Никто не ответил. Но дверь была не заперта. И я вошел внутрь, не спеша и стараясь не нервничать по этому поводу.

Едва войдя, я сразу понял – что-то не так.

Прежде всего, я услышал какой-то звук. Хрупкое безмолвие, нечто за пределами слышимости – будто как только я вошел, что-то остановилось.

Я прислушивался, но больше ничего не услышал. И пошел дальше.

В гостиной меня встретили книжные шкафы, зеленый ковер, абажуры и прочие атрибуты счастливого дома. За окном висели блестящие красные помидоры. Они недолго протянут. Близятся холода, кто же об этом не знает.

Однако же, здесь все было неправильно. Все было именно таким, каким я видел комнату в последний раз.

В прямом смысле. Бумаги, над которыми работал преподобный, когда мы с ним разговаривали, лежали на том же месте. Безумно уставший, я размышлял, когда же это было. Пять дней назад? Я не мог вспомнить точно. Рядом с бумагами стояли два стакана хереса. Один мой, один – его. Стаканы и тишина означали, что Анна, их служанка, уже давно не появлялась. Бумаги подтверждали мою правоту. Больно видеть такое, когда речь идет не о постороннем человеке. О человеке, который был к тебе добр, и эту доброту невозможно возместить.

Я вытащил из кармана сюртука пистолет. В нем уже были и пуля, и порох. Где-то вне пределов своей способности описывать чувства я надеялся, что мне не придется стрелять. Но я был очень рад, что прихватил его с собой, из-за запаха. Сейчас я понял, что первым меня приветствовал слабый запах керосина. Очень тревожный, где бы вы с ним не столкнулись. А для меня – особенно.

Я прошел в кабинет преподобного Андерхилла и там получил ответ.

Он привязал к люстре веревку со скользящей петлей. Светильник висел рядом с его столом, а под ним лежал простой плетеный коврик с грудой одежды. Блеклые краски, лишь на мгновение коснувшиеся ткани, нежно-голубые и желтые, напоминающие о птичьих яйцах, цвета, узнать которые по-настоящему можно только на улице, под солнцем. Платья, сорочки, чулки, шали, и вся куча тушится в керосине.

Конечно, все эти вещи принадлежали Мерси, и, конечно, я знал каждую из них.

Это зрелище жутко покоробило меня. Я не предполагал, что первым мне придется задать вопрос: «Что вы сделали со своей дочерью?»

На столе горела свеча, за ним сидел преподобный, уставившись на созданную им сцену.

– Я так и думал, что вы зайдете, Тимоти, – прошептал он.

Мне бы хотелось сказать, что я никогда прежде не видел такого лица. Такого больного, такого саднящего и беспомощного. Преподобный сидел в одной рубашке и смотрел измученными глазами на свечу, но он был отвратительно раскрыт. Его мысли, выражение лица. Смотреть на него в таком виде было столь же неправильно, как смотреть на блестящие внутренности его единственной жертвы, висящей на двери Святого Патрика. Сейчас он выглядел в два раза хуже, чем при нашей последней встрече. Узкое лицо сморщилось, руки исхудали, и я проклял себя: мне следовало раньше понять, на что он начинает походить. Однажды мне уже доводилось смотреть в такое лицо. Лицо Элайзы Рафферти.

– Где Мерси? – спросил я, держа пистолет сбоку. – Зачем вы собираетесь сжечь ее вещи?

– Мерси больше нет, – ответил он, голос дребезжал, вырываясь из пустой оболочки. – Боюсь, это все, что осталось от Мерси.

Я замер. Пистолет в руке отяжелел.

– Преподобный, что значит «ее больше нет»? Вы ее обидели?

– Зачем? – пробормотал он, на мгновение подняв взгляд. – Зачем мне обижать мою малышку? Ее сильно лихорадило, она вся горела. Я сделал все, что мог, но теперь слишком поздно.

Если вы никогда не стояли на палубе парома в ненастном ноябре, я не смогу описать захлестнувшую меня тошноту.

«Ты оставил ее там. Ты жестокий трус. Оставил ее стоять посреди комнаты, одетую в зеленое платье, и звать тебя».

