— Мы еще где?

Головка дочери шевельнулась у меня на плече. Убаюканный напевным «тум-ду-ду-дум» поездных колес, я тоже задремал. И увидел во сне Джона, — он гладил меня по голому заду, и средний палец его застревал в расселинке. Я поморгал, вглядываясь в реальность нашей долгой дороги, отдалявшей меня от него.

— Дай-ка я на часы посмотрю, — сказал я, вытягивая правую руку из-под теплого тельца Тэсс. Она сдвинулась — ровно настолько, чтобы я смог увидеть часы.

— Нам еще лет сто ехать, — сказал я.

— Так темно уже.

— Это только видимость, у нас тут свет горит, а окна в поезде затемненные.

Сообщил я это тоном авторитетным, взрослым, однако сам засомневался. Снаружи и вправду уже темнело. Может, у меня часы врут?

— Не проголодалась?

Она не ответила. Заснула снова. Руку уже кололо, словно иголочками. Я слегка согнул ее, осторожно. Если буду дергаться, потревожу дочку, и она переложит голову мне на колени. Я же не могу позволить, чтобы кто-то увидел голову дочери у меня на коленях, пусть даже это будут люди совсем посторонние, пассажиры. Если жена прослышит об этом, она мигом обвинит меня в педофилии, инцесте, совращении ребенка, в чем угодно. А мое право видеться с Тэсс и так уж висит на волоске.

Я глянул вбок, через проход, на мужчину, листавшего выданный ему в поезде задаром журнал, и мне удалось различить цифры на его электронных часах. Точно такие же, как на моих. Да, но солнце-то снаружи, похоже, и вправду садилось.

Я протер левой ладонью глаза. Веки еще щипало, слишком много я плакал. Я — транзитник, мотающийся между двумя людьми, и оба на меня злы. Проезжаю двести миль только затем, чтобы обменять одну вспышку истерической ревности на другую.

Жена и двух минут проговорить со мной не может, чтобы не дать мне понять, как тяжка для нее жизнь на одной со мною планете. Разговор у нас начинается с Тэсс, — что наша дочь ест и пьет, чего есть и пить не желает, и почти сразу жена принимается визжать, рыдать, грозиться и поминать своего адвоката. Проходят недели, Тэсс я не вижу, и иду в юридическую контору, чтобы женщина, сидящая там, написала жене письмо, которое она не выбросит на помойку, не прочитав. И мы приходим хоть к какому-то соглашению. Я получаю разрешение сводить Тэсс в «Мак-Дональдс». Или в зоопарк. Или в кино. Две сотни миль дороги — это плата за право посидеть с дочкой в темном зале, пока она смотрит сентиментальную, гетеросексуальную чушь, произведенную корпорацией «Уолт Дисней».

Пока Тэсс с матерью, а с матерью она проводит каждую, почитай, минуту нашей с ней жизни, сожитель мой, Джон, счастлив. Он не упоминает о Тэсс никогда, делает вид, будто ее попросту нет на свете. Посасывает мой конец — так, точно у того и функции-то никакой биологической не было, кроме одной: Джону удовольствие доставлять. Купается в свободе небезопасного секса со мной, уверенный, что от меня никакого риска исходить не может. Он словно перекодировал десять моих верных супружеских лет в состояние досексуальности, чудодейственной невинности, приготовлявшей меня к его появлению. Все, что нам требуется — оставаться неразлучниками, и тогда ни единая чума этого мира нас не возьмет.

Когда же я заговариваю о том, как скучаю по дочери, лицо его темнеет. Впрочем, тут, скорее, метафора. Джон — чернокожий.

В этот раз Тэсс впервые приехала на уик-энд в мой новый дом и получился чистый ад. Ад для меня, ад для Джона. Что думает на сей счет Тэсс, я не знаю. Джон, выкрикивавший, когда я уходил, обвинения и ругательства, имени ее ни разу не упомянул. Хоть на это ума хватило. В общем-то, он понемногу взрослеет. Скоро, — если мы до того дотянем, — наша разница в возрасте ничего уже значить не будет.

