— По-моему, «Двадцать пять классических композиций кул-джаза», — сказала она, — это твой диск.

Он взглянул на нее поверх картонной коробки с вещами, которую прижимал к груди, и ответил:

— Нет, твой.

— Я его даже не слушала никогда. Ни разу.

— С этим спорить не буду, — сказал он. Оба стояли в прихожей квартиры, бывшей для них общей в течение четырех лет и восьми месяцев. Книжный шкаф, из которого он удалил свои книги, выглядел теперь почти пустым — длинные голые полки из кремового оттенка сосны с притулившейся в углу одной из них стопкой толкующих о путях самоусовершенствования книжонок в бумажных обложках. — И все-таки диск — не мой. Я купил его для тебя.

— Вот именно: ты купил, а не я.

— Это был рождественский подарок, — сказал он, стараясь, чтобы голос его звучал ровно. — Я думал, что, если мы начнем с простых, понятных каждому вещей, тебе будет легче освоиться с джазом.

— Я не нуждаюсь в «простых вещах», — ответила она. — И в твоей снисходительности тоже.

Он опустил коробку на пол, вернулся к сильно попустевшему шкафичку для компакт-дисков, из которого на него взирала с корпоративным каменным безразличием подобранная Мередит музыка. Рядом с ее Брайаном Адамсом и «REO Speedwagon» зияли пустоты, которые занимали прежде его Джон Адамс и Стив Райх; трудно было поверить, что они могли простоять бок о бок почти половину десятилетия и не обжечься друг об друга. Тео вынул «25 классических композиций кул-джаза» из строя расставленных в алфавитном порядке дисков, — порядок этот выдерживался им со времени, когда они с Мередит съехались. (Диск стоял на «Р» — «разное», а не на «Д» — «джаз»; колебания, которые он испытывал, принимая это решение, Тео помнил так же подробно, как первую ночь с Мередит.) Диск так и остался запечатанным в целлофан.

— Ты даже не поинтересовалась, откуда у меня на лице порезы, — сказал он.

— Неудачно побрился? — спросила Мередит.

— Они и на носу есть, и на лбу. На некоторые придется, наверное, швы накладывать.

Она снисходительно вздохнула.

— Ладно, расскажи.

— Я был в Мосулском музее, а перед ним, на улице, взорвали бомбу. Все окна повышибало. Меня осыпало битым стеклом.

Мередит отпила кофе из чашки, которую держала в руке. Узкое запястье ее побелело, она слишком крепко сжимала чашку.

— Нечего нам было соваться в Ирак, — сказала она.

— Да, такого мнения придерживаются многие, — иронически ответил Тео. — В том числе и те, кто взорвал лимузин тамошнего политика прямо перед музеем, в котором я находился. Я потом услышал в новостях, что жену политика взрыв… э-э… распределил по множеству направлений. Голову ее нашли в вестибюле музея. Она пробила окно, точно пушечное ядро, и отскочила от стены.

На Мередит его сублимированная радость по поводу расчленения женщины никакого впечатления не произвела.

— Я говорю о том, что нам вообще туда соваться не стоило, никому из нас и ни по какой причине, — сказала она. — Ни ради войны, ни ради наведения порядка, ни с предложением денег, ни для переговоров, строительства, получения нефти, ни ради того, чтобы попадать в выпуски новостей или снимать документальные фильмы. Следовало просто предоставить их самим себе. Они были безнадежно прогнившей шайкой полоумных еще до того, как мы к ним полезли, а мы только сделали их еще более безнадежными, гнилыми и полоумными. Нам лучше убраться оттуда к чертовой матери и в следующие сто лет даже не смотреть в их сторону — пусть делают, что хотят.

От речи столь длинной у нее перехватило дыхание. На глаза навернулись слезы. Тео знал: если он сейчас поведет себя правильно, то через десять минут получит театральную вспышку гнева, которая оставит Мередит дрожащей и жаждущей утешения — в постели. Может, побыть здесь еще немного? Нет, десять минут — срок слишком долгий.

— Ладно, отнесу коробку в машину, — сказал он.

— Это твоя подружка тебя так разукрасила? — спросил, стронув машину с места, Лоуэлл.

— Что?

Дружеские отношения с Лоуэллом Тео поддерживал еще со времен университета. Достаточно дружеские для того, чтобы попросить его о помощи при переезде на холостяцкую квартиру, но не достаточно для того, чтобы растолковывать ему эмоциональные оттенки происходящего.

— У тебя все лицо изодрано, — сказал Лоуэлл.

— Да нет, это битое стекло.

— Во как.

— Пару дней назад я был в Ираке, в Мосуле, есть там такой город. Заглянул в музей. А перед ним взяли и взорвали бомбу. Покушение. Здание музея немного пострадало. И я заодно.

Лоуэлл усмехнулся:

— Ну, знаешь, если едешь отдыхать в зону боевых действий…

— Я не отдыхать туда ездил, а как представитель моего Института. Хотел договориться о перевозе сюда кое-каких произведений искусства.

— Большое разочарование.

— Да, и особенно для иракцев, которые погибли при взрыве.

