Немецкая истребительная эскадрилья и КАС не поддерживали между собой связи. Тибор Кеменеш после передачи охотничьего особняка раза два видел издали капитана Таймера. И именно поэтому он остолбенел от удивления, когда однажды, постучав в дверь, на пороге комнаты появился капитан Карл Таймер.

Таймер тщательно вытер грязные сапоги, снял фуражку и, смущенно улыбаясь, принялся стирать с лица дождевые капли.

— Grüss dich, Тибор.

Старший лейтенант Кеменеш в это время слушал радио. Он поднял глаза, покраснел до корней волос, хотел было вскочить со стула, но не мог ни пошевельнуться, ни слова сказать.

Испытывая неловкость, Карл Таймер осмотрелся в низенькой бревенчатой комнате, немного помялся, а затем без приглашения сел к столу. Тибор все еще не мог сдвинуться с места. На Таймере была все та же форма капитана, но он заметно похудел; его костлявое лицо, чуть выступающие вперед плечи, запавшие глаза с темно-синими кругами напоминали прежнего Карли. Разница была лишь в том, что он постарел: ему скорее можно было дать шестьдесят лет, чем двадцать пять.

Губы капитана то и дело вздрагивали, словно он собирался что-то сказать. Но Таймер хранил молчание.

Тибор попытался снова представить себе Карла Таймера вместе с его эскортом, когда тот вошел к ним в канцелярию и начал кричать: «Даю вам тридцать минут!..» Нет-нет, это не тот Карли. Забыл даже, как в последний раз они обнимались в Вестбанхофене! Все забыл.

— Вскипятить чай? — спросил он наконец лишь для того, чтобы чем-нибудь разогнать жуткую тишину. И сразу же после его вопроса скованности как не бывало. Казалось, будто они снова сидят в старой студенческой комнатушке, где на книжной полке рядом с томами всемирной истории хранится в железной коробочке душистый чай, завернутый в серебряную бумагу. И стоит картонная коробка, полная тоненьких, сладких сухариков. У них какой-то особый вкус. Инжир? Нет. Ваниль? Корица? Нет-нет, совсем другой вкус. Вкус молодости.

— Спасибо, не надо, — сказал Карл, и его хриплый голос снова превратил комнату в то, чем она была на самом деле: в комнату с полом и белеными стенами, в офицерское жилье, реквизированное Командой аэродромного строительства.

— Тибор, я верил в то, что делал… — произнес Таймер, но так тихо, что Тибор скорее догадался, чем услышал. — Не ради денег или карьеры… Я верил в войну, верил, что после нее все пойдет хорошо… Я думал, что мы правы и выиграем войну…

Кеменеш молчал. Он смотрел в серые глаза Карла Таймера. Сколько разбомбленных деревень, сколько убитых детей видели эти глаза?

Таймер не замечал этого. Бессмысленный взгляд он устремил в окно, на дождливый, хмурый пейзаж. Затем тряхнул головой, как будто желая прогнать какую-то мысль, какое-то воспоминание. Медленно встал, взял со стола фуражку. Губы его снова зашевелились, но он, так ничего и не сказав, повернулся и, не простившись, направился к двери.

«Надо было бы задержать, — подумал Кеменеш, но не находил слов. — Впрочем… пусть идет хоть к черту на рога. Наверное, выпил лишнее, поэтому и захотелось вдруг исповедаться».

Но, когда за Таймером захлопнулась дверь, какое-то гнетущее чувство сдавило Кеменешу горло, и боль спускалась все ниже и ниже, к сердцу.

«Он вернется, — подумал Тибор и принялся расхаживать по комнате. Вскоре он остановился, подошел к радиоприемнику, повертел ручку, взял в руки книгу и тут же отбросил ее в сторону. — Из него вышел отъявленный нацист… А был когда-то моим самым лучшим другом».

Через полчаса снова постучали.

Тибор вздрогнул и чересчур громко крикнул:

— Войдите!