С поездом явно что-то не так. Он тормозит. Небо снаружи серое, словно его затянуло тучами, однако туч никаких нет. Поезд встал.

— Мы еще где?

— Ехать и ехать.

— А что случилось?

— Не знаю.

Поезд пополз назад, плавно и тихо. Тэсс садится, прижимает лицо и ладошки к стеклу, вглядывается в деревья, в электрические столбы, уезжающие в неправильную сторону.

Из динамиков доносится извещение. Где-то впереди произошла авария, поезд возвращается на несколько станций назад, в Перт. Оттуда пассажиров, следующих до Эдинбурга и далее, повезут спецтранспортом. Извинения, непредвиденные обстоятельства, принимаются все возможные меры, не забудьте взять с собой багаж, только мороки с вашим барахлом нам и не хватало.

— Мы возвращаемся в дом Джона? — спрашивает, нахмурившись, Тэсс.

— Это не дом Джона, — не подумав, огрызаюсь я. — Он мой.

Тэсс молчит. Ей мои притязания представляются бессмысленными: как это дом может быть моим, если в нем нет ни ее, ни мамы? Величайшая победа, одержанная женой, состоит в том, что каждое мое по-настоящему радостное воспоминание, в котором присутствуем мы с дочерью, заперто в прошлом — во временах моей «нормальности». Никакой счастливой отцовской памятью, не обремененной присутствием жены, мне обладать не дозволено, как будто все те прекрасные мгновения (когда Тэсс, визжа, ковыляла по саду, а я гонялся за ней с лейкой, когда я учил ее сидеть, не падая с него, на трехколесном велосипеде, когда показывал, как вставлять в спортивные тапочки новые шнурки) только потому и возможны были, что рядом с нами стояла Хизер, одобряя все происходящее.

— Мы возвращаемся назад, — вздыхаю я. — Нас высадят на вокзале. Впереди стояли особые фонари, без которых нельзя ехать домой, а теперь они разладились. Так что мы поедем специальным транспортом.

— В каретах?

— Нет, специальный транспорт это… ну, вроде автобусов.

Я знаю, сейчас она спросит, какая, все-таки, разница, и роюсь, пока еще есть время, в мозгу, пытаясь найти ответ.

— А какая разница между автобусом и специальным транспортом?

— Да, по-моему, никакой. Как между кино и фильмом.

Джону это не понравилось бы. Джон у нас театральный деятель. Для него кино есть сфера бескомпромиссных произведений искусства, создаваемых auteurs, а фильмы суть голливудские гамбургеры, кои стряпаются корпорациями гомофобов. Однако мир человеческого языка простирается далеко за пределы узкой полоски голубоватого словаря Джона. Теперь это и не мой уже мир, тем не менее, он существует. И большинство людей так и продолжает жить в нем.

— А работа у Джона есть? — спрашивает дочка — с такой безыскусностью, как если б она поинтересовалась, имеется ли у него велосипед.

— Я же тебе говорил: он драматург, пишет пьесы.

— Вроде «Питера Пена»?

— Нет. Пьесы для взрослых. Одну из них показывали на особом фестивале, как раз перед тем, как ты приехала.

— А про что она?

Я задумался — а про что она, — и в голове моей попустело. Поначалу я решил, что это как-то связано с горем, которое поразило меня, когда он сказал, что мы не можем больше быть вместе, но вскоре понял — нет, просто очень трудно объяснить девочке про что пишут пьесы геи, и объяснить так, чтобы мать ее не взвилась до самого потолка.

А продумав еще пару секунд, я сообразил, что дело ни в том, ни в другом. В мертвенном электрическом свете вагона, везшего задом наперед мою восьмилетнюю дочь и меня, я понял вдруг, что пьеса моего на редкость одаренного, получившего не одну премию сожителя повествует, собственно говоря, ни о чем — если не считать одного: что такое быть геем. По сравнению с любой детской книжкой, сюжета в ней кот наплакал.

Я набираю побольше воздуха в грудь:

— Ну, в общем… Как один человек пытается помешать другому стать важным политиком.

— А как?

— Рассказывает всем про его тайну.

— Какую?

