Смотритель музея распахнул еще одну древнюю дверь, и от тела каменного льва отвалилась, словно она только этого и ждала, голова. Большая каменная голова, высеченная столетия тому назад, врезалась в пол. От удара по нему заскакали осколки керамических плиток. Голова перекатилась и улеглась у левой лапы льва, приоткрыв рот с выбитыми клыками и уставив гневный взгляд — мимо обрубка собственной шеи — в расписной потолок.

— Немыслимо, — сказал Тео, решивший, что от него могут ожидать некоего выражения благоговейного ужаса.

— Да нет, ничего немыслимого, — хмуро отозвался музейный смотритель. — Грабители пытались уволочь и голову льва тоже. Долго отламывали ее — топорами, ломами, даже из винтовок по ней стреляли. Один из них выпалил льву в шею, а пуля отскочила и попала ему в ногу. Дружки его только рассмеялись. И занялись другими экспонатами.

Тео вступил в ободранный зал, потупившись, — так, точно испытывал смирение перед могучей печалью Аллаха, взиравшего на его оскверненное святилище, — а на самом деле, пытаясь различить следы крови. В этом зале произошло убийство и, вдобавок к нему, несчастье с получившим пулю в ногу грабителем. Однако с того дня полы успели подмести, протереть. Не очень старательно, но все-таки. На полу еще оставались там и сям малюсенькие осколки стекла, крошки керамики, обрывки тканей.

Смотритель тоже пострадал от налетчиков. Голова его была обтянута неопрятной, смахивавшей на подгузник белой повязкой, с розоватым пятном не впитанной ею крови посередке. Повязка пребывала в нелепом несоответствии с его двубортным темно-серым костюмом, темно-коричневой кожей и дорогими туфлями. Зачем щеголять такой отдающей Первой мировой обмоткой, если рану можно стянуть несколькими полосками хирургического пластыря?

«Выкаблучивается» — подумал Тео, сознавая, впрочем, что проявляет безобразную черствость. Этот тип — чистопородная жертва, тут и сомневаться не в чем. Однако жертв трагических событий отделяла от прирожденных невезушников тонкая разграничительная черта. Прирожденные были людьми дьявольски неприятными, слонявшимися, шаркая ногами, вокруг тебя с жалкими физиономиями и грязными бинтами над ними. Они просто притягивали к себе беду и — война там или не война — заканчивали тем, что обзаводились ореолами незаслуженного страдания. Тео подозревал, что смотритель принадлежит именно к этой породе. Великая несправедливость войны и голова в окровавленной повязке отвечали его статусу мученика, — вот он и исполнял эту роль, как умел. Меланхолический фатализм, который журналисты привычно именуют «спокойным достоинством», сквозил в каждом его слове и движении.

«Я твою долбанную страну не разорял» — подумал Тео, — мысли этой он устыдился, но ведь менее правдивой она от того не стала. Тео был лингвистом, научным сотрудником Торонтского института классической литературы, а не каким-нибудь неотесанным солдатиком-янки. К тому же, музей ограбили сами иракцы, а вовсе не американцы.

— Здесь у нас хранились манускрипты Оттоманской империи, — сообщил смотритель скорбным, елейным, монотонным голосом. — Свитки династии Аббасидов. И подписанное Екатериной Великой издание Корана тысяча семьсот восемьдесят седьмого года.

— Как это печально, — сказал Тео.

— И глиняные таблички из Урука, одного из важнейших городов Месопотамии, с клинописным текстом, так до сих пор и не расшифрованным.

— Трагедия, — согласился Тео. «Ты только не растолковывай мне все значение Урука, — подумал он, — я, знаешь ли, не идиот.» И вообще, почему смотритель с таким упорством изъясняется на английском, хотя Тео говорил с ним по телефону на вполне пристойном арабском? Он словно бы норовит подчеркнуть унижение, которое испытал в результате созданной вторжением в его страну катастрофы.

— У нас имелись также брачные контракты седьмого века до Рождества Христова, — пожаловался смотритель и высоко, так что повязка смялась о его воротник, поднял голову. — Времен Синнахерибов.

— Ужасно, — сказал Тео. Им понемногу овладевало неприятное чувство: если он не перехватит инициативу в этом разговоре, смотритель вскоре сочтет нужным объяснить ему, что Ирак был колыбелью культуры, мирным плавильным котлом учености и терпимости еще в те времена, когда прочие народы пребывали в скотском младенчестве — и ду-бу-ду-бу-ду. Все это было чистой правдой, да только Тео не испытывал никакого желания выслушивать ее от скорбного человечка с подгузником на голове. — Однако, послушайте, мистер Мухибб, не сочтите… э-э… за бесцеремонность, но, может быть, мы займемся тем, что пока еще цело. Я, в конце концов, ради этого сюда и приехал.

— Они забрали все, все, — пожаловался смотритель и заломил руки. — Здесь не осталось ничего такого, что грабители сочли бы недостойным похищения.

Тео вздохнул. Он уже привык к подобным жалобам, охранительным заклинаниям, предназначавшимся для ушей тех, кто мог задумывать новые налеты. От визитера, желавшего выяснить, какие сокровища были все-таки спасены, какие экспонаты спрятаны в подвалах или рассованы по домам предусмотрительных служителей музея, требовалось, чтобы он завоевал доверие смотрителя, а для этого необходимы многочасовые разговоры, долгие обеды с вином, — только после них правда начнет выходить наружу, экспонат за экспонатом, и в конце концов, Тео сможет повторить щедрое предложение своего Института. А он не знал, хватит ли ему терпения на такую канитель. Начать с того, что он пытается похудеть, а долгий, состоящий из многих блюд арабский обед сведет все его старания избавиться от лишнего веса на нет. Да и настроения для того, чтобы завязывать с коллегой компанейские отношения, у него вот именно сейчас не было. Подруга Тео только-только — сорок пять минут назад — сообщила ему по мобильнику, что ей необходимо время и, главное, место для того, чтобы разобраться в своих приоритетах. Главным ее приоритетом, подозревал Тео, был суровый красавец по имени Роберт, занимавшийся фотографированием дикой природы.

