В среду утром, Кристин уронила младенца на пол, по неосторожности, и ушибла его, довольно сильно. Она переносила ребенка из кроватки на столик, чтобы сменить подгузник, а ребенок возьми да и вывернись из ее рук.
Ковры-то в доме были, но очень тонкие и лежали они поверх бетонных полов. Кристин ясно услышала, как хрустнула кость, когда тяжелое тельце грохнулось об пол: произошло соударение двух твердых предметов, слегка замаскированное мягким покрытием. Ну и, естественно, тот, что был более хрупким, сломался.
Кристин мгновенно наклонилась, подобрала малыша. Время, какое он провел, упиваясь свободой, пролагая путь через насыщенное силой тяжести пространство, не превысило и секунды. И все же, лишь за одно качание маятника малыш уже успел потерпеть крушение.
Ну хоть жив остался, и то ладно. Пока Кристин поднимала его, малыш гневно кричал — орал, если точно. Как знать, может, не так уж сильно он и покалечился: в конце концов, орал-то он часто. Это он так сообщал ей, что не спит. И собственно, больше сказать Кристин ему было нечего.
Морщась от невыносимого шума, Кристин уложила младенца на столик, проверила, все ли у него цело. И сразу же поняла, что далеко не все. Крови не было, однако одна рука малыша, похожая в рукаве комбинезончика на сардельку в чулке, теперь вращалась туда-сюда, как на шарнире. С первого взгляда было видно, что с плечом она больше ничем не соединена.
Размышляя, как теперь поступить, Кристин расстегивала кнопки комбинезончика, пока не увидела испачканный подгузник. Ножки малыша, конвульсивно дергавшиеся, сломанными явно не были, — а раз они дергались, значит и спина осталась цела. Вопил он, правда, громче обычного, как будто удар об пол привел к скачкообразному укреплению голосовых связок.
Кристин вытащила подгузник, теперь уж и не сосчитать, который, тщательно промыла и припудрила промежность — будто особенное блюдо готовила или создавала произведение искусства, — и убрала ее с глаз долой, прикрыв новым подгузником. Потом, изловив бьющиеся ножки, засунула их обратно в комбинезон. На улице вышло из-за облака солнце, облив Кристин и младенца светом сквозь эркерное окно. За улицей этой, немного наклонной, уходил в бесконечность прозрачный пригородный пейзаж. В таких местах ничего хотя бы слегка отдающего драмой произойти не может. В этом крошечном, крепко впаянном в пространство уголке вселенной все и всем были довольны — и люди, и строения.
Сняв малыша со столика, Кристин вернула его в кроватку. Свободную теперь, обвисшую ручку она пристроила вдоль тельца — чтобы та походила на другую. Накрыла это тельце, корчившееся, синим одеялом, натянув его до самого заплеванного подбородка. Одеяло малыш раз за разом сбрасывал, а Кристин возвращала его обратно, и между тем, имевший форму окна прямоугольник света, подвигался, почти неприметно, по полу, и в перегретом воздухе комнаты мрели пылинки.
Прошло немалое время, малыш вопить перестал, теперь он просто давился воздухом, зевал. Лицо его перестало вздуваться, утратив понемногу сходство с корзинкой давленных помидоров, снова став похожим на лицо человеческого дитяти. Если бы не уродство его, не слюни на вечно воспаленном подбородке, оно почти походило бы на мордашку дитяти с обложки глянцевого журнала для молодых мамаш. Почти.
По временам, вглядываясь в малыша, Кристин вообще никакого дитяти различить в нем не могла. Убедительного впечатления нового пришлеца в этот мир он не производил. Что-то такое было в сумрачности его чела, в хитрых глазках, в складке рта, придававшее малышу обличие уже повидавшего виды мужика, как будто чрево Кристин было подобием бара, в котором он провел полжизни, потягивая пивко, жалуясь приятелям на жизнь и приглядываясь к бабским титькам.
