Сущность христианства

Фейербах Людвиг

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Истинная, т. е. антропологическая сущность религии

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Бог как сущность религии

В религии человек раздвояется: он противопоставляет себе Бога, как нечто противоположное ему. Бог есть не то, что человек, а человек не то, что Бог. Бог — бесконечное, человек — конечное существо: Бог совершенен, человек несовершенен: Бог вечен, человек смертен: Бог всемогущ, человек бессилен; Бог свят — человек греховен. Бог и человек суть две противоположности. Бог понятие положительное, включающее в себе все реальное, человек — понятие отрицательное, обнимающее собою все ничтожное.

Но человек воплощает в религии свою собственную сокровенную сущность. Следовательно нужно доказать, что то противоречие, тот разлад между Богом и человеком, на котором основана религия, есть разлад человека с его собственной сущностью.

Внутренняя необходимость этого доказательства очевидна уже по одному тому, что если бы божественная сущность, как объект религии, действительно отличалась от сущности человеческой, то между ними не было бы разлада. Если Бог действительно иное существо, то что мне за дело до его совершенств? Разлад возможен только между двумя такими сущностями, которые раздвоились, но по существу могут и должны быть и следовательно являются единой сущностью. В силу этого та сущность, с которой раздвоился человек, должна быть однородной с ним, но в то же время отличной от той сущности или силы, которая внушает человеку чувство примирения и единства с Богом или, что то же, с самим собой.

Эта сущность не что иное, как разум, ум или рассудок. Бог, как противоположность человеку, как не человеческая, т. е. не индивидуально человеческая сущность, является объективированной сущностью разума. Чистая, беспорочная, совершенная божественная сущность есть самосознание разума, сознание разумом своего собственного совершенства. Разум не знает страданий сердца; ему чужды желания, страсти, потребности и следовательно недостатки и слабости. Люди чистого разума, люди, воплощающие в себе и олицетворяющие собою несколько односторонним, но тем более характерным образом сущность разума, выше душевных мук, страстей и волнений, свойственных людям чувства, они не привязываются к конечному, т. е. определенному предмету, они не размениваются, они свободны. «Не иметь потребностей и благодаря этому уподобляться бессмертным богам»; «не подчиняться обстоятельствам, а подчинять их себе»; «все суета» — эти и подобные изречения были девизом людей отвлеченного разума. Разум есть нейтральная, безразличная, неподкупная, неомраченная в нас сущность, чистый, свободный от аффектов свет познания. Разум есть категорическое, беспощадное сознание вещи, как таковой, потому что он объективен по V природе, — сознание всего, что свободно от противоречий, потому что он сам свободное от противоречий единство, источник логического тождества, — сознание закона, необходимости, правила, меры, потому он сам есть действие закона, вытекающая из природы вещей самодеятельность, правило правил, абсолютное мерило, мерило мерил. Только благодаря разуму человек думает и поступает вопреки своим самым заветным человеческим, т. е. личным чувствам и повинуется велениям божественного разума, закону, необходимости, праву. Отец, приговаривающий в качестве судьи своего сына к смерти за совершенное им преступление, делает это, как человек разума, а не чувства. Благодаря разуму мы замечаем недостатки и слабости людей любимых и близких — даже наши собственные. Он часто заставляет нас противиться влечению сердца. Мы не хотим признать прав разума, не хотим из чувства сожаления и снисхождения произнести справедливый, но неумолимо жестокий приговор разума. Разум — достояние рода. Сердце является носителем частных, индивидуальных побуждений, разум побуждений всеобщих. Разум — сверхчеловеческая, т. е. сверхличная, безличная сила или сущность в человеке. Только посредством разума и в разуме человек обретает силу абстрагировать от самого себя, т. е. от своей субъективной, личной сущности, возвышаться до всеобщих понятий и отношений, отличать объект от производимого им впечатления, рассматривать его по существу, помимо его отношения к человеку.) Философия, математика, астрономия, физика, одним словом, всякая наука является продуктом и следовательно фактическим доказательством этой поистине бесконечной и божественной деятельности. Поэтому религиозные антропоморфизмы противоречат разуму и он отрицает их. Но этот свободный от антропоморфизмов, беспощадный, бесстрастный Бог есть не что иное, как собственная объективная сущность разума.

Бог, как таковой, т. е. как не конечная, не человеческая, не материальная, не чувственная сущность, есть только объект мышления. Это отвлеченное, отрицательное, неопределенное, аморфное, непостижимое существо; оно познается, т. е. становится объектом только при помощи абстракции и отрицания. Почему? Потому что оно есть не что иное, как объективная сущность мыслительной способности, т. е. вообще той силы или способности, благодаря которой человек сознает разум, ум, рассудок. Духовной сущностью является исключительно мышление, познавание, разум, а всякая другая духовная сущность есть призрак, порождение фантазии. Человек не может допустить другой духовной сущности, другого разума, кроме того, который светится и проявляется в нем. Он может только вынести разум за пределы своей индивидуальности. Бесконечный дух, в противоположность конечному, есть не что иное, как разум, вынесенный за пределы индивидуальности и телесности (потому что индивидуальность и телесность не отделимы одна от другой), разум, утверждаемый или мыслимый сам в себе. Схоластики, отцы церкви и еще раньше их языческие философы говорили, что Бог существо бестелесное, дух, чистый разум. Образ Бога, как такового, нельзя себе представить, но ведь ты не можешь представить себе и образ разума. Какой у него вид? Разве можно постичь и представить себе его деятельность? Бог непостижим, но постигаешь ли ты сущность разума? Исследовал ли ты таинственные функции мышления, сокровенную сущность самосознания? Разве самосознание не есть величайшая из тайн? Даже древние мистики, схоластики и отцы церкви сравнивали непостижимость Существа Божия с непостижимостью человеческого разума. Это свидетельствует, что сущность божественная тожественна с сущностью человеческой. Бог, как таковой, т. е. как существо, служащее лишь объектом разума, есть не что иное, как объективированный разум. Только Бог объясняет тебе, что такое разум. Все должно выражаться, обнаруживаться, осуществляться, утверждаться. Бог есть разум, выражающий и утверждающий себя в качестве высшей сущности. Для воображения разум является откровением Бога, а для разума Бог является откровением разума. Сущность разума, его могущество воплощается в Боге. Бог есть потребность мышления, необходимая мысль, высшая степень мыслительной способности. «Разум не удовлетворяется чувственными предметами и существами; он успокаивается только тогда, когда возвращается к высшей, главной, необходимой сущности, служащей только объектом для разума. Почему? Потому что только в этой сущности разум сознает самого себя, потому что только в мысли о высшей сущности заключается высшая сущность разума, высшая степень мыслительной способности. Мы не удовлетворяемся и следовательно чувствуем себя несчастными до тех пор, пока наши силы не развиваются до крайних пределов, до того, quo nihil majus cogitari potest, пока прирожденная способность к тому или другому искусству, к той или другой науке не достигает высшей степени совершенства. Только высшая степень искусства есть искусство, только высшая степень мышления — мышление, разум. Ты мыслишь в строгом смысле только тогда, когда мыслишь о Боге, потому что только Бог олицетворяет, исчерпывает собою мыслительную способность. Ты сознаешь действительный разум только в том случае, если ты познаешь Бога, несмотря на то, что ты. при помощи воображения, представляешь себе эту сущность, как нечто отличное от разума, потому что ты, как чувственное существо, привык отличать объект от созерцания, истинный объект от представления, и теперь посредством воображения переносишь эту привычку на сущность разума и таким образом подчиняешь чувственное бытие, от которого ты абстрагировал, бытию разума, бытию умозрительному.

Бог, как сущность метафизическая, является себе довлеющим разумом, или вернее, наоборот, себе довлеющий, сознающий себя абсолютной сущностью разум является Богом в качестве метафизической сущности. Поэтому все метафизические определения Бога суть действительные определения, поскольку они применяются к мысли, к разуму.

Разум есть «исходная, первичная» сущность. Разум выводит все вещи из Бога, как первоисточника. Мир, исключающий разумную причину, кажется разуму игрушкой бессмысленного и бесцельного случая. Он видит причину и цель мира только в себе самом, в своей сущности; существование мира кажется ему ясным и понятным только тогда, когда вытекает из ясных и определенных понятий, т. е. из самого разума. Ясной, определенной, обоснованной, истинной сущностью разум считает только такую сущность, которая действует согласно разуму и руководится намерением и целью. Поэтому все бесцельное находит оправдание своего существования в цели какой-нибудь другой разумной сущности. Таким образом разум сознает себя первобытной, первой, предвечной сущностью. т. е. будучи первой по достоинству и последней по времени сущностью, он считает себя первой по времени сущностью.

Разум — критерий всего существующего, всей действительности. Все бессмысленное, противоречащее себе, ничтожно; все, что противоречит разуму, противоречит Богу. Так, например, разуму противоречит соединение понятия высшей сущности с определенными границами места и времени, и поэтому он отрицает эти границы, как противоречащие божественной сущности. Разум может верить только в такого Бога, который согласуется с его сущностью, в Бога, который не ниже его по достоинству, а напротив воплощает в себе его собственную сущность. Разум верит только в себя, в реальность, в истину своей собственной сущности. Не разум зависит от Бога, а Бог от разума. Даже в те времена, когда господствовала вера в чудеса, разум считался, по крайней мере, формально, критерием Божества. Бог всесилен, он может делать все благодаря своему безграничному всемогуществу, но в то же время он ничто, он совершенно бессилен в отношении всего, что противоречит разуму. Всемогущий Бог не может поступать вопреки разуму. Следовательно сила всемогущества уступает высшей силе разума, и над сущностью Бога стоит сущность разума, как критерий всего, что утверждается и отвергается Богом, всего положительного и отрицательного. Можешь ли ты считать Богом существо неразумное и злое? Никогда. А почему? Потому что обоготворение злого и неразумного существа противоречит твоему разуму. Что ты утверждаешь, что ты воплощаешь в Боге? Твой собственный разум. Бог твое высшее понятие и разум, твоя высшая мыслительная способность. Бог есть «совокупность всех реальностей», т. е. совокупность всех истин разума. Я воплощаю в Боге те свойства разума, которые мне кажутся существенными; Бог есть то, что разум мыслит, как наивысшее. В том, что я считаю существенным, обнаруживается сущность моего разума, проявляется сила моей мыслительной способности.

Таким образом разум есть ens realissimum, наиреальнейшая сущность древней онтотеологии. «В основе своей», говорит онтотеология, «мы не можем представить себе Бога иначе, как существом реальным, обладающим нашими качествами, но не ограниченными».

Наши положительные существенные качества, наши реальности являются реальностями Бога, но в нас они ограничены, а в Боге не ограничены. Но что освобождает реальности от границ? Разум. Следовательно, сущность, свободная от границ, есть не что иное, как сущность освобождающего от границ разума. Ты сознаешь себя таким, каким ты сознаешь Бога; мерило твоего Бога есть мерило твоего разума. Если ты представляешь себе Бога ограниченным, следовательно, твой разум также ограничен. Если ты представляешь себе Бога существом телесным, следовательно, материя есть граница, предел твоего разума, и ты не можешь представить себе ничего бестелесного; если же, напротив, ты считаешь Бога бесплотным, то этим ты доказываешь и утверждаешь свободу твоего разума от границ плоти. В неограниченной сущности ты воплощаешь свой собственный неограниченный разум. И объявляя эту самую неограниченную сущность высшей сущностью, ты тем самым поистине признаешь разум être suprême, верховным существом.

Разум есть сущность самостоятельная и независимая. Зависимо и несамостоятельно только то, что лишено разума. Человек без разума не обладает и волей. Он позволяет обольщать себя, поддается ослеплению, становится средством в руках окружающих. Человек не самостоятельный в смысле разума не может быть самостоятельным и в смысле воли. Только мыслящее существо свободно и независимо. Только при помощи разума человек низводит окружающие его и подчиненные ему существа на степень простого средства для своего существования. Самостоятельно и независимо только то, что заключает свою цель, свой объект в самом себе. То, что является целью и объектом для самого себя, не может быть средством и объектом для другого существа. Отсутствие разума есть бытие для других, объект; разум — бытие для себя, субъект. Все существующее не для других, а для себя, отвергает всякую зависимость от другого существа. Разумеется, мы, как существа физические, зависим от существ вне нас даже в момент мышления, но поскольку мы мыслим, поскольку вопрос касается деятельности разума, как таковой, мы не зависим ни от какого другого существа. Деятельность мышления есть самодеятельность. «Когда я мыслю», — говорит Кант, — «я сознаю, что во мне мыслит мое я, а не что-либо постороннее. Из этого я заключаю, что мое мышление зависит не от какой-либо внешней вещи, а от меня самого и следовательно я субстанция, т. е. существую для себя, а не в качестве предиката другой вещи». Мы нуждаемся в воздухе, но тем не менее мы, в качестве естествоиспытателей, превращаем воздух из предмета потребности в объект независимой деятельности мышления, т. е. низводим его на степень вещи для нас. Когда я дышу, я объект воздуха, а воздух — субъект; когда я делаю воздух объектом мышления, исследования, анализа, тогда напротив я становлюсь субъектом, а воздух объектом для меня. Зависимо только то, что служит объектом для другой сущности. Так растение зависит от воздуха и света, т. е. служит объектом для воздуха и света, а не для самого себя. В то же время воздух и свет являются объектами для растения. Физическая жизнь есть не что иное, как постоянная смена субъективного и объективного бытия, цели и средства. Мы поглощаем воздух и поглощаемся им; наслаждаемся сами и доставляем наслаждение другим. Только разум есть сущность, наслаждающаяся всем и не доставляющая наслаждение ничему — сущность самодовлеющая, наслаждающаяся только собой — абсолютный субъект, который нельзя низвести на степень объекта другой сущности, потому что он, не будучи вещью сам и будучи свободным от всех вещей, делает все вещи объектами и предикатами для себя самого.

Единство разума есть единство Бога. Разуму присуще сознание своего единства и универсальности, он сознает себя в качестве абсолютного тождества. Все, что разум находит разумным, кажется ему неизменным, абсолютным законом; он не допускает, чтобы что-нибудь противоречащее себе, ложное, бессмысленное могло быть где-нибудь истинным, и наоборот, чтобы истинное, разумное могло быть где-нибудь ложным, бессмысленным. «Я допускаю, говорит Мальбранш, что некоторые разумные люди не похожи на меня, но не могу допустить, что есть такие разумные существа, которые признают другие законы и истины, потому что каждый разумный человек непременно должен понимать, что дважды два четыре и что нельзя предпочитать собаку своему другу». Я не могу допустить, представить себе такого разума, который существенно отличался бы от человеческого. Скорее, этот мнимо другой разум есть только утверждение моего собственного разума, т. е. моя идее, мое представление, которое зарождается в моем уме и следовательно выражает мой разум. В мышлении проявляется моя самодеятельность, разумеется, в вопросах чисто интеллектуальных: я связываю то, что мне кажется связанным, различаю то, что мне кажется различным, и отрицаю то, что мне кажется невозможным. Так, например, если я представляю себе такой разум, в котором созерцание или действительность объекта непосредственно связаны с мыслью объекта, то я их действительно связываю; мой разум, мое воображение обладают способностью связывать эти различия или противоречия. Но каким образом ты мог бы их связывать сознательно или бессознательно, если бы они не соединялись в тебе самом? Однако, как бы мы ни определяли разум, который кажется определенному человеческому индивиду отличным от его собственного, — этот разум есть не что иное, как разум, свойственный людям вообще, но только вынесенный за пределы ограниченного индивида. Понятие разума заключает в себе единство. Разум не может представить себе две высшие сущности, две бесконечные субстанции двух богов, потому что он не может противоречить самому себе, отрицать свою собственную сущность, сознавать себя раздвоенным.

Разум есть сущность бесконечная. Бесконечность нераздельна с единством, конечность с множеством. Конечность, в смысле метафизическом, основана на различии между существованием и сущностью, индивидом и родом; бесконечность на единстве существования и сущности. Поэтому конечно все то, что можно сравнивать с другими индивидами того же рода; а бесконечно все то, что не имеет себе подобных и следовательно не является индивидом известного рода, а соединяет во едином нераздельно род и индивид, сущность и существование. Таков разум; его сущность заключается в нем самом, и поэтому его нельзя ни с чем сравнивать. Он бесподобен, потому что сам является источником всех сравнений; он неизмерим, потому что он мерило всех мерил, и мы измеряем все только разумом; его нельзя подчинить какой-нибудь высшей сущности или роду, потому что он сам подчиняет себе все вещи и сущности, как наивысшее начало всех подчинений. Умозрительные философы и теологи считают Бога существом, в котором сливаются воедино существование и сущность, чем обусловливается тожественность субъекта и предиката. Все эти определения являются понятиями, отвлеченными от сущности разума.

Наконец рассудок или разум есть сущность необходимая. Разум существует только потому, что его существование разумно: если бы не было разума, то не было бы и сознания, все было бы ничем, бытие уподоблялось бы небытию. Различие между бытием и небытием основывается только на сознании. Впервые в сознании открывается ценность бытия, ценность природы. Почему существует вообще нечто, почему существует мир? Только потому, что если бы не существовало этого нечто, то существовало бы ничто, если бы не было разума, то было бы неразумие. Следовательно, мир существует потому, что было бы бессмыслицей, если б он не существовал. В бессмысленности его небытия заключается истинный смысл его бытия, в неосновательности предположения, будто он мог бы не существовать, основа его существования. Ничто, небытие бесцельно, бессмысленно, непонятно. Только бытие имеет цель, основание и смысл. Бытие существует, потому что только бытие разумно и истинно. Бытие есть абсолютная потребность, абсолютная необходимость. В чем заключается основание чувствующего себя бытия, жизни? В необходимости жизни. Кому она необходима? Тому, что не живет. Глаза созданы не зрячим существом; если оно уже видит, зачем ему глаза? Глаза нужны только тому, кто не видит. Все мы родились на свет помимо нашей воли и сознания, но именно затем, чтобы существовали воля и сознание. з чего следовательно вытекает существование мира? Из нужды, потребности, необходимости, но не из той необходимости, которая заключается в другой, отличной от мира сущности — это было бы чистым противоречием, а из собственной внутренней необходимости, из необходимости необходимости, потому что без мира не может быть необходимости, а без необходимости не может быть разума Ничто, из которого произошел мир, есть ничто без мира. По выражению умозрительных философов, причиной мира является ничто, но ничто, упраздняющее самого себя, ничто, которое per impossibile существовало бы, если бы не было мира. И Мир вытекает из недостатка, penia, но этот недостаток нельзя рассматривать, как онтологическую сущность; этот недостаток заключается в предполагаемом небытии мира. Следовательно, необходимость мира вытекает из самого мира. Но необходимость мира есть в то же время необходимость разума. Понятие разума включает в себе все существующее, потому что все достоинства мира ничто без света, а внешний свет ничто без внутреннего? — Разум есть самая необходимая сущность, глубочайшая и самая существенная потребность. Только разум является самосознанием бытия, сознательным бытием; только в разуме открывается цель и смысл бытия. Разум есть бытие, объектом которого служит его собственная цель, — конечная цель вещей. Все, что служит объектом самого себя, есть высшая, последняя сущность; все, что владеет собой, всесильно.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Бог как нравственная сущность или закон

Бог как Бог — бесконечная, всеобщая, свободная от антропоморфизмов сущность разума — имеет для религии такое же значение, какое имеет для отдельной науки общий принцип, на котором она основывается; это только высший, последний, основной, связующий, как бы математический, пункт религии. Связанное с сознанием этой сущности сознание человеческой ограниченности и ничтожества ни в коем случае не является сознанием религиозным, оно скорее характеризует скептика, материалиста, натуралиста, пантеиста. Вера в Бога — по крайней мере в Бога религии — утрачивается только там, где, как в скептицизме, пантеизме и материализме, утрачивается вера в человека, по крайней мере, в такого, с каким считается религия. Религия не может серьезно утверждать, что человек ничтожен, и серьезно признавать ту отвлеченную сущность, с которой связано сознание этого ничтожества. Религия в действительности признает только такие определения, которые для человека объективируют человека. Отрицание человека равносильно отрицанию религии.

Религии нужен такой объект, который отличался бы от человека и в то же время обладал бы человеческими качествами. Отличие от человека простирается только на форму существования, сходство с ним на внутреннюю сущность его. Если бы это существо значительно отличалось от человека, то последнему не было бы никакого дела до его бытия или небытия. Человек не стал бы интересоваться существованием Бога, если бы не был причастен ему.

Вот пример: «Если допустить, говорится в книге Согласия, что за меня страдало только человеческое естество, то Христос является в моих глазах плохим Спасителем, так как Ему Самому нужен спаситель». Следовательно, человек, жаждущий спасения, требует существа, отличного от человека, вынесенного за пределы человека. «Здесь Бог, а не человек, и не соделавшийся человеком…» Но предположив такое существо, человек, чувствующий влечение к самому себе, к своей сущности, тотчас наделяет его человеческими качествами. «Я слышу, будто Бог не человек и никогда не был человеком. Я не хочу такого Бога. Христос, не обладающий, в качестве отвлеченного Бога, человеческими качествами, не удовлетворяет меня. Нет, друг, дай мне такого Бога, который был бы подобен человеку».

Человек ищет успокоения в религии, религия его высшее достояние. Но каким образом он мог бы приобрести в Боге мир и утешение, если бы Бог отличался от него по существу? Я не могу разделить блаженства того, кто существенно отличается от меня. Если его сущность отличается от моей сущности, то и его покой отличается от того успокоения, которое нужно мне; я не могу быть причастным к его покою, если я не причастен к его сущности, а как я могу быть причастным к его сущности, если я существенно отличаюсь от него. Все живущее обретает покой только в своей стихии, в своей собственной сущности. Следовательно, если человек обретает успокоение в Боге, то это значит, что Бог его истинная сущность, а все, в чем он искал успокоения и что считал своею сущностью до сих пор, было посторонней, чуждой ему сущностью. Поэтому если человек хочет обрести в Боге успокоение, он должен сначала обрести в нем самого себя. «Кто хочет насладиться Божеством, тот должен искать его в человечестве Христа; если же ты не обретешь Божества и в нем, значит, тебе не суждено успокоиться. «Каждая вещь обретает покой в своей родной стихии. Я происхожу от Божества. Бог мое отечество. Бог не только мой отец, но и мое я. Прежде чем явиться на свет, я уже существовал в Боге».

Бог, выражающий собою только сущность разума, не удовлетворяет религию и не есть Бог в смысле религиозном. Разум интересуется не только человеком, но и тем, что вне его, т. е. природой. Человек разума ради природы забывает о самом себе. Христиане смеялись над языческими философами, потому что те думали не о себе, не о своем спасении, а исключительно о вещах вне их. Христианин думает только о себе. Разум относится с одинаковым энтузиазмом к блохе и к созданному по подобию Божию человеку. Разум есть абсолютное безразличие и тожество всех вещей и сущностей. Существованием ботаники, минералогии, зоологии, физики, астрономии мы обязаны не христианству, не религиозному воодушевлению, а энтузиазму разума. Одним словом, разум есть универсальная, пантеистическая сущность, любовь же вселенной; а религия, в особенности христианская, есть сущность антропотеистическая, исключительная любовь человека к самому себе, исключительное самоутверждение человеческой и притом субъективно человеческой сущности. Разум тоже утверждает сущность человека, но только его объективную сущность, относящуюся к предмету ради самого предмета, который изображается в науке. Если человек хочет найти удовлетворение в религии, то его религиозным объектом должно быть, помимо сущности разума, еще нечто другое, что и является истинным зерном религии.

Каждая религия, и в том числе христианская, приписывает Богу, раньше всех других определений разума, нравственное совершенство. Бог, как существо нравственно совершенное, есть не что иное, как осуществленная идее, олицетворенный закон нравственности, обращенная в абсолютную сущность собственная моральная сущность человека. Ибо нравственный Бог требует от человека, чтобы тот был таким же, как он. «Бог свят, и вы должны быть святы, как Бог». Бог есть собственная совесть человека, потому что иначе он не мог бы бояться Бога, каяться перед ним в своих грехах, считать его судьей своих самых сокровенных помыслов и побуждений.

Но сознание нравственно совершенного существа, как сознание отвлеченной, очищенной от всех антропоморфизмов сущности, не согревает нас, не заполняет нашу внутреннюю пустоту, потому что мы чувствуем расстояние между нами и этим существом. Это — сознание бессердечное, потому что оно обусловливается сознанием нашего личного ничтожества и притом самого чувствительного, нравственного ничтожества. Сознание всемогущества и предвечности Божией, в противоположность моей ограниченности в пространстве и времени, не причиняет мне боли, потому что всемогущество не обязывает меня быть всемогущим, а предвечность быть вечным. Но нравственное совершенство я могу сознавать только как закон для себя. Нравственное совершенство, по крайней мере для нравственного сознания, зависит не от природы, а только от воли, оно есть совершенство воли, совершенная воля. Я не могу мыслить совершенной воли, которая едина есть с законом и сама яв, не мысля ее, как объект воли, т. е. долга.

Короче, представление о нравственно совершенной сущности есть не только теоретическое, спокойное, но вместе с тем и практическое, требующее действия, подражания и служащее источником моего разлада с самим собой, потому что оно предписывает мне, чем я должен быть, и в то же время без всякого лицеприятия указывает мне, что я не таков. Этот разлад тем мучительнее, тем ужаснее, чем больше религия противопоставляет человеку его собственную истинную сущность, как другое и притом личное существо, которое лишает грешников своей милости, источника всякого спасения и блаженства, которое ненавидит и проклинает их.

Что же избавляет человека от разлада между ним и совершенным существом, от тяжелого чувства греховности, от мучительного сознания своего ничтожества? Чем притупляется смертоносное жало греха? Только тем, что человек сознает, что сердце, любовь есть высшая, абсолютная сила и истина и видит в Боге не только закон, моральную сущность и сущность разума, но главным образом любящее, сердечное, даже субъективное человеческое существо.

Разум судит только по строгости закона, сердце приспособляется; оно судит справедливо, снисходительно, осторожно, «по человечеству». Закон, требующий от нас нравственного совершенства, не доволен ни одним из нас, но за то человек, его сердце не довольны законом. Закон обрекает на гибель; сердце проникается жалостью к грешнику. Закон утверждает меня, как абстрактное, сердце, как действительное существо. Сердце вселяет в меня сознание, что я человек; закон только сознание, что я грешник, ничтожество. Закон подчиняет себе человека, любовь его освобождает.

Любовь есть посредствующая связь, принцип, объединяющий совершенное и несовершенное, греховное и безгрешное существо. всеобщее и индивидуальное, закон и сердце, божеское и человеческое. Любовь есть сам Бог, и вне любви не может быть Бога. Любовь делает человека Богом и Бога человеком, любовь укрепляет слабое и ослабляет сильное, унижает высокое и возвышает низкое, идеализирует материю и материализирует дух. Любовь объединяет Бога и человека, дух и природу. Любовь претворяет пошлую материю в дух и возвышенный дух в материю. Любить значит: исходя из духа, отрицать дух, и исходя из материи, отрицать материю. Любовь есть материализм; нематериальная любовь есть нелепость. Отвлеченный идеалист, приписывающий любви стремление к отдаленному предмету, только утверждает этим, помимо своей воли, истину чувственности. Но в то же время любовь есть идеализм природы; любовь есть дух. Только любовь научает соловья искусству пения, только любовь украшает органы оплодотворения растений венком цветка. Любовь творит чудеса даже в нашей будничной мещанской жизни! Любовь объединяет то, что разделяет религия, убеждения, предрассудок. Даже нашу высшую аристократию любовь отождествляет с буржуазной толпой. Древние мистики говорили, что Бог есть высшая и в то же время самая общая сущность. Это, поистине, относится к любви, но не к вымышленной, воображаемой, а к той настоящей любви, которая облечена в плоть и кровь.

Да, это относится только к любви, облеченной в плоть и кровь, потому что только такая любовь способна прощать грехи, содеянные плотью и кровью. Просто нравственное существо не может прощать того, что противоречит закону нравственности. То, что отрицает закон, в свою очередь само отрицается им. Нравственный судья, который не может влить человеческую кровь в свои приговоры, судит грешника беспощадно. Итак, если Бог отпускает грехи, то следовательно он не есть безнравственное, а больше чем нравственное, словом, человеческое существо. Отрицание греха равносильно отрицанию отвлеченной нравственной справедливости, — утверждению любви, милосердия, чувственности. Только чувственные, а не отвлеченные, существа бывают милосердны. Милосердие есть правосознание чувственности. Поэтому Бог отпускает грехи не в качестве отвлеченного Бога разума, а в качестве Бога чувственности, воплотившегося в человеке. Бог, в качестве человека, разумеется, не грешит, но он знает, он принимает на себя страдания, потребности, нужды чувственности. Кровь Христа очищает нас в глазах Бога от наших грехов; только его человеческая кровь смягчает Бога, укрощает его гнев. Это значит, что наши грехи отпускаются нам по тому, что мы существа не абстрактные, а облеченные в плоть и кровь.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Тайна воплощения или Бог как сущность сердца

Благодаря сознанию любви человек примиряется с Богом. или вернее, с собой, с своей собственной сущностью, которую он противопоставляет себе в законе, как отдельную сущность. Тайна воплощения заключается в сознании божественной любви, или что то же, во взгляде на Бога, как на человеческое существо. Воплощение есть не что иное, как фактическое, чувственное проявление человеческого естества в Боге. Бог сделался человеком не ради себя; причиной воплощения была нужда, потребность человека, которая поныне остается потребностью религиозной души. Бог сделался человеком из милосердия, следовательно, прежде чем сделаться истинным человеком, он уже был человеческим Богом, иначе он не принял бы так близко к сердцу человеческую нужду и человеческое горе. Воплощение было слезой божественного сострадания, т. е, деянием человечески чувствующего, поэтому по преимуществу человеческого существа.

Если мы будем видеть в воплощении только вочеловечившегося Бога, то это событие, конечно, покажется нам поразительным, необъяснимым, чудесным. Но вочеловечившийся Бог есть только обоготворенный человек, потому что нисхождению Бога до человека должно непременно предшествовать возвышение человека до Бога. Прежде чем Бог сделался человеком, т. е. явился в образе человека, человек уже был в Боге, был сам уже Богом. Иначе Бог не мог бы сделаться человеком. Старое правило: ex liiliilo nihil fit, действует и здесь. Царь, который не принимает близко к сердцу блага подданных, который не проникает мысленно в их жилища, сидя на троне, и который не является по своему настроению, как говорит народ, «обыкновенным человеком, такой царь никогда не потрудится сойти с своего трона и осчастливить свой народ своим личным присутствием. Следовательно, если подданный не возвысится до царя, то и царь не снизойдет до него. Если личное посещение царя способно осчастливить подданного, то это чувство надо отнести не к появлению царя, как к таковому, а к обнаружившемуся в нем человеколюбивому настроению. Но что в истине религии является причиной, приобретает в сознании религии значение следствия. Так и здесь религия считает возвышение человека до Бога следствием снисхождения Бога до человека. Бог, по смыслу религии, вочеловечился для того, чтобы человек сделался Богом.

Выражение: «Бог стал человеком», кажется нам глубоким и непостижимым, т. е. противоречивым, только по тому, что мы смешиваем понятие или определения всеобщей, неограниченной, метафизической сущности с понятием или определениями религиозного Бога, т. е. определения разума с определениями сердца. Это смешение служит величайшим препятствием для правильного понимания религии. В действительности речь идет только о человеческом образе такого Бога, который уже по существу, в глубине своей души, есть милосердный, т. е. человеческий Бог.

Согласно учению церкви, воплощается не первое, а второе лицо Божества, представляющее человека в Боге и перед Богом. В действительности же, как мы увидим ниже, второе лицо является истинным, целостным, первым лицом религии. И только без этого посредствующего понятия, служащего исходным пунктом воплощения, последнее кажется таинственным, непостижимым, умозрительным»; в связи же с ним оно является необходимым, само собой понятным следствием. Поэтому утверждение, будто воплощение есть факт чисто эмпирический, или исторический, обнаруживающийся только в откровении божественном, есть проявление самого нелепого религиозного материализма. Воплощение это заключение, основанное на вполне понятной предпосылке. Но нельзя также объяснять воплощение чисто умозрительными, т. е. матафизическими, отвлеченными причинами, потому что метафизика относится только к первому лицу, которое не воплощается и не является лицом драматическим. Такая дедукция оправдывалась бы только в том случае, если бы мы сознательно выводили из метафизики отрицание метафизики.

