Когда я вернулся домой, миссис Боэм стояла посреди кухни за аккуратно вытертым пекарским столом, крепко прижав руку к лицу, над милым полумесяцем рта. Точнее говоря, она не стояла, но и не двигалась. Нечто среднее – она покачивалась взад-вперед и моргала.

– Что у вас случилось? – спросил я, огибая стойку с усыпанными семечками буханками.

– Я заварила ей чая из ржавого вяза, – с трудом произнесла она, не глядя на меня. – Самый полезный чай, когда токи крови неуравновешенны. И припарки, конечно. Они хорошо помогают.

– Что, Птичка заболела? – воскликнул я.

– Я послала ее на улицу.

Миссис Боэм наклонилась влево, немного повернулась и качнулась обратно.

– Чуть дальше по улице, за свежей рыбой к обеду. Совсем рядом, но там такая ужасная жара… Я вовсе не хотела… но я же не знала, что она так утомится. Она еле двигается, – закончила она, растерянно постукивая рукой по губам.

Предположив, что Птичка, должно быть, в постели миссис Боэм, я бросился к лестнице. Дверь в темную комнату чуть скрипнула, открываясь. Болезненный, молящий звук. Удивительно безликая комната для женщины, чье имя красуется на фасаде дома, подумал я, когда глаза привыкли к унылым коричневатым теням. Хилый стул, на стене – единственный рисунок, и даже не портрет. Пышный луг, упорствующий в своей зелени и напомнивший мне о детстве. Болящая, одетая в тонкую сорочку, лежала на спине. Волосы разметались по подушке зарослями темных древесных побегов. На ее груди лежал теплый компресс, от которого исходил сильный запах поджаренных яблок и табака. Запах сразу пробудил во мне неприятные воспоминания: мне одиннадцать, и я пытаюсь пережить представления Валентайна о том, как следует лечить тяжелую простуду. Глаза девочки широко раскрылись, когда она услышала мои шаги. Пара серых мотыльков в сумеречном свете.

– Что с тобой стряслось? – мягко спросил я, подходя к кровати.

– У меня началась лихорадка, – проскрипела она пересохшим горлом.

– Когда ты возвращалась от рыбного прилавка? Птичка, когда это началось?

– У меня красные точки, и дышать больно.

– Миссис Боэм очень о тебе беспокоится.

– Я знаю. Простите, что я так всех утруждаю.

Я сидел на краю кровати, готовясь произнести откровенную ложь, сказать, что она ничуточки никого не утруждает. Удрученно спорил с собой, сказать ли очень больной девочке, что ее друга и вправду разорвали на части, или дать другу уйти неотомщенным. Мне нужны ответы, однако этот разговор ранит маленького птенчика до костей. Но еще не успев ничего сказать, я заметил одну странность.

– А о чем вы разговаривали, прежде чем ты пошла за рыбой? – будничным тоном спросил я.

Взгляд Птички скользнул к окну, глаза внезапно стали бездонными и непроницаемыми.

– Не помню, – прошептала она. – Тут есть вода?

Я поднес чашку к губам Птички и смотрел, как она осторожно двигается, просто кукла, а не девочка. Потом я поставил чашку на место.

– А если я скажу, что миссис Боэм очень расстроилась и уже рассказала мне о вашем разговоре?

Правда на грани лжи.

Чуть дернулась. На волосок, кожу чуть подцепило булавкой.

– Она хочет отправить меня в церковный приют, – вздохнула Птичка. – И я пойду, если она и вправду так меня не любит. Я сказала, я заплачу за чашку, мне жаль, что все так вышло, но она продолжала твердить «лучше подходит». Я думала, вы позволите мне остаться, если она не будет слишком клевать вас. Если она не уговорит вас. Но я уйду, когда мне станет лучше.

– Тогда нам лучше не оставлять тебя без свекольного сока. Или это шелковица? Сразу и не разберешь.

Мне бы не хотелось еще раз увидеть на лице Птички такое выражение. Птенчики злятся, когда ты разгадываешь их шарады. В одно давнее утро Вал вымазался дикой клубникой, надеясь увернуться от работы по выделке лошадиной шкуры – лошадь пала от бешенства, – и пришел в ярость, когда эта проделка ему не помогла. В конце концов, дубление – отвратное занятие. Но Птичка вспыхнула и поникла, как взрослая. Цветок вины, а следом – падение подстреленного в воздухе голубя. Мне хотелось сказать, чтобы она разучилась так делать, чтобы снова злилась, как все дети.

