Катажина осваивала Лондон.

По ночам она снимала пробы с ночных клубов и спала с кем ни попадя; днем работала официанткой в дядюшкином ресторанчике; а в свободные часы и по выходным прочесывала блошиные рынки и благотворительные распродажи, разыскивая майки. По преимуществу, белые, хотя годились и светло-серые, ярко-желтые и флюоресцентно-зеленые.

— Что, опять майки? — по-польски спрашивал дядя, когда она появлялась на работе, в «Кафе Краков».

— Мне нужен запас, — отвечала на том же языке Катажина. — Когда я вернусь в Польшу…

Она пожимала плечами и жестами изображала бесплодные поиски.

— Ты хочешь сказать, что в Польше нет маек?

Дядя уехал из Польши в 1980-м. В последнее время письма от родственников, кстати, так и не одобривших его поступка, выродились в списки вещей, которые можно теперь купить в познаньских магазинах.

Катажина подбросила в воздух новую майку и, пока та пребывала в свободном падении, ловко вонзила в ее проймы маленькие сильные руки.

— На польских майках печатают всякую чушь, — пожаловалась она, натягивая этот длинный белый покров через голову, поверх униформы официантки. — Знаешь, «Сен-Тропе», «Ультраспорт», «Черепашки ниндзя», «Для этой майки я чересчур сексуальна» — дребедень пяти-десятилетней давности. А простые, без рисунков, достать трудно.

И Катажина, одернув майку, точно юбку, присела в шутливом реверансе:

— Ну, как тебе?

— Ты спятила? В нее две таких, как ты, влезут.

— Сейчас модно, чтобы все сидело мешком, дядя. Видел бы ты, что продают в стильных магазинах. Большое и самое большое — другого не держат.

— Безумие. Твой отец мог бы из этой майки костюм себе сшить.

— Я до нее еще дорасту, дядя, поверь. Когда стану толстенной старой клушей.

— Есть здесь кто-нибудь? — донесся из ресторанного зала сварливый женский голос.

— Халина Козловская явилась, старая шлюха, — пробормотал Катажинин дядя. — Пора за работу, Кася.

Он резко махнул рукой в сторону плиты, и Кася стянула майку. Однако, прежде чем выйти в ресторан, ей пришлось оправить волосы, глядя в оконце духовки, поскольку миссис Козловская являла собой самую крепкую, брызжущую польской стервозностью свиную сардельку, какую когда-либо удавалось состряпать Природе.

«Когда ты помрешь, — думала Катажина, торопливо семеня к старухе, чтобы принять у нее заказ, — из твоего праха понаделают бульонных кубиков».

А следом подумала: «Это стоит записать». Она записывала свои мысли и впечатления, приготовляясь к роли новейшей литературной сенсации Восточной Европы, писательницы, чье лицо украсит миллионы бумажных обложек.

* * *

— Черт возьми, дитя, наконец-то. Выходит, не зря я надеялась!

— М-м? — отозвалась Кася, готовая записать заказ старухи в блокнот. Собственно, она уже и записывала, поскольку миссис Козловская неизменно заказывала одно и то же. Неделю спустя, после возвращения Катажины в Польшу, ее дядя нашел среди кухонных бумаг вырванный из блокнота листок:

ВЕТЧ + МР КОРНИШ

КОФ

БУЛ С МАК

СТЕРВОЗНАЯ СВИНАЯ САРДЕЛЬКА/ПРАХ/БУЛЬОННЫЕ КУБИКИ

— Очень смешно, — он немного поразмыслил и сунул листок к другим сохраняемым им бумажкам.

На следующий день Катажина зашла в музыкальный магазин Virgin Megastore и спросила, кто вскорости станет большой сенсацией.

— Я из Польши, — пояснила она, стараясь говорить с пущим, чем настоящий ее, акцентом. — Магазины записей у нас имеются, но в них только и есть, что Dire Straits да Фил Коллинз.

Как и ожидалось, из Virgin Megastore (а также из HMV, Our Price, Reckless, Sister Ray, Vinyl Experience) она унесла охапку рекламных материалов — плакатов, открыток, наклеек, листовок, пустых пластиночных конвертов, — ничего, по сути дела, не купив: Катажина расплачивалась непривычным акцентом, улыбкой и статусом музыкальной беженки. Стоявшие за высокими прилавками молодые люди, столь пресыщено надменные со всеми прочими покупателями, улыбались, взирая сверху вниз на нее и на ложбинку между ее грудей, склонялись к ней, готовые спасти бедняжку от Фила Коллинза и Dire Straits. Не обрекать же такую красивую девушку на невежество в том, что касается запретного плода новизны; ей просто необходимо вкусить этот плод за те немногие месяцы, по истечении коих Woolworths обнаружит его и выбросит на рынок, где он, бедный, и увянет.

— Зачем тебе этот хлам? — поинтересовался Касин дядюшка.

Он пожала плечами:

— Его отдают даром, дядя.

— Даром ничего не дают, — отозвался старик. — Ни здесь, и нигде. Уж этому-то меня научили.

Катажина затянула тесемки передника, спорить ей не хотелось. Перелет из Варшавы в Лондон оплатил дядя: в обмен она получила передник, чтобы его затягивать, и работу, чтобы ее исполнять. Жаль вот только, что в Америке у нее дядюшек нет — жаль, потому что там-то и находится подлинный центр мира, центр управления. Рано или поздно ей придется перебраться туда, и не потому, что Америка так уж разительно отличается от мест, которые она знает, но потому, что места, которые она знает, недостаточно отличаются от Америки.