Из этого примера видно, насколько антропология отличается от умозрительной философии. Антропология не видит в воплощении особой, необычайной тайны, подобно ослепленной мистическим призраком умозрительной философии; она напротив разрушает иллюзию, будто в воплощении заключается особая, сверхъестественная тайна; она критикует догмат и сводит его к его естественным, прирожденным человеку элементам, к его внутреннему началу и средоточию — к любви.

Догмат говорит двояко; о Боге и о любви. Бог есть любовь. Но что это значит? Разве Бог есть нечто отдельное от любви, отличная от нее сущность? Разве это определение Бога не похоже на то, как мы определяем какого-нибудь человека, восклицая о нем в порыве страсти: «Это — сама любовь». Разумеется, иначе нужно было бы упразднить имя Бог, которое обозначает особое, индивидуальное существо, субъект в отличие от предиката. Следовательно, любовь рассматривается как нечто особое: Бог послал из любви своего единородного сына. Таким образом любовь отодвигается на задний план и обесценивается благодаря неясному, второстепенному имени Бог. Любовь становится индивидуальным, хотя и определяющим сущность качеством; и благодаря этому она приобретает для ума и сердца, в объективном и субъективном смысле, значение только предиката, а не субъекта, не субстанции. Она становится в моих глазах второстепенной вещью, акциденцией: то она кажется мне чем-то существенным, то снова теряет для меня значение. Бог представляется мне не только в образе любви, но и в образе всемогущества, в образе темной силы, силы, не связанной любовью, силы, свойственной в такой же степени демонам и чертям.

Пока любовь не возвысится на степень субстанции, сущности, до тех пор за нею будет укрываться субъект, представляющий из себя нечто помимо любви, какое-то безжалостное чудовище, отличаемое и действительно отличающееся от любви, демоническое существо, фантом религиозного фанатизма, которому доставляет наслаждение кровь еретиков и неверующих. Но тем не менее сущность воплощения заключается в любви, хотя и затемненной мраком религиозного сознания. Любовь побудила Бога к обнаружению своего божества. Самоотречение Бога вытекает не из его божественности, как таковой, в силу которой он является субъектом в предложении: Бог есть любовь, а из любви, из предиката; следовательно, любовь выше, сильнее и истинное божества. Любовь побеждает Бога. Любви пожертвовал Бог величеством Бога. Но какова была эта любовь? Чем она отличалась от нашей любви, которой мы жертвуем всем? Была ли это любовь к себе, к себе как к Богу? Нет, это была любовь к человеку. А разве любовь к человеку не есть любовь человеческая? Могу ли я любить человека не человеческой любовью, не той любовью, какой он любит сам, когда любит действительно? Иная любовь может быть свойственна только дияволу. Ведь диявол тоже любит человека, только не ради человека, а ради себя, т. е. из эгоизма, с целью возвеличить себя, расширить свою власть. Но Бог любит человека ради человека, т. е. он желает сделать его совершенным, доставить ему счастье и блаженство. Следовательно, он любит человека так, как истинный человек любит себе подобных. Имеет ли вообще слово любовь множественное число? Не все ли виды любви одинаковы? Если без всяких дополнений, без различия любви божественной и человеческой. Ибо хотя среди людей и встречается иногда любовь корыстная: тем не менее истинная, достойная этого имени человеческая любовь всегда приносит свои интересы в жертву другому. Кто же наш спаситель и примиритель? Любовь, или Бог? Любовь, потому что мы спасены не Богом, как таковым, а любовью, которая выше различия между божественной и человеческой личностью. Бог отрекся от себя ради любви, и если мы не принесем Бога в жертву любви, то принесем любовь в жертву Богу и найдем в нем, несмотря на предикат любви, злое существо религиозного фанатизма.

Говоря о воплощении, мы показали несостоятельность догмата и низвели мнимо сверхъестественную и сверхразумную тайну на степень простой, свойственной человеку истины, — истины, присущей, по крайней мере в зачатке, не только христианской, но и всякой другой религии, как таковой. Всякая религия, претендующая на это название, предполагает, что Бог не равнодушен к существам, которые ему поклоняются, чдо человеческое ему не чуждо, что как предмет человеческого поклонения, он в тоже время сам является человеческим Богом. В каждой молитве заключается тайна воплощения, каждая молитва фактически есть воплощение Бога. В молитве я склоняю Бога к человеческому горю, делаю его причастным к моим страданиям и потребностям. Бог не остается глухим к моим мольбам; он проникается жалостью ко мне; он таким образом отрекается от своего божеского величия ради всего конечного и человеческого; он с человеком становится человеком: ибо если он слышит и жалеет меня, значит, мои страдания его трогают. Бог любит человека, т. е. Бог сострадает человеку. Любовь не мыслима без сочувствия, сочувствие без сострадания. Могу ли я сочувствовать бесчувственному существу? Нет! Я могу сочувствовать только тому, кто чувствует, кого я сознаю однородным со мной по существу, в ком я чувствую самого себя, чьи страдания я сам разделяю. Сострадание предполагает однородность существа. Эта однородность Бога и человека выражается в воплощении, в Промысле Божием, в молитве.

Богословие, признающее метафизические определения вечности, непостижимости, неизменяемости и другие такие же отвлеченные определения, выражающие на самом деле сущность разума, — отрицает способность Бога страдать и тем самым отрицает истинность религии. Ибо религия, религиозный человек, обращающийся к Богу с благоговейной молитвой, верит в то, что Бог принимает действительное участие в его страданиях и нуждах, верить в волю Божию, обусловленную искренностью молитвы, т. е, силой сердца, верит в то, что Бог действительно непосредственно слышит его в самый момент молитвы. Истинно религиозный человек, не задумываясь, выкладывает перед Богом свою душу; Бог кажется ему сердцем восприимчивым ко всему человеческому. Сердце может обращаться только к сердцу, оно находит, утешение только в себе, в своей собственной сущности.

Утверждение, что исполнение молитвы было предопределено уже от вечности, что оно входило изначала в план мироздания, является пустым, нелепым вымыслом механического мышления, абсолютно противоречащим сущности религии. «Нам нужен произвольный Бог», говорит совершенно справедливо в духе религии Лафатер. Впрочем и в вышеупомянутом вымысле и в уверенности, что Бог слышит человека в самый момент молитвы, обнаруживается одинаковый взгляд на Бога, с той только разницей, что в первом случае противоречивые свойства неизменяемости и непостижимости отодвигаются в туманную даль прошедшего или вечности. Для меня в сущности совершенно безразлично, решается ли Бог исполнить мою молитву именно теперь, или это было решено им уже раньше.

В высшей степени не последовательно отрицать представление о Боге, определяемом молитвой, т. е. силой души, как представление недостойное, антропоморфическое. Если мы верим в существо, служащее предметом поклонения, предметом молитвы, предметом души, в существо всеведущее, пекущееся о нас, немыслимое без любви, в провидение, в существо любящее, руководящееся в своих поступках исключительно любовью, то следовательно мы верим в существо, обладающее человеческим сердцем, если не в анатомическом, то в психическом смысле. Религиозный человек выкладывает перед Богом свою душу за исключением того, что кажется ему постыдным. Христиане не приписывали Богу страстей, противоречащих их нравственным понятиям, но за то, не задумываясь, они приписали ему чувства любви и милосердия, что было вполне естественно. Любовь, предполагаемая религиозным человеком в Боге, есть не кажущаяся и воображаемая, а настоящая, действительная, истинная любовь. Люди любят Бога и Бог любит людей; в божественной любви только объективируется, утверждается любовь человеческая. Любовь находит в Боге самое себя, свою истинность.

Развиваемый здесь взгляд на смысл воплощения может встретить возражение, что христианское воплощение (и это до некоторой степени справедливо) носит совершенно иной характер, чем вочеловечение богов языческих, напр., греческих и индийских. Последние были просто продуктом человека или обоготворенными людьми, а в христианстве дана идее истинного Бога, вследствие чего соединение божеского естества с человеческим получает здесь впервые особое значение и носит «умозрительный» характер. Юпитер превращался также и в быка; языческие превращения богов являются простым вымыслом. Сущность языческого бога не превосходила образа, в котором он являлся на землю; тогда как христианский Бог принял на себя образ человека, не переставая в то же время быть Богом, существом сверхчеловеческим. Но это возражение опровергается тем, что предпосылка христианского воплощения, как уже замечено выше, содержит в себе человеческую сущность. Бог любит человека; кроме того Бог не разделен с Сыном; Бог есть отец; ему не чужды человеческие отношения; человеческое ему близко, ему знакомо. Следовательно, и здесь сущность Бога не превосходит того образа, в котором он воплощается. Признавая воплощение, религия только сознается в том, чего она не хочет допустить как теология, а именно, что Бог есть насквозь существо человеческое. Следовательно, воплощение, тайна «Богочеловека» не есть мистическое сочетание противоположностей, не есть синтетический факт, каким его считает умозрительная философия религии, особенно склонная но всякого рода противоречиям, а факт аналитический — человеческое слово с человеческим смыслом. Если бы здесь действительно заключалось противоречие, то оно имело бы место до и в н е воплощения; оно вытекало бы из соединения провидения, любви с божеством. Ибо если это любовь истинная, то она ничем существенно не отличается от нашей любви — стоит только устранить границы. Следовательно, воплощение есть только самое сильное, самое искреннее, самое чувственное, самое сокровенное выражение этого провидения, этой любви. Высшее счастье для объекта любви заключается в том, что любовь радует его своим личным присутствием, что она позволяет себя лицезреть. Любовь питает пламенное желание видеть незримого благодетеля лицом к лицу. Лицезрение есть божественный акт. Простой взгляд любимого существа доставляет нам блаженство. Взгляд есть залог любви. И воплощение есть не что иное, как несомненный залог любви Бога к человеку. Воплощение свершилось на земле, а любовь продолжает существовать. Явление Бога на землю было ограничено пространством и временем, и свидетелями его были лишь немногие; а сущность этого явления носит вечный и всеобщий характер. Мы должны верить в воплощение, но не ради воплощения, а ради его сущности; ибо нам только осталось созерцание любви.

Человек является в религии божественным объектом, божественной целью, и следовательно в религии выражается его отношение к самому себе, к своей собственной сущности. Самым очевидным и неопровержимым доказательством этого служит любовь Бога к человеку, основа и средоточие религии. Ради человека Бог отказывается от свое и божественности. В этом и заключается возвышающее значение воплощения: высшее, самодовлеющее существо смиряется, унижается ради человека. В Боге поэтому мое собственное существо доходит до созерцания; для Бога я имею ценность; божественное значение моего существа открывается для меня. Высокое значение человека нагляднее всего выражается в том, что Бог становится человеком ради человека, а человек служит конечной целью, предметом божественной любви. Любовь к человеку есть существенное определение Бога. Бог есть существо, любящее меня и людей вообще. На этом покоится акцент религии, ее основной аффект. Любовь Бога побуждает меня к любви; любовь Бога к человеку есть основание любви человека к Богу: божественная любовь пробуждает любовь человеческую. Полюбим Его, ибо Он прежде возлюбил нас. Итак что же люблю я в Боге? Любовь, именно любовь к человеку. Но если люблю я любовью, какою Бог любит человека, то следовательно я люблю человека, и моя любовь к Богу является косвенной любовью к человеку. Итак, если Бог любит человека, значит, человек есть содержание Бога. Я люблю только то, с чем я тесно связан. Если я не способен любить, значит, у меня нет сердца. Сердце человека проявляется только в любви. А любовь не мыслима без предмета любви. Предмет моей любви есть мое сердце, мое внутреннее содержание, моя сущность. Почему человек, потерявший любимое существо, горюет и теряет охоту жить? Потому что в лице любимого существа он потерял свое сердце, свой жизненный принцип. Если таким образом Бог любит человека, значит, человек есть сердце Божие — благо человека его главный помысел. Следовательно, человек, будучи объектом Бога, является в то же время своим собственным объектом в лице Бога. Сущность Бога есть человеческая сущность, так как Бог есть любовь, а существенное содержание этой любви есть человек. Любовь Бога к человеку, составляющая основу и средоточие религии, есть в сущности любовь человека к самому себе, объективированная и созерцаемая, как высшая истина, как высшая сущность человека. Поэтому догмат: «Бог любит человека» является ориентализмом, — а религия есть явление по существу ориентальное — в переводе гласящий: «Наивысшее есть любовь к человеку».

Истина, к которой сводится посредством анализа тайна воплощения, проникла даже в религиозное сознание. Так, например. Лютер говорит: «Кто хочет следовать примеру воплотившегося Бога, тот должен ради Плоти и Крови, сидящей одесную Отца, любить всякую плоть и кровь здесь на земле и жить в мире с людьми. Человеческая кротость Христа, нашего Бога, должна наполнять сердца людей радостью и изгонять оттуда все злые, недоброжелательные помыслы. Ради этой нашей Плоти и Крови человеку следует носить своих ближних на руках». «Этот акт должен наполнять нас радостью и блаженной гордостью, потому что он ставит нас превыше всякой твари, даже превыше ангелов, чем мы, поистине, можем гордиться: моя собственная Плоть и Кровь сидит одесную Бога и господствует над миром. Такая честь не выпадает даже на долю ангелов. Отчего нет такой печи, которая сплавила бы наши сердца в одно общее сердце и воспламенила бы горячей любовью к ближним». Но что в религиозной истине составляет сущность мифа, главную вещь, то в религиозном сознании является лишь моралью мифа, только второстепенною вещью.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Тайна страдающего Бога

Существенным определением вочеловечившегося, или что тоже, человеческого Бога, т. е. Христа, является страдание. Любовь обнаруживает себя страданием. Все мысли и чувства, ближайшим образом связанные со Христом, концентрируются в понятии страдания. Бог, как Бог, олицетворяет собою все человеческие совершенства; Бог, как Христос, воплощает в себе все человеческие страдания. Языческие философы считали высшей, божественной деятельностью деятельность вообще и в особенности самодеятельность разума; христиане считали страдание священным, даже воплощали его в Боге. Бог, как être suprême сердца, как чистая деятельность, есть Бог отвлеченной философии; а христианский Бог, Христос, passio рига, чистое страдание, есть высшая метафизическая идея, être suprême сердца. Ничто не способно так влиять на сердце, как страдание, и тем более страдание существа свободного от всех страданий, страдание безгрешного, невинного, который превыше всех страданий, страдание ради блага других, страдание любви, самопожертвования. История страданий Христа сильнейшим образом трогает всякое человеческое сердце, т. е. просто сердце (ибо смешно представить себе другое сердце, кроме человеческого), а это служит неопровержимым доказательством, что здесь выражается, объективируется сущность сердца, что эти страдания являются изобретением не человеческого разума или фантазии, а человеческого сердца. Но сердце изобретает иначе, чем свободный разум или фантазия; оно страдает, воспринимая; все, исходящее от него, кажется ему данным извне, действующим с неотразимой необходимостью. Сердце принуждает, овладевает человеком; всякий, кто охвачен им, чувствует его демоническую, божественную силу. Сердце не знает другого Бога, другой высшей сущности, кроме самого себя, кроме того Бога, который хотя может отличаться от него по имени, но сущность, субстанцию которого составляет собственная сущность сердца. Высшая, истинная, очищенная от теологических элементов и противоречий сущность христианства вытекает именно из сердца, из внутреннего побуждения к добру, к страданию и смерти ради людей, из божественного стремления к благотворению, желающему осчастливить всех, не исключая даже самого отверженного и презренного, из нравственного долга благотворения в высшем смысле, когда оно стало внутренней необходимостью, т. е. сердцем, из человеческой сущности, как она открывается как сердце и через сердце.

То, что в религии является предикатом, приобретает, в силу вышесказанного, значение субъекта, и наоборот. Поэтому мы можем перевернуть религиозные изречения, представить их себе как contre-verites, и таким образом мы обретем истину. Бог страдает — страдание есть предикат — но страдает он за людей, за других, а не за себя. Это значит: е страдание ради других божественно; кто страдает за других, полагает за них свою душу, поступает по божески, является Богом для людей.

Но страдание Христа есть не только нравственное, добровольное страдание, страдание любви, имеющей силу пожертвовать собою за благо других; оно представляет собою еще страдание, как таковое, поскольку оно служит выражением способности страдания вообще. Христианская религия не есть сверхчеловеческая; она освящает даже человеческие слабости. Языческий философ, узнав о смерти своего ребенка, восклицает: «Я знал, что произвел на свет смертного»; а Христос, по крайней мере библейский, ибо об ином, добиблейском Христе мы ничего не знаем, — оплакивает мнимую кончину Лазаря. Сократ с невозмутимым спокойствием выпивает чашу, наполненную ядом; а Христос, напротив того, молится; «Если возможно, да минует меня чаша сия». В этом отношении Христос есть самопризнание человеческой чувствительности. Христианин, в противоположность языческому, в частности стоическому, началу с его суровой силою воли и самостоятельностью, внес в сознание Бога сознание собственной возбудимости и чувствительности. Христианский Бог не отрицает, не проклинает человеческих слабостей, если только они не греховны.

Страдание есть высшая заповедь христианства — сама история христианства представляет историю страданий человечества. У язычников к культу богов примешивалось чувственное ликование: у христиан, разумеется у древних христиан, к богослужению присоединялись слезы и сердечные воздыхания. Подобно тому, как связанное с культом чувственных богов, чувственное ликование служит чувственным определением сущности богов, вызывающих это ликование, так и сердечные вздохи христиан исходят из глубины сердца, из внутренней сущности их Бога. Истинного, человеческого Бога надо искать не в Боге софистической теологии, а в Боге культа, у христиан культа внутреннего. А христиане, разумеется древние христиане, считали высшей формой религиозного почитания слезы раскаяния и тоску. Таким образом слезы суть чувственные перлы христианской религиозной души, в которых отражается сущность ее Бога. Бог, находящий удовольствие в слезах, выражает собою сущность сердца и особенно чувства. Христианская религия учит, что Христос сделал все для нас: спас нас, примирил нас с Богом. Из этого можно было бы вывести заключение: радуйтесь: нечего больше заботиться о примирении с Богом, ибо примирение уже состоялось. Но imperfectum страдания производит более сильное и прочное впечатление, чем perfectum спасения. Спасение есть только результат страдания: страдание — основа спасения. Поэтому страдание глубже укрепляется в душе; страдание, а не спасение, делается предметом подражания. Если сам Бог страдал за меня, то я не могу радоваться и наслаждаться, по крайней мере в этом испорченном мире, бывшем ареной его страданий. Неужели я лучше Бога? Могу ли я не разделять его страданий? Разве поступки моего Бога и Господа не должны служить для меня примером? Имею ли я право пользоваться только прибылью, не неся расходов? Разве мне известен только факт искупления? Разве история страданий Христа не стала для меня также объектом? Неужели она является для меня только объектом холодного воспоминания или даже предметом радости, ибо эти страдания доставили мне блаженство? Но кто может допустить такую мысль, кто захочет исключить себя из страданий своего Бога?

Христианская религия есть религия страдания. Образ распятия, который мы и поныне встречаем во всех церквах, представляет нам не спасителя, а распятого страдальца. Даже распространенное среди христиан самораспинание является психологически глубоко обоснованным следствием их религиозного миросозерцания. Тот, кто постоянно носит в душе образ Распятого, естественно чувствует потребность распинать себя или других. По крайней мере, мы имеем такое же право сделать это заключение, какое имели Августин и другие отцы церкви, укорявшие языческую религию за то, что непристойные религиозные изображения язычников будто побуждают их на непристойности.

Бог страдает, это значит в сущности, что Бог есть сердце. Сердце есть источник, совокупность всех страданий. Кто не страдает, у того нет сердца. Поэтому тайна страдающего Бога есть тайна чувства. Страдающий Бог есть Бог чувствующий. Но положение: Бог есть существо чувствующее, есть только религиозное выражение мысли: чувство принадлежит к божественной сущности.

Человек сознает в себе не только источник деятельности, но и источник страданий. Я сознаю не только волю и мышление, которое очень часто противоречит мне и моим ощущениям, но и чувство, однородное с моей сущностью; я сознаю также, что хотя оно есть источник страданий, слабости и горя, но в то же время я ощущаю его, как дивную божественную силу и совершенство. Что такое человек, лишенный чувства? Чувство есть музыкальная сила в человеке. Что такое был бы человек без звука? Человек, чувствующий влечение к музыке и испытывающий потребность выражать свои чувства в звуках и песне, неизбежно изливает в религиозных вздохах и слезах сущность чувства, как объективную, божественную сущность.

Религия есть рефлекс, отражение человеческой сущности в себе самой. Все существующее естественно должно нравиться себе, радоваться себе, любить себя и любить по праву. Порицание за любовь к себе равносильно порицанию за существование. Существовать — значит доказывать, утверждать, любить себя; тот, кому надоело жить, лишает себя жизни. Поэтому там, где чувство не отодвигается на задний план, не подавляется по примеру стоиков, где ему предоставляется возможность существовать, там ему присваивается религиозная сила и значение, там оно возвышается до отражения себя в себе самом и в Боге. Бог есть зеркало человека.

Человек считает Богом только то, что имеет для него существенное значение, кажется ему совершенным, превосходным и доставляет ему истинное наслаждение. Если чувство кажется тебе превосходным, то оно и есть для тебя божественное качество. Поэтому чувствующий, впечатлительный человек верит только в чувствующего, отзывчивого Бога, т. е. он верит только в истинность своего собственного бытия и сущности, ибо он может верить только в то, что он есть сам в своей сущности. Его вера является сознанием того, что он считает священным; а священно для человека только то, что составляет его внутреннее, собственное, последнее основание его личности. Бесчувственный Бог кажется исполненному чувств человеку бессодержательным, отвлеченным, отрицательным Богом, т. е. он есть ничто, ибо в нем нет того, что для человека ценно и священно. Бог служит для человека летописью его возвышенных побуждений и помыслов, родословной книгой, где записаны имена самых дорогих и священных для него существ.

Отличительным признаком хозяйственности, домовитости, женственности является стремление собирать и сохранять все ценное, вместо того, чтобы доверять его волнам забвения, случайности воспоминания, вообще предоставлять самому себе. Свободный мыслитель подвергается опасностям расточительной, рассеянной жизни; а религиозный человек, связывающий все воедино, не теряется в чувственной жизни, но за то подвергается опасности реакции, духовного эгоизма и своекорыстия. Религиозный человек считает безбожного, или по крайней мере, не религиозного человека субъективным, своевольным, высокомерным, дерзким, но не по тому, что бы не было для одного священно то, что священно для другого, а лишь по тому, что нерелигиозный человек запечатлевает у себя в уме то, что религиозный ставит как предмет вне себя и над собой, благодаря чему устанавливает для себя отношение формальной подчиненности. Одним словом, религиозный человек имеет для себя объединяющий пункт, цель и следовательно твердую почву под ногами. Не воля, как таковая, не просто знание, а лишь целесообразная деятельность, объединяющая теоретическую и практическую деятельность, дает человеку нравственную основу и выдержку, т. е. характер. Каждый человек должен иметь Бога, т. е. преследовать какую-нибудь цель. Конечная цель есть сознательное, добровольное, существенное жизненное стремление, взор гения, светоч самопознания — единство природы и духа в человеке. Кто имеет конечную цель, тот повинуется закону; ибо он не только руководит сам собою, но и подчиняется руководству. У кого нет конечной цели, у того нет родины, нет святыни. Отсутствие цели есть величайшее несчастие. Человек, даже преследующий обыкновенные цели, счастливее того, кто, быть может, и лучше его, но не имеет цели. Цель ограничивает, но ограничение есть наставник добродетели. Человек, имеющий цель, такую цель, которая истинна и существенна сама по себе, имеет свою религию, если и не в ограниченном смысле богословской черни, то во всяком случае (что и требуется) в смысле разума, в смысле истины.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Тайна Троицы и Матери Божией

Человек, как существо чувствующее и страдающее, не удовлетворяется Богом бесчувственным, неспособным к страданию, но в же время он не удовлетворяется и существом только чувствующим, существом лишенным разума и воли. Весь человек может удовлетвориться только таким существом, которое носит в себе всего человека. Сознание человеком себя в своей цельности есть сознание Троицы. Троица соединяет в единство определения или силы, которые дотоле рассматривались, как разъединенные, и тем низводит всеобщую сущность разума, т. е. Бога, как Бога, на степень особой сущности, особой способности.

То, что богословие определяет, как оттиск, образ, символ Троицы, мы должны рассматривать исключительно как саму вещь, как сущность, первообраз, оригинал, и тогда загадка будет решена. Мнимые образы, в которых олицетворялась Троица, что бы стать понятной, суть; дух, разум, память, воля, любовь (mens, intellectus, memoria, voluntas, amor или Caritas).

Бог мыслит и любит, но мыслит он и любит себя; все мыслимое, познаваемое, любимое есть сам Бог. Первое, что мы встречаем в Троице, есть объективирование самосознания. Самосознание неизбежно действует на человека, как нечто абсолютное. Бытие для него равносильно самосознанию. Бытие с сознанием есть для него просто бытие. Не существовать, или существовать, не зная того, что существуешь, это одно и то же. Самосознание имеет абсолютное значение не только для человека, но и само по себе. Бог, не знающий себя, Бог без сознания, не есть Бог. Человек одинаково не может мыслить как себя, так и Бога, без сознания. Божественное самосознание есть не что иное, как сознание сознания, как абсолютной или божественной сущности.

Впрочем, Троица никоим образом не исчерпывается этим определением. Мы поступили бы вполне произвольно, если бы свели только к нему и ограничили только им тайну Троицы. Сознание, разум, воля и любовь в значении абстрактных сущностей или определений относятся к области только отвлеченной философии, но религия есть сознание человеком себя в своей живой цельности, в которой единство самосознания существует только как завершившееся единство «я» и «ты».

Религия, по крайней мере христианская, абстрагирует от мира; внутренняя жизнь принадлежит к ее существу. Религиозный человек ведет жизнь уединенную сосредоточенную в Боге, тихую, лишенную радостей мира. Но он отчуждается от мира только по тому, что сам Бог является существом, отчужденным от мира, вне и сверхмировым — выражаясь строго и отвлеченно философски — небытием мира. Однако Бог, как внемировое существо, есть не что иное, как ушедшая из мира в себя, порвавшая с ним всякие связи, поднявшаяся над миром сущность человека, реализованная, как объективная сущность. Такой Бог есть сознание способности абстрагировать себя от всего другого, довольствоваться собой и зависеть только от себя, подобно тому, как в религии эта способность становится объектом для человека в качестве отличной от человека, особой сущности. Бог, как Бог, как существо простое, есть существо одинокое абсолютное одиночество и самостоятельность; ибо одиноким может быть только то, что самостоятельно. Способность к одиночеству есть признак характера и мыслительной способности. Одиночество есть потребность мыслителя, общение — потребность сердца. Мыслить можно одному, любить надо непременно другого. В любви мы зависимы, так как она есть потребность в другом существе: мы самостоятельны только в одиночном акте мышления. Одиночество есть автаркия, самодовольство.

Но одинокий Бог исключает существенную потребность всякого двойства, любви, общения, действительного, полного самосознания, — у него нет другого я. Религия удовлетворяет эту потребность тем, что соединяет одинокое божественное существо с другим, которое отличается от него, как личность, но однородно с ним по существу — с Богом сыном, отличным от Бога отца. Бог отец — первое, Бог сын — второе лицо. Первое лицо — разум, второе — любовь. Любовь в связи с разумом и разум в связи с любовью образуют впервые дух, а дух есть цельный человек.

Только общественная жизнь есть истинная, себе довлеющая божественная жизнь, — эта простая мысль, эта естественная для человека, врожденная истина и составляет сверхъестественную тайну Троицы. Но эта истина, как и всякая другая, признается религией только косвенным, т. е. превратным образом; религия рассматривает эту всеобщую истину, как частную, и придает истинному субъекту значение только предиката. Она говорит: Бог есть общественная жизнь, жизнь и сущность любви и дружбы. Третье лицо в Троице служит лишь выражением обоюдной любви двух первых лиц Божества, есть единство отца и сына, понятие общения, которое довольно бессмысленно воплощается в свою очередь в особом, личном существе.

Святой Дух обязан своим личным существованием только одному имени, одному слову. Даже древние отцы церкви, как известно, отождествляли св. Дух с Сыном Божиим. Позднейшие догматические олицетворения его тоже недостаточно обоснованы. Он есть любовь Бога к самому себе и людям и в то же время любовь человека к Богу и к человеку. Следовательно, он и есть тождество Бога и человека, поскольку оно объективируется в религии, как особенная сущность. Но для нас это единство заключается уже в Отце и еще в большей степени в Сыне. Поэтому нам не придется делать св. Духа особым предметом нашего анализа. Мы ограничимся только следующим замечанием. Поскольку св. Дух представляет субъективную сторону, постольку он является представителем религиозной души перед ней самой, представителем религиозного аффекта, религиозного воодушевления, или олицетворением, объективированием религии в религии. Поэтому св. Дух есть воздыхающее творение, томление твари по Богу.

В действительности есть только два лица, ибо третье, как уже сказано, представляет собою только любовь. Это объясняется тем, что любовь в строгом смысле довольствуется двумя. Два — это принцип и вместе с тем замена множества. Предположение многих лиц уменьшило бы силу любви; она рассеялась бы. Но любовь и сердце тождественны, сердце не есть особая способность — сердце есть человек, поскольку он любит. Поэтому Сын есть самоутверждение человеческого сердца, как принципа двойства, общественной жизни, Сын есть теплота; Отец есть свет, хотя свет является главным образом предикатом Сына, ибо в Сыне божество впервые становится ясным и понятным человеку. Но так как Отец представляет из себя Бога, как Бога, холодную сущность разума, то мы можем приписать Отцу свет, как неземную сущность, а Сыну теплоту, как земную сущность. Бог как Сын впервые согревает человека; здесь Бог из предмета созерцания, безразличного чувства света, становится предметом чувства, аффекта, воодушевления, восторга; но только по тому, что сам Сын есть не что иное, как горячая любовь, воодушевление. Бог, как Сын, есть первоначальное воплощение, первоначальное самоотрицание Бога, отрицание Бога в Боге; ибо Сын есть конечное существо, так как он существует ab alio (от другого), а Отец существует a se (сам собою). Таким образом второе лицо исключает существенное определение божества, как бытия от себя самого. Но Бог Отец сам рождает Сына, следовательно, он добровольно отрекается от своей суровой, исключительной божественности; он умаляет, унижает себя, полагает себе начало конечности, бытия, обусловленного причиной; он становится в Сыне человеком и прежде всего не по образу, а по существу. Чрез это впервые Бог, как Сын, делается объектом человека, объектом чувства, сердца.

Сердце трогает только то, что вытекает из сердца, Из свойств субъективных впечатлений можно безошибочно, заключить о свойстве объекта. Чистый, свободный разум отрицает Сына; а разум, озаряемый сердцем, определяемый чувством, не отрицает его; напротив, находит в Сыне глубину божества, ибо находит в нем чувство, чувство темное само по себе, и потому являющееся человеку некоторой тайной. Сын действует на сердце, потому что истинным отцом Сына Божия является человеческое сердце; и сам Сын есть не что иное, как божественное сердце, т. е. объективированное в качестве божественной сущности человеческое сердце.

Конечное, чувственное существо не может поклоняться такому Богу, которому чужды сущность конечности, начало чувственности, чувство зависимости. Религиозный человек не может любить Бога, не заключающего в себе сущности любви; и человек, вообще конечное существо, не может быть объектом Бога, не заключающего в себе начала конечности. Такому Богу недостает смысла, разумения, участия к конечному. Как может Бог быть отцом людей и любить их, как любят другие, подчиненные ему существа, если он не вмещает в себе самом подчиненного ему существа — сына и не знает по собственному опыту, по отношению к самому себе, что такое любовь. Так, одинокий человек принимает гораздо меньше участия в семейных горестях другого лица, чем тот, кто сам живет семейной жизнью. Поэтому Бог Отец любит людей в Сыне и ради Сына. Любовь его к людям есть производная любовь от любви его к Сыну.