Я игриво хихикаю, изображая нечто среднее между отцовским лукавством и инфантильным смущением.

— Так это же тайна, — и я подмигиваю.

— А мне эту пьесу посмотреть можно? — не без вызова спрашивает Тэсс.

— Она уже не идет, — отвечаю я.

— Не идет?

— Ее показывали недолго, — говорю я и вспоминаю страсти, интриги, споры, сложные переговоры, все, что заполняло те длинные десять дней. — А потом перестали.

Пауза, Тэсс осмысливает услышанное.

— Значит, все, кроме меня, эту тайну знают, — наконец, говорит она.

— Угу, — и я ухмыляюсь, чувствуя себя погано из-за моей трусости, из-за компромисса с матерью Тэсс, которой, собственно, это и требовалось, — чтобы мои сексуальные наклонности как раз такое чувство у меня и вызывали.

Поезд останавливается на Пертском вокзале: по трансляции еще раз просят не забывать багаж. Тэсс всматривается сквозь окно в расточающуюся мглу.

— Ночь уже? — спрашивает она, укладывая сумку.

— Нет, пока только вечер. Половина пятого.

— Тогда, значит, дождь пойдет?

Я занят тем, что проверяю, не забыли ли мы чего. По проходу мимо нас проталкиваются пассажиры.

— Не знаю. Может быть.

— У меня сумка сверху не закрывается, — напоминает она. — Не хочу, чтобы промокла моя новая книжка.

И это меня потрясает. «Новая книжка» ее — «Великие люди всех веков» — подарок, сделанный Джоном, когда она только-только приехала, когда ему еще удавалось справляться со своими чувствами. Я-то полагал, что Тэсс, стоит мне отвернуться, сунет ее в ближайший мусорный бак. А она вот хмурится, пытаясь сообразить, как бы ей прикрыть сумку, чтобы туда не затекла дождевая вода.

— Да ничего, Тэсс, если пойдет дождь, я спрячу сумку под пальто.

И снова чувствую, что того и гляди заплачу. Надо же, до чего дошло: слезы, которые я проливал когда-то при разных памятных событиях — при рождении ребенка, при смерти близкого человека, — теперь оказываются тут как тут всякий раз, как во мне забрезжит надежда, что дочь согласится принять в подарок от моего любовника дрянную, политически корректную книжонку.

Мы сходим на платформу. Все фонари на ней горят. Ну, так они и всегда горят, не правда ли — на железнодорожных-то вокзалах? Я взглядываю в небо, за бетонный навес, под который нас высадили. Небо теперь розовато-лиловое, даром что сейчас середина лета. И меня вдруг начинает тревожить моя неспособность сказать, чей это светящийся шар зацепился за горизонт — луны или солнца?

Мужчина в форме железнодорожника указывает нам рукой на мост, перекинутый через пути. В другой руке он держит плакатик: «Эдинбург и Юг», и мне начинает казаться, будто «Эдинбург и Юг» это такая музыкальная группа, ритм-энд-блюз, заманивающая публику в местную пивную.

— Вон туда, — говорю я, все еще цепляясь за надежду на лучшее будущее.

На привокзальной площади стоят, ожидая нас, три «спецтранспорта», они же автобусы. На одном значится: «Глазго/Карлайл», на другом: «Эдинбург/Ньюкастл», на третьем: «Лондон». Мы с дочерью встаем в нужную нам очередь, в ней человек тридцать. Стоящие сразу за нами молодые люди, мужчина и женщина, извлекают из сложившихся обстоятельств лучшее, что они могут дать, — целуются. Чмокающие и сосущие звуки, издаваемые ими, кажутся комически эротичными и — под темнеющим небом — слегка нереальными. Средних лет женщина, которая стоит перед нами, отпускает замечание о странности нынешней погоды.

— Что-то неестественное, нет?

Меня обуревает извращенное желание защитить право небес темнеть, когда им заблагорассудится, однако я молчу. Я сейчас направляюсь в мир нормальных людей. А в нем существуют правила, которые надлежит соблюдать. Ко времени, когда я доберусь до кесуикского дома жены, я уже стану таким нормальным, что мне может даже предложат вступить в тамошнюю футбольную команду.

