В качестве вознаграждения за удавшийся план, именно мне поручили наутро лично передать Джонсу документы об освобождении и снабдили засекреченным адресом дома под названием Не Здесь и Не Там.
А в качестве наказания за глупость, проявленную Джорджем Хиггинсом и выразившуюся в том, что он по уши влюбился, именно его назначили моим сопровождающим.
Мы с ним встретились возле резиденции его матушки напоминающим сахарную вату ранним февральским утром; солнце казалось бледным, как устричная раковина изнутри, маленькие воробушки обменивались приветствиями, сидя на голых ветках деревьев. Увидев, что я подъехал, Хиггинс докурил тонкую сигару, бросил ее на булыжную мостовую, во все стороны разлетелись искры – очевидно, он только что вышел из своего дома, что находился неподалеку от Вашингтон-сквер. Расплатившись с извозчиком, я снова внимательно оглядел Хиггинса. Он мне не понравился. Выглядел примерно так, как большинство приговоренных к смерти в Гробницах, когда в день казни им утром приносят завтрак. Видно, уже почти решил про себя, что напускать бравый вид бесполезно.
– Ну, как там наш Жан-Батист? – вместо приветствия спросил его я.
– Мы с экономкой отмывали его раз десять. Не мешало бы отдраить еще раз семь или восемь, тем более что он оказался весьма податлив. Плескался, как рыбка, хохотал и брыкался, когда мы пытались вытащить его из воды.
– Что ж, неплохое начало для вступления в новую жизнь.
Хиггинс вздохнул.
– Возможно, вы правы. Но я не мог удержаться от мысли, что все теперь пойдет как-то иначе.
Я напрягся – ну вот вам, пожалуйста. Как-то иначе? Что ж, тут я был согласен с Хиггинсом. Но я что-то определенно упустил из виду, какая-то ошибочная циферка закралась в балансовый отчет и извратила его, и весь мир начал выглядеть иначе, казался слегка перекошенным, а борода бедолаги – какой-то уныло обвисшей по краям; и в обычно таких живых, искрящихся умом глазах читалась грусть. Поглубже затолкав кончик шелкового полосатого галстука за вырез жилета, он взглянул на дом матери и покачал головой.
– И не только потому, что я сам того желаю. Не могу проследить, с чего все началось и затем пошло… неправильно.
Со смерти Люси Адамс, удивившись, подумал я.
Нет, не с этого! С похищения Варкером и Коулзом. А потом еще… эти ужасные слова, вырезанные на груди красивой женщины много лет тому назад.
Пока Хиггинс с тоской взирал на дом матери, я вдруг понял, что не имею ни малейшего понятия, с чего все началось. И это меня встревожило.
Я явно что-то упустил.
– Все же придется вывезти их отсюда.
– И как тогда мы будем выглядеть? Отправлять их неведомо куда в этот жестокий мир просто потому, что они попросили? – Он, склонив голову, вопросительно заглядывал мне под поля шляпы.
– Не знаю, мистер Хиггинс. Может, они заслужили это право?
– Гм… – Он направился к двери. – А знаете, мы с вами уже прошли через такое… что можете называть меня просто Джордж. Почти все так и называют. Даже этот мошенник Инмен с биржи, будь он трижды проклят.
Я замедлил шаг. Джордж Хиггинс походил на настоящую крепость, а не человека, с высокими стенами, бойницами и рвами, и его тон предполагал, что мне давался некий пароль, с помощью которого можно было перекинуть через ров мостик.
– Правда?..
– Нет, конечно, если вам хочется, чтобы я продолжил называть вас мистер Уайлд, тогда беру свое предложение обратно.
– О, что вы! Да называйте меня как вам будет угодно. Вообще-то я подозревал, что про себя вы называли меня копом с прокисшими мозгами, или даже еще того хуже.
– Было дело. – Он сдержанно улыбнулся, снял шляпу и перчатки. Дверь отворилась. – Но потом решил, что Тимоти как-то больше вам подходит. Нет, не подумайте, я вовсе не склонен восхищаться нашей полицией и не собираюсь голосовать за демократов – во всяком случае, в ближайшем будущем.
