По прошествии четырех часов семнадцати минут на землю упала капля дождя, и Иван воспрянул духом.

Были, разумеется, и другие капли (правда, немного), однако на выбранный для опыта аккуратно расчерченный прямоугольник упала только эта, и Иван тут же включил приборы. Ему нужно было точно выяснить, что происходит с каплей после удара о песчаную почву: долго ли она остается лежать на поверхности, подрагивая, подобно жидкой жемчужине, насколько медленно впитывается, как глубоко проникает в землю?

Получив эти сведения, Иван вполне мог обратиться в человека, способного изменить мир.

Дождь прекратился, и навсегда, через три минуты пятьдесят две секунды. Проделав все, какие удалось, измерения, Иван начал укладываться. Температура немного упала — до 107 градусов по Фаренгейту.

Сидевший в джипе проводник чистил зубы самым ценимым здесь иноземным орудием: «ношкой» — иными словами, швейцарским армейским ножом. В этих местах любой привычный язык тонул в болоте полного непонимания и изменялся до неузнаваемости — точно так же, как здешняя пахотная земля утопала, перерождаясь, в песке и соли. Иван, прищурясь, вгляделся в проводника и только тут сообразил, что перед ним совсем не тот человек, который привозил его сюда вчера.

— А где Яфет? — спросил он, гадая, повезет ли ему получить ответ по-английски.

— Яфет уйди с семьей Яфета, уйти с домом Яфета.

Ну понятно: Яфет увязал прутья, из которых состояла его хижина, навалил их на спину верблюда и убрел — вместе с женой и детьми. Почему эти люди ведут себя так — выдергивают из земли, чтобы соорудить временное жилище, те немногие растения, какие водятся в их краях (ведь дай они себе труд осесть на одном месте и вдохнуть в землю жизнь — в их распоряжении оказалась бы способная к самовоспроизводству почва), — для Ивана оставалось загадкой.

— А ты здесь завтра будешь?

Мужчина, широко улыбаясь, пожал плечами. Зубы его были покрыты пятнами, оставленными листьями лата.

— Слишком много лата, — улыбнувшись в ответ, сказал Иван.

Проводник снова пожал плечами и сделал рукой ленивый, обозначающий эрекцию жест. Он хотел сказать, что только это возбуждающее средство и дает ему силы, потребные для того, чтобы работать, разъезжать с иноземцами по пустыне, драться с представителями других племен и ублажать жену. И вообще существовать, не склоняясь перед жарой и засухой, не позволяя себе свернуться в клубок на песке, лишиться жизненных соков и спечься, подобно глине.

— Ладно, поехали, — сказал Иван.

Он был боссом. Консультант многих правительств и международных корпораций, автор не ходко, но все же продававшейся книги «Прикладная агродинамика метеорологии», Иван вполне мог сойти за армейского генерала с сотнями смертей на совести. Он был белым, у него имелись деньги, много еды, машина и дом, а в доме вода. Он был человеком, который имеет право говорить: «Ладно, поехали».

* * *

Прошло ровно два месяца со дня, в который семья Зильбермахеров, миновав границу Эфиопии, углубилась в Бхаратан, в агрессивно засушливую землю, залегающую четырьмястами футами ниже уровня моря, на середине пути из того, что можно было б назвать Африкой, к тому, что можно было б назвать арабскими государствами.

Едва ли не первым, что уяснили, попав сюда, Зильбермахеры, было следующее: если вы уже не знаете в точности, где находитесь, карта оказывается не чем иным, как красивой картинкой. Вообще, если вы обзавелись привычкой воображать себя находящимся в определенной точке круглого и красочного земного шара, ваше ощущение расположения на планете определяется, скорее всего, степенью понимания того, о чем говорят у вас за спиной, плюс того, что лежит к северу, югу, востоку и западу от вас. Вы понимаете, что находитесь в Венгрии, просто потому, что люди вокруг вас говорят по-венгерски, — то же относится к Австрии и то же к Румынии. Вы понимаете, что находитесь в Сиэтле, потому что люди вокруг говорят по-американски, — то же относится к Канаде и то же к Орегону. В Бхаратане Зильбермахеры не понимали никого и ничего, а потому и находились… нигде.

Насколько могло судить семейство Ивана, африканцы здесь то и дело преображались в арабов. Явственно африканский мужчина в шали и набедренной повязке козопаса мог войти в армейскую казарму и выйти из нее, облаченным в военное хаки, — ни дать ни взять, член сил ООП. Понимание языка могло бы, конечно, помочь им, однако Зильбермахеры, в отличие от прежде стекавшихся в Бхаратан визитеров, лингвистами не были, и то, что произносили бхаратанцы, звучало для них как речи африканского вождя из старых фильмов о Тарзане, а по временам вызывало в памяти репортажи, которые CNN вела в 1991-м с войны в Заливе.

И опять-таки бхаратанцу, чтобы окончательно запутать Зильбермахеров, довольно было напялить выцветшую драную футболку с рекламой «Джим Бима», отчего он, на их взгляд, становился неотличимым от черного американца, слоняющегося в поисках стены, которую можно разрисовать краской из распылителя.

Зильбермахеры не были людьми религиозными, усвоенная ими идеология не позволяла им лезть в верования местных жителей, а в результате у Зильбермахеров не имелось и самого туманного представления о том, во что веруют бхаратанцы, то есть и это оставалось для них тайной. Юной дочери Ивана удалось выяснить, что бхаратанцы считают женщину, выставляющую напоказ свои волосы, груди и бедра, нечестивой: однако этим ее сведения и исчерпывались.

— Они и впрямь какие-то, ну, типа того, заторможенные, — такое она вынесла суждение. — Вроде тех трясунов с юга.

Под «югом» она разумела, конечно, южную часть США, тот же Техас, а не юг Африки — Малави, к примеру, — хотя и то, и другое равно заслуживали ее обидного отзыва.

Собственно говоря, с рядовыми бхаратанцами Зильбермахеры дела почти не имели, поскольку те в большинстве своем жили в пустыне, за пределами армейских лагерей. Скопления их лачуг давали приют мужчинам, женщинам и детям, от которых иностранцам никакого прока ждать не приходилось, в этих разборных пристанищах, походивших на упавшие с неба птичьи гнезда, бхаратанцы коротали свои недолгие жизни, в них же и умирали. Через поселение их медленно струилась узкая речушка, чью воду грязнили песок, соль, экскременты, а порою и трупик ребенка. Любой проезд сквозь такое поселение производил на Зильбермахеров впечатление очень тяжелое, хотя сказать в точности, какую часть их душ он так уж трогал, было трудно. Повсюду вокруг истощенные темнокожие люди молились, прося своего Бога об избавлении, но что это был за Бог: Аллах, Иегова, Сет, Хайле Селассие — кто мог сказать?

Зильбермахеры занимали дом в военном секторе, поскольку, при всем их либеральном чувстве вины, жить в упавшем с неба птичьем гнезде не смогли бы.

