Прежде чем Гэйл и Энт добрались до бассейна, произошли две заминки — такие, ну, вроде отрыжки.

Для начала: «Меня зовут не Энт, — сообщил ребенок, — а Энтони». Ну вот зачем он это сказал, тем более, социальный работник сидит тут же, в машине, и все слышит? На несколько мгновений (чувств Гэйл надолго никогда не хватало) она прониклась к своему мальчику такой ненавистью, что даже дышать не могла, а еще пущей — к социальному работнику, за то, что он сидит тут и слушает, как Энт ей перечит. Гэйл захотелось, чтобы социальный работник взял да и сдох бы на месте, и унижение ее унес с собой в могилу: тем более, что он и заслуживал смерти, дармоед. Но социальный работник остался жить, сидел себе за рулем, отмечая затруднения Гэйл в черной записной книжечке своего мозга, а потом — Иисусе-Христе! — Энт проделал еще одну такую же штуку, уже когда они почти приехали, спросив: «А что ты теперь пьешь?».

— Что пью?

— Ты в аптеках все время чего-то пила. Из пластиковых стаканчиков.

— Это было лекарство, лапочка.

— Меня зовут не лапочка, — заявило дитя, — а Энтони.

И следом, когда машина остановилась у «Мельбурнской городской купальни», этот малыш, этот Энтони, которого государство отняло у нее пять лет назад, спросил:

— Ты все еще больная?

— Это я раньше была очень больна, — ответила Гэйл. — Теперь мне гораздо лучше.

На мальчика сказанное ею впечатления не произвело:

— Мойра говорит, лекарства только больные принимают.

Мойрой звали воспитательницу Энтони. «Мамой» он ее не называл. Ну так он и Гэйл мамой не называл. Он старался вообще никак ее не называть.

— Твоя мама сейчас болеет совсем чуть-чуть, — влез в разговор социальный работник — не оборачиваясь, потому что пристраивал автомобиль на стоянку. — Еще немного, и выздоровеет совсем.

Вот уж чего Гэйл от этого мужичка никак не ожидала. Она даже обрадовалась, что работник все еще жив, благодарность за это почувствовала. И ей захотелось сделать для него все, все, что угодно, чего бы он ни захотел — типа, бесплатно. Хотя теперь ей лучше выбирать, под кого ложиться, — если она хочет получить Энта назад.

— Два, — сказала она кассиру бассейна. — Один детский и один… этот… взрослый.

Заминка заставила Гэйл поежиться: годы, проведенные на игле, наполовину размыли в ее голове кучу слов, когда-то слетавших с языка без всяких затруднений. Слова походили теперь на вещи, которые складываешь в ящик, ставишь его в гараж, а потом, через несколько лет, приходишь за ними и видишь, что до них добралась вода.

Насколько Гэйл знала, идея насчет бассейна принадлежала Энту. Впрочем, чего уж она там знала. Социальный работник мог предложить Энтони любой поход, ну, скажем, в кино — и Гэйл пошла бы с Энтони в кино. И все было бы продумано заранее: фильм, кинотеатр, начало сеанса. Кто принимал решения? Гэйл точно не знала — знала, что не она. Может, Энтони сказал Мойре, что хочет поплавать, а Мойра сказала об этом социальному работнику, а он от этого танцевать и начал. А может, все было наоборот.

В этом плавательном бассейне Гэйл никогда еще не была, да она со школьных времен и ни в каком не была, — сидела тогда, понурясь, на финальных соревнованиях, терзаемая желанием курнуть. Соревнования проходили под открытым небом, в гигантском комплексе бассейнов. А место, в котором она теперь оказалась с Энтом, было совсем другим — под крышей, похожим на ванную комнату размером с железнодорожный вокзал, построенную вокруг ванны размером с платформу. Электрический свет, сливавшийся с солнечным, который проникал сюда сквозь множество окон и световой люк в потолке, создавал подобие выморочного мира, ни внутреннего и ни внешнего.