В зале ресторана эмигранты-поляки, полистав польские журналы, бросали их назад, в общую груду. И сверху, заметила Кася, неизменно оказывался тот, на цветной обложке которого некий малахольного вида чувак порицал президента США за сексуальные домогательства. Надпись на обложке гласила: «CLINTON — WINNY ALBO NIEWINNY?»

Америка была ныне единственной в мире настоящей страной, а все прочие — копиями или производными от нее. Может, где-то и существует еще страна, гордящаяся своей отчетливой самобытностью, но она, скорее всего, прячется в лежащей за Лапландией вулканической долине, а населяют ее оголодалые умалишенцы в набедренных повязках из тюленьих шкур. Остальные же страны, на какую ни взгляни, — это либо колонии Америки, либо ее грубые имитации. Кася еще в отрочестве прочла в польском переводе роман Артура Ч. Кларка «2001 год: Космическая одиссея». Под конец книги астронавт попадает в корабль пришельцев, оснащенный, как ему поначалу кажется, всем, к чему он привык дома, включая набитый расфасованными продуктами холодильник. При ближайшем же рассмотрении продукты оказываются подделками — кучей трехмерных имитаций, словно скопированных с расплывчатых телевизионных изображений. Вот так и выглядит сегодня весь мир: дрянным слепком США. Несколько лет назад джинсов «ливайс» в Восточной Европе было днем с огнем не сыскать, вместо них продавались хлопчатобумажные штаны («фермерские пижамы», как называла их Кася) с нашитыми где только можно — на карманах, на заду, на коленях — ярлыками и рекламными формулами: перевранными американскими фразочками, а то и попросту чистой тарабарщиной, чем угодно, лишь бы уверить всех в своей преданности империи великих торговых марок. Теперь такие штаны встречаются редко. «Ливайсы» наконец появились и в Восточной Европе: она могла бы купить их в Варшаве за ту же цену, за какую ее прапрадедушка купил свою полотняную фабрику. Может, и за несколько меньшую — если бы у нее нашлись американские доллары.

— А я говорю, шлюхин сын это сделал, — заявил по-польски один из завсегдатаев ресторанчика. — Только на одно и надеюсь — они заставят его, грязного долбаря, показать свой хер суду.

— Заткнись, Анджей.

Эта парочка жирных старых пердунов с кустистыми бровями появлялась в «Кафе Краков» почти каждый день. Оба были престарелыми силезскими нефтяниками, еще не добравшимися до той стадии алкоголизма, на которой никакой еды уже не требуется.

— Эй, эта шлюшка опять здесь — ты посмотри на ее сиськи!

— Заткнись и загляни в меню, Анджей. Она идет сюда принять наш заказ.

— А у меня заказ совсем, на хер, простой. Пусть просто наклонится и…

Катажина уже знала, что переминаться у стойки с десертами, дожидаясь, когда они выпустят весь пар, бессмысленно. Эти двое могли вот так талдычить свое целых полчаса — а после пожаловаться, что их плохо обслуживают.

— Итак, джентльмены, что-нибудь надумали?

— Да, юная леди, надумали. Клинтон должен показать всему миру свой хер, а они — отправить долбаря на электрический стул.

— И что же вы закажете, м-м? — бесстрастно осведомилась Кася. — Жареного Клинтона?

Силезцы увяли. Женское остроумие неизменно приводило их в замешательство.

— Суп и булочку, пожалуйста, — прокряхтел Анджей.

— И мне то же самое, — сказал его собеседник.

— Угу, — промурлыкала, строча в блокноте, Кася. Заказ их, всегда одинаковый, она уже записала. А теперь: «Обритые гориллы, прячущие черные космы под вздувающимися рубашками».

На кухне дядюшка разглядывал добытые Касей в музыкальных магазинах рекламные материалы.

— Эти люди выглядят так, будто они сбежали из сумасшедшего дома.

— Знаю. Но я взяла за правило не говорить о твоих клиентах плохо. Два супа.

— Очень смешно. Я насчет этих поп-музыкантов. Они смахивают на уголовников.

— Это их имидж, дядя. Им хочется выглядеть негодяями, походить на преступников из американских фильмов. А на деле они, скорее всего, милейшие ребята.

— На вид — полные мафиози. По мне, так уж лучше Фил Коллинз.

— Правда? — Кася бросила в плетеную хлебницу пару завернутых в фольгу крошечных кусочков масла.

— Да. Фил Коллинз молодец. Ты уверена, что он не поляк? По-моему, похож.

— Он, вроде бы, из Лондона, — сказала Кася, осторожно пристраивая на поднос наполненные, как всегда, до краев чашки с супом, чтобы оттащить их в зал. — А теперь и вовсе в Америке живет.

— Смешно… Съезди в Лодзь, там каждый третий — вылитый Фил Коллинз, даже прическа такая же.

— Так вот почему он тебе нравится? — ухмыльнулась Кася и, повернувшись, приподняла брови, огладывая дядину лысину.

— Нет, потому что у него талант есть. — И, к испугу Каси, дядя запел, подделываясь под Фила Коллинза, запел на подпорченном акцентом английском, да еще и с поддельными американскими гласными: — «Еще одну, дай мне еще одну ночь»… «Новый день в раю»… У него мелодии, он не похож на этих длинноволосых горлопанов.

— Нисколько не похож.

