По профессиональному мнению доктора Джеймса Керлью, у его злосчастной дочери оставалось лет, самое большее, пять, по истечении коих все будет кончено. Не с жизнью ее, поймите, — с возможностью семейного счастья. Те самые внешние черты, что делали его мужчиной столь представительным, — высокий рост, поджарость, орлиный нос, продолговатое лицо, крепкая челюсть, — для девушки были наследием злополучным. Если она поторопится — сейчас, в еще юные ее годы, — ей будет на что надеяться.

— О, но я не хочу выходить замуж, отец, — сказала она ему. — В мире и так достаточно супружеских пар. Чего ему не хватает, так это миссионеров.

— В таком случае, — пошутил он, — африканские варвары, которые поедают их одного за другим, ведут себя до безобразия некрасиво, не правда ли?

— Не следует называть их варварами, отец, — совершенно серьезно пожурила его Эммелин. — Вот такие пренебрежительные слова и образуют причину, по которой нас по-прежнему окружает рабство.

Доктор Керлью сжал челюсти — такие же, какими наделил он свою безупречную дочь, — и большим усилием воли заставил себя воздержаться от спора. Раздоры между ним и Эммелин весьма огорчили бы его жену, если бы она еще жила на этом свете.

— Не понимаю, почему ты говоришь, «нас по-прежнему окружает», — все же не смог удержаться он. — В Англии нет рабства.

— Нам следует считать нашим домом весь мир, отец, — ответила, вытирая салфеткой пальцы, Эммелин. Бледный солнечный свет, проливаясь в окно маленькой гостиной, падал на ее лицо и грудь, и холодному блеску его вторила белизна салфеток и снега, спеленавшего окрестный ландшафт. Позвякивание упряжи на лошадях, подвозивших товары в ближние лавки, смешивалось со звоном ложечки в чайной чашке Эммелин.

— На дворе пятидесятые годы, — напомнила она отцу, как если бы современная эпоха наступила, пока он занимался своими делами не здесь, а где-то еще. — Каждый уголок Земли связан с другими сплетенной Империей паутиной. Я получаю письма из городов, столь отдаленных, как Кабул и Нью-Йорк.

— Да? — многообещающее известие. И он, не отрывая взгляда от дочери, позвонил в колокольчик, ибо в гостиной было далеко не так тепло, как следовало бы. — И, возможно, кое-кто из твоих корреспондентов принадлежит к мужскому полу?

— Большая часть, отец, — усмехнулась Эммелин. — Мужчины, как я обнаружила, нуждаются в спасении куда больше, чем женщины.

Улыбаясь, она обретала редкостную привлекательность. Губы ее еще сохраняли сходство с розовыми бутонами детства, щеки были украшены ямочками. Яркие глаза, ни единой морщинки на лице, поблескивающие волосы. Пять лет, самое большее, она еще будет сохранять эти качества, а после живительные соки начнут понемногу пересыхать, и у нее останутся всего лишь орлиный нос да родовая челюсть Керлью. Больше того, против нее обратится и арифметика, заставляя каждого потенциального искателя ее руки, видеть в Эммелин старую деву. Милая маленькая Эммелин может говорить все что ей угодно о современном обществе и о том, как неузнаваемо изменилось оно со времен молодости ее отца, однако существуют воззрения, которые не переменятся никогда.

В гостиную неслышно вошла служанка и сразу, без слов хозяина, поняла, что здесь неладно. Она опустилась перед камином на колени и принялась сдабривать пламя. Эта девушка стоит своего веса в золоте.

Когда Эммелин объявила, что состоит в переписке со множеством загадочных, разбросанных по всему свету джентльменов, отцу ее, что лишь естественно, любопытно стало узнать, правда ли это, а если правда, то что эти загадочные джентльмены собой представляют. Эммелин рассказывать ему о них явно не собиралась, и он перемолвился с Герти, коей приходилось, в дополнение к прочим ее обязанностям, доставать из стоящего на углу улицы почтового ящика адресованные Эммелин письма.

— Да, сэр, — сказала служанка, — никак не меньше одного в день. А бывает и пять, и шесть.

— Всегда от одной и той же персоны?

— Нет, сэр.

— Ответы?

— Иногда, сэр.

— И из… из какой части света, как правило?

— Из Америки, сэр.

— Как интересно.

