действий по разделению целого на части, которая полностью подчинена целям и задачам активного субъекта (лесоруба, деревообработчика), ср. дерево сначала пилят у основания (комля), потом валят, срубают ветки, шкурят (снимают кору) и др. Наши обыденные представления о «дереве» как предмете обычно укладываются в его составные части, такие как «комель», «ствол», «верхушка», «ветки», «листья» или «хвоя». Если мы попробуем по аналогии с автомобилем собрать разделенное на части дерево в нечто целое, это будет уже не дерево, а всего лишь его подобие – мертвое, нефункционирующее. Почему? Потому, что разделяли мы его на части не по природной, а по конвенциональной схеме, которая не позволит нам вернуть его в первоначальное состояние (возродить к жизни). Как известно, наиболее далеко в изучении живой природы продвинулась физиологическая наука. На основании ее достижений медицина уже способна заменить некоторые органы человеческого тела, в частности сердце, сохраняя жизнь человеку. Однако, такую тонкую «материю» как «душу» человека медицина не в состоянии трансплантировать. Расчленять «невидимое» и собирать его воедино человек пока не научился.

Аналогичным образом лингвистика научилась расчленять видимую часть слова на звуки, фонемы, номинационные признаки, словообразовательные элементы. Невидимую же, «подводную» часть слова, а именно его значение, лингвисты расчленяют гипотетически, почти наугад, пользуясь языковой интуицией или так называемыми эмпирическими методами. Единственной верификацией таких методов является повторяемость семантических признаков слова в ряде контекстов, в которых это слово реализуется, ср. идти по коридору; идти по улице (где идти = «шагать»). Реккурентность семантического признака не свидетельствует, однако, о том, что данный признак является имманентным признаком слова, т. е. присущ ему постоянно, ср. идти по следу (= «преследовать»), идти по курсу (= «ориентироваться»), а также, идти своим путем (= «прокладывать свою дорогу в жизни»), идти против воли родителей (= «делать что-то вопреки воли родителей»), идти на пользу (= «быть полезным»).

На вопрос, как могут в одном слове, под одной и той же фонетической крышей уживаться несколько значений, порой не имеющих явной родственной связи друг с другом, лингвистика находит окольный ответ – это явление многозначности, или полисемии. Единство слова в плане значения, говоря образно, лопнуло по швам. Утверждение того, что перед нами «одно и то же слово», мотивировано тем, что данная языковая многозначная единица имеет единую звуковую оболочку. Правда, это единство растворяется во множестве грамматических форм, ср. идти, шли, шел и их вариантов, ср. войти, пойти, зайти. Однако никому не приходит в голову вести речь об одном и том же слове в случае, если словесные формы не имеют ничего общего в звучании, но обладают одинаковыми или тождественными значениями, ср. шагать, ходить, ступать, течь (ср. кровь идет). Разлад в понимание единства словесной формы и единства слова вносят также явления супплетивизма в языке, ср. я – меня; хорошо – лучше, много – больше. Лингвистика утверждает, что это парные формы одного и того же слова, образованные от разных основ. Логика таких рассуждений вызовет улыбку, если мы попытаемся примерить ее к предметной действительности, заявив, например, что два стула, имеющие разную конфигурацию, это один и тот же предмет.

Еще большие сомнения вызывают лингвистические обороты, давно ставшие шаблонными, ср. значения слова, содержание слова. Во-первых, значение и содержание – это термины, отражающие разные концептуальные подходы, которые трудно уровнять или примирить. Во-вторых, подспудно подразумевается, что значение или содержание – это какие-то идеальные состояния слова, находящиеся внутри него. Если принять эту точку зрения, значит, согласиться с тем, что мы имеем дело не с лингвистической метафорой, как и во многих других случаях (ср. язык обозначает, язык выражает), а с действительным положением дел – есть слова, внутри которых локализованы значения или содержательные признаки. Соответственно есть язык, который обозначает и выражает. А что тогда делает мыслящий и говорящий субъект, который пользуется языком как средством общения? Может быть, все-таки обозначает и выражает субъект с помощью языка, а не сам язык? На каких основаниях действия субъекта приписываются инструменту? Понимать лингвистические обороты в буквальном, а не в метафорическом смысле, – это все равно, что руководствоваться прямым толкованием переносных значений слов, ср. сердце радуется (= *улыбается, смеется, скачет от восторга); сыпать соль на раны (= * взять солонку или пачку соли и щепотками посыпать открытые раны на теле). Любой нормальный человек скажет по этому поводу – это или шутка, или полная деградация умственных способностей человека. Никто не говорит, правда, о девальвации лингвистических высказываний.