— Ну, они-то к этому уже привыкли. Они же прямо на небо отправляются, так? В Рай, или в Нирвану, или как оно у них называется. Я читал об этом. По пятьдесят пылких девственниц на рыло. Это тебе не облачка да арфы.

Тео неуверенно улыбнулся. Он понимал, что Лоуэлл — не тот человек, с которым стоит делиться сведениями о великом открытии.

На заднем сиденье машины, среди книг, дисков, одежды, обуви, лежал — рядом с барахлившим «Уолкменом», которого следовало выбросить лет еще сто назад, видео камерой, велосипедным шлемом и глиняной кружкой с картинкой из комикса «Дальняя сторона» — кейс, а в нем девять свитков. Они проделывали, наконец-то, последний отрезок их долгого пути. Несколько миль, отделяющих один пригород Торонто от другого и свитки обретут покой в их новом доме.

Тео сгорал от нетерпения. Папирусы только что дырку в его кейсе не прожигали. Они походили на тайный запас порнографических картинок, просмотр которых ему приходилось раз за разом откладывать. Нет, в его влечении к свиткам ничего извращенного не было, сравнение с порнухой это так… метафора… Метафора обещаний, которые папирусы неустанно нашептывали ему с заднего сиденья — обещаний того, что они собираются с ним сделать.

В подлинности свитков сомнений он не питал — в том, то есть, смысле, что их несомненно замуровали в барельеф именно тогда, когда он был изваян, то есть почти две тысячи лет назад. Замуровали герметично и это — вместе с непонятно каким консервантом, которым была пропитана овивавшая их ткань, — позволило папирусам сохраниться в превосходном состоянии: остаться гибкими, крепкими, напрочь лишенными склонности обращаться в прах, присущей обычно древним документам. Одно уж это их свойство делало свитки очень, очень необычными. Как правило (не то, чтобы выражение «как правило» можно считать применимым к открытию свитков, которые протянули две тысячи лет, ну да ладно), такая находка порождала недолгую газетную шумиху, а затем никто о ней годами ни слова не слышал, и все эти годы группа ученых и специалистов по сохранению древностей обсуждала наилучший способ извлечения хотя бы ошметков смысла из жалкой бумажной кашицы, — пока она окончательно не рассыпалась в пыль. А обнаружение свитков столь древних, позволяющих просто-напросто развернуть их и прочитать, как последний номер «Торонто Стар», — дело попросту неслыханное.

То же, что их, написанных старательно и разборчиво человеком по имени Малх, обратившимся в первом столетии в христианство, было найдено девять, можно считать истинным чудом.

Братья и сестры, спасибо за ваши послания и молю вас простить меня за то, что вам слишком долго пришлось ждать ответа на них. Я недостоин такого терпения. Я хочу сказать этим, что человек по имени Малх заслуживает внимания не большего, чем валяющийся на улице дохлый пес; прислушивайтесь же к словам его лишь в той мере, в какой они свидетельствуют о величии Иисуса из Назарета, Мессии, Сына Божия.

В отношении прозаическом, это было не самым блестящим вступлением — особенно с точки зрения атеиста вроде Тео. Однако когда он впервые просмотрел свитки в музее Мосула, его особенно взволновало то, что они оказались написанными на арамейском. Будь это текст на египетском коптском, курдском, персидском или даже на классическом арабском (языке, на котором Тео сносно читал с помощью словарей Корана), он счел бы свитки национальным достоянием, ему, Тео, безусловно не принадлежащим. Утащить их из уже разграбленного музея, вокруг которого горели машины и поджаривались людские тела, означало бы совершить воровство. Но арамейский… арамейский был для Тео все равно что любимое дитя. Тео знал его лучше любого, практически, из обитателей Северной Америки, лучше многих ученых восточного мира. И такое совпадение: он обнаруживает, да еще и в весьма драматичный момент своей жизни, арамейский мемуар, который буквальным образом падает к его, Тео, ногам, — было слишком поразительным, чтобы махнуть на него рукой. Эти свитки предназначались для Тео. Никаких других объяснений случившееся не имело.

Если сказать правду, жизнь моя была по большей части ничего не стоившей, но ведь и жизнь любого человека, еще не узнавшего Иисуса Мессию, ничего не добавляет к ценностям мира. Первые тридцать пять лет ее представлялись мне, пока я их проживал, полными сладких побед и горьких разочарований, теперь же я вижу, что завоевывал пустоту и ничего не добился.

Покинув дом моей матери, я зарабатывал хлеб насущный так: был писцом, заполнявшим свитки пустыми словами пустых людей, кои почитали себя великими властителями, был разносчиком слухов и доносителем. Официальные звания мои выглядели иначе. Но сказанное мною сейчас правдиво описывает деяния мои.

Первая моя служба была при дворе прокуратора Валерия Грата. Голова моя уподоблялась фонарю, горевшему гордостью от того, что я служу особе столь высокой. Я переводил самые ничтожные высказывания прокуратора с римского на язык простого народа. Для высказываний более значительных у него имелись иные записчики. Три года провел я за этим занятием. Столько же пользы было бы, если бы я приложил перо мое к потоку текущих по улице нечистот и начертал бы нечто на поверхности их, изливающихся в сточную канаву. Однако я всегда жаждал подняться повыше.