Они приехали сюда из Сиэтла, из США — по приглашению. Дело в том, что несколько лет назад эволюционное развитие бхаратанцев достигло уровня, который позволил им наконец обзавестись письменностью, имитирующей их устную речь, и некоторое число чужеземных лингвистов с готовностью взялось за ее изучение. А в результате массовая гибель бхаратанцев от недоедания стала предметом внимания западного мира. Местное правительство видело свою задачу в том, чтобы излечить бхаратанцев от кочевничества, заставить их осесть и начать удобрять и обрабатывать землю — так, чтобы и здешняя зыбучая почва тоже осела на одном месте, укрепилась и начала помогать людям выжить. Иван Зильбермахер видел свою задачу в том, чтобы выяснить, можно ли предпринять что-либо, позволяющее поправить отношения между этой почвой и климатом.

А Иванка Зильбермахер видела свою задачу в том, чтобы сохранить отношения с Иваном. Она состояла в его женах уже двадцать три года — привлекательная жизнерадостная женщина, способная вырабатывать определенное количество энергии и при жаре в 120 градусов, даром что происходила она из страны довольно прохладной. Загар ее казался особенно темным по контрасту с белыми блузками и юбками, которые она неизменно носила. Иванка говорила в шутку, что приобрела здесь еще большее, чем прежде, сходство с цыганкой. Она готовила вкуснейшие запеканки, которые затем охлаждались в холодильнике, — никто из попробовавших их никогда не догадался бы, что происхождением своим они обязаны консервным банкам. Она умела очаровывать несговорчивых чиновников. Умела заставлять враждебно настроенных бхаратанцев отводить глаза в сторону. И была прекрасной любовницей.

Наиболее очевидной общей чертой Ивана и Иванки были их имена, впрочем, почти полная идентичность таковых представляла собой всего лишь совпадение. Иван принадлежал к четвертому поколению американских евреев, имевших в далеком прошлом украинских предков — далеком настолько, что для него оно значило куда меньше того (например) обстоятельства, что хлопья «Келлогс» были теперь не такими сладкими, как в пору его детства, не ведавшую суетливых забот о здоровье. Иванка же была венгеркой, попавшей в США лишь в 1968 году. Двадцатилетняя, никого в чужой стране не знавшая и почти не говорившая по-английски, она сочла удивительное совпадение, вследствие коего имя ближайшего ее соседа оказалось мужским эквивалентом ее имени, достойной темой для разговора, хоть он и давался ей почти с таким же трудом, с каким и любая другая беседа с местными жителями.

— Иван — Иванка — то же самое! — и она улыбалась, испытывая облегчение оттого, что смогла добраться до конца предложения, не совершив по пути ни одной серьезной ошибки.

Иван в то время питал интерес — искренний интерес — к политической ситуации в Венгрии, и это пробудило в Иванке теплые чувства к нему, поскольку все мужчины, с которыми она знакомилась до сей поры, обыкновенно вели разговоры только о телевизоре, еде, погоде и сексе. Ирония, присущая их отношениям, состояла в том, что, какое бы живое чувство ни вызывал этот интерес в маленьком перемещенном теле Иванки, ее словарного запаса для разговоров о венгерской политике попросту не хватало, отчего ей приходилось отделываться увечными клише насчет телевизора, еды, погоды и секса. Иванка пыталась объяснить ему, на что похожа жизнь молодой женщины в Восточной Европе, как отличается она от жизни в Америке. Не зная слов вроде «сознательный», «политическая грамотность», «неравенство полов», она вынуждена была обходиться их грубыми эквивалентами, и каким-то образом ее уверения в том, что «здесь, в Америке, женщина может быть не такая привольная», привели к тому, что она позволила Ивану затащить ее в койку.

Впрочем, в постели он оказался хорош. Ко времени, когда Иванка освоила язык настолько, чтобы суметь понять, действительно ли Иван настроен на ее длину волны, она привыкла к нему до того, что он стал казаться ей мужчиной, которого она так или иначе выбрала бы сама, будь на то ее воля.

Хотя сказать с уверенностью трудно. Если твой мужчина уже в точности знает, какую именно точку на твоей попе следует нажимать средним пальцем, как, не разыгрывая патриарха, отвечать на просьбу передать тебе газету и какой именно сорт шампуня хорош для твоих жестких черных волос, тебе становится трудно судить о нем так, как если б он был недавним знакомым. Ну и к тому же… она любила Ивана. Любила достаточно, чтобы воспламениться желанием прикончить его, когда он после четырех лет супружества загулял на стороне: она тогда выбросила в окно на лежащую четырьмя этажами ниже улицу его одежду, книги по метеорологии, обувь и прочее, потом хлестнула мужа по лицу — да так, что очки полетели в сторону, а потом еще несколько раз двинула по носу. Иван, обливаясь кровью, принес ей, прямо на полу спальни, энергичные извинения, благодаря которым они и зачали первого из трех своих детей.

Дитя это, Лидия, было теперь с ними — здесь, в Бхаратане. Ей уже исполнилось восемнадцать, и, разумеется, воспоминаний о своем зачатии она не сохранила. Подумать о том, что родители вообще предаются плотской любви, — для нее это было все равно, что представить себе Рона и Нэнси Рейган принявшими позу soixante-neuf. По мнению Лидии, единственным в их семье человеком, пригодным для полового акта, была она. Тело у нее было белым и гладким, с угольно-черными волосами, из которых ей больше всего нравились брови и лобковая поросль. Ноги, правда, были коротковаты — генетическое наследие низкорослой матери.

Культурное осеменение, вот что здесь происходило, — отличающиеся необычайным разнообразием иноземные споры время от времени опадали на землю Бхаратана и приживались в ней. Иван был не первым приехавшим сюда метеорологом, да и Иванка — не первой венгеркой. Зато Лидия точно была первым панком готической разновидности. Ни единый бхаратанец отродясь не видел никого, похожего на эту светлокожую американку, одетую во все черное, с черными губами, черными ногтями и гнездом своенравных черных волос на голове.

При рождении ее назвали не «Лидией», а «Ванюшкой» — еще одна шуточка родителей, их дань прошлому. И хотя «Ванюшка» было именем достаточно экзотическим, чтобы удовлетворить страсть подростка к обособлению, выбрала его все-таки не она сама, а потому предпочтение было, в конечном счете, отдано «Лидии». Это имя напоминало ей об одной из ее ролевых моделей — звавшейся так же исполнительнице и музыкантше, которая одевалась в черную кожу и с подвыванием декламировала стихи о том, как она мочила своих домашних зверушек и как папочка имел ее в зад.

Иван и в мыслях не имел обходиться подобным образом с дочерью, однако ни это, ни что-либо еще ее особо не радовало. Предложить он ей мог очень немногое, а все ее попытки навести между ними мосты заканчивались неудачей. Она давала отцу послушать — на своем CD-плеере — альбом «Жнец девственниц», группа «Мертвые души», сама вставляла ему в уши наушники, а он через несколько минут вытаскивал их, заявляя, что эта музыка чересчур монотонна. Монотонна?!? Умора! Правда, когда новые знакомые спрашивали, чем зарабатывает на жизнь ее папа, она с удовольствием отвечала: «Ну, наблюдает за движением облаков, ждет, когда растает снег, примерно в этом роде». Возможность дать такой ответ была упоительна — и потому, что он обличал в отце пристрастие к той самой монотонности, и потому, что позволял ей, тем не менее, внушать друзьям мысль о необычности его работы.

