Первым проснулся Чаба Комор. Ничего не понимая, он посмотрел вокруг и сел. В просторном, полутемном помещении стояли пустые стеллажи, бочки из-под краски, ящики. На полу, подстелив одеяло, спали его родители, брат Иван и друг Пишта. В противоположном углу устроилась семья его дяди Шпитца.

Господин Шпитц тоже не спал.

Некоторое время он прислушивался, затем, убедившись, что никто не двигается, встал, подкрался на цыпочках к полке, отрезал два куска хлеба и колбасы и, набив себе полный рот, взялся подкармливать зашевелившуюся во сне жену.

— Ну-ка, быстро ешь.

Чаба Комор покраснел, закрыл глаза и сделал вид, будто спит.

Иожеф Шпитц посмотрел на часы. «Четверть восьмого. А между тем еще совсем темно. Да, нелегко здесь будет проводить дни!» — подумал он.

В восемь часов утра Шпитц устроил общий подъем.

Началась ссора.

Мальчикам не хотелось вставать. Им было холодно, да к тому же дел все равно никаких, почему бы еще не поспать?

— Зайдет кто-нибудь на склад, увидит одеяла…

— А если вместо одеял увидят нас, разве это лучше? — спросил Иван Комор младший, оставаясь в постели.

Затем начались неполадки в туалетной.

Вошел Шпитц и стал яростно кричать.

— Устроили возле умывальника такую лужу, что твой Атлантический океан. Только слепой не заметит, что здесь прячутся люди.

— Но, дядя Йожи, что вы говорите, ведь я же следила за порядком. Зачем постоянно дрожать от страха? Кто сюда зайдет?

— Кто зайдет? Откуда мне знать. Кто угодно. Госпожа Кинчеш, Марьяи, дворник, гестаповцы, нилашисты, жандармы. Ты думаешь, я зря плачу столько денег!..

— Что касается платы, то и мы внесли свой пай, — зашипела осмелевшая госпожа Комор.

— И ты еще защищаешь своих сынков, вместо того чтоб учить их уму-разуму!

— После дяди Йожи тоже надо вытирать в туалетной, он брызгает и расплескивает воду, как настоящая турбина…

— За собой следи, меня не учи, сопляк.

— Может быть, ты перестанешь грубить моему сыну.

— Попридержи язык. Я здесь начальник.

У него на все был один ответ: я здесь начальник. Он распределяет продовольствие, потому что он начальник. Приказывает немедленно приступить к молитве, потому что он начальник.

Обе женщины действительно молились с утра до вечера. А вот у господина Шпитца оказалась колода карт, и он играет со своим шурином в очко на спички — расчет после войны. Три мальчика, пользуясь затишьем, или отправлялись на разведку, или забивались куда-нибудь в угол, затевали спор о чем-нибудь.

Особенно их волновала запертая дверь конторы. Чаба пытался отпереть замок проволокой, заглянуть в скважину.

— Знаете, сегодня ночью я слышал в соседней комнате какой-то стон.

— А может, это был твой собственный храп?

— Не болтай. Даю голову на отсечение, что там кто-то скрывается.

— Ясное дело, скрывается. И через потолок ему приносят еду. А что, если там не человек, а привидение?

— Вот открою дверь, и посмотрим.

И Чаба, достав гвоздь, принялся отпирать замок.

Шпитц уже несколько минут с негодованием наблюдал за племянником. Наконец он не вытерпел и закричал:

— Сейчас же отойди от двери. Ты слышал, что господин Марьяи велел ни к чему не прикасаться? Не хватало еще, чтоб ты взломал дверь. Доставай свой молитвенник и проси у милосердного господа бога милости… Не перечь мне, я здесь начальник.

Чаба с недовольным видом убрал гвоздь, но тем не менее не отказался от своего твердого намерения когда-нибудь проникнуть в контору. Если даже ничего там и не найти, то можно хоть время скоротать.

— Ну что, почему вы не начинаете? — закричал через полчаса Шпитц.

— Мы молимся, дядя Йожи, — ответили они хором и продолжали спорить, сидя друг подле друга на бочке из-под краски.

— Это философия почтенных баранов и ослов, — произнес Иван. — А ты, Чаба, еще твердишь, что если в тебя бросят камень…

— Я говорил не так.

— Нет, так. Разве нет? Если меня ударят по правой щеке, я не стану подставлять левую. Заклеймили? Нацепили желтую звезду? Ну и пусть! Выгнали из школы, преследуют меня, первого ученика в классе? Ну и пусть! Я горжусь, что на меня плевали. Родился евреем? Я не отрицаю, не скрываю, это бесполезно, они все равно догадались бы. Я еврей? Ну и что из этого? У меня два уха, два глаза, нос, волосы, я такой же человек, как все другие. Тот — венгр, другой — поляк, третий — француз, а я — еврей. И я готов уехать к себе на родину, где никто не будет меня бить и издеваться над моей национальностью. Над китайцами издеваются в Нью-Йорке, но попробуйте глумиться над ними в Кантоне.