— Да, сэр.

Вообще говоря, на большую часть писем, отправляемых Эммелин, ответов не поступало. Она старалась писать в послеполуденные часы каждого дня самое малое по полудюжине их, но временами у Эммелин уставало запястье или же на нее нападало неодолимое желание совершить прогулку. Каким благодеянием для человечества (и для женской его части в особенности!) стало бы изобретение механизма, способного автоматически копировать исписанную страницу. И сколько шума подняли недавно газеты по поводу мистера Собреро с его нитроглицерином! Так ли уж нуждался в новом способе разрушения мир, в котором не изобретено еще многое множество полезных вещей? Впрочем, и при наличии такого механизма ей все равно приходилось бы писать от руки. Это была ее война — ее собственная честная и кроткая война. Война с рабством.

Джентльмены, которым она писала, жили по преимуществу в Луизиане, Миссури, Алабаме, Миссисипи, Теннеси, Кентукки, Арканзасе, Джорджии, Флориде, Вирджиниях и Каролинах. Видоизменяя основной текст письма посредством добавления к нему местных подробностей, вычитанных в завозных газетах и журналах, она представала в глазах своих адресатов женщиной более-менее осведомленной, умоляя этих джентльменов отказаться от рабовладения и позволить Христовой любви проникнуть в их ожесточенные сердца. Она цитировала стихи Писания. Цитировала «Американские заметки» Чарльза Диккенса. Намекала на то, что, если получатель ее письма отречется от своих грешных пристрастий и освободит принадлежащих ему рабов, один, по крайней мере, из живущих в мире людей, — мисс Эммелин Керлью — станет чтить его как героя. Нравственная отвага, настаивала она, есть самая мужественная из добродетелей и обладают ею лишь очень немногие.

Большая часть ее писем падала в пустоту. Часть, очень малая, провоцировала ответы, — тощие конверты с ними, приходившие спустя недели и месяцы после отправки этих писем, содержали одиночные листки, насыщенные различной силы проявлениями скверного нрава.

«Буду благодарен вам, если вы оставите эту невежественную и наглую чушь при себе», — говорилось в одном.

«Приходило ли вам в голову, мисс, — говорилось в другом, — что сама одежда, облачившись в которую вы строчили ваше высокомерное послание, возможно, происходит с моей хлопковой плантации?»

«Наша почтовая система, — заверяло еще одно, — намного превосходит вашу, однако, если вы и дальше будете обременять ее никому не нужным, безграмотным вздором, боюсь, надолго она такой не останется».

Некоторые из отвечавших прилагали усилия несколько большие, цитируя те места из Библии, которые на поверхностный взгляд рабство оправдывали, и высказывая пожелания, чтобы мисс Керлью, когда она повзрослеет, обрела мудрость и терпимость в ее отношении к обычаям других народов. Один господин из Порт-Хадсона, утверждал, что, если бы она провела полчаса в обществе ниггеров, о которых говорит с таким пылом, эти скоты заставили бы ее пожалеть о том, что она появилась на свет, а затем, скорее всего, убили бы. Она получила также письмо от жены плантатора, грозившей Эммелин геенной огненной, наемными убийцами и свирепыми псами, которыми она затравит «эту английскую потаскушку», если та посмеет еще раз написать ее мужу.

«Господь да простит Вас, — ответила ей Эммелин, — за Ваши недобрые и, если позволите сказать Вам это, святотатственные слова…»

Однажды ей доставили нечто совсем уж необычное. Большая часть корреспонденции Керлью поступала в их дом либо с первой почтой, то есть рано утром, либо с последней — вечером. А эту посылку принесли в полдень, когда Эммелин с отцом сидели за вторым завтраком. То была красиво обдернутая коробка, на которую отправитель наклеил несколько меньше, чем следовало, марок. Доктору Керлью пришлось заплатить почтальону девять пенсов, отчего лоб доктора, когда он внес посылку в гостиную, покрывали недовольные морщины. Никаких знакомых в городе Чикамуга, штат Джорджия, у него не имелось.

— Это тебе, — сказал он, вручая посылку дочери.

Эммелин поместила ее себе на колени и снова сосредоточилась на заливном, лежавшем на ее тарелке. Она отрезала от него новый ломтик и перенесла его, немного отвесив для этого великоватую нижнюю челюсть, в рот.