Вот почти и все, что Тео удалось прочитать до сих пор, поскольку жизнь его заполняло совсем иное. Если не считать нескольких часов, которые он провел в самолетах, перелистывая потрепанные журналы и наблюдая за тем, как одетые в форму девушки исполняют символические танцы, якобы обеспечивающие безопасность пассажиров, времени для размышлений у него не было. Добраться от музея до Багдадского аэропорта это оказалось серьезным испытанием — и не одним, а одним с половиной, — пропитанным высокооктановой тревогой, бывшей, судя по всему, основным внутренним продуктом Ирака. Чего только с Тео ни случалось — или почти случалось и, останься Мередит его подругой, рассказ об этом мог бы произвести на нее сильнейшее впечатление. А то, что передряги, из которых он едва-едва выходил невредимым, были вполне рутинными, — заурядными испытаниями человека, которому хватило глупости полезть в Ирак именно сейчас, а не особого рода опасностями, с коими сопряжена армейская служба, — лишь добавляло им бросавшей Тео в дрожь экзотичности. Он мог бы поведать о них небрежно, сдержанно, с добродушной иронией, тем же, быть может, тоном, каким фотограф, снимающий дикую природу, рассказывает о встречах с кровожадным зверьем.

Ладно, хватит о Мередит. Теперь у него есть свитки, а они, благодаря скрытым в них возможностям, гораздо важнее для его жизни, чем какая-то баба. «Отношения» он может завести в любую минуту. А вот на открытие, изменяющее всю твою жизнь, натолкнуться далеко не так просто.

Некие высшие силы явно желали, чтобы свитки принадлежали ему, это, во всяком случае, сомнений не вызывало. В Багдадском аэропорту он, чувствуя, как пот заливает его подмышки, сдал чемодан при регистрации билета, решив, что тащить свитки в ручном багаже не стоит. Поставить чемодан на движущуюся ленту, с которой он мог никогда не вернуться, было пыткой, однако Тео счел, что это не так рискованно, как старания протащить папирусы на своем теле через контрольный пункт службы безопасности. Просвечивают ли сданные при регистрации чемоданы на предмет обнаружения чего-нибудь подозрительного, он не знал, а чистой воды идиотизм стояния в очереди и ожидания, когда твой ручной багаж пронижут рентгеновскими лучами, а у самого у тебя отберут тюбик зубной пасты, почти заставил его пожелать: пусть лучше просвечивают. Зачем, скажите на милость, унижать пожилую женщину, в потертой сумочке которой обнаружилась пилка для ногтей, если ничто не мешает террористу отправить набитую взрывчаткой сумку в грузовой отсек самолета? А, ладно, черт с вами. Его чемодан никто не тронул.

Пятнадцать минут, которые он провел в Афинах, ожидая, когда чемодан выползет на багажную карусель, изнурили Тео почти так же, как пробежка по горящим улицам Мосула. Однако высшие силы и тут позаботились о нем. Чемодан приехал к нему нетронутым, не вскрытым. Тео немедля купил билет на рейс до Торонто и, прилетев туда, получил еще пятнадцать минут тревожного созерцания черной дыры, над которой значилось: «Выдача багажа». И чемодан опять-таки выкатился из нее, покачиваясь: охапка пропитанных потом рубашек, штанов и носков, измятый пиджак, а под этим грязным тряпьем — величайшая археологическая находка столетия, которую он выволок из зоны боевых действий, выхватил (так сказать) из огня и привез домой.

Домой? Ну, не вполне, сначала ему и здесь пришлось повертеться. Вскоре после приземления в Торонто Тео столкнулся с каверзной проблемой: ему нужно было съехать с собственной квартиры, подыскать новую и при этом постараться не набить морду ставшей внезапно «бывшей» подруге. Именно в таких случаях усвоенная Канадой политика, не позволявшая гражданам страны владеть оружием, начинала казаться ему особенно глупой.

— Ты как, переживать особо не будешь?

Голос Лоуэлла развеял грезы, в которые погрузился Тео.

— Да нет, все в порядке, — ответил он, несколько раздраженный попыткой Лоуэлла завести деликатный мужской разговор.

— У тебя найдется чем заняться?

— Конечно. Важный перевод.

— А, понятно, — не очень уверенно отозвался Лоуэлл. Может быть, он решил, что Тео врет, а может, счел, что запереться в дерьмовой квартирке и мудохаться с чем-то, написанном на мертвом языке, — не самый умный выход из ситуации, в которую попал его друг. Наверное, Лоуэлл полагал, что самое лучшее для новоиспеченного, выставленного за дверь рогоносца — это слоняться по городу, надираться с приятелями и снимать бабцов.

— Важный во всех отношениях, — сказал Тео. — У меня такое чувство, что вот-вот откроется совершенно новая страница моей жизни.

— А, ну тогда хорошо, — просипел его друг.