— И потом, он человек состоятельный, — гнул свое дядя, — и все-таки… я в одном журнале читал, по-прежнему играет в дартс с посетителями ближайшего к его дому паба. И бизнесом занимается — форель разводит и уж не знаю, что еще, — уйму денег просаживает, а ему все равно нравится.

— Что ж, дядя, может, и тебе стоит начать так же относиться к твоему ресторану.

— Очень смешно.

Впрочем, как-то вечером дядя все же признался, что дела у ресторана идут плоховато. Прогореть он пока не прогорел, однако с каждым годом к этому приближался. Разумеется, мать Каси, дядина сестра, ей об этом уже сказала.

— Старые поляки умирают, — вздыхал он, — а молодые пристрастились лопать на скорую руку, а то еще и в Польшу возвращаются, надеются там куш сорвать. Да и ссорятся старые поляки друг с другом — один начинает обходить ресторан стороной, в нем, видите ли, «этот подонок» сидит, а после и сам «этот подонок» перестает появляться, потому что ему тут без друга скучно. Вот так я клиентов, в основном, и теряю. Из-за свар да из-за смертей.

Катажина, смущенная редким на дядином лице выражением уныния, ушла в зал и занялась там салфетками и подвядшими цветами.

— Ты посмотри, какая у этой шлюшки задница, — шепнул приятелю Анджей.

— Запрячь свой хер подальше и жри.

В тот вечер Катажина решила в танцклуб после работы не ходить — она устала и, скорее всего, переберет там «экстази», а это ни к чему. Да и секс ей сегодня не нужен, особенно с каким-нибудь из тамошних лопоухих, пучеглазых придурков с выбритыми по всему телу волосами.

Вместо этого она отправилась на концерт, в одно из тех заведений, которые у ее варшавских друзей считались достойными паломничества святилищами. Доехала подземкой до Шепердс-Буш, где, вопреки названию, не оказалось ни пастухов, ни кустов: только иностранец и мог по-настоящему понять, сколь значительную часть своего наследия потеряла эта страна. Ни тебе святых или лесов в Сент-Джонс-Вуд, ни рыцарей или мостов в Найтсбридже, ни доминиканцев в Блэкфрайарз.

Англичанство Англии обратилось в начинку туристских брошюр и книг по истории — совсем как сказочные дворцы Кракова, отданные на съедение кислотным дождям и фотовспышкам, совсем как королева Анна Ягеллонка, которую войны и идеология похоронили еще глубже, чем прежде. Да и английская королева годилась лишь для чайных полотенец и кофейных чашек, увозимых домой американцами, а здешние замки разваливались, обращаясь в груды камней, ожидая, когда их используют как декорации очередного голливудского фильма о Робин Гуде. Кася видела в Варшаве очередной голливудский фильм о Робин Гуде. Робина из Шервуда играл Кевин Костнер из Нью-Йорка, он привозил в средневековую Англию своего закадычного чернокожего дружка — чтобы на родине Кевина ребятам из черного движения было за кого поболеть. Если это не колониализм, то что же?

Группа, которую Кася собиралась сегодня послушать, называлась Spiritualized — «Одухотворенные». Если верить Virgin Megastore, именно ей предстояло вскоре стать новейшей сенсацией, а медлительность, с которой музыкальная пресса добиралась до Польши, гарантировала, что ко времени, когда Ян, Кшиш, Алиция и прочие Касины друзья прочитают посвященные этой группе статьи в NME и Melody Maker, Кася как раз и окажется рядом — с рассказом о том, как она этих ребят слушала. Надо бы только перечитать эти статьи самой, чтобы все получше запомнить.

В статьях говорилось, что основное влияние на группу оказали великие Kraftwerk, квартет Баланеску, Му Bloody Valentine, древняя музыка суфиев и Терри Райли. В стенах клуба «Одухотворенные», разумеется, никаких таких влияний не демонстрировали. Создаваемый ими звук, со страшной силой бивший из здоровенных усилителей, возвышался до уровня вибрирующего гула анонимности. Усердно сгибаясь над гитарами и клавишами, они запускали прекрасные, замысловатые вольтовы дуги в Элизиум собственного воображения, между тем как здесь, в зале, непроходимые заросли децибелов обносили их словно стеной, за которой они оставались такими же одинокими, как заключенные на прогулке в тюремном дворе. Кася бывала, конечно, на концертах в Германии, в Венгрии, в Польше: любые группы любых направлений звучали почти так же: сизифово шествие аккордов, никогда не выбирающихся из какофонического тумана, звон в ушах, едкий помпезный гул баса и пьяные выкрики: «Поосторожней с моим стаканом!», «Еще принять не желаешь?», «Народу в баре много?», «Ах, мать твою, пролил!», «Да нет, ничего, просто устал» — всегдашний язык рок-н-ролла.

Майки группы можно было купить еще до начала ее выступления. Кася на них и смотреть не стала: она не собиралась выкладывать 14 фунтов. Даже 2 фунта за первую выпивку, и то было для нее дороговато — впрочем, она всегда только за первую и платила, остальные покупал какой-нибудь парень, положивший на нее глаз…

Это па-де-де она уже исполняла множество раз: в Германии, в Венгрии, в Польше, на других лондонских концертах — спотыкливый балет клубного ухаживания. Ритуал разыгрывался в полутьме, в чреватом клаустрофобией подземелье, в ядовитых парах сигарет, спиртного и пота. Почему здесь, а не где-нибудь на открытом месте, на воздухе? Потому что здесь все общение сводилось к выкрикам прямо в ухо, к коротким и хриплым фразам. И стало быть, никаких нюансов; все ожидания, что потоньше, отпущены по амнистии и борешься ты скорее за то, чтобы тебя услышали, чем за то, чтобы поняли.