Вошел Тамаш Перц, взволнованный, взъерошенный, без фуражки.

— Тибор, ты знаешь?

— Что?

— Немцы… истребители покинули аэродром.

— Не говори глупостей. Не было никакого приказа.

— Дождешься, когда рак свистнет. Русские совсем близко, по ту сторону Дуная. Говорят, будто под Дунафельдваром они форсировали Дунай в десяти местах. Великолепно, а? Все ждали, что русские будут наступать на Будапешт с востока, а они окружают его отсюда…

— Так вот почему…

— О чем ты говоришь?

— Ни о чем. Только… Впрочем, подожди меня здесь, старина, я посмотрю, действительно ли они драпанули.

Каменеш бегом пересек парк. За оградой простиралось мокрое, глинистое поле, на котором виднелись лужи дождевой воды. Деревья окутывал молочного цвета туман, так что в нескольких шагах ничего нельзя было разобрать.

Тамаш сказал правду, аэродром спешно эвакуировался.

В пять часов пополудни еще вовсю шло строительство бетонированной взлетной дорожки. В половине шестого немцы получили приказ об эвакуации и уничтожении аэродрома. Рабочих согнали в одно место, не позволив им даже собрать свои вещи, надеть ранцы, и повели в сторону Фертеракоша. Летчики тоже мигом закончили свои приготовления в дорогу. Самолеты поднялись в воздух. Остался только технический персонал, которому было вменено в обязанность взорвать аэродром. Начальника КАС майора Фюлеки в конторе не было. Еще в полдень он уехал в Секешфехервар к своим родственникам. Лейтенант Лекеши в отчаянии пытался установить связь с Будапештом.

Группа немецких техников укладывала имущество. Все движимое и все, что имело какую-либо ценность, грузилось на машины. Разумеется, машины КАС тоже были реквизированы. Фенрих Байор, русый юноша с испуганными глазами, растерянно смотрел на происходящее.

Кеменеш принял рапорт Лекеши.

— Немцы требуют в течение часа покинуть аэродром, так как они будут его взрывать. Будапешт не отвечает. Майор, очевидно, где-то подыхает пьяный…

— Надо съездить за ним в Секешфехервар.

— У нас нет машины. Кстати, говорят, будто у Солгаэдьхазы русские прорвали оборону.

— Неужто и ты веришь паническим слухам? Будь добр, скажи Байору, пусть вместе с сержантом Перцом сообразят мне мотоцикл. Я сам съезжу за майором. А ты попробуй еще раз вызвать Будапешт.

Лекеши убежал. Дежурный телефонист усердно вертел ручку безмолвствующего аппарата. Тибор Кеменеш вошел в комнату майора Фюлеки и сильным рывком открыл ящик письменного стола. В ящике валялось несколько бланков увольнительных. Он схватил их и сунул себе в карман. На столе лейтенанта оказалась круглая печать, но штампа нигде не было. Возвратился Лекеши.

— Мотоцикл нашли, но сержант Перц как в воду канул.

— А как с Будапештом, дозвонились?

— Безнадежно. Не отвечает.

— Раньше восьми часов вечера вряд ли вернется. Документы сложи и унеси к себе на квартиру, в деревню. Мы тоже приедем туда.

— Слушаюсь, — щелкнул каблуками Лекеши.

— На всякий случай заготовим на всех командировочные в шопронский резервный отряд. Если до полуночи мы не приедем, отправляйтесь сами. Дай-ка мне гербовую печать и бланки командировочных. Да еще раз посмотри, не идет ли сержант Перц.

Лекеши скрылся за дверью.

Кеменеш в первую очередь поставил печати на бланках, которые он нашел в столе, затем заполнил командировочные предписания.

Вернулся Лекеши.

— Тамаша Перца полчаса назад видели по дороге к домику управляющего, но он еще не вернулся.

— Ладно, я загляну туда, — сказал Кеменеш, и встал. — Я все равно собирался зайти к себе на квартиру.