Вода была теплая, Гэйл и не думала, что такая бывает, пока не свесила с края бассейна ногу и не коснулась воды. Она полагала, что «подогретая» означает просто — не холодная, и все, а эта была, как в ванне: температуры тела, наверное. Правда, тут Гэйл уверена не была. Ее внутренний термостат здорово поизносился за все эти годы.

Раздевалка Энту и Гэйл не понадобилась: купальные костюмы были у них под обычной одеждой — еще одна деталь, продуманная социальным работником, который и свел их вместе, и удерживал, самим фактом своего существования, отдельно друг от друга.

В бассейне бултыхалось человек десять-одиннадцать, половина — взрослые, плававшие или просто державшиеся за края бортиков, там, где поглубже. Одну боковую сторону его отгородили полоской цветного плавучего пластика — получилась узкая дорожка, которой пользовались настоящие пловцы. Мускулистый японец как раз собирался спрыгнуть туда, полнотелая австралийка уже плыла по ней на спине. Все прочие размещались в общей части бассейна. Подростки, малые дети с родителями резвились на мелком его конце, не обращая внимания на спускавшихся в воду Гэйл и Энтони. Энтони было шесть лет, и он ушел в воду по грудь; Гэйл — двадцать три, ей вода достала лишь до пупа. Она присела немного, чтобы оказаться на одном уровне с ним, да под водой и теплее было.

— Ты плавать умеешь? — спросила она, заметив, с какой опаской Энт поглядывает на обнявшую его воду, на ноги, вдруг ставшие такими далекими — такими, как дно бассейна.

— Да я с утра до вечера плаваю, — ответил он. — Умею, еще как.

И тут же принялся демонстрировать это свое умение, и самым пугающим образом, — бросившись в воду, погрузившись в нее, со страшной скоростью молотя руками и ногами и всплывая, ослепленный, отплевывающийся. Он даже не смог сразу понять, вырвавшись из воды, в какую сторону смотрит, — ему пришлось повертеть головой, промаргиваясь, рыгая, пытаясь сообразить, откуда он начал и где оказался.

— Я тоже умею плавать, — сказала Гэйл. — Правда, не очень хорошо.

Плавать она научилась в бассейне, стоявшем на заднем дворе дома; бассейн был переносной, купленный в универмаге «Резиновый Кларк» в Фернтри-Галли, а лет ей было тогда столько же, сколько теперь Энтони. Мальчик, родителям которого принадлежали и дом, и бассейн, показал ей, как держаться на плаву и продвигаться вперед. Он даже попытался научить ее согласовывать движения рук и ног и вертеть головой вправо-влево, чтобы заглатывать воздух, но эту премудрость она освоить не смогла. А после мальчик продемонстрировал ей свой пенис, а она ему — пухленький, маленький лобок: такими с самого начала были условия их игры.

Теперь от той пухлости не осталось и следа. Гэйл стала худющей, выросла. Вход в бассейн обошелся ей в 2,80 фунта — в два раза больше, чем Энту. Вот это и значит — повзрослеть: ВЗРОСЛЫЕ: 2,80.

Нелепо толстый мужчина спустился в бассейн на детском его конце и побрел к глубине, складки жира на его боках, когда он поплыл, заплюхали по воде.

— Как может плавать такой жирнюга? — прошептал ей Энтони, в котором благоговейное изумление пересилило сдержанность. Гэйл, торопясь дать ответ, лихорадочно думала. Способность понимать побуждения других людей, да и собственные тоже, никогда сильной ее стороной не была.

— Наверное, ему доктор прописал, — наконец, сказала она.

Ей-то этот мужчина таким уж нелепым не показался. Он принадлежал к миру добропорядочному, а люди этого мира были людьми нормальными, занимающими, каждый, свое, правильное место. Этот жирный дядя был своим среди матерей и их загребавших воду руками детишек, среди неторопливых атлетов, подростков в подводных очках; он имел полное право вытеснить столько воды, сколько ему захочется, — а Гэйл, побледневшая от ночной жизни, траченная наркотиками, была в их мире чужеродным предметом, и какой-нибудь раздражительный чиновник мог в любую минуту выдернуть ее из бассейна. Она осмотрела себя в воде — белые хилые ножки, торчавшие из великоватых красных трусов, — а потом взглянула на Энта. Ему-то трусы тоже были великоваты, зато сидели на нем — лучше некуда: Энт выглядел так, точно он до этих трусов еще дорастет, а она в своих словно бы усыхала.