– Прошлой ночью она не была больна, – в отчаянии произнес я.

– Такое происходит слишком быстро. Все происходит слишком быстро, Тимоти. Она сгорела, и я собирался сжечь ее, видите, но не согласитесь ли вы сейчас похоронить ее? Похоронить нас? Вы согласитесь? Я скажу вам, где она, но сначала нам нужно поговорить. Мне кажется, вы еще не все поняли.

Я, наконец, заметил, что лежит на столе рядом со свечой. Небольшой дневник. На страницах, которые я видел, оставили записи по меньшей мере шесть разных людей, в большинстве – малообразованных, а еще там был симпатичный набросок маленького ушастого песика. Дневник Маркаса. Если бы сейчас мне могло стать хуже, так бы и случилось.

– О чем мы должны поговорить, прежде чем вы скажете мне, где Мерси?

– Я не хотел это делать, но меня никто не слушал, – отрешенно продолжал Андерхилл. – Даже вы, Тимоти, даже когда я предупредил вас во всех подробностях. И никто сначала не хотел публиковать мои письма, а потом их дискредитировала полиция… я не хотел это делать, вы должны понять.

Конечно, все письма написал один и тот же человек. «Длань Господня в Готэме», который поначалу плохо притворялся глупым эмигрантом. Но у меня осталось только последнее – честная до грубости картина разрушенного сознания. Я достал из кармана безумную тираду, которую преподобный написал своему другу Питеру Палсгрейву. Нам нужно заканчивать разговор. Я положил непристойную записку на стол, и ее фразы слабоумно подмигнули мне.

– Я понял, что она от вас, когда как следует рассмотрел ее, – сказал я. – Просто скажите мне, где найти Мерси.

Тишина.

– Вы написали: «Такой маленький, что не мерзость вовсе». Айдан Рафферти. Так оно и было, и намного хуже, но стоило подумать, как сильно вас потрясла его смерть… а потом все остальное. Доктор Палсгрейв – ваш ближайший друг. «Исправь сломанное». То, чем он занимается, возвращает умирающих птенчиков назад, хотя вы не знали… Господи, это вымолвить невозможно. Вы хотели, чтобы он остановил вас, пока вы не совершили убийство. Такое же, какими вы считали все прочие, но на этот раз – на людной улице. Чтобы преступление наконец-то увидел весь свет. И обвинил отца Шихи, и никого иного.

Преподобный опустил лицо в ладони, будто молясь.

– Это могли быть только вы. Из Писания, верно? «Я – сломанная челюсть».

– Ослиная челюсть. Жестокое, мрачное, примитивное оружие. Вполне подходящее при таких обстоятельствах, и оно пришло мне на ум.

– Подходящее? – забывшись, воскликнул я, взмахнув пистолетом. – Подходящее? Почему? Чем этот ребенок заслужил…

– Мы заражены, – выдавил он, встал, закрыл дневник и поднял свечу. – Тимоти, вы просто еще не прожили достаточно, чтобы узнать последствия заражения паразитами… но, возможно, узнаете о них сегодня, ведь Мерси могла подхватить лихорадку только в одном из их ямищ. Когда подобная зараза погубила Оливию, я подумал, что это, наверное, часть Божьего плана, предназначенного мне. Заставить меня страдать, чтобы научить жертвовать с большей охотой. Ранить меня, чтобы я лучше понимал боль. Я предполагал, что меня испытывают и сочтут достойным, только если я сохраню убеждения, сохраню чистоту. Но как можно сохранить чистоту в навозной куче, Тимоти Уайлд?

Дневник мертвого птенчика с жалким шелестом приземлился в холодном камине. Я смотрел на преподобного. В этом был смысл. Все сходилось. Эгоцентризм, ревностность, праведность, атмосфера, которая заставляла Мерси думать только об одном – «Лондон, Лондон, Лондон», огонь в ее глазах, когда она прошлой ночью говорила в той несчастной спальне о задуманном бегстве. Все это время Мерси смотрела на человека, который неуклонно катился под гору. Человека, который не давал Айдану Рафферти сливок, пока его мать не отречется от папы.