Тамаш нетерпеливо расхаживал взад-вперед по комнате.

— Наконец-то ты пришел. Я оказался прав, а?

— Больше, чем прав. Мне удалось достать мотоцикл. Немедленно выезжаем.

— Куда?

— По пути договоримся. Пошли скорее.

— А наши вещи?

— При Мочахе больше пропало. Разве что прихватить с собой «Кандида». Не мешает еще и еще раз прочитать, что этот мир — самый лучший из всех существующих миров.

По Секешфехерварскому шоссе пришлось ехать совсем медленно. По темной, развороченной бомбами и взрыхленной танками дороге навстречу им шла нескончаемая колонна. Затемненная синим фильтром фара мотоцикла слабо освещала только несколько квадратных метров земли каким-то призрачным светом. Тибор поверх пригнувшегося Тамаша смотрел вперед, на кошмарную дорогу войны. Казалось, будто перед ним воскресали картины Гойи. Вот худой, с изможденным, скуластым лицом мужчина, защищаясь, поднимает над головой руки — нилашист бьет его прикладом, и мужчина, пошатнувшись, опускается на одно колено. Вот идет женщина, на плече у нее ребенок пятишести лет. Она как будто без лица и без возраста. Черты ее искажены страхом, рот раскрыт, словно она собирается кричать, растрепанные волосы ниспадают на лоб, руки закинуты назад и поддерживают ребенка. И она, молча взывая о помощи, идет, нагнувшись вперед, — грозное, полное совершенства изваяние ужаса, изваяние матери, дрожащей за жизнь своего ребенка, — и глядит широко раскрытыми глазами навстречу смерти.

Картины меняются. Вот бредут подростки-бойскауты, от недосыпания они едва держатся на ногах. Один из них поднимает большие, светло-голубые глаза и с удивлением смотрит на мотоцикл, но дороги не уступает, а продолжает шагать дальше, как сомнамбула. Ему не больше пятнадцати лет. Вот тащится заваленная мешками крестьянская подвода, на козлах которой восседают немецкие солдаты. Сбоку на повозке табличка: «Гергей Ковач, Сигетсентмиклош, улица Текеи, 8». Это смешное и теперь совершенно ненужное обозначение частной собственности в общем потоке производит удручающее впечатление. Старательно нарисованная табличка с именем Гергея Ковача свалилась в страшную реку, где не имеет никакого значения, как звали человека вчера. Вместо Яноша Киша, Эржебета Надя, вместо сына, жены, матери существуют одни номера, безыменное стадо. Ограбленная страна, причитая и охая, влачится на запад.

Нестройными, растянутыми колоннами бредут обросшие, с воспаленными глазами, с желтыми повязками на рукавах солдаты рабочих батальонов. Где-то позади то и дело раздаются нетерпеливые гудки автомобилей. Люди нехотя расступаются, и между ними стрелой проносятся легковые машины. Кеменеш видит их мельком: женщины, укутанные в меха дети, громоздкие чемоданы. За нестроевиками идет рота венгерских солдат, окруженная со всех сторон офицерами на машинах и лошадях, полевой жандармерией на мотоциклах. Роту ведет длинноусый молодой лейтенант. Тамаш останавливается у кювета, чтобы пропустить колонну. Усатый лейтенант приказывает петь, усталые солдаты, словно на похоронах, запевают протяжную, тихую песню.

В сторону Вены следуют один за другим десятки, сотни, тысячи немецких грузовиков с ящиками, мешками, мебелью. Снова бредут женщины, снова тащутся подводы. И на дороге через каждые десять шагов лежат убитые.