Войдя в гостиную, Джордж Хиггинс нежно поцеловал мать в морщинистую щеку. Если он и сердился на нее за то, что она скрыла от него местопребывание Делии, то виду не подавал. Миссис Хиггинс сидела за столом, перед маленьким подносом, где стоял ароматный чай и блюдечко с намазанным маслом печеньем. Плечи ее были укутаны в широкую красную шаль.
– Приветствую, мистер Уайлд, – сказала она, прежде чем я успел вымолвить хоть слово. – Джордж, дорогой, надеюсь, ты не будешь упрекать меня? Но злоупотребить их доверием…
– Никаких упреков, мама. Все понимаю. – Голос его звучал глухо, словно со дна глубокого колодца. – Ты поступила, как считала нужным. Но я должен повидаться с Делией до ее отъезда. Поскольку все же принимал кое-какое участие в подготовке этого путешествия на север.
– Она тебя ждет, – сказала мать и стряхнула крошки с пальцев. – Все готово, все распоряжения сделаны, но… Я бы попросила вас, мистер Уайлд, оказать такую любезность и присмотреть за тем, чтобы отъезд прошел гладко. Очень была бы вам признательна. Он состоится через два дня. Первого марта.
– Буду непременно.
– Знаешь, мама, я бы тоже хотел присутствовать при этом событии, ради собственного спокойствия, – заметил Хиггинс. Хотя сам тон его говорил о том, что душевное спокойствие он вряд ли когда-нибудь снова обретет.
Она взяла его за руку.
– Мне так хотелось бы избавить тебя от всего этого, мальчик. Страшно хотелось бы.
Он сжал ее пальцы, затем развернулся и зашагал к потайной дверце. Мы с ним прошли через музей, озаренный бесчисленными лампами, свет их переливался и отражался в хрустале. Никто не встретил нас на узкой лестнице, ведущей в подвал, а также в отгороженной от всего остального помещения палате для больной. Кровать, на которой лежала беглая рабыня, пустовала. Но вот наконец мы дошли до двери гостиной, и Делия, услышав шаги, окликнула нас.
Она сидела в широченном кресле – рядом примостился маленький Джонас – и читала ему книжку. Делия сменила прическу: заплела волосы в косу и уложила ее вокруг головы, как корону, что придавало женщине поистине царственный вид. Но в изгибе бровей при этом не читалось никакой надменности, как и в сложенных бантиком губах – ни тени отчужденности или безразличия. Видимо, она специально смоделировала этот образ, чтобы было легче принять достаточно жестокий удар. Если б у жены Лота было достаточно времени подготовиться к трансформации, она избрала бы ту же тактику – укрепила бы позвоночник и нежно изогнутую в прощальном жесте руку, и тогда, обернувшись, не превратилась бы в соляной столб. Тогда она смогла бы бросить последний прощальный взгляд на дом, в котором прожила всю жизнь, и смотрела бы на него именно с таким же выражением, как сейчас Делия. Какое-то время я мучился, пытаясь вспомнить имя жены Лота; только затем до меня дошло, что вроде бы в Библии оно не упоминалось.
– Мистер Уайлд, – она положила книгу на стол, погладила Джонаса по щеке. – Ты же помнишь мистера Уайлда, верно, Джонас? Именно ему мы обязаны всем на свете. Он сделал все, чтобы мы теперь могли уехать.
– Мне все равно. – Сейчас глаза у Джонаса были в точности такие же, как у Жана-Батиста, красные и опухшие от слез.
– Потом все поймешь и оценишь, любовь моя. – Делия встала и поцеловала мальчика в макушку. – Должно быть, выполнение всех моих просьб потребовало от вас огромных усилий. Я должна извиниться, мистер Уайлд. И огромное вам спасибо.
– Вам не за что извиняться, да и благодарить тоже. – Я сунул руку в карман пальто, достал и передал ей документы об освобождении.
Она взяла их, и руки у нее задрожали. Потом разгладила бумаги, слегка покачивая головой. И вот, наконец, улыбнулась. Какой-то нерешительной изломанной улыбкой, точно драгоценный камень вдруг прорезала посередине трещина. Больно было смотреть.
