В тот утренним час, который люди порядочные проводят уже на ногах, предаваясь полезным занятиям, Конфетку пробуждает от крепкого сна, вкушаемого ею в борделе миссис Кастауэй, некий назойливый голос. Звучит он, благодарение Богу, не в ее комнате. Голос доносится снизу, от конюшен, в которые обыкновенно заглядывают только лошади, пьянчуги да воры. И голос этот поет, исполняя под ее окном серенаду.
«Пошел к черту», — думает Конфетка и накрывает голову подушкой.
Голос поет. Он не принадлежит мужчине, который минувшей ночью делил с ней постель. Мужчина этот лежит, погруженный в пьяную дрему, за несколько миль отсюда, в респектабельном, благоухающем семейном доме. Нет, это голос женщины, густой и добродетельный.
Конфетка стонет. Утро отнюдь не настолько темно, насколько ей хотелось бы: солнечные лучи проливаются сквозь оконные стекла, выволакивая ее из сладкого забытья. От подушки на голове проку нет никакого, да и дополнительные свивальники, образуемые пушистыми волосами Конфетки, тоже ничем ей не помогают. И что еще хуже, наволочка жутко смердит мужским маслом для волос, даром, что последний клиент Конфетки ушел отсюда шестнадцать часов назад, — и если она поплотнее прижмет подушку к лицу, то попросту задохнется. А пение, между тем, так и лезет ей в ухо, лишь отчасти заглушаемое хлопковой тканью и перьями.
Конфетка отбрасывает подушку, помаргивает в золотистом свете. Евангелистка! Женщина-евангелистка! Здесь, в Сохо, на Силвер-стрит! Глупее она всех прочих или, напротив, умнее? Петь об утешенном безгрешной любовью Христе прямо перед публичным домом — это же сарказм в чистом виде, верно? Потому что наивности такой на свете просто-напросто не существует.
Нетвердо ступая (вчера она перебрала вина), Конфетка подбирается к окну и заглядывает вниз, в проулок, благо окно ее, расположенное в верхнем этаже, обзор дает превосходный. Мучительницей Конфетки оказывается дородная, накрытая черной шляпкой матрона, рядом с которой переминается с ноги на ногу жалостного вида девочка с набитой брошюрами корзинкой в руках: два темных пятна на залитых ярким светом камнях мостовой.
Конфетку пробирает дрожь. Уже весна, однако настоящего тепла еще нет. На самом-то деле, сколь ни ярок солнечный свет, воздух остается по-зимнему колким. Конфетка же уснула вчера, не раздевшись, и теперь покрывший ее за ночь пот остывает, она ощущает себя только что вылезшей из ванны и завернувшейся в неприятно влажное полотенце. Конфетка обнимает себя руками, с силой растирает ладонями тонкие предплечья.
Миссионерка, уловив движение над своей головой, поднимает взгляд кверху, и Конфетка отпрядывает от окна. Она с готовностью предъявляет клиентам каждую частность своего голого тела, но пожирать ее взглядом прохожим, да еще и в нерабочее время, не позволяет. Хочешь посмотреть — плати.
Провозвестница добрых дел, почуяв, что у нее появились слушатели, запевает еще громче, с такой силой, что, кажется, того и гляди сорвет голос, и к верхнему этажу дома миссис Кастауэй возносится новое песнопение.
«Падет на меня»? Конфетка мгновенно прикидывает, не надеть ли перчатку, не выудить ли из ночного горшка какашку, да не запустить ли ею в голову завывающей на улице дуре — вот тебе милость Божия! Но ведь она, скорее всего, промахнется и только перчатку зря погубит. А если и попадет, ниоткуда не следует, что пение прекратится; среди этих крестоносиц попадаются жуть какие неотвязчивые — куда до них учуявшим течную сучку псам. Нет, лучше заняться каким-нибудь делом.
Она возвращается, так и не сняв платья, в постель, окутывает, точно шалью, простыней костлявые плечи. И зевает, совсем как кошка. Пока длится зевок, пение евангелистки стихает, теряясь в гуле, которым кровь наполняет уши Конфетки. Ах, если бы зевок мог растянуться на целые полчаса — глядишь, женщина, стоящая под окном, охрипла бы и ушла восвояси.