— А у Джона красивый цвет кожи, — вдруг сообщает Тэсс. — Красивее, чем я думала.

Я от ушей до плеч заливаюсь краской. Лучше бы мы сидели сейчас вдвоем в какой-нибудь комнате, дочь и я. Тогда я мог бы откинуться в кресле, слушая, как она произносит эти слова, тая от обморочного удовольствия, которое они мне доставляют, и не испытывая тошнотворного страха, что придется, того и гляди, заткнуть ей рот.

— Мама же говорила тебе, что он черный, так? — ласково напоминаю я. Память мою еще продолжает саднить образ Хизер, шипящей в присутствии Тэсс, о том, что возможность забавляться с большим черным хером, а не собственным маленьким вялым придатком, наверное, приносит мне немалое облегчение.

— А по-моему, он и не черный, — говорит Тэсс. — Он коричневый.

Я улыбаюсь. В городе, где проживает моя жена, черные большая редкость. Они там — без малого невидимки. Как и гомосексуалисты.

— Сам он считает себя черным, — уведомляю я Тэсс. — Да так оно и есть.

Однако Тэсс не собьешь.

— Но он же не такой, — настаивает она. — Он… у него цвет, как у шоколадного желе.

Меня разбирает смех. Мысль о Джоне, как о скульптуре, слепленной из шоколадного желе, делает его смешным и милым. Чуть меньше похожим на грозный, бесформенный хаос эмоций, способный выкинуть меня, подобно некоему природному катаклизму, из его жизни. Я представляю себе поверхность желе, замороженного в холодильнике и оттаявшего в комнате: шелковистую испарину, постепенно начинающую мерцать, точно звездная россыпь. Представляю кожу Джона. Однако Тэсс все еще ожидает удовлетворительного объяснения.

— Мы говорим «черный», потому что он не белый, как мы, — вот какое я ей предлагаю.

— Мы же и сами не белые, — говорит она таким тоном, точно это и дураку понятно.

— Ну, почти, — вздыхаю я.

— Ты вот розовый, — заявляет Тэсс, ткнув мне пальцем в лицо, — с красными пятнышками. А в темноте черный. Мы все черные.

Нам, наконец, разрешают погрузиться в автобус, в «спецтранспорт». Времени только пять, однако почти весь свет, какой оставался в небе, иссяк. Звезд нет, а луна — да, то, что я вижу, это определенно луна — совсем побледнела.

Как только мы усаживаемся, Тэсс включает свет над сиденьем — маленький, узконаправленный светильник, торчащий рядом с вентиляционным отверстием. Потом достает из сумки книгу Джона и раскрывает ее на первой странице.

Водитель автобуса приносит от имени железнодорожной компании извинения за задержку, напоминает нам, что курить в его машине нельзя, нигде. Он довезет каждого из нас до станций, на которых мы собирались сойти с поезда, однако предпочел бы не заезжать на те, которые лежат «совсем уж в глухомани». Всякий, кому нужна такая станция, может подойти к нему и сказать об этом. Никто не подходит. Не беспокойтесь, водитель, мы все тут люди нормальные.

Автобус выезжает со стоянки, свет его фар прометает угрюмый гудрон. Пока мы катим к шоссе, несколько пьяноватого вида молодых людей машут нам на прощание руками, однако в остальном улицы Перта выглядят запустелыми. Как будто все разбежались по домам, опасаясь ливня, или метели, — или чем там угрожают нам небеса.

Сидя рядом со мной, Тэсс читает о великих исторических личностях. Стервозного вида Сафо занимает одну страницу с Шекспиром, однако до поэзии их маленькая Тэсс не вполне еще доросла. Она листает книгу, пока не отыскивает Клеопатру, темнокожую, наподобие, — ну да, шоколадного желе. Царица Нила восседает на троне в окружении прислужниц и экзотических зверей. Демография этого уголка древнего Египта наводит на мысль о счастливом сожительстве женского евангелистского хора с обитателями зоопарка.