— Польша! — орала она ему в ухо, позволив носу его, такому же, как у «конкорда», совершить недолгий полет над поблескивающей расщелинкой ее груди.

— Голландия! — подтверждал он, кивая, как семафор.

— Польша! — снова орала она.

— Усек! Усек!

Имя у него было такое, что через неделю Кася его уже и не вспомнила бы, а жил он в отеле под названием «Дельта». Катажина полагала, что в английских отелях селятся только богачи да туристы, однако, добравшись со своим мужчиной до «Дельты», поняла: в них находится место и бедным. Собственно, места тут было немного: мужчина ее жил с еще пятью другими в кроличьей клетке на шестом этаже — на чердаке, который использовался не для хранения неразбитых раковин, туалетных бачков и прочих сомнительной пригодности протезов, а оказавшихся в излишке людей.

— Кася, это Даги и Тим.

— Пол в твоем распоряжении, беби! — стриженный «ёжиком» белый мужчина и пышноволосый черный приветственно подняли банки с пивом.

И вправду, усесться здесь можно было лишь на пол, поскольку большую часть комнаты занимали двухъярусные нары — три приземистых стеллажа из старого дерева с матрацами, похожими на чудовищные продолговатые «Биг-Маки». То, что оставалось свободным, почти целиком занимал комод, из ящиков которого истекали, точно струйки слюны, носки и рукава рубашек; поверх комода стоял маленький CD-плеер, с дребезгом изрыгавший звуки Manic Street Preachers и Nirvana. Даги и Тим сидели, сгорбясь, посреди груды пивных банок и сигаретных окурков, глаза их, смотревшие из-под потных бровей, казались плексигласовыми. Мужчина Каси пустился в объяснения — оказывается Пит, занимавший койку у самого умывальника, куда-то запропастился, а куда — неизвестно; Даги объяснил это гораздо более сжато: «Псих он загребанный!». Еще двое отправились за пивом, и им же, мудакам, будет лучше, если они не вылакают его на обратном пути.

Катажина решила, что ночевать здесь сегодня она все же не будет, и легонько подпихнула своего мужчину локтем в пузо, давая понять, что он может расслабиться, присесть и открыть для нее банку пива. Насчет безопасности своей она особо не волновалась: импотенцией тут смердело почище, чем спиртным, дымищем и нестираными майками.

— Откуда ты, Тим? — поинтересовалась она, втискивая спину в развилку костлявых ног своего мужчины.

— Папуа — Новая Гвинея, — усмехнулся чернокожий. — А ты?

— Из Польши, — ответила она и, увидев на его лице недоумение, добавила: — «Солидарность» — слышал?

— Ты говоришь по-польски?

— Да. Конечно.

— Скажи что-нибудь на полянском.

— Ja rozmawiam ро Polski i ty mnie nie rozumisz.

— Ничего не понял.

— А как насчет языка Папуа — Новая Гвинея?

— Я говорю только по-английски. По-английски и на пиджин. Пиджин — это не язык. Ты пиджин знаешь?

— Кто сказал, что это не язык?

— Тот, кто его знает. Пиджин — просто дерьмовый английский, понимаешь? Вроде похожий на английский, а на деле… просто дерьмо. Бепо ми кэм сингот на ю но и стап. Ю гоу ви?

— Совсем другой язык — на мой слух.

— Бред собачий, соба-а-а-чий бред! «Бепо» — это before, так? «Ми кам» — те соте, так? Понимаешь, в чем дело? Английский — настоящий язык. Всякому, кто считает, что мне лучше жить в Новой Гвинее, следует заняться своими гребаными мозгами. Здесь для меня — самое подходящее место. Так, Тим?

— Так, Даги.

Вернулись те двое, пивное подкрепление. Они задержались, поскольку один из них пал жертвой имевшей малопонятное происхождение усталости, по причине коей он норовил прилечь поспать на каждой попадавшейся ему по дороге скамейке и на каждом крылечке. Теперь он вскарабкался на нары и попросил выключить сразу и музыку, и свет.

— Да шел бы ты на хер! — ощерился Даги. — Я всю гребаную ночь слушаю твой гребаный храп, каждую гребаную ночь слушаю, так? Ну вот и ты слушай мою гребаную музыку, так?

Все шестеро уже два года как валялись бок о бок в этом лишенном толчка сортире. Морскими свинками, проходившими испытание бесконечным бездельем, — вот кем они были, свинками, посаженными взамен каких-нибудь полоумных подопытных в бесконечно крутящуюся центрифугу.

Кася и ее мужчина теперь уж почти лежали, головы их подпирала утянутая с одной из коек подушка. Руки мужчины привольно покоились, обнимая Касю сзади, на ее груди. Его запястья без особого умысла прижимали покрытые тканью соски; смелости, потребной, чтобы пустить в ход пальцы, ему не хватало, они годились лишь для одного — вскрывать пивные банки да щелкать зажигалкой, от которой прикуривала Кася.

— Не стоит тебе пить, — поддразнивая ее, проворковал он. — Ты еще маленькая.

— Ну да, большая такая маленькая, — тем же тоном ответила она, вытягиваясь и приникая к нему. — Метра под полтора.