Эта необычная работа и привела семью к самой кромке пустыни, название которой означало, по словам одного армейского лингвиста, «окалина ада». Иван, Иванка и Лидия: вот и вся семья. Двое других детей умерли — один в материнской утробе, другой в мужской уборной ночного клуба, загадив свои жизненные соки чрезмерным количеством неверно подобранных химикатов.

Лидии страшно не хватало ее младшего брата, Майка, из-за него она и с наркотой почти никогда не связывалась.

Разумеется, лист лата она попробовала уже через несколько дней после прибытия в Бхаратан — слишком позорно было бы вернуться в США, так и не выяснив, на что он похож, даром что грязь, оставляемая им на зубах, была ей противна. Приговор, который Лидия вынесла этой дряни, был обвинительным: здешним людям приходится довольствоваться дерьмовыми, примитивными, хилыми вариантами чего бы то ни было — еды, воды, одежды, оборудования, жилья, развлечений — и наркотики их исключения не составляют. Слабенькое дерьмецо! Безусловная трагедия голодающих бхаратанцев представлялась Лидии прямым результатом нескольких легко поправимых недочетов: отсутствия сведений о противозачаточных средствах, отсутствия толковых, сведущих в праве политиков, способных, сидя за столом переговоров, требовать большего, и отсутствия информации об остальном мире, то есть телевидения.

Иванка держалась на положение бхаратанцев иных взглядов: главная беда, полагала она, в том, что у них нет никакой надежды выбраться из Бхаратана — ну разве что вместе с клубами дыма, встающего над погребальным костром. Вот если бы существовало хоть какое-то место, куда они могли бы сбежать… Однако континент и так уж переполняли беженцы, и все как один нищие, ничему не обученные, обессиленные. Сомалийцы бежали в Эфиопию, эфиопы в Сомали, но хоть и отыскивались места, где беженцев не избивали железными осями, оставшимися от брошенных коммунистами сельскохозяйственных машин, или не заставляли толочь собственных детей в ступах для маиса, — оазисов, совершенно свободных от уныния, диареи и смерти, попросту не существовало. Бхаратанцы же обитали в таком отдалении от любого города, до которого они могли бы добраться пешком (редкие верблюды были скорее символами положения в обществе, чем средствами передвижения), что и кочевая их жизнь ограничивалась одними и теми же скудными сотнями миль пустыни, по которой они передвигались так же бездумно, как гонимые ветром песчаные дюны, норовившие завладеть немногими клочками обрабатываемой земли.

Иванка надеялась, что муж сумеет как-то поправить это, однако и на сей счет у нее имелись сомнения. С другой стороны, она питала сомнения еще большие по поводу собственной инстинктивной потребности помогать местным жителям, потребности, внушавшей ей мысль об усыновлении бхаратанских сирот.

Она заговорила об этом с Иваном и Лидией всего через несколько дней после приезда сюда, однако те никакого энтузиазма не выказали.

— Я понимаю, ты все еще горюешь из-за потери нашего малыша, — сказал Иван, — но если серьезно думать об усыновлении, почему бы не взять, когда мы вернемся в Штаты, брошенного американского ребенка? Жизнь есть жизнь, у белого ребенка больше шансов прижиться и найти счастье в американской среде, чем у переселенного в чужую страну бхаратанца. К тому же, нет никакой гарантии, что наш климат и спектр бактерий не прикончат любого из этих ребятишек так же верно, как голод и малярия.

Реакция Лидии, хоть и совсем иная, свелась примерно к тому же.

— Слушай, мам, я понимаю, тебе здорово не хватает Майка, мне тоже, но ведь, усыновив какого-нибудь, ну, типа того, задрипанного черного младенца, ты же Майка не вернешь, так? Я хочу сказать, господи, мам, у нас и своих проблем хоть завались.

Иванка погадала, какие такие проблемы у Лидии на уме, однако, подозревая, что касаются они, скорее всего, неладов с мальчиками да горестных размышлений о коротковатых ногах, давить на дочь не стала. Ей вовсе не улыбалось еще раз выйти из себя и выдать дочери, крича во весь голос, очередную лекцию об ужасах жизни под властью жестокого политического режима, — лекцию, из которой Лидия все равно ничего не поймет. И потому она просто продолжала лелеять тайное сочувствие к бхаратанцам и готовить еду в своем оборудованном кондиционером доме, где можно было хотя бы дышать полной грудью.

Каждое утро Иванка помогала разгружать и распределять доставляемую на грузовиках гуманитарную помощь, но, если не считать этого, из дома выходила нечасто. Она понимала, что усилия, которые ей придется приложить, чтобы доехать с Иваном до Окалины Ада и целый день таращиться там на песок, лежат за пределами того, на что способна подвигнуть ее преданность мужу. Дома, в Сиэтле, она была щедра на пожертвования, на помощь в разного рода безнадежных и бескорыстных затеях, сознавая, впрочем, что в ней слишком много цыганской крови, которая вряд ли позволит ей пожертвовать ради такой затеи еще и жизнью. Да и собственное общество не внушало ей скуки, способной, в отсутствие прочих стимулов, погнать ее из дома, как Лидию, которая что ни день отправлялась в своем готическом прикиде слоняться по поселениям бхаратанцев. Что могли думать нищие обитатели пустыни об этой бродившей кругами черной вампирше с торчащими дыбом волосами? Иванка не могла удержаться от улыбки, размышляя о своей ответственности за то, что в мире появилась такая вот несусветная особа.

Что до нее самой, она предпочитала сидеть под крышей, слушая коротковолновый приемник, поддерживая в доме порядок, читая книги и ожидая телефонных звонков. Пустыни Иванка избегала еще и в стараниях не дать обостриться своему хроническому конъюнктивиту. И уж тем более не хотелось ей подцепить глазной герпес, приобретший в этой стране характер эпидемии. У всех бхаратанцев глаза были налитыми кровью, гнойно-желтыми, млечными от катаракт, и потому Иванка не чувствовала себя здесь такой уж не приспособленной к жизни. Раньше она часто в шутку говорила Ивану, что единственное место, в котором белки ее могли бы вновь поздороветь, — это Пештский район Будапешта с его правильной химической смесью свежего восточноевропейского воздуха, выхлопов «трабантов» и алкогольных паров. Вне Венгрии она без глазных капель и шагу ступить не могла, временами замирая в самых странных, самых неудобных местах, чтобы закапать под веки. Как-то в Лос-Анджелесе, на выезде из парковки супермаркета, ей довелось живо припомнить страх перед милицией, донимавший ее в последние прожитые в Венгрии недели: откуда ни возьмись вдруг выскочили полицейские, размахивая оружием и крикливо требуя, чтобы она легла ничком на землю. Потом уж выяснилось, что полицейские, увидев, как она закапывает лекарство в глаза, сочли ее наркоманкой. В другой раз, во время собеседования, которое Иванка проходила в надежде получить работу, она вдруг резко откинула голову назад, отчего рот у нее приоткрылся под действием сил земного притяжения, и выдавила себе на глазные яблоки несколько целительных слезинок. «Ижвините», — неразборчиво проурчала она: напряженная шея не позволяла ей толком справиться с собственным голосом. Впрочем, работу она получила, и не только по причине красоты этой самой напряженной шеи. Иванке сходило с рук практически любое поведение — благодаря победительным манерам, умению обращаться с людьми и выговору, мгновенно выдававшему в ней иностранку, на которую распространяется принцип презумпции невиновности. Во всяком случае, в Америке. Здесь, в Бхаратане, она была м’гени для африканцев и неверной для арабов — морской свинкой среди африканских кабанов.