Странно, почему меня так раздражает эта книга, тем более, что люди, описанные в ней, действительно существовали и в большинстве своем были как раз такими черными или голубыми, какими их в ней изобразили. Разве она не лучше тех исторических книжек, на которых вырос я, — набитых белыми самцами, воюющими друг с другом? Я наугад прочитываю кусочек текста. Оказывается, Клеопатра была мудрой, хитроумной правительницей, делавшей все для того, чтобы ее мирная цивилизация не попала в лапы алчных римских мародеров. Полагаю, Клеопатра из этой книжки не стала бы раскидывать ноги перед любым напялившим доспехи мужланом.

— А что говорит мама про меня и Джона? — спрашиваю я у Тэсс, когда автобус уже довольно далеко отъезжает от города.

— Ничего, — отвечает Тэсс.

— Совсем ничего?

— Она занята.

— Заботами о тебе?

— Просто занята.

Потерпев поражение, я вглядываюсь в окно. Стекло в нем, конечно, слегка тонированное, но все равно, темнота снаружи стоит какая-то странная. Вчера к этому времени даже сумерки еще не наступили. Мимо нас монотонно проплывают головные огни машин. Водитель автобуса что-то бормочет в мобильник. Слов я не различаю, но от интонаций его веет тревогой.

А я вдруг соображаю, что пассажиры автобуса как-то уж слишком тихи. Пара-другая их время от времени перешептывается, но больше никто ничего не говорит. Я оборачиваюсь, пытаясь вглядеться в лица моих попутчиков. Они отвечают мне взглядами — глаза у них перепуганные, лица белые. Нет, действительно белые. Им страшно. Они тоже помнят вчерашний день. И тоже не понимают, почему сегодняшний так на него не похож.

Ход автобуса все замедляется, замедляется. Водитель часто мигает фарами, предостерегая встречные машины. Похоже, многие автомобилисты не пожелали принять во внимание странность нынешней погоды — едут себе, как ни в чем не бывало, с выключенными головными огнями, словно никаких проблем с видимостью попросту не существует. Словно они не желают позволить невразумительным изменениям в погоде их застращать. И что меня пугает, — чем темнее становится небо, тем большее, похоже, число водителей проникается этим залихватским настроением.

— Исусе, да проснитесь же вы, — громко бурчит наш водитель, когда мимо проносится еще один темный автомобиль.

Спустя совсем недолгое время скорость автобуса спадает до тридцати миль в час. Каждая четвертая или пятая машина, какая нам встречается, идет без огней. Некоторые хотя бы испускают скорбные гудки, большинство же катит в молчании.

Поскольку света снаружи почти не осталось, окна автобуса обращаются в зеркала. Каждый из нас с нелегким чувством вглядывается в свое отражение, выполненное в технике chiaroscuro. Кроме Тэсс, которая так и читает свою новую книгу. Великая «женщина цветных», Гарриет Табмен, освобождает своих рабов при небольшой помощи президента, для которого места на картинке не нашлось.

— Интересная книга? — кашлянув, спрашиваю я.

— Ага — отвечает Тэсс. Она поднимает руку к рыльцу кондиционера, покручивает его туда-сюда. Я понимаю: Тэсс ошибкой приняла его за регулятор светильника и пытается добиться света поярче.

— Это чтобы воздух подавать, — негромко сообщаю я. — Свет не регулируется. Он либо включен, либо выключен.

— Темно становится, — жалуется она.

— Да уж, — соглашаюсь я, вглядываясь в окно.

— Нет, — говорит она. — Не там. Здесь. Свет тускнеет.

Тэсс указывает пальцем на лежащую поверх ее колен книгу. Женщина-астронавт улыбается со снимка, сделанного незадолго до того, как ее разнесло вместе с «Челленджером» на атомы. Текста я почти не различаю. Дочь права.

Очень скоро освещение в автобусе блекнет настолько, что он начинает походить на подводную лодку. Двигатель все еще исправно урчит, однако светильники в кабине ведут себя так, словно их подключили к собственным аккумуляторам, которые все до единого вдруг взяли да и сели. Верхний свет, освещение аптечки, лампочка, показывающая, занят туалет или свободен, все они теперь еле-еле желтеют. Мне вдруг приходит в голову, что, наверное, наличие туалета и отличает «спецтранспорт» от автобуса, однако делиться этим полезным и познавательным фактом с Тэсс сейчас, пожалуй, не время. Хорошо, что она так поглощена своей книгой о великих людях и на все нарастающее в автобусе напряжение внимания не обращает.