Энтони по-прежнему норовил показать ей, как он здорово плавает, плюхаясь в воду, дергаясь под ней, а после всплывая: Гэйл постаралась напустить на себя вид одобрительный, хотя, вообще-то, она все посматривала на полнотелую даму, которая так и сновала за ограждением взад-вперед на спине. Дама была мощная, крепкая, и проходила дистанцию из конца в конец и обратно, от глубокого места до мелкого, от мелкого до глубокого — настоящая пловчиха, — и груди ее торчали из воды. Другой человеческий вид, такой же отличный от вида Гэйл, как тюлень или дельфин. Гэйл прижала ладонь к груди. У нее-то под лифчиком ничего, почитай, и не было, да и талия обтягивала одни только кости. Героин иссушил ее. Когда социальные работники отобрали у Гэйл Энтони, то выдали ей сцеживатель для молока, а сцеживать оказалось и нечего.

Она вдруг взяла и поплыла, по-своему. Все, что умела Гэйл, — погружаться ничком в воду и, дождавшись, когда тело всплывет само, продвигаться вперед, медленно загребая руками. И снова, впервые со времени того урока в бассейне на заднем дворе, она попыталась дышать, как ее учили, но, стоило ей поднять над водой голову, как все остальное начинало тонуть. И Гэйл расстроилась — все же была у нее надежда, что за долгое, страшное время, прожитое ею с тех пор, она могла как-то сама собой, автоматически, приобрести это умение.

Гэйл легла вниз лицом в воду, подождала, когда тело всплывет, а после двинулась вперед — и стала плавать туда и сюда, поперек бассейна, там где было помельче. Поначалу она плавала, не открывая глаз, предвкушая прикосновение пальцев к стене бассейна или к отгораживающему дорожку пластику, но после, дважды стукнувшись головой о плитки и получив пинок от кого-то из настоящих пловцов, глаза открыла и удивилась, поняв, что их совсем и не режет. Видела она мало чего — светозарную хлорированную синеву, возмущаемую время от времени психоделическим мерцанием близящегося тела. Иногда это мерцание создавалось тельцем Энтони, пытавшегося плыть рядом с ней — размытым мельтешением рук и ног, искаженных движением и преломлением света.

В конце концов Гэйл набралась смелости и прикоснулась к нему, подтолкнув мальчика вверх.

— Лучше сначала уйти под воду, — сказала она. — Вот, посмотри.

Гэйл показала, как это делается, Энт посмотрел, а когда она всплыла, ожидая, что сын попробует повторить ее движения, сказал:

— Ну да, видел. Я уж сто лет так и делаю.

— Ты слишком недолго ждешь. Начинаешь биться, еще не всплыв.

В виде ответа он тут же ушел под воду, норовя доказать, что, сколько бы долгих, долгих микросекунд ни прождал он под водой, тело его все равно устроено не так, как у нее. Гэйл хотела сказать ему, чтобы он попробовал продержаться подольше, но тут ее вдруг замутило — в сознание вдвинулась, как слайд вдвигается в прорезь проектора, картинка, на которой Энт всплывал на поверхность воды — мертвый.

— Может, подержишься за меня, пока я плыву? — предложила она, до того потрясенная зыбившимся в ее воображении захлебнувшимся сыном, что забыла даже о страхе услышать его отказ.

Энтони отвернулся, глядя туда, где играл с дочерью крепыш-итальянец. Тот раз за разом вытаскивал дочь из воды, пристраивал, уравновесив, на сцепленные ладони и бросал — как только мог выше и дальше. И девочка, врезаясь в воду, визжала от счастья.

— А ты так сумеешь? — спросил Энтони.