Два первых лица Троицы являются сыном и отцом не в переносном, а в собственном смысле. Отец есть действительный отец по отношению к Сыну; Сын есть действительный сын по отношению к Отцу или к Богу как отцу. Их существенное личное различие заключается только в том, что один рождает, другой рождается. Если отнять у них это естественное, чувственное определение, то уничтожится их личное существование и реальность. Христиане, разумеется древние христиане, которые едва ли признали бы в современных суетных, тщеславных, языческих христианах своих братьев во Христе, заменяли естественную, врожденную человеку любовь и единство единой религиозной любовью и единством; они отрицали действительную семейную жизнь, внутренние узы естественной любви, как нечто не божественное, не небесное, т. е. на самом деле ничтожное. Но за то, взамен их, они имели в Боге единого отца и единого сына, соединенных между собой самой искренней любовью, той любовью, которую порождает только естественное родство. Поэтому тайна Троицы была для древних христиан предметом высокого изумления, воодушевления и восторга, ибо в предмете созерцания, в Боге, они находили удовлетворение самых насущных человеческих потребностей, которые отрицались ими в действительной жизни.

Поэтому совершенно в порядке было и то, что в божественную семью, в союз любви между отцом и сыном включено было на нёбе еще третье — женская личность; ибо личность св. Духа слишком не определенна; скорее, она служит только поэтическим олицетворением взаимной любви Отца и Сына и поэтому не могла бы заменить этого третьего, восполняющего существа. Христиане считали связь мужчины с женщиной чем-то греховным, порочным и потому учили, что Отец произвел Сына без посредства Марии; но довольно и Того, что наряду с Отцом и Сыном была поставлена Матерь.

Нельзя не удивляться, почему мать считается чем-то греховным, т. е. недостойным Бога, в то время как сам Бог является отцом и сыном. Если даже Отец не есть отец в смысле естественного рождения, и рождение божественное должно отличаться от естественного, человеческого, то и в таком случае Бог все-таки является по отношению к Сыну отцом, отцом действительным, а не номинальным или аллегорическим. И столь удивляющее нас теперь представление Божьей Матери в сущности не более странно или парадоксально, чем Сын Божий: оно не более противоречит всеобщим, отвлеченным определениям божества, чем представление Отца и Сына. Мария вполне подходит к категории отношений Троицы: она без мужа зачинает Сына, которого Отец рождает без жены. Таким образом, Мария является внутренне необходимой антитезой к Отцу в составе Троицы.

Женственное начало мы имеем уже в Сыне, если не конкретно, то абстрактно. Сын Божий кроткое, нежное, незлобивое, примиряющее существо, женственная душа Бога. Бог, как Отец, есть только производитель, принцип мужской самодеятельности; но Сын рождается, не рождая сам, Dens genitus, страдающее, воспринимающее существо: Сын воспринимает от Отца свое бытие. Сын зависит от Отца, разумеется, не как Бог, а как сын; он подчинен отцовскому авторитету. Таким образом Сын олицетворяет женственное чувство зависимости в Боге; Сын невольно пробуждает в нас потребность в действительном женском существе.

Сын — я разумею естественного человеческого сына — является сам по себе связующим звеном между мужественностью отца и женственностью матери: он как бы на половину мужчина, на половину женщина: у него еще нет полного, строгого сознания самостоятельности, характеризующего мужчину, он еще чувствует больше влечения к матери, чем к отцу. Любовь сына к матери есть первая любовь мужчины к женщине. Любовь мужчины к женщине, юноши к девушке приобретает свою религиозную свою единственно истинную религиозную — окраску в любви сына к матери. Любовь сына к матери есть первое томление, первое проявление смирения мужчины перед женщиной.

Поэтому мысль о Сыне Божием необходимо связана с мыслью о Матери Божией, то же самое сердце, которое нуждается в Сыне Божием, нуждается и в Матери Божией. Где есть сын, там должна быть и мать. Сын единороден Отцу, Мать единородна Сыну. Не отец заменяет сыну мать, а сын заменяет ее отцу. Мать необходима сыну; сердце сына есть сердце матери. Почему Бог Сын вочеловечился только через посредство женщины? Разве всемогущий Бог не мог явиться среди людей другим путем, не непосредственно как человек? Почему Сын вселился в утробу женщины? Потому что Сын есть стремление к матери, потому что его женственное, любвеобильное сердце нашло соответствующее выражение только в женском теле. Хотя сын, как естественный человек, находится под сердцем женщины только девять месяцев, но он получает здесь неизгладимые впечатления; мать навсегда останется в уме и сердце сына. Поэтому, если почитание Сына Божия не есть идолопоклонство, то и почитание Матери Божией не есть идолопоклонство. Если любовь Бога к нам познается из того, что он, ради нашего спасения, предал на смерть своего единородного Сына, т. е. самое дорогое и возлюбленное, что было у него, то эта любовь познается нами еще в большей степени, если припишем Богу материнское сердце. Высшая и глубочайшая любовь есть любовь материнская. Отец утешается после потери сына; в нем есть стоическое начало. Мать напротив безутешна, мать есть страдалица; но безутешность есть истинность любви.

Там, где падает вера в Матерь Божию, падает и вера в Бога Сына и Бога Отца. Отец только там есть истина, где и Мать есть истина. Любовь сама по себе женственна по происхождению и по существу. Вера в любовь Божию есть вера в женственность, как божественную сущность. Любовь без естества есть бессмыслица, фантом. В любви познается священная необходимость и глубина природы.

Протестантизм отодвинул Матерь Божию на задний план, но отверженная женщина жестоко отомстила ему за себя. Оружие, употребленное им против Матери Божией, обратилось против него самого, против Сына Божия, против всей Троицы. Кто однажды принес в жертву разуму Матерь Божию, тот может принести ему в жертву и тайну Сына Божия, как антропоморфизм. Исключение женского существа скрывает антропоморфизм, но только скрывает, а не уничтожает его. Протестантизм не нуждался в небесной женщине, так как он с распростертыми объятиями принял в свое сердце земную женщину. Но он должен быть последователен и мужествен до конца и отвергнуть вместе-с Матерью также Отца и Сына. Небесные родители нужны только тому, у кого нет земных. Триединый Бог есть Бог католицизма, он имеет внутреннее, необходимое, истинно религиозное значение только как противовес отрицанию всех естественных связей, как противовес институту отшельников, монахов и монахинь. Триединый Бог полон содержания, поэтому он нужен тому, кто абстрагирует себя от содержания действительной жизни. Чем бессодержательнее жизнь, тем полнее, тем конкретнее Бог. Бог наполняется по мере того, как опустошается действительный мир. Только бедный человек имеет богатого Бога. Бог возникает из чувства недостатка: Бог есть то, чего, сознательно или бессознательно, недостает человеку. Так, безотрадное чувство пустоты и одиночества нуждается в Боге, который для него есть общество, союз искренне любящих друг друга существ.

В этом находим мы истинное объяснение, почему Троица в новейшее время утратила сначала свое практическое, а затем и свое теоретическое значение.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Тайна логоса и подобия Божия

Существенное значение Троицы для религии концентрируется в существе второго лица. Христиане живо интересовались Троицей главным образом из-за интереса к сыну Божию. Горячий спор о подобосущии и единосущий — homousios и ho-lnoiusios — не был пустым спором, несмотря на то, что вся разница заключалась в одной только букве. Здесь шла речь о равенстве с Богом, о божественном достоинстве второго лица, о чести самой христианской религии; ибо существенным, характерным предметом последней является именно второе лицо: а существенный предмет всякой религии есть ее истинный, существенный Бог. Истинный, действительный Бог религии есть вообще так называемый посредник, ибо он и служит ее непосредственным предметом. Всякий, кто вместо Бога обращается к святому, обращается к нему в предположении, что Бог повинуется этому святому, находится в его руках и с готовностью исполняет его просьбы, т. е. его желания и волю. Просьба есть средство проявлять под видом смирения и покорности свое господство и превосходство над другим существом. Существо, к которому я прежде всего обращаюсь, является для меня поистине первым существом. Я обращаюсь к святому не по тому, что он свят от Бога, а потому что Бог зависит от него и определяется, обусловливается его просьбами, т. е. волею или сердцем святого. Различие, которое католические богословы делали между latria, dulia и hyperdulia, есть не что иное, как пошлый, необоснованный софизм. Бог, заслоненный посредником, есть отвлеченное, праздное представление, представление или идее божества вообще; и роль посредника заключается не в примирении с этой идеей, а в ее уничтожении, отрицании, ибо она не есть предмет для религии. Короче, Бог, стоящий над посредником, есть не что иное, как холодный разум, царящий над сердцем — подобно судьбе над олимпийскими богами.

Человек, как существо чувствительное и чувственное, находится во власти только образа. Образный, чувствительный, чувственный разум есть фантазия. Второе существо в Боге, в действительности первое существо религии, есть объективированная сущность фантазии. Определения второго лица по преимуществу образны. И эти образы не вытекают из неспособности человека мыслить предмет иначе, как образно это ложное толкование-образность объясняется тем, что самый предмет есть образ. Поэтому Сын определенно называется подобием Божиим; его сущность в том, что он есть образ — фантазия Бога, видимая слава невидимого Бога. Сын есть удовлетворенная потребность образного содержания, объективированная сущность фантазии, как абсолютной, божественной деятельности. Человек делает себе образ Бога, т. е. превращает отвлеченную сущность разума, сущность мыслительной способности в чувственный объект или сущность фантазии. Но он переносит этот образ на самого Бога, потому что его потребность осталась бы неудовлетворенной, если бы этот образ казался ему не объективной истиной, а лишь субъективным образом, отличным от Бога и созданным человеком. Да и на самом деле этот образ не есть созданный, произвольный образ; ибо в нем выражается необходимость фантазии, необходимость утверждать фантазию, как божественную силу. Сын есть отблеск фантазии, любимый образ сердца, и поэтому он, в противоположность Богу, как олицетворенной сущности абстракции, является только предметом фантазии, только объективированной сущностью фантазии.

Из этого видно, как заблуждается догматическое умозрение, когда оно, упуская из виду внутренний генезис Сына Божия, как образа Божия, объясняет Сына, как метафизическое ens, как мыслительную сущность; ибо Сын есть удаление, отпадение от метафизической идеи божества, — отпадение, которое религия естественно переносит на самого Бога, чтобы оправдать это отпадение и не чувствовать его отпадением. Сын есть высший и последний принцип иконопочитания; ибо он есть образ Божий. Но образ неизбежно заступает место самого предмета. Почитание святого в образе есть почитание образа как святого. Образ есть сущность религии там, где образ является существенным выражением, органом религии.

Никейский собор, наряду с другими доказательствами правильности употребления икон, сослался, между прочим, на авторитет Григория Нисского, который говорит, что образ, представляющий жертвоприношение Исаака, всегда исторгал у него ручьи слез; так живо рисовался ему этот священный рассказ. Но действие изображенного предмета не есть действие предмета, как такового, а только действие образа. Священный предмет есть только ореол, в который образ закутывает свою таинственную силу. Религиозный предмет служит лишь предлогом для искусства или фантазии, чтобы беспрепятственно проявить свою власть над человеком. В религиозном сознании святость образа естественно и необходимо связывается со святостью предмета; но религиозное сознание не есть мерило истины. Церковь делала различие между образом и предметом и отрицала поклонение образу; но вместе с тем она опять таки невольно, по крайней мере косвенным образом, признавала истину и сама удостоверяла святость образа.

Но последним, высшим основанием иконопочитания является почитание образа божия в Боге. «Отблеск Бога» есть восхитительный блеск фантазии, проявляющийся в видимых образах. Образ подобия божия есть образ образов не только во внутреннем, но и во внешнем смысле. Образа святых суть только оптическое умножение одного и того же образа. Умозрительная дедукция образа божия есть поэтому только бессознательная дедукция и обоснование иконопочитания; ибо санкция принципа естественно является санкцией его неизбежных последствий. Но освящение первообраза есть освящение снимка. Если Бог имеет от себя образ, почему я не должен иметь образа от Бога? Если Бог любит свой образ, как самого себя, почему я не могу любит образ Бога, как самого Бога? Если образ Бога есть сам Бог, почему образ святого не есть сам святой? Если это не есть суеверие что образ божий не есть образ, не есть представление, а есть сущность, есть личность, то почему же будет суеверием, что образ святого есть чувствующая сущность самого святого? Образ божий льет слезы и истекает кровью, почему же образ святого не может лить слезы и истекать кровью? Неужели это различие проистекает из того, что образ святого есть дело рук? Но ведь этот образ создается не руками, а духом, одушевившим эти руки, фантазией; и если Бог сделал себе образ самого себя, то этот образ есть также только продукт силы воображения. Или, может быть, разница в том, что образ Божий есть продукт самого Бога, а образ святого создается другим существом? Но ведь образ святого есть также самоосуществление святого, потому что святой является художнику; а художник изображает его таким, каким он сам представился ему.

Другое определение второго лица, находящееся в связи с сущностью образа, заключается в том, что Сын есть Слово Божие.

Слово есть отвлеченный образ, воображенный предмет или, поскольку всякий предмет непременно является предметом мысли, воображенная мысль. Поэтому люди, знающие слово, название предмета, воображают, что они также знают и самый предмет. и Слово есть результат силы воображения: спящие говорят" во сне, больные в бреду. Возбужденная фантазия делает нас разговорчивыми, воодушевление сообщает нам красноречие. Дар слова есть поэтический дар. Животные не говорят, потому что у них нет поэзии. Мысль выражается, только в образах; способность выражения мысли обусловливается силою воображения; но сила воображения проявляется внешним образом в языке. Говорящий пленяет, очаровывает того, кому говорит; но сила слова есть мощь силы воображения. Поэтому древние народы, обладавшие неразвитым воображением, считали слово существом таинственным, магически действующим. Даже христиане, не только простые, но и ученые, отцы церкви, связывали с простым именем Христа таинственную, спасительную силу. Простонародье и до сих пор верит в возможность заворожить человека одними словами. Чем же объясняется эта вера в воображаемую силу слова? Тем, что само слово есть только сущность силы воображения, почему оно и действует на человека подобно наркозу, отдавая его во власть фантазии. Слова обладают революционной силой; слова господствуют над человечеством. Предание считается священным, а дело разума и истины не пользуется доброй славой.

Поэтому утверждение или объективирование сущности фантазии связывается с утверждением или объективированием сущности языка, слова. У человека есть потребность не только думать, чувствовать и воображать, но и говорить, выражать свои мысли, сообщать их другим. Эта потребность так же божественна, как божественна сила слова. Слово есть образная, откровенная, сияющая, блестящая, освещающая мысль. Слово свет мира. Слово вводит нас в святилище истины, открывает все тайны, являет невидимое, воспроизводит отдаленное прошлое, ограничивает бесконечное, увековечивает преходящее. Люди умирают, слово бессмертно; слово есть жизнь и истина. Слову дано всемогущество: оно исцеляет слепых, хромых и убогих, воскрешает мертвых; слово творит чудеса и притом лишь чудеса разумные. Слово есть евангелие, параклет, утешитель человечества. Чтобы убедиться в божественной сущности языка, представь себе, что ты, одинокий и покинутый, впервые слышишь человеческую речь; разве она не покажется тебе ангельским пением, голосом самого Бога, небесной музыкой? На самом деле слово нисколько не беднее, не бездушнее музыкального звука, хотя нам и кажется, что звук бесконечно выразительнее, глубже и богаче слова, ибо его окружает этот призрак, эта иллюзия.

Слово обладает способностью искуплять, примирять, освобождать, дарить блаженство. Грехи, в которых мы каемся, отпускаются нам благодаря божественной силе слова. Умирающий исповедуется в своих долго таимых грехах, чтобы примириться с Богом. Сознание греха влечет за собою прощение греха. Наши страдания облегчаются наполовину, если мы делимся ими с другом. Наши страсти утрачивают свою остроту благодаря тому, что мы говорим о них; предметы гнева, злобы, огорчения приобретают иную окраску по мере того, как мы сознаем недостойность страсти. Стоит нам раскрыть рот, чтобы спросить друга о чем-нибудь сомнительном и непонятном, как все наши сомнения разлетаются точно дым. Слово делает человека свободным; кто не умеет высказаться, есть раб. Поэтому чрезмерные страсти, чрезмерная радость; чрезмерное горе лишают нас языка. Речь есть акт свободы; слово есть сама свобода. Поэтому обогащение языка справедливо считается корнем культуры; где культивируется слово, там культивируется человечество. Варварство средних веков исчезло с культурою языка.

Как не можем мы в качестве божественной сущности представить себе ничего, кроме разумного, благого и прекрасного, которое мы мыслим, любим и чувствуем, так не знаем мы другой, более высокой, духовой силы, чем сила слова. Бог есть совокупность всей действительности, т. е. всего совершенного. Человек переносит на Бога все, что он чувствует и познает, как действительность. Поэтому религия должна признавать силу слова божественной силой. Слово Бога есть божественность слова, поскольку она объек тивируется для человека в религии, — истинная сущность человеческого слова. Слово божие тем отличается от человеческого, что оно является не преходящим дуновением, а сообщенной другим сущностью. Но разве человеческое, по крайней мере, истинное человеческое слово не заключает в себе сущность человека, его сообщаемое другим я? Таким образом религия принимает призрак человеческого слова за его сущность; поэтому неизбежно она представляет себе истинную сущность слова, как особую, отличную от человеческого слова сущность.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Тайна космогонического начала в Боге

Второе лицо, как открывающий себя, проявляющий себя, изрекающий о себе Бог (Deus se dicit), есть творящее начало в Боге.

Мир не есть Бог, он есть нечто другое, противоположное Богу, или по крайней мере, если это выражение не слишком сильно, нечто отличное от Бога. Но то, что отличается от Бога, не может происходить непосредственно от Бога, а вытекает из различия в самом Боге. Второе лицо есть Бог, отличающий себя от себя в себе, противопоставляющий себя самому себе и поэтому являющийся своим собственным объектом. Самоотличение Бога от себя самого есть основа всего того, что от него отличается; следовательно, первопричина мира есть самосознание. Бог мыслит мир прежде всего по тому, что мыслит себя; мыслить себя — значит рождать себя; мыслить мир — значит творить мир. Рождение предшествует творению. Продуктивная идее мира, как сущности отличной от Бога, обусловливается продуктивной идеей другого существа, подобного Богу.

Но этот космогонический процесс есть не что иное, как мистическая перифраза психологического процесса, не что иное, как объективирование единства сознания и самосознания. Бог мыслит себя — значит он сознает себя; Бог есть самосознание. представляемое как объект, как сущность. Но сознавая себя, мысля себя, Бог вместе с тем мыслит нечто другое, чем он сам есть; ибо сознавать себя — значит отличать себя от другого возможного, только представляемого, или действительного. Поэтому и мир — по крайней мере, возможность, идее мира — связывается с сознанием, или скорее, обусловливается им. Сын, мыслимый от себя, объективированный, первообразный, другой Бог, есть начало мироздания. Истина, лежащая в основе этого, есть сущность человека: единство его самосознания с сознанием чего-то другого, одновременно тожественного с ним и не тожественного с ним. И второе, подобное ему по существу, неизбежно является посредником между первым и третьим. Мысль о другом вообще, отличном по существу, вытекает впервые из мысли о другом, подобном мне по существу.

Сознание мира есть сознание моей ограниченности (если бы я не знал о мире, я не знал бы об ограниченности); но сознание моей ограниченности противоречит стремлению моей личности к неограниченности. Я не могу непосредственно перейти от абсолютной личности (Бог есть абсолютное я) к ее противоположности. Я должен смягчить, подготовить, сгладить это противоречие сознанием другого существа, которое отличается от меня и в силу этого обнаруживает мою ограниченность, но в то же время утверждает, объективирует мою сущность. Сознание мира есть смиряющее сознание, творение было «актом смирения». Но первым камнем преткновения, о который разбивается гордость личности, является второе лицо, а не его. Прежде чем вынести взгляд, не отражающий в себе образа нашего «я», «я» должно закалить свой взор созерцанием «ты». Д р у го й человек является связующим звеном между мною и миром. Я завишу от мира и сознаю эту зависимость, ибо сперва я чувствую свою зависимость от другого человека. Если бы я не нуждался в людях, то не нуждался бы и в мире. Я примиряюсь, я сближаюсь с миром только посредством другого человека. Без другого лица мир казался бы мне не только мертвым и пустым, но и бессмысленным и неразумным. Человек познает себя только благодаря другому; а для того, чтобы понимать мир, я должен понимать самого себя и Человек, существующий исключительно ради себя, бессознательно и безразлично потерялся бы в океане природы; он не понимал бы ни себя как человека, ни природы как таковой. Первый объект человека есть человек. Понимание природы, влекущее за собой сознание мира как мира, относится к более позднему времени, ибо оно возникает впервые чрез акт отделения человека от себя самого. Греческим натурфилософам предшествовали так называемые семь мудрецов, мудрость которых относилась только к человеческой жизни. Следовательно, посредником между «я» и сознанием мира является сознание второго лица. Так человек становится Богом человека. Своим существованием он обязан природе; а тем, что он человек, человеку. Без другого человека он ничего не может сделать не только в физическом, но и в духовном отношении. Четыре руки могут сделать больше, чем две; две пары глаз видят лучше, чем одна. И эта объединенная сила отличается от единичной не только количественно, но и качественно. Единичная человеческая сила ограничена; соединенная с другими, она бесконечна. Знание одного человека ограничено, но неограничен разум, не ограничена наука, ибо она есть акт всего человечества, и не только по тому, что над созданием науки работает бесчисленное множество людей, но и по тому, что научный гений известной эпохи соединяет в себе определенным, индивидуальным образом умственные силы всех предыдущих гениев, благодаря чему его сила не является единичной. Остроумие, проницательность, фантазия, чувство, как нечто отличное от ощущения, разум — все эти так называемые душевные силы суть силы всего человечества, а не отдельного человека; они суть продукты культуры, продукты человеческого общества. Огонь остроумия зажигается только там, где человек сталкивается с человеком, поэтому его больше в городе, чем в деревне, и в больших городах больше, чем в маленьких. Чувство и фантазия зарождаются только там, где человек согревается близостью человека; поэтому любовь, акт общественный, порождающий величайшие страдания при отсутствии взаимности, является первоисточником поэзии. И разум возникает только там, где человек говорит с человеком; он зарождается только в речи, акте общественном. Первые акты мышления были вопросы и ответы. Сначала мышление обусловливалось двумя. На более высокой ступени культуры человек удвояется, и теперь он может одновременно играть роль первого и второго лица. Поэтому древние, чувственные народы отождествляли мышление и слово. Они мыслили только тогда, когда говорили; их мышление состояло только в разговоре. Простонародье, т. е. люди, не получившие отвлеченного образования, и до сих пор не понимают написанного, если они не читают вслух, не произносят текста громко. В этом отношении Гоббс вполне справедливо производит разум человека от слуха.

Космогоническое начало в Боге, сведенное на отвлеченные логические категории, выражает собою только тавтологию: различное может, произойти только из начала различия, а не из простой сущности. Христианские философы и богословы, защищавшие учение о сотворении мира из ничего, не могли совершенно обойти старого правила: «из ничего не выходит ничего», ибо оно выражает закон мышления. Правда, они не считали началом различных материальных вещей действительную материю, но за то они сделали началом действительной материи — Сына, который есть мудрость, наука, и разум Отца, который есть совокупность всех вещей, духовная материя. Различие между языческой вечностью материи и христианским творением заключается только в том, что язычники приписывали миру действительную, объективную, а христиане сверхчувственную вечность. Вещи существовали до начала века, но не как объект чувства, а как объект духа. Христиане, принципом которых был принцип абсолютной субъективности, мыслили все только при посредстве этого принципа. Поэтому материя субъективная, воображаемая, представляемая их субъективным мышлением, кажется им первоначальной материей, — значительно превосходящей действительную, чувственную материю. Но тем не менее это различие есть только различие в образе бытия. Мир вечно пребывает в Боге. Или, может быть, он возник в нем подобно внезапному капризу, прихоти? Но человек, допускающий такую мысль, обожествляет только свое собственное неразумие. Если я не лишен рассудка, то я могу выводить мир только из его сущности, из его идеи, т. е. выводить один образ его существования из другого — иначе говоря: могу выводить мир только из него самого. Мир заключает свою причину в самом себе, как и все в мире, что претендует на название истинной сущности. Differentia specifica, своеобразная сущность, все, что сообщает существу определенный характер, есть нечто необъяснимое, непроизводное в обыкновенном смысле, что существует чрез себя и имеет свое основание в себе самом.

Различие между миром и Богом, как творцом мира, есть только формальное, не существенное. Существо божие — ибо божественный разум, совокупность всех вещей, есть сама божественная сущность, поэтому Бог, мыслящий и сознающий себя, мыслит и сознает мир — существо божие есть ничто иное, как отвлеченная, производная, мыслимая сущность мира; асущность мира — не что иное, как действительное, конкретное, чувственно созерцаемое существо божие; поэтому творение есть не что иное, как только формальный акт. Все, что до начала творения было объектом мысли, разума, становится благодаря творению объектом чувства, но по содержанию пребывает неизменным, хотя и остается необъяснимым происхождение действительного, материального предмета от предмета мысленного.

То же можно сказать о множественности и различии, если мы возводим мир к этой отвлеченной категории в противоположность простоте и единству существа божия. Действительное различие может быть выведено только от существа, различного в самом себе. Но я переношу различие на первоначальное существо, ибо различие есть для меня истинная сущность. Если различие ничтожно само по себе, то оно немыслимо и в принципе. Я представляю себе различие как сущность, как истину, только в том случае, если я произвожу его из первоначальной сущности, и наоборот, то и другое тожественно. Разумное выражение этого есть следующее: различие составляет такую же неотемлемую принадлежность разума, как и единство.

Но если различие является существенным определением разума, то я могу выводить различие только из различия, объяснять его только им самим, ибо оно есть первоначальная, сама собою понятная, самое себя утверждающая вещь. Откуда произошел мир, отличный от Бога? Из различения Богом себя от себя самого. Бог мыслит себя, он служит объектом для себя, он отличает себя от себя — следовательно, одно различие, мир, вытекает из различия другого рода, внешнее из внутреннего, сущее из действенного, из акта различения. Таким образом я основываю различие на нем самом, т. е. оно есть первоначальное понятие, граница моего мышления, закон, необходимость, истина. Последнее различие, которое я могу мыслить, есть различие существа от себя и в себе. Различие одного существа от другого понятно само собой, оно обусловливается их существованием, является очевидной истиной: их два. В мышлении же я обосновываю различие только тогда, если я приписываю его одному и тому же существу, если я связываю его с законом тождества. В этом заключается последнее, истинное различие. Космогоническое начало в Боге, сведенное к его последним основаниям, есть не что иное, как акт мышления, объективированный в своих простейших элементах. Если я отниму от Бога различие, то у меня не будет материала для мышления; Бог перестанет быть объектом мышления; ибо различение есть существенный принцип мышления. И поэтому, допуская в Боге различие, я утверждаю, я объективирую истинность и необходимость этого принципа мышления.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Тайна мистицизма или тайна существования природы в Боге

Интересный материал для критики космогонических и теогонических фантазий представляет учение о вечной природе в Боге, почерпнутое из Якова Беме и воспроизведенное Шеллингом.

Бог есть чистый дух, светлое самосознание, нравственная личность; природа, напротив, по крайней мере в некоторых частностях, беспорядочна, мрачна, безнравственна или ненравственна. Но нечистое не может исходить из чистого, мрак из света. Как же произвести от Бога эти очевидные противоречия в божественных свойствах Для этого необходимо предположить эту нечистоту, этот мрак в Боге, различать в самом Боге начало света и мрака. Другими словами; мы только тем можем объяснить происхождение мрака, что вообще откажемся от представления о происхождении и допустим, что мрак существовал от века.

Мрачная сторона природы заключается в иррациональном, материальном, в природе собственно в отличие от разума. Простой смысл этого учения таков: природу, материю нельзя объяснять разумом и выводить от разума; она скорее является основой разума, основой личности; сама же она не имеет основания. Дух без природы есть только абстракт: сознание развивается только из природы. Но это материалистическое учение окутывается в мистический мрак и выражается не ясными, простыми словами разума, а с помощью священного слова «Бог». Если свет в Боге происходит из мрака, пребывающего в Боге, то он происходит по тому лишь, что свет обладает свойством освещать мрак и следовательно предполагает мрак, но не делает его. Если ты подчиняешь Бога всеобщему закону (что необходимо, если ты не хочешь приписывать Богу бессмысленной прихоти), если самосознание в Боге, как и самосознание само по себе, обусловливается естественным началом, то почему ты абстрагируешь его от Бога? То что является законом для сознания вообще, есть закон для сознания всякого личного существа, будь то человек, ангел, демон, Бог, или что угодно. К чему же сводятся, по внимательном рассмотрении, оба начала, существующие в Боге? Одно сводится к природе, по крайней мере к природе в том виде, как она существует в твоем представлении, к природе, отвлеченной от действительности: другое к духу, сознанию, личности. Ты называешь Бога Богом не в силу его задней, оборотной стороны, а в силу лишь его передней стороны, его лица, где он является тебе как дух, как сознание. Следовательно, характерной сущностью его является то, что делает его духом, разумом, сознанием. Почему же ты делаешь истинный субъект в Боге, т. е. дух, простым предикатом, будто Бог есть Бог помимо духа, помимо сознания? Потому, конечно, что ты мыслишь как раб мистически-религиозного воображения, и тебе приятно блуждать в обманчивом полусвете мистицизма.

Мистицизм есть девтероскопия. Мистик размышляет о сущности природы или человека, но воображая при этом, что он созерцает другое, отличное от них обоих личное существо. Мистик исследует те же предметы, что и обыкновенный, сознательный мыслитель, но действительный предмет представляется мистику воображаемым, а воображаемый действительным. Поэтому и здесь, в мистическом учении о двух началах в Боге, действительный предмет — патология, воображаемый — теология, т. е. патология обращается в теологию. Это не заслуживало бы возражения, если бы действительная патология сознательно и открыто признавалась теологией; наша задача в том и состоит, чтобы показать, что теология есть скрытая от самой себя, эзотерическая пато антропо — психология, и что поэтому действительная патология, действительная антропология, действительная психология имеют больше права на название теологии, чем теология, которая на самом деле есть не что иное, как воображаемая психология и антропология. Но содержанием этого учения или созерцания должна быть не патология, и именно потому это учение есть мистическое и фантастическое а теология, теология в старом или обыкновенном смысле слова. Теология должна объяснять нам сущность другого, отличного от нас существа, но вместо этого она раскрывает нашу собственную сущность и снова ее затемняет, утверждая, что она должна быть сущностью другого существа. Не разум человеческих индивидов (это было бы слишком тривиальной истиной), а разум Бога должен сперва освободиться от страстей природы; не мы, а Бог должен подняться над смутными, неесными чувствами и стремлениями на высоту ясного познания; не в нашем способе представления, а в самом Боге ужас ночи должен предшествовать радостному сознанию света. Одним словом, в этом учении должна быть изображена не история человеческой болезни, а история, т. е. развитие болезни Бога — развитие есть болезнь.

Космогонический процесс различения в Боге обнаруживает перед нами свет силы различения, как божественную сущность; ночь же или природа в Боге, «pensеes confuses» Лейбница, представляются нам божественными силами, или потенциями. Но «pensеes confuses», смутные, темные представления и мысли, вернее образы выражают собою плоть, материю; чистому, отделенному от материи разуму присущи только ясные, свободные мысли; ему не свойственны смутные, т. е. плотские представления, материальные, возбуждающие фантазию, волнующие кровь образы. Поэтому ночь в Боге говорит только о том, что Бог есть не только духовное, но и материальное, телесное, плотское существо. Но человек является и называется человеком не в силу своей плоти, а в силу своего духа; то же и Бог.