Я вспомнил, как он кричал на Мерси в тот день, когда я случайно увидел их, обрамленных окном гостиной, каким красным от унижения было ее лицо, и чуть не откусил кончик языка, когда с опозданием понял, о чем они на самом деле говорили.

– О, прошу вас, мое мнение не должно вас удивить, – иронически заметил преподобный. – Сначала они наводняют город, наш город, как саранча, и повсюду хулят Бога. Потом Господь посылает им вслед напасти, несмотря на их переселение, – и что делают Оливия и Мерси? Они ухаживают за страждущими. Они умирают рядом с ними, с этими крысами в человеческом обличье. И вы видели, чем они нам платят. Посмотрите на Элайзу Рафферти. Посмотрите на нее. Она все-таки поняла, что ее младенец будет среди проклятых. И тогда, как истинная язычница, она убила его с тем же почтением, что и бездомную собаку.

– Вы решили, что внезапное известие о двадцати разрезанных телах может послужить способом очистить город от ирландцев, – подсказал я, мучительно пытаясь приблизить нас к цели. – Вам сказала Мерси. Она сообщила вам о телах, которые нашли «медные звезды», и тогда вы написали эти письма, чтобы опорочить ирландцев. Вы послали их в газеты. И послали одно мне – Господи – предупредить меня о том, что будет дальше. Я думал, оно для Вала, но оно предназначалось мне.

– Я подумал, если вас предупредить, вы лучше подготовитесь; может, приглядите одним глазом за моей дочерью. Я на это надеялся. Где-то бродит чудовище, вырезающее кресты на детях-шлюхах, и я боялся за ее безопасность, раз уж она ежедневно сталкивается со всей этой грязью. Было совершенно ясно, что происходит. Я только огласил проблему, сказал Нью-Йорку то, что ему нужно знать. Какое значение имеют детали? Тимоти, вам удалось отыскать какие-то следы преступника? Не могу утверждать, что питал на это надежды, слишком уж хитра их порода. Но я знал, от моих писем будет какая-то польза, очищение, едва тайна станет известна общественности.

– И тогда вы попытались рассказать всем. Вы решили, что начнется бунт. Что нативисты вышвырнут ирландцев из города. Мерси знала все, что знал я, – значит, и вам оно было известно. Где Мерси сейчас?

Барабанная дробь не бывает такой мерной, восход не бывает таким предсказуемым. «Где Мерси?» Я мечтал разоблачить убийцу птенчика, думая, как праведно буду себя чувствовать, когда поймаю ублюдка. Но вместо этого я ощущал равнодушие. Я бы возразил против столь прохладного вознаграждения, если бы не заслужил его минувшей ночью, всё до капли.

– Я был так разочарован, когда вы пресекли публикацию, – рассеянно сказал Андерхилл. – Я знал, мне нужно предпринять нечто более радикальное. Но я никогда не хотел, – добавил он, внезапно показавшись мне тонким, как пергамент, и испуганным. – Как я и писал Питеру, я…

– Вы не подписали свое письмо. Он не подозревал, кто его автор.

– Да? Я тогда не мог сосредоточиться; я знал, что мне предстоит, и не мог ясно мыслить. Я знал, само действие будет отвратительным. Но я получил указание от Господа. Ясный знак, и я подчинился ему, и не могу за это извиняться.

Несколько секунд я напряженно думал. Ясный знак? А потом мой желудок подскочил, как перепуганный кот. Я понял, о чем он говорил.

Мерси, живая, пусть лишь в моих воспоминаниях, шептала мне на ухо… «И теперь мне никогда больше не найти укромного места для денег, и никогда не написать фразы без присмотра, и… на самом деле, мне не хочется вспоминать о суждениях отца». С того момента, когда я нарисовал свою картину на оберточной бумаге, я предполагал, что она подозревала своего отца. Когда ее отец явился посреди ночи домой, она примчалась в собор с распущенными волосами, испугавшись, что он убийца. Разум Томаса Андерхилла треснул так явно, что он вполне мог явиться домой в окровавленной одежде.