Кристин осторожно опустилась в самое мягкое из кресел, боясь повредить никак не желавшие заживать раны на влагалище. Прошло уже несколько месяцев, как ей наложили швы, а лучше все не становилось. Наклонившись с такой бездумностью, чтобы поднять малыша, она их снова разбередила. Кристин набрала полную грудь воздуха, надолго задержала его, выдохнула. Потом устроилась поудобнее — между кроваткой и столиком, и до самого вечера смотрела, как ползет по ковру солнечный свет.
В сумерках возвращался муж.
— Ну, как мой мужчинка, а? — спрашивал он.
— Мужчинка хорошо, — отвечала Кристин.
— Хороший был день, а?
— У меня? — спрашивала она.
— Ну да, — отвечал он.
Как и всегда, ей хотелось затолкать его в кресло, встать перед ним и объяснить в подробностях, на что походил ее день. Втолковать ему, что день этот был поруганием, издевкой, глумлением. Рассказать про все минуты дня, соединявшиеся встык и притом бесконечные, — бесконечные минуты, проведенные в ожидании либо того, что никогда не произойдет, либо хоть какой-то приостановки уже происходящего; в жгучей надежде, что оно (не ты, нет, никогда) заснет, наконец; в скучливом томлении, в горестном знании, что ничего этого не будет. Хотелось обложить последними словами свалившиеся на нее мелочные хлопоты, бездумные, нудные труды, непрестанность совершаемого над ней тихого насилия, жалких, пустяковых триумфов, уничтожаемых самим повторением их, смываемых мочой, слезами и тепловатой водичкой — все, с чем ей приходилось мириться, чтобы создать иллюзию нормальной человеческой жизни. Каждое утро, в 8.15, муж оставлял ее, одинокую, в доме, где булькал, покоясь на чистой, ворсистой хлопковой ткани, младенец; а в 5.45 возвращался, и находил ее там же — одинокую, в доме, где булькал, покоясь на чистой ворсистой хлопковой ткани, все тот же младенец; где ничего, похоже, не происходило. В доме, по которому она слонялась подобием преданной собачки, наслаждающейся покоем и теплом центрального отопления. Никто даже и не пытался понять, какое надругательство совершается каждодневно над ее разумом и духом, в какую лепешку разбивается ее душа под тысячью ударов, с инстинктивной точностью и силой наносимых ей яростным маленьким кулачком.
— Спасибо, хорошо, — отвечала она.
Муж включал телевизор и еще до того, как появлялась картинка, удалялся на кухню — соорудить им по чашке чая. Нужно же было убить пару минут, ожидая, когда завершится семейная мыльная опера и начнется программа новостей.
— Держи, любимая, — говорил он, вручая Кристин парящую чашку — под резкую музыку, предвещавшую сводку важнейших событий дня.
В новостях Кристин теперь никакого смысла не видела. И гадала, видит ли в них хоть кто-нибудь смысл, выходящий за рамки возможности потрепаться на работе. На экране появлялся мужчина в сером костюме, надрывно опровергавший все, что «установила» какая-то «комиссия». Какая комиссия? Что она установила? Кто этот мужчина? Миг, и он исчезает, смененный очередной войной в какой-то далекой стране. А в какой? И зачем у них там война?
— Чшшш, — отвечал на ее вопросы, редкие, впрочем, муж. — Так я самое главное пропущу.
Ни слова не говоря, она оставляла поле сражения солдатам и журналистам и уходила на кухню, готовить обед. Ей неуверенно хотелось посочувствовать людям, страдающим от войны, но всякий, кто попадал в поле зрения камеры, выглядел таким свободным, таким живым — никто из них не был прикован к кроватке младенца, никто не лишен был возможности высказываться по всяким важным вопросам. Они гневно размахивали руками перед камерой, страстно излагали свои воззрения, и мир прислушивался к ним. Эти воинственные люди были созданиями экзотическими, вроде гепардов и антилоп, которых снимают на пленку посреди дикой природы. Даже залитые кровью, ковыляющие по разбомбленным улицам, они обитали в мире, более широком, чем ее, в мире, наполненном вольным воздухом.