Но мистическое учение выражает это лишь в смутных, неопределенных, двусмысленных образах. Вместо сильного и потому точного и пикантного выражения: плоть, оно употребляет неопределенные, отвлеченные слова: природа и основание. «До Бога не было ничего и вне Бога нет ничего, следовательно, основание его существования заключается в нем самом. Это говорят все философы; но они рассматривают это основание как простое понятие, не придавая ему ничего реального и действительного. Это основание бытия Бога не есть сам Бог, созерцаемый абсолютно, т. е. Бог сущий; ибо это есть только основание его существования. Оно есть природа в Боге, неотделимая, но отличная от него сущность. Это отношение можно аналогично (?) объяснить отношением силы тяжести и света в природе». Но это основание есть неразумное начало в Боге. «То, что является началом разума (в нем самом), не может быть разумным». «Из этого неразумного родился разум в собственном смысле. Без этого предварительного мрака не было бы действительности творения». «Эти отвлеченные понятия о Боге, как actus purissimus, выставленные древней философией, также как и понятия новой философии, которая стремится удалить Бога из природы, совершенно не удовлетворительны. Бог есть нечто более реальное, чем простой нравственный миропорядок; ему свойственны иные, более живые двигательные силы, чем те, которые ему приписывает скудная утонченность отвлеченных идеалистов… Идеализм, не основанный на живом реализме, приобретает значение такой же бессодержательной, отвлеченной системы, как догматические системы Лейбница, Спинозы и др.». «Пока Бог современного теизма будет оставаться существом простым, но на самом деле лишенным всякой сущности, каким он является во всех новейших системах, пока мы не признаем в нем действительного двойства и не противопоставим утверждающей, расширяющей силе силу ограничивающую, отрицающую: до тех пор отрицание личного Бога будет научной истиной». «Всякое сознание есть концентрация, собрание, соединение самого себя. Эта отрицающая, к себе самой возвращающаяся сила существа есть истинная сила его личности». «Мы не боялись бы Бога, если бы в нем не заключалась сила. Свойство Божие, основанное исключительно на силе и крепости, не может казаться нам странным, если только мы не утверждаем, что Бог есть только сила, а не что иное».

Но сила и крепость, являющаяся только силой и крепостью, есть ничто иное, как только телесная сила и крепость. Кроме силы добра и разума ты располагаешь только силой мускулов. Если ты не можешь достичь своей цели при помощи доброты и разума, тебе остается прибегнуть к силе. Чтобы чего-нибудь «достичь», ты должен обладать сильными руками и мощным кулаком. Помимо силы нравственного миропорядка, тебе известна только одна «более живая и деятельная сила», — сила уголовного суда. Природа, лишенная плоти, есть «бессодержательное, отвлеченное» понятие, «скудная утонченность». Тайна природы есть тайна тела. Система «живого реализма» есть система органического тела. Есть ли вообще другая, противопоставляемая разуму сила кроме силы плоти и крови? Есть ли другая сила природы кроме силы чувственных стремлений? Не есть ли половое стремление сильнейшее стремление природы? Кто не помнит древней пословицы: amare et sаpere vix Deo competit? Следовательно, если мы хотим воплотить в Боге природу, сущность, противопоставляемую свету, то мы не можем представить себе более живой, более реальной противоположности, чем противоположность любви и мышления, духа и плоти, свободы и полового стремления. Ты пугаешься этих выводов, но они являются законными плодами священного брачного союза между Богом и природой. Ты сам родил их под благодетельным покровом ночи; теперь я только показываю их тебе при свете дня.

Личность, сознание, лишенное природы, есть ничто, есть нечто пустое, лишенное сущности, отвлеченное. Но природа, что доказано и само собой понятно, есть ничто без тела. Только тело является той отрицающей, ограничивающей, объединяющей, суживающей силой, без которой немыслима личность. Отними у своей личности ее тело — и ты отнимешь у нее то, что ее связывало. Тело есть основание, субъект личности. Действительная личность отличается от воображаемой личности какого-нибудь привидения только чрез тело. Мы были бы отвлеченными, неопределенными, бессодержательными личностями, если бы на том же самом месте, где находимся мы, могли одновременно находиться другие. Действительность личности утверждается ограничением в пространстве. Но тело ничто без плоти и крови. Плоть и кровь есть жизнь; а только жизнь есть действительность тела. Но плоть и кровь неразлучны с половым различением. Половое различие не есть различие поверхностное, ограниченное определенными частями тела; оно гораздо существеннее; оно проникает весь организм. Сущность мужчины есть мужественность; сущность женщины — женственность. Как бы мужчина ни был одухотворен и свободен от чувственности, он все-таки останется мужчиной; точно также и женщина. Поэтому личность есть ничто без полового различия. Мужская и женская личность существенно отличаются друг от друга. Там, где нет второго лица, не может быть и первого; но различие между первым и вторым лицом, основное условие всякой личности, всякого сознания, становится действительнее, живее, ярче в качестве различия между мужчиной и женщиной. Ты, обращенное мужчиной к женщине, звучит совершенно иначе, чем монотонное ты между друзьями.

Природа, в отличие от личности, означает не что иное, как половое различие. Личное существо, лишенное естества, есть существо, лишенное пола, и наоборот. Природа свойственна Богу «в том смысле, в каком мы называем человека сильной, крепкой, здоровой натурой, что может быть болезненнее, отвратительнее, противоестественнее личности, лишенной пола, или отрицающего свой пол своим характером, нравами, чувствами? В чем заключается добродетель, достоинство человека, как мужчины? В мужественности. Человека как женщины? В женственности. Но человек существует только как мужчина, или как женщина; поэтому достоинство, здоровье человека состоит только в том, чтобы он, как женщина, был женщиной, и как мужчина был мужчиной. Ты отрицаешь «отвращение ко всему реальному, основанное на воображении, будто духовное оскверняется от соприкосновения с ним». Но в таком случае ты должен прежде всего отречься от своего собственного презрения к половому различию. Если Бог не оскверняется природой, то он не оскверняется и половым различием. Боязнь полового Бога есть ложный стыд, ложный по двум основаниям; во-первых, потому что мрак, воплощаемый тобою в Боге, освобождает тебя от стыда; стыд приличествует только свету; во-вторых, потому что он идет в разрез с твоим собственным принципом. Нравственный Бог вне природы не имеет под собой основы; а основа нравственности есть половое различие. Даже животное становится способным к самопожертвованию благодаря половому различию. Вся красота природы, все и ее могущество, вся ее мудрость и глубина концентрируются и индивидуализируются в различии полов. Почему же ты боишься назвать природу Бога ее настоящим именем? Очевидно, только потому, что ты вообще боишься истины и действительности вещей и смотришь на все сквозь обманчивый туман мистицизма. Природа в Боге есть только обманчивая, лишенная всякой сущности иллюзия, фантастический призрак природы, ибо она, как уже сказано, опирается не на плоть и кровь, не на реальное основание. Так как и это обоснование личного Бога тоже не состоятельно, то я заключу свою мысль следующими словами: «Отрицание личного Бога останется научно добросовестным положением, и я прибавлю; научной истиной, до тех пор, пока мы не выразим и не докажем ясными, определенными словами, сначала а priori, исходя из умозрительных оснований, что образ, пространство, плоть, пол не противоречат понятию божества, и затеми posteriori — ибо действительность личного существа опирается только на эмпирические основания — каков образ Бога, где он существует хотя бы на небе — и, наконец, какого он пола: мужчина, женщина или даже гермафродит. Впрочем, уже в 1682 году один священник поставил смелый вопрос: «Женат ли Бог и сколько есть у него способов производить людей». Пусть же глубокомысленные умозрительные немецкие философы возьмут пример с этого честного, простодушного священника! Пусть они мужественно отряхнут с себя стеснительный остаток рационализма, который резко противоречит их существу, и реализируют, наконец, мистическую потенцию природы Бога в действительно сильного, производительного Бога. Аминь.

Учение о природе в Боге заимствовано у Якова Беме, но в оригинале оно носит более глубокий и интересный характер, чем во втором сокращенном и модернизированным издании. У Якова Беме искренняя, глубокая, религиозная душа: религия является центром его жизни и мышления. Но в то же время в его религиозное сердце проникло то значение природы, которое она приобрела за последнее время благодаря изучению естественных наук, системе Спинозы, материализму и эмпиризму. Он чувствовал природу и пожелал проникнуть в ее таинственную глубину. Но природа испугала его, и он не мог согласовать страх, внушаемый природой, со своими религиозными представлениями. «Я созерцал необъятную глубину этого мира, наблюдал за солнцем, звездами, облаками, дождем и снегом, представлял себе мысленно все творение этого мира, и находил добро и зло, любовь и гнев во всем: не только в людях и животных, но и в неразумной твари: в деревьях, камнях, земле и стихиях… Я убедился, что добро и зло присущи всему: не только тварям, но и стихиям, что безбожники пользуются таким же благополучием, как и люди благочестивые, что варварские народы располагают лучшими землями и наслаждаются большим счастьем, чем народы благочестивые. Это повергло меня в печаль и сильно огорчило. Я не мог найти утешения даже в Писании, с которым я был хорошо знаком. Все это несомненно доставляло радость диаволу, внушавшему мне часто языческие мысли, о которых я не хочу здесь упоминать». Мрачная сущность природы, не согласующаяся с его религиозными представлениями о творце небесном, действовала на душу Беме удручающим образом, но тем не менее он с восхищением отзывается о блестящей стороне природы. Яков Беме понимал природу. Он понимал и даже ощущал радость минералога, ботаника, химика, одним словом, радость «безбожного натуралиста». Он восхищается блеском драгоценных камней, звуком металлов, запахом и цветом растений, миловидностью и кротостью многих животных. «Это не сравнимо (т. е. откровение Бога в лучезарном мире, процесс, сообщающий различные краски небу и определенный характер каждой твари) ни с чем, кроме драгоценных камней: рубина, изумруда, оникса, сафира, бриллианта, яхонта, гиацинта, аметиста, дельфина, берилла, сердолика, граната и др.». В другом месте он говорит: «Драгоценные камни, превосходящие собою все остальные, как то: рубин, изумруд, дельфин, оникс и т. д., зарождаются там, где загорается свет любви. А этот свет загорается в кротости, в сердце духов рудников, поэтому эти камни так кротки, прочны и красивы». Как видите, у Якова Беме был хороший минералогический вкус. О его любви к цветам и следовательно ботаническом вкусе свидетельствуют следующие места его книги: «Небесные силы рождают небесные светлые плоды и цвета, всевозможные деревья и кусты, убранные прекрасными плодами жизни. Поэтому цветы получают небесную окраску и запах; их вид разнообразен, но каждый из них является по-своему светлым, священным, божественным». Если ты хочешь видеть божественный блеск и великолепие неба, если ты хочешь знать, каковы растения и радость на небе, то посмотри внимательно вокруг себя, постарайся разглядеть земные плоды и растения: деревья, кусты, траву, корни, цвЕты, масла, вина, хлеба, одним словом, все, что доступно твоему исследованию. Во всем этом отражается небесное великолепие».

Яков Беме не мог удовольствоваться деспотическим «да будет» в качестве объяснения природы. Он слишком понимал и любил природу. Поэтому он пытался дать природе естественное объяснение и нашел его только в качествах самой природы, которые производили глубокое впечатление на его душу. Яков Беме — и в этом заключается его существенное значение — мистический натурфилософ, теософический вулканист и нептунист; ибо, по его мнению, все вещи первоначально возникли из огня и воды. Природа очаровала религиозную душу Якова Беме — недаром блеск оловянной посуды напоминал ему о мистическом свете. Но религиозная душа замыкается в себе самой; у нее не хватает силы и мужества проникнуть в действительность вещей; она смотрит на все глазами религии, воплощает все в Боге, т. е. в чарующем, ослепляющем душу блеске воображения, представляет себе все в образе и как образ. Природа вселяла в душу Беме противоречие, и он должен был воплотить это противоречие в самом Боге, так как иначе предположение двух самостоятельно существующих, противоположных первопричин растерзало бы его религиозную душу. Он должен был различать в самом Боге кроткое, благодетельное, и суровое, уничтожающее существо. Все огненное, тяжелое, жестокое, ограничивающее, мрачное, холодное исходит из божественной жестокости, гнева, безразличия и суровости; все кроткое, блестящее, согревающее, мягкое, нежное, снисходительное исходит из кроткого, мягкого, светлого качества в Боге. Одним словом, небо также богато, как и земля; все, что мы видим на земле, есть и на небе; все, что есть в природе, есть и в Боге. Все, находящееся на небе, носит божественный, небесный, — все пресущее земле земной, видимый, внешний, материальный характер, но по существу одно и то же. «Когда я пишу о деревьях, кустах и плодах, ты не должен понимать моих слов в земном, обыкновенном смысле; я не представляю себе, что на небе находятся мертвые, грубые деревья или земные камни. Нет, мое представление божественно и духовно, но в то же время истинно и правдоподобно. Я описываю вещи так, как я их себе представляю. Следовательно, на небе также есть деревья и цветы, но небесные деревья таковы, какими они кажутся моему воображению, они не производят на меня грубого, материального впечатления; земные же деревья таковы, какими они представляются моему чувственному, действительному созерцанию». Различие между теми и другими есть различие между воображением и созерцанием. «Я не намереваюсь, говорит он сам, описывать положение и течение звезд, их сочетание и взаимоотношения, их ежегодное и ежечасное изменение. Все это доказано людьми опытными и мудрыми благодаря долгому и внимательному наблюдению и глубоким математическим вычислениям. Я не изучал этого и предоставляю это ученым. Моя задача заключается в том, чтобы писать, сообразуясь с умом и чувством, а не с созерцанием».

Учение о природе в Боге делает натурализм основой теизма, именно теизма, рассматривающего высшее существо, как существо личное. Личный теизм мыслит Бога существом личным, отвлеченным от всего материального; он исключает из Бога всякое развитие. Развитие есть не что иное, как самоотделение какого-нибудь существа от состояний и качеств, несоответствующих его истинному понятию. Но к Богу это не применимо: в нем нельзя различать ни начала, ни конца, ни средины; он именно таков, каким он изначала должен и может быть. Бог есть чистое единство бытия и сущности действительности и идеи, деяния и воли. Deus suum Esse est. — В этом смысле теизм согласуется с сущностью религии. Все даже наиболее положительные религии основаны на абстракции; они отличаются друг от друга только предметом абстракции. Даже боги Гомера суть отвлеченные образы, несмотря на всю их жизненность и человекоподобие; они обладают телами подобно людям, но их тела свободны от несовершенств и недомоганий человеческого тела. Первое определение Бога заключается в том, что он есть отвлеченное, дистиллированное существо. Разумеется, эта абстракция не произвольна, она обусловливается существенной точкой зрения человека. Каков он есть сам, как вообще он мыслит, так он и абстрагирует.

В абстракции заключается одновременно оправдательный и обвинительный приговор, хвала и порицание. Богом человек считает то, что он хвалит и превозносит; не божественным то, что он отвергает и порицает. Религия есть приговор. Поэтому существенным определением в религии, в идее существа божия является отделение достойного и недостойного, совершенного и несовершенного, короче, существенного от ничтожного. Самый культ состоит только в постоянном воспроизведении происхождения религии — в критическом, но торжественном отделении божественного от небожественного.

Сущность Бога есть преображенная чрез смерть абстракции сущность человека — отошедший в вечность дух человека. В религии человек освобождается от границ жизни; здесь он сбрасывает с себя все, что его тяготит, раздражает, стесняет. Бог есть самочувствие человека, освобожденное от всего неприятного. Человек чувствует себя свободным, счастливым, блаженным только в своей религии, потому что здесь он верит в свой гений, празднует свое торжество. Обоснование идеи Бога лежит, по мнению религиозного человека, вне этой идеи; истинность же ее — в с у ж д е н и и, согласно которому все несвойственное Богу он считает небожественным, а все небожественное — ничтожным. Если мы вложим обоснование этой идеи в самую идею, то она утратит свое существенное значение, свою истинную цену, свое воодушевляющее влияние. Процесс отделения, разграничения разумного и неразумного, совершенного и несовершенного, личности и природы необходимо переносится в человека, а не в Бога, а идее божества приурочивается не к началу, а к концу чувственности, мира и природы. «Бог начинается там, где кончается природа», ибо Бог есть граница абстракции. Бог это то, от чего я уже не могу абстрагировать, это последняя и следовательно высшая, доступная мне мысль. Id quo majus nihil cogitari potest, Deus est. Легко понять, что эта омега чувственности становится альфой, но главная суть заключается в том, что это омега. Альфа есть только следствие, она есть последнее и также первое. Предикат «первое существо» имеет не космогоническое значение, а лишь значение высшего ранга.

В религии Моисее творение имеет целью сделать Иегову предикатом высшего, первого, истинного, исключительного Бога в противоположность богам языческим.

В основе стремления к обоснованию личности Бога посредством природы заключается нечестивое, беззаконное смешение философии с религией, полнейшее отсутствие сознательного и критического отношения к генезису личного Бога. Если личность является существенным определением Бога, если безличный Бог не есть Бог, значит, личность сама по себе есть нечто высшее и реальнейшее. Следовательно, все безличное мертво и ничтожно, и только личное бытие есть жизнь и истина. Природа же безлична, т. е. ничтожна. Истинность личности опирается на ложность природы. Присвоение личности Богу равносильно признанию личности абсолютной сущностью.

Но личность понимается только как нечто отличное, отвлеченное от природы. Разумеется, только личный Бог есть отвлеченный Бог, но он и должен быть таким; это свойство заключается в самом понятии Бога. Бог есть не что иное, как отрешившаяся от всякой связи с миром, освободившаяся от всякой зависимости от природы личная сущность человека. В личности Бога человек празднует сверхъестественность, бессмертие, независимость, неограниченность своей собственной личности.

Потребность в личном Боге объясняется тем, что личный человек только в личности доходит до себя, обретает себя только в ней. Субстанция, чистый дух, чистый разум не удовлетворяют его, кажутся ему слишком отвлеченными, т. е. не выражающими его самого. Человек чувствует себя довольным и счастливым только тогда, когда он бывает у себя, в своей сущности. Поэтому чем индивидуальнее человек, тем сильнее его потребность личного Бога. Отвлеченно свободный ум не знает ничего выше свободы; ему не зачем связывать ее с личным существом; свобода сама по себе, как таковая, имеет в его глазах значение действительной, истинной сущности. Математик или астроном, человек чистого разума, человек объективный, не замкнутый в себе, чувствующий себя свободным и счастливым только в созерцании объективно-разумных отношений, в разуме, лежащем в основе вещей, такой человек считает высшим существом субстанцию Спинозы или другую подобную идею и чувствует глубокую антипатию к личному, т. е. субъективному Богу. Якоби был последователен, по крайней мере, в этом отношении и поэтому является классическим, согласным с собой философом. Его философия была также лична и субъективна, как и его Бог. Нельзя иначе научно обосновать личного Бога, чем так, как обосновали его Якоби и его ученики. Личность утверждает себя только личным образом.

Конечно, можно и даже должно обосновать личность путем естественным, но это будет возможно только тогда, когда мы перестанем бродить в потемках мистицизма, выйдем на свет действительной природы и заменим понятие личного Бога понятием личности вообще. Наша ошибка состоит в том, что мы соединяем природу с понятием личного Бога, сущность которого составляет именно освобожденная, отрешенная от гнетущей силы природы личность. Такое сочетание равносильно тому, как если бы я смешал божественный нектар с брауншвейгским пивом, чтобы придать небесному напитку большую крепость. Конечно, составные части животной крови нельзя извлечь из небесного напитка, питающего богов. Однако продукт возгонки возникает только путем улетучивания материи, как же можно искать в сублимированной субстанции ту именно материю, от которой она отделена? Безличную сущность природы нельзя объяснять из понятия личности. Объяснять — значит обосновывать; но если личность есть истина, или вернее, высшая, единственная истина, то значит, природа не имеет существенного значения и следовательно не имеет никакого существенного основания. Единственным удовлетворительным объяснением является здесь творение из ничего; ибо оно свидетельствует лишь о том, что природа есть ничто, и таким образом точно определяет то значение, которое имеет природа для абсолютной личности.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Тайна Промысла и творения из ничего

Творение есть изреченное слово божие, слово творческое, слово внутреннее, тожественное с мыслью. Изречение есть акт воли, следовательно, творение есть продукт воли. Человек в слове божием утверждает божественность слова, а в творении утверждает божественность воли и при этом не воли разума, а воли воображения, воли абсолютно субъективной и неограниченной. Творение из ничего есть вершина начала субъективности. Вечность мира или материи свидетельствует только о существенности материи; а творение мира из ничего говорит о ничтожестве мира. Начало той или другой вещи непосредственно предполагает ее конец, если не в смысле времени, то в смысле понятия. Начало мира есть начало его конца. Как нажито, так и прожито. Воля вызвала мир к существованию, воля же обратит его в ничто. Когда? Время безразлично. Бытие или небытие зависит только от воли. Воля, утверждающая бытие мира, есть, или по крайней мере, может быть волею, отрицающею его. Поэтому существование мира есть преходящее, произвольное, ненадежное, т. е. ничтожное.

Творение из ничего есть высшее выражение всемогущества. Но всемогущество есть не что иное, как субъективность, освобождающаяся от всяких объективных определений и ограничений и прославляющая свою свободу, как наивысшую власть и сущность. Всемогущество есть способность полагать субъективно все действительное как недействительное, все представляемое как возможное; оно есть сила воображения или сила воли, тождественная с силой воображения, сила произвола. Самое знаменательное, самое сильное выражение субъективного произвола есть прихоть, своенравие. «Богу угодно было вызвать к существованию мир телесный и мир духовный» — неопровержимое доказательство, чю собственная субъективность, собственный произвол рассматриваются, как наивысшая сущность, как всемогущий мировой принцип. Творение из ничего, как акт всемогущей воли, относится поэтому к категории чудес, или вернее, оно есть первое чудо не только по времени, но и по значению — принцип, из которого сами собой вытекают все дальнейшие чудеса. Доказательством этого служит история. Все чудеса оправдывались и объяснялись всемогуществом, создавшим мир из ничего. Тот, кто сотворил из ничего мир, разве не мог превратить воду в вино, заставить осла говорить человеческим языком, из камня извлечь воду? Но чудо, как мы увидим дальше, есть только дело и предмет воображения, следовательно, творение из ничего есть первое чудо. Поэтому учение о творении из ничего объяснялось, как сверхъестественное, недоступное разуму; и в пример приводились языческие философы, утверждавшие, что мир создан божественным разумом из существовавшей ранее материи. Но этот сверхъестественный принцип есть не что иное, как принцип субъективности, достигший в христианстве неограниченного развития. Древние философы не были настолько субъективны, чтобы понимать субъективную сущность в смысле исключительно абсолютной сущности; ибо они ограничивали субъективность созерцанием мира или действительности — мир же быть для них истиной.

Творение из ничего тождественно с чудом, тождественно с промыслом. Ибо идее промысла, первоначально в ее истинном значении, неограниченном неверующим разумом, — тождественна с идеей чуда. Чудо есть доказательство промысла. Вера в Промысел есть вера в силу, подчиняющую все своему произволу и бесконечно превосходящую всякую силу действительности. Промысел нарушает законы природы, изменяет естественный ход событий, уничтожает связь между следствием и причиной. Одним словом, Промысел является той неограниченной, всесильной волей, которая создала мир из ничего. Чудо есть creatio ex nihilo, творение из ничего. Тот, кто превращает воду в вино, делает вино из ничего, потому что сделать вина из воды нельзя: в противном случае превращение воды в вино было бы не чудесным, а естественным. Промысел Божий удостоверяет, доказывает себя только в чуде. Промысел выражает собою то же, что и творение из ничего. Творение из ничего можно понимать и объяснять только в связи с промыслом, с чудом, ибо чудо свидетельствует о том, что чудотворцем является тот самый, кто создал все из ничего, благодаря одной своей воли — Бог, создатель.

Промысл преимущественно относится к человеку. Ради человека Бог поступает с вещами по своему произволу, ради него он уничтожает силу ранее всемогущего закона. Прославление промысла в природе, особенно в мире животных, есть не что иное, как прославление природы, и поэтому оно присуще только натурализму, хотя и религиозному. Ибо в природе открывается только естественный, а не божественный промысл, не тот промысл, который имеет предметом религия. Религиозный Промысл открывается только в чуде, и прежде всего в чуде воплощения, средоточии религии. Мы нигде не читаем, чтобы Бог воплотился в животное ради животных. Такая мысль с религиозной точки зрения нечестива и безбожна. Вообще нигде не встречается, чтобы Бог творил чудеса ради животных или растений. Напротив, бедная смоковница, не приносящая плодов в неурочное время, проклинается только ради того, чтобы показать человеку преобладание веры над природой: бесы изгоняются из человека и вселяются в стадо свиней. Правда, говорится, что «ни один воробей не упадет с кровли помимо воли Отца»; но эти воробьи имеют такую же цену и значение, как волосы на голове человека, которые все сочтены.

У животного нет другого ангела хранителя, другого промысла, кроме инстинкта, внешних чувств или вообще органов. Птица, теряющая зрение, теряет своего ангела-хранителя и неизбежно погибает, если не спасается чудом. Но в Писании, где говорится, что ворон приносил пищу пророку Илии, не упоминается, чтобы когда-нибудь животные кормились иным способом, кроме как естественным. Если человек надеется только на свои силы; на свои чувства и свой разум, то религия и ее защитники считают его человеком безбожным, ибо он верит только в естественный промысл, не имеющий однако никакого значения в глазах религии. Поэтому Промысел относится главным образом к человеку и притом к человеку религиозному. «Бог есть спаситель всех людей, но паче всего верующих». Промысл подобно религии принадлежит только человеку; в нем выражается существенное различие между человеком и животным. Промысел освобождает человека от власти природы. Иона во чреве кита, Даниил во рве львином служат примерами, что Промысл делает различие между (религиозным) человеком и животным. Поэтому если промысл, дающий зверям орудие для ловли добычи и для питания и так изумляющий благочестивых христианских естествоиспытателей, есть истина, то Промысл Библии, Промысл религии есть ложь, и наоборот. Как жалко, смешно и лицемерно желание угодить одновременно природе и Библии! Природа противоречит Библии, Библия противоречит природе! Бог природы наделяет льва силой и органами годными для поддержания его жизни, а в случае необходимости, чтоб задушить и сожрать человека. Бог Библии освобождает человека из пасти льва.

Промысл есть преимущество человека; в нем выражается ценность человека в отличие от других естественных существ и вещей; он исключает человека из связи с мировым целым. Промысел есть убеждение человека в безграничной ценности его существования — убеждение. при котором он отрекается от веры в реальность внешних вещей. Следовательно, вера в Промысел тождественна с верой в личное бессмертие, с той только разницей, что здесь в отношении времени безграничная ценность определяется, как бесконечная продолжительность существования. Кто не имеет особенных притязаний, кто равнодушен к себе, кто не отделяет себя от природы кто считает себя частицей преходящего целого, тот не верит в промысл, т. е. в особый промысл. А между тем только особый Промысел есть Промысел в смысле религии. Вера в Промысел есть вера в собственную ценность. Отсюда вытекают благотворные последствия этой веры, но в то же время и ложное смирение и религиозное высокомерие, которое хотя не надеется на себя, но за то возлагает заботу о себе на Бога, — вера человека в самого себя. Бог заботится обо мне, стремится к моему счастью, к моему спасению; он хочет доставить мне блаженство. Я сам хочу того же, следовательно, мой собственный интерес есть интерес Бога, моя воля — его воля, моя конечная цель — его цель, и любовь его ко мне — мое обожествленное себялюбие.

Но вера в Промысел влечет за собою зависимость веры в и Бога от веры в промысл. Тот, кто отрицает промысл, отрицает, что Бог существует, или что то же, что Бог есть Бог, ибо Бог, не промысляющий о человеке, есть смешной Бог, лишенный наиболее божественного, наиболее достойного поклонения, существенного свойства. Следовательно, вера в Бога есть не что иное, как вера в человеческое достоинство, вера в божественное значение человеческого существа. Но вера в (религиозный) Промысел есть вера в творение из ничего, и наоборот. Таким образом творение из ничего не может иметь другого значения, кроме только что рассмотренного значения промысла; и действительно оно не имеет другого значения. Религия выражает это в том, что делает человека целью творения. Все вещи существуют не ради себя, а ради человека. Всякий, кто, подобно благочестивым христианским естествоиспытателям, считает это учение высокомерным, объявляет высокомерным и само христианство. Ибо существование «материального мира» ради человека имеет бесконечно меньше значения, чем тот факт, что Бог, или как выражается Павел, почти Бог, существо, едва отличное от Бога, становится человеком ради человека.

Но если человек есть цель творения, значит, он является не истинным основанием его, ибо цель есть принцип деятельности. Различие между человеком, как целью творения, и человеком, как основанием его, заключается лишь в том, что основание есть абстрактная сущность человека, а цель есть человек действительный, индивидуальный. Человек знает, что он есть цель творения, но не знает, что он является его основанием, ибо он отличает от себя основание, сущность, как другое, личное существо. Но это другое личное существо, эта творческая сущность есть на самом деле не что иное, как освобожденная от всякой связи с миром человеческая сущность, утверждающая себя в своей действительности посредством озорения, т. е. путем установления другого, объективного мира, как существования несамостоятельного, преходящего и ничтожного. Творение обусловливает собой не истинность и реальность природы или мира, а истинность и реальность личности, субъективности в отличие от мира. Здесь речь идет о личности Бога, но личность Бога есть освобожденная от всяких определений и ограничений природы личность человека. Этим объясняется искренняя симпатия к творению и отвращение к пантеистическим космогониям. Творение, как и личный Бог вообще, есть дело личного чувства, а не предмет науки и свободного разумения. Ибо творение служит гарантией, последним мыслимым утверждением личности или субъективности, как сущности особой, сверх и внемировой, не имеющей ничего общего с сущностью природы.

Человек отличает себя от природы. Это отличие является его Богом. Отличение природы от Бога есть отличение природы от человека. Противоречие между пантеизмом и персонализмом заключается в следующем вопросе: Есть ли сущность человека внемировая, или внутримировая, сверхъестественная или естественная сущность? Поэтому все умозрения и споры о личности или безличности Бога бесплодны, суетны, лишены критики и противны. Умозрительные философы, в особенности защищающие личность, не хотят называть вещи своими именами. Они созерцают самих себя, созерцают в интересах своего собственного стремления к блаженству, и не желают сознаться, что только ломают себе голову, тогда как им кажется, что они открывают тайны другого существа. Пантеизм отождествляет человека с природой: с ее внешними явлениями или отвлеченной сущностью. Персонализм изолирует, отделяет человека от природы, приписывает ему значение не части, а целого, делает его абсолютным существом. В этом различие. Следовательно, если вы хотите надлежащим образом уяснить себе это, замените вашу мистическую, извращенную антропологию, называемую теологией, действительной антропологией и размышляйте при свете сознания и природы о различии или сходстве между сущностью человека и сущностью природы. Вы сами соглашаетесь, что сущность пантеистического Бога есть сущность природы. Почему же вы видите сучок в глазу вашего противника и не замечаете бревна в вашем собственном глазу? Почему вы хотите составлять исключение из всеобщего закона? Вы должны признать, что ваш личный Бог есть ваша собственная личная сущность, что ваша вера в сверхъестественность вашего Бога есть вера в сверхъестественность вашего собственного я.

В творении, как везде, истинная сущность его затемняется общими метафизическими или даже пантеистическими определениями. Но достаточно обратить внимание на любое определение, чтобы убедиться, что сущность творения есть самоутверждение человеческой сущности в отличие от природы. Бог создает мир вне себя: сначала этот мир является только идеей, планом, решением, затем он становится деянием и отделяется от Бога, как отличный от него и до некоторой степени самостоятельный объект. Но также и человек, отличающий себя от мира и считающий себя отдельной от него сущностью, то же полагает себя вне мира, как сущность постороннюю; и такое самоотделение и отличение составляют единый акт, Поэтому отделяя мир от Бога, мы полагаем Бога в себе самом, отдельно от мира. Бог, отделенный от мира, есть существо субъективное. Конечно, когда вступается лувая рефлексия, тогда можно отрицать различие между вне и внутри, как конечное, человеческое различие. Но мы не должны считаться с отрицанием разума, неправильно толкующего или вовсе не понимающего религии. Отрицать это различие значит разрушать основу религиозного сознания, уничтожать возможность, даже сущность творения, основанного только на реальности этого различия. Кроме того, если мы будем понимать нахождение мира вне нас не в действительном смысле, то пропадет эффект творения, величие этого акта для сердца и фантазии. Делать, творить, производить — значит объективировать, воплощать что-либо субъективное, невидимое, несуществующее, чтоб другие, отличные от меня, существа могли познавать его и наслаждаться им. Где нет действительности или возможности бытия вне меня, там не может быть и речи о деянии, о творчестве. Бог вечен, а мир имеет начало; Бог существовал, когда не было еще мира; Бог невидим и неосязаем, мир осязаем, материален, следовательно, он существует вне Бога; ибо материя, как таковая, масса, вещество не может быть в Боге. Мир находится в таком же смысле вне Бога, в каком дерево, животное, мир вообще находится вне моего представления, вне меня, как отличная от моей субъективности сущность. Поэтому чистое, неподдельное учение религиозного сознания встречается только там, где принимается такое перенесение себя вне мира, как, напр., у древних философов и теологов. Умозрительные теологи и философы нового времени, напротив, примешивают к религии разные пантеистические определения, хотя и отрицают самый принцип пантеизма, и таким образом производят на свет абсолютно противоречивое, невыносимое существо.