Членение целого на структурные части во многих случаях осуществляется не в соответствии, а вопреки природе предмета, «на ощупь», «методом проб и ошибок», без учета его закономерного, объективного функционирования «для себя», и, возможно, «для другого объекта», а не «для субъекта». Нарушается принцип объективного детерминизма – согласованности предмета с окружающим миром без конфликта, без разрушительного антагонизма.

Таким образом, любое исследование можно сделать наиболее доказательным только в том случае, если анализировать и синтезировать объект по единой схеме или единой модели. Такое единство будет практически ценным и целесообразным как в случае с «автомобилем», т. е. с артефактом. Выход анализа и синтеза на единую модель станет теоретически ценным достижением только тогда, когда это не будет направлено против природы объекта познания, т. е., когда анализ и синтез будут ориентированы на «живое», динамическое состояние исследуемого объекта.

Исходя из сказанного, можно сделать вывод, что в лингвистической методологии речь должна быть первичным объектом исследования, а язык – вторичным.

В связи с вышеизложенным возникает вопрос: можно ли, проводя динамический анализ, вычленить часть из целого как такового лишь на основании функциональной и конфигурационной автономии этой части, т. е. на базе тех главных признаков, которые отличают эту часть от других частей? – Вычленение части из целого по автономной конфигурации и функции – это безусловное (необусловленное) вычленение. Такой анализ, конечно, является ограниченным (рис. 7).

Рис. 7

Здесь стороны четырехугольника символизируют не только конфигурацию его как предмета, но и стороны его «отсечения» от других частей целого. Здесь четырехугольник представляет часть какого-то предмета без показа своих детерминирующих и детерминируемых связей с другими частями целого.

Часть соотносится с целым только посредством других составных частей целого, а также посредством своих собственных частей (рис. 8).

2 2 Рис. 8

Здесь (а) соотносится (R) с (b) посредством одной из своих частей (сторон) – 1а2, точно так же (b) соотносится с (а) посредством 1b2.

Полную формулу соотношения как тождества можно записать следующим образом: aRb = (1a2) R (1b2).

Следует сказать, что (а) как часть (1а2) обусловлена (>) реляцией к (b), или (1b2), ср. a > (1a2) R (1b2).

Отсюда: a < aRb; b < bRa, где (а) как относительно целое подразумевает, или обусловливает (<), свое отношение (R) к (b), т. е. предполагает всю реляцию, включая себя (aRb). Аналогичную интерпретацию имеет (b).

Следует уточнить, что часть целого вступает в отношение с другими частями целого или посредством одной своей (задействованной) части, или посредством некоторых своих частей, или посредством всех своих частей. Конечно, понятие «весь» здесь должно восприниматься как относительное. Само отношение (R) может быть охарактеризовано в общих чертах как каузальное, или причинно-следственное.

Итак, целью анализа вообще является не автономная, а динамическая, обусловленная часть. Целью синтеза вообще является «живое», функционирующее целое, части которого вычленены не конвенционально, а в соответствии с объективным согласием – детерминированности и каузируемости со стороны собственных, внутренних микрочастей и чужих, внешних макрочастей.

Осуществление анализа и синтеза по единой схеме или модели является полезной тавтологией. Анализ по конвенциональной схеме статичен и непродуктивен в плане познания. Синтез, базирующийся на частях, полученных в ходе динамического анализа, может осуществляться разными комбинаторными путями, т. е. проводиться по разным схемам или моделям. В этом и заключается его потенциальная познавательная ценность.