Агнеш уже давно не вспоминала свою бабушку.

И вот она снова видит на скамье возле кухонной двери сморщенную, седую старушку. Она живет в обветшалом старом домике на улице со странным названием Терексаласто. В крохотной кухоньке стоит маленькая плита, на которой впору только играть, а не готовить пищу. Вдоль стены жмутся друг к другу полка, столик и всегда убранная железная койка. В единственной комнате громоздятся круглый ореховый стол, просторная кровать с пуховиками, старомодный коричневый шкаф, а на стене висят ходики и икона. На окне тюлевая занавеска. Здесь неизменно царит приятная прохлада, пахнет ореховыми листьями и лавандой. В комнату никому не разрешается входить, пока домой не вернется Яни. Самый младший сын бабушки, Яни, с сорок первого года где-то гниет в окопах. Недавно приезжал его приятель с простреленными легкими; счастливый человек — получил отпуск. Он сказал, что сын ее жив, не погиб. Назвал даже место, где они стоят, — Воронеж.

«До чего странно, — подумала Агнеш, — что я снова вижу бабушку, ведь ее похоронили в прошлом году. Тогда был холодный, снежный декабрь, канун рождества… Или, может быть, она вернулась. Как она любила ее, свою внучку!»

Перед бабушкиной дверью разбита крохотная клумбочка, с которой бабушка каждый раз срывает для нее анютины глазки, гвоздику. Когда приходили внуки, на столе всегда красовался пирог с творогом. Но Карчи и Ферко убегали от бабушки — она вечно со слезами вспоминала старые времена… Только Агнеш бывало усаживалась у ног бабушки и терпеливо выслушивала бесконечные истории:

«…Однажды, когда мне было девять лет, домой принесли окровавленного отца. Он переплетал книги, разъезжал по всей стране, по целым неделям просиживал за работой в господских домах. Он был грамотен, знал и по-латыни и по-немецки и никогда не путал книги: вот какой умный был человек. Как-то раз пошел он к графу Мигази. Его высокопревосходительство стоял на веранде и дрессировал своих собак. Графские гончие славились на всю округу. Говорят, будто они и на парижской выставке брали призы. Париж этот — очень большой город, самый большой в мире. Суди сама, какие они были, эти собаки, коль их и туда возили! Граф, увидев переплетчика, ради забавы возьми и крикни собакам: «Взять его!» Те сорвались с места и, огромные, сильные — ведь у графа собаки едят мяса больше, чем у нас по воскресеньям вся деревня, — набросились на моего бедного отца. Отец кричит, стонет, а граф знай себе хохочет. Только увидев, что псы изорвали на человеке сорочку и но его телу течет кровь, свистом отозвал собак. Два работника графа привезли отца домой и уложили в постель. Так он пролежал почти целый год. Граф присылал доктора, тот все твердил, будто отец только испугался и с божьей помощью встанет на ноги. Только какой же тут испуг, когда у него на ноге зияла рваная рана до самой кости.

Но ты не думай, что граф и его семья были плохие люди. Когда мне исполнилось одиннадцать лет, меня взяли в особняк белошвейкой. Ой, до чего же там красиво, в этом особняке! Работали мы в такой башне. Поднимешь бывало глаза, и сразу перед тобой открывается весь парк. Под ним было пятьдесят хольдов. Подумай только, ведь этой земли хватило бы на десять семей, а там росли лишь деревья, кусты да цветы. Но какие деревья, что за цветы! Граф навез их из-за границы. В парке было шесть садовников. Они без конца поливали, обрезали эти деревья и ухаживали за ними. Был там куст магнолии, так цвел бледно-розовым цветом, совсем как заячья капуста. Попадались и тюльпаны, такие, что ни в сказке сказать, ни пером описать. А когда зацветали розы! Бывало пьянеешь от запаха. А если бы ты видела, какие платья мы шили для молоденьких графинь! Сотни и сотни кусков вишневого, голубого, розового, белоснежного, лимонного, оранжевого шелка, а сколько расходовали тафты, бархата, парчи, легких тканей. Главная закройщица с утра до вечера кромсала эти дорогие материалы, четыре портнихи, не разгибаясь, шили, а я только украшала бисером. На белое платье нашивала белый бисер, на голубое — голубой и до того порой уставала, что глаза отказывались служить, но я кончиками пальцев чувствовала, куда следовало нашивать. А надо было спешить — граф с семьей уезжал на море. Однажды, помню, я трое суток подряд нашивала бисер. Мы даже обедать не ходили в людскую, горничная сама приносила еду, И как ты думаешь, что нам подавали? Самое дорогое жаркое, и к нему не овощи, а разные там салаты, да такое пирожное, что и в кондитерской, пожалуй, не купишь… Так вот три дня я головы не поднимала, все нашивала бисер, и вдруг перед глазами завертелись черные круги, у меня так застучало в висках, что я с размаху грохнулась на пол. Уложили меня на диван. Прибежала сама графиня Аннабелла, принесла мне пирожное и сказала, что за мое усердие, за то, что я так красиво вышила бисером ее платья, она привезет мне подарок с моря. Прошло лето, я уже подумала, что барышня забыла о своем обещании. А как пришла осень, меня снова позвали в особняк. Опять надо было шить платья графским дочерям. Увидев меня, графиня Аннабелла сказала; «А я не забыла своего обещания» — и тут же пошла к себе в апартаменты и вернулась оттуда с этой вот картиной…»