Одна из пассажирок проходит к водителю, предупреждает его о том, что он отлично видит и сам. Водитель отвечает ей раздраженно. Женщина возвращается на место и взволнованным шепотом пересказывает услышанное мужу. Тот бормочет пустые успокоительные слова: «Фигня», «Мы этого так не оставим» и прочее.

— Да поезжай же ты, мать твою! — кричит кто-то с самых задних сидений.

Водитель проводит с кем-то по телефону лаконичные переговоры. Потом, шепотом матерясь, резко выворачивает руль и съезжает с шоссе.

Проехав по полоске ровного битума, автобус останавливается перед заправочной станцией. Во всяком случае, я думаю, что это заправочная станция. Ну правильно: я различаю стоящие в тени насосные колонки, похожие на ошкуренные пни. За ними виднеется прямоугольник бледного света, льющегося из стеклянного фасада самой станции. Несколько человек стоят, стеснившись за стойкой, освещенной единственной помигивающей лампой дневного света.

Дверь автобуса, шипя, открывается. И как только водитель поднимается из кресла и покидает автобус, я вдруг понимаю, всем нутром, костным мозгом, что мне с дочерью тоже лучше сойти. Вокруг пыхтят наши призрачные спутники, корчась от страха, колеблясь на кошмарной грани, отделяющей пассивность от паранойи.

— Пошли, Тэсс, мы выходим.

Поразительно, но она не спорит, не говорит, что мы еще не приехали, не задает вопросов. Просто запихивает книгу в сумку и выбирается в проход. А я даже не даю себе труда прихватить собственную сумку, в которой лежит мое белье и халат — мой халат, навсегда пропитавшийся запахом мужчины, которого я люблю. Я обеими руками подталкиваю Тэсс вперед, и мы выпрыгиваем из автобуса, — словно соскакиваем с кружащейся карусели.

Водитель уже яростно препирается о чем-то с людьми, стоящими за стеклянной дверью заправочной станции, однако, в чем бы ни состоял их спор, предмет его обесценивается, когда двигатель автобуса неожиданно взревывает. Кто-то из охваченных паникой пассажиров уселся за руль. Визжа редукторами, автобус вылетает со стоянки. Свет его фар и хвостовые огни — все это меркнет, пока он уносится по шоссе, походя не столько на автобус, сколько на перегруженный темным металлом автоприцеп, влекомый невидимой силой.

Я подхватываю Тэсс на руки и неуклюже бегу за автобусом. Не для того, чтобы догнать его, нет, чтобы вернуться на шоссе. Я должен добраться до открытой дороги, не знаю, почему, но должен. Дочь весит не меньше тонны, она бьется и извивается, пытаясь вырваться из моих лап, впившихся ногтями ей в ребра.

— Пап, я и сама бежать могу, — задыхаясь, произносит она, и я опускаю ее на землю. За нами, на заправке, слышится звон разбиваемого стекла и следом — визги и крики. А мы с Тэсс несемся сквозь тьму, сквозь миазмы дизельного топлива.

Несколько минут спустя мы уже стоим на шоссе. Не на съезде с него — на покрытой гравием обочинке сплошного участка. Тут повсюду торчат плакаты, твердящие, что поступать так не положено, однако извещения эти тонут во мраке. Только из трети стоящих вдоль шоссе фонарей и изливается хоть какой-то свет, да и настолько жидок, что приводит в недоумение даже насекомых, льнущих к фонарным стеклам. Небо черно, как смоль, беззвездно. Висящая над горизонтом луна, размазанная, точно кислотный ожог, мягко подсвечивает очертания зданий — города-призрака.

— Мы доберемся до дома, Тэсс, — обещаю я, после того, как мимо нас со свистом проносятся три темных машины.