Она скучала по оставленным в Сиэтле подругам. Временами, когда Иван разговаривал с кем-то из чиновников о генетической конституции кактусов или казуарин, ее донимало желание оказаться в кафе с Уинни и Фран, послушать, как они болтают об искусстве или государственных пособиях.

— Куда разумнее завозить сюда что-нибудь вроде некрасивых, но способных пережить засуху окотилл, чем высаживать миллионы маков, которые зацветут лишь после дождя, — доказывал Иван. — Маки отлично выглядят на фотографиях «Нэшнл джиографик», однако почву они не связывают, млекопитающим в пищу не годятся, а спустя неделю от них и вовсе следа не останется.

Ну да, конечно, все это замечательно, — думала Иванка, — однако как будут чувствовать себя сами пересаженные сюда окотиллы?

Ивану, похоже, было все едино, где жить — пусть даже нигде, лишь бы ему не мешали применять и совершенствовать навыки, приобретенные в избранной им научной области. Собственно, это, считала Иванка, составляло одно из его достоинств. Пусть и честолюбивый, он не был помешан на успехе той разновидности, что непременно требует определенного дома, марки машины, сорта шампанского, городского района. Его цели лежали далеко за горизонтом, возможность достижения их оставалась почти неосязаемой, однако, продвигаясь к ним, Иван готов был довольствоваться малым и не чурался развлечений.

По крайней мере, таким он был дома, в Сиэтле. Здесь, в Бхаратане, Иван казался куда более увлеченным своими исследованиями, забывшим, что в жизни есть и еще кое-что, — иными словами, менее падким до секса.

С каждой проходившей неделей все возрастала вероятность того, что Иван проведет весь день и половину ночи в пустыне, со своими калькуляторами и приборами, а ей придется довольствоваться в постели чтением книг. Когда же из Японии пришли ящики с новым оборудованием (для чего, Господи Боже?), Иванке пришлось привыкать еще и к отлучкам Ивана в пустыню, занимавшим по трое суток кряду…

— А как насчет того, чтобы время от времени увлажнять мой маленький кактус? — поддразнивала она мужа, и тот с готовностью откликался на это предложение, если, конечно, оказывался рядом.

Что касается Лидии, одиночество и отсутствие внимания со стороны отца у нее, похоже, никаких возражений не вызывали. В последние два-три года, и это самое малое, она демонстративно отдавала предпочтение отношениям, которые можно поддерживать, беседуя по телефону или перекрикивая шум усилителей в ночном клубе. О возможности спокойного общения с другим человеческим существом Лидия судила по тому, сходит ли ей при этом общении с рук любимая майка, выпущенная к выходу альбома «Соскребая зародыш с колес», — на майке был изображен распятый Христос, под которым значилось: «Надумал слезать, слезай и молись!». Безошибочный тест этот выдерживали немногие.

Иванка, в очередной раз попытавшись понять, кто и что представляется по-настоящему важным ее завязшей в своей субкультуре дочери, вспомнила, что у той осталось в Америке подобие ухажера, юноша по имени Стиво. И потому как-то утром спросила у Лидии, мрачно сидевшей над завтраком, вертя в пальцах письмо от него:

— Ты скучаешь по Стиво?

— Наверное, — ответила та.

— Вы действительно были близки?

— Да, конечно, — сказала Лидия. — Устойчивые отношения. Мы даже музыку слушали с общего плеера — ну, типа того, что один наушник у меня, другой у него. Такие вещи обращают людей, вроде как, в единую личность.

— А что тебе в нем нравилось больше всего?

— Да я не знаю. Наверное, — она проказливо улыбнулась, — то, что он идиотских вопросов не задавал.

В одном Лидия и бхаратанцы были схожи — сказать, удалось ли тебе повергнуть их в смущение или поймать на лжи, было невозможно. Краснеть чернокожие бхаратанцы, насколько понимала Иванка, просто-напросто не умели. А Лидия, добиваясь готической бледности, намазывалась так густо, что никакому румянцу пробить ее белила нечего было и пробовать. Конечно, пот, коим она обливалась, подолгу гуляя под яростным солнцем, смывал верхний слой белил, однако, если Лидия и возвращалась домой раскрасневшейся, краснота эта сохранялась лишь до часа, в который она отправлялась в постель.

Никого в Бхаратане Зильбермахеры особо не интересовали — исключение составлял Ральф Кравиц, армейский переводчик, которого Небеса, похоже, послали им, чтобы они не утратили приобретенных дома навыков общения с людьми. Как это ни удивительно, Кравиц пару лет проучился на биолога и, стало быть, обладал запасом знаний, позволявшим ему спорить с Иваном. Кравицу нравилось изображать «адвоката дьявола», отрицать полезность Ивановой работы. Иванка же слушала их споры с великим удовольствием, поскольку мужа они распаляли пуще и пуще, а это не давало ей забывать о том, почему она его все еще любит. После визитов Кравица Иван всегда был особенно хорош в постели, к тому же визиты эти радовали Иванку и тем, что давали ей повод принарядиться — дабы понять, не мог ли и Ральф оказаться, в другом мире и в другое время, мужчиной, которому захотелось бы затащить ее в койку.

Обычно ночь заставала их троицу (Лидия предпочитала обществу Ральфа ремиксы группы Nine Inch Nails) обсуждающей относительное верховенство Жизни и Смерти. «Как это все похоже на Восточную Европу!» — думала Иванка, потягивая ледяное питье и слушая разгорячившихся мужчин.

— Жизнь и в самом деле стремится проявлять заботу о другой жизни, — настаивал Иван. — Плодовое дерево вопреки всему старается принести пользу. Задумайтесь над этим! Куда легче было бы просто расти, не заботясь ни о чем, кроме себя: стать какой-нибудь ползучей колючкой с побегами, похожими на колючую проволоку, и вкусом как у золы — вот вам и вся Жизнь ради Жизни. Ан нет: растение проходит через миллион сложных биологических изменений и лишь для того, чтобы давать плоды — сочные, вкусные, красивые, съедобные.

— Полезность вещь субъективная, — возражал Кравиц. — Плод кажется вам таким чудом лишь потому, что мы научились питаться им. Самому же плоду на нас наплевать. Да и кроме того, все это лишь временное уклонение от истинного пути — нечто, происходящее в мгновенное тысячелетие, зажатое между потоками лавы. Начать с того, что Земля развитию жизни не помогала и сейчас помогать не желает. Вы заметили, насколько возросла вулканическая активность? Лава — совершенный истребитель жизни. А видели вы когда-нибудь, как движутся песчаные дюны? Они издают звуки: они гудят на ходу, и это страшно до колик. И знаете, чего желает песок? Всего-навсего пройтись по озерам, дорогам, людским поселениям, по всем пахотным землям, которые и составляют-то лишь восемь процентов поверхности планеты, — песчаные дюны это просто-напросто акры самоходной Смерти.