Надрывный ор ребенка, прорезав дом, настиг ее посреди кухни. И ор этот — наверное, в тысячный раз — попал точно в ту цель, в какую и был направлен, в мозг Кристин.
Ни с того ни с сего (потому что к ребенку он прикасался редко), муж, пока тянулась рекламная пауза, решил пообщаться с малышом. И, видимо, ткнул его пальцем в сломанное плечо, запеленутое, конечно, но все же чувствительное, и малыш взвыл, внезапно и громко, как сирена противоугонной системы.
Кристин сорвала с горящей конфорки уже забулькавшую кастрюлю, прихлопнула ее крышкой и понеслась из кухни в гостиную.
— Я его только пощекотал, — сказал, оправдываясь, муж, беспомощно замерший, вытянув руки по швам, у кроватки.
— Все в порядке, — заверила мужа Кристин, сменяя его в эпицентре бури. — Он… просто он сейчас нервный.
— Наверное, зубки режутся, — предположил муж, отважно вторгаясь на территорию, которую, по его понятиям, обжила Кристин.
— Наверное, — вздохнула Кристин, сощурясь, прикрыв глаза из-за насыщенной грозовым электричеством близости младенца, которого она уже извлекла со свивальниками и всем прочим из кроватки и прижала к груди. — Наверное.
Через пару минут малыш, присосавшись к груди, утих. Чмоканье его напоминало мягкий шелест дождя, пробивающийся сквозь рокот барабанной сушилки. Все было таким, каким было в этот вечерний час всегда. И то, что случилось днем, уже поблекло в ее памяти, как вчерашние новости, вчерашний мужчина в сером костюме.
Назавтра Кристин уронила младенца еще раз.
Но только теперь это не было несчастным случаем, хотя и о поступке намеренном речи тут тоже идти не могло. Она опять переменяла подгузник и как раз подняла ребенка, чтобы сдуть с его чресел избыток талька. Ручонка, выбитая из плеча, была примотана к плотному тельцу малыша полоской марли, узлом завязанной на спине. Другая, свободная, лупила, пока он орал, по воздуху. Кристин, раз за разом наполняя легкие, дула на него — издали, чтобы младенец не заехал ей бьющейся ножкой в лицо.
Она размышляла о том, что может случиться, если разжать сейчас руки — так, чтобы он упал.
Держала-то она его крепко и рук разжимать не собиралась. Но душа Кристин цепенела от великого груза ответственности, возлегшей на нее, от малой малости того, что могло обратить ее в средоточие людского внимания. Ослабь один-единственный раз пальцы — и этого будет довольно. Даже если она ослабит их с перепугу — телефон вдруг затрезвонит или в дверь постучат, ее все равно выволокут под раскаленный свет общественного презрения. Как странно! Собственная жизнь Кристин исковеркана этим младенцем до неузнаваемости, ее безжалостно отсекли от существования, которое она выстроила для себя перед тем, как забеременеть, бросили на произвол судьбы, и никого, ни единого человека эта гнусная несправедливость не волнует — нет ни гневных кликов общественности, ни задающей вопросы полиции, ни социальных работников, принюхивающихся у дверей. Никто, похоже, не усматривает в случившемся ничего недопустимого, и это при том, что уверенную некогда в себе, наделенную острым умом молодую женщину жестоким, насильственным образом, обратили в волочащий по полу ноги автомат.
Одна из причин, по которым Кристин ничего теперь не могла понять в газетах, состояла в том, что, даже если судить по тем заголовках, прочесть которые ей доставало времени и сил, дети все чаще и чаще получали деньги, и деньги немалые, в виде компенсации за любые беды, какие им пришлось пережить, пока они находились во власти растивших их взрослых. Горести несчастных простирались от сексуального насилия до ошибочной диагностики неспособности к обучению, а Кристин не сомневалась, что среди них попадались такие уроды, на которых судам и время-то тратить не стоило. Впрочем, понять она не могла другого — почему никто ни словом не обмолвится о страданиях людей, которые этих деток растили. Умученные до безумия, они кончают тем, что фотографии их появляются в газетах под заголовками наподобие «ЛИК ЗЛА».