На миг он прижался лицом к ее волосам, без поцелуя, потом откинул голову назад, вливая в подрагивающее горло спиртное. Кася, обернувшись, снисходительно, почти по-матерински взглянула на него. Ее страна представляла собой трясину хмельного отчаяния, к пьяницам Касе было не привыкать. Теперь она понимала, что, по-видимому, то же относится и ко всему прочему миру: символические страны, столь отчетливо разграниченные на картах, на самом деле накрыты океаном пьяного беспутства. И назначение Каси состояло в том, чтобы пересечь этот океан, не замочив ног, высматривая все, какие попадутся дорогой, маленькие Арараты.

«Надо бы это записать», — подумала она. И спросила у своего мужчины:

— Ручки не найдется?

— Нет, — ответил он.

Кася, не поднимаясь с пола, оглядела комнату — впрочем, увидеть здесь ручку она не надеялась. Помимо всего прочего, даже если бы какой-то чрезмерно ревностный милиционер швырнул в эту комнату гранату со слезоточивым газом, клубы стоявшего в ней дыма вряд ли стали бы плотнее. Здоровенный плакат фильма «Спасатели Малибу» с голой по пояс Памелой Андерсон, и тот различался с трудом — не то потому, что и на нем клубился туман, не то потому, что видимость в комнате была почти нулевая. Кася проморгалась, сощурилась, пытаясь разглядеть неуловимые соски Памелы.

— Ты здесь на отдыхе или как? — спросил Даги.

— Работаю в дядином ресторанчике. Его последняя официантка уволилась в спешном порядке.

— Почему?

— Сексуальные, как их… сексуальные домогательства?

— Дядины?

— Может быть. Я у него не спрашивала. Скорее всего, клиенты расстарались. Не знаю.

Мужчина Каси уже словно бы ласкал ее, выпитое вознесло его на тот волшебный уровень, от которого было рукой подать до коматозного сна и на котором он наконец обрел уверенность в себе, достаточную, чтобы накрыть ладонями ее груди. Кася ласково потерлась затылком о его шею.

— А я тут подал заявления в кой-какие места, — говорил Даги. — И значусь в одном-двух окончательных списках.

Из-под наслоений «Биг-Маков» послышался голос:

— Иисусе-Христе, ну, пожалуйста, уберите вы этот гребаный свет, дайте поспать!

— В наши дни, чтобы получить хорошее место, приходится ой как вертеться, — пустился в объяснения Даги. — Унюхают, что ты чего-то скрываешь, и знать тебя больше не захотят. От тебя требуется готовность спать в машине с мобильным телефоном, вообще, где скажут. Я потому и торчу пока в этой дыре, момент выжидаю. У меня и девушка есть, хочет жить со мной, охеренно красивая, но, правда, мозгов не хватает, понимаешь? Работает неполный день в магазине «Чего хочет каждый». И не врубается — чтобы прижиться в этом мире, человеку нужно что-то еще…

Ласки Катажининого мужчины, казались теперь приходившими откуда-то издалека, из некоего центра дистанционного управления, лишившимися, пока они пересекали миллионы миль алкогольного пространства, и силы, и отчетливости. «Привет с планеты Лебедь», казалось, говорили его пальцы, тычась в поисках точки опоры по влажным холмам ее грудей. Ну да и ладно, получить привет с далекой планеты все равно приятно.

От нее он хотел лишь одного — секса. Косолапая неспособность бедняги перевалить через языковой барьер и типично британский страх осложнений делали его безобидным в сравнении с польскими друзьями Каси, желавшими от нее большего, много большего, чем просто секс, и умевшими карать за неподатливость. Она уже привыкла к тому, что душу ее разглядывают под множеством углов. Мужчины, вознамерившиеся открыть смысл жизни, резким тоном требовали, стоило ей на миг отвести взгляд, немедля замереть по стойке «смирно»; женщины проделывали то же самое, успевая вдобавок брать на заметку каждый сантиметр лишнего жира на ее бедрах, темные круги под глазами, только что завершенный нервозный разговор за закрытой дверью. Друзья нашаривали вену в ее сердце, искали методу, которая позволит привести Касю в нужный им вид — вливание, переливание, откачка. Никто не способен был устоять против искушения прибрать ее к рукам. А этому англичанину только и требовалось, что заснуть с ней рядом — или на ней. Чего уж проще.

Один из тех, кто ходил за пивом, расспрашивал ее, пытаясь укрепить свою веру в то, что капитализм обратил Польшу в страну, ничем не лучшую Англии. Речь шла о разделении на имущих и неимущих: как и многие на Западе, он томился чем-то вроде ностальгии по коммунизму, по системе, которой сам и не нюхал.

— Да, в Польше сейчас худо, если ты не очень богат, — соглашалась Кася. Ее тянуло в сон, а бессмысленные, шаблонные ответы никаких усилий не требовали. — Люди стоят перед витринами, разглядывают вещи, которые им не по карману. Для них это все равно что музейные экспонаты… хотя нет, что-то вроде кино. Большой голливудский фильм.

— Ух ты! Но это же чистый капитализм, правильно?

— Правильно, — зевнула она, хотя на самом деле так не думала. Разглядывать магазинные витрины в природе человека, а мир всегда был устроен одинаково: ты непременно оказываешься слишком бедным для того, чтобы купить вещь, которую желаешь сильнее всего. Чистый капитализм до Польши пока еще не добрался, но доберется, и очень скоро. Здесь он лез в глаза отовсюду. Чистый капитализм наступает, когда людей начинает интересовать не доступное, но то, что, быть может, станет доступным в ближайшее время, — когда они гоняются лишь за вещами, способными сделать уже принадлежащее им устарелым и нежеланным.