Итак, творец мира есть сам человек, убежденный в собственной ценности, реальности и бесконечности благодаря сознанию, что мир сотворен, что он есть акт воли, т. е. бытие несамостоятельное, бессильное, ничтожное. Ничто, из которого возник мир, есть его собственное ничто. Говоря: мир сотворен из ничего, ты мыслишь самый мир, как ничто: ты устраняешь все пределы твоей фантазии, твоего чувства, твоей воли. Ибо мир есть предел твоей воли, твоего сердца: лишь мир стесняет твою душу, лишь он служит преградой между тобой и Богом — твоим блаженным, совершенным существом. Следовательно, ты субъективно уничтожаешь мир. Ты мыслишь Бога существующим только для себя, т. е. просто неограниченной субъективностью, душой, которая наслаждается только собой, не нуждается в мире и не знакома с тяжелыми узами материи. В глубине своей души ты желаешь, чтоб не было мира; ибо где мир, там материя, а где материя, там утеснение и гнет, пространство и время, ограничение и необходимость. Но тем не менее мир и материя существуют Как же выйти из этого противоречия? Как забыть о мире, чтобы он не мешал тебе наслаждаться неограниченностью твоей души? Для этого ты делаешь самый мир продуктом воли и придаешь ему произвольное существование, колеблющееся между бытием и небытием и готовое уничтожиться в каждый момент. Мир или материю — они нераздельны нельзя объяснить актом творения, да и неразумно предъявлять к творению такое требование. Ибо в основе творения лежит мысль: не должно быть ни мира, ни материи; поэтому конец мира ожидается ежечасно и с нетерпением. Здесь мир в своей истинности вовсе не существует; он служит только пределом для человеческой души и личности. Истинный, действительный мир не может основываться на принципе, отрицающем мир.

Чтобы признать правильным только что изложенное значение творения, надо серьезно обдумать то обстоятельство, что в творении главную роль играет не создание трав и скота, воды и земли, не знающих Бога, а создание личных существ, или как обыкновенно говорят, духов. Бог есть понятие или идее личности; как лицо он есть в себе сущая, от мира отделенная субъективность, себе довлеющее, абсолютное бытие, я без ты. Но так как абсолютное, себе довлеющее бытие противоречит понятию истинной жизни, понятию любви; так как самосознание тесно связано с сознанием некоего ты, так как продолжительное одиночество неизбежно влечет за собой чувство скуки и однообразия, то мы переходим от божественного существа к другим сознательным существам, и понятие личности, заключавшееся сначала в едином существе, распространяется на множество лиц. Если личность понимается физически, как действительный человек, т. е. как существо, имеющее потребности, то она выступает, как конечная цель творения, лишь в конце мира, когда имеются уже в наличности условия ее существования. Если же человек мыслится отвлеченно, как лицо (как это присуще религиозному умозрению), тогда этот окольный путь покидают, и речь идет уже прямо о самообосновании, о конечном самоутверждении человеческой личности. Правда, между божественной и человеческой личностью делается всяческое различие с целью скрыть их тождество, но эти различия являются либо чисто фантастическими, либо софистическими. Все существенные основания творения сводятся только к таким определениям, к таким основаниям, которые навязывают первому лицу сознание необходимости второго личного существа. Размышляйте, сколько хотите, но вам никогда не удастся вывести свою личность из Бога, если вы уже прежде не вложили ее в него, если сам Бог не есть уже ваша личная или субъективная сущность.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Значение творения в иудействе

Учение о творении исходит из Иудеи; оно есть характерное учение, основное учение иудейской религии. Лежащий в его основе принцип есть не столько принцип субъективности, сколько эгоизма — Учение о творении, в его характерном значении; возникает только тогда, когда человек смотрит на природу, как на практическое средство удовлетворения своей воли и потребностей, и низводит ее в своем представлении на степень простого орудия, простого продукта воли. Бытие природы становится для него понятным, коль скоро он объясняет его самим собой, в своем смысле. Вопрос: откуда взялась природа или вселенная? предполагает соб ственно удивление, вызванное существованием мира, или другой вопрос: почему она есть? Но это удивление и этот вопрос возникают только там, где человек уже отделил себя от природы и сделал ее простым объектом воли. Автор «Книги премудрости» (гл. 13) справедливо замечает, что язычники не возвысились до понятия творца вследствие восхищения своего красотою мира. Тот, для кого природа является прекрасным объектом, видит цель и основание ее существования в ней самой и не может задаться вопросом: почему она есть? В его сознании и миросозерцании понятие природы отождествляется с понятием божества. Он убежден, что природа, действующая на его чувства, возникла, произошла, но не была сотворена в собственном смысле, в смысле религии, т. е. она не есть произвольный продукт, изделие. Самый факт возникновения не заключает в себе, по его мнению, ничего дурного, нечистого, небожественного: он и богов своих считает существами самовозникшими. Производительная сила является в его глазах высшей силой, и поэтому он считает основанием природы действительную, в его чувственном созерцании проявляющуюся силу природы. Так рассуждает человек, отождествляющий понятие мира с понятием космоса, красоты, божественности, человек, относящийся к миру эстетически или теоретически, ибо теоретическое созерцание первоначально есть эстетическое, ибо эстетика есть prima philosopliia. Только там, где это созерцание одушевляло человека, зарождались и высказывались мысли вроде следующего изречения Анаксогора: человек рожден для созерцания мира. Исходной точкой этой теории является гармония с миром. Субъективная деятельность, благодаря которой человек удовлетворяет себя и расширяет круг своих действий, ограничивается здесь чувственной силой воображения. Удовлетворяя себя, человек оставляет здесь в покое природу, основывая свои воздушные замки, свои поэтические космогонии исключительно на естественном материале. Если же человек, напротив, смотрит на мир с практической точки зрения и превращает эту практическую точку зрения даже в теоретическую, то он отделяет себя от природы и делает ее покорной слугой своих эгоистических интересов, своего практического эгоизма. Теоретическим выражением этого эгоистического, практического миросозерцания, утверждающего, будто природа — ничто сама по себе, служит взгляд на природу или вселенную, как на нечто сделанное, сотворенное, как на продукт веления. Бог сказал: да будет свет, и был свет, т. е. Бог приказал: да будет свет, и он тотчас предстал по этому велению.

Высшим принципом для иудейства является утилизм, польза. Вера в особый божественный Промысел есть характерная вера иудейства. Вера в Промысел есть вера в чудо; а вера в чудо предполагает взгляд на природу, как на объект произвола, эгоизма, низводящего природу только на степень средства к достижению произвольных целей. Вода расступается и смыкается подобно твердой массе, пыль превращается во вшей, жезл в змия, река в кровь, скала в родник воды; свет и тьма появляются одновременно на том же месте; солнце замедляет и изменяет свое обращение. И все эти противоестественные явления совершаются на пользу Израиля, по одному велению Иеговы, пекущегося только об Израиле; и они олицетворяют собой эгоизм израильского народа, исключающий все другие народы, абсолютную нетерпимость — тайну монотеизма.

Греки смотрели на природу теоретически; они слышали в гармоническом течении звезд небесную музыку; они видели, как из пены всепорождающего океана вышла природа в образе Венеры Анадиомены. Израильтяне, напротив, относились к природе с точки зрения гастрономии; всю прелесть природы, они находили только в желудке; они познавали своего Бога только в поедании манны. Грек занимался свободными искусствами, философией: израильтянин не ушел дальше небезвыгодного изучения теологии. «Вечером вкушайте рыбу, а по утрам насыщайтесь хлебом и проникайтесь сознанием, что я Господь Бог ваш». «И положил Яков обет, сказав: если Бог будет со мною и сохранит меня в пути, в который я иду, и даст мне хлеб есть, и одежду одеться, и я в мире возвращусь к отцу моему, тогда будет Господь моим Богом». «Еда есть самый торжественный акт и как бы начало иудейской религии. В еде израильтянин празднует и повторяет акт творения; в момент еды человек признает природу за вещь ничтожную саму по себе. Когда семьдесят старейшин с Моисеем во главе взошли на гору и «увидели там Бога, они стали пить и есть». Таким образом вид высшего существа возбудил в них только аппетит.

Свои особенности евреи сохранили и до сего времени. Их принцип, их Бог есть самый практический принцип в мире — эгоизм и притом эгоизм в форме религии. Эгоизм есть Бог, не дающий своих слуг на посрамление. Эгоизм есть по существу монотеизм, ибо он имеет целью только одно — себя самого. Эгоизм объединяет, сосредоточивает человека на самом себе, дает ему твердый, цельный принцип жизни, но ограничивает его теоретически, ибо делает равнодушным ко всему, что не касается непосредственно его личного блага. Наука, как и искусство, возникают только из политеизма, ибо политеизм есть откровенное, прямодушное понимание всего прекрасного и доброго, понимание мира, вселенной. Греки устремляли взор свой в необъятный мир, чтобы расширить свой кругозор; а евреи во время молитвы еще теперь обращают взор к Иерусалиму. Одним словом, монотеистический эгоизм отнял у иудеев свободное теоретическое стремление и понимание. Соломон несомненно превосходил своим разумом и мудростью всех «детей востока» и рассуждал «о деревьях, о ливанском кедре, о вырастающем из стене иссопе, о животных, птицах червях и рыбах»; но за то он служил Иегове не от всего сердца. Соломон благоволил к чужим богам и женщинам; он разделял политеистический образ мыслей и вкусы. Повторяю: политеистическое понимание есть основа науки и искусства.

Взгляд еврея на природу объясняет и взгляд его на ее происхождение. В том, как я объясняю себе происхождение какой-нибудь вещи, выражается только мое откровенное о ней мнение. Если я отношусь к ней презрительно, то и приписываю ей недостойное происхождение. Некогда люди думали, что черви и насекомые происходят от падали и всяких нечистот, Презрительное отношение к насекомым было не следствием, а причиной того, что им приписывали презренное происхождение. В глазах евреев природа была простым средством к достижению эгоистических целей, простым объектом воли. Но идеалом, кумиром эгоистической воли является такая воля, которая неограниченно повелевает, не нуждается в средствах для достижения своей цели, для реализации своего предмета и призывает к существованию все, что ей угодно, непосредственно, само собой, т. е. просто волей. Эгоист страдает, если не может удовлетворить своих желаний и потребностей — непосредственно, т. е. если между предметом и желанием, между целью в действительности и целью в представлении находится преграда. И вот, чтобы избавиться от этого страдания и освободиться от границ действительности, он признает истинным, высшим существом существо, создающее вещи одним словом «я хочу». Поэтому еврей считал природу, мир продуктом диктаторского слова, категорического императива, волшебного заклинания.

Все, что не имеет для меня теоретического значения, все, что я не признаю существенным в теории или разуме, кажется мне лишенным теоретического, существенного основания. Посредством воли я лишь усиливаю, реализую его теоретическое ничтожество. Мы не обращаем внимания на то, что мы презираем. Человек обращает внимание лишь на то, что он уважает. Созерцание есть признание. Все, созерцаемое нами, очаровывает кичливую волю своей скрытой притягательной силой, своим внешним видом. Все, что производит впечатление на теоретическую мысль, на разум, выходит из-под власти эгоистической воли, реагирует, оказывает сопротивление. Что разрушительный эгоизм обрекает смерти, то исполненная любви теория возвращает жизни.

Столь упорно отвергаемое учение греческих философов о вечности материи или мира имеет только тот смысл, что природа была для них теоретической истиной. Язычники были идолопоклонники, т. е. они созерцали природу. Они поступали так же, как поступают теперь глубоко христианские народы, делающие природу предметом своего восхищения, своего неустанного исследования. «Но ведь язычники поклонялись предметам природы». Это правда, но поклонение есть только детская религиозная форма созерцания. Созерцание и поклонение по существу одно и то же. Я смиренно приношу в жертву тому, что созерцаю, лучшее, что я имею: мое сердце, мою мысль. Естествоиспытатель тоже преклоняется перед природой, когда он, с опасностью для жизни, извлекает из недр земли какой-нибудь лишай, какое-нибудь насекомое или камень для того, чтобы осветить их светом созерцания и увековечить в памяти научного человечества. Изучение природы есть служение природе, идолопоклонство в смысле иудейского и христианского Бога, а идолопоклонство есть примитивное миросозерцание человека; ибо религия есть примитивное, детское, народное, но еще ограниченное и не свободное созерцание человеком себя и природы. Евреи, напротив, возвышались над идолопоклонством до служения Богу, над тварью до созерцания Творца, т. е. возвышались над теоретическим созерцанием восхищавшей язычников природы до чисто практического созерцания, подчиняющего природу только целям эгоизма. «Не поднимай очей твоих к небу, не смотри на солнце, месяц и звезды, не будь отступником, не поклоняйся и не служи этим небесным полчищам, созданным Господом Богом твоим для всех народов под всем небом». Итак творение из ничего, т. е. творение только как акт деспотический, объясняется неизмеримой глубиной и силой еврейского эгоизма.

На том же основании творение из ничего не есть предмет философии, потому что оно в корне уничтожает всякое истинное умозрение и не представляет никакой точки опоры для мышления, для теории. Это для теории беспочвенное и необоснованное учение лишь утверждает утилизм, эгоизм и выражает только веление делать природу предметом пользования и наслаждения, а не мышления и созерцания. Но разумеется, чем бессодержательнее оно для естественной философии, тем глубже становится его «спекулятивное» значение; ибо, не имея никакого теоретического основания, оно дает для умозрения безграничный простор произвольных, необоснованных толкований и мудрствований.

История догматов и умозрений уподобляется истории государств. Древние обычаи, права и учреждения существуют долгое время после того, как они утратили всякий смысл. То, что некогда существовало, не желает отказаться от своих прав на вечное существование; то, что когда-то было хорошо, желает остаться хорошим навеки. Затем на сцену выступают толкователи и философы и начинают рассуждать о глубоком смысле, потому что истинный смысл им неведом. Точно также непоследовательно религиозное умозрение рассматривает и догматы вне той связи, при которой они только и имеют смысл; оно не сводит их критически к их истинному внутреннему происхождению; оно приписывает второстепенному значение главного, и наоборот. Оно считает Бога первым, а человека вторым, и таким образом извращает естественный порядок вещей! Первым является именно человек, вторым объективированная сущность человека; Бог. Только позднее, когда религия облеклась в плоть и кровь, можно сказать: человек таков, каков его Бог; но и это положение выражает лишь тавтологию. Однако и первоначально было иначе, а ведь только изучая происхождение, можно познать его истинную сущность. Сперва человек бессознательно и непроизвольно создает по своему подобию Бога; а затем уже этот Бог сознательно и произвольно создает по своему подобию человека. Это прежде всего подтверждается ходом развития иудейской религии. Отсюда возникло недоговоренное теологическое положение, что откровение божие идет рука об руку с развитием человеческого рода. Это совершенно естественно, ибо откровение божие есть не что иное, как откровение, самораскрытие человеческого существа. Супранатуралистический эгоизм евреев не вытекал из Создателя, а наоборот: в творении только как бы оправдывал израильтянин свой эгоизм перед судом своего разума.

Разумеется, и израильтянин, как человек, даже из практических оснований не мог уклониться от теоретического созерцания и преклонения перед природой. Но прославляя мощь и величие природы, он только прославлял мощь и величие Иеговы. Эта мощь Иеговы проявляется наиболее ярко в чудесных творениях, созданных им ко благу Израиля. Следовательно, прославляя эту мощь, израильтянин опять-таки имеет в виду самого себя. Он прославляет величие природы по тем же соображениям, по которым победитель преувеличивает силу своего противника, чтобы тем в большей степени удовлетворить свое тщеславие и еще более себя прославить. Велика и могущественна природа, созданная Иеговой, но еще более велико и могущественно себялюбие Израиля. Ради него останавливается солнце; ради него, при объявлении закона, происходит землетрясение; одним словом, ради него изменяется все существо природы. «Вся тварь снова свыше преобразовалась в своей природе, повинуясь особым повелениям, дабы сыны твои сохранились невредимыми.» (Премуд. 19, 6). Бог, по Филону, дал Моисею власть над всей природой; каждая стихия повиновалась ему, как владыке природы. Потребность Израиля всесильный мировой закон, нужда Израиля — судьба мира. Иегова есть признание Израилем святости и необходимости своего существования — необходимости, которая превращает в ничто бытие природы, бытие других народов. Иегова — salus populi, спасение Израиля, в жертву которому должно быть принесено все, стоящее на его дороге. Иегова — исключительный монархический эгоизм, истребительный гнев в пламенных очах мстительного Израиля; одним словом, Иегова есть «я» Израиля, конечная цель и владыка природы. Итак в силе природы израильтянин прославляет силу Иеговы, а в силе Иеговы силу собственного самосознания. «Слава тебе, Боже! Бог — помощь наша, Бог — спасение наше!» «Бог — сила моя». «Сам Бог повиновался слову героя, ибо он, сам Иегова, сражался перед Израилем». «Иегова — Бог войны».

Со временем в отдельных головах идее Иеговы расширилась, и любовь его распространилась на людей вообще, что мы встречаем, например, у автора книги Ионы. Но это не изменяет существенного характера израильской религии. Бог отцов, с которым связываются самые дорогие воспоминания, древний исторический Бог останется навсегда основанием религии.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Сила чувства или тайна молитвы

Израиль есть историческое определение своеобразной природы религиозного сознания, при чем здесь это сознание суживалось еще национальными интересами. Если отбросить национальную ограниченность, то получится христианская религия, иудейство есть мирское христианство, а христианство — духовное иудейство. Христианская религия есть очищенная от национального эгоизма иудейская религия и в то же время новая, другая религия; ибо всякая реформация, всякое очищение религии влечет за собой ее существенное изменение, потому что здесь даже незначительное имеет значение. Для еврее Израиль был посредником, связующим звеном между Богом и человеком; в его отношениях к Иегове обнаруживалось его отношение к себе, как Израилю. Иегова олицетворял собою Израиль, был его самосознанием, объективированным как абсолютная сущность, национальной совестью, всеобщим законом, средоточием политики. Отбросьте ограниченность национального самосознания, и вместо Израиля у вас получится человек. Израильтянин объективировал в Иегове свою национальную сущность, а христианин объективировал в Боге освобожденную от национализма человеческую и при этом субъективно человеческую сущность. Как Израиль возводил необходимость своего существования на степень мирового закона и в силу этой необходимости обожествлял свою политическую мстительность; так и христианин обратил в могущественные мировые законы потребноѵти человеческой души. Чудеса христианства, которые так же хорошо характеризуют христианство, как чудеса ветхого завета иудейство, способствуют не благу одной какой-нибудь нации, а благу ч е л о в е к а — но только человека, верующего во Христа; ибо христианство, становясь в противоречие с истинным, универсальным человеческим сердцем, признает человеком только христианина. Но об этом роковом ограничении будет речь ниже. В христианстве иудейский э г о и з м одухотворился в субъективность, и цель иудейской религии, желание земного благополучия, превратилась в цель христианскую, в стремление к блаженству небесному. Но христианская субъективность есть тотже эгоизм.

Высшее понятие, Бог какой-нибудь политической общины, народа, политика которого выражается в форме религии, есть закон, сознание закона, как абсолютной божественной власти. Высшее понятие, Бог чуждого мира и политики человеческого чувства есть любовь — любовь, приносящая в жертву своему возлюбленному все сокровища неба и земли, любовь, считающая законом желание возлюбленного, а силой — неограниченную мощь фантазии, чудодейственную силу мысли.

Бог есть любовь, удовлетворяющая наши желания, наши духовные потребности; он есть осуществленное желание сердца, желание, достигшее несомненной уверенности в своем исполнении и игнорирующее преграды разума, опыта и внешнего мира. Уверенность является для человека высшей силой; то, в чем он уверен, кажется ему сущим, божественным. Бог есть любовь, это высшее выражение христианства есть только выражение самоуверенности человеческого сердца, уверенности в себе, как в исключительно сущей, т. е. абсолютной божественной силе, — выражение уверенности в том, что заветные сердечные желания человека абсолютно ценны и истинны, что человеческое чувство не ограничено и не имеет в мире противовеса, что целый мир, со всем его великолепием и блеском, есть ничто в сравнении с человеческим сердцем, Бог есть любовь; значит, чувство есть Бог человека, даже просто Бог, существо абсолютное. Бог есть объективированная сущность чувства, неограниченное, чистое чувство; он есть оптатив человеческого сердца, превращенный в tempus finitum, в самоуверенное блаженное бытие. Бог есть безотносительное всемогущество чувства, слушающая сам себя молитва, внемлющая себе душа, отголосок наших стенаний. Страдание просится наружу. Артист невольно берется за лютню, чтобы излить свое горе в ее звуках. Его скорбь рассеивается, когда он доводит ее до своего слуха и объективирует; тяжесть спадает с его сердца, когда он сообщает свое горе воздуху и делает его общей сущностью. Но природа не внемлет жалобам человека — она равнодушна к его страданиям. Поэтому человек отворачивается от природы и видимых предметов вообще — он обращается внутрь себя, чтобы скрыться от равнодушных сил и найти сочувствие к своим страданиям. Здесь он открывает свои тяжелые тайны, здесь облегчает он свое угнетенное сердце. Это облегчение сердца, эта высказанная тайна, это обнаруженное душевное страдание есть Бог. Бог есть слеза люби, пролитая в глубоком уединении над человеческими страданиями. «Бог есть невыразимый вздох, скрытый в глубине душ» — вот наиболее замечательное, глубокое, истинное выражение христианской мистики.

Глубочайшая сущность религии открывается в простейшем религиозном акте — молитве. Этот акт имеет, если не большее, то по крайней мере такое же значение, как догмат воплощения, хотя религиозное умозрение и усматривает в нем величайшую тайну. Но здесь разумеется не сытая молитва эгоистов, произносимая перед едой и после еды, а скорбная молитва безутешной любви, молитва, зарождающаяся в отчаянии и кончающаяся в блаженстве.

В молитве человек обращается к Богу на ты, т. е. громко и открыто объявляет Бога своим вторым я. Он открывает Богу, как ближайшему, самому доверенному существу, свои сокровеннейшие помыслы, свои тайные желания, которые он не решается высказать вслух. Он выражает эти желания в надежде, в уверенности, что они будут исполнены. Как мог бы он обратиться к существу, не сочувствующему его страданиям? Следовательно, молитва есть желание сердца, выраженное с уверенностью в его исполнении; а существо, исполняющее эти желания, есть не что иное, как внемлющее себе, одобряющее себя, безусловно себя утверждающее человеческое сердце. Человек, который не может отрешиться от представления о мире, от представления о том, что все имеет связь и естественную причину, что всякое желание достигается только при помощи соответствующих средств, такой человек не молится; он только работает, он обращает осуществимые желания в цели реальной деятельности; а остальные желания он или отрицает совершенно, или рассматривает только как субъективные, благочестивые желания. Одним словом, он обусловливает свои желания представлением необходимости и ограничивает свое существо миром, членом которого он себя мыслит. В молитве же, напротив, человек отрешается от мира и вместе с ним от всяких понятий связи, зависимости и печальной необходимости; он делает свои желания, свои чувства объектами всемогущего, независимого, абсолютного существа, т. е. утверждает их без всяких ограничений. Бог есть утверждение человеческого чувства — молитва, безусловная уверенность человеческого сердца в абсолютном тождестве субъективного и объективного, уверенность, что сила сердца преобладает над силой природы, что потребность сердца есть абсолютная необходимость, судьба мира. Молитва изменяет естественный ход вещей, она побуждает Бога совершать действия, противоречащие законам природы. Молитва есть отношение человеческого сердца к себе самому, к своей собственной сущности. В молитве человек забывает об ограниченности своих желаний, и в этом забвении заключается его блаженство.

Молитва есть саморазделение человека на два существа — беседа человека с самим собой, со своим сердцем. Действительность молитвы обусловливается ее громким, ясным, выразительным произношением. Молитва выливается из уст непроизвольно; от избытка сердца уста глаголят. Но громкая молитва открывает только сущность молитвы; молитва (oratio) по существу своему есть речь, даже когда она не произносится вслух. В молитве человек откровенно высказывает все, что его тяготит, что его близко касается; в молитве он объективирует свое сердце — отсюда нравственная сила молитвы. Говорят, что сосредоточенность является условием молитвы. Но это больше, чем условие. Молитва сама по себе есть сосредоточенность, устранение всяких отвлекающих представлений и внешних влияний, исключительное обращение к своей собственной сущности. Говорят, что только уверенная, откровенная, сердечная, искренняя молитва может помочь, но эта помощь заключается в молитве. Религия везде считает субъективное, человеческое, второстепенное главной вещью, prima causa; так и здесь субъективные свойства кажутся ей объективной сущностью молитвы. Только поверхностные люди могут усматривать в молитве только выражение чувства зависимости. Правда, в молитве выражается зависимость, но зависимость человека от своего сердца, от своих чувств. Кто чувствует себя только зависимым, тот не может молиться: чувство зависимости отнимает у него необходимую для этого охоту и мужество; ибо чувство зависимости есть чувство необходимости. Источником молитвы является скорее, безусловная, не знающая необходимости уверенность сердца, что его интересы служат объектом абсолютного существа, что всемогущее, неограниченное существо, отец людей, есть существо полное участия, любящее, сострадательное, что наиболее дорогие и святые чувства и желания человека являются божественной истиной. Ребенок не чувствует себя зависимым от отца, как отца; напротив, в отце он видит свою опору, сознание своей ценности, залог своего существования, уверенность в исполнении своих желаний. Отец обременен заботами; ребенок, напротив, беспечен и счастлив в своем доверии к отцу, к своему живому хранителю, который не желает ничего, кроме блага и счастья своего ребенка. Отец делает ребенка целью, а самого себя средством его существования. Ребенок, просящий о чем-нибудь своего отца, обращается к нему не как к отличному от него, самостоятельному существу, не как к господину и вообще лицу, а лишь поскольку сам отец зависит от своих отцовских чувств и определяется любовью к своему ребенку. Просьба есть только выражение власти ребенка над отцом, если только здесь применимо выражение власть, потому что власть ребенка есть не что иное, как власть отцовского сердца. Просьба и приказание выражаются одной и той же формой — повелительным наклонением. Просьба есть повелительное наклонение любви. И этот приказ гораздо сильнее всякого деспотического императива. Любовь не повелевает; любви достаточно сделать только намек, чтобы желание ее было исполнено; деспот должен говорить властным тоном, чтобы заставить равнодушных к нему людей исполнить его желание. Императив любви действует с электромагнетической силой, а деспотический механически, подобно деревянному телеграфу. Название отец является интимнейшим выражением Бога в молитве — интимнейшим, ибо здесь человек относится к абсолютному существу, как к своему собственному. Ибо слово: отец выражает полное внутреннее единство и служит непосредственно залогом исполнения моих желаний, залогом моего спасения. Всемогущество, к которому человек обращается в молитве, есть только всемогущество благости, делающей возможным невозможное ради спасения человека. В сущности она есть не что иное, как всемогущество сердца, чувства, преодолевающего все преграды разума, все границы природы и желающего, чтобы существовало одно только чувство и погибло все, противоречащее сердцу. Вера во всемогущество есть вера в ничтожество внешнего мира, объективности — вера в абсолютную истинность и ценность чувства. Сущность всемогущества выражает собою только сущность чувства. Всемогущество есть сила, перед которой не может устоять ни один закон, ни одно определение; но эта сила есть само чувство, уничтожающее, как преграду, всякую необходимость, всякий закон. Всемогущество только исполняет, осуществляет сокровенную волю сердца.

В молитве человек обращается ко всемогуществу благости — это значит, что в молитве человек поклоняется своему собственному сердцу, рассматривает сущность его, как высшую, божественную сущность.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Тайна веры — тайна чуда

Молитва является религиозной истиной только тогда, когда ей приписывают силу и власть над предметами, окру жающими извне человека. Вера в силу молитвы равносильна вере в силу чуда, а вера в чудо тождественна с сущностью веры вообще. Только вера способна молиться, только молитва веры имеет силу. Но вера есть не что иное, как совершенная уверенность в реальности, т. е. в безусловной силе и истинности субъективного в противоположность границам или законам природы и разума. Поэтому специальный объект веры есть чудо — вера есть вера в чудо, вера и чудо абсолютно нераздельны. Все, что является чудом в смысле объективном, есть вера в смысле субъективном; чудо есть внешнее проявление веры, вера есть внутренняя сущность чуда; вера есть чудо духа, чудо чувства, лишь объективирующего себя во внешнем чуде. Для веры нет ничего невозможного — и это всемогущество веры осуществляется только в чуде. Чудо есть только осязательный пример того, что может сделать вера. Неограниченность, напряженность чувства, одним словом: супранатурализм, сверхъестественность есть сущность веры. Вера относится только к тому, что, вопреки ограничениям, т. е. законам природы и разума, объективирует всемогущество человеческого чувства, человеческих желаний. Вера освобождает желания человека от уз естественного разума; она одобряет то, что отрицается природой и разумом; она доставляет человеку блаженство, потому что удовлетворяет его субъективные желания. Истинная вера не смущается никаким сомнением. Сомнение возможно только там, где я выхожу за пределы моего существа, переступаю грань моей субъективности, приписываю реальность и право голоса чему-нибудь другому, отличному от меня, где я сознаю субъективность, т. е. ограниченность моего существа и стараюсь расширить ограничивающие меня пределы. Но вере чужд самый принцип сомнения, потому что она считает субъективное объективным, абсолютным. Вера есть не что иное, как вера в божественность человека.

«Вера есть сознание, что Бог наделяет тебя всякими благами. Такой веры, возлагающей все свое упование на Бога, Бог требует в первой заповеди, когда Он говорит: Я Господь Бог твой… это значит: я хочу быть твоим единым Богом, ты не должен искать другого Бога; я помогу тебе во всякой нужде… Не думай, что я твой враг и не желаю помогать тебе. Думая так, ты считаешь меня не тем, что я есть. Будь уверен, что я хочу быть милостивым». «Бог относится к тебе так, как ты относишься к нему. Если ты думаешь, что он гневается на тебя, значит, он гневается. Если ты думаешь, что он не жалеет тебя и хочет ввергнуть тебя в ад, значит, это действительно так. Бог таков, каким ты его себе представляешь». «То, что ты себе представляешь, существует; то, чего ты себе не представляешь, не существует». «С нами происходит то, во что мы верим». «Если мы считаем Бога Богом, то он, разумеется не может быть чертом. Если же мы не считаем его своим Богом, значит, он не Бог а всепожирающий огонь». «Благодаря неверию мы превращаем Бога в черта. И так, если я в е р ю в Бога, значит, у меня есть Бог, т. е. вера в Бога есть Бог человека. Если мой Бог таков, какова моя вера, значит, существо божие есть только сущность веры. Ты не можешь верить в благого Бога, если ты не добр по отношению к себе, если ты не веришь в человека, если он не имеет для тебя значения. Веруя, что Бог существует для тебя, ты веруешь в то, что ничто не может противиться и противоречить тебе. Но веруя, что ничто не может противиться тебе, ты веруешь в то, что ты Бог. Бог не есть другое существо; это только призрак, одно воображение. Бог есть твоя собственная сущность: это выражается уже тем, что Бог, по-твоему, существует для тебя. И так, вера есть только непоколебимая самоуверенность человека, его несомненная уверенность в том, что его собственная субъективная сущность есть объективная, абсолютная сущность, сущность сущностей.

Представление мира, вселенной, необходимости не ограничивает веры. Вера считается только с Богом, т. е. с неограниченной субъективностью. Если в человеке зарождается вера, значит, мир для него перестал или перестает существовать. Поэтому вера в истинную, близкую, ожидаемую кончину этого противоречащего христианским желаниям мира есть проявление сокровенной сущности христианской веры. Эта вера нераздельна с остальным содержанием христианской веры, и уничтожение ее равносильно уничтожению, отрицанию истинного положительного христианства. Сущность веры, проявляющейся во всех своих частях, сводится к существованию того, что желательно человеку. А он желает быть бессмертным, и он бессмертен; он желает, чтобы было такое существо, власть которого превышала бы власть природы и разума, и оно существует. Он желает, чтобы существовал мер, отвечающий желаниям его сердца, мир неограниченной субъективности, т. е. мир невозмутимого чувства, непрерывного блаженства; но тем не менее существует мир противоположный этому субъективному миру; и поэтому он должен прейти — что также необходимо, как необходим Бог, необходима абсолютная сущность человеческого сердца. Вера, любовь и надежда суть христианская троица. Надежда относится к исполнению обетований — тех желаний, которые еще не исполнены, но будут исполнены; любовь — к существу, дающему и исполняющему эти обетования; вера — к тем обетованиям, к желаниям, которые уже почти исполнились, стали историческими фактами.