Кристин уже было вернула младенца в кроватку, и вдруг он без какого-либо предупреждения взял да и пописал. Из шишковатого членика ударила прямо ей в грудь горячая струйка мочи. И Кристин разжала, в судороге отвращения, руки, и малыш упал.
И снова он грохнулся на тощий ковер, снова хрустнули кости. И снова она немедля подхватила его, проверила, нет ли каких повреждений. Были, и на этот раз куда как худшие. На этот раз он ударился попкой.
Впрочем, на то, чтобы успокоить его, времени ушло примерно столько же, сколько вчера. Похоже, он сам уже понимал, как здорово поуродовался. И боялся навредить себе еще сильнее. Завернутый во фланелевое одеяльце, малыш взирал на Кристин с животным недоумением.
— Ме, — сказал он.
На следующий день Кристин оставила его дома, одного, а сама пошла в полицейский участок. Участок располагался неподалеку — уродливое, приземистое, собранное из готовых секций строение, стоявшее напротив ветеринарной станции и благотворительного магазинчика «Красного Креста».
Кристин вошла в стеклянную дверь, украшенную листовками насчет наркотической зависимости от растворителей и недопустимости ношения перочинных ножей. Представилась полицейскому, сказала, что нуждается в помощи.
Полицейский этот был молодым человеком с кустистыми бровями, напомаженными белыми волосами и плечами точь-в-точь как у бутылочки «Пепси». В крупных мочках его ушей различались дырки, в которые прежде были продеты гвозди с большими шляпками, а может, и просто серьги. Если бы не нашивки на его рубашке с коротким рукавом, он очень походил бы на младшего продавца из магазина готового платья для подростков. Кристин отогнала мысль о том, что никакого толка она от него не добьется, и объяснила, в чем ее беда. Она целыми днями сидит в доме одна, сказала Кристин, и потихоньку сходит с ума. Не может ли Закон помочь ей?
— Вы боитесь, что можете причинить вред вашему малышу? — спросил полицейский.
— С малышом все в порядке, — ответила Кристин. — Опасность грозит мне.
— Опасность чего?
— Того, что я вообще перестану существовать.
Наступило молчание, полицейский переваривал сказанное Кристин.
— Вы не хотите поговорить с ЖК? — спросил он, наконец.
— С кем?
— С женщиной-констеблем.
— Да какая мне разница, с кем говорить?
Он снял с телефона трубку, нажал кнопку. Спустя шестьдесят секунд Кристин уже ввели в грозящую клаустрофобией комнатенку — вроде крохотной ванной, но только с двумя стульями и столом вместо унитаза и ванны. Стены комнатенки были оклеены плакатами, призывающими к борьбе с домашним насилием. Кристин села, уже жалея о том, что пришла сюда. Ей хотелось внушить полицейским мысль о том, что, если они собираются помочь ей, не следует поступать с ней вот так, следует отвести ее в какое-нибудь приятное место, а не таскать из одной маленькой каморки в другую, еще меньшую. Впрочем, разговор начала не она. Женщина тридцати с чем-то лет, облаченная в полицейскую форму, стала задавать ей вопросы.
— Вы боитесь, что можете причинить вред вашему малышу?
— Опасность грозит не моему малышу, опасность грозит мне, — повторила Кристин.
— Что заставляет вас так думать?
— Раньше я была человеком. А теперь обращаюсь в машину.
Полицейская косо улыбнулась.
— Такое чувство время от времени возникает у каждого из нас.
— Да, но меня оно просто не покидает, — резко ответила Кристин.
— Так чего вы хотите от нас?
— Хочу, чтобы вы забрали ребенка.
— Вы считаете, что не можете больше за ним ухаживать?
— Ухаживать я за ним могу превосходнейшим образом. Это единственное, что я теперь могу.
— Но как же, в таком случае, может, по-вашему, поступить с вашим ребенком управление полиции?