– Привет, Джордж, – прошептала Делия, избегая смотреть ему в глаза. – Так и думала, что ты придешь.
Он взял ее за руку, робко поцеловал в щеку. Но в этом скромном жесте сквозило столько любви, что перед ней не устояли бы все армии мира. Я отошел к камину, стараясь не замечать того, что происходит рядом.
И все же я что-то упустил из виду. Мелкие волоски на шее вставали дыбом при одной мысли об этом.
– Я принес тебе, что просила. – Он достал пачку бумажных купюр, но в руки Делии передавать не стал, подошел и положил деньги на стол. – Тут немного больше, на всякий пожарный случай.
Делия побледнела.
– Я все отдам, когда приеду в Канаду. Смогу найти там работу преподавателя. Должна работать, иначе нам не прожить. И все-все верну, обязательно.
Джордж Хиггинс холодно усмехнулся.
– Не стоит. Это подарок.
– Нет, я беру у тебя взаймы. И только с условием возврата.
– Я настаиваю.
– Мне прекрасно известно, какого ты мнения о нечестных должниках и жуликоватых кредиторах, – почти сердито выпалила в ответ Делия. – Это не тот случай.
– Не ссорьтесь, меня уже тошнит от всех этих разговоров! – крикнул Джонас.
И исчез из вида. Он убежал, оставив после себя ощущение, словно только что пробили огромные старинные часы. И в комнату тут же вселилось понимание того, что медлить нельзя, опасно, оно холодком пробежало по спинам, и в порыве этого ветерка ощущался запах гниения. На кону будущее ребенка. Он станет свободным, если нам удастся сохранить хладнокровие.
Хиггинс, хмурясь, уставился в пол.
– Пожалуйста, прими мои извинения. Сама знаешь, я считаю тебя бесценной. Никакими деньгами это не измерить. Только скажи, может, тебе нужно что-то еще?
У Делии задрожали губы. Еле заметно. Так дрожит порой пламя свечи.
– Мне не о чем больше просить тебя, Джордж. Ты и без того был слишком щедр.
А вот это неверный ответ, подумал я.
Он отступил, не сводя с нее глаз. Оперся рукой с зажатыми в ней перчатками о дверную раму и позволил себе еле заметно покачать головой. Челюсти крепко сжаты. Последняя горячая трапеза перед казнью подходила к концу. Джордж Хиггинс скомкал в руке перчатки и что есть силы хлопнул ими по дверному косяку.
– Тогда счастливого вам пути. Я сам найду выход, Тимоти.
Он вышел, и когда эхо его шагов замерло в конце коридора, Делия Райт рухнула в кресло и закрыла ладошкой рот.
– Не стану больше беспокоить вас, мисс Райт. Увидимся через два дня, когда приду проводить вас. Проследить, чтобы все прошло нормально.
Ответа я не дождался. Она сидела, раскачиваясь в кресле взад-вперед, и продолжала прижимать пальцы к губам. Потом застыла. Уронила руки на колени, заставила себя поднять глаза.
– Скажите, Джордж Хиггинс вас пугает? – спросил я. – Пожалуйста, расскажите мне всю правду.
– Он оскорбляет мою гордость, – выдохнула она в ответ. – Тому было немало примеров. Обращается со мной, как с бокалом шампанского.
– Но ведь это еще не все, – не отставал я.
– Нет. – Она прикусила палец, затем сложила ладошки вместе. – Но к смерти Люси Джордж не имеет никакого отношения, если вы на это намекаете. Он нанес мне личное оскорбление, и у меня нет желания обсуждать это с кем бы то ни было.
Говорила она вполне искренне, и я не нашелся, что ответить. Вместо этого решил поделиться с ней последним своим открытием. Увидев, что я достаю еще одну бумагу, она нахмурилась, но, взяв ее в руки, успокоилась. А затем, водя пальчиком по буквам, прочла слова, написанные сестрой.
– Я не склонен считать это своим трофеем, – заметил я. – Если хотите, можете оставить свидетельство о браке между Люси Райт и Чарльзом Адамсом себе. Только скажите, может, вам известно что-то еще? Это все, о чем я прошу. Я отдал вам бумаги об освобождении, но… пожалуйста, мисс Райт. Если вам есть, что сказать, скажите, очень прошу.