— Тебе не любопытно выяснить, что там? — поинтересовался доктор Керлью. Девушка прожевала ломтик, проглотила его.

— Разумеется, любопытно.

— Вот и мне тоже. Не проявлю ли я чрезмерную бесцеремонность, попросив тебя вскрыть посылку прямо сейчас?

— Да, отец, проявишь, — улыбнулась Эммелин, — но я тебя прощу.

И Эммелин переставила посылку на стол и сняла с нее несколько слоев бурой бумаги. Под ними обнаружились: письмо, фотография и коробка шоколада. Письмо и фотографию Эммелин положила, не просмотрев их, рядом с чайником. А коробку открыла и показала отцу.

— Весьма любопытно, — отметил он, вытягивая из-под припудренных бумажных розеток с темными, пахнущими роскошью конфетами полоску бумаги, с подробным описанием их разновидностей. Даже саму эту полоску пропитывало упоительное благоухание, и Керлью принюхался к нему, прежде чем приступить к изучению текста. В последнем то и дело встречались слова наподобие «усладительный», «экзотический», «богатый» и «ароматный».

— Кто этот джентльмен? — осведомился доктор Керлью, укладывая бумажку поверх поблескивающего набора пралине и карамелей.

Эммелин взяла со стола письмо и, наморщив лоб, вгляделась в подпись.

— Наверное, не знаю, — ответила она. — У меня их так много. Должно быть, я прочитала о нем в какой-то статье.

— На фотографии — это он?

Эммелин взяла и прямоугольник плотного картона.

— Полагаю, что да. Не помню, чтобы я видела прежде это лицо.

И она, помешкав немного, протянула фотографию отцу. Тот вгляделся в нее с таким же вниманием, с каким изучал полоску ароматной бумаги.

— Малый презентабельный, — признал он. — Прямая осанка, широкие плечи. Твердая челюсть. Отменного, я полагаю, здоровья. Брюки не мешало бы отгладить. Однако образчик неплохой.

Доктор Керлью старался, как мог, выдерживать тон спокойный и небрежный, но, если правду сказать, уже рисовал в воображении отпрыска, который мог стать плодом этого союза. Внука, а то и двух. Красивых, крепких мальчуганов, которые звали бы его «дедулей», произнося это слово с варварским акцентом.

— Замечательно… любезный жест, — отметил он, — послать тебе шоколад.

Эммелин повела рукой поверх стола. Пальцы ее были, как обычно, испачканы чернилами.

— Попробуй его, отец.

— Спасибо. С удовольствием, — и он забросил в рот инкрустированный крошкой лесного ореха шарик и стал ждать, когда тот растает меж языком и нёбом, а дочь его, тем временем, молча читала письмо.

Дорогая мисс Керлью!
С самыми сердечными пожеланиями…

Спасибо за Ваше письмо. Дозволено ли мне будет сказать, что почерк Ваш на редкость изящен? Какой контраст тому, что способна предложить любая из здешних дач! В подпись же Вашу я вглядывался особенно долго, наслаждаясь присущим ей сочетанием простоты, твердости и грации. Женщины менее утонченные воображают, будто параксизм каллиграфической витиеватости придает им особую изысканность. Именно подпись, подобная вашей, способна показать, какая пропасть лежит между подлинником и подделкой.

Впрочем, лестные эти слова (сколь бы искренними они ни были), верно, уже наполнили Вас нетерпением. Вам хочется узнать, что я думаю о совете, который Вы мне подали. И Вы надеетесь, возможно, услышать, что я освободил моих рабов и посвятил себя Христу. Что до последней материи, могу заверить Вас, что люблю Господа так же сильно, как любит его любой порядочный, несовершенный человек. Те места из Священного Писания, которые Вы процитировали, конечно же, хорошо мне знакомы, как равно и другие, в которых говорится совсем иное.