— Ну хоть музыку выключите, Христа ради.

— Тим, выключи музыку, пусть наш храпящий друг отдохнет.

— Я тебе, на хер, не слуга, мужик. Оставь Тима в покое.

— Фу-у, зачем ты так, Тим, мальчик мой.

— Я тебе, на хер, не мальчик.

— Фу-у… выпей-ка еще пивка.

— Пиво кончилось, на хер.

— Ну так выйди и купи.

— Ты и так, на хер, косой, мужик.

— Да и магазины уже закрылись, — прибавил второй из ходивших за пивом.

— Сдаюсь! — простонал лежавший на койке. — Сегодня закончилось. Настало завтра.

Папуас Тим сжался в плотный комок, голова и руки его исчезли из виду, укрывшись между воздетых колен.

— Пенис, пенис, — лепетал он, и Катажина фыркнула, давясь сигаретным дымом.

— Он говорит: «пинис, пинис», — пробормотал ей на ухо ее мужчина. — Это «финиш» на пиджине — конец.

— Мне надо в уборную, — зевнула Кася. Ее мужчина вяло ерзал под ней; Тим забирался на свои нары; Nirvana замолкла сама собой; из одного угла комнаты поплыл храп, однако Даги ничего не сказал. Стало быть, все сошлись на одном: пора спать.

— Этажом ниже, — сказал ее мужчина, щурясь на Касю, словно норовя запечатлеть в сознании ее черты. — Там у двери здоровенная тележка стоит, с бельем, не ошибешься.

Кася, подтянув себя кверху за перекладину койки, встала. Спину немедля обдало стужей: пот, пропитавший ткань кофточки, охлаждали сразу два воздушных потока — из единственного окна и из открытой двери.

— До скорого.

Этажом ниже, сидя на унитазе и писая, Кася подкрасилась и произвела краткий общественно-политический анализ. Теперь некоторые различия были ей совершенно ясны. В Польше общество — еще задолго до ее рождения — существовало независимо от граждан. Безразличное к нуждам и желаниям всех живших в стране, оно тащилось себе вперед, выполняя указания давно помертвевших Франкенштейнов. Никто этих чудищ не любил, в особенности опасных, однако их можно было использовать, и именно этим поляки всегда и занимались — и все еще занимаются, даже сейчас, когда чудище бесцельно тычется взад-вперед, а все распоряжения его отменены. Они используют его всеми доступными способами, седовласые сановники и зеленоволосые панки, объединенные презрением к системе. И, похоже, желания твои никакого значения по-прежнему не имеют, предполагается, собственно, что у тебя их просто-напросто нет, и кем бы ты ни был — старым скрягой, жаждущим теплых шлепанцев, будущим адептом Храма духовной молодости, мечтающим о железном колечке в соске, или молодой супругой, алчущей кремовых занавесочек, — добыть эти предметы элементарной роскоши ты можешь только нарушив правила. По сути, порча, поразившая поляков, стала настолько всеобщей, что они обратились в почти идеальных коммунистов.

А вот происходившее в Англии представлялось ей совершенно иным. Общество здесь было скорее религией, которую исповедовали — или, по крайности, думали, что исповедуют, — все граждане до единого. Однако религией не евангельской, не точно направленной, нет… чем-то вроде религии «Макдональдса», вездесущей и разжиженной. Люди могут жаловаться на общество, но жалобы их ничем не отличаются от уничижительных замечаний насчет питательных свойств гамбургера, отпускаемых по ходу его поглощения. Английское общество предлагает то, чего хочет английский народ, и народ выстраивается за предлагаемым в очередь и стоит в ней, проявляя такое терпение, какое людям Восточной Европы и не снилось. Но разумеется, ни религия, ни ресторан быстрого питания, какое бы всеобщее признание ни получили их лозунги, не могут дать по стулу и по чизбургеру каждому. Должны существовать и неудачники, biedaki.

И похоже, Лондон ими кишмя кишит — не исключено даже, что они составляют здесь большинство. Общество приняло их в себя, нашло горьковатыми на вкус и выплюнуло, и теперь это — человеческие отбросы. Почти каждый «Макдональдс» обнесен рвом, в котором плавают человеческие отбросы, лишенные своей порции «Счастливого обеда».

О, стыд отверженности! О, стигматы неуспеха!

В Польше никто этих чувств не ведает, потому что польское общество таким задумано и было — обращающим, как ни крутись, любого в преступника. Трудно ощущать себя отверженным там, где основные твои человеческие качества заставляют тебя да и всех остальных отвращаться от идеала причастности. На каждом уровне этого общества всегда находятся рисковые ловкачи, прибирающие к рукам все, что официально считается недоступным, прочим же остается довольствоваться завистью, безнадежностью и мелкими кражами. Но никакого тебе английского стыда… впрочем, нет, это даже не стыд… тут что-то более бессвязное и раболепное. Смущение.

На улице, не более чем в сотне ярдов от «Дельты», бездомные побирушки заворачивались, устраиваясь на ночь у дверей магазинов, в серое шерстяное тряпье и воскресные приложения газет. Неоновые девизы сияли над ними, изрыгая послания — «ХОЧЕШЬ ЭТО? СЧИТАЙ, ПОЛУЧИЛ!» и «ВСЕ К МАКСУ!». Послания, поступившие из другой галактики, с планеты Америка. Не требовать же от их составителей, чтобы они ухитрялись понять — из такой-то дали! — мертвы ли уже получатели сообщения или просто легли поспать.