Рядом с кроватью Конфетки возвышается стопка книг и журналов. Венчает ее выпущенный отдельным изданием роман Троллопа «Он знал, что был прав», однако дочитывать его Конфетке не хочется: она уже поняла, к чему в нем идет дело. Поначалу все было неплохо, однако теперь в романе появилась чересчур развитая женщина, к которой автор питает явственную неприязнь, так что, скорее всего, он унизит ее под конец романа, а то и убьет. Да и последним, печатающимся выпусками романом Троллопа «Как мы теперь живем» Конфетка тоже сыта по горло и новых выпусков не покупает: история эта грозит никогда не закончиться, а Конфетка и без того уж потратила на нее немалые деньги. Сказать по правде, она и сама не понимает, почему давно не махнула на Троллопа рукой, — он бывает порою живительно несентиментальным, однако вечно притворяется, будто стоит на стороне женщины, а после отдает победу мужчинам. Как и все они, романисты, будь то мужчины или женщины. Последняя книга миссис Ридделл хуже прежних, а «Лондонский журнал» вот уж несколько месяцев как ничего хотя бы терпимого не печатает, лишь обычную дребедень про призраков и подложные завещания. В каждом романе, какой она прочитывает, женщины вялы, бесхребетны и нестерпимо добродетельны. Они не ведают ненависти, думают только о замужестве, а ниже шеи у них просто-напросто ничего нет: жрать жрут, а срать не срут. Можно ли отыскать в современной английской беллетристике хотя бы одну достоверную, состоящую из плоти и крови женщину? Нет таких, ни единой!
Конфетка отворачивается от стопки книг. Прежде всего, глупо было вообще покупать их. (Следует, впрочем, признаться, что некоторые она украла.) Какой смысл читать книги о других людях? Ей следовало бы написать свою. Чтение, по самой природе своей, есть капитуляция, обряд самоуничижения: оно показывает, что ты признаешь чужие жизни более интересными, чем твоя собственная. И ее вдруг одолевает желание изгнать из своей души всех выдуманных героинь, некогда бывших ей небезразличными, вернуть назад те часы, которые она потратила, волнуясь за родившихся под несчастливой звездой влюбленных, переживая по поводу выпавших на их долю трагических недоразумений. Надувательство — вот что это такое, балаганчик Панча и Джуди, рассчитанный на легковерную публику. Кто, если не она, напишет всю правду? Никто.
нудит евангелистка, —
Не сбежать ли мне вниз, — думает Конфетка, — и не растворить ли перед идиоткой порталы борделя миссис Кастауэй? Почему бы не заволочь ее сюда? Не познакомить со смрадом мужского семени? Не поднести стаканчик джина? Щедро одарив христианским гостеприимством.
Она возвращается к окну, снова вглядывается в евангелистку, прервавшую пение и стоящую неподвижно, склонив, точно в молитве, голову. На самом деле, она склонилась, чтобы выслушать ребенка, говорящего что-то, а что — Конфетка расслышать не может. Мать наклоняется ниже, явно раздраженная тем, что слова девочки представляются ей бессмысленными. Девочка начинает похныкивать, шмыгать носом, ясно, что ей уже не по силам стоять под слепящим солнцем, на холоде, в проулке, который пропах скисшей конской мочой, и слушать обращенное невесть к кому пение.
После двух-трех секунд сердитых перекоров мать, порывшись в корзинке, извлекает из-под религиозных брошюр яблоко и протягивает его девочке, уже громко ревущей. Мать хватает девочку за руку, сует ей в ладонь яблоко, однако пальцы девочки неловки, и она — случайно? нарочно? — роняет яблоко. И мать мгновенно — так, точно от удара его о булыжник мостовой срабатывает некий приделанный к ее руке пусковой механизм — бьет ребенка по лицу. Девочка отшатывается и, не устояв на ногах, падает.
Конфетка, не успев ничего подумать, уже несется по лестнице вниз. Она боса, в корсаже и мятой юбке, без шляпки, без шали — иными словами, едва одета. Она перескакивает через две ступеньки за раз, и мысль в голове у нее бьется только одна — наброситься на евангелистку, расквасить ее отвратительный нос, раздавить гортань, шарахнуть башкой о камни так, чтобы череп ее треснул, точно спелая дыня.
И наконец, Конфетка вылетает из дома миссис Кастауэй на улицу. Ни евангелистки, ни девочки там нет.
Конфетка шипит, точно загнанная в угол кошка. Она бросается в одну сторону, в другую, озирается по сторонам. Не могли же они исчезнуть так скоро! Она выбегает из пустоты конюшен на Силвер-стрит, окидывает улицу взглядом. Вот тележка, с фруктами и Толстая Мег за нею, и чешущаяся на солнышке собачонка Толстой Мег. Вот старик, продающий нанизанные на прут воротнички. Вот уличный метельщик, ожидающий, когда лошадь вывалит на мостовую свежую горку навоза. Вот Тесс, проститутка из дома, соперничающего с заведением миссис Кастауэй, пытается раскрыть тугой парасоль. Два франта, целеустремленно шагают к остановленному ими кебу. Стайка угрюмых, грязноватых подростков в матерчатых кепках. Полисмен бдительно ожидающий, когда кто-нибудь совершит противозаконный поступок, на который он еще не научился смотреть сквозь пальцы с зажатой в них взяткой. Однако ни толстой матроны в черной шляпке, ни девочки не видно и здесь.