— И глумятся! — воскликнул Пишта. — Глумятся, избивают, обижают, если ты хочешь знать. Разве ты не читал «Шанхайский отель» или путевой дневник Эгона Эрвина Киша? Глумятся, и в европейский квартал Шанхая китайцам запрещают даже входить. Хозяйничают белокожие господа, а китайцы — кули.

— Не все.

— Но десятки тысяч. А им куда бежать? Ведь они же у себя дома, в Китае.

— Эх, чего тут толковать о китайцах да о колониалистах? Там положение иное. Их хоть можно отличить друг от друга. А поставь-ка меня рядом с моим одноклассником-христианином. У меня даже нет горбатого носа и курчавых черных волос, и кафтана на мне не увидишь. Во мне узнают еврея, только когда посмотрят метрическую справку деда. Я не еврей, я говорю по-венгерски, люблю стихи Петефи и при слове «родина» сразу же вспоминаю дома в Байе, набережную Дуная, сквер, памятник Андрашу Йелки. И, как я ни пытаюсь представить себе Тель-Авив, он для меня совершенно чужой.

— А если вышвырнут, скажут: уходи? Или даже убьют? И тогда останешься венгром?

— И тогда, — ответил раскрасневшийся Чаба. — Я страдаю потому, что мой отец родился евреем. Может быть, нашим детям тоже придется страдать из-за их дедушки. Но уж наши внуки страдать не будут. Я женюсь на венгерке.

— Вот именно, чтобы потом жена обзывала тебя паршивым евреем. А? И бросила тебя.

— Ну и пусть. Велика важность. В моем внуке будет только четвертая часть еврейской крови. А в правнуке…

— Что это, господин Чаба, вы начинаете делать так, как велят нюрнбергские законы?

— Ты что, не понимаешь? Считаешь, что Иван прав?

— Разумеется… Напрасно ты собираешься все это делать, ни твой внук, ни правнук, ни правнук твоего правнука не смоют с себя желтой звезды. Гейне уж как ни выдавал себя за немца, а все же и теперь его книги сжигают на кострах. Верно, Пишта? Надо вернуться на родину праотцев.

— Ваша беда в том, что вы все сводите к одному антисемитизму. Вопрос не только в нем, и не от него надо спасаться, вернее, не только против него надо бороться, а вообще против всякой расовой вражды.

— Превосходно! Сейчас? Сидя здесь, на проспекте Карой, в запертом складе, второй день голодая? На нас в любую минуту может обрушиться небо, а ты мне советуешь бороться за каких-то китайцев!

— Эх, что с вами спорить. Пока будут существовать буржуи, заинтересованные в том, чтоб разжигать грызню между, евреями, христианами, магометанами, венграми, словаками, немцами, французами, городами, деревнями, рабочими и служащими, ты напрасно будешь искать спасения в Палестине, потому что и там тебя ухлопают, напрасно будешь подделывать метрику, все равно прикончат.

— Вот как вы молитесь, свиньи? Вот о чем болтаете? И еще удивляетесь, что всемогущий бог обрушил на нас такое наказание, — со злостью произнес дядя Йожи.

Мальчики, ворча, достали молитвенники и притихли в ожидании момента, когда снова можно будет затеять горячий, пусть и бесплодный спор.

Два дня прошли без всяких событий. Под вечер явился Марьяи. Принес вечернюю газету, хлеб и сало. Он повторил свои обычные наставления: не стучать ногами, не разговаривать, не разбрызгивать воду в туалетной.

— Молитесь, чтобы поскорее выбраться отсюда, — сказал он. — Я впервые в жизни нарушил закон и с тех пор не знаю покоя ни днем, ни ночью.

На третий день Марьяи не пришел. Не пришел он и на четвертый и даже на пятый день.

Это, однако, не значит, что он не хотел прийти. В воскресенье после обеда, рассовав по карманам сало, рафинад, бутылку рома, взяв под мышку буханку хлеба, он начал осторожно пробираться в сторону проспекта Карой. Темная улица была полна опасностей. Повсюду зияли воронки от бомб, среди развалин торчали осколки стекла, куски кирпича, проволока. А по небу шныряли истребители, обдавая друг друга потоками огня. Но Марьяи пугало не только это. Охваченный ужасом, он мысленно боролся с другими возможными опасностями. Если тот нилашист, что стоит на углу улицы, подойдет к нему и потребует предъявить документы, а потом спросит, куда это он несет хлеб. «Домой». «Так. Домой. Стало быть, ты, одинокий холостяк, приобрел столько хлебных карточек. Значит, ты воруешь хлеб?» «Нет-нет… я несу одной знакомой семье». «Ага, евреев прячешь! А ты знаешь, что за это полагается?» И нилашист достанет свисток, засвистит, прибегут жандармы, свяжут его, два ружейных залпа…

Нет, это была настоящая стрельба. Марьяи, оцепенев от страха, прижался к дому. По мостовой, окруженные жандармами и нилашистами, молчаливо брели нескончаемой толпой еврейки, пятнадцати-шестнадцатилетние девушки с вещевыми мешками и чемоданами. После выстрелов какая-то девушка в коричневой шапке — в темноте нельзя было разглядеть черты ее лица — зашаталась и свалилась на землю. Кто-то вскрикнул, но толпа продолжала шествовать дальше, переступая и обходя окровавленное тело.