Только сейчас до меня дошло: именно Мерси невольно ускорила убийство.

– Сначала они убивают мою жену, – бормотал преподобный. – Она была прекрасна. Вы вряд ли хорошо ее помните, это невозможно, но я помню. А потом они заражают разум и дух моей единственной дочери до такой степени, что она становится своего рода порнографом.

Последнее слово он выдохнул очень осторожно, будто опасаясь, что может им подавиться.

– Сейчас она не лучше шлюхи… Как Мерси могла бы написать такую грязь, будучи нетронута мужчинами? Все, с чем они сталкиваются, обращается в грязь, как вы этого не видите? Даже моя дочь. Я взял деньги, заработанные ее грехами, и вышвырнул их на улицу. Они исчезли за несколько секунд, разумеется. Подобраны бродягами, другими шлюхами и прочим человеческим отребьем. И тогда я понял, что следует сделать. Человек не должен уклоняться от задачи, возложенной на него Господом. Да и какое благо можно сотворить для народа, который склоняет к проституции собственных детей?

Глаза жгло, и я прикрыл веки. Я видел, как монеты Мерси разлетаются по улице – те, которые она заработала, в которых нуждалась. Видел свои деньги, которые расплавились в июле. Я не жадный; полагаю, Мерси тоже никогда не была жадной. Мы не биржевики, не землевладельцы, не партийные чиновники. Но Нью-Йорк не знает жалости. И потому нам всем требуется страховочный канат.

«Не знаю, осознаете ли вы, что вы натворили, но пожалуйста, ради всего святого скажите, зачем вы это сделали?»

– Я могу грубо набросать картинку, – сказал я. – Вы разоблачаете Мерси и забираете у нее все. Идете в портовый публичный дом. Берете пьяного мальчика и даете ему столько лауданума, что он не беспокоится, куда его ведут.

– Да, – воскликнул он. – И даже в тот мрачный час, Тимоти, я выискивал знаки и знамения. Если бы кто-то остановил меня… я счел бы это знаком. Разве вы не видите? Никого не волновало, куда он идет. Ни его хозяева, ни одна душа не собиралась ему помочь. Мне нужно было предупредить город, оповестить об их вреде, пока они не заразили кого-то еще. Они забрали мое прекрасное дитя и научили ее…

– Вы засунули его в мешок под… одежду, полагаю, – неумолимо продолжал я, – одежда легче, и взяли с собой краску и гвозди. После собрания отца Шихи вы просто скользнули в какой-то укромный угол, их там немало. Преподобный, я не могу такое вообразить. Вам здорово не повезло, что Маркас еще не умер.

– Да, слишком много крови для мертвого мальчика, – вздохнул он, проведя рукой по глазам. – Очень много крови.

– Он очнулся? – резко спросил я.

– Я не знаю.

– Вы знаете, – зарычал я. – Отвечайте.

– Не думаю. Он был очень худенький; и потом, само дело шло довольно быстро. Я с трудом припоминаю, что происходило до того, как я вышел из переднего входа, но возможно…

Я вышел из себя.

– Вы помните. – Я подошел вплотную и приставил к его лбу пистолет. – Скажите мне.

Даже человек, который желает умереть, вздрагивает, когда чувствует кожей холодный металл оружия. Преподобный Андерхилл вздрогнул.

– Он ничего не говорил, – ответил безумец каким-то жидким, колеблющимся голосом. – Значит, он ничего не чувствовал. Там было всего лишь… только очень много крови.

– Как вы могли сжечь книгу Мерси? – спросил я.

Приставив к его голове пистолет отца Шихи, я чувствовал себя злодеем, не лучше тех мужчин, которые засунули репу в рот Джулиусу. Но сейчас я понимал то, что Вал, похоже, выучил давным-давно. Когда нужно остановить нечто ужасное, приходится совершать не самые желанные поступки.