Конфетка стоит посреди оживленной улицы и вдруг понимает, что она боса, что голые ступни ее попирают камни, присыпанные крупным и, скорее всего, смешанным с навозом песком; понимает, что нерасчесанные волосы ее треплет ветерок, а корсаж расстегнут на спине, что все и каждый видят ее. Ноги Конфетки подрагивают от гнева и разочарования, но ведь они могут дрожать и потому, что ее только что употребили, прислонив к стене. Тесс, конкурентка, справившись, наконец-то, с парасолем, открывает его и наконец-то замечает Конфетку. Взгляды девушек, разделенных расстоянием ярдов в пятнадцать, встречаются. Конфетка резко разворачивается — острый камень рассекает ей левую пятку — и убегает.
Вернувшись в свою спальню в доме миссис Кастауэй, Конфетка отмачивает ступни в лохани. Ранка на пятке оказалась пустяковой, не о чем говорить. Грязь уже всплывает на поверхность воды. Обычная грязь, без каких-либо отличительных признаков: уличная копоть, не дерьмо — спасибо и на этом. Скоро она вытрет ступни досуха и смажет их ароматическим маслом.
Сердце уже не колотится, бьется в груди размеренно, лишь ненамного сильнее обычного. Конфетка снова стала хозяином — или хозяйкой? — самой себе. Чем объяснить промах, который она совершила? Как могла она повести себя столь глупо — она, гордящаяся холодностью своего рассудка? Мужчина может оскорблять ее на самый паскудный из вообразимых манер, а она продолжает при этом исполнять свою работу, сохраняя спокойное лицо и ледяное сердце. Для нее это вопрос чести — никто из клиентов не должен иметь и малейшего представления о ее истинных чувствах. И вот, нынче утром она погналась за незнакомкой, беспомощная перед охватившим ее гневом. Она стояла, нечесаная и сбитая с толку, на улице, и любой прохожий мог видеть, какая ее раздирает боль. Это не должно повториться, никогда.
Не вынимая ступней из лохани, Конфетка тянется к стопке чтива и подхватывает то, что лежит теперь сверху, — номер «Пьюрфоева Компаньона Семьи и Дома», журнала, который она покупает с большой охотой — даром, что ни дома, ни семьи, ни компаньона у нее нет. Конфетка покупает его потому, что в нем каждый месяц печатают сводку самых важных событий, случившихся в мире и разъясняемых в самых простых словах, понятных даже невежественным юным леди и недалеким тетехам. Конфетка, с презрением относящаяся к помпезным интригам политиков и тщеславным подвигам дельцов, была бы и рада ничего не ведать о том, что происходит за пределами Сохо, однако она уже обнаружила: зачаточная осведомленность о текущем положении дел способна приносить девушке ее ремесла определенную пользу, и потому вычитывает из журнала ровно столько, сколько требуется, чтобы подделывать согласие с мнениями клиентов. К тому же, на страницах «Пьюрфоева Компаньона Семьи и Дома» присутствует и многое иное: рисунки модных платьев, гравированные изображения экзотических животных, обитающих в разных концах Империи, объявления, рекомендации — ну и выпуски очередного, публикуемого с продолжением романа. К нему она и обращается, пока отмокают ее ступни.
Глава 13. МАСКА СОРВАНА!
О, как терзался бедный Хорнсби, ведя невинного Фреда по грязным улицам, подобных кош юноша никогда еще не видан. С одной стороны, на него, лучшего друга Фреда, был возложен священный долг отвратить несчастного от опрометчивого решения, за которое Фред держался, в прискорбном невежестве его, столь неколебимо. С другой же, Хорнсби знал, что страдания, которые испытает его друг в скорые, неотвратимо близившиеся минуты, будут столь сильны и ужасны, что юноша никогда, быть может, — даже дожив до ста лет — от них не оправится.
— Тут, несомненно, какая-то ошибка, — сказал Фред, со все нараставшей тревогой вглядывавшийся в убогие жилища, мимо которых они проходили, в скотскую развращенность лиц населявших эти лачуги людей. — Моя прекрасная Вайолет не может жить здесь.
Хорнсби не ответил, но увлек своего друга в еще пущие глубины этой клоаки порочности.