Турецкий ресторанчик оставался еще открытым. Кася, взяв чашку кофе, неторопливо пила его.

— Я-ва-ва-ва-ва-Том Круз-я-ва-ва, — говорили вокруг турки.

— Я-ва-ва-ва-Сильвестр Сталлоне.

Кася вернулась в «Кафе Краков» около трех утра, однако дядя еще не спал, что было необычно. О ночных похождениях Каси он никогда не говорил ни слова, не сказал и сейчас, даром что и одежда ее, и кожа сильно отдавали табаком, крепким спиртным и мужскими подмышками.

— Не могу спать, — он взмахнул рукой. На плите булькал в маленькой кастрюльке суп, в пустой корзинке для хлеба неловко пристроилась старая книга в бумажной обложке — скорее всего, дешевый польский Новый Завет, — на разделочной доске лежал журнал, открытый на посвященной О. Дж. Симпсону статье «Sprawozdanie z Ameryki».

— Вот и я не смогла, — нагло соврала Катажина.

— Очень смешно. — Дядя хмыкнул и не то чтобы совсем от нее отвернулся, а просто занялся своими делами — помешивал суп, намазывал масло на ломти хлеба. Кася, двигаясь в одном с ним ритме, наполнила водой кофейник и смахнула со стола овощную кожуру.

— Знаешь, Кася… эта девушка, Зофия, та, что начнет работать со следующей недели… — он примолк, зачерпнул ложку супа, слабо подул на нее, попробовал. — Она может начать, а может и не начать, понимаешь, о чем я? Это не разобьет ее сердце… я хочу сказать, ни на каких каменных скрижалях не написано, что она должна здесь работать.

— Спасибо, дядя. Нет, все нормально. Я действительно хочу вернуться в Польшу.

Он покивал, нахмурясь. Снаружи загукала сигнализация какой-то машины.

— Напиши мне, как там, — сказал дядя, необычным для него ясным и сильным голосом. — А то от сестер я только списки товаров, которые продают в магазинах, и получаю… Ты девочка умная. Пиши мне. Про Польшу. Польшу, которую видишь ты.

Кася покраснела — впервые на ее памяти.

— Конечно, — ответила она. — Конечно, напишу, дядя Ярек.

И следом:

— А можно мне немного супа?

Они вместе хлебали суп. В конце концов, противоугонный сигнал умолк, снова воцарилась тишина. Кася попыталась представить себе, как она делится с дядей впечатлениями этой ночи — впечатлениями от сортира в отеле «Дельта», от рук мужчины с концерта «Одухотворенных», уже утратившего имя. В общем, представить это, пожалуй, даже и можно. За словами далеко ходить не пришлось бы.

Миновало еще несколько минут, и вдруг дядя сказал:

— Знаешь, мой отец, брат твоей бабушки, вовсе не был неудачником, каким они его изображают.

— Я о нем ничего не слышала, — отозвалась Кася.

— Он не умел зарабатывать деньги. Собственно, и не хотел. И семья ему этого не простила.

— Ну, не уверена, — произнесла Кася, глядя на дядюшку поверх парящей кружки с кофе.

— Отец был поэтом. Умер в Бухенвальде.

— Я не знала, — сказала Кася, опуская кружку на стол и обнимая ее ладонями. Теперь она слушала дядю внимательно.

— С одной из твоих двоюродных бабок через несколько лет после этого приключился удар, он подпортил ту часть ее мозга, которая не позволяет людям говорить все, что у них на уме. Как-то во время обеда зашел разговор о моем поэте-отце, и она сказала: «Вполне в его духе — помереть в концлагере, о котором за пределами Польши никто и не слышал».

— Не смешно, — сказала Катажина.

— Чего она не сказала, о чем никто из них даже и не поминает никогда, так это того, что мой отец похоронен на «Аллее достойных» варшавского кладбища Повацки. И именно потому, что он писал стихи. Его почтили не за то, что он ботинки или там шапки шил, или строил военные корабли, или… или… суп варил, — а за стихи. — Дядя Ярек вынул из хлебной корзинки старую книжку. — Вот за эти стихи.

— Клево, — сказала Кася, глаза у нее загорелись. — Подаришь?

— По-твоему, я кто? — резко ответил Ярек. — Книжная лавка «Харя Кришна»? Каждый клиент получает бесплатно сборник стихов? Думаешь, у меня наверху их целый короб стоит? — крепко сжимая пальцами книгу, он поднес ее к своему лицу, точно зеркало. — Это мой экземпляр стихотворений Болеслава Шайна.

— Тогда где мне ее искать? — с вызовом спросила Кася.

Ярек снисходительно улыбнулся:

— Зайди в Польше в хороший книжный магазин. Спроси, нет ли у них стихов Болеслава Шайна.

— А если нет?

— Я что, должен объяснять тебе принципы капитализма? Попроси, чтобы они ее заказали. Если с ними ничего не получится, обратись в другой магазин. Рано или поздно, кто-нибудь ее да найдет. Ты даешь деньги, тебе отдают книгу. И может быть, через неделю о ней спрашивает кто-то еще. Так книги и выживают, верно?

— Я просто подумала… при том, что сейчас творится в Польше…

— Ну, это ты выяснишь. И напиши мне. Сестры уверяют, будто в Польше теперь можно и автомобильные телефоны добыть, и «рибоки». А ты расскажешь, что можно добыть в Варшаве из книг Болеслава Шайна.