Тибору Кеменешу порой хочется дернуть Тамаша за плечо, повернуть мотоцикл на запад и ехать куда глаза глядят, только бы не видеть этой страшной картины, не встречаться с этой кавалькадой преступлений и страданий, не видеть постоянно женщину, которая с выражением ужаса на лице несет своего ребенка…

До города всего тридцать километров, а они едут вот уже полтора часа. Вдруг дорогу запрудило стадо. Напуганные коровы и быки сбились в кучу и ревут. Три подростка-нилашиста стегают их что есть мочи кнутами, бьют палками. Позади них гудят машины. Где-то справа вдали вспыхивают огни и грохочет земля — опять бомбежка. Вот совсем рядом раздается ружейный выстрел, слышатся крики, но ничего не видно. Перед мотоциклом Тамаша все еще стоит корова, кроткими печальными глазами она смотрит на колесо, уныло мычит и медленно, не спеша переваливаясь с боку на бок, ковыляет дальше. За стадом движется грузовик с открытым кузовом. На нем видны токарные станки, эмалированная детская ванночка. Вдруг дорога впереди освобождается метров на сто. Но тут же появляется новая вереница людей. Старики крестьяне, муж и жена, тянут тачку, взгромоздив на нее весь свой скарб: два узла с одеждой и бидон с жиром. Женщина плачет, в зубах мужчины трубка, она давно потухла. Откуда они бегут? Куда спешат? Что заставило их бросить свой дом? Фара мотоцикла освещает небольшую группу оборванцев. Это дети.

То и дело спотыкаясь, по дороге бредут пятилетние малыши. Их человек пятнадцать, и у каждого на одежонке нашита желтая звезда. Их гонит, уныло покрикивая, какой-то жандарм. Кое-кто из малышей падает, тут же поднимается и, как перепуганный цыпленок, бежит следом за остальными. Жандарм злыми глазами посматривает на своих подопечных и насвистывает песенку «Лили Марлен». У одной девочки свешиваются на плечи аккуратно заплетенные русые косички. Может быть, мать в последний раз причесала ее сегодня утром. В руках она сжимает коричневого мишку и, охваченная немым ужасом, семенит в непроглядной ночи.

Тибор закрывает глаза. Ему кажется, что не мотоцикл, а его жизнь мчится сейчас в беспредельной темноте; все потеряло смысл, теперь все равно, ехать дальше, или остановиться, или вернуться назад.

Он облегченно вздохнул, когда они наконец подъехали к городу.

— А теперь куда? — спросил Тамаш.

— Как куда? В Будапешт.

— У нас не хватит бензина. А достать вряд ли удастся.

— Да мы поедем не на мотоцикле.

— А как же?

— Поездом.

— Что-о-о?

Тибор нагнулся поближе к Тамашу и закричал в самое ухо.

— Поездом. Предписание у меня есть.

На рассвете в Будапешт отправлялся немецкий военный эшелон. Поездом ехали войска, перебрасываемые с Карста в Нижние Татры. У солдат было подавленное настроение.

— Мы уже привыкли в Любляне к своим партизанам, — желчно пошутил старый эсэсовский сержант, — теперь придется познакомиться с чужими.

— А я думал, вы любите новые знакомства, — произнес Кеменеш, — в противном случае зачем было трогаться с места в тридцать девятом году? Могли бы сидеть у себя дома.

Сержант не понимал по-венгерски. Он осклабился, полагая, что Тибор дружески пошутил с ним.

Тамаш Перц, забившись в угол, сидел тише воды, ниже травы. Он не понимал, зачем Тибор насмехается над немцами, когда и без того только чудом удалось им попасть на этот поезд и в любую минуту их могут прогнать. К тому же у него в портфеле есть несколько таких бумажек, которые он не стал бы показывать полевому жандарму.

— Если нам повезет, в шесть часов утра будем в Будапеште, — благодушно сказал эсэсовский сержант. — Нет особой нужды спешить, но никогда нельзя знать наперед, где тебя настигнет смерть…

Не успел он закончить фразу, как, сделав сильный рывок, эшелон остановился. Немецкие солдаты, которые до сих пор играли в карты при свете карманного фонаря или, прижавшись друг к другу, спали, как по команде, вскочили на ноги.

— Тревога! Воздушная тревога! — закричали все сразу.