– Припарка горячевата, – сказала она уже нормальным голосом, чуть улыбаясь.

Обаяние, следующее за разоблачением. Она взглянула вниз. Искусно нанесенные на шею и грудь красные пятнышки едва начинали розоветь под резко пахнущим мешочком. Она уселась и резко шлепнула его на столик.

– Обычно свекольный сок не расплывается. Я стащила одну свеклу из кладовки, перед уходом, а потом попросила мальчишку-газетчика порезать ее перочинным ножиком.

– Хитро.

– Так вы не злитесь?

– Я определенно разозлюсь, если ты не сможешь прекратить лгать хотя бы на десять секунд.

Она чуть прищурилась, оценивая.

– Тогда мир. Я больше не рассказываю байки.

Она выбралась из простыней и уселась передо мной по-индейски.

– Спросите меня о чем-нибудь.

Я замешкался. Но из нее уже вытянули столько жил – наверное, и мы тоже, – что в милосердной отсрочке не было никакого милосердия. Поколебавшись еще секунду, я снял шляпу и положил ее на красно-синее лоскутное покрывало. Глаза Птички вновь расширились при виде очевидного знака – в ее сторону торопятся какие-то мрачные вести.

– Ты знаешь женщину по имени Шелковая Марш? – спросил я.

Девочка вздрогнула и рывком села на колени, испуганная ручка стиснула простыню.

– Нет-нет. Нет, я никогда…

Остановилась, поморщилась, прекрасно понимая, что уже выдала себя, и медленно выдохнула через рот.

– Она здесь, да? Она меня нашла. Я не вернусь туда, я…

– Ее здесь нет. Мне не следовало пугать тебя. Я и не собирался, но мне нужны ответы. Они для меня важнее твоего отдыха. Прости. Птичка, когда ты сказала, что они собираются разорвать кого-то на части… Мы нашли тело. Примерно твоих лет, может, чуть старше, и из того же дома.

Птичка помолчала. Сдвинулась на кровати, высвободив из-под себя ноги, и спросила идеально ровным тоном:

– Откуда вы узнали, что мы из одной норы?

– Мне помогли его опознать, хотя я до сих пор не знаю его имени. А ты… ну, твоя рубашка. И еще ты сказала, что… кого-то поранят. И в прошлом году ты болела ветрянкой. Посмотри сама.

Птичка изогнулась посмотреть на две почти исчезнувшие оспинки у основания тонкой шеи, а потом подняла голову с неожиданной и сердечной ухмылкой. Один из нижних зубов у нее был кривым и дружелюбно подталкивал соседа.

– Вы, мистер Уайлд, круто рубите. От вас ничего не скроешь. Это потому что вы в «медных звездах»?

– Нет, – признался я, радуясь, что она больше не расстраивается. – Это потому, что я привык работать барменом.

Она глубокомысленно кивнула.

– Ну, вы правильный человек, правильнее многих. Я такое сразу замечаю. Простите, что пыталась поначалу вас надуть, но это…

Птичка откашлялась, еще одна неприятно взрослая привычка, от которой мне хотелось ее избавить.

– Что вы хотите узнать?

– Правду.

– Вам она не понравится, – уныло сказала она, теребя подол рубашки. – Не надо.

– Как звали твоего друга?

– Лиам. У него не было фамилии. Он пришел с верфей, выпрашивал там объедки у матросов и грузчиков. Пришел к нам два года назад. Сказал, что устал давать бесплатно то, за что по справедливости следует платить, и что у Марш хотя бы неплохо кормят.

Я застыл. Стараясь не выдать языком тела слова, которые я не выпущу изо рта, даже истекая кровью. Такому не должно быть места на земле.

– И что случилось с ним вчера вечером?

Птичка пожала плечами, беспомощно и апатично.

– Вчера вечером пришел человек в черном капюшоне.

– Человек в черном капюшоне – это тот, кто поранил Лиама?

– Да.

– Ты знаешь, как его зовут?

– Никто не знает, и как он выглядит, тоже. Я думаю, он какой-то дикарь. Может, краснокожий индеец или турок. Иначе зачем ему прятаться?

Я мог бы назвать несколько причин, но не стал ими делиться.

– И как вышло, что ты оказалась вся в крови?

Птичка стиснула зубы, яростно захлопнутая дверь.

– Мне не хочется об этом говорить. Это кровь Лиама. Я вошла и увидела… не хочу говорить.

Я подумал подтолкнуть ее, но потом с отвращением отбросил эту мысль. Есть еще немало вопросов, незачем твердить о худших.