— Вы ошибаетесь, Ральф, ошибаетесь. Жизнь побеждает вопреки всему. Само назначение любого живого организма состоит в том, чтобы выжить, воспроизвестись и процветать…

— Ага, так ведь и песок воспроизводится и процветает.

— Жизнь, Ральф. Жизнь! Все, что получает хотя бы малейшие шансы роста, все растет. Лишайник разрастается на обломках автомобиля. Мох — на куске дерьма.

— Возможно. Однако нельзя накормить миллионы голодающих людей одним только мхом и лишайником. Особенно, если и то, и другое придется соскребать с обломков автомобиля или куска дерьма.

Так ли уж голодают десятки тысяч бхаратанцев, проживающих в лагерях, которые обступают Окалину Ада, — это было вопросом спорным. Международные гуманитарные организации уверяли, что голодают, и рассылали по всему миру брошюры с призывами о помощи, обращенными к людям вроде Иванки Зильбермахер, — она и помогала, щедро, даже до появления первых намеков на то, что работа мужа приведет ее сюда. Однако другие наблюдатели высказывались более цинично. Лидия держалась того мнения, что мужчины-бхаратанцы живут в свое удовольствие — пролеживают бока по лагерям, болтая друг с другом, пожевывая листья лата, попивая самогонку, которую они сбраживали из поставляемого им в виде гуманитарной помощи зерна, да зачиная новых маленьких бхаратанцев.

— Если бы они оторвали задницы от земли и начали выращивать что-нибудь съедобное или, типа того, помогали бы женщинам в домашних делах, стряпне, сборе кореньев и прочем, жизнь здесь, глядишь, и наладилась бы, — как-то сказала она. — Небось, чтобы хариться, сил у них хватает, так?

— Ну зачем так говорить? — вздохнула Иванка. — Знаешь же, нам это слово не нравится.

— Госсподи, мама, я же серьезно!

— И все равно, чтобы показать, что ты говоришь серьезно, пользоваться этим словом необязательно.

Однако именно это слово использовал Ферджи Шипли, по прозвищу Феска, обсуждая с Лидией во время их дружеских бесед за армейскими бараками проблемы бхаратанцев. Замечание насчет того, что мужчинам-бхаратанцам хватает сил, чтобы хариться, было прямой цитатой из его речей.

— Гуманитарные организации уверяют, будто сотни тысяч людей помирают с голода, это че такое значит? Значит, куча народу голодает, правильно, так в здешних местах всегда голодала куча народу. И из этих голодающих некоторые, может, слабеют и заболевают. А из них некоторые слабеют и заболевают до того, что им уже никакая еда впрок не пойдет. Они все равно помрут, никуда не денешься. Так разве это настоящий голод? Я ведь о чем — разве эти козлы сохнут и помирают потому, что им лопать нечего? Дело же не в этом, точно тебе говорю. Им надо таблетки давать, которые фармацевтические компании производят, а им их никто ни хрена не дает. Ведь есть же таблетки от малярии, есть от поноса. Черт, да эти несчастные ублюдки мяса месяцами не видят, а им даже таблеток с железом и тех нипочем не дают.

Сколь бы сильное впечатление ни производила на Лидию способность Шипли к политическому анализу, как мужчина он ей не нравился ничуть. Ее свидания с этим лишенным подбородка, большеглазым, разгуливающим в феске армейским капралом носили характер чисто деловой: Шипли мог доставать за границей то, что ей требовалось. Армейские каналы снабжения походили на немыслимо длинные реки, которые, змеясь, ползли в Бхаратан из далеких, прохладных стран, производящих наркотики.

Шипли же хватало ума не тянуть лапы к чему бы то ни было из принадлежащего Лидии — кроме денег.

— Ну у тебя и пособие, — однажды присвистнул он.

— Да ладно, — пожала плечами Лидия. — Я же попусту трачу здесь жизнь, как и ты. Тебе за это платят, ну пусть платят и мне, так? Я могла бы сейчас сидеть в Сиэтле, «Годфлэш» слушать.

Пособие и вправду было не таким уж большим, особенно для американки. Просто его размер не учитывал особенностей жизни в Бхаратане, где и тратиться было не на что, и покупать почти нечего. А если не считать посещения армейской рождественской пьянки, устроенной на авиабазе Крэнфилд, что стояла неподалеку от границы с Суданом (какой роскошный прохладный туман устроили там армейские, вытащив кондиционеры под открытое небо и залив в них шестьдесят галлонов воды), так она и не ездила никуда. Родители, которых немного мучила совесть за то, что они ее сюда притащили, не решались урезать приходящие ей суммы, так что деньги к Лидии шли и шли. Родители полагали, что она эти деньги откладывает. Она и откладывала — большую их часть, благо Шипли обходился ей довольно дешево.

Но хотя бы одна особенность жизни посреди Окалины Ада была для Лидии большим облегчением: отсутствие ухажеров. В эту пору ее жизни Лидия не испытывала ни нужды в «отношениях», ни желания их заводить, однако дома деться от них было некуда, поскольку секс составлял энергетическую основу молодежной культуры. Лидию беспокоили ее соски: они занимали на груди слишком много места, да и окружия их были чрезмерно темными — захочет ли хоть кто-нибудь из мужчин притронуться к ним? Другое дело, что ей и самой не хотелось, чтобы кто-нибудь из мужчин, во всяком случае, из тех, кого она знала, к ним притрагивался. Лидия читала в глянцевых женских журналах статьи о феллацио, повторяя вслух содержавшиеся в них наставления, хотя даже мысль о том, что конец какого-нибудь дурака может оказаться у нее во рту, внушала тошноту. А еще ее тревожили складки, появлявшиеся на животе, когда она сидела или наклонялась, — означает ли это, что, занимаясь сексом, она никогда не сможет быть наверху?

Даже дружба с девушками, и та затрудняла ее, особенно в отсутствие проблем с парнями, о которых можно было бы посудачить, но, с другой стороны, одинокое хождение на концерты порождало сложности — и во время них, и (в особенности) после, — которых занятие это не стоило.

В последнее время Лидия подумывала о том, чтобы расслабиться и пожить без всякого секса, а после, за несколько дней до отъезда, дать кому-нибудь разок (а еще того лучше, только поманить и не дать), чтобы по возвращении в США получить от парня — какого-нибудь Абуда или Насрата — письмо со словами о том, что он никогда не забудет страсти, которую они разделили друг с другом, и сгорает от желания снова быть с ней. Впрочем, все это были пустые мечты! Бог знает, во что ей могло бы обойтись такое письмо!

Она без устали запасала разные разности, которые могли обрести по возвращении домой силу, гораздо большую той, какой обладали здесь: вещи, впечатления, знакомства. То, что здесь выглядит неприятным, неудобоваримым, даже пугающим, станет там, в Сиэтле, ценнейшей культурной валютой. Наткнуться посреди стоянки грузовиков с гуманитарной помощью на раздувшийся труп ребенка — переживание, что и говорить, тошнотворное, однако воспоминания о нем способны высечь в душах ее друзей искру благоговейной зависти. Да те же прогулки при 120-градусной жаре — «Ну а как же, — скажет она недоверчиво внимающим ей друзьям, — иначе я бы там просто подохла со скуки».