Сложив свидетельство о браке, выданное в штате Массачусетс, она протянула руку, и я забрал документ обратно. Он лежал в той же коробке, где и остальные, вместе с двумя старыми письмами и счетами, в той небольшой пачке, которую украл Жан-Батист.
– Я подумал, возможно, это имеет для вас какое-то значение.
– Мы считали это свидетельство настоящим, – ответила она. – И мне оно не нужно. И потом, это не моя вина, мистер Уайлд, что никакого Чарльза Адамса на самом деле не существовало.
Конечно, нет. Она, бесспорно, была хорошим человеком, боготворила безвременно ушедшую сестру, и… Что вы вообще здесь делаете, Тимоти Уайлд? Требуете, чтобы она извлекла какой-то ключ к разгадке из брачного свидетельства? Сплошные провалы и неудачи обступали меня со всех сторон, как стены. Неужели я хотел, чтобы мне перекинули спасательную веревку, чтобы я мог выбраться из этого лабиринта, неужели вообразил, что Делия сможет раскрыть для меня эту тайну?
Я пожал ей руку. А потом еще и поцеловал. Потому что она нравилась мне, и сестра ее тоже нравилась, если уж быть честным до конца; возможно даже, я испытывал к ней больше чувств, чем положено испытывать к жертвам преступления, которые расследовал. А затем направился к двери.
И, подойдя к ней, вдруг вспомнил Мерси – какой видел ее в последний раз. Перед тем, как она покинула меня, а потом быстро свыклась с мыслью, что глубокие воды безграничного океана, разделяющие нас, могут сослужить добрую службу человеку, если он разбит и потерян. И внезапно я почувствовал, что просто не в силах выйти из этой комнаты. Мерси была измучена, опустошена, убита горем. Для меня она была всем на свете, и я помню, как она стояла там, на палубе, и жестом отсылала меня прочь. Она думала, что так будет лучше, мудрее, она приняла мою помощь, а потом увидела, что я от нее отвернулся; она смотрела мне в спину, когда я уходил прочь, она уплывала в Лондон. И в самые мучительные ночные часы я, вспоминая об этом, вдруг вскипал от злобы на самого себя – да так, что руки чесались кого-то убить.
– Так значит, этим все и закончится? – спросил я.
Делия судорожно сглотнула, потом беспомощно приподняла и опустила плечи. Этот осторожный размеренный жест, это пожимание плечами при разминке мускулов делает боксер перед выходом на ринг. Мне следовало бы сразу понять.
– Как смеете вы спрашивать меня об этом? – еле слышно произнесла она.
Да, пожалуй, тут я переборщил. И наверняка похолодел бы от этого ее тона, если б где-то внутри, в груди, не нарастал жар, охвативший меня и подстегивающий соваться туда, куда не следует, не нужно, и главное – бесполезно.
– Можете спросить меня о Джордже Хиггинсе все, что угодно, – выпалил я, понимая, что выставляю себя дураком. – Вы нужны ему. Это, конечно, не мое дело, но… мисс Райт, он не хотел давать вам денег. Он хотел отдать вам все. Самого себя!
– Но как я могу просить его об этом? – выкрикнула она и стала комкать воротничок платья у стройной шеи. – Здесь у него богатство и положение. Здесь у него хоть какие-то права. Здесь, в Нью-Йорке. Своя жизнь, свой собственный дом. Как я могу просить человека бросить все это?
– Так вы любите его, – догадался я. – Как же вы тогда не понимаете, что нужны ему?
Она улыбнулась, с жалостью.
– Джорджу нужен лишь плод его воображения – воспитанная леди, которая будет подавать чай его гостям, пока те рассуждают о тарифах, играют в какие-то хитроумные карточные игры и пьют французское вино.
– Ничего подобного! – пылко возразил я. – Ему нужны вы.
– Что ж, хорошо. Тогда ему придется ехать за мной следом, не так ли?