– А почему человек в черном капюшоне причинял боль Лиаму?

– Нет никакой причины. Я же говорила, он, наверное, дикарь. Но я думаю, может, ему нравится. Им иногда нравятся странные вещи. Он всегда входит так легко и быстро, будто собирается сделать что-то удивительное, а потом… Он берет и режет их на куски, и все.

Мое сердце дернулось, пропустило удар, как подмокшая спичка.

– Их?

– Да, их.

– И сколько их?

– Десятки нас.

Ее горло вдруг дернулось, как привязанное животное под ударом кнута.

– Их. Теперь я живу здесь, с вами.

– Как, во имя Господа, я должен тебе помочь, если ты раз за разом врешь мне? – спросил я, ероша волосы. – Сперва ты хочешь, чтобы я поверил в побег от отца, потом – что ты ткнула мужчину ножом, или вымочила свое…

– Или что я еле дышу, но только не сейчас! Правда, не сейчас! – воскликнула она.

– Птичка, – попытался я, от усталости кости казались мне хрупкими и хрустящими, – это несправедливо. Ты все время лжешь мне, а потом ждешь, что я поверю в какого-то маньяка-детоненавистника, который порезал на куски десятки детей?

Птичка кивнула, ее прекрасно выдрессированное лицо невольно дрогнуло. Сейчас она наводила на мысли о слетевшем колесе повозки, которое лавирует между лужами и опасными камнями.

– И никто этого не заметил? Никто…

Я умолк.

А кто мог заметить? Полицию сформировали две недели назад, и ни одна душа не считала хорошим вкусом прислушиваться к ирландцам. Черт, я больше не считал разумным прислушиваться к Птичке. Конечно, она преувеличивает. Само собой. Двое или трое ее товарищей пропали без вести, и она раздула это до десятков и турка в капюшоне.

– Как мне тебе доверять? – взмолился я.

Десятилетнее тело Птички сдерживало дрожь, землетрясение, бегущее от основания позвоночника.

– Я покажу вам, где они зарыты, – прошептала она. – Но только если вы позволите мне остаться здесь.

– Две недели, – произнесла миссис Боэм, уголки ее рта уперлись в пол.

Птичкин обман подтянул ей кожу на пару дюймов. Будь Птичка ее ребенком, мрачно сказала она, без наказания бы не обошлось, но она догадывается, Птичка твердо знает, чего хочет. Так что две недели, а потом она должна уйти. Это напоминало приговор судьи, только наоборот.

– Простите, – сказала Птичка, принимая то, что смогла получить. – Но я все равно покажу вам, правда. Я…

– Две недели, – сказала миссис Боэм, а потом вдавила кулак в тесто, будто выдавливая грехи множества миров.

И сейчас мы с Птичкой шагали к Гробницам, а жара несла нам запахи засохшей конской мочи и горячего камня. Птичка переоделась обратно в мальчишеские штаны и длинную английскую блузку на пуговицах, но добавила в качестве пояска кусок холста. Она походила на метельщика, работающего на углу за пару пенсов.

– Откуда ты знаешь, где зарыты эти десятки птенчиков? – спросил я, стараясь скрыть свою недоверчивость к числу.

– Я их один раз подслушала. Когда человек в черном капюшоне приходил раньше, – ответила она, постоянно отвлекаясь то на сапожников, то на бакалейные лавки. – Моя подружка Элла исчезла, и в ту ночь я видела, как он пришел. Вылез из экипажа и пошел в комнату, которой пользуется, в подвале. Знаете, я бы никогда об этом не узнала, та комната запирается лучше всех, и пришлось бы стянуть ключ. Когда он уходил, я была у окна. Они погрузили тюк в экипаж, и он сказал: «Девятая авеню, у Тридцатой».

– На Девятой авеню у Тридцатой нет ничего, кроме леса, полей и пустых улиц.

– Тогда зачем им туда ехать?

Чувствуя, что сейчас я выставлю себя дураком – печально знакомое ощущение, – я довел Птичку до огромного входа в Гробницы. Она так боялась идти туда, что сейчас я думал, уж не припустит ли она прочь от одного только их вида. Но девчонка только смотрела вверх с каким-то тихим благоговением.

– А как они сделали окна высотой в два этажа, прямо в стене? – спросила она, когда мы вошли в прохладный воздух под каменными сводами.