Дорога Тэсс не интересует — она, покусывая губы, вглядывается в меня. Ей нужно что-то сказать, сообщить мне нечто особенно важное, однако Тэсс чувствует, что услышанное может оказаться для меня непосильным.

— Мама спит при полном свете, — говорит она, наконец, с таким видом, точно это сообщение непременно должно свалить меня с ног. — Он по всему дому горит. Весь. Я выключаю свой, когда мама заснет.

Разумеется, я и понятия имею, как мне к этому отнестись. Я с мудрым видом улыбаюсь, киваю, как будто все понимаю, — как с Джоном, когда он рвет и мечет, обличая врагов, на мой взгляд совершенно безобидных, — как когда-то с женой, пытавшейся объяснить мне, в чем нуждается женщина.

Появляется стремительно налетающий автомобиль с включенным дальним светом. Я поднимаю вверх большой палец, отчаянно машу всей рукой, от плеча. Автомобиль даже не сбавляет хода, и я едва не врубаюсь рукой в зеркальце со стороны пассажира.

— Под колеса не попади, пап! — молит дочь. Хотя нет, скорее, приказывает — кулачок ее вцепляется в полу моего пальто.

Я отступаю на шаг, жду следующей освещенной машины. Двадцать, тридцать темных проносятся мимо. Некоторые сильно помяты, у некоторых различаются на кузовах малопонятные пятна и подтеки. Водитель одной опускает стекло и орет нечто неразборчивое, все же остальные вполне могли оказаться пустыми скорлупками.

Между этими надеждами и их крушениями шоссе остается тихим и пустынным, точно каньон. Интересно, сколько мы уже здесь торчим, думаю я, и смотрю на часы. Электронные цифры их исчезли, обратив часы в бесполезный браслет.

Теперь остается только одна мера времени — постепенное угасание дорожных фонарей. Огромный грузовичище с прицепом, нарисовавшись в дали, сбавляет ход и останавливается около нас именно в ту минуту, когда издыхает последний фонарь. Мы, не очень веря глазам, смотрим, как он приближается — чудовищный, грязный, с целой решеткой фар, сияющих в полную силу. Когда грузовик встает перед нами, из под замасленного брюха его вырывается волна тепла и дизельных ароматов. Кабина водителя висит над землей так высоко, что мы не видим — кто там внутри. И несколько мгновений просто стоим и смотрим.

— Ну так чего, ехать-то, на хер, будем? — осведомляется хриплый мужской голос.

И я выпадаю из оцепенения, рву на себя дверцу кабины, пытаюсь поднять Тэсс, подсадить ее на железную приступку. Она, вывернувшись из моих рук, вскарабкивается, будто мартышка, наверх, оставив меня с ее сумкой в руках. Я лезу следом, зашибаю в спешке голень, мне страшно, что неведомый этот мужчина, увезет мою дочь в темноту.

Едва мы оказываемся в кабине, — я еще не успеваю и дверцу захлопнуть, — как грузовик трогается с места.

— Спасибо, — говорю я, стараясь не закашляться в густом сигаретном дыму.

— Да чего там, — отвечает шофер. Это настоящий великан, вышедший в тираж культурист, безобразный, но завораживающий. Поседевшие волосы его напомажены, рожа размером с лопату красна и покрыта щетиной. Говоря, он не отрывает налитых кровью глаз от дороги.

— Слезь-ка с рычага передач, — требует он. Тэсс сдвигает ноги, прижимает их к моим. Мы приникаем друг к дружке, отец и дочь.

— Куда направляетесь? — спрашивает шофер, обгоняя две темных машины. При этом он включает еще какие-то огни, как будто света у него в запасе, хоть залейся.

— Я… дочь возвращается к матери. В Кесуик.

— Это, на хер, где же такой?

— В Камбрии.

— Я ни в какую Камбрию, на хер, не еду. Я на склад.

— А где находится склад?

— В Карлайле.

Я не знаю, что сказать, и потому говорю: «Хорошо». Карлайл стоит не в миллионе миль от места, в которое я пытаюсь попасть, другое дело, что я и понятия не имею, куда, собственно, направляюсь. Дом жены сейчас укрыт непроглядным мраком. Дом Джона — мой дом — вероятно, тоже. Все, чего я хочу, это найти маленький оазис света, в котором можно будет устроить дочь, надежно и безопасно.