Рядовой солдат шестнадцати-семнадцати лет разразился истерическими рыданиями, остальные, кто в двери, кто в окна, бросились выпрыгивать наружу.

По обе стороны железнодорожной насыпи тянулись канавы, полные дождевой воды. Немцы, как бы не замечая этого, плюхались прямо вводу и, распластавшись, прикрывали голову руками.

Тибор Кеменеш и Тамаш Перц, перескакивая с грехом пополам рвы и лужи, забежали на кукурузное поле. Со стройных стеблей кукурузы свисали к земле гниющие, мокрые листья, все вокруг издавало какой-то сладковатый, отвратительный запах. Сквозь туман сверкнули ракеты, в небе, медленно опускаясь, повисла «Сталинская свеча», заливая всю местность ярким светом. Затем еще две сразу. Стало видно и покинутый поезд, и подводу под железнодорожным мостом, и изредка приподнимавшиеся головы немецких солдат, и стройный, голый тополь, и кукурузное поле, и церковную колокольню вдали.

Бомбежка началась внезапно, как ураган. Гудение самолетов заглушалось мощным грохотом, снова и снова содрогалась земля. С железнодорожного моста в небо ударил сноп огня и дыма, подвода вместе с лошадью и хозяином исчезла, словно ее там никогда и не было. Потом разлетелся в куски паровоз, застрочил пулемет, из ближайшего рва донесся душераздирающий крик. Висящие ракеты погасли, гул самолетов замер. Все это продолжалось минуты три, не больше, но на земле остались мертвые люди, мертвые лошади, мертвые деревья.

— Ты жив? — шепотом спросил Тамаш.

— Так легко черт нас не возьмет.

— Как же мы теперь будем передвигаться?

— Да, скакуна нашего действительно прихлопнули. Напрасно мы с тобой бросили мотоцикл.

— Нечего вспоминать то, чего не воротишь. Будем ждать, пока наш шурин-немец соберет косточки?

— И не подумаем. Этот поезд все равно дальше не пойдет. За кукурузным полем виднеется деревня. Доберемся туда пешком.

Они пошли напрямик через размокшее длинное кукурузное поле, между торчащих стеблей. К ботинкам прилипали большие комья вязкой земли. С трудом передвигая ноги, они шли молча, тяжело дыша.

Было уже пять часов утра, когда Тибор и Тамаш подошли к деревне.

Тибор, прищурив глаза, стал разглядывать дома.

— Слушай, Тамаш. Нам как будто ужасно повезло. Это, кажется, Барачка.

— Неужто это такое большое счастье? — поинтересовался Тамаш. Он остановился и щепой счистил грязь с ботинок.

— Да ведь здесь живет один мой хороший знакомый, Чути, главный инженер Завода сельскохозяйственных машин. Он угостит нас чашкой чаю и даст умыться. Ему также, наверное, известно, когда в Будапешт идет поезд.

— А где он живет?

— Это как раз то, чего я не знаю. Помню только, что у его виллы забор выкрашен в зеленый цвет и перед забором кусты сирени.

— Ну что ж, будем искать, война от нас не убежит.

— Знаешь, где нам узнать? В жандармерии.

— Ты гений, — выразил свое восхищение Тамаш.

Квартиру Чути они нашли через десять минут. А еще через десять минут Чути уже готовил чай для своих гостей. Тибор и Тамаш стащили с себя ботинки, сняли мокрые френчи и босиком, в нательном белье улеглись на диване. Они так крепко спали, что даже не слышали, как Чути прикрыл их одеялом, как он внес чай. Хозяину пришлось их разбудить и пригласить к столу.

— Лучше попейте сначала горячего чаю.

Тамаш в полусне заявил, что ради сна он готов отказаться от всяких горячих напитков. Зато Тибор живо соскочил с дивана и уселся за стол.

— Вы еще ездите на завод? — спросил он у Чути, откусывая хлеб.

— А как же, каждый день.

— Поездом?

— Нет. Езда на поезде сопряжена с трудностями. Я катаюсь на своем «Тополино».