— Вот нужный нам дом, — сказал наконец он, когда друзья остановились перед самым жалким, самым низменным из всех, что его окружали, жилищем; перед домом, самые стены которого покраснели бы, не покрывай их глубоко въевшаяся грязь, от сознания того, какие подвиги разврата совершаются за ними.
— Этого не может быть, — слабо запротестовал побледневший, как призрак, юноша.
— Если б я мог, отрубив себе правую руку по самое плечо, обратить истинность слов моих в ложь, то поверь мне, друг мой, так я и поступил бы, — ответил Хорнсби. — Однако именно сей презренный приют, мне бесконечно больно говорить об этом, и есть жилище лживого существа, с которым ты обручился.
Обильная краска залила щеки несчастного юноши, до глубины души оскорбленного этой попыткой запятнать добродетельность особы, которую он любил сильнее, чем кого-либо на свете. Фред сжал мягкие белые ладони свои в кулаки, намереваясь нанести другу удар. Но именно в это мгновение дверь отвратительного дома, перед которым стояли друзья, распахнулась и там, в ее темном, зловещем проеме, обрамленном изъеденными червем косяками и притолокой, в нездоровом сумраке его, они увидели замершую, пораженную ужасом Вайолет. Впрочем, ужас поразил ее всего лишь на миг! — на тот миг, который потребовался ей, чтобы вновь овладеть собою и изобразить восторженное удивление.
— Любимый! — вскричала она. — Ты никогда не говорил мне о том, что привержен трудам благотворительности! И сколь поразительное совпадение вижу я в том, что служение наше свело нас в этом, самом убогом из мест! Я только что закончила раздавать несчастным обитателям этого дома чистую одежду, мыло и брошюры с библейскими стихами.
Каким был ответ униженного Фреда на столь неправдоподобные объяснения, выяснять Конфетка не стала. Охваченная слепой яростью, она разодрала «Пьюрфоева Компаньона Семьи и Дома» в клочья и разбросала их по спальне.
И снова она задыхалась, как загнанная собака. Снова сердце ее шумно билось о ребра грудной клетки. Снова, будь все оно проклято, ей не удалось совладать с собой. Если она и впредь будет вести себя подобным манером, ей никогда не удастся выбраться с Силвер-стрит. Только решимость, стальная из стальных, только наихолоднейшее сердце смогут спасти ее от зависимого положения. Рано или поздно придет без всякого предупреждения день, наступит мгновение, в которое ей представится возможность бежать от судьбы, и она должна быть готовой к нему. В жизнь ее войдет по воле случая могущественный мужчина, намереваясь использовать ее один только раз, а после вернуться в свои возвышенные сферы. Однако в пылу любви он позволит признанию слететь с его губ, или упомянет имя, которое намеревался держать в тайне, или просто в глазах его мелькнет выражение, на которое она ответит точно таким же, и тогда — тогда всё: он окажется в западне. Это может случиться в любой из сотен дней, случиться так, как она и вообразить не способна — сейчас, в это будничное утро, в до отвращения знакомой спальне с выцветшими обоями, трухлявыми плинтусами и старыми, измятыми простынями. Наверняка сказать можно только одно: бесценная возможность эта представится ей лишь единожды, и потому она должна сохранять разум незамутненным, а эмоции держать на крепкой привязи.
Она замечает вдруг боль в правом кулачке и, распрямив пальцы, морщится при виде тонкого, как волос, пореза, раскрывающего края в нежной складке между ладонью и средним пальцем. Бумажного пореза. Она поранилась, раздирая «Пьюрфоева Компаньона Семьи и Дома». Еще один урок сдержанности.
Конфетка поднимает ступни над лоханью, вытирает их подолом нижней юбки. Подошвы ступней побледнели, сморщились, ткань, которой Конфетка их вытирает, слущивает с них крошечные катышки кожи. Кровь из пореза на пятке уже не идет. И болеть он уже не болит, в отличие от ранки на ладони, на редкость докучной.
Самое время одеться и привести себя в божеский вид. Расчесывая волосы, Конфетка подходит к окну, смотрит вниз — на конюшни, на камни мостовой. Сейчас там никого. Зато на подоконнике ее лежит наготове яблоко, поблескивающее и крепкое. Конфетка подобрала его, возвращаясь в дом, не хотелось оставлять яблоко собакам на прожор, и теперь оно, почти не пострадавшее, лежит здесь. Может быть, евангелистка вернется сегодня под вечер — или завтра, или послезавтра; пусть яблоко подождет ее. А когда она вернется, Конфетка возьмет его, с особой тщательностью прицелится и метнет — сильно и точно.