— Как вы думаете, свет в вашем складе есть?

— Да уж лучше бы был, на хер.

— А если нет?

— Ну, с этим я быстро разберусь.

Самообладание его вдохновляет, раздражает, пугает и влечет. Мне хочется схватить его за рукав и попросить — пожалуйста, пожалуйста, — объясните мне, что за чертовщина творится вокруг, как вы полагаете? Но я боюсь спрашивать, даже вежливо и спокойно, — а ну как он скажет, что не знает, а вдруг зарыдает-завоет, этот огромный, сильный мужчина с ручищами, как у Арнольда Шварценеггера. Пусть уж его уверенность в себе останется неоспоренной, пусть он делает свое дело, пусть держится света, в который верит так слепо.

Сквозь меня прокатывает волна тошноты, и я понимаю вдруг, что спал в последний раз уже очень давно. Обе ночи уик-энда я провел в постели любовника, ругаясь с ним, отстаивая право человечества на продолжение рода. Вместо того, чтобы дрыхнуть ночи напролет, я таращил глаза, вымаливал поцелуи прощения, выдумывал дурацкие теории заговора, объясняющие, почему на удивление хорошую, пользующуюся такой популярностью пьесу сняли со сцены после десяти представлений. А если мне все же удастся добраться до дома Хизер, она вряд ли предложит мне подушки и одеяла. Я откидываю голову назад, досчитываю до десяти и продолжаю считать дальше.

Шоферу, похоже, Тэсс интересней, чем я. Может, и у него есть дочь — или счастливые воспоминания о ней.

— Пора бы уж и в постельку, а? — улыбается он краем рта.

— Еще рано, — отвечает Тэсс. Узнать время по часам, которые светятся на приборной доске, труда ей не составляет.

— Верно, верно, — говорит шофер. — Так где была-то, м?

— В гостях.

— Здорово.

— Мне папин друг книгу подарил.

— Отлично.

— А можно я свет включу? — спрашивает Тэсс, указывая на выключатель внутренней лампочки.

Шофер качает головой:

— Пока я веду, нельзя. Закон не велит. Мне за это могут срок впаять.

Тэсс, надувшись, скрещивает руки на груди. Некоторое время мы все молчим, сидя поверх гигантского мотора, который ревет и содрогается под полом. Я смотрю в окно. С такой высоты мне хорошо видны окрестности — особенно теперь, когда не горят дорожные фонари. К моему удивлению, я вижу, что еще сохранились разбросанные там и сям по тонущему во мгле ландшафту дома и постройки, в которых свет горит как ни в чем не бывало. Время от времени, мы минуем деревни, и я различаю световые знаки — единственный работающий светофор, подсвеченные церковные часы, даже вывеску магазинчика, — удивительным образом сияющие в почти кромешной тьме. Никакой логики, никакой объясняющей хоть что-то причины я во всем этом усмотреть не могу.

Шофер наш тянется за новой сигаретой. Чиркая, безуспешно, спичками, он придерживает руль локтями. Я протягиваю руку, предлагая помощь, однако он пожатием плеч отвергает ее. Три неудачливых спички падают на пол и, наконец, он сдается, бросает коробок через плечо. Впрочем, из приборной доски торчит зажигалка, от нее он и прикуривает. Кончик сигареты, когда шофер присасывается к фильтру, вспыхивает яростно и ярко.

Тэсс поерзывает, обмякая и вновь выпрямляясь, сплывая в бессознательность. Потом осторожно припадает щекой к спинке сиденья, помаргивает, пытаясь разглядеть за стальной сеткой невидимый груз.

— Что там сзади? — спрашивает она.

— Всякое разное, — отвечает водитель.

— Какое разное?

— Секрет.

Она вздыхает и неторопливо погружается в сон. Шофер, встретившись со мной взглядом, подмигивает, потягивается, расправляя спину, поводя плечищами, пощелкивая суставами пальцев, и усаживается поудобнее, чтобы везти нас и дальше, сквозь ночь.