Мне нечего было ей ответить, поскольку я и сам ни капли не догадывался, как это сделано. И тут из просторного, напоминающего собор вестибюля, со стороны кабинетов, послышался чей-то крик. Деятельный баритон, заставляющий выпрямить спину.

– Уайлд, идите сюда!

Джордж Вашингтон Мэтселл сжимал толстенной рукой кипу бумаг, а его взгляд из-под стальных бровей едва не пригвоздил меня к полу. Мы подошли к мрачному и слоноподобному шефу полиции. Он не смотрел на Птичку, но впитал ее присутствие, не отрывая от меня взгляда. Такая манера заставляла его выглядеть величественным памятником собственного доброго имени.

– Ваш брат, капитан Валентайн Уайлд, – начал Мэтселл, – человек, который доводит дела до конца. Когда Демократической партии требуются действия, он делает именно то, что требуется. Когда бушует пожар, он спасает из его когтей жизни, а потом тушит огонь. Думаю, он привнесет ту же решительность в работу полиции. И именно поэтому мне пришлось сегодня утром заменить недостающего патрульного. Причинило ли это мне неудобства? Да. Доверяю ли я вашему брату? Да. Так скажите мне, мистер Уайлд, чем патрульный, которого мне пришлось подменить сегодня утром, докажет правоту своего брата?

– Умершего ребенка звали Лиам, – ответил я, – и другого имени у него не было. Он из борделя, принадлежащего некоей Шелковой Марш, с которой мой брат, по-видимому, знаком. Вот еще один бывший житель этого логова, по имени Птичка Дейли, которая утверждает, что были и другие птенчики, подобным образом отправленные на тот свет, и заявляет, что знает, где они зарыты. Я предлагаю расследовать ее заявление, для чего мне требуется помощь. И несколько лопат, наверное. С вашего разрешения, сэр.

Улыбка, которая пряталась за зубами Мэтселла, вспыхнула в полную силу. Правда, он быстро посерьезнел, в глубине глаз дрожали темные думы.

– Шелковая Марш, вы сказали, – тихо повторил он.

– Да.

– Постарайтесь не повторять это на территории Гробниц. Другие птенчики, вы сказали.

– Да, но…

– Если они там и их можно найти, именно мы их и найдем, – заключил он, уже двинувшись прочь.

Мы решили, что поездка на север на конке заведет нас слишком далеко от Девятой авеню. И вот, часом позже, я оказался в большом наемном экипаже, вместе с притихшей Птичкой Дейли, серьезным шефом Мэтселлом и мистером Пистом, чьи седые волосы развевались над головой, как восклицательные знаки. Мэтселл явно доверял ему, Бог знает, почему. Под нашими ногами гремели три лопаты, и всякий раз, когда Птичка случайно задевала их взглядом, она тут же отворачивалась и смотрела с открытого верха экипажа на развалюхи, которыми сменились могучие храмы из кирпича и камня, оставшиеся у нас за спиной. Мои нервы тряслись, как струны, при мысли, что Птичка выдумала десятки трупов исключительно ради моего смущения. Странно, ведь я не сильно-то держался за работу в полиции.

– Прошу прощения, сэр, но у вас действительно есть время на такого рода расследования? – спросил я в тот момент, когда меня осенило – шеф Мэтселл собирается лично работать лопатой.

– Если к этому имеет отношение Шелковая Марш, то да, хотя это не ваше дело, – спокойно ответил он, занимая на мягком кожаном сиденье место, которого хватило бы на двух мужчин. – А сейчас рассказывайте, как вам удалось за такое короткое время столько узнать.

Мой отчет, за вычетом спектаклей Птички, оказался коротким. Под конец шеф Мэтселл впал в глубокую задумчивость, не обращая на нас внимания, а мистер Пист, иначе это и не скажешь, просиял.

– Мистер Уайлд, у вас просто первоклассные навыки!

Его потрепанные рукава угнездились на коленях, голландские ботинки толкались с лопатами.

– Я был стражником всю свою жизнь, а днем занимался поиском утраченной собственности. Находить пропавшие вещи – за вознаграждение, по крайней мере, – вот что я всегда делал. Но отыскать имя, – заявил он, постучав угловатым пальцем по подбородку, точнее, по тому месту, где шея встречается с лицом и где должен быть подбородок, – труднее всего, сэр. Я салютую вам! Именно, да. Ветряная оспа. Этой самой рукой подниму вечером стаканчик за ваше здоровье.

Мы с Птичкой обменялись взглядами, ясными как день: безумный, но безвредный. Эти взгляды метнули меж нами крошечную золотистую искорку родства. А потом она уставилась на каменные дома, вновь совсем одна, дожидаясь той минуты, когда мы достигнем края постоянно растущего города.