Доходя до этого места, бабушка каждый раз вставала со скамейки, тяжелыми шагами двигалась на кухню и снимала со стены картину, висевшую над ее железной кроватью. Картина была без рамки и представляла собой простой кусок картона с наклеенной на него цветной литографией, изображавшей море.

Бледно-голубое, безоблачное небо, гладкая лазурная поверхность воды. Там, где море сливалось с небом, виднелся белоснежный корабль, а над безбрежной синевой таинственно выступала зеленая пальмовая ветвь.

«Море, — торжественно произносила бабушка. — Смотри, нет у него ни конца, ни края, оно простирается до самых звезд. Море могучее. Если когда-нибудь оно взбесится, то затопит землю. Море щедрое, возле него растут финиковые пальмы, по нему скользят белокрылые корабли. На палубе играет музыка, и в дивных платьях танцуют люди. Всё графы да графини… С моря доносятся чудные песни, вот послушай…»

И Агнеш, прижавшись к коленям бабушки, кто знает, в который раз, слушала одни и те же слова, один и тот же голос, слушала «Санта Лючию»… И в восемнадцать лет она смотрела на картину так же, как когда-то, когда ей было пять или шесть лет. Она снова представляла себе, как начинают покачиваться нарисованные волны, как они с пеной дробятся о берег, слышала, как шумит морская ширь. Ею овладевало неудержимое желание сорваться с места, убежать, забраться под пальмы, сесть на скалистом берегу и, упиваясь морем, смотреть и смотреть на него…

«Эх, до чего же хорошо море, а?» — шептала старуха и снова вешала картину на облупившуюся стену. Видение исчезало.

Бабушка умерла зимой сорок третьего года. За неделю до того, как почтальон принес письмо о «героической смерти» солдата Яноша Шомоди. Имущество растащила родня. Картину, очевидно, выбросили. Но вот Агнеш видит ее опять.

Она снова начинает шириться и расти.

Агнеш стоит на берегу моря. Пальмовая ветвь колышется под ветром; среди смарагдовых прибрежных лесов, лаская глаз, ютятся приветливые виллы с просторными террасами. На желтом бархатном пляже под полосатыми зонтами загорают веселые люди. Дети гурьбой мчатся в воду, бросая свои огромные, пестрые мячи до самого неба.

Они стоят на берегу вдвоем с Тибором. Тибор, как бы оберегая ее, одной рукой с любовью прижимает к себе, а другой указывает вдаль, на белоснежный корабль. «Я увезу тебя на нем…» Но вот в руках Тибора блеснули два граненых бокала. За что им выпить? За мир? За счастье? «Корабль уйдет, — в ужасе кричит Агнеш, — корабль уйдет!» И действительно, из трубы парохода вырываются пламя, дым, красные искры, на море поднимаются огромные волны, уходящий корабль оглашает все вокруг ревом, да таким страшным, что стынет кровь. Раз, другой.

Агнеш вздрогнула. Опьяненная сном, с трудом возвращаясь к действительности, она выглянула в окно. На улице грозно ревели на разные лады сирены, по небу нервно метались лучи прожекторов и, словно надрываясь от кашля, рявкали зенитные орудия. Где-то в вышине, будто тысячи грохочущих подвод, проносились с гулом страшные птицы; двери и окна, как живые, казалось, плакали и дрожали. Снопы света от прожекторов и ракет осветили Агнеш. Прижимая к себе письма Тибора, она опустилась на колени, закрыла глаза и, уткнувшись головой в кресло, горько заплакала от страха.