Чудо есть существенная часть христианства, существенное содержание веры. Но что такое чудо? Это не что иное, как осуществившееся супранатуралистическое желание. Апостол Павел поясняет сущность христианской веры на примере Авраама. Авраам не мог рассчитывать на потомство естественным путем. Иегова обещал ему потомство в виде особой милости. И Авраам верил в это обещание назло природе. Поэтому его вера считается праведной заслугой; ибо необходима большая сила воображения, чтобы признать достоверным то, что противоречит опыту, по крайней мере, разумному, закономерному опыту. Но что же было предметом этого божественного обетования? Потомство: предмет человеческого желания. И во что же верил Авраам, веруя в Иегову? Он верил в существо, могущее исполнить все человеческие желания. «Есть ли что трудное для Господа».

Впрочем, зачем нам брать в пример Авраама. Очевидные доказательства этого встречаются и в позднейшее время. Чудо насыщает голодных, исцеляет слепорожденных, глухих и хромых, спасает людей от опасностей жизни, воскрешает мертвых по просьбе их родственников. Следовательно, чудо удовлетворяет человеческие желания, которые не всегда имеют в виду только себя, как, например, желание воскресить мертвого, но всегда претендуют на чудесную силу, чудесную помощь и поэтому являются сверхъестественными, супранатуралистическими желаниями. Но чудо отличается от естественного и разумного способа удовлетворения человеческих желаний и потребностей тем, что оно удовлетворяет желания человека соответствующим сущности желания, достойным его способом. Желание не считается ни с пределом, ни с законом, ни с временем; оно хочет быть исполненным немедленно. И чудо не заставляет себя ждать! Сила чуда осуществляет человеческие желания моментально, непосредственно, не считаясь с препятствиями. Выздоровление больных не есть чудо; тайна чуда заключается в том, что они выздоравливают по единому слову. Таким образом не чрез достигаемый продукт или объект осуществляет чудо нечто абсолютно новое, невиданное, непредставляемое и немыслимое, и в этом случае оно было бы существенно иной и вместе с тем объективной деятельностью, — только своим методом, своим образом действия отличается чудо от деятельности природы и разума. Но деятельность, которая по существу, по содержанию есть естественная, чувственная и только по способу действия или по форме представляется сверхъестественной, сверхчувственной, — такая деятельность есть только фантазия или сила воображения. Поэтому сила чуда есть только сила воображения.

Деятельность чуда есть деятельность целесообразная. Тоска по умершему Лазарю, желание родственников вернуть его к жизни были побудительной причиной его чудесного воскрешения, а самое дело воскрешения, удовлетворение их желания, было целью. Разумеется, чудо совершилось «во славу Божию, чтобы прославился Сын Божий». Но слова сестер: «Лазарь, друг твой, болен» — и слезы, пролитые Иисусом, придают чуду человеческое происхождение и цель. Смысл этого чуда таков: сила, воскрешающая мертвых, может исполнить всякое человеческое желание. Слава Сына именно в том и заключается, что он признается и почитается, как существо, которое может творить то, чего не может человек, хотя бы и желал. Деятельность целесообразная, как известно, описывает круг: в конце она возвращается к своему началу. Но деятельность чуда отличается от обыкновенного осуществления цели тем, что она осуществляет цель без помощи средств, создает непосредственное единство желания и исполнения и следовательно описывает круг не по кривой, а по прямой, т. е. по кратчайшей линии. Круг по прямой линии есть математическое изображение и символ чуда. Насколько нелепа попытка построить круг по прямой линии, настолько же нелепо желание объяснить чудо путем философии. Чудо также немыслимо, недопустимо для разума, как немыслимо, например, деревянное железо, или круг без окружности. Прежде чем толковать, возможно ли чудо, надо доказать, возможно ли мыслить чудо, т. е. мыслить немыслимое.

Человек считает чудо возможным по тому, что чудо носит характер чувственного события и разум человека обольщается чувственными представлениями, скрывающими за собой противоречие. Например, чудесное превращение воды в вино свидетельствует, в сущности, о том, что вода есть вино, т. е. тождество двух абсолютно противоречивых предикатов или субъектов. Ибо в руке чудотворца нет различия между двумя субстанциями, и превращение есть только видимое проявление тождества вещей противоречивых. Превращение затмевает противоречие, ибо у нас является естественное представление изменения. Но это не есть постепенное, естественное, так сказать, органическое изменение, а изменение абсолютное, невещественное, чистое творение из ничего. В таинственном, роковом акте чуда, в акте, делающем чудо чудом, вода становится вином внезапно, а это равносильно заявлению: железо есть дерево, или деревянное железо.

Акт чуда (а чудо мимолетно) не есть акт мыслимый, так как он уничтожает начало мыслимости, но в то же время он не есть объект чувства, объект действительного или только возможного опыта. Правда, вода и вино суть объекты чувства; я вижу и воду, и потом вино; но самое чудо, внезапно превращающее воду в вино, не есть естественный процесс, не есть объект действительного или только возможного опыта. Чудо есть дело воображения — поэтому оно так и удовлетворяет чувству; фантазия есть деятельность, соответствующая сердцу, ибо она устраняет все удручающие чувство законы и границы и объективирует непосредственное, неограниченное удовлетворение самых субъективных желаний человека. Сердечность составляет существенное свойство чуда. Чудо производит возвышенное, потрясающее впечатление, поскольку оно выражает силу, перед которой ничто не может устоять — силу фантазии. Но такое впечатление заключается лишь в преходящем акте чуда, прочное же, существенное впечатление есть впечатление душевное. В момент воскрешения дорогого мертвеца окружающие родственники и друзья ужасаются, пораженные необычайной, всепобеждающей силой, возвращающей жизнь мертвым. Но впечатления чудесной силы быстро сменяются, и в тот самый момент, когда мертвый воскресает, когда чудо свершается, родственники уже бросаются в объятия воскресшего и со слезами радости ведут его в дом, чтобы отпраздновать там праздник сердца. Чудо исходит из глубины сердца и в сердце же возвращается. Происхождение чуда видно даже из его изображения. Только задушевный рассказ соответствует чуду. В рассказе о величайшем чуде, воскрешении Лазаря, нельзя отрицать задушевного, сердечного тона легенд. Чудо задушевно, сердечно именно по тому, что оно удовлетворяет желания человека без труда, без усилия. Бездушный, неверующий, рационалистический труд ставит существование человека в зависимость от целесообразной деятельности, обусловленной в свою очередь изучением объективного мира. Но чувство не интересуется объективным миром; оно не идет дальше себя и выше себя; оно блаженно в себе самом. Элемент культуры, северное начало самоотчуждения одинаково чужды сердцу. Дух классицизма, дух культуры есть дух объективный, ограничивающий чувство и фантазию необходимостью и истинной природой вещей и определяющий самого себя ее законами. На место этого духа, с появлением христианства, выступила неограниченная, безмерная, напряженная, супранатуралистическая субъективность — начало по самому существу своему противоположное принципу науки, культуры. С появлением христианства, человек потерял способность и желание вдумываться в природу, вселенную. Пока существовало истинное, нелицемерное, неподдельное, искреннее христианство, пока христианство было живой, практической истиной, до тех пор и совершались действительные чудеса, и они совершались необходимо, ибо вера в мертвые, исторические, прошлые чудеса есть вера мертвая, первое начало неверия, или лучше, первый и потому робкий признак, что неверие в чудеса уже висит в воздухе. А там, где совершаются чудеса, все определенные образы расплываются в туманной области фантазии и чувства, там мир и действительность перестают быть истиной; там лишь чудодейственная, душевная, т. е. субъективная сущность считается за истинную, действительную сущность.

Человек чувства непосредственно, помимо своей воли и сознания, считает воображение высшей деятельностью, деятельностью Бога, творческой деятельностью. Собственное чувство кажется ему непосредственной истиной и авторитетом; он видит в нем нечто самое истинное, самое существенное; он не может ни абстрагировать от своего чувства, ни возвыситься над ним. Воображение кажется ему такой же истиной, как и его чувство. Фантазия или воображение (их различие не играет здесь роли кажутся ему иными, чем нам, людям рассудка, считающим это созерцание не объективным, а субъективным. Фантазия для него тождественна с ним самим, с его чувством, и как тождественная с его сущностью кажется ему существенным, объективным, необходимым созерцанием. Мы считаем фантазию произвольной деятельностью, но человек, не усвоивший принципа культуры, начал миросозерцания, замкнутый исключительно в своем чувстве, видит в фантазии деятельность непосредственную, непроизвольную.

Объяснение чудес из чувства и фантазии кажется многим в наше время объяснением поверхностным. Но подумайте хорошенько о тех временах, когда люди верили в живые, настоящие чудеса, когда реальность внешних вещей еще не была священным символом веры, когда люди были настолько далеки от созерцания действительного мира, что ежедневно ждали светопреставления и жили только надеждою на жизнь небесную, т. е. воображением; ибо каково бы ни было небо, но пока они жили на земле, оно могло существовать для них только в их воображении. Но тогда это воображение было не воображением, а действительной, вечной, исключительной истиной, не пустым пассивным средством самоутешения, а практическим, определяющим поступки нравственным принципом, в жертву которому люди с радостью приносили действительную жизнь, действительный мир со всеми их прелестями. Подумайте хорошенько об этих временах, и надо самому быть очень поверхностным, чтобы признать это психологическое объяснение чудес поверхностным. Нельзя возразить, что ведь эти чудеса совершались перед лицом целых собраний: ни один из присутствующих не был в полном сознании, все были насквозь проникнуты напряженными, супранатуралистическими представлениями и ощущениями, всех воодушевляла одна и та же вера, одна и та же надежда и фантазия. Кто не знает о существовании таких общих видений, присущих главным образом людям, замкнутым в себе, живущим тесным кружком. Но пусть думают, как хотят. Если объяснение чудес из чувства и фантазии поверхностно, то в этом виноват не автор, а сам предмет — чудо. Если мы внимательно рассмотрим чудо, мы убедимся, что оно выражает собою не что иное, как волшебную силу фантазии, которая без возражений исполняет все желания сердца.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Тайна воскресения и сверхъестественного рождения

Качество душевности относится не только к практическим чудесам, где оно само собой бросается в глаза, потому что непосредственно касается блага и желаний человеческого индивида; оно относится также к теоретическим или собственно догматическим чудесам, между прочим, к чуду воскресения и сверхъестественного рождения.

Человек, по крайней мере благоденствующий, желает бессмертия. Это желание было первоначально равносильно стремлению к самосохранению. Все живущее хочет утверждать себя, хочет жить, следовательно, не умирать. Это впервые отрицательное желание, под гнетом жизни, особенно гражданской и политической жизни, приобретает в уме и сердце позднейших поколений положительную окраску и превращается в желание жизни и притом лучшей жизни после смерти. Но в этом желании кроется также уверенность на исполнение этой надежды. Разум не может осуществить этой надежды. Поэтому говорят: все доказательства бессмертия не достаточны, или даже, разум не может привести их, тем менее доказать их. И это совершенно верно: доказательства разума носят всеобщий, отвлеченный характер: разум не может дать мне уверенности в продолжении моего личного существования, а я требую именно этой уверенности. Для такой уверенности необходимо непосредственное, осязательное удостоверение, фактическое подтверждение. А это последнее может быть дано мне только тогда, когда умерший, в смерти которого мы раньше были убеждены, восстанет из гроба, при чем этот мертвец должен быть не простым смертным, а скорее примером для других, так что его воскресение должно служить примером, гарантией воскресения других. Поэтому воскресение Христа есть удовлетворенное желание человека в непосредственной уверенности в своем личном существовании после смерти — личное бессмертие, как чувственный, несомненный факт.

Языческие философы находили, что вопрос о бессмертии затрагивает интересы личности только мимоходом. Здесь речь шла главным образом о природе души, духа, начала жизни. Мысль о бессмертии начала жизни не заключает в себе непосредственно мысли о личном бессмертии, не говоря уже об уверенности в бессмертии. Поэтому древние и отзываются об этом предмете так неопределенно, так противоречиво и неуверенно. Напротив, христиане, вполне уверенные в исполнении своих личных сердечных желаний, т. е. уверенные в божественной сущности своей души, в истинности и святости своих чувств, смотрели на теоретическую проблему древних, как на непосредственный факт, и на теоретический, свободный по существу вопрос, как на обязательное дело совести, непризнание которого уподоблялось тягчайшему преступлению атеизма. Отрицание воскресения равносильно было отрицанию воскресения Христа, отрицание воскресения Христа равносильно отрицанию Христа, а отрицание Христа равносильно отрицанию Бога. Таким образом «духовные» христиане обратили в нечто бездушное предмет чисто духовный! Бессмертие разума, духа казалось христианам слишком «отвлеченным» и «отрицательным»; они думали, только о личном бессмертии, залогом которого служило только воскресение плоти. Воскресение тела есть высшее торжество христианства над возвышенной, но во всяком случае отвлеченной духовностью и объективностью древних. Поэтому мысль о воскресении не приходила в голову язычникам.

Воскресение, конец священной истории — имеющей впрочем значение не истории, а истины — является таким же осуществившимся желанием, как и начало ее, сверхъестественное рождество Христа, хотя последнее не относится к непосредственным личным интересам, а скорее к частному, субъективному чувству.

Чем больше человек отчуждается от природы, чем субъективнее, т. е. сверхъестественнее или противоестественнее становится его созерцание, тем больше он боится природы или, по крайней мере, тех естественных вещей и процессов, которые не нравятся его фантазии и раздражают его. Свободный, объективный человек тоже замечает отрицательные, даже отвратительные стороны природы, но считает их естественным, неизбежным следствием и потому подавляет свое чувство, как чувство только субъективное, ложное. Напротив, субъективный человек, живущий только своими чувством и фантазией, подчеркивает эти стороны природы с особенным отвращением. Он уподобляется тому несчастному найденышу, который на самых красивых цветках замечал лишь маленьких «черных жучков», которые отравляли ему наслаждение созерцанием цветка. Субъективный человек делает свои чувства мерилом того, что должно быть. То, что ему не нравится, что оскорбляет его сверхъестественное и противоестественное чувство, не должно существовать. Субъективный человек не считается со скучными законами логики и физики, а только с произволом своей фантазии. А так как то, что ему нравится, не может существовать без того, что ему не нравится, то он устраняет то, что ему не нравится, и оставляет только то, что ему нравится. Так, ему нравится чистая, незапятнанная дева, и в тоже время ему нравится мать, но только такая мать, которая, не испытав беременности, уже носила бы ребенка на руках.

В глубине его души, его веры, девственность, как таковая является высшим нравственным понятием, рогом изобилия его супранатуралистических чувств и представлений, олицетворенным чувством его чести и стыда перед низменной природой. Но в тоже время в его груди теплится и естественное чувство: сострадательное чувство материнской любви. Как же удовлетворить эту сердечную потребность, как помирить этот разлад между естественным и сверхъестественным чувством? Для этого супранатуралисту приходится связывать то и другое, соединять в одном и том же субъекте два взаимно исключающие себя свойства. О, какая полнота сердечных, блаженных, сверхчувственно-чувственных ощущений лежит в этом соединении!

Этим объясняется противоречие в католицизме, который одновременно освящает брак и безбрачие. Догматическое противоречие девственной матери или матери-девы осуществляется здесь как практическое противоречие. И однако это удивительное, противоречащее природе и разуму, и особенно чувству и фантазии сочетание девственности и материнства не есть продукт католицизма. Оно лежит уже в той двусмысленной роли, какую брак играет в Библии и особенно у апостола Павла. Учение о сверхъестественном рождении и зачатии Христа есть существенная часть учения христианства, выражающая его внутреннюю догматическую сущность и основанная на том же начале, как и все другие чудеса и верования. Философ, естествоиспытатель, свободный, объективный человек вообще считает смерть естественной необходимостью; а христиане были не довольны границами природы, которые являются для чувства оковами, а для разума разумными законами, и они устраняли их с помощью чудотворной силы. На том же основании они были недовольны и естественным процессом рождения, и они уничтожили его при помощи той же чудотворной силы. Как воскресение, так и сверхъестественное рождение одинаково выгодны для всех верующих; ибо зачатие Марии, как незапятнанное мужским семенем, этим подлинным контагием первородного греха, было первым очистительным актом оскверненного грехами, т. е. природой, человечества. Богочеловек не был заражен наследственным грехом, и только эта чистота дала ему возможность очистить людей в глазах Бога, питающего отвращение к естественному процессу рождения, потому что' сам он есть не что иное, как сверхъестественный дух.

Даже сухие, критически настроенные протестантские ортодоксы смотрели на зачатие Девы-богоматери, как на великую, достойную почитания и удивления, священную, сверхразумную тайну веры. Но так как протестанты ограничивали христианина только в смысле веры, а в жизни предоставляли ему оставаться человеком, то у них эта тайна имела не практическое, а лишь догматическое значение. Она не заставляла их отказываться от удовольствий брачной жизни.

Но у католиков, вообще у древних, безусловных, некритических христиан, тайна веры была также тайной жизни и нравственности. Католическая мораль носит христианский, мистический, а протестантская уже с самого начала рационалистический характер. Протестантская мораль всегда была плотским смешением христианина с человеком естественным, политическим, гражданственным, социальным человеком, или как угодно называйте его в отличие от христианина; а католическая мораль хранила в своем сердце тайну незапятнанной девственности. Католическая мораль была Mater dolorosa; протестантская — дородная, благословенная детьми хозяйка дома. Протестантизм есть полное противоречие между верой и жизнью, и поэтому он сделался источником или, по крайней мере, условием свободы. Тайна Девы богородицы признавалась протестантами только в теории или в догматике, а не в жизни, вследствие чего они относились к этому предмету чрезвычайно осторожно и сдержанно, не решаясь сделать его предметом умозрения. То, что отрицается практически, не находит и в человеке прочного основания и является лишь призраком представления. Поэтому его скрывают, держат вдали от рассудка. Привидения не выносят дневного света.

Даже позднейшее, уже в одном письме к св. Бернгарду выраженное, но им отвергнутое представление, что и сама Мария зачата непорочно, без наследственного греха, вовсе не есть «странное мнение школы», как его называет один современный историк. Оно возникло вполне естественно, как благочестивое, благодарное размышление о Матери Божией. Что из себя родит чудо или Бога, должно быть чудесно, божественно по своей сущности и происхождению. Св. Дух не осенил бы деву Марию, если бы она не была чиста изначала. Св. Дух не мог вселиться в тело, оскверненное наследственным грехом. Если вы не находите странным самый принцип христианства, благое и чудесное рождение Спасителя — о, тогда вам нечего находить странными наивные, простодушные доводы католицизма!

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Тайна христианского Христа или личного Бога

Основные догматы христианства являются осуществленными желаниями сердца сущность христианства есть сущность сердца. Приятнее страдать, чем действовать; приятнее быть спасенным и освобожденным другим, чем самому освобождаться; приятнее обусловливать свое спасение определенным лицом, чем силой самодеятельности; приятнее любить, чем стремиться к желаемому; приятнее, чтобы Бог любил нас, чем любить самих себя простой естественной любовью, прирожденной всякому живому существу; приятнее смотреть в любящие глаза другого личного существа, чем в пустое зеркало собственного я или в холодную глубь тихого океана природы; вообще приятнее определяться своим собственным чувством, считая его существом от нас отличным, чем подчиняться разуму. Чувство вообще есть casus obliquus нашего я, винительный падеж от я. Фихтевское я бессердечно и бездушно, потому что у него винительный падеж сходен с именительным, потому что оно indeclinabile. Но чувство есть я, которое определяется самим собою, но как бы в качестве другого существа, — есть я пассивное, страдательное. Сердце превращает действительный залог в человеке в залог страдательный и страдательный в действительный. Для чувства мыслящее есть мыслимое, а мыслимое есть мыслящее. Чувство мечтательно по природе, поэтому оно не знает ничего блаженнее, глубже, чем мечта. А что такое мечта, сон? Оборотная сторона бодрствующего сознания. Но сне действующее является страдающим, а страдающее действующим; во сне я принимаю свои самоопределения за определения, идущие извне, душевные волнения за внешния события, свои представления и ощущения за нечто, находящееся вне меня; во сне я страдаю вместо того, чтобы действовать. В сновидении лучи света преломляются вдвойне отсюда его неописуемая прелесть. Во сне, как и наяву, действует то же я. то же существо; разница только в том, что наяву наше я определяет себя само, а во сне — как другое существо. Выражение: я мыслю себя — слишком холодно, рационалистично; выражение: меня мыслит Бог и я мыслю себя лишь как существо, которого мыслит Бог — задушевно и религиозно. Чувство есть сон наяву; религия есть сон бодрствующего сознания; сон есть ключ к тайнам религии.

Высший закон чувства есть непосредственное единство воли и дела, желания и действительности. Этот закон исполнил Спаситель. Внешнее чудо, в противоположность естественной деятельности, удовлетворяет физические потребности и желания человека непосредственно; спаситель, примиритель, богочеловек, в противоположность нравственной самодеятельности естественного или рационалистического человека, удовлетворяет внутренние, моральные потребности и желания тоже непосредственно, освобождая при этом человека от всякой помощи с его стороны. Всякое твое желание можно считать почти свершившимся. Ты желаешь получить, заслужить блаженство. Условием, средством для блаженства является мораль. Но ты не можешь его исполнить — собственно тебе и не нужно исполнять его. То, что ты еще собираешься сделать, уже сделано. Тебе остается лишь пассивно ждать: только верить, только наслаждаться. Ты хочешь расположить к себе Бога, смягчить его гнев, примириться с своей совестью. Но этот мир уже заключен; этот мир есть посредник, богочеловек — он твоя облегченная совесть, он исполнение закона и вместе с тем исполнение твоего собственного желания и стремления.

Поэтому теперь уже не закон, а и с п о л н и т е л ь закона служит для тебя примером, правилом, законом твоей жизни. Всякий, исполняющий закон, сводит его на нет. Закон имеет авторитет, имеет значение лишь против беззакония. Но всякий, кто в совершенстве исполняет закон, как бы говорит закону: Я сам хочу того же, чего ты хочешь, и утверждаю делом твои приказания; моя жизнь есть истинный, живой закон. Поэтому исполнитель закона неизбежно заступает место закона и притом как новый закон, именно такой закон, иго которого легко и приятно. Ибо он заступает место лишь повелевающего закона, как пример, как предмет любви, восхищения и подражания, и через это становится избавителем от греха. Закон не дает мне силы, необходимой для исполнения закона; он деспотичен, он только повелевает, не справляясь с тем, могу ли я исполнить его требования и как я должен их исполнять; он меня предоставляет мне самому, без совета и помощи. А тот, кто служит для меня примером, ведет меня под руки, сообщает мне частицу своей собственной силы. Закон не оказывает сопротивления греху, а пример творит чудеса. Закон мертв, а пример оживляет, воодушевляет и невольно увлекает за собой человека. Закон обращается только к разуму и становится в прямое противоречие с нашими склонностями; пример, напротив, приспособляется к сложному, чувственному импульсу, к невольному инстинкту подражания. Пример действует на чувство и фантазию. Короче, пример обладает магической, т. е. чувственной силой; ибо магическая, т. е. невольная притягательная сила есть существенное свойство материи вообще и чувственности в особенности.

Древние говорили, что если бы добродетель явилась во плоти она покорила и воодушевила бы всех своей красотой. Христиане были так счастливы, что дождались исполнения этого желания. У язычников был закон неписанный, у иудеев пи, санный, а у христиан был пример, прообраз, видимый, личный, живой закон, ставший плотью, человеческий закон. Отсюда веселие первых христиан, отсюда слава христианства, что только оно имеет и дарует силу противостоять греху. И по крайней мере этой славы у него отнять нельзя. Необходимо только заметить, что сила примера добродетели есть не столько сила добродетели, сколько сила примера вообще, подобно тому как сила религиозной музыки есть не сила религии, а сила музыки. Поэтому образец добродетели имеет следствием добродетельные поступки, а не добродетельные настроения и импульсы. Но это простое и истинное значение спасительной и примирительной силы примера, в отличие от силы закона, далеко не исчерпывает религиозного значения христианского спасения и примирения. В последнем все сводится к личной силе того чудесного посредника, который не был исключительно ни Богом, ни человеком, а человеком и в то же время Богом, и Богом и в то же время человеком, вследствие чего его можно постичь только в связи со значением чуда. В этом смысле чудесный Спаситель есть не что иное, как осуществленное желание сердца, стремящегося освободиться от законов морали, т. е. от тех условий, с которыми связана добродетель на естественном пути, — осуществленное желание спастись от нравственного зла мгновенно, непосредственно и сразу, по одному магическому слову, т. е. абсолютно субъективным, душевным способом. Лютер говорит: «Слово Божие исполняет все быстро, оно отпускает тебе грехи и дарует вечную жизнь только за то. что ты слушаешь слово, а услышав его, веруешь. Как только ты поверил, то достигаешь всего немедленно без всякого труда, усилия и напряжения». Но и выслушивание слова божия, следствием которого является вера, есть тоже «дар божий». Итак вера есть не что иное, как психологическое чудо, чудесное дело Бога в человеке, как говорит сам Лютер. Человек освобождается от греха и сознания вины только чрез веру, а очищается и облагораживается нравственно только чрез чудо. Мораль зависит от веры; добродетели язычников суть только блестящие пороки.

Тождественность чудесной силы с понятием посредника подтверждается исторически уже тем, что ветхозаветные чудеса, законодательство, провидение, одним словом, все элементы, составляющие сущность религии, в позднейшем иудействе приурочивались к божественной мудрости, к логосу. Но у Филона этот логос висит еще в воздухе между небом и землей, как нечто только мыслимое, то как нечто действительное, т. е. Филон колеблется между философией и религией, между метафизическим, отвлеченным и собственно религиозным, действительным Богом. Только в христианстве этот логос укрепился и воплотился, сделавшись из мыслимого существа действительным существом, т. е. религия сосредоточилась теперь исключительно на той сущности, на том объекте, который обосновывает ее собственную природу. Логос есть олицетворенная сущность религии. Поэтому если Бог определяется, как сущность сердца, то только в логосе это определение обращается в свою полную истину.

Бог, как таковой, есть замкнутое, скрытое сердце; а Христос есть открытое, объективированное чувство или сердце. Только во Христе чувство окончательно убеждается в самом себе, отрешается от всяких сомнений в истинности и божественности своей сущности; ибо Христос не отказывает чувству ни в чем; он исполняет все его просьбы. В Боге чувство еще молчит о том, что лежит у него в сердце; оно только вздыхает; во Христе оно высказывается совершенно, ничего не утаивая. Вздох есть еще желание робкое; он больше выражает жалобу, что нет того, чего он желает; он не говорит открыто, определенно, чего он желает; вздох выражает сомнение души в правоте ее желаний. Но во Христе пропадает уже всякая душевная робость; Христос есть вздох, перешедший в победную песнь, вследствие своего осуществления; он есть ликующая уверенность чувства в истинности и действительности своих скрытых в Боге желаний, фактическая победа под смертью, над всеми силами мира и природы, не только ожидаемое, но уже совершившееся воскресение из мертвых. Христос есть сердце освободившееся от всех гнетущих ограничений и страданий, блаженная душа — видимое божество.

Лицезреть Бога есть высшее желание, высшее торжество сердца. Христос есть это исполненное желание, эта победа. Бог, только мыслимый, т. е. Бог, как Бог, есть существо далекое; отношение наше к нему всегда есть отношение абстрактное, подобное той дружбе, которую мы питаем к человеку далекому и лично нам незнакомому. Хотя олицетворением существа божия служат его деяния, доказывающие его любовь к нам, тем не менее это не удовлетворяет нашего сердца, и мы страстно хотим увидеть его лично. Пока мы не познакомились с кем-нибудь лично, мы всегда сомневаемся, отвечает ли данное лицо нашему представлению о нем; только личное знакомство служит залогом окончательной уверенности, окончательного успокоения. Христос есть лично знакомый Бог, и поэтому Христос есть блаженная уверенность, что Бог именно таков, каким его желает видеть и утверждает наше сердце. Бог, как объект молитвы, есть уже существо человеческое, сочувствующее человеческим страданиям, внемлющее человеческим желаниям, тем не менее для религиозного сознания он не представляется, как человек действительный. Поэтому только во Христе осуществляется конечное желание религии, разрешается тайна религиозной души разрешается на образном языке свойственном религии; ибо сущность Бога проявилась именно во Христе. В этом смысле христианскую религию по справедливости можно назвать абсолютной, совершенной религией. Цель религии заключается в том, чтобы Бог, который сам по себе есть не что иное, как сущность человека, действительно сделался человеком и был объектом сознания, как человек. И христианская религия достигла этого в вочеловечении Бога, которое не есть акт преходящий, потому что Христос, и после вознесения на небо, остался человеком, человеком в смысле сердца и в смысле образа, с той только разницей, что теперь его тело уже перестало, быть телом бренным, подверженным страданиям.

Вочеловечение Бога у восточных народов, именно у индусов, не имело такого напряженного значения, как христианское воплощение. Оно повторяется часто и потому теряет свое значение. Человечество Бога есть его личность; Бог есть существо личное, значит, Бог есть существо человеческое, Бог есть человек. Личность есть нечто отвлеченное, что становится истиной только как действительный человек.

Поэтому основная цель вочеловечений Бога достигается бесконечно лучше чрез одно вочеловечение, чрез одну личность. Где Бог появляется последовательно в нескольких лицах, там эти личности не запечатлеваются в памяти. А между тем здесь необходима именно прочная, исключительная личность. Там, где совершилось много воплощений, может совершиться бесчисленное множество их; фантазия ничем не ограничена; там даже осуществившиеся воплощения попадают в категорию только возможных или воображаемых, в категорию фантазии или простых видений. Но если в качестве воплощения божества рассматривается только одна личность, она тотчас же приобретает авторитет исторической личности; фантазия и возможность еще других воплощений отступают на задний план. Эта единая личность заставляет меня верить в ее действительность. Характерной чертой действительной личности является именно ее исключительность лейбницевский принцип различия, по которому предметы сущие чем-нибудь отличаются один от другого тон, выражение, характеризующие одну личность, производят такое впечатление на душу, что эта личность непосредственно представляется, как действительная, и превращается из предмета фантазии в предмет простого исторического созерцания.

Тоска есть потребность души, и душа томится поличном Боге. Но это томление по личности Бога носит истинный, серьезный, глубокий характер лишь тогда, когда душа томится по одной личности и довольствуется ею одной. Множество лиц уничтожает истинность потребности и делает личность предметом роскоши для фантазии. Но сила необходимости действует на человека, как сила действительности. Существо, необходимое для души, непосредственно кажется ей действительным существом. Тоска говорит: должен быть личный Бог, т. е. он не может не быть; а удовлетворенное чувство утверждает: он есть. Для души залог его существования лежит в необходимости его существования; а необходимость удовлетворения покоится на силе потребности. Необходимость не знает другого закона кроме себя; нужда ломает железо. Чувство не знает другой необходимости, кроме потребности души — тоски; она отвергает необходимость природы, необходимость разума. Для чувства необходим субъективный, душевный, личный Бог, но ему необходима только одна личность и притом эта личность непременно должна быть исторической, действительной личностью. Чувство успокаивается, сосредоточивается только на одной личности; множество рассеивает, дробит его.

Как истина личности есть единство, истина единства — действительность, так истина действительной личности есть кровь. Последнее доказательство встречается, между прочим, в четвертом евангелии, автор которого с особенным ударением утверждает, что видимая личность Бога была не призраком, не иллюзией, а действительным человеком, на том основании, что на кресте из его ребер потекла кровь. Где личный Бог есть истинная потребность сердца, там он сам должен испытать страдание. Только в его страдании кроется залог его действительности, только на нем покоится прочное впечатление воплощения. Чувство не довольствуется лицезрением Бога; глаза не служат достаточным ручательством. Истинность зрительного впечатления подтверждается только чувством осязания. Но чувство является последним критерием истины в субъективном смысле, а в объективном эту роль исполняет осязаемость, способность к страданию. Поэтому страдание Христа есть высшая уверенность, высшее самоуслаждение, высшая утеха сердцу; ибо лишь кровь Христа утоляет жажду в личном, т. е. в человеческом, чувствующем, сострадающем Боге.