Марьяи почувствовал тошноту. Он не в силах был оторваться от стены. Колонна уже давно скрылась на улице Дохани, а он, тараща остекленевшие глаза, все еще не двигался с места, будто и его настигла пуля.

После этого он целых три дня даже и думать не решался о складе.

А заточенные там люди ломали голову в догадках, почему он не идет. Было около шести часов. Прежде он навещал их в более раннее время.

Шпитц нетерпеливо барабанил пальцами.

— Не надо было давать деньги вперед. И почему я не подумал об этом. Столько времени не показываться. А может, он совсем не придет? Его не волнует, что мы подохнем тут с голоду.

— Полно тебе. Наверное, не приходит из-за воздушных налетов.

— Да вчера и налета не было.

— А может быть, с ним случилось несчастье.

— Ну, тогда мы пропали.

Мальчики, съежившись, по-прежнему сидели молча. Спорить больше не было охоты. Обе женщины, стоя у окна, в полной темноте неразборчиво бормотали слова молитвы и плакали.

Шпитц расхаживал взад и вперед по складу. Сейчас он пошел бы с кулаками против всех на свете.

— Эх, и скотина же я… зачем было соваться в эту клетку, в эту камеру смертников… Даже покурить нечего. С ума можно сойти. Мы здесь подохнем с голоду. Погибнем от бомб. Повешусь… И почему я не потребовал от него гарантий… За такие деньги папскую охранную грамоту могли получить…

— Ты уговаривал нас идти сюда.

— А почему уговаривал? Потому что ты сказал, что гарантия ничего не стоит, что напрасно швейцарцы или шведы пытаются брать кого-то под свою защиту, раз немцы не признают гарантий. Ну, а если бы и нацисты подписали, разве изменилось бы от этого наше положение? Главное — не попадаться им в руки, главное — не попадаться… Вот мы и спрятались.

— Может быть, он не идет потому, что сегодня воскресенье.

— Конечно, в воскресенье сам бог отдыхал. Но в нашем договоре ни слова не было о том, что он будет устраивать себе выходные. К тому же сегодня не воскресенье, а понедельник. Осталось на семерых двести пятьдесят граммов сухарей и ничего больше.

Комор сидел на пустой банке из-под краски и, протирая очки, пожимал плечами.

— Изменить положение уже не в наших силах. Придется сидеть и ждать прихода Марьяи. Если он не придет сегодня, то придет завтра. Как-нибудь вытерпим, — сказал он.

— А как добыть газеты?.. Я с ума сойду, если не буду знать, где проходит фронт. Ты заметил, какую глупую рожу он скорчил в субботу, когда я спросил у него, что нового. Какое ему дело до войны. Он же здесь не прячется.

— Нашелся добрый человек, а ты его ругаешь.

— За двадцать тысяч пенге и я могу быть добрым. Кстати, это из-за тебя мы не эмигрировали в Палестину.

— Из-за меня?

— Ну, конечно. Если бы ты не возился с шотландкой, а продал сразу одной партией… Эх, да что толковать.

Шпитц отошел в дальний конец помещения, повязался молитвенным ремешком и, расхаживая взад и вперед, забормотал слова молитвы. Вскоре он снова обратился к шурину:

— Послушай, я уйду отсюда.

— Что?

— Если господин Марьяи еще изволит явиться… но если нет, тогда будь что будет, а я уйду. Достану швейцарский паспорт. Уедем. Уеду к людям, где я смогу открывать дверь, когда захочу. Я не в силах больше терпеть. Я задохнусь. Покончу с собой. Как подумаю, что здесь придется провести еще ночь, или две, или десять… И кругом тревога…

— Тсс, помолчи…

— Что еще?

— Не слышишь? Кажется, кто-то… ходит.

- Ничего не слышу.

— Как же, только не со стороны переднего помещения… шум донесся вот отсюда, будто даже ключ щелкнул.

Оба они подошли к запертой конторе и прислушались. Но за дверью царила полная тишина.

— Пойдем в переднее помещение.

Там никого не оказалось. Замки снаружи висели на своем месте. В туалетной тоже было пусто.

— А между тем здесь кто-то был. Посмотри. Мокрый умывальник.

Комор пожал плечами.

— Он мог остаться мокрым с утра.

— Как бы не так.

— Может быть, дворник приходил.

Шпитц подошел к конторе и дернул дверь. Но и она была заперта.

— Эх, как видно, нервы сдают… Говорю же тебе, что я не могу больше. Если придет Марьяи. я уйду отсюда.

Комор молча пожал плечами. Все равно в этой войне не уцелеть, как ни поступай, ничего от этого не изменится.