У плеера Лидии имелась функция «запись», что позволило ей запастись похоронными песнопениями бхаратанцев. Она знала в Сиэтле пару ребят, игравших в усложненно-примитивной индустриальной фанк-группе под названием «Гибридная спора», так они, ради того, чтобы опробовать бхаратанское пение, пошли бы и на убийство. Они могли даже принять ее в группу, лишь бы получить эти записи, — Лидия немного пела, играла на ударных, а там, глядишь, начала бы и на клавишных лабать, на тех, в которые вставляются карты с памятью. Лучше уж в музыкантши податься, чем изучать металлургию и ювелирное дело — новейшее из занятий, к которым пытались склонить ее родители.

— Интересное же дело, — убеждала Лидию мать. — Ты ведь все время ищешь на базарах всякие чудные металлические браслеты, амулеты, пряжки для ремней, а так сможешь мастерить их сама и продавать людям вроде тебя.

Однако если и существовал хоть какой-то способ навести Лидию на мысль о самостоятельном заработке, то он определенно был иным: она не хотела лишаться повода для ходьбы по базарам, не желала мастерить украшения для кого бы то ни было, кроме самой себя, и к тому же, ей не понравился намек на то, что существует некий разряд людей «вроде нее».

— Ладно, мам, — нараспев ответила она, — давай подождем, посмотрим, как все сложится.

В металлургии Лидию с самого начала интересовал аспект алхимический — прочитанные ею книги по ведовству содержали целые главы об алхимиках, и Лидии они показались клевыми.

— А знаешь, то, что пытаюсь проделать я, — это ведь тоже своего рода алхимия, — однажды сказал ей Иван.

— Ну еще бы, пап, — ответила она.

И в доме Зильбермахеров, и вокруг него соблюдались строгие меры безопасности, поскольку бхаратанцы могли счесть имеющим ценность практически все — за вычетом разве что атрибутов проводимых Иваном исследований, — хотя бы и воздух, благо, кондиционеры обращали адское пекло в нечто такое, что даже глоталось легко и с приятностью, точно холодная вода.

— Запирай свою комнату, запирай, — говорил Иван Лидии всякий раз, как она покидала дом. — Ты же не знаешь, вдруг они твой плеер сопрут.

От этих трогательных потуг внушить ей мысль о реальности подстерегающих ее опасностей Лидия лишь горестно возводила глаза к своей черной-черной челке: ну почему отец неизменно попадает пальцем в небо? Уж что-что, а плеер она всегда носит с собой.

Кстати сказать, ничего у них и не пропадало. Даже Иван вынужден был это признать. Единственным, что ему приходилось с непонятной частотой пополнять, был запас шариковых ручек.

— Ты их, что ли, таскаешь? — как-то спросил он у вернувшейся с прогулки дочери. Лидия пожала плечами, сдирая с себя промокшую шаль, под которой обнаружилась стянутая черным лифчиком, поблескивающая от пота ложбинка между грудей.

— Я пишу в Штаты, подругам, — сказала она, на слабоумный манер выпячивая нижнюю губу, чтобы сдуть вверх спутавшиеся, потные волосы.

— У тебя, похоже, куча подруг.

— Ничего подобного, — возразила она. — Просто я пишу длинно.

На самом деле, ничего она не писала, разве что почтовые открытки, да и те редко. Писанину Лидия терпеть не могла, не видела в ней никакого смысла — и даже уважала бхаратанцев, которым удавалось обходиться без нее многие тысячи лет. Когда Лидия начинала скучать по подругам, то просто звонила им по телефону.

— Врубись, я приволокла сюда, ну, типа того, кучу одежды, — доверительно ворковала она в трубку, зажимая ее между подбородком и ключицей и наклоняясь, чтобы продырявить волдыри на ступнях. — Вроде как, натащила барахла, которое тут ну-у-у никак не наденешь, всякие там перчатки, меховые сапожки и прочую херню. Но ты же понимаешь, надо было как-то набрать вес, разрешенный для багажа. Плеер с компактами, их, типа того, разрешают в салон брать, а что я еще могла сюда привезти?

— Да, оставаться здесь, ну, вроде как, верной себе, трудно. Я тут в черном платье хожу — знаешь, длинный драный подол, лиф на шнурках с низким таким вырезом, а к нему еще сапоги со шнуровкой. И волосы так, представляешь, взбиваю, только приходится грудь шалью закрывать, понимаешь, у них же тут религия, а жарища такая, ты не поверишь. За пять минут я вся, типа того, в поту тону, лохмы к морде липнут, а между сиськами вообще струи текут, знаешь, я прямо боюсь, что у меня подметки, ну, вроде как, расплавятся.

— …

— Да, правильно, я могла бы, как мама с папой, ходить вся в светлом. Потому что черное, оно, вроде как, тепло поглощает, помногу. Вот поверишь, я тут никого в черном не видела. Но я ведь что хочу сказать, выходит, тут еще важнее держаться за то, во что веришь, правда?

— …

— Донна? Да, ее распятие у меня.

— …

— Ну уж. Она как-то ночью подваливает ко мне в клубе и давай, типа того, выеживаться. Говорит, я, вроде как, вешаюсь на парня, с которым она ходит, на Кита, а он ей, типа того, вообще ни на фиг не нужен, потому что говнюк говнюком, а я ей говорю, вроде: «Слушай, Донна, да я его даже не знаю», а она: «Ну, конечно», вообще так неприятно себя повела, представляешь? Ну и напоминает мне насчет распятия, а я говорю: «Да, правильно, только оно не со мной, понимаешь? Ну то есть, оно отличное, но я, типа того, не всегда его надеваю, потому что боюсь на тебя нарваться». И напоминаю ей про десять баксов, которые она мне задолжала, а она говорит: «Какие еще десять баксов?» и прочее, а потом понесла чего-то про Кита, что он весь обкуренный, а я думаю: «Вот и ладно, беби, выходит, ты просто толкнула мне распятие за десять баксов».

— …

— Ну да, клевое. Здоровенное такое — знаешь, как пицца. И, все, типа того, в драгоценных камнях, они, вроде, вместо четок, и его так приятно держать, такой у него материал и все, и всегда теплое, представляешь, потому что оно у меня на груди, понимаешь, прямо у сердца. Самое клевое, что у меня есть. Оно такое греховное.

* * *

За время, проведенное в Бхаратане, распятие навлекло на Лидию неприятности всего один раз. Как-то к ней подвалил, ухмыляясь, морщинистый старикан в набедренной повязке и истертой до нитки фланелетовой рубашке. Вид у него был такой, точно он уже перевалил за максимальный в этих местах ожидаемый срок жизни, за сорок, и мог в любую минуту свалиться замертво к ногам Лидии. «Ты христианин», — прохрипел старик, тыча пальцем в ее усыпанное камнями сокровище. «Моя христианин». И он упал на колени, махнув ей рукой, давай, мол, присоединяйся. Лидия послушалась.

— О, Бог Иисус, — произнес старикан, сжимая скелетообразные ладони. — Мы молиться. Отче наш, сущий. Да будет твоя. На земле, как на небе. Дай нам днем хлеб. Отличи нас от врагов. Свое есть царство. Аминь.

Он взглянул на Лидию — может, она тоже хочет что-то добавить?

— Послушай, Отец Небесный, — сказала Лидия. — Ты, типа того, попрыскал бы тут дождичком, идет?