Тут ее маленький кулачок уперся мне в ключицу, и она начала подталкивать меня к двери, на выход. В кулачке был зажат какой-то твердый предмет, и когда я, сгорая от любопытства, потянулся к ее руке, она разжала кулак и бросила его мне на ладонь. Ключ от дома Валентайна. Я напрочь позабыл о нем. Казалось, то реликвия из прошлого века.
– Если я так уж ему нужна, он последует за мной, как подобает хорошей американской ищейке, – продолжила она, выпроваживая меня в коридор. – Правда, у собак есть одно огромное преимущество: они искренни. И если бросаются за куском мяса, вы понимаете, что другой цели у них нет.
Проснувшись утром, я вдруг понял: сегодня последний день, который Делия и Джонас проведут в Нью-Йорке. И вроде бы ничего печального в том нет. Но поскольку я так и не смог сообщить им, кто убийца Люси, получалось как-то нехорошо.
А затем я с отвращением вспомнил, что сегодня вечером должен посетить мероприятие, устраиваемое партией демократов, и почувствовал себя еще хуже.
Я со стоном сел в постели, откинул одеяло, встал и пошел умываться и одеваться, и с каждой секундой все больше ненавидел этот день, 28 февраля 1846 года. Бреясь и одеваясь – в лучшие свои тряпки, а на деле совсем дрянные, – я рассеянно продолжал ненавидеть всю свою жизнь. А затем спустился вниз, выпить кофе и съесть рогалик. Но стоило оказаться в пекарне, как отвращение сменилось любопытством.
Миссис Боэм сидела за столом с чашкой горячего чая и растерянно разглядывала лежащие перед ней на столе предметы – письмо, утренний выпуск «Геральд» и какую-то коробку в коричневой оберточной бумаге. Когда миссис Боэм чем-то озадачена, она очень сердито смотрит на предметы, словно те оскорбляют ее материнские чувства. В этот момент она походила на бледную хрупкую и добрую женщину, готовую врезать кожаной перчаткой по лицу какому-нибудь мерзавцу. И была прелестна в своем гневе.
– Что это?
– Три доставки почтой. Для вас, мистер Уайлд.
– Тогда почему вы так гневно смотрите на них? Мы что, в состоянии войны с Мексикой или Британией?
– Да откуда мне знать. Может, с обеими. И я не понимаю, – заметила она хрипловатым голосом с легким акцентом, – как это письма без почтовых марок могут дойти сюда через океан?
Я так и бросился к столу, поспешно делая в уме подсчеты.
Письмо из Лондона идет сюда больше двух недель, а это означает, что Мерси отправила это прежде, чем могла получить и прочесть мое. Но это… эту мысль я решил оставить на потом. Сейчас важнее другое. Моя квартирная хозяйка совершенно права – на этом письме в конверте с моим адресом, выведенным столь знакомым фантастическим паутинным почерком, действительно не было марки. Уже во второй раз корреспонденция от единственной девушки, узоры на кончиках пальцев которой я был готов вспоминать до конца своих дней, прибыло сюда, словно по волшебству.
– Может, мы с вами уже с ума сходим? – предположил я.
Миссис Боэм пожала плечами и кивком немного квадратного подбородка указала на письмо.
– Читайте. А я пока приготовлю чай. Думаю, чашка крепкого чая вам не помешает.
Аргумент бесспорный, а потому я поблагодарил ее и вскрыл конверт. Послание оказалось почти столь же длинным, как и первое, и написано было тем же неразборчивым почерком.
Дорогой Тимоти!Мерси Андерхилл
Я убеждала себя, что правильнее было бы дождаться твоего ответа, узнать, какими мыслями ты хотел бы со мной поделиться. Какого они цвета, допустим, черные или красные, или же такие нежные бледно-голубые. Узнать, хочешь ли ты донести их до меня. Узнать, хочешь ли, чтобы я продолжала строчить тебе эти послания. И до сих пор считаю – дождаться было бы лучше. Но, видишь ли, затем я стала размышлять о своем недавно отправленном тебе письме и решила: никто не заставлял писать его тебе в такой спешке, это сравнимо разве что с неверным выбором ниток для рукоделия. И вот теперь беспокоюсь. О том, что сказала в нем или не сумела сказать, о том, понравилась ли тебе моя история. Я не так уж глупа – ты сам это говорил, считать, что я состою из целого переплетения недостатков и ошибок, просто глупо, – так что вполне можно притвориться, что то мое письмо не произвело на тебя никакого впечатления. Ни капельки не тронуло.