— Да, но…

— Вот никогда люди не хотят платить за то, что по-настоящему ценное в жизни! — гневно воскликнул Ярек. — Они годами копят деньги на изготовленную поточным методом машину, а вещь уникальную, стихи, написанные неповторимой личностью, им непременно задаром подавай.

— Хорошо-хорошо, я поищу, поищу, — умиротворяюще произнесла Кася. — Как она называется-то?

— А вот это запомнить легко, — Ярек с подчеркнутой небрежностью бросил в мойку суповую чашку и, спохватившись, встал посмотреть, не разбилась ли. — Первая строка польского государственного гимна, — и он пропел, мелодично и точно: «Jeszcze Polska nie zginęła…».

— Еще Польша не погибла, — повторила за ним Кася.

— И вот что еще выводит меня из себя, — сказал Ярек, и его передернуло — так, словно он уселся на электрическую плитку, которую никто не позаботился выключить. — Отец написал это стихотворение, заглавное, за несколько дней до того, как его отправили в Бухенвальд. Он тогда уже сидел под домашним арестом. А сейчас люди читают его и думают, что папа либо был чокнутым, человеком, живущим в сочиненном им мире, либо просто иронизировал.

Этого польского слова Кася не знала, однако решила, что просить у дяди объяснений не стоит.

— И знаешь, это и есть главное, в чем изменился мир, — вздохнул он, выпустив наконец весь пар. — Люди больше не способны представить себе человека, надежды которого простираются за пределы его собственной жизни.

Кася открыла рот, собираясь что-то сказать, но не смогла удержаться и зевнула. И дядя тоже зевнул. И оба рассмеялись.

— Спать пора, — объявил Ярек. — Во всяком случае, мне. Ты, как всегда, вольна поступать по-своему.

— Разбуди меня утром, — ничуть не кривя душой, попросила Кася. — Не оставлять же тебя один на один с Халиной Козловской.

Однако утром дядя Ярек дал ей поспать. Когда она наконец появилась в ресторанчике — принявшая душ, накрашенная и ощущающая легкую тошноту, Халина Козловская успела удалиться, зато появились и уже ели, сделав заказ, двое других завсегдатаев.

— Этот суп высосала из свиной жопы беззубая шлюха, — провозгласил Анджей.

— Заткни хлебало, здесь люди едят.

— Так они и едят дерьмо, высосанное из…

— Они много чего едят, Анджей, не все же выбрали суп. Ты заказал его, потому что дешевле в меню ничего нет.

— В прежние дни я мог за такие деньги «Фольксваген» купить.

— Ну, значит, ты покупал свои «Фольксвагены» у нацистов, со скидкой.

— Не заводи меня.

— Лопай суп. Ты пьян. А суп поможет.

— Помог бы, если б в него бухла налили.

— Ну так булочку съешь.

— Она черствая.

— Ничего не черствая. Свежий польский хлеб. Его влажным воздухом, как в «Макдональдсе», не накачивают.

— На — потрогай — скажешь, она свежая?

— Да съешь ты ее, на хер, и все.

— Иисусе, ты посмотри, какие сиськи у этой шлюшки.

— Чуть больше уважения, джентльмены, прошу вас! — донесся из кухни грозный голос.

Катажина, вздохнув, подошла к столику.

— Что-нибудь еще? — холодно поинтересовалась она.

За два дня до отъезда из Лондона Катажина оттащила чемодан с майками на Ноттинг-Хилл-Гейт, в магазин U Design It. Здесь она, согласно предварительной договоренности, заплатила мужчине-азиату и дала ему точные указания — какой рисунок на какую майку нанести. В набранных по музыкальным магазинам материалах было полным-полно фотографий и эмблем — как и в рекламе, вырезанной из музыкальных журналов. Из Польши она прихватила с собой — на случай, если в Лондоне таких найти не удастся, — лишь пару фотографий: Фила Коллинза и Dire Straits. Дома они пойдут нарасхват, особенно у старичков с деньгами, так что можно будет даже поэкспериментировать с ценами. За «Одухотворенных», Future Sound of London, Трики и прочих запрашивать, наверное, придется поменьше, однако на ее стороне будет их уникальность: эту нишу никто еще заполнить не потрудился. Она даже сможет гарантировать покупателям, что, если те найдут в Польше такие же майки по меньшей цене, им возвратят деньги в двукратном размере. Польские остолопы на этот фокус купятся как миленькие: это же так по-американски.

Потом она обошла с десяток обменных бюро, выбрала то, где можно было с наибольшей выгодой обратить оставшиеся у нее английские фунты в американские доллары — набивать сумочку злотыми никакой срочности не было. Себе Катажина оставила лишь несколько монет достоинством в фунт каждая, — хватит, чтобы протянуть два оставшихся дня. Билет на подземку до аэропорта, ну, может быть, молочный коктейль в «Макдональдсе»: обо всем остальном позаботятся другие, и здесь, и на том конце. И, словно перелистывая страницы мысленного блокнота, она проверила список вещей, о которых следует помнить: американские доллары, да… черные пластиковые мешки для мусора, да… рулон клейкой ленты для ценников, да… паспорт… гигиенические прокладки… дерьмовое чайное полотенце с надписью «Дом Виндзоров» для мамы… стопка ее записей… ах да, и…

Болеслав Шайна… Jeszcze Polska nie zginęła…