«Поэтому мы считаем вредным заблуждением мнение, будто человечество лишает Христа божественного величия. Это заблуждение отнимает у христиан высшее утешение, которое они имеют в обещании, что их глава, царь и первосвященник пребудет с ними не только как божество, которое действует на грешников, как всепожирающий огонь на сухие щепки, но и как человек, говоривший с нами, испытавший на себе все скорби наши и потому питающий сострадание к нам, людям и своим братьям, что пребудет он с нами во всех наших нуждах в том естестве, которое делает его нашим братом, а нас плотью от его плоти».

Весьма поверхностно мнение, будто христианство есть религия не единого личного Бога, а трех лиц. Эти три лица существуют только в догматике, но и здесь личность св. Духа есть только произвольное дополнение, опровергаемое безличными определениями, вроде того, что св. Дух есть дар, donum Отца и Сына. Уже одно исхождение св. Духа делает его личность весьма сомнительной, ибо личное существо производится только чрез рождение, а не чрез неопределенное исхождение или выдыхание, вригаеио. И даже Отец, как представитель строгого понятия божества, является личным существом более в воображении верующих и догматике, чем по своим определениям; в действительности Отец есть отвлеченное понятие, только мысленное существо. Пластическая личность есть только Христос. Личность нераздельна с образом; образ есть действительность личности. Только Христос есть личный Бог — он есть истинный, действительный Бог христиан, и это необходимо чаще повторять. В нем одном концентрируется христианская религия, сущность религии вообще. Только он отвечает стремлению к личному Богу; только он есть существо, соответствующее сущности чувства; только он является средоточием всех радостей фантазии и всех страданий чувства; только им исчерпывается чувство, и исчерпывается фантазия. Христос есть единство чувства и фантазии.

Христианство тем и отличается от других религий, что в них сердце и фантазия идут врозь, а в христианстве — совпадают. Здесь фантазия не предоставляется самой себе, а следует влечению сердца; она описывает круг, центром которого служит сердце. Здесь фантазия ограничивается потребностями сердца, исполняет только желания души, относится только к тому, что необходимо; одним словом, она преследует практические, концентрические, а не разбросанные, поэтические цели. Чудеса христианства, зачатые в глубине страждущей, томящейся души, не являются продуктами одной только свободной, произвольной самодеятельности, а переносят нас непосредственно на почву обыкновенной, действительной жизни; они действуют на чувства человека с непреодолимой силой, потому что они опираются на потребность души. Одним словом, здесь сила фантазии есть вместе с тем сила сердца, фантазия есть только победоносное, торжествующее сердце. У народов восточных, у древних греков фантазия, не заботясь о потребностях сердца, наслаждалась великолепием и славой земли; в христианстве она снизошла с божественного трона в жилища бедняков, где царила только необходимость и нужда, и подчинилась господству сердца. Но чем больше ограничивала она себя извне, тем больше выигрывала она в силе. Веселие олимпийских богов разбилось о потребность души; душа заключила могущественный союз с фантазией. И этим союзом свободы фантазии с потребностью сердца является Христос. Все подчиняется Христу; он владыка мира, и делает с ним, что только хочет. Но эта неограниченно повелевающая над природой сила в свою очередь подчиняется силе сердца. Христос велит бушующей природе утихнуть, чтобы лучше расслышать вопли страдальцев.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Отличие христианства от язычества

Христос есть всемогущество субъективности, освобожденное от всех уз и законов природы сердце, исключившее мир и сосредоточенное только в себе чувство, исполнение всех желаний сердца, вознесение на небо фантазии, праздник воскресения сердца — поэтому Христос есть отличие христианства от язычества.

В христианстве сосредоточивался человек только на себе, освобождался от связи с миром, становился самодовлеющим целым, существом сверхмировым, абсолютным. Он не считал себя существом, принадлежащим миру; он порывал всякую связь с ним; поэтому он не имел больше основания сомневаться в истинности и законности своих субъективных желаний и чувств, считал себя существом неограниченным, ибо граница субъективности есть именно мир, объективность. Язычники, напротив, не замыкались в себе самих и не удалялись от природы, и потому ограничивали свою субъективность созерцанием мира. Древние преклонялись перед величием разума, но они были настолько свободомыслящи и объективны, что признавали право существования и притом вечного существования за оборотной стороной духа, за материей, и не только в теории, но и на практике. Христиане же простирали свою практическую и теоретическую нетерпимость до того, что ради утверждения своей вечной субъективной жизни, уничтожали противоположность субъективности, природу, создавая веру в кончину мира. Древние были свободны от себя, но их свобода была свободой равнодушие к себе; а христиане были свободны от природы, но их свобода была не свободой разума, не истинной свободой — истинная свобода ограничивает себя созерцанием мира, природой — а свободой чувства и фантазии, свободой чуда. Древние восхищались природой до такой степени, что забывали о себе, терялись в целом; христиане презирали мир; что такое тварь в сравнении с Творцом, что такое солнце, луна и земля в сравнении с человеческой душой. Мир прейдет, а человек вечен. Христиане отрешали человека от всякого общения природой и через это впадали в крайность чрезмерной щепетильности, усматривая даже в отдаленном сравнении человека с животным безбожное оскорбление человеческого достоинства; а язычники, напротив, впадали в другую крайность, часто не делая никакого различия между животным и человеком, или даже, как, например. Цельз, противник христианства, ставили человека ниже животного.

Но язычники рассматривали человека не только в связи со вселенной, они рассматривали человека, т. е. индивида, отдельного человека, в связи с другими людьми, в связи с обществом. Они строго отличали, по крайней мере, как философы, индивида от рода, смотрели на индивида, как на часть от целого человеческого рода, и подчиняли отдельное существо целому, «Люди умирают, а человечество продолжает существовать», говорит один языческий философ. «Как ты можешь жаловаться на потерю своей дочери?» пишет Сульпиций Цицерону. «Гибнут великие города и славные царства, а ты безутешно горюешь о смерти homunculi, одного человечка? Где же твоя философия?» Понятие человека, как индивида, у древних, обусловливалось понятием рода. Они были высокого мнения о роде, о преимуществах человечества, возвышенно судили о разуме, но были невысокого мнения об индивиде. Христианство, напротив, игнорировало род и имело в виду только индивида. Христианство, разумеется не современное христианство, воспринявшее культуру язычества и сохранившее лишь имя и некоторые общие положения христианства — есть прямая противоположность язычеству. Оно будет понято правильно и не будет искажено произвольным, умозрительным толкованием, если будет рассматриваться, как противоположность: оно истинно, поскольку ложна его противоположность, и оно ложно, поскольку истинна последняя. Древние приносили индивида в жертву роду; христиане приносили род в жертву индивиду. Иначе: язычники мыслили и понимали индивид только как часть, в отличие от целого: христиане, напротив, только в непосредственном, безразличном единстве с родом.

Христианство считало индивида предметом непосредственного промысла, т. е. непосредственным объектом божественного существа. Язычники верили в промысел индивида, обусловленный родом, законом, мировым порядком, т. е. верили только в непосредственный, естественный, а не чудесный промысел; христиане, напротив, уничтожали всякое посредничество, становились в непосредственную близость к промышляющему, всеобъемлющему, всеобщему существу, т. е. они непосредственно отождествляли каждое отдельное существо с существом всеобщим.

Но понятие божества совпадает с понятием человечества. Все божественные определения, все определения, делающие Бога Богом, суть определения рода — определения, ограниченные в отдельном индивиде и неограниченные в сущности рода и даже в его существовании, поскольку это существование соответственно проявляется во всех людях. Мое. нание, моя воля ограничены; но моя ограниченность не есть ограниченность для другого, не говоря уже о человечестве; то, что трудно для меня, легко для другого: то, что не возможно, не понятно для одной эпохи, понятно и возможно для другой. Моя жизнь связана с ограниченным количеством времени, жизнь человечества не ограничена. История человечества состоит ни в чем ином, как в постоянной победе 'над границами, которые в данное, определенное время становятся границами человечества, т. е. абсолютными, неодолимыми границами. Но будущее всегда показывает, что мнимые границы рода были только границами индивидов. История наук, особенно философии и естествоведения, дает этому очень интересные доказательства. Было бы в высшей степени интересно и поучительно написать историю наук именно с этой точки зрения, чтобы показать всю несостоятельность тщетной мечты индивида ограничить свой род. Итак род не ограничен, ограничен только индивид.

Но знание ограниченности есть тягостное сознание; и индивид освобождается от него в созерцании совершенного существа; это созерцание дает ему то, чего ему недостает. Бог у христиан есть не что иное, как созерцание непосредственного единства рода и индивида, отдельного существа и всеобщей сущности. Бог есть понятие рода, как индивида, понятие или сущность рода; он, как всеобщая сущность, как средоточие всех совершенств, всех качеств свободных от действительных или мнимых границ индивида, есть в то же время существо отдельное, индивидуальное. «Сущность и существование в Боге тождественны», т. е. он есть не что иное, как понятие рода, сущность рода, признаваемая вместе с тем, как существование, как отдельное существо. Высшая идее с точки зрения религии или теологии такова: Бог не любит, он сам есть любовь; Бог не живет, он есть жизнь; Бог не только существо справедливое, он — сама справедливость, Бог не есть лицо, он — личность, род, идее непосредственно, как действительность.

Вследствие такого непосредственного единства рода и индивидуальности, такой концентрации всех общих свойств и сущностей в одном личном существе, Бог есть объект глубоко душевный, восхищающий фантазию, тогда как идее человечества есть идее бездушная, потому что идее человечества кажется нам чем-то отвлеченным в противоположность действительному человечеству, которое рисуется нам в образе бесчисленного множества отдельных, ограниченных индивидов. Напротив в Боге душа успокаивается непосредственно, потому что здесь все совпадает в одном, все собрано сразу, т. е. здесь род является непосредственно существованием, отдельным существом. Бог есть любовь, добродетель, красота, премудрость, совершенная всеобщая сущность, как единое существо, как бесконечного объема род, как компендиарная совокупность. Бог есть собственная сущность человека следовательно, христиане отличаются от язычников тем, что они непосредственно отождествляют индивид с родом, тем, что у них индивид имеет значение рода и считается сам по себе совершенным бытием рода — тем, что они обожествляют человеческий индивид, делают его абсолютным существом.

Особенно характерное отличие христианства от язычества представляет отношение индивида к интеллекту, к разуму. Язычники считали разум универсальной сущностью, христиане индивидуализировали его; язычники видели в разуме сущность человека, христиане — только часть самих себя. Потому язычники считали бессмертным, т. е. божественным только разум, род, а христиане — индивид. Отсюда само собой вытекает дальнейшее различие между языческой и христианской философией.

Наиболее определенное выражение, наиболее характерный символ этого непосредственного единства рода и индивидуальности в христианстве есть Христос, действительный Бог христиан. Христос есть прообраз, сущее понятие человечества, совокупность всех нравственных и божественных совершенств, понятие, исключающее все отрицательное и несовершенное, чистый, небесный, безгрешный человек, человек рода, Адам Кадман, но рассматриваемый не как совокупность рода человеческого, а непосредственно как один индивид, как одно лицо. Христос, т. е. христианский, религиозный Христос есть не центральный пункт, а конец истории. Это вытекает как из понятия о нем, так и из истории. Христиане ждали конца мира, конца истории. Сам Христос ясно и определенно предсказывает в Библии близкий конец мира, вопреки всем лживым софизмам наших экзегетов. История покоится только на отличии индивида от рода. Там, где прекращается это отличие, прекращается и история, разум, смысл истории. Человеку остается только созерцание и усвоение этого осуществившегося идеала и количественное распространение его — Проповедь, что Бог явился и наступил конец мира.

Вследствие того, что непосредственное единство рода и индивида простирается за пределы разума и природы, этот универсальный, идеальный индивид стал, вполне естественно и неизбежно, считаться сверхъестественным, небесным существом. Поэтому нелепо выводить из разума тождество рода и индивида; ибо только фантазия осуществляет это единство, фантазия, для которой нет ничего невозможного, та самая фантазия, которая творит чудеса; ибо величайшее чудо есть индивид, который, будучи индивидом, в то же время является идеей, родом, человечеством во всей полноте его совершенств и бесконечности. Поэтому также нелепо отвергать чудеса, но принимать библейского или догматического Христа. Приняв принцип, нельзя отрицать его неизбежных следствий.

О полном отсутствии в христианстве понятия рода особенно свидетельствует характерное учение его о всеобщей греховности людей. Это учение основано на требовании, чтобы индивид не был индивидом, а это требование в свою очередь покоится на предположении, что индивид сам по себе есть совершенное существо, адекватное представление или бытие рода. Здесь совершенно отсутствует объективное созерцание того, что «ты» способствует совершенству «я», что люди только вместе образуют человека и являются тем, чем может и должен быть человек. Все люди грешны. Я допускаю это: но все они грешат по разному: между ними существует очень большое, существенное различие. Один человек имеет склонность ко лжи, другой — нет; он скорее пожертвует своей жизнью, чем нарушит свое слово или солжет, третий любит выпить, четвертый любит женщин, пятый свободен от всех этих недостатков или по милости природы, или благодаря энергии характера. Таким образом люди взаимно дополняют один другого не только в физическом и интеллектуальном, но и в нравственном отношении, благодаря чему в целом они являются тем, чем они должны быть, и представляют собою совершенного человека.

Поэтому общение с другими людьми облагораживает и возвышает: в обществе человек невольно, без всякого притворства, держит себя иначе, чем наедине с самим собой. Любовь, особенно половая любовь, творит чудеса. Мужчина и женщина взаимно исправляют и дополняют друг друга и только в единении представляют собою род, т. е. совершенного человека. Любовь не мыслима вне рода. Любовь есть не что иное, как самоощущение рода, выраженное в половом различии. Реальность рода, служащая вообще только объектом разума, предметом мышления, становится в любви объектом чувства, истиной чувства; ибо в любви человек выражает недовольство своей индивидуальностью, постулирует существование другого, как потребность сердца, и причисляет другого к своему собственному существу, признает жизнь, связанную с ним любовью, жизнью истинно человеческой, соответствующей понятию человека, т. е. рода Индивид не полон, не совершенен, слаб, беспомощен; а любовь сильна, совершенна, спокойна, самодовольна, бесконечна, ибо в любви самоощущение индивидуальности обращается в самоощущение совершенства рода.

Но и дружба действует так же, как любовь, по крайней мере, там, где она является истинной, искренней дружбой и носит характер религии, как это было у древних. Друзья дополняют друг друга; дружба есть залог добродетели, даже больше, она есть сама добродетель, но добродетель общественная. Дружба возможна только между людьми добродетельными. как говорили еще древние. Но для нее не нужно совершенного сходства или равенства, а скорее она требует различия, ибо дружба покоится на стремлении к самодополнению. Благодаря другу человек обретает то, чего ему недостает. Дружба искупает недостатки одного добродетелями другого. Друг испрашивает оправдания для друга перед Богом. Как бы ни был порочен человек сам по себе, его хорошие задатки обнаруживаются в том, что он ведет дружбу с людьми достойными. Если я сам не могу быть совершенным существом, то я, по крайней мере, ценю добродетель и совершенство в других. Поэтому если когда-нибудь Бог пожелает судить меня за мои грехи, слабости и ошибки, я выставлю ему своим защитником и посредником добродетели моего друга. Бог оказался бы существом деспотическим и неразумным, если бы осудил меня за грехи, которые хотя я и совершил, но сам же осудил их, любя своих друзей, свободных от этих грехов.

Но если уже дружба, любовь делают из несовершенного существа существо хотя бы относительно совершенное, то тем более грехи и ошибки отдельного человека должны исчезнуть в самом роде, который только в совокупности человечества обретает свое соответственное бытие и лишь поэтому является предметом разума. Ламентации о грехе раздаются только там, где человеческий индивид, в своей индивидуальности, считает себя существом совершенным, абсолютным, не нуждающимся в другом существе для реализации рода, для реализации совершенного человека, где место сознания рода заступило исключительное самосознание индивида, где индивид перестал смотреть на себя, как на часть человечества, не отличает себя от рода и потому свои грехи, свою ограниченность и свои слабости считает грехами, ограниченностью и слабостями всего человечества. Но тем не менее человек не может совершенно утратить сознание рода, потому что его самосознание существенно связано с сознанием других людей. Поэтому там, где род не является человеку, как род, он является ему, как Бог. Человек возмещает отсутствие понятия рода понятием Бога, как существа, свободного от всех ограничений и недостатков, которые удручают индивида и даже самый род, ибо здесь индивид отождествляется с родом. Но такое свободное, неограниченное существо есть не что иное, как род, открывающий бесконечность своей сущности в том, что он осуществляет себя в бесчисленном множестве разнообразных индивидов. Если бы все люди были абсолютно равны, то между родом и индивидом не было бы различия. Но тогда существование множества людей было бы чистой роскошью; цель рода достигалась бы при помощи одного лица; все человечество могло бы быть заменено одним человеком, наслаждающимся счастьем бытия.

Разумеется, сущность человека есть нечто единое. Но эта сущность бесконечна; поэтому ее действительное существование является бесконечным, взаимно дополняющим себя разнообразием, в котором открывается богатство сущности. Единство в сущности есть многообразие в существовании. Между мною и другим — а другой есть представитель рода, и даже будучи один, он заменяет мне потребность во многих других, имеет для меня универсальное значение, является как бы уполномоченным от человечества и говорит мне одинокому, как бы от его имени, поэтому я даже в обществе одного лица веду общественную, человеческую жизнь между мною и другим имеется существенное, качественное различие. Другой есть мое «ты» — хотя это относится к обеим сторонам — мое второе я, объективированный для меня человек, мое вскрытое внутреннее я, око, видящее самого себя. Благодаря другому, я сознаю впервые человечество, узнаю и чувствую, что я человек; любовь к нему доказывает мне, что он необходим мне, а я необходим ему, что мы оба не можем существовать друг без друга, что только общественность создает человечество. Кроме того, между я и ты существует также качественное, критическое различие в моральном смысле. Другой есть моя объективированная совесть. Он укоряет меня моими недостатками, даже когда не называет их открыто: он — мое олицетворенное чувство стыда. Сознание нравственного закона, права, приличия, истины тесно связано с сознанием другого. Истинно только то, в чем другой соглашается со мной — согласие есть первый признак истины, но только потому, что род есть последнее мерило истины. Если я мыслю только согласно мерилу моей индивидуальности, мое мнение не обязательно для другого, он может мыслить иначе, мое мнение есть случайное, субъективное. Но если я мыслю согласно мерилу рода, значит, я мыслю так, как может мыслить человек вообще, и следовательно должен мыслить каждый в отдельности, если он хочет мыслить нормально, закономерно и следовательно истинно. Истинно то, что согласуется с сущностью рода; ложно то, что ему противоречит. Другого закона для истины не существует. Но другой в отношении меня есть представитель рода, уполномоченный от множества других; его суждение может иметь для меня даже больше значения, чем суждение бесчисленной толпы. «Пусть мечтатель приобретает столько учеников, сколько песчинок в море — но песок остается песком; а жемчужиной мне будешь ты, мой разумный друг!». Поэтому согласие другого служит для меня признаком закономерности, всеобщности, истинности моих мыслей. Я не могу настолько отрешиться от себя, чтобы судить о себе совершенно свободно и беспристрастно, а суждение другого беспристрастно; благодаря ему я исправляю, дополняю, расширяю свое собственное суждение, свой собственный вкус, свое собственное знание. Одним словом, между людьми существует качественное, критическое различие. Но христианство уничтожает это качественное различие, оно подгоняет всех людей под одну мерку, рассматривает их как один и тот же индивид, потому что не знает различия между родом и индивидом; христианство признает для всех людей без различия одно и то же средство спасения и видит во всех один и тот же основной и наследственный грех.

Благодаря чрезмерной субъективности, христианство не признает рода, в котором именно и заключается разрешение, оправдание, примирение и спасение от грехов и недостатков индивидов. Христианству, для победы над грехом, понадобилась сверхъестественная, особая, опять таки личная, субъективная помощь. Если я один составляю род, если кроме меня нет других, качественно отличных от меня людей или, что тоже, если нет различия между мной и другим, если все мы совершенно равны, если мои грехи не нейтрализуются и не парализуются противоположными качествами других людей, тогда, конечно, мой грех есть вопиющий позор, возмутительное преступление, которое можно искупить только необычайным, нечеловеческим, чудесным средством. Но, к счастью, существует путь естественного примирения: другой индивид сам по себе есть посредник между мной и священной идеей рода. «Человек человеку Бог». Мои грехи уже потому ограничиваются и обращаются в ничто, что они суть лишь мои грехи и не являются грехами других людей.

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Христианское значение свободного безбрачия и монашества

Понятие рода и значение жизни рода исчезло с появлением христианства. Этим лишний раз подтверждается приведенное выше положение, что христианство не заключает в себе принципа культуры. Если человек непосредственно отождествляет род с индивидом и считает это тождество своим высшим существом, своим Богом, если таким образом идее человечества служит для него объектом только как идее божества, то пропадает потребность в культуре. Человек вмещает все в себе, в своем Боге и поэтому не чувствует потребности дополнять себя другим индивидом, представителем рода, созерцанием мира вообще, — потребности, на которой только и покоится стремление к культуре. Но тем не менее человек достигает своей цели — он достигает ее в Боге. Бог есть именно эта достигнутая цель, осуществленная высшая цель человечества. Но каждый индивид думает, что Бог существует только ради него. Только Бог и нужен христианам. Им не нужны ни другой индивид, ни род, ни мир; внутренняя потребность в другом совершенно отсутствует. Бог заменяет мне род, заменяет другого. Только отрекаясь от мира, обособляясь от него, я сильнее чувствую потребность в Боге, живее ощущаю присутствие Бога и чувствую, что такое Бог и чем он должен быть для меня. Разумеется, и религиозный человек нуждается в обществе, в общественном назидании и молении. Но потребность в другом лице всегда является для него крайне незначительной. Спасение души есть основная идее, главная задача христианства, но это спасение заключается только в Боге, только в сосредоточении на нем. От христиан требуется деятельность для других, как условие спасения, но основа спасения есть Бог, непосредственное отношение к Богу. И поэтому деятельность для других имеет только религиозное значение, основой и целью ее является отношение к Богу, в силу чего она есть в сущности деятельность для Бога, для прославления его имени, для распространения его славы. Но Бог есть абсолютная субъективность, сверхмировая, отрешенная от мира, освобожденная от материи, чуждая жизни рода и половых различий. Поэтому отчуждение от мира, от материи, от жизни рода есть существенная цель христианства. И эта цель осуществилась наглядным образом в монашестве.

Некоторые утверждают, что монашество появилось впервые на Востоке. Это самообман. По крайней мере, защищая это положение, надо остаться справедливым до конца и объяснять тенденцию, противоположную монашеству, не характером самого христианства, а духом, природой Запада. Но чем тогда объяснить восторженное отношение Запада к монашеству? Нет, монашество вытекает из самого христианства; оно является необходимым следствием веры в небо, которое христианством обещано человечеству. Где небесная жизнь есть истина, там земная жизнь есть ложь; где фантазия есть все, там действительность — ничто. Земная жизнь теряет свою цену для того, кто верит в вечную, небесную жизнь. Или вернее, она уже потеряла для него всякую цену: вера в небесную жизнь есть вера в ничтожество э т о й жизни. Я не могу представить себе загробной жизни без того, чтобы не томиться по ней, чтобы не окидывать жалкую земную жизнь взглядом сострадания или презрения. Небесная жизнь не может быть предметом, законом веры, не будучи в то же время законом нравственности. Она должна определять мои поступки для того, чтобы моя жизнь согласовалась с моей верой: я не должен привязываться к преходящим благам этой земли. Я не должен и не хочу, ибо что такое все эти блага в сравнении со славой небесной жизни?

Правда, качество будущей жизни зависит от качества, от моральных свойств земной жизни, но нравственность сама определяется верою в вечную жизнь. И эта соответствующая загробной жизни нравственность заключается в отречении от этого мира, в отрицании этой жизни. Чувственное проявление этого духовного отречения есть монастырская жизнь. Все должно в конце концов проявляться во внешней, чувственной форме. Монастырская и вообще аскетическая жизнь есть жизнь небесная, насколько она может проявиться здесь, на земле. Если моя душа принадлежит небу, то мое тело не может и не должно принадлежать земле. Душа оживляет тело. Когда душа улетает на небо, покинутое тело умирает и вместе с ним умирает соединительный, связующий орган между миром и душой. Смерть, отделение души от тела, по крайней мере от этого грубого материального, греховного тела, есть переход на небо. Но если смерть есть условие блаженства и нравственного совершенства, то единственным законом морали является умерщвление плоти. Нравственная смерть есть необходимое предвосхищение естественной смерти — необходимое по тому, что было бы в высшей степени безнравственно достижение неба предоставить смерти чувственной, которая не есть акт моральный, но акт естественный, общий человеку и животному. Поэтому смерть должна возвыситься до акта морального, стать актом самодеятельности. «Я каждый день умираю», говорит апостол, и это изречение основатель монашества, св. Антоний, сделал девизом своей жизни.

Мне могут возразить, что христианство стремилось только к духовной свободе. Пусть так; но что такое духовная свобода, не выражающаяся в поступках, не проявляющаяся в чувственной форме. Или ты думаешь, что твоя свобода зависит только от тебя, от твоей воли, от твоих мыслей? О, тогда ты сильно ошибаешься; значит, ты никогда не переживал истинного акта освобождения! До тех пор, пока ты связан известным положением, известной профессией, известными отношениями, твои поступки невольно определяются ими. Твоя воля, твои убеждения освобождают тебя только от сознательных, а не от скрытых, бессознательных границ и впечатлений, заключающихся в самой природе вещей. Поэтому мы чувствуем себя легко только тогда, когда мы пространственно, чувственно отдаляемся от того, с чем мы порвали внутренним образом. Только чувственная свобода есть залог истинной духовной свободы. Человек, действительно переставший духовно интересоваться земными благами, готов совершенно отказаться от них, чтобы окончательно облегчить свою душу. Все то, чего я не признаю в силу своих убеждений, но от чего я еще не отрешился, тяготит меня, потому что противоречит моим убеждениям. Рука не должна удерживать того, что вылетело из головы. Только убеждение сообщает силу рукопожатию; только убеждение освящает собственность. Тому, кто должен обладать женой так, как если бы он не обладал ею. лучше не иметь ее вовсе. Обладать так, как будто не обладаешь, значит, обладать без убеждения в обладании, т. е. в сущности не обладать вовсе. И кто поэтому говорит; обладайте этой вещью так, как если бы вы ею не обладали, только деликатным, вежливым образом внушает вам не обладать ею вовсе. То, что становится чуждым моему сердцу, перестает принадлежать мне и делается свободным, как птица. Св. Антоний решил отречься от мира, как только услышал слова: Если хочешь быть совершенным, иди, продай имение свое и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах, и иди вслед за мной». Св. Антоний понял истинный смысл этих слов. Он пошел, продал свое имущество и роздал его нищим. Только этим он доказал свою духовную свободу от сокровищ этого мира.

Разумеется, такая свобода, такая истина противоречит современному христианству, утверждающему, будто Господь хотел только духовной свободы, т. е. свободы, не требующей ни жертв, ни энергии, свободы иллюзорной, свободы самообмана — такой свободы от земных благ, которая заключается в обладании и наслаждении этими благами. Поэтому Господь будто и говорил: «Иго мое легко». Как деспотично и неразумно было бы христианство, если бы оно заставляло людей жертвовать сокровищами этого мира! Тогда оно и не годилось бы для этого мира. В действительности дело обстоит иначе. Христианство в высшей степени практично и житейски мудро: оно предоставляет освобождение от сокровищ и удовольствий этого мира естественной смерти — самоумерщвление монахов есть не христианское самоубийство, — а обладание земными сокровищами и наслаждение ими предоставляет нашей самодеятельности. Истинные христиане, правда, не сомневаются в истинности небесной жизни, сохрани, Боже! в этом они вполне согласны и теперь еще с древними монахами; но они ожидают этой жизни терпеливо, преданные воле божией, т. е. воле своекорыстия, стремлению к наслаждению благами этого мира. Но я с отвращением и презрением отворачиваюсь от современного христианства, где невеста Христова клянется вечным, связующим, неопровержимым, священным, истинным словом божиим и при этом — о позорное лицемерие! — сама охотно исповедует полигамию, по крайней мере, последовательную полигамию, которая, однако, в глазах истинных христиан мало чем отличается от полигамии одновременной, и я возвращаюсь с священным трепетом к непризнанной истине целомудренной монастырской кельи, где душа, обрученная небу, не имела греховной связи с чуждой ей, земной плотью!

Жизнь вне мира, сверхъестественная жизнь есть жизнь безбрачная по существу. Безбрачие — разумеется не в качестве закона — заключается во внутренней сущности христианства. Достаточным доказательством этого служит сверхъестественное происхождение Спасителя. Этой верой христиане освятили незапятнанную девственность, как спасительный принцип, как принцип нового, христианского мира. Ради санкционирования брака нельзя ссылаться на такие места из библии, как «размножайтесь», или «что Бог сочетал, человек да не разлучает». Первое изречение, как заметили еще. Тертуллиан и Иероним, относится только к незаселенной земле, к началу мира, а не к концу его, наступившему после непосредственного пришествия Бога на землю. Второе изречение относится только к браку, как установлению ветхозаветному.

Евреи интересовались вопросом, может ли человек разводиться со своей женой, и вышеприведенный ответ служил самым целесообразным решением этого вопроса. Кто раз вступил в брак, должен считать его священным. Взгляд на другую женщину есть уже измена. Брак сам по себе есть индульгенция, обусловленная слабостью, или скорей, энергией чувственности, зло, требующее возможного ограничения. Нерасторжимость брака есть ореол святости, выражающий как раз противоположное тому, чего ищут в нем ослепленные этим ореолом, сбитые с толку люди. Брак, как таковой, т. е. в смысле совершенного христианства, есть грех или, по меньшей мере, слабость, которая допускается и извиняется только с тем условием, чтобы ты навсегда ограничился единственной — заметь! — единственной женщиной. Одним словом, брак освящается не в новом, а только в ветхом завете. Новый завет знает более возвышенное, сверхъестественное начало — тайну незапятнанной девственности. «Если кто может вместить это, да вместит»? «Чада века сего женятся и выходят замуж; а сподобившиеся достигнуть того века и воскресения из мертвых, ни женятся, ни замуж выходят. И умереть уже не могут, ибо они равны ангелам и суть сыны Божии, будучи сынами воскресения». Итак на небе люди не женятся; небо исключает начало половой любви, как начало земное, мирское. Но небесная жизнь есть и с т и н н а я, совершенная, вечная жизнь христианина. Если я предназначен для неба, я не буду связывать себя узами, которые уничтожаются моим истинным назначением. Если я, в силу возможности, являюсь существом небесным, то я постараюсь осуществить эту возможность уже на земле. Брак, отвергнутый небом, существенным предметом моей веры, надежды и любви, изгнан также и из моей головы и сердца. Мое сердце так переполнено небом, что в нем нет уже места земной женщине. Я не могу разделить свое сердце между Богом и человеком. Любовь христианина к Богу не есть любовь отвлеченная или всеобщая, подобно любви к истине, справедливости, науке; это любовь к субъективному, личному Богу, и потому эта любовь субъективная, личная. Существенное свойство этой любви заключается в том, что сна любовь исключительная, ревнивая, ибо ее предметом является существо личное и притом наивысшее, не имеющее себе подобных. «Будь верен Христу (а Христос есть Бог христианина) в жизни и смерти; положись на его верность: он один поможет тебе, когда все тебя покинут. Твой возлюбленный не хочет видеть около тебя никого другого: он один желает обладать твоим сердцем и господствовать в твоей душе подобно царю на троне». Что значит мир без Иисуса?» «Без Христа всюду адская мука, с ним везде небесное блаженство»… «Ты не можешь жить без друга; но если ты не ставишь выше всего дружбу Христа, твоя жизнь будет чрезмерно печальна и безутешна». «Люби всех ради Иисуса, а Иисуса ради него самого. Один Иисус Христос достоин любви». «Бог мой, любовь моя, ты весь мой, а я весь твой». «Любовь… надеятся и полагается на Бога, даже если он не относится к ней благосклонно (или более скорбное выражение — пои Бариї); ибо любовь не раздельна со страданием…» «Ради своего возлюбленного любящий должен переносить все, даже тяжкое и скорбное». «Мой Бог, мое все… в твоем присутствии мне все приятно, в твоем отсутствии все противно… Без тебя мне ничто немило». «О, когда же наступит, наконец, тот блаженный, желанный час, когда ты окончательно сольешься со мной и станешь для меня всем! До тех пор, пока я не удостоюсь этого, радость моя будет только частичной». «Когда мне было хорошо без тебя, и дурно с тобой? Я скорее соглашусь быть бедным ради тебя, чем богатым без тебя. Я скорее соглашусь быть земным странником с тобой, чем владыкой неба без тебя. Где ты — там небо; где тебя нет — там смерть и ад. Я тоскую только по тебе». «Ты не можешь одновременно служить Богу и радоваться тому, что происходит. Удались от всех друзей и знакомых и не думай о временных утехах. Верующие во Христа должны следовать заповеди св. апостола Петра и смотреть на себя только как на странников и гостей в этом мире». Итак, любовь к Богу, как к личному существу, есть настоящая, форменная, личная, исключительная любовь. Как я могу любить Бога, как Бога, и в то же время любить смертную женщину? Могу ли я ставить Бога на одну доскус женщиной? Нет, душа, истинно любящая Бога, не может любить женщину — это измена. «Всякий имеющий жену», говорит апостол Павел, «думает только о жене; всякий не имеющий жены думает только о Боге. Женатый думает о том, как угодить жене, а не женатый, как угодить Богу».