– Я сжег книгу Мерси ради Мерси, – удивленно ответил он. – Откуда вы об этом узнали? Она отказывалась обсуждать это со мной, после. Такая разнузданность – бесстыдная эротика, восторженная и совершенно непотребная, просто дикая. Подобная книга могла причинить огромный вред ее репутации. Однажды она стала бы матерью, она должна была ею стать, и как ей смотреть в глаза своим детям, будучи автором распутного мусора?

Если я и был в чем-то уверен, при всей своей слепоте относительно Мерси, то лишь в одном – она не способна писать мусор. В конце концов, я читал «Свет и тени улиц Нью-Йорка». Многие рассказы, не один раз. Одна только мысль о погибшей книге, которую она могла продать, как делали это Френсис Бёрни, Харриет Ли и десятки других, сжимала горло медвежьим капканом.

– Мерси, – пробормотал преподобный. – Я бы все отдал, чтобы спасти Мерси. Она была кусочком Оливии. А сейчас единственный способ вновь увидеть ее – умереть от собственной руки. Годное покаяние, ибо часть ответственности лежит на мне – мне не следовало давать ей столько свободы. Это моя вина. Я молил ее покаяться перед концом в своем недомыслии, я молил и Оливию, все время, пока она содействовала богохульству, но они обе отказались. А я не могу встретиться с вечностью без них. Мерси стоила мне души.

Сейчас Томас Андерхилл казался ребенком. Потерянный, не замечающий своих бумаг, не чувствующий под ногами своего ковра.

– Где она? – настаивал я.

– Но вы же пришли, чтобы похоронить нас, правда?

Я попытался сменить тактику.

– Что сказал вам мой брат, – спросил я, – на следующий день после того, как мы познакомились? Когда он оправился от наркотиков и пришел поговорить с вами наедине, а потом вы угощали нас чаем. Что он вам сказал?

– Возможно, мне не удастся…

– Мне очень нужно знать, – взмолился я.

Рассеянный взгляд преподобного скользнул к стене.

– Он спросил меня, думаю ли я, что Бог простит любой поступок, каким бы мерзким он ни был. Вы, естественно, знаете, почему. И конечно, я сказал да.

Я закрыл глаза и благословил весь мир за одну крошечную милость.

– А потом, – продолжил Томас Андерхилл, – он спросил, способен ли на такое человек.

– И что вы ему ответили? – прошептал я.

– Я сказал ему не оставлять попыток и узнать самому.

– Спасибо вам, – произнес я с таким чувством, с каким еще ни разу не говорил. – Господи, спасибо. Где Мерси?

– Она умерла.

Я заставил его вернуться в кресло, пистолетом. Очистив письменный стол, отрезал перочинным ножом два куска веревки от свисающего конца петли. Оставил мрачный круг нетронутым, для размышлений, и привязал руки преподобного к подлокотникам стула.

– Я здесь, чтобы арестовать вас, – сказал я. – Вы отвели ее к доктору? В больницу, в церковь? Скажите, где она сейчас, и я похороню ее. Потяните еще – и я отволоку вас в Гробницы, а потом подумаю над вашей просьбой пару месяцев.

Я никогда не был знатоком по части лжи, но в этот раз вложил в нее все сердце.

– Она наверху, в ледяной ванне, – сразу воскликнул он. – Я пытался, пытался. Она уже ускользала от меня, когда…

Не знаю, чем закончилась фраза, к этому времени я уже был на середине лестницы.

Я мчался по ступенькам, а взгляд выхватывал ослепительный простор знакомых деталей. Десятки бесполезных фактов о лестнице Андерхиллов. В моей новой профессии весьма уважают чистые факты, но не учитывают историю. Факты – просто знаки, пустые надгробья. Я узнал об этом, когда стал «медной звездой», и не от Птички Дейли. Меня научила Мерси, сидевшая в Вашингтон-Сквер-парк после того, как зубами и ногтями сражалась за члена презираемой расы, как поступала и ее мать. Слова могут быть картографией, сказала Мерси, и вот что она имела в виду:

Чуть выше восьмой ступени лестницы Андерхиллов на бледно-коричневых обоях есть царапина примерно в два с половиной дюйма. Но все это не важно. Важно, что я сидел там в шестнадцать лет, молчаливый и несчастный даже после сытного ужина, потому что мой брат не появлялся дома уже два дня. Я предполагал, как обычно, что он мертв. Я предполагал, как обычно, что он где-то сгорел. И я остался один. И потому я достал свой перочинный нож и воткнул его в стену. А следующее, что я помню, – Мерси Андерхилл, которая устроилась на нижней ступеньке и заявила – она должна читать отцу вслух стихи Уильяма Каллена Брайанта. Отцу, который сидел за закрытой дверью в своем кабинете, в двадцати ярдах отсюда. А вовсе не на восьмой ступеньке этой лестницы.