Один жгучий день прибавлялся к другому, и недели, проведенные Зильбермахерами в Бхаратане, вырастали в месяцы. Иван трудился изо всех сил, тут сомневаться не приходилось, однако Иванка, собираясь сюда, полагала, что дело ограничится шестью-восемью неделями, и теперь все ее запасы подходили к концу. Не самые, конечно, необходимые вещи, такие, как хлеб, кетчуп, рыбные консервы и пепси, — это все поставляла армия, — но мелкие предметы роскоши, делавшие сносной жизнь в суровой чужой стране.

— А где шоколадки, мам?

— Шоколадки все вышли, лапушка.

— А печенья шоколадные?

— Тоже.

Армия — организация мужская, гигиенические прокладки к числу поставляемых ею запасов не относятся, так что, когда закончились и они, Иванке с Лидией только и осталось, что отнестись к этому по-философски.

— Будем пользоваться тряпичными полосками, как бхаратанки, — вздохнула Иванка.

— Клево, — сказала Лидия, поскольку и этому предстояло стать дома ценной культурной валютой.

— Если, конечно, ты не хочешь тампоны попробовать.

— Ну уж нет! Очень мне нужен стафилококковый шок!

— По-моему, его вызывала всего одна марка, да и та давным-давно. Не сомневаюсь, что их уже исследовали и все там поправили.

— Поправишь их, как же!

В итоге Иванка и Лидия начали резать на полоски запасное постельное белье.

Кравиц, узнавший об этом с некоторым запозданием, просто в отчаяние пришел.

— Вы с ума сошли, — сказал он. — А что вы будете делать, когда вернетесь в Штаты и там наступят холода?

— Наверное, купим новые простыни.

— Это же пустая трата денег! — Кравиц покачал головой. — Сказали бы мне. На армейских складах валяются целые кипы ворсистых хлопковых одеял, которые никто тут использовать не собирается, — и уж тем более обратно отправлять.

— Правда? — произнесла Иванка. — Какой ужас! Почему же вы не раздадите их бхаратанцам? Они так нуждаются.

— По-вашему, в Окалине Ада кто-то нуждается в одеялах?

— По ночам тут бывает очень холодно.

— Да, понимаю, но ведь есть и другая проблема. Одеял всего несколько сотен, а бхаратанцев тысячи. Кто будет решать, кому давать, кому не давать? Это же не продукты, которые можно делить поровну.

— По-моему, это не такая уж и неразрешимая проблема. Чтобы справиться с ней, довольно здравого смысла и чуткости.

— Здравого смысла и чуткости? Вы их от армии ждете? Спуститесь на землю, Иванка, и просто скажите мне, сколько вам нужно одеял.

По прошествии еще трех недель Иванка начала понимать, что долго ей на Окалине Ада не протянуть. Она и вправду чувствовала себя несчастным пересаженным сюда кактусом, с той лишь разницей, что до его способности приспособляться к окружающей среде ей было далеко, — не то чтобы слабым, но не совместимым с этим климатом зимним цветком, который воткнули в прокаленную солнцем соленую землю, надеясь, что он так или иначе пустит корни.

Пристрастие к экзотическому и чуждому, вследствие которого она, живя в Америке, так увлекалась Африкой и Ближним Востоком, испарилось полностью, словно нейтрализованное какой-то химической реакцией: теперь Иванка тосковала по всему привычному и знакомому. Открыть последнюю банку коктейльных сосисок, которые она в прошлом даже и не любила, — значило испытать скорбное чувство утраты. Любимая тушь для ресниц, которая была случайно оставлена на солнцепеке, прокалилась настолько, что кисточка сплавилась с его содержимым. Все привезенные с собой книги она уже прочла и перечла, а в армейской библиотеке не было ничего, кроме коротких романов о мужчинах с именами Хэнк, или Макс, или Тед, нисколько не огорчавшихся, если на их бронежилеты попадали брызги чьих-то мозгов. И, что было, возможно, самым худшим — ворсистые хлопковые одеяла тоже подходили к концу, а после того, как Ральф попытался, довольно неуклюже, приударить за ней, Иванке расхотелось обращаться к нему с новыми просьбами. Ивана, почти уж и не появлявшегося в доме, ей не хватало ужасно.

«Я и впрямь оказалась в аду», — сказала она себе, да еще и матери об этом написала. Зря, кстати сказать, написала — мать, проживавшая в венгерском городке набожная старая галоша, лишь отчитала ее за нечестивое использование слова «ад». Прилетевшие по воздуху страницы ответного материнского письма пространно растолковывали Иванке словами привычного некогда языка, читать на котором ей было теперь на удивление трудно (то ли почерк матери с возрастом становился все хуже, то ли мозг Иванки был отравлен чрезмерными дозами иностранщины?), о ее «миссии» в этой «первобытной стране», о посланной Небесами возможности «нести Слово Божие» туда, где оно нужнее всего. Иванка вздохнула и сложила письмо, обескураженная тем, что мать, когда-то родившая и вырастившая ее, стала теперь для нее бесполезной. «Нести Слово Божие»? Да ей не хватило бы сил и на то, чтобы соорудить запеканку, — даже если бы от всего, потребного для стряпни, не остались одни поскребыши.

Ей уже и бхаратанцев было ничуть не жалко. У водителя грузовика, работавшего в Комиссии ООН по беженцам, имелось для ее состояния собственное определение: износ сострадания. «У вас износ сострадания», — сказал он Иванке, помогавшей ему выгружать из машины продукты. И на следующий день она решила больше на разгрузку не ходить — надо быть сумасшедшей, чтобы вылезать в такую пылищу на 120-градусную жару, когда глаза у тебя и так уже воспалились от слез и инфекции, а в голове колотится боль.

— Надо поговорить, — в конце концов сказала она Ивану, вернувшемуся как-то в три часа ночи домой после долгого сидения под огромным безоблачным небом и попытавшемуся проскользнуть мимо нее в кабинет.

— Я почти вплотную приблизился к открытию, — вяло сопротивлялся Иван, пробегаясь пальцами вверх и вниз по листам бумаги, которые он прижимал к груди.

— Вот об этом я поговорить и хочу, — сказала она. — Я никак не могу понять, какой прок может принести хоть кому-нибудь то, чем ты здесь занимаешься.

Иван издал нервный смешок, ему не хотелось сердить ее.

— Вряд ли стоит оскорблять меня лишь потому, что… — он замолк, опасаясь совершить ошибку. Он был уверен: Иванка негодует на его работу просто оттого, что ей не хватает мужа в постели, но и слишком хорошо знал ее, чтобы решиться сказать об этом — и не просто из страха, что жена взорвется и осыплет его оскорблениями, на которые так падки обиженные, раздраженные женщины. Ничуть не меньше боялся он и ошибиться в догадках насчет того, что у нее на уме, — в прошлом это случалось нередко, и всякий раз Иван, к стыду своему, обнаруживал, что ему остается только завидовать аналитическим способностям жены; короче говоря, Иван боялся, что она окажется кругом права, а он — кругом неправ.

— Послушай, мы оба устали, — вздохнул он, с облегчением ухватываясь за возможность пригасить мягкими словами то, что сам же и начал. И слова помогли — а может быть, Иванка вовсе и не собиралась с ним ссориться.