Еще глупее было бы мучительно размышлять на тему возможных твоих ответов, поскольку я знаю, как много времени отнимает у тебя ежедневная работа, более того – я научилась довольно точно предсказывать твои мысли и поступки, даже когда тебя нет поблизости. При одной только мысли о том, что я отправила тебе этот туманный, путаный набросок моей здешней жизни, вижу, как ты читаешь его и недоуменно морщишь лоб, и одна бровь наползает на другую. Понимаю, как все это отвлекает тебя – все равно что прикоснуться по рассеянности на миг рукой к кипящему чайнику – поначалу вполне переносимо, зато потом… О, это потом!.. Скажу тебе даже больше: когда недавно перечитала свои собственные слова, долго не могла понять, кто же их написал. Ни малейшего даже приблизительного представления. Любая могла написать тебе это письмо. Надеюсь, она хорошо к тебе относится.
Почти уверена, что забыла поблагодарить тебя. Так вот, спасибо. Если б не ты, я бы здесь не оказалась; ты помог мне во многих отношениях, и это при том, что сам не хотел, чтобы я уезжала. Сказать, что ты был просто добр ко мне, – нет, этого недостаточно, слишком мелкие и ничтожные словечки для описания чего-то грандиозного, к примеру, изгиба горизонта, так что не стоит. Но все равно благодарю.
Если какие-то мои мысли покажутся тебе слишком мрачными, пожалуйста, постарайся не придавать им значения. Наступит день, и я перестану видеть знак смертности, эту Каинову печать, выжженную, как клеймо, на лбу каждого встречного незнакомца; наступит день – и тик-так, тик-так, эти звуки, отмеряющие, сколько мне осталось на этом свете, станут тихими, почти неслышными, молю Господа об этом. В данный момент сердце у меня бьется часто-часто, но попытаюсь приглушить его. Обещаю. Напишу еще несколько слов. Разумных. Нарисую более четкую карту своих мыслей. Постараюсь. Утоплю это тиканье в море чернил. А вчера я спасла маленького мальчика от смерти, у него была пневмония в очень тяжелой форме, так чего еще можно желать? Кроме хорошей работы и бумаги для письма? Недавно я пришла к заключению, что все мои благотворительные деяния в Нью-Йорке были продиктованы по большей части стремлением избавиться от присутствия отца – его дома, его дыхания, его глаз, его «всего», – а вовсе не стремлением помочь страждущим. Но есть и худшие пути к отступлению, разве не так? Смерть должна иметь какой-то смысл, как и жизнь. Моя имеет. И неважно, как громко тикают эти часики.
Я также должна извиниться перед тобой. Ни с кем, кроме как рядом с тобой, я не чувствовала себя хотя бы наполовину такой красивой и загадочной. И подозреваю, что тебя постоянно и неумолимо тянуло к неизведанному – а все потому, что ты никогда не променял бы надежду на действие, и потому ты всегда заинтригован. Я бы могла разрушить этот твой замок, ворваться в него, как армия варваров, и сровнять его с землей. Но не стану, никогда. Если уж быть до конца честной, считаю: ты тут же утратил бы ко мне всякое расположение, стоило тебе понять меня по-настоящему. Прояви я хоть чуточку храбрости или самоотверженности, то разбила бы эту свою статую, снесла бы ее с пьедестала, стерла бы Мерси в безликую пыль и стала бы ею. Пожалуйста, прости меня за то, что я бесконечно полирую эту статуэтку, стараюсь выставить ее в лучшем свете – она всего лишь иллюзия, зато временами делает мою жизнь куда более сносной. Но бывают времена, когда она приводит меня просто в ярость. И, пожалуйста, разбей ее, разорви на мелкие кусочки. Допустим, ты этого еще не сделал. Она – страшно неудобное и малоприятное создание, некая засохшая и растрескавшаяся окаменелость.