— Я подумала, что вы могли бы отправить его в тюрьму, отдать какой-нибудь заключенной. Они же все равно целыми днями по камерам сидят. Уверена, если правильно выбрать женщину, все получилось бы очень хорошо.
Некоторое время полицейская усваивала услышанное, потом склонилась над столом, заглянула Кристин в глаза.
— Послушайте, — сочувственным тоном предложила она, — давайте обойдемся без сарказма… Что вы на самом деле хотите мне сказать?
Сердце у Кристин упало. Она постаралась объяснить все как можно лучше, а попытки снова и снова сделать это требовали таких усилий — и должно же быть в ее жизни хоть что-то, что не станет повторяться до бесконечности, не оставляя надежд на лучшее.
— Раньше у меня была жизнь… — выдохнула она.
— Первый год всегда дается трудно, — согласилась полицейская. Как будто согласилась с тем, что первый год, проведенный в петле или на дне водоема, как правило, нелегок.
— Мне нужно, чтобы все прекратилось сейчас.
— А если не прекратится, что, по-вашему, может произойти?
— Уже произошло.
— Что именно?
— Я перестала существовать.
— На мой взгляд, вы более чем живы.
Разговор так и ходил по кругу — три, четыре минуты. Важнейшая мысль, которую Кристин пыталась внушить этой женщине, отвергалась ею, может быть, полицейская увиливала от нее инстинктивно, как младенец отпрядывает от ложки.
— Но мне грозит опасность, — настаивала Кристин.
— Вы считаете, что можете причинить себе какой-то ущерб?
— Ущерб мне уже причинили.
— Вы считаете, что не справляетесь?
— Я только это и делаю — справляюсь.
— Вы хотите сказать, что справляетесь еле-еле?
— Я справляюсь отлично.
— Ну… так и замечательно.
— Вы ничего не поняли, — взмолилась Кристин. — Ну, возьмите хотя бы себя. Вы здесь. Вы не сидите весь день у кроватки.
Полицейская усмехнулась.
— Было дело, сидела, — сказала она. И заметив на лице Кристин горестное непонимание, с искренней задушевностью прибавила: — Просто моя малышня подросла. Теперь уже в школе учится.
Невероятно. Как будто ты приходишь в полицию — ограбленная, избитая, изнасилованная, — а тебе говорят: забудь, жизнь, понимаешь ли, продолжается, через пару лет ты и разницы-то никакой не почувствуешь.
— Я думаю, вам стоило бы поговорить с психологом, — сказала полицейская.
— Психолог, он что, заберет моего ребенка?
— Нет-нет, на этот счет не беспокойтесь.
Кристин улыбнулась. Похоже, в этой идиотской ситуации только и оставалось, что улыбаться.
— А где сейчас ваш ребенок? — спросила полицейская.
— Дома.
— Кто за ним присматривает?
Кристин на мгновенье задумалась.
— Соседи, — ответила она. По правде сказать, соседей Кристин почти и не знала, во всяком случае, от полицейского оцепления она их не отличила бы.
Мгновенное колебание ее женщина заметила — и выпрямилась, давая понять, что разговор окончен.
— Что ж, наверное, вам лучше вернуться домой и избавить соседей от лишних забот.
— Наверное, — согласилась Кристин.
Когда она вернулась к дому, вопли малыша пробивались сквозь все четыре его стены, походя на далекий вой пожарной сирены. Кристин оглядела дома соседей, стоявшие по обе стороны от ее — никаких признаков жизни. Может, в этих домах и есть женщины, а может, и нет. Может, в них есть даже женщины со своими младенцами. Но шторы на окнах опущены, непроницаемы, точно озонный слой, ограждающий Землю от Вселенной.
Кристин открыла дверь своего домишки, вошла внутрь. Вопли, разумеется, мгновенно усилились — по эту сторону двери работали совсем другие законы акустики.
Она прошла прямиком к кроватке. Малыш был весь лиловый от крика и несло от него, как из сточной канавы. И то была не обычная его вонь, что-то другое, агрессивное и куда более злобное.