«Нет», мгновенно подумала Гэйл — как всегда, когда ее просили попробовать сделать что-то, не имевшее отношения к героину. Потому что все, не имевшее к нему отношения, представлялось ей чрезмерно сложным.

— Я слишком маленькая, — попыталась отпереться она.

Энтони уставился на нее, как на ненормальную: разницы она между ними не видит, что ли? Сделать его счастливым было так просто — хватило бы одного движения тела. Он ребенок, она взрослая женщина и, значит, может все: захочет — порадует его, не захочет — нет.

И Гэйл тоже смотрела на сына, пытаясь понять, такой ли уж он большой — или все-таки маленький. Лицо Энта светилось волнением, словно покрытое пленкой какой-то химической дряни, способной стянуть черты человека, придав им выражение радости или отчаяния — в зависимости от того, что сейчас произойдет.

А произошло вот что: Гэйл подняла малыша над водой и бросила, — так далеко, как могла. И он завизжал от восторга, совсем как итальянская девочка. Все оказалось легче легкого.

— Еще! Еще! — вопил он, одолевая воду, чтобы приблизиться к Гэйл, и они проделали это еще. Энт забыл, что Гэйл стоит побаиваться, а она ощутила себя способной справиться с тем, что он может помнить о ней. Ненадолго, конечно, но сейчас она была счастлива, немыслимо счастлива, словно вкалывала себе дозу за дозой заразительного волнения.

В конце концов, она устала бросать его и решила поплавать еще, и на этот раз Энт поплыл вместе с ней, сначала держа ее за лодыжку обеими лапками, а после за шею. И тяжесть его была ощущением самым сладким из всех, какое хранилось в памяти ее тела.

Простота телесной близости в воде — Гэйл не могла понять, откуда она взялась. Они же не просто держались на плаву, устремляясь друг к дружке, они вдруг обращались в единое целое, да так внезапно, что с этим можно было только согласиться. И вода умиротворяла их, обращаясь в посредника между ними — Гэйл могла даже обнять его, ноги сына обвивались вокруг ее талии, вода сохраняла тела их разрозненными, чуть-чуть нереальными, потому-то все это и оставалось возможным. Объятье в пустом воздухе, там, над водой, далось бы им с куда как большим трудом. Как можно было подступиться к нему там, где ничто не помогает тебе, не подталкивает к другому человеку, и как сможешь ты разомкнуть его, объятие, если нет между вами среды, облегчающей разделение, если есть лишь одно — решимость разжать руки? Гэйл вспомнила их прежние походы в город — все больше в кино. Она сидела тогда в темноте рядом с Энтони, думая, можно ли ей протянуть руку и уложить ее поверх спинки его кресла, так чтобы сын, откинувшись вдруг назад, ощутил, что она обнимает его за плечи? Гэйл вспомнила вкус метадона на губах и мороженного с шоколадной присыпкой, вспомнила огромных роботов на экране, и чудовищ, и взрывы, всполохи которых проносились по лицу ее сына.

«Никогда больше, — подумала она. — Никогда. Отныне, только бассейн».

Вот тут-то и начались самые сложности.

Привычная резь в животе.

— Пора выбираться отсюда, — сказала она Энтони, но тот притворился вытряхивающим воду из ушей.

— Пора уходить, — сказала она, ощущая, как боль ввинчивается в нее все глубже.

— Ну, пожалуйста, ну, мам!

И услышав это, Гэйл поняла, что готова отдать все — все, все — за последнее слово.

— Хорошо, побудь здесь немного, — сказала она. — Я уйду ненадолго, а после вернусь, посмотрю, как ты плаваешь, с бортика.

Энтони это, похоже, обрадовало, и Гэйл вылезла по железной лесенке из бассейна. Воздух, вот уж совсем не подогретый, показался ей ледяным. Трусы прилипли, став вдруг тяжелыми, к покрывшимся гусиной кожей ногам, соски под мокрым лифчиком болезненно напряглись. Она доковыляла до места, в котором оставила свое тряпье, сгребла его, бросилась к раздевалке.