Сегодня слова приходят с трудом. Теперь такое бывает почти каждый день. Надеюсь, ты понимаешь, о чем это я. Не хочу, чтобы ты, распахнув окно, увидел на подоконнике глубоко въевшуюся грязь. Но теперь, когда я уже не такая, как прежде, возможно ты захочешь узнать что-то новое, возможно, эта девушка понравится тебе, и ты захочешь написать ей в Лондон? Ведь она до сих пор помнит себя, прежнюю. Если нет, не обижусь, ты и без того сделал для меня слишком много, больше, чем сам осознаешь.
Если этот переход сейчас для тебя невозможен, скажи, чтобы я остановилась. Помню всякую ерунду о письмах в бутылках, о письмах, которые сжигают непрочитанными, но я храбрая – и это смогу перенести, хотя бы какое-то время.
Искренне твоя,
Не знаю, долго ли я смотрел на это письмо. Сколько ударов этот крайне неудобный орган в груди произвел, колотясь о реберную клетку, тоже не представляю. Сидел, точно околдованный. Потом перечитал письмо снова, и понял нечто такое, от чего вдруг в груди появилось болезненное ощущение пустоты.
Мерси не просто пребывает в унынии. Все прежние ее письма были другими, слова наполнены страстью, пусть сквозь них проглядывали заумный и пестрый хаос, ярость, пусть за улыбкой виделся оскал зубов, но они были выстроены четко. И разумны. Для нее они были все равно что дети – она помнила наизусть и читала сонеты, написанные ею еще в двенадцатилетнем возрасте. Мысль о том, что она смотрит на то, что написала, и не узнает, не понимает, была сродни мысли о том, что Бог по ошибке принял человека за змею. И я исключал возможность того, что она просто устала в обоих случаях, когда писала…
Мерси больна.
Я механически потянулся за чаем. Чай не помог. Я чувствовал себя так, словно какой-то мясник отдирает мои мышцы от костей.
– Плохие новости, – тихо заметила миссис Боэм.
– Хуже не бывает, – глухо ответил я.
– А что в коробке? Она от вашего брата.
– Наверное, мне это ни к чему.
– Вот как? А он мне всегда нравился, ваш брат.
– Он нравится абсолютно всем. Даже время от времени мне самому. Да вы вскройте посылку, если вам того хочется.
Она вскрыла, с энтузиазмом, больше подходящим шестилетнему ребенку, вскрывающему коробки и пакеты с подарками рождественским утром. И когда развязала все веревочки, сорвала оберточную бумагу и заглянула в коробку, морщинки озабоченности исчезли, а лицо так и просветлело от восторга.
– Krásný! – воскликнула она. Очевидно, вмиг забыла немецкий язык, и богемское происхождение восторжествовало.
Тут и я не сдержался и тоже заглянул в коробку.
Миссис Боэм гладила пальцем стопку аккуратно сложенной подержанной одежды. Да, она была не новая, но явно фабричного производства – и ткани, и швы просто безупречны. О том, что кто-то прежде носил ее, можно было догадаться лишь по немного обтрепанной петле для пуговицы и складке здесь и там. В коробке лежала белая рубашка, ткань нежная и мягкая, как гусиный пух. Двубортный жилет из бархата с сапфировым оттенком. Прекрасно скроенные шерстяные брюки. Шелковый алый галстук. И, наконец, сюртук цвета голубиного крыла, с самыми длинными и эффектно развевающимися фалдами сзади.
И все это небольшого размера. В самый раз для стройного и не очень высокого мужчины.
Миссис Боэм с блеском в глазах передала мне приложенную записку.
Только попробуй опозорить меня на партийном приеме, и я нос тебе сверну.
И тут я уперся лбом в стол. Помотал головой, прижимаясь разбитой бровью к дереву. Приятное ощущение. Оно почему-то утешало.
– О чем думаете? – встревоженно спросила миссис Боэм.
– Думаю, когда придет момент, я наконец-то пойму, что жизнь моя кончена. Хотя уже сейчас можно сказать, что она разбита окончательно и бесповоротно.
– И?..
– Все здесь, – вздохнул я. – Можно уже не ждать. Конец настал.