Факты сами по себе не важны.

Важны люди. Их истории и их доброта.

Единственное, что важно, если прислушаться к Мерси, – истории, которые идут своим чередом, и теперь я лучше понимал ее.

Вот как выглядели факты.

Наверху лестницы, справа, была спальня Мерси. Я вошел в нее. Комната была выдержана в ярком и чистом голубом. Но этот цвет никогда не касался книжных полок, сотен названий, стянутых нитками и клеем, до самого пола. Книг, чьи корешки не вынесли безумной любви, книг, чьи обложки регулярно протирали от пыли, книг, купленных дважды, потому что первый экземпляр разлетелся на чернильные хлопья. Шкаф открыт. Пустой, вся одежда внизу и не в том состоянии, чтобы о ней вспоминать.

Еще недавно Мерси лежала в ледяной ванне. Этот факт я никогда не смогу стереть из памяти. Но она каким-то образом выбралась из мешанины грубо нарубленных кусков льда. Она лежала на дощатом полу. Несмотря на то, что ее лодыжки стягивала та же веревка, которую я видел внизу. Несмотря на то, что она была завернута в халат: руки прятались в глубине рукавов, а длинные манжеты связали сзади, как у смирительной рубашки.

Губы Мерси посинели, нижняя была чуть прикушена. Ее лицо казалось вырезанным из камня. Напрашивалось сказать, что даже ее глаза поблекли. Но это неправда. Просто синее рядом с мутно-красным выглядит совсем не так, как рядом с белым. От усилий белки глаз Мерси налились кровью, и сейчас вряд ли кто-нибудь узнал бы ее глаза. Кто-нибудь другой.

Но это факты.

А вот как шла история.

Мерси Андерхилл еще дышала. Я видел, как она дышит, пока метался по комнате. Я видел, даже когда повернулся к ней спиной, перебирая способы обсушить ее. Согреть. Почти так же дышит упавший ребенок, когда он здорово ударился и внутренне трепещет, прислушивается к своей боли. Слабые вдохи, не сильнее легкого ветерка.

Я срезал с нее веревку и ледяную ткань. Сначала я укутал ее своим сюртуком, потом – всеми тряпками, которые смог отыскать в гардеробе Томаса Андерхилла. Но самое главное – согреть ее, это важнее доктора, и потому я отнес Мерси вниз, на кухню, и устроил ее в мягком гнезде перед железной плитой.

Если хоть раз в истории Северной Америки кому-то удалось быстрее разжечь огонь, я о таком не слышал.

Как ни странно, но к тому времени, когда мне удалось согреть дыханием пальцы Мерси и они приобрели цвет клавиш ее пианино, а не синих обоев, я до некоторой степени простил преподобного Андерхилла. Только за эту часть, правда. Не за мертвого птенчика и не за письма. Но я знал, что он любил Мерси. Он любил Мерси как человек, у которого не осталось другой семьи.

И тогда я подумал, какая же это мрачная адская пропасть – причинить боль самому любимому человеку, потому что тебя подвел рассудок. Я не хотел засовывать Элайзу Рафферти в сырую клетку с крысами, которые и так ее преследовали. У нее не было оправданий, а у меня – выбора. И все же…

Я сам совершал безумные поступки. Глупые. Никогда – настолько безумные или такие глупые, но нельзя сказать, что я мало старался.