Температура ее тела падала, казалось, со скоростью градус в секунду и потому раздевалась она уже с какой-то неуклюжей неистовостью. Видение Энтони, замертво плавающего вниз лицом, снова вдвинулось в ее мозг, сын выглядел мертвым — таким мертвым, какими бывают только мертвые дети.

Полнотелая дама, настоящая пловчиха, переодевавшаяся здесь же, с умеренным любопытством поглядывала на всполошенную Гэйл, вступившую, пятясь, под струи горячего душа. Волосы на лобке дамы были густые, черные — наверное, ее удивляло, почему у Гэйл их и вовсе нет. «И вправду, — подумала Гэйл, — раз уж я завязала с этим, так чего же теперь и бриться…».

Каждые двадцать секунд Гэйл проскакивала, завернувшись в полотенце, к двери раздевалки — проверить, жив ли еще ее сын. А потом торопливо убегала назад, чтобы досуха вытереться. Худые руки и ноги ее, казалось, проскальзывали сквозь ткань нисколько ею не тронутыми, оставаясь холодными, мокрыми, сколько ты их ни три. В ямках над ключицами так и стояла вода, стекавшая понемногу по костлявым конечностям Гэйл. Пока она одевалась, резь все усиливалась, и кончилось тем, что больше сносить ее Гэйл не смогла. Проверив еще раз, как там Энтони, она побежала в уборную и просидела в ней, скрючившись, многое множество минут.

Как и всегда, понос разгулялся на славу, и все это время сын ее плавал, глотая синюю влагу, заполняя ею легкие, барахтаясь под водой — а люди вокруг думали, будто он просто играет, совершенно так же, как когда его мать была рядом. Голова у Гэйл шла кругом от боли и ужаса, ей хотелось выскочить из кабинки прямо с джинсами на лодыжках. И неожиданно боль утихла. Что-то внутри у Гэйл вдруг сладилось.

Секунду спустя, вернувшись к краю бассейна, она поняла, мгновенно, что ни одна торчащая из воды голова Энтони не принадлежит, и начала отчаянно вглядываться в неотличимые одно от другого тела, плававшие под водой. В наружном мире село солнце, и свет здесь был теперь лишь электрическим, холодным, жестоким. Гэйл бегала по краю бассейна, она уже заметила, что социальный работник стоит на другом его краю и тоже вглядывается в воду, однако ей было не до него. Он может обвинить ее в смерти Энтони, но если сын мертв, ей это уже без разницы.

— Энтони! — закричала она.

Ладонь, легшая ей на руку, словно пробила Гэйл электрическим током. Энтони вышел из другой раздевалки — одетый, сухой, аккуратно причесанный. Конечно, ей воображалось, что, когда подоспеет время вылезать из бассейна, она отведет его в свою раздевалку, как отводила в уборную, когда он был малышом, но теперь Гэйл вдруг поняла — все это было полжизни назад.

С нечленораздельным вскриком, полным надрыва и облегчения, она подхватила сына и подняла, и покачнулась, изумленная тем, какой он тяжелый, не то, что в воде.

И тут же ей захотелось не выпускать его из рук, никогда, и при том — опустить на пол, — потому что он словно бы вторгся в нее — так мощно, глубоко и безжалостно, как никогда не входил ни один мужчина и не вонзалась игла. Как можно было сравнить эти тысячи мелких, безболезненных тычков с тем, что сделал с ней, одетой, стоящей на краешке пригородного бассейна, — содрав с нее все, пронзив ее, — этот маленький чужачок, которого она же и произвела на свет?

Хватит, на сегодня довольно, пора кончать, она готова вернуться к себе, в пустую квартиру, и проспать четырнадцать часов, готова отдать этого тяжелого, такого тяжелого ребенка социальному работнику или Мойре Как-Ее-Там, пока сама она не придет в себя, не ощутит, что ей по силам снова почувствовать вот это.

Но, когда социальный работник почти уж приблизился к ним, Энтони склонился к лицу Гэйл и прошептал ей на ухо:

— Как здорово было, мам. А что дальше?