— Насколько я могу судить, — сказала она, — любому идиоту, ну хорошо, любому западному идиоту понятно, что тут требуется сделать. Бхаратанцам необходимо осесть и научиться выращивать на своей земле хоть что-нибудь, так? Может, они это сделают, может, нет, никто не знает: во всяком случае, от тебя и не ждут, что ты сможешь склонить их к тому или к этому, правильно? А местный климат, ну, в общем, здесь явно не хватает дождей, так? Ты провел уйму измерений, работал как вол. Уверена, если бы бхаратанцам необходимо было понять, что происходит и чего не происходит, когда на их землю падает дождь, ты бы давно уже это выяснил и им бы растолковал. Но на самом-то деле им нужно только одно, чтобы дожди шли почаще, так? ООН наверняка это знает и бхаратанцы тоже, и тем не менее, ты здесь уже три месяца, ты все еще работаешь день и ночь, и кто-то продолжает за это платить.

— И что? — Он понимал, что серьезной отсрочки ему это «и что?» не даст, и все же ухватился за него, точно мышь, издающая писк, когда ее прихлопывает мышеловка.

— Так кто же за это платит и почему?

Иван опустился в кресло, положил на пол рядом с собой бумаги.

— Существует кое-что, о чем я тебе не сказал, — произнес он.

— Слушаю, — отозвалась она.

— Мою работу оплачивает не ООН, они потратили всего несколько тысяч на то, чтобы я мог пользоваться военной связью. А уж бхаратанцы ее тем более не оплачивают.

— Да, — сказала она, складывая тонкие руки под грудью — знакомый, опасный жест.

— Ее оплачивает «Фуджумара-Агкор».

— Да, — повторила она, слегка поводя бицепсами под тонкими рукавами хлопкового платья.

— Это новый конгломерат, результат нескольких слияний. Специализируется на лекарствах и удобрениях. Они считают, что моя работа может в будущем принести им пользу.

— А как насчет настоящего?

— Пока они довольны.

— Ну еще бы, — резко произнесла Иванка. — Платить-то им больше не приходится.

— О чем ты?

— Они перестали тебе платить. И ты работаешь задаром.

— О… откуда ты знаешь? — он порадовался тому, что успел сесть, — голова у него шла кругом, во рту пересохло.

Иванка заговорила негромко, покачивая вверх-вниз упирающимися пятками в пол ступнями.

— Это такое… женское свойство.

Американизм, отягощенный сильным венгерским акцентом, показался Ивану до странного непривычным.

— Женщины рождаются как раз для того, чтобы отвечать на некоторые телефонные звонки. Что-то, присущее нам, эти звонки словно притягивает. Когда мужу звонит любовница, чтобы спросить: «Иван, дорогой, когда я тебя снова увижу?» — трубку неизменно снимает жена. А когда звонит незнакомый японец, чтобы сказать: «Пожалуйста, передайте мужу, что время вышло, что он перебрал выделенные ему средства, что он вообще перебрал по всем статьям, а поскольку результатов никаких нет, мы больше не сможем посылать ему приборы, химикаты или деньги», — и в этом случае трубку снимает она же.

Иван, приоткрыв рот, в ужасе смотрел на жену.

— Почему же ты мне не сказала? Такой важный звонок!

— Ооо… наверное, потому, что я женщина скрытная. — Губы Иванки словно взбухали от гнева. Пальцы впивались в бицепсы. Иван понимал — еще пара секунд, и она взорвется.

— Ну… э-э… неважно, тот же человек прислал мне письмо со всеми плохими новостями, — признался Иван, словно снимая свои претензии.

— Я знаю, — сказала, постукивая ногтями по бицепсам, Иванка. — Несколько недель назад. А мы все еще здесь. Так кто же тебе платит?

— Ну, в общем… плачу я сам, Иванка, — сказал он и затрудненно сглотнул. — То есть мы. Я продал дом.

— Вот этот?

— Нет, наш дом в Сиэтле.

— Что?

— Я очень близок к открытию, Иванка. Когда я его сделаю, «Фуджумара-Агкор» заплатит мне столько, что хватит на десяток домов. Мы сможем жить где захотим и уезжать оттуда когда захотим. Ты только подумай, Иванка: лето в Будапеште, зима в…

Она подняла ладонь, заставив его умолкнуть.

— И какое же открытие ты надеешься сделать? — шепотом поинтересовалась она.

Иван, выпрямившись во весь рост, ответил — застенчиво, но гордо:

— По-моему, — сказал он, — я понял, как вызывать дождь.

Страшная, багровая краска выплеснулась из выреза Иванкина платья, окатила ей шею, лицо, и вот тут-то она взорвалась.

На рассвете Иван возился с приборами, щурясь, выглядывая в видоискателе облака. Впрочем, особенно щуриться ему не приходилось: подшибленный глаз уже заплыл и почти закрылся. Губу Иван попытался заклеить пластырем, однако пластырь на ней не держался. И на этот раз Иванка ему даже не дала.

Бхаратанцы встречали его улыбками: они-то знали, на что способна возжаждавшая мести женщина. У них даже имелось для ее обозначения особое слово, хоть в первый словарь их только-только обретшего письменность языка слово это и не попало.

— Хай, босс! — приветствовали они Ивана взмахами рук.

После часа работы температура полезла вверх, и Иван решил, пока не поздно, углубиться в пустыню, в собственно Окалину Ада.

По дороге туда он миновал армейские бараки — стайка молодых женщин ждала возле них ежедневной порции еды и воды. С ними была и Лидия, черное одеяние и белая кожа ее выглядели точным негативом их белых одежд и черной кожи. Все они истерически хохотали, сидя на корточках вокруг большого листа — алюминиевой, по всему судя, фольги; Иван попытался, проезжая, разглядеть, чем они там занимаются, однако отраженное фольгой солнце ослепило его. Он неуверенно помахал им из окошка джипа, однако на приветствие никто не ответил. Ему уже никогда не доведется узнать, что дочь его научила бхаратанок «гонять дракона» — это такая игра: героин нагревают на фольге, пока он не почернеет и не начнет корчиться, точно змея или дракон, испуская дурманящие пары, которые положено ловить какой-нибудь воткнутой в нос трубочкой. Лидия и бхаратанки использовали для этого пластмассовые корпуса шариковых ручек.

— Аби мат! Аби мат! — радостно вскрикивали бхаратанки. Восклицание это, которому научила их Лидия, очень им нравилось. Лидия тоже понемногу осваивала их язык — ее родителям так и не давшийся. Она начинала чувствовать себя здесь как дома.

Проводник, с которым Иван направлялся в пустыню, пребывал в настроении живом и веселом. Он все улыбался и улыбался, хоть пятен от листьев лата на зубах его не было: белый порошок, который дала ему белая женщина, был лучше всего, что он пробовал прежде, с таким и тяжелый день в Окалине Ада пережить ничего не стоит. Проводнику казалось, что тело его слеплено нынче совсем из другой глины, что ему и вода-то почти не нужна.

— Хороший день сегодня, босс, — ухмыльнувшись, сообщил он.

Иван не ответил, он даже не услышал этих слов. Иван вглядывался сквозь мутное от пыли ветровое стекло в пустыню, пытаясь понять — галлюцинация у него или он и вправду видит впереди колоссальное скопление туч.