Что же до рабов моих, так они уже свободны. То есть я предоставляю им такую свободу, какая допускается здравым смыслом, и забочусь о них так же совистливо, как заботился бы о своих детях (которых у меня, к сожалению, нет). Мои рабы довольны и здоровы, обязанности их не обременительны. Климат Джорджии несколько боже целителен, чем тот, к какому Вы привыкли в Англии, урожаи достаются нам без больших хлопот, вызревая под славным солнцем, сияния коего Бог счел, по всему судя, достойными мои скромные владения. Пока я пишу Вам, Перри, один из рабов моей плантации, играет с Шекспиром, моим псом. Он делает это не по обязанности, но потому, что любит Шекспира и, коли Вы простите мне хвастовство, своего хозяина тоже. Собственно говоря, если рабство отменят, — а я опасаюсь, что так и случится, когда горлопаны из наших северных штатов перейдут от крика к воинственным действиям, — моему бедному Перри, боюсь, придется туго. Он человек доверчивый и мягкий, и если ему, лишенному даже крыши над головой, придется волей-неволей прокладывать в этом жестоком мире собственный путь, его, сдается мне, постигнет участь самая незавидная.

Не думаю, что немногие эти слова убедят Вас в правоте принятого мною образа жизни. Жаль, что Вы не можете посетить мой дом и составить о нем собственное мнение. Могу лишь надеяться, что если бы Вы, каким-то чудом появились в нем, как досточтимая гостья, то нашли бы его счастливым и приятным, хоть и лишенным очарования, которое могла бы сообщить ему хозяйка, ибо нареченная моя покинула меня при самых трагических обстоятельствах.

Я хотел бы заверить Вас, что Джорджия — отнюдь не рассадник рабства, как Вы, возможно, полагаете, но штат вполне цивилизованный. Здесь даже имеется кондитерский магазин, о чем Вы, без сомнения, уже догадались. Я послал Вам эту сладкую безделицу в знак благодарности за Вашу заботу о моей душе. Подарок не самый роскошный, я понимаю; кое-кто назвал бы его и дерзким. По, поскольку Библия, самый драгоценный из тех даров, какие может получить каждый из нас, у Вас уже имеется, мне трудно представить, в чем еще Вы могли бы нуждаться. Шоколад же способен, по крайней мере, доставить Вам удовольствие, а если Вы его не употребляете, то всегда можете подарить Вашим родителям.

Эммелин подняла взгляд от письма.

— Ну? — спросил отец. — И какого ты о нем мнения?

— Она, сложив сильными пальцами письмо, сунула его под блюдце, на котором стояла ее чашка с чаем. Потом, прищурясь, взглянула поверх отцовских плеч на покрытое инеем окно. Серые, стоявшие впритык друг к другу дома Бейсуотера, чугунные фонарные столбы, смахивавшие на похоронные дроги телеги, которые подвозили в лавки товары, словно утратили присущую им телесность, обратившись в полупрозрачные эфемерности однотонного калейдоскопа.

— Он не знает, как пишутся слова «пароксизм» и «совестливо», — отсутствующе ответила Эммелин. Взгляд ее становился все более невидящим. Перед ним уже расстилались пышные поля Джорджии, бесконечные акры плодородной земли. Владения ее мужчины представляли собой огромное ложе мягкой зелени, оживляемой лишь созревшим хлопком, загадочными растениями, схожими, по ее представлениям, со снежно-белыми маками. И посреди этих полей стоял, уперев руки в бока, он — колеблемый зноем силуэт на фоне безоблачного неба. Ошалевший от счастья пес подлетел к нему, прыгнул на грудь, облизал шею, и мужчина обнял его, смеясь. Далеко налево, в самом углу этой мысленной картины, маячила темная фигура — негр, обладающий сверхъестественным сходством с картинкой из книги «Дрэд: повесть о злосчастном болоте», одного из стоявших на книжной полке Эммелин романов Гарриет Бичер-Стоу.

— Кроме того, — прибавила она, — он рабовладелец.

Доктор Керлью хмыкнул.

— Это единственная причина, по которой ты ему писала?

Эммелин сморгнула и, оторвав взгляд от окна, вернулась в Англию.

— Возьми еще шоколада, отец, — сказала она.

— Может, напишешь ему снова? — спросил доктор Керлью. — Или его уже невозможно спасти?

Эммелин потупилась и, чуть покраснев, улыбнулась.

— Нет человека, которого невозможно спасти, отец, — ответила она и снова взяла со стола письмо и фотографию. В проеме двери замерла, ожидая разрешения убрать со стола, безмолвная Герти. Завтрак подзатянулся; доктору Керлью пора уже было отправляться на обход пациентов, а мисс Керлью — вернуться в спальню, ее любимую комнату, и приступить к вечному занятию ее, к составлению писем.