Город закончился примерно на уровне Двадцать третьей улицы, неподалеку от бурлящего Гудзона. Конечно, разметка, будто выдавленная в земле, шла дальше, хотя некоторые дороги резко меняли камень на грязь, тогда как другие были опрометчиво вымощены. К примеру, Бродвей и Пятую авеню заселяли даже здесь, далеко к северу, и еще дальше. Но Девятая авеню была по-прежнему откровенно пасторальной. Будь наша цель иной и не скрути мне живот боязнь потерпеть неудачу, когда мы вылезли из экипажа с лопатами, этот пейзаж показался бы мне совсем домашним. Мы оставили позади бродящих свиней и рыночные прилавки, и воздух вне города стал вкусным и чистым. Без дыма, без перевернутых ночных горшков и гниющих рыбьих внутренностей. Только разбросанные кое-где ограды ферм, сверкающие кукурузные початки и бесчисленные поблескивающие камни, прорывающиеся сквозь просяные поля. И еще запах сахарных кленов, которые следили за нами, пока мы шагали к глухому перепутью.

Идиллия, при других обстоятельствах.

Мы остановились у грубо расчерченного перекрестка. Каждый из нас незаметно огляделся, а потом вновь посмотрел вперед. Птичка вложила свою тоненькую ручку мне в ладонь и подняла взгляд, будто говоря: «Я знаю только это. Не всё. Знай я всё, я была бы мертва».

– Скажи-ка мне, – кривя рот, спросил Джордж Вашингтон Мэтселл, – в какое время суток они обычно приезжают сюда? На рассвете, к примеру? Или под покровом темноты?

– В темноте, – тоненьким голоском ответила Птичка.

Но я уже слышал такой голос, и не им она говорила правду.

– Тогда, – вздохнул он, – если захоронение существует – а я очень надеюсь, что так и есть, малышка, ради твоей же пользы, иначе я отправлю тебя на Запад, жить с фермером, который лишился жены и нуждается в неплохом поваре, – оно расположено немного в стороне от Девятой авеню. Ночью тут много ездят. Обитатели Гарлема привыкли возвращаться домой из Нью-Йорка.

– Когда ты в последний раз видела человека в черном капюшоне, до исчезновения Лиама? – спросил я Птичку.

Казалось, горло девочки на секунду прижалось к позвоночнику.

– Месяцем раньше. В тот раз я его не видела, но… тогда исчезла Леди.

Я не стал спрашивать ее, сколько лет было Леди, помоги мне Боже, поскольку и сам понимал, что до леди она так и не доросла.

– Значит, если их зарыли здесь, трава сверху будет совсем свежей, – рассуждал я.

«Если оно существует», – подсказала мне память.

Место, о котором подслушала моя маленькая подружка, было настолько конкретным, что нам не потребовалось разделиться. Мы дошли до самого Гудзона, где Десятая авеню процарапалась сквозь заросли душистой малины и рогоза к медлительной серой реке, потом вернулись к широкой и пыльной Восьмой авеню, вытянувшейся над каменистыми ручейками. Тут до наших чутких ушей донесся стук молотков. В тишине едва слышался визг ножовок, а над кронами белого ореха еле-еле проглядывали крыши.

– Здесь ничего нет, – заявил шеф Мэтселл.

И он был прав.

Я метнул в Птичку взгляд, который не был ни справедливым, ни здравым. Но в сердцевине своей он просил десятилетнюю девочку не делать из меня дурака. Ее ответный взгляд требовал от меня понять: одно только ее присутствие тут – уже больше, чем она может дать.

– Мистер Уайлд, – произнес Мэтселл, видя, что ни один из нас не готов ответить, – мое терпение заканчивается.

– Но ведь это же все к лучшему, – с готовностью воскликнул мистер Пист, потирая свое вытянутое лицо; слишком живо для человека, которого я считал древней развалиной. – Мы провели предварительный поиск. А теперь определим, где на всей этой территории безопаснее всего скрыть тайное захоронение.

На мгновение я возненавидел Писта, хоть он того и не заслуживал: Птичка закашлялась, пытаясь скрыть дрожь испуга.

– Вы правы, – сказал я. – Давайте подумаем.

– Вон та рощица, – спустя секунду определил Пист. – Тополя, за которыми виден яблоневый сад.