Когда Мерси начала приходить в себя, она огляделась, будто из всего вокруг узнала только меня. Я сидел спиной к стене, держа Мерси, как в колыбели, и ждал. Когда она очнулась – взгляд перебегал туда-сюда, губы чуть порозовели, – я крепче обнял ее. Это завораживало.

– Ты не болела, да? – тихо спросил я.

Губы Мерси сложились в «да».

– Тебе сейчас холодно?

Она закрыла глаза, качнула темной головой. Ее висок легонько ударился мне в плечо. Через несколько секунд она выдавила:

– Он сошел с ума. Он думал, я заболела. А я не болела. Тимоти, я не болела. Меня не лихорадило из-за… Я не болела.

– Я знаю, – прошептал я ей на ухо. – Любимая, прости. Мне очень, очень жаль.

Возможно, я был неправ, когда позволил ей заплакать, не пытаясь уговорить ее успокоиться. Но я не считаю женщин слишком слабыми и не считаю, что людям так уже требуется сдерживаться. И я, предложив теплую опору, в которую можно плакать, больше не вмешивался. Она согревалась. Наверное, ничего лучшего сейчас и не требуется. С медицинской точки зрения. Но Мерси очень умна, и я не удивился продолжению.

– С моим отцом все в порядке? – наконец спросила она.

– Честно говоря, думаю, нет.

– Тим, это я сказала ему о спрятанных телах. Это была моя идея, я думала, вдруг он слышал что-то полезное. Это моя…

– Не произноси этого, – яростно сказал я. – Не смей передо мною извиняться. Это вина многих людей, но никак не твоя.

Через час молчания и, временами, озноба она заснула. Наконец согрелась, положив голову мне на плечо, а ноги в трех парах штанов – мне на колени. Очень, очень красивая. И ни потрескавшиеся губы, ни волдыри на руках не мешали ее красоте.

Когда я вернулся в кабинет, проверить, как преподобный, ни один из новых фактов не удивил меня.

Я никогда не говорил Мерси, как слабо я завязал узлы. Как старался, чтобы Томас Андерхилл мог легко освободиться.

В конце концов, я сделал это ради Мерси. А значит, не стоит упоминать об этом при ней. О том, что я предпочел чуточку быстрее послать преподобного в ад, если ад вообще существует, а не вынуждать Мерси навещать отца в Гробницах.

Томас Андерхилл повесился самым жестоким образом. Позвоночник сломан, лицо опухло и посинело, шея вытянулась по меньшей мере на дюйм, хоть я никогда и не изучал анатомию.

Люди, которые режут птенчиков из безумной ненависти и горьких воспоминаний, заслуживают худшего, чем собственная петля вокруг шеи. Их нужно отправлять в тюрьму. В компанию крыс, с которыми они очень любят сравнивать людей. Думаю, когда такой человек вдоволь пообщается с крысами, он вскоре перестанет ставить их в один ряд с ирландцами, черными, ворами и, возможно, даже шлюхами. И мне кажется, такой человек заслуживает каждую минуту общения с крысами. Но я не хочу этим заниматься.

Я хорошенько укутал Мерси, поскольку плита уже остывала, и оставил ее. Отнес тело преподобного в садовый сарайчик и положил там, вместе с лопатами и граблями. Я не хотел, чтобы Мерси нашла его, поэтому забрал ключи с собой.

Глубоко дыша, стараясь успокоиться, я посмотрел на мирные надгробия церковного кладбища. Все вокруг заливал янтарный свет. Солнце еще не село, но я ощущал его усилия. Быстрый, почти осенний закат. Долгое августовское солнце приносило по большей части плохие вести, но это солнце было добрее. Я нуждался в его доброте. Я до смерти устал.

Заперев дверь сарая, я пошел искать, чье время смогу приобрести. Через сорок секунд я нашел девочку с небольшой заячьей губой, торговавшей горячей кукурузой. Я заплатил ей партийными деньгами и отправил за доктором Питером Палсгрейвом, которому Мерси явно доверяла, наказав привести его в дом Андерхиллов.

А потом отправился поговорить с самым хладнокровным убийцей, которого только мог себе представить. Преподобный, в конце концов, был безумен, а у моей новой дичи нет оправданий.