Истинный христианин одинаково не чувствует потребности как в образовании, принципе мирском, противном душе, так и в (естественной) любви. Бог вознаграждает его за неудовлетворенную потребность в образовании, в любви, в женщине и семьи. Христианин непосредственно отождествляет индивид с родом: поэтому он отрицает половое различие, как тягостный, случайный придаток. Только мужчина и женщина вместе образуют действительного человека; мужчина и женщина вместе есть бытие рода — ибо их союз есть источник множества, источник других людей. Поэтому мужчина, сознающий свою мужественность, чувствующий себя мужчиной и считающий это чувство естественным и закономерным, сознает и чувствует себя существом частичным, которое нуждается в другом частичном существе для создания целого, — истинного человечества. Христианин, напротив, в своей чрезмерной сверхъестественной субъективности, считает себя за существо совершенное в самом себе. Но это воззрение исключает половой инстинкт, как противоречащий его идеалу, его высшему существу. Поэтому христианин и должен был подавлять в себе этот инстинкт.

Разумеется, христианин чувствовал потребность в половой любви, но считал ее противоречащей его небесному назначению, только естественной потребностью в том презрительном смысле, какой придает этому слову христианство, а не потребностью моральной, внутренней, так сказать метафизической, т. е. существенной потребностью, которую человек ощущает только тогда, когда не гонит от себя полового инстинкта, а скорее относит его к своей внутренней сущности. Поэтому в христианстве брак не считается священным, по крайней мере, он считается таковым только мнимо, иллюзорно; ибо естественное начало брака, половая любовь, есть начало не священное, отрицаемое небом.

А то, что человек исключает из своего неба, он исключает из своей истинной сущности. Небо его сокровищница. Не верь тому, что он установляет на земле, что он тут разрешает и освящает; здесь он должен приспособляться; здесь его поступки нередко противоречат его убеждениям; здесь он ускользает от твоего взора, ибо он находится среди чуждых существ, внушающих ему страх. Но наблюдай его тогда, когда он отбрасывает свое инкогнито и показывает себя в своем истинном свете, как гражданин небесного царства. На небе он говорит так, как думает; там ты услышишь его истинное мнение. Где его небо, там его сердце — небо есть его открытое сердце. Небо есть понятие всего истинного, благого, законного, того, что должно быть; земля есть понятие всего ложного, незаконного, того, чего не должно быть. Христианин исключает из своего неба жизнь рода; там род прекращается, там существуют только чистые, бесполые индивиды. «духи»; там царит абсолютная субъективность. Следовательно, христианин исключает из своей истинной жизни жизнь рода; он отрицает начало брака, как начало греховное, отвратительное, потому что безгрешной, истинной жизнью является только жизнь небесная.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Христианское небо или личное бессмертие

Безбрачная, вообще аскетическая жизнь есть прямой путь к небесной бессмертной жизни, ибо небо есть не что иное, как сверхъестественная, абсолютно субъективная жизнь, не знающая ни рода, ни пола. Вера в личное бессмертие основана на вере, что половое различие есть только внешний придаток индивидуальности, что индивид сам по себе есть бесполое, совершенное, абсолютное существо. Но тот, кто не имеет пола, не принадлежит ни к какому роду половое различие есть связующее звено между индивидом и родом — а тот, кто не принадлежит ни к какому роду, принадлежит только себе, как существо божественное, абсолютное, чуждое потребностей. Поэтому в небесную жизнь верит только тот, у кого исчезло сознание рода. Всякий, кто живет в сознании рода и следовательно его истинности, живет также в сознании истинности полового различия. Он видит в нем не случайный, механически появившийся на его пути камень преткновения, а внутреннюю, химическую составную часть своего существа. Он сознает себя человеком, но вместе с тем сознает в себе и половой момент, который не только пропитывает его до мозга костей, но и определяет его внутреннее Я, существенные свойства его мышления, воли и чувствования. Поэтому всякий, кто живет в сознании рода, кто ограничивает, определяет свое чувство и свою фантазию созерцанием действительной жизни, действительного человека, не может представить себе жизни, в которой отсутствовала бы жизнь рода и вместе с нею половое различие; он считает бесполого индивида, небесного духа только за представление фантазии.

Истинный человек не может абстрагировать не только от полового различия, но и от своей нравственной или духовной определенности, которая тесно связана с его естественной определенностью. В виду того, что он живет в созерцании целого, он смотрит на себя только как на частичное существо, которое является только тем, что оно есть, благодаря той определенности, которая делает его частью целого или относительным целым. Поэтому каждый справедливо считает свою профессию, свое состояние, свое искусство, или науку наивысшим; ибо дух человека есть существенное свойство его деятельности. Кто является достойным представителем своего состояния, своего искусства, кто, как говорится, свято исполняет свой долг, отдается своему призванию телом и душой, тот непременно считает свое призвание чем-то высоким и прекрасным. Его ум не может отрицать, не может унижать того, что он превозносит своим делом, чему он с радостью посвящает свои силы. Я не стану отдавать свое время, свои силы тому, что я недостаточно высоко ценю. Если же я принужден это делать, то моя деятельность очень печальна, потому что я противоречу самому себе. Работать значит служить. Но я не могу служить, подчиняться предмету, который я недостаточно высоко ценю. Одним словом, занятия определяют суждения, образ мыслей, настроение человека. Чем выше род занятия, тем более человек отождествляет себя с ним. Вообще то, что человек ставит существенной целью свой жизни, он называет своей душой, ибо оно делается в нем движущим началом. Но благодаря своим целям, своей деятельности, посредством которой он осуществляет эти цели, человек живет не только для себя, но и для других, для целого, для рода. Поэтому кто живет в сознании рода, как истины, тот считает свое бытие для других, свое общественное, общеполезное бытие бессмертным, тождественным с бытием его сущности. Он живет для человечества всей душой, всем сердцем. Он не может иметь в виду еще другое, особое бытие, не может отделять себя от человечества. Он не может отрицать смертью того, что утверждал он жизнью.

Небесная жизнь или, что то же, личное бессмертие есть характерное учение христианства. Отчасти оно встречается и у языческих философов, но имеет у них лишь значение фантазии, потому что не соответствует их основному мировоззрению. Например, стоики говорят об этом предмете очень противоречиво. Только у христиан личное бессмертие стало опираться на такой принцип, из которого оно вытекает с необходимостью, как сама собой понятная истина. Древних постоянно затрудняло созерцание мира, природы, рода; они делали различие между принципом жизни и живущим субъектом, отличали душу, дух от себя самих; тогда как христиане уничтожили различие между душой и лицом, родом и индивидом, и поэтому перенесли непосредственно на себя то, что принадлежит только целому роду. Непосредственное единство рода и индивидуальности есть высший принцип, Бог христианства — благодаря ему индивид приобретает значение абсолютного существа — и необходимое последствие этого принципа есть личное бессмертие.

Вера в личное бессмертие совершенно тождественна с верой в личного Бога, т. е. вера в небесную бессмертную жизнь личности выражает то же самое, что и Бог, как объективируют его христиане — сущность абсолютной, неограниченной личности. Неограниченная личность есть Бог, а небесная, бессмертная личность есть не что иное, как неограниченная личность, освобожденная от всех земных тягостей и ограничений — с той только разницей, что Бог есть духовное небо, а небо есть чувственный Бог, что в Боге мыслится то, что в небе предполагается, как объект фантазии. Бог есть неясно выраженное, скрытое небо, а действительное небо есть определенно выраженный Бог. Теперь Бог представляет царство небесное, а в будущей жизни небо будет Богом. Бог есть залог, пока еще только отвлеченное бытие и существование будущей жизни, предвосхищенное, компендиозное небо. Наше собственное будущее, но отличное от того, какими мы существуем теперь в этом мире, в этом теле, т. е. наша лишь идеально объективированная сущность есть Бог: Бог есть понятие рода, которое впервые осуществится, индивидуализируется на том свете. Бог есть небесная, чистая, свободная сущность, которая там воплотится в небесных, чистых существах, то' блаженство, которое там проявится во множестве блаженных индивидов. Итак, Бог есть только понятие или сущность абсолютной, блаженной, небесной жизни, которая объемлется теперь в единой идеальной личности. Это достаточно ясно выражено в веровании, что блаженная жизнь есть единение с Богом. Здесь, на земле, мы отличаемся от Бога и разлучены с ним, там преграды исчезнут; здесь мы люди, там боги; здесь божественность составляет монополию, там — общее достояние; здесь преобладает отвлеченное единство, а там оно делается конкретным множеством.

Понимание этого предмета затрудняется благодаря фантазии, которая разделяет единство понятия Бога и будущей жизни тем, что представляет себе с одной стороны личность и самостоятельность Бога, а с другой — рисует себе множество личностей, которыми населяет царство небесное, обыкновенно изображаемое в чувственных красках. В действительности между абсолютной жизнью, которая мыслится, как Бог, и абсолютной жизнью, которая мыслится, как небо, нет никакого различия, ибо все, что в небе распространится в длину и ширину, в Боге сконцентрировано в одной точке. Вера в бессмертие человека есть вера в божественность человека, и наоборот, вера в Бога есть вера в чистую, ничем неограниченную и, стало быть, бессмертную личность. Различие, предполагаемое между бессмертной душой и Богом, носит или софистический или фантастический характер, подобно, например, утверждению, что блаженство небожителей имеет свои ограничения и делится по степеням, чтобы установить различие между Богом и небесными существами.

Единство божественной и небесной личности открывается даже в популярных доказательствах бессмертия. Если нет другой, лучшей жизни, значит, Бог не справедлив и не благ. Справедливость и благость Бога ставятся в зависимость от продолжительности жизни индивидов; но Бог, лишенный справедливости и благости, не есть Бог — следовательно, божественность, существование Бога обусловливается существованием индивидов. Если я не бессмертен, я не верую в Бога; кто отрицает бессмертие, отрицает Бога. Но я не могу этому поверить; я уверен в своем блаженстве так же, как уверен в Боге. Желание, чтобы существовал Бог, равносильно желанию собственного, вечного существования. Бог есть мое обеспеченное, мое достоверное существование; он есть субъективность субъектов, личность лиц. Поэтому то, что не подобает лицам, не можем подобать личности. В Боге мое будущее становится настоящим, или вернее, глагол — существительным; то и другое нераздельно. Бог есть существование, соответствующее моим желаниям и чувствам; он справедлив и благ, он исполни ет мои желания. Природа, этот мир есть существование, противоречащее моим желаниям, моим чувствам. Здесь все не так, как должно быть — этот мир прейдет — а Бог есть бытие, отвечающее тому, что должно быть. Бог исполняет мои желания — это только популярное олицетворение фразы: Бог есть исполнитель, т. е. действительность, исполненное бытие моих желаний. А небо тоже есть бытие, соответствующее моим желаниям, моей тоске — следовательно, между Богом и небом нет различия. Бог есть сила, чрез которую человек осуществляет свое вечное блаженство Бог есть абсолютная личность, в которой все отдельные лица обретают уверенность в своем блаженстве и бессмертии — Бог есть высшая, конечная уверенность человека в абсолютной истинности своего существа.

Учение о бессмертии есть заключительное учение религии ее завет, в котором она выражает свою последнюю волю. Поэтому здесь она открыто говорит о том, о чем в других местах умалчивает. В других случаях речь идет о существовании другого существа, но здесь, очевидно, говорится только о собственном существовании: если во всех других отношениях человек ставит в религии свое бытие в зависимость от бытия Бога, то здесь он обусловливает существование Бога своим собственным существованием: то, что обыкновенно является первой, непосредственной истиной, становится здесь истиной производной, вторичной: если я не вечен, то Бог не есть Бог; если нет бессмертия, то нет и Бога. И к этому заключению пришел еще апостол. Если мы не воскреснем, то и Христос не воскресал, и все есть ничто. Edite, bibite! Разумеется, из популярных доказательств можно устранить все мнимо или действительно непристойное, избегая заключительной формы, но для этого надо и бессмертие сделать аналитической истиной, так, чтобы понятие Бога, как абсолютной личности или субъективности, само собою стало понятием бессмертия. Бог есть залог моего будущего существования, потому что он есть достоверность и истина моего настоящего существования, мое спасение, мое утешение, моя защита от насилий внешнего мира. Поэтому мне не за чем специально выводить бессмертие, как особую истину; имея Бога, я имею и бессмертие. Так думали и глубокие христианские мистики, для которых понятие бессмертия заключалось в самом понятии Бога: Бог был для них их бессмертною жизнью, субъективным блаженством, следовательно, он был для них, для их сознания тем, чем он является сам по себе, т. е. в существе религии.

Таким образом мы доказали, что Бог есть небо, что то и другое тождественно. Еще легче было бы доказать обратное, т. е. что небо есть истинный Бог людей. Человек мыслит своего Бога таким, каким он мыслит свое небо; содержание его неба есть содержание его Бога, с той только разницей, что в небе чувственно рисуется, изображается то, что в Боге является эскизом, наброском. Поэтому небо есть Ключ к сокровенным тайнам религии. Как в объективном смысле небо есть вскрытая сущность божества, так в субъективном оно есть откровенное выражение сокровенных мыслей и воззрений религии. Поэтому религии столь же различны, как и небесные царства; а небесные царства столь же многочисленны, как и характерные отличия людей.

Сами христиане очень разнообразно представляют себе небо. Только наиболее хитрые из них не думают и не говорят ничего определенного о небе и вообще о загробной жизни, заявляя, что это непостижимо и что будущая жизнь должна мыслиться по масштабу настоящей жизни. Они утверждают, что все представления загробной жизни носят характер только образов, в которых человек воплощает незнакомую ему по существу, но достоверную в смысле б ыт и я загробную жизнь. Здес происходит то же, что и по отношению к Богу: бытие Бога признается достоверным, а то, что такое Бог, каков он, непостижимым. Но кто так говорит, уже перестал думать о загробной жизни; и он еще удерживает ее или потому, что вовсе не думает о таких вещах вообще, или потому, что она еще составляет для него лишь потребность сердца; но отдаваясь всецело вещам действительным, он гонит эту мысль, как можно дальше, от себя; его голова отрицает то, что утверждает его сердце; ибо он несомненно отрицает загробную жизнь, отнимая у нее те свойства, которые только и делают ее действительным и действенным объектом для человека. Качество не отличается от бытия — оно и есть не что иное, как действительное бытие. Бытие, лишенное качества, есть химера, призрак. Бытие обусловливается качеством, а не наоборот. Поэтому учение о непознаваемости и неопределяемости Бога, также как и учение о непостижимости загробной жизни, не есть первоначальное христианское учение. Оба они являются скорее продуктами безбожия, находящегося еще под обаянием религии, или вернее, прикрывающегося ею, потому что первоначально бытие Бога связывалось с определенным представлением Бога, а бытие загробной жизни с определенным представлением последней. Так, христианин уверен только в существовании его рая, того рая который носит характер христианственности, и не признает рая магометан или элизиума греков. Первой достоверностью всегда бывает качество. Если качество достоверно, бытие разумеется само собой. В новом завете нет таких доказательств или общих положений, которые указывали бы прямо на существование Бога или небесной жизни; там упоминаются только свойства небесной жизни: «там не женятся». Это вполне естественно, возразят нам, так как бытие предполагается само собой. Но это значило бы приписывать религиозному сознанию некоторый элемент рефлексии, первоначально ему несвойственный. Разумеется, бытие предполагается, но потому лишь, что качество уже есть бытие, потому лишь, что цельная религиозная душа живет только в качестве, подобно тому, как человек естественный видит действительное бытие, вещь в себе, только в качестве, которое он ощущает. Приведенные выше слова из нового завета свидетельствуют лишь о том, что девственная, или вернее, бесполая жизнь считается истинной жизнью, которая однако невольно становится будущей жизнью, ибо настоящая противоречит идеалу истинной жизни. Но достоверность этой будущей жизни заключается только в достоверности ее свойств, сообщающих ей характер истинной, высшей, идеалу соответственной жизни.

Кто действительно верит в будущую жизнь и считает ее достоверной жизнью, тому она является определенной жизнью именно потому, что она достоверна. Если я не знаю, чем я буду некогда, если между моим будущим и настоящим есть существенное, абсолютное различие, значит, некогда я не буду знать, чем я был прежде, значит, единство сознания уничтожается, и мое место заступает в нем другое существо, следовательно, мое будущее бытие на самом деле ничем не отличается от небытия. Если же, напротив, нет существенного различия, то и будущая жизнь представляется мне предметом определенным и познаваемым. И это действительно так: я пребывающая сущность в смене качеств, я субстанция, соединяющая воедино настоящую и будущую жизнь. Как же я могу не знать будущей жизни? Напротив, жизнь в этом мире представляется мне темной и непонятной, и она станет для меня ясной и понятной только благодаря будущей жизни: здесь я таинственное, замаскированное существо; там спадет с меня маска и я явлюсь таким, каков я есть в действительности. Поэтому утверждение, что другая, небесная жизнь несомненно существует, но что свойства ее здесь непостижимы, есть только продукт религиозного скептицизма, покоющегося на абсолютном непонимании религии, ибо он совершенно чужд ее сущности. То, из чего, скептическая мысль делает только символ неизвестной. но тем не менее достоверной вещи, было вначале, в первоначальном истинном смысле религии не символом, а вещью, самой сущностью. Неверие, являющееся в то же время еще верой, ставит вещь под сомнение; оно не обладает достаточной глубиной мысли и мужеством, чтобы прямо отрицать ее: но подвергая сомнению, оно объявляет образ только образом или символом. Ложность и ничтожество этого скептицизма подтверждаются историей. Кто сомневается в истинности образов бессмертия, сомневается в возможности такого существования, о котором говорит вера, например, в существовании без материального, действительного тела или без полового различия, тот уже скоро усомнится и в самом загробном существовании. Вместе с образом вещи отпадает и самая вещь ибо образ и есть сама вещь.

Вера в небо или вообще в загробную жизнь основана на суждении. Оно выражает хвалу и порицание; оно носит критический характер; оно собирает лучшие цветы этого мира; и эти строго подобранные цветы есть небо. Человек находит, что должно существовать только то, что кажется ему прекрасным, добрым, приятным, а все, что он считает дурным, отвратительным, неприятным, не должно существовать; а так как оно все-таки существует, оно обречено на гибель и ничтожество. Там, где жизнь не противоречит чувству, представлению, идее, или где это чувство, эта идея не считаются абсолютно истинными, там не может возникнуть вера в другую, небесную жизнь. Другая жизнь есть не что иное, как жизнь в соответствии с чувством, с идеей, которым противоречит эта жизнь. Загробная жизнь имеет своею целью уничтожить этот разлад и осуществить такое состояние, которое соответствовало бы чувству и при котором человек был бы в согласии с самим собой. Неведомая загробная жизнь есть смешная химера: загробная жизнь есть осуществление известной идеи, удовлетворение известного желания; она лишь устраняет те ограничения, которые мешают осуществлению идеи. Будущая жизнь утратила бы свой истинный характер, характер утешения, если бы она была непроницаема, как ночь. Нет! там все сияет блеском самородного металла, а здесь все окрашено в тусклые краски ржавого железа. Значение будущей жизни, причина ее существования только в том и заключаются, что она очищает металл от посторонних, чуждых примесей, отделяет хорошее от дурного, приятное от неприятного, достойное от недостойного. Загробная жизнь есть свадьба, знаменующая союз человека со своей возлюбленной. Он давно уже знал свою невесту, давно томился по ней; но внешние обстоятельства, бесчувственная действительность препятствовали ему соединиться с ней. На свадьбе его возлюбленная не делается другим существом; иначе человек не мог бы так горячо стремиться к ней. Но теперь она принадлежит только ему, теперь она перестает быть только предметом томления и становится предметом действительного обладания. Здесь на земле загробная жизнь, конечно, есть только образ, но не образ далекого неведомого предмета, а портрет существа, пользующегося особой любовью и предпочтением человека. То, что человек любит, есть его душа. Язычник хранил в урнах прах дорогих мертвецов; христианин хранит свою душу в мавзолее, который называется царством небесным.

Для ознакомления с верой, религией вообще необходимо принимать во внимание самые низшие, грубые ступени религии. Религию надо рассматривать не только по восходящей линии, но и во всю ширину ее существования. При обсуждении абсолютной религии, мы должны извлекать из мрака прошлого все другие религии, если мы хотим надлежащим образом понять и оценить ту и другие. Ужаснейшие «заблуждения», самые дикие крайности религиозного сознания нередко обнаруживают перед нами глубочайшие тайны абсолютной религии. На вид самые грубые представления оказываются часто детскими, невинными и вполне истинными представлениями. Это относится, между прочим, и к представлениям загробной жизни. «Дикарь», сознание которого не простирается дальше его страны, переносит свою страну в загробную жизнь, при чем он или оставляет природу такой, какова она есть, или прикрашивает ее, и таким образом преодолевает затруднения этой жизни в представлении жизни будущей. В этой ограниченности некультурных народов содержится одна очень трогательная черта. Будущая жизнь выражается у них, как тоска по родине. Смерть разлучает человека с его родными, с его народом, с его отчизной. Но человек с неразвитым сознанием не может вынести этой разлуки, он должен вернуться в свое отечество. В Вест-Индии негры умышленно лишали себя жизни, чтобы воскреснуть в родной стране. Эта ограниченность представляет резкий контраст с фантастическим спиритуализмом, который делает из человека какого-то бродягу равнодушного к земле и перебегающего с одной звезды на другую. И в этой ограниченности несомненно кроется истина. Человек становится тем, что он есть, не только в силу своей самодеятельности, но и благодаря природе, тем более что самодеятельность человека сама обусловливается природой, именно его природой! Будьте благодарны природе! Человека нельзя отделить от нее. Германец, божеством которого является самостоятельность, обязан своим характером своей природе в такой же мере, как и обитатель Востока. Порицание индийского искусства, индийской религии и философии есть порицание индийской природы. Вы возмущаетесь поступком рецензента, который умышленно извлекает из вашей статьи отдельные места, чтобы иметь возможность осмеять их. А между тем вы делаете то же самое. Вы отделяете индийскую религию от целого, в связи с которым она является не менее разумной, чем ваша абсолютная религия.

Поэтому вера «диких» народов в будущую жизнь есть в сущности прямая, непосредственная, несокрушимая вера в жизнь земную. Эта жизнь, даже со всеми ее местными недостатками, имеет в их глазах абсолютную ценность; они не могут абстрагировать от нее, не могут представить себе ее конца, т. е. верят в бесконечность, в непрерывность этой жизни. Вера в жизнь посмертную становится верой в другую жизнь только тогда, когда вера в бессмертие делается критической верой, когда люди начинают отличать то, что должно остаться здесь, от того, что должно перенести туда, преходящее от вечного. Но такая критика, такое различение относится уже и к этой жизни. Так, христиане делают различие между естественной и христианской, чувственной, мирской и духовной, святой жизнью. Небесная, другая жизнь есть та же духовная жизнь, которую мы отличаем от исключительно естественной жизни и которая здесь, на земле, еще не освободилась из-под ее влияния. Все, что уже здесь исключает христианин, например, половую жизнь, он исключает и из другой жизни, с той только разницей, что там он действительно освобождается от всего того, от чего здесь он только желает и посредством воли, благочестия и умерщвления плоти старается на самом деле освободиться. Эта жизнь тяжела и мучительна для христианина, потому что здесь ему приходится бороться с вожделениями плоти и с искушениями диявола, и сам он заражен противоречиями.

Таким образом вера культурных народов отличается от веры народов некультурных только тем, чем культура вообще отличается от некультурности — тем, что вера культурных народов есть вера различающая, отделяющая, абстрактная. Различение нераздельно связано с суждением, а суждение влечет за собою различие между положительным и отрицательным, между добром и злом. Вера диких народов есть вера чуждая суждения. Суждение свойственно только культуре; культурный человек считает истинной только культурную жизнь, христианин — христианскую. Грубый человек природы вступает в будущую жизнь, не соблюдая приличий, таким, каков он есть: будущая жизнь есть его естественная нагота. Культурный человек, напротив, чувствует отвращение к подобной необузданной жизни после смерти, ибо и здесь на земле он останавливается перед нею. Вера в загробную жизнь есть только вера в истинную земную жизнь: существенное содержание земной жизни есть существенное содержание жизни будущей; поэтому вера в будущую жизнь не есть вера в Другую, неведомую жизнь, а вера в истинность, бесконечность и следовательно непрерывность той жизни, которая уже и здесь на земле считается истинной жизнью.

Как Бог есть сущность человека, очищенная от всего, что человек чувствует или мыслит как ограничение, как зло, так и загробный мир есть мир настоящий, освобожденный от всего, что является, как ограничение, как зло. Чем яснее и определеннее индивид сознает ограничение, как ограничение, и зло, как зло, тем яснее и определеннее он сознает загробную жизнь, где все эти ограничения исчезают. Загробная жизнь есть чувство, представление освобождения от тех ограничений, которые здесь угнетают самочувствие, существование индивида. Развитие религии отличается от развития естественного или разумного человека только тем, что религия избегает кратчайшей прямой линии и описывает кривую линию круга. Естественный человек остается на родине потому, что она нравится ему и совершенно удовлетворяет его; религия, возникающая на почве неудовлетворенности и раскола, покидает родину и удаляется на чужбину, чтобы вдали живее почувствовать сладость отчизны. Человек в религии отделяется от себя, чтобы снова вернуться к своей исходной точке. Человек отрицает себя, чтобы потом снова утвердить себя, но теперь уже в преображенном виде. Таким же образом он отвергает и настоящую жизнь, чтобы потом восстановить ее, как жизнь загробную. Загробная жизнь есть потерянная и вновь обретенная и потому вдвойне привлекательная земная жизнь. Религиозный человек отказывается от радостей этого мира, но лишь затем, чтобы обрести небесные радости, или вернее, потому, что он уже идеально обладает небесными радостями. А небесные радости ничем не отличаются от земных, только без примеси ограничений и зла этой жизни. Таким образом религия, сделав круг, приходит к той же цели, к какой естественный человек стремится по прямой линии, т. е. к радости. Сущность в образе есть сущность религии. Религия жертвует вещью ради образа. Загробная жизнь есть жизнь земная, отраженная в зеркале фантазии — чарующий образ, а в смысле религии прообраз настоящей жизни; эта жизнь есть только тень, мерцание другой, духовной жизни. Жизнь загробная есть жизнь настоящая, созерцаемая в образе, очищенная от всякой грубой материи и украшенная.

Исправление, улучшение предполагает порицание, недовольство. Но это недовольство есть нечто поверхностное. Я не отнимаю у вещи ее ценность; она только не нравится мне такой, как она есть; я отрицаю только свойства, а не сущность; иначе я стал бы настаивать на ее уничтожении. Дом, который мне совсем не нравится, я не перестраиваю, а ломаю. Вера в будущую жизнь отрицает мир, но не его сущность, мир не нравится мне лишь в том виде, в каком он существует. Радость нравится каждому верующему в будущую жизнь — кто же не испытывает радость, как нечто истинное, существенное, — но ему не нравится, что здесь, на земле за радостью следуют противоположные ощущения, что она не постоянна. Поэтому он переносит радость в будущую жизнь, как вечную, непрерывную, божественную радость — будущая жизнь поэтому называется царством радости, а на земле он переносит эту радость на Бога; ибо Бог есть вечная, непрерывная радость. Ему нравится индивидуальность, но только без объективных стремлений, поэтому он уносит с собой в загробную жизнь только чистую, абсолютно-субъективную индивидуальность. Ему нравится свет, но не нравится тяжесть, ибо для индивида она является ограничением; ему не нравится ночь, ибо ночью человек подавляется природой. Поэтому в будущей жизни есть свет, но нет ни тяжести, ни ночи — а только чистый, непрерывный свет.

Удаляясь от себя и сосредоточиваясь в Боге, человек постоянно возвращается к самому себе, он только вращается вокруг себя; удаляясь от настоящей жизни, человек в конце концов снова приходит к ней. Чем сверхчеловечнее кажется Бог в начале, тем человечнее является он в конце. Точно также; чем сверхъестественнее кажется в начале или издали жизнь небесная, тем яснее обнаруживается в конце или вблизи ее тождество с естественной жизнью тождество, простирающееся даже на тело. Сначала речь идет об отделении души от тела, как в созерцании Бога речь идет об отделении сущности от индивида — индивид умирает духовной смертью, остающееся мертвое тело есть человеческий индивид; а отделившаяся от него душа есть Бог. Но отделение души от тела, сущности от индивида, Бога от человека должно быть опять уничтожено. Всякая разлука принадлежащих друг другу существ всегда мучительна. Душа тоскует по своей утраченной части, по своему телу; как и Бог, отшедшая душа томится по действительном человеке. Поэтому Бог становится снова человеком, а душа возвращается в свое тело — и восстановляется совершенное тождество этой и будущей жизни. Правда, это обновленное тело есть уже тело лучезарное, просветленное, чудесное, а главное, оно есть другое и вместе с тем то же самое тело, подобно тому, как Бог есть другое и в то же время тождественное с человеком существо. Здесь мы снова возвращаемся к понятию чуда, которое соединяет противоречивое. Сверхъестественое тело есть тело фантастическое, и потому оно вполне отвечает чувству человека, так как оно есть тело чисто субъективное и ничуть не теготит человека. Вера в будущую жизнь есть не что иное, как вера в истинность фантазии, подобно тому, как вера в Бога есть вера в истинность и бесконечность человеческой души. Иначе говоря: вера в Бога есть вера в отвлеченную сущность человека, а вера в будущую жизнь есть только вера в абстрактную жизнь.

Главное содержание будущей жизни есть блаженство, вечное блаженство личности, которая здесь, на земле ограничивается, стесняется природой. Поэтому вера в будущую жизнь есть вера в освобождение субъективности от ограничений природы, следовательно. вера в вечность и бесконечность личности, и притом не в смысле ее рода, постоянно развивающегося в новые индивиды, а в смысле уже существующих индивидов, следовательно, вера человека в самого себя. Но вера в царство небесное тождественна с верой в Бога — они однородны по содержанию — Бог есть чистая, абсолютная, свободная от граней природы личность; он есть уже то, чем человеческие индивиды должны быть и некогда б уд у т — поэтому вера в Бога есть вера человека в бесконечность и истинность своего собственного существа — божественная сущность есть человеческая и притом субъективно человеческая сущность во всей своей абсолютной свободе и неограниченности.

* * *

Наша существенная задача выполнена. Мы свели внемировую, сверхъестественную и сверхчеловеческую сущность Бога к составным частям существа человеческого, как к его и основным частям. В конце мы снова вернулись к началу. Человек есть начало, середина и конец религии.