— Что нового в Будапеште?

— Все зависит от того, что вас интересует, Тибор.

Кеменеш засмеялся.

— Ну, скажем, может ли прожить там подобный мне старший лейтенант, который приехал с не совсем законным предписанием?

— Вы не дезертировали?

— Да.

— Не шутите.

Кеменеш пожал плечами.

У меня был выбор: уехать вместе с немцами на запад, остаться на аэродроме и взлететь вверх тормашками в воздух или же вернуться в Будапешт.

— Будапешт сейчас не особенно приветлив. Вам известно, что немцы взорвали мост Маргит?

— Неужели? — оторопел Тибор и поставил чашку.

— К счастью, только одно крыло. После войны легко можно будет восстановить… если только они не наделают больших подлостей. Несчастье свалилось на нас, Тибор. Немцы приготовились к осаде, так просто они не сдадут город.

— Мне кажется, они охотнее станут драться в Будапеште, чем в Вене или Берлине.

Чути, задумавшись, молчал.

— А что вы собираетесь делать в Пеште? — вдруг спросил он.

— Ничего. Буду ждать конца войны.

— Нелегкое это занятие. Нилашисты устраивают облавы на дезертиров. Город наводнен полевой жандармерией. Не ходите в такие места, где вас могут опознать.

— Я думаю, что домой мне являться не следует.

— Я мог бы предложить вам остаться здесь, но Барачка — ненадежное место. Балатонское шоссе — главная коммуникация немцев, они постоянно торчат здесь.

— Спасибо, я все равно не остался бы у вас. Любой ценой я доберусь до Будапешта. Где-нибудь пристроюсь.

— Конечно… конечно, — в раздумье произнес инженер. — Вам ничего иного не остается.

— Вы говорите таким тоном, словно не согласны со мной.

— Почему же? Я вполне одобряю ваше решение. Вы правильно сделали, к чему рисковать своей шкурой. Меня мучает совсем иное, Тибор. Мы старые знакомые, и вы меня поймете. Вам известно, что я противник всяких крайностей. Но сейчас меня постоянно одолевают мысли о коммунистах. Я уважаю их и удивляюсь им. Разрушение памятника Гембешу, очевидно, дело их рук. А митинг нилашистов на прошлой неделе в городском саду? На нем присутствовало не менее двух тысяч головорезов. Окрестности городского театра были битком набиты, ожидался приезд даже самого Салаши. И на тебе, взорвалась бомба, весь митинг разбежался. Вы себе представляете, каков моральный эффект этого происшествия? Коммунисты вездесущи. Однажды подошел ко мне мой рабочий. Попросил помочь спрятать подшипники. Ведь он же рисковал головой, так как не знал, выдам я его военным властям или нет. Впрочем, может, и он коммунист, может, во всей стране такое же положение, как у меня в деревне, где мне знаком каждый дом, каждый двор, каждый стог соломы, где все тянется ко мне, все нянчило меня, охраняет меня.

— Я вас не узнаю, вы стали поэтом, философом, а главное — коммунистом.

— Нет, я не коммунист, — серьезно возразил Чути. — Но и не считал бы это звание для себя оскорбительным. Я не могу быть коммунистом из-за своей инертности. Я только размышляю, гадаю, дескать, действительно бывают такие часы, когда нельзя останавливаться на полпути, надо примкнуть к тем или другим, но…

— Вредно терзать себя подобными мыслями. Судьбы мира сего вершатся без нас, не наше это дело. Спрятаться. Ждать. Ибо чего стоит победа самой священной идеи, если человек отдал богу душу? Кого зарыли в землю, тот уже не проснется. Нет ни загробного мира, ни страшного суда, ни воскресения. В бесконечном времени нам предоставлена возможность только родиться. Повторения нет. Извольте же разумно распорядиться своей жизнью.

— Не могу согласиться с вашим суждением, Тибор. Оно эгоистично.