Кристин начала раздевать его, но смрад вонзался ей в ноздри, как тонкий, не толще иголки, стилет. Глаза малыша выпучивались от крика, словно он гневался на идиотизм ее мечтаний о том, что она будто-то бы способна хоть что-то в его жизни поправить. Кристин расстегивала кнопки комбинезона, под которым крылся очередной из отравлявших ей жизнь подгузников, а сама все думала, как же ей теперь быть.
Она подняла малыша, подержала его над головой, высоко-высоко. Возвела к нему взгляд.
Тельце, заслонившее голую потолочную лампочку, казалось черной массой, корчившейся планетой, затмевающей домашнее солнце. Кристин продержала его так долгое время, вглядываясь в темную, орущую образину, в переломанные конечности, болтавшиеся у ее лица.
И наконец, со всей, какая нашлась у нее, силой, метнула его через комнату, и малыш с глухим пластилиновым шлепком врезался в стену.
Как и в прошлые разы, она тут же бросилась к ребенку — поднять его с пола. Ведь очень важно, чтобы между действием и противодействием проходило совсем малое время. Если реагировать сразу, без промедления, все и всегда можно поправить. Как молния, пронеслась она через комнату — туда, где лежало малое тельце, подняла его на руки. Чего-то в нем не хватало, это она поняла мгновенно.
У малыша отвалилась головка. Кристин пала на колени, — еще прижимая рукой к груди торс с обвислыми членами, — обшарила взглядом покрытый ковром пол — от стены до стены. И сразу увидела голову, закатившуюся под стол.
Нежно опустила Кристин тельце малыша на ковер и поползла на четвереньках к столу. Достала из-под него голову (большую, одной рукой не ухватишь, потребовались обе), присела на корточки, разглядывая ее. Кристин вертела голову так и этак, — вот волосистый затылок, вот мясистое личико. Баюкая личико в ладонях, она поворачивала его по часовой стрелке, пока сошедшиеся брови младенца не расположились параллельно ее бровям.
Младенец смотрел на нее так, будто впервые увидел. И молчал. Выражение просыпающегося разума сменило прежнее, привычное, говорившее о животном лукавстве. Губки младенца подергивались, как будто у него появилось, наконец, что ей сказать.
А потом он дважды мигнул, томно-томно, и смежил, точно фарфоровая куколка веки. Вся краснота гнева отлила от этого личика, оно побледнело и кожа его обратилась в глянцевую кожу младенца с обложки глянцевого журнала для молодых мамаш.
Стараясь не делать резких движений, Кристин отнесла заснувшую голову к спящему телу и воссоединила их.
И начиная с этого дня, никаких больше хлопот ребенок Кристин не доставлял. Лежал себе в кроватке, интересуясь сам собой, ничего от нее не требуя. Природа взяла свое, как и обещала та полицейская женщина.
В жизни Кристин приоткрылось окошко: ну-ка, давай, выгляни. Но она все еще мешкала, ни в чем пока не уверенная. Душа у нее была такая махонькая — усохшее, мелкое существо, дрожавшее в располневшем теле, точно сбежавшая из лаборатории мышь посреди пустого, гулкого научного института.
В виде опыта, Кристин попыталась, наконец, проделать что-то такое, что привычно делала в прошлой жизни: начала читать книгу. Роман — в твердой обложке, включенный в список бестселлеров, и несколько дней назад принесенный в дом мужем. С тех пор, как Кристин неуверенно присвоила роман, прочесть ей удалось лишь несколько страниц, — непривычное умственное упражнение быстро ее утомляло. Но пока все вроде бы шло хорошо. Эту книгу читали другие взрослые, как и она люди — прямо в эту минуту, во всех городах страны, а может даже и мира.
Она переворачивала страницы, муж стоял у кроватки.
— Ну, как мой мужчинка, а? — негромко спросил он, не смея коснуться младенца. — Какой-то он нынче тихий.
— Да, он мальчик хороший, — согласилась Кристин. — Тебе не пора новости смотреть?