— В пятницу я возвращусь в Торонто, — сказал ей Тео, поджаривавшийся по пути к музею в дорожной пробке.

— Место необходимо мне сейчас, — ответила подруга.

— Ну, э-э… я как-то не понимаю, чем могу тебе тут помешать, — сказал он. — Сама же видишь — я здесь, ты там, одна. Во всяком случае, я надеюсь, что ты…

— Мне нужно, чтобы ты понял: к твоему возвращению многое может измениться.

— Многое?

— Между нами.

— Ну так… зачем эта таинственность? Почему бы тебе не сказать мне все сейчас?

«Валяй, — думал он, — скажи, что тебе не нужен толстяк-ученый, когда ты можешь заполучить мускулистого фотографа, который выслеживает долбанных антилоп.»

— Пока мне сказать нечего. Я просто нуждаюсь во времени и месте, вот и все.

— Ладно… э-э… — он чихнул — аллергическая реакция на выхлопы дизельных двигателей, грязнивших влажный воздух, — хрен с тобой, поступай, как знаешь.

И теперь, таскаясь за смотрителем по разграбленному музею, Тео испытывал искушение сцапать его за отвороты пиджака и заорать ему в рожу: «Нужны тебе деньги или нет? Все же просто. Мы на пять лет выставляем твои сокровища в Институте, в обмен на славненькую, богатенькую программу реставрации. Под конец этих пяти лет в Ираке опять наступит мир, а у тебя будет восстановленный музей и ты получишь все твои бирюльки назад. Договорились или как?»

— Извините, — сказал смотритель и поднял палец: замереть и прислушиваться. Со стороны музейного фасада доносился какой-то стук. (Дверной звонок больше не работал, а блоки системы громкой связи выдрали из стен и все, что от нее осталось, — это обрывки проводов, свисавшие по углам с потолков.)

— Извините, — повторил смотритель. — Прошу вас, подождите немного здесь.

И он поспешил на призывный стук.

Тео присел на полированного дерева шкафчик, повалившийся набок и изрыгнувший свои картотечные ящики. Он окинул взглядом зал — пустой, если не считать останков разбитой вдребезги стеклянной витринки, нескольких древесных стружек и — в дальнем углу — неимоверно тяжелого ассирийского крылатого быка, от постамента которого несло мочой и дезинфекцией. Затем услышал, как отворилась и захлопнулась тяжелая дверь музея. Хорошо бы, выкурить, пока он ждет, сигарету. Не глупо ли сидеть вот так посреди дома, совсем недавно опустошенного грабителями и иеху, и не решаться осквернить его воздух табачным дымом?

Внезапно все окна здания взорвались. Послышались три или четыре громовых хлопка, первый из которых ударил в Тео, точно порыв ураганного ветра. Из наружного мира пахнуло яростным жаром и светом. Тео заморгал. Только очки и спасли его от ослепления. Колени Тео покрылись крошечными осколками стекла, а когда он опустил голову, чтобы взглянуть на них, такие же посыпались из его волос.

Он встал, остатки присутствия духа уберегли его от попытки смести с себя стекло голыми ладонями. Он попытался встряхнуться на собачий манер. И обнаружил, что его и так уже трясет.

Тео направился было к выходу, но тут же и передумал. С улицы неслись крики, новые громкие хлопки. Смотритель вместе с его дурацкой повязкой, наверное, разбросан сейчас по улице, по штукатурке стен и автомобилям — точно брызги грязи или еще не подсохшее граффити. Тео пожалел, что не вел себя с ним подружелюбнее, был слишком замкнутым, холодным. Как-то оно нехорошо — видеть в человеке занозу в заднице, и всего за две минуты до его гибели. Но в том-то и беда: в этой затраханной стране невозможно сказать, кто проживет еще целую вечность, до полусмерти раздражая тебя, а кто дарует тебе сейчас последние из бесценных минут своей жизни. Однако вести себя с кем-то по-доброму в этой затраханной стране попросту невозможно. Это заканчивается тем, что ты либо гибнешь сам, либо тебя заедают до смерти паразиты в человеческом облике.

Снаружи явно шла стрельба. Ирак — в этот момент его истории — переполняли легко возбуждавшиеся люди, которые либо не знали, что на карте мира есть такой город, Торонто, либо плевать на него хотели и потому, столкнувшись с молодым приехавшим из Канады мужчиной, затруднялись сообразить, какого обхождения — если не считать выстрела в грудь — он может заслуживать. Тео побежал к лестницам, находившимся в центре музея. В подвале, вспомнил он, полным-полно уборных. Вот в них — или в каком-нибудь складском помещении — он и укроется и подождет, пока все утихнет.

Проскочив половину винтовой лестницы, Тео обнаружил, что прикрепленную над нею к стене сильно беременную барельефную богиню, которой он любовался, в первый раз спускаясь в подвал, изувечил взрыв. Живот ее, — оказавшийся к удивлению Тео пустым, — треснул, точно яйцо. Тео взглянул на подвальный пол, куда упали осколки камня.

Среди осколков лежали девять неплотно спеленатых тканью папирусных свитков.