– Погодите, – остановил его я. – Если человек заберется в тополиную рощу, он не увидит, как кто-то к нему подходит. А вот если он спрячется за одним из камней, то будет выглядывать из-за него или над ним и заметит любое движение.

– Хорошо, мистер Уайлд. Да. Понимаю, о чем вы.

Я прошел несколько шагов по сладко пахнущей траве. Остальные двинулись следом, глядя себе под ноги. И вскоре мы их заметили: слабые следы колес. Не там, где цветов вовсе не было, а там, где примятые цветы так и не поднялись.

– Шесть футов ширины, – сказал я.

– Экипаж или большая повозка, – добавил слева Пист.

Мэтселл направился к ближайшему валуну, испещренному прожилками сланца, и мы пошли за ним. Здоровенный поблескивающий камень, тысяч лет от роду. Мы должны были чувствовать себя уединенно, но чем дальше в леса и прочь от путей цивилизации вы заходите на Манхэттене, тем пристальнее сам остров начинает следить за вами. Вы либо привыкаете к тысячам глаз Нью-Йорка, либо уезжаете оттуда. Но когда вы покидаете пределы города и над вами лениво растягивается чистое небо, птицы щебечут какую-то чепуху, а трава под ногами шепчет секреты… это чувство не покидает вас. Оно проникает под кожу. Что-то всегда следит за вами, как следили за нами в тот день сверкающие валуны и черные ясени. И не следует думать, что его присутствие всегда дружелюбно.

Вовсе нет. На самом деле, оно может быть безжалостным.

Когда мы обогнули каменную глыбу, с ее северной стороны нас ждало ужасающее зрелище. Там простирался свежий луг, пылающий полевыми цветами. В основном лютики и клевер вперемежку с зеленой травой. Невинный и очень красивый, зеленый и желтый, аж глазам больно.

– Господь, сущий на Небесах, – пробормотал я.

– Начинайте копать, – распорядился Мэтселл.

Это поле было слишком широким. Широким и перекопанным, и ничто на всем белом свете не могло объяснить, откуда оно тут взялось. Я смотрел на свежую зелень и думал только об одном: «Длинное, такое длинное и такое широкое».

Я пропущу эту часть рассказа. В ней есть только факты, и факты мрачные. Ни причин, ни смысла. В любом случае, несмотря на жару и тяжелую работу, все заняло слишком мало времени. Какой бы Бог ни смотрел на нас, протестантский или католический, я не могу представить Его впечатление, когда две наши лопаты подняли из земли тонкую белую кость и гниющую руку. Я не помню точно, кто держал лопаты. То ли Мэтселл и я, то ли Пист и я, но помню, как мой инструмент вошел не в землю. Я никогда это не забуду.

Всегда два фута глубины. Выше – мягкая земля, ниже – мягкая плоть, и черви в каждом ее дюйме. Хотя меня выбила из колеи не рука. Ногти были содраны, да, и кожа вплавилась в дерн. Но рядом – мертвые пальцы нежно скрючились вокруг нее – виднелась другая кость. Почти разложившаяся часть ноги.

Эта кость сразу сказала мне: «Намного больше одного». И плоть послала мне тайный запах, говорящий: «Найди нас».

«Пожалуйста, найди нас».

Мы тяжко работали в тот день, снимая почву и обнажая останки детей. Но в памяти моей остался один эпизод. Бывают минуты, когда ты решаешь, что этот человек достоин уважения, и другие минуты, когда ты решаешь, что ты на стороне этого человека. В ту минуту, когда Джордж Вашингтон Мэтселл приказал убрать Птичку подальше от гниющих останков ее товарищей, я по-другому посмотрел на значок на своей груди и на мужчину, который доверил мне носить этот знак.

– Уведите ее отсюда, – сказал шеф Мэтселл, по-прежнему не глядя на Птичку.

Я опустил лопату. Проклял себя за то, что не сообразил раньше, хотя мы выкопали первое тело всего три минуты назад. Побежал за Птичкой. Она замерла в пятне клевера, сжав зубы, пытаясь не закричать. Я подхватил ее на руки и понес к сверкающему камню, который скроет от нее дьявольское зрелище.

– Я не вернусь, – еще раз поклялась она, мертвой хваткой стиснув мою рубашку.

– Да, не вернешься, – согласился я, хотя не представлял, как мне приютить эту маленькую звездочетку.

Прежде я не был «медной звездой». Но, думаю, стал ею в ту минуту, когда Птичка задыхалась в моих руках от дрожи.

И я остаюсь ею и сейчас.

Ибо если не мы, кто бы отыскал их?