— Возможно. Но это, вопреки всем иным доводам, — единственная искренняя позиция. Я могу поверить, что материалисты правы. Материя объективна, извечна и вечна, могу ли я ее ощущать своим мозгом, этой крошечной частицей бесконечной материи, или нет? Белок синтезируется и распадается, атомы взрываются, и возникают солнечные системы, но моя жизнь есть нечто закрытое в самом себе. Вселенная мне не дает больше того, что я могу ощутить своими органами чувств. Если через пять минут после смерти у меня начнет разлагаться мозг, я больше уже не буду ощущать рек, неба, вкуса хлеба и сладости объятий. Перестану помнить о тех, кого я больше всего любил, забуду самое любимое свое стихотворение. Бесконечная материя будет продолжать свое существование, распадающиеся частицы моего тела будут пребывать в целом, в бесконечном. Но преходящая, слабая жизнь, мое сознание, мое «я» погибнет. Я должен защищать его всеми средствами сам.

— Мед потечет!

— О, простите, ведь это дорогой клад, — ответил Тибор и быстро подставил язык под стекающий с хлеба мед.

— Ваша логика может сделать человека только несчастным.

— Нет-нет, я поистине счастливый человек. Я довольствуюсь хорошей книгой, красивой картиной.

— А когда всего этого нет? Когда идет война?

— Память о прекрасном…

— А если и памяти нет? Если бы вы случайно оказались поденщиком, барским холуем? Если бы вы никогда не знали Одиссеи, никогда не слыхали о Леонардо да Винчи или Микеланджело?

— Тогда природа, ее красоты, цвета…

— Природа? А если бы вы родились в шахтерском районе? Я имею в виду не сибирские свинцовые рудники или сицилийские серные шахты. А Татабаню или Мечексаболч, где одиннадцати-двенадцатилетние ребятишки работают в сортировочном отделении за четыре филлера в день и через год отцы прибавляют сыновьям по пять-шесть лет, только бы их взяли в вагонетчики… Приходилось вам, Тибор, бывать в наших шахтерских городах? Дым, туман, копоть, немощеные, грязные улицы, в шахтах ручной труд, устройств по охране труда почти не существует, жара, заработки нищенские. Дети горняков даже двух классов не кончают.

«Я говорил вам о своей жизни, а не о жизни вообще», — собрался было ответить Тибор, но только свистнул, так как у него от меда заныл зуб.

— Знаете, Тибор, счастье начинается с того момента, когда человек впервые приносит обществу пользу, — сказал Чути, — И если вы инженер, то плавьте металл не только ради того, чтобы вам за это заплатили, а служите этим человеку…

— Служить человеку? Кто знает, когда делаешь добро своему собрату? Моя бабушка родилась в Трансильвании, она очень любила мамалыгу. А я терпеть не мог. Но тем не менее бабушка каждый день запихивала мне ее в рот, утверждая, что мамалыга полезна.

— Добро и зло, польза и вред — это не только вопросы вкуса. Туберкулез, несомненно, плохая вещь, а рабочее помещение с хорошей вентиляцией весьма хорошее дело. Сырая, грязная квартира — плохо, современная, солнечная квартира с ванной — хорошо.

— А как же иначе? Взрывчатка в шахте — полезная вещь, в снаряде — вредная. Мечта, вознесшая Икара к небесам, — хорошо, «Мессершмидт» — плохо. Чугун — хорошо, если из него делают печки и колеса паровоза, но если гранатные кожухи…

— Да, если гранатные кожухи… — пробормотал Чути. вздыхая. — Ну, попытайтесь разбудить вашего друга. Через полчаса поедем. Я подвезу вас на своей машине. Куда вас доставить? К родителям?

— Нет, ни в коем случае. Дома мне нельзя появляться из-за соседей. Есть у меня друг в больнице Святой Каталины, — ответил Тибор. — Если бы вы не отказали подбросить нас туда, я был бы вам благодарен.

— С большим удовольствием. Если только по дороге в нас не угодит какая-нибудь бомба.