1. РАЗУМ И ВОЕННОЕ СЧАСТЬЕ

   Губернатор Цейон читал и выслушивал донесения о том, что происходило по ту сторону Евфрата, и удивление его было так велико, что  почти  заглушало гнев. Мыслимо ли? Или Минерва, богиня разума,  совершенно  отступилась  от мира, предоставила его  самому  себе?  Неужели  такой  нелепый  фарс,  как наводнение в Апамее, мог заставить взбунтоваться целую провинцию?  Неужели нашлись люди, способные поверить, что он, Цейон, затопил святилище "богини Сирии" ради того,  чтобы  отомстить  двум-трем  жалким  туземцам?  Нашлись головы, которые можно было околпачить басней, что это "сигнал"?  Сообщения с границы говорили: да, именно так. Донесения из Месопотамии убеждали его: метод  Варрона  -  правильный  метод.  Чем  увереннее  делаешь  ставку  на человеческую глупость, тем больше шансов на успех.

   Это открытие глубоко поразило его, тем глубже, что  он  понял:  средств для успешной борьбы с этим фарсом в его распоряжении нет. Послать войска в Месопотамию нельзя, не рискуя вызвать войну  с  парфянами.  А  вступить  в переговоры с Артабаном о выдаче  Лже-Нерона  опять-таки  нельзя,  так  как Артабан ведь им, Цейоном, не признан. Договариваться можно лишь с Пакором, но Пакор недостаточно силен, чтобы разбить Нерона. Это  был  заколдованный круг, из которого не было выхода.

   Робко проходил теперь Цейон мимо ларца с восковым  изображением  своего предка - предка, который так позорно дал одолеть себя варварам. Губернатор стал осмотрителен. Лишь изредка проглядывал в нем прежний  Дергунчик.  Его приближенным уже не  приходилось  жаловаться,  что  он  действует  слишком опрометчиво, подчиняясь порыву. Напротив, если прежде он принимал  слишком поспешные решения, то теперь его лишь с  трудом  можно  было  побудить  на какой-нибудь  шаг.  Он  уже  не  осмеливался  пальцем   пошевельнуть,   не заручившись предварительно согласием Палатина. Его курьеры отправлялись за море, мчались в Рим. Но Рим давал бессодержательные директивы,  означавшие не решение, а отсрочку решения. Пусть Цейон, приказывал  Рим,  ограничится обороной, пока самозванец тревожит лишь границы Сирии, а не самую столицу. По секрету ему сообщали, что император  все  больше  впадает  в  состояние апатии и что решений, подписей от него добиться очень  трудно.  При  таких обстоятельствах нельзя рисковать серьезной  распрей  с  парфянами,  а  тем более войной.

   Эта политика была разумна, но  и  недостойна.  Он,  Цейон,  командующий армией из семи корпусов, вынужден сидеть, сложа  руки,  и  наблюдать,  как дураки и обманщики во главе полчищ варваров нападают на его города, грабят их, срывают орлы и знамена римского императора, растаптывают их,  заменяют шутовскими штандартами мошенника. Порой Цейон почти  задыхался  от  гнева, так велика была разница между тем, что ему приходилось делать, и тем,  что он порывался начать, и случалось, он не мог вынести этой двойственности, в нем просыпался прежний Цейон. Однажды  он  вскочил  среди  ночи  и  вызвал своего секретаря. Маленький, тощий, в ночном белье стоял  он  с  судорожно вздернутыми плечами,  вытянув  сухую,  костлявую  голову  с  лихорадочными пятнами на бледном лице;  тонким,  скрипучим  голосом  диктовал  секретарю приказы: Пятому, Шестому, Десятому легионам выступить,  сосредоточиться  в Лариссе, у Суры, перейти Евфрат. Но  раньше  еще,  чем  эти  приказы  были заготовлены, разум победил, и Цейон отменил их.

   Скрежеща зубами, он говорил себе, что Минерва - строгая богиня, что она требует от верующих в нее терпения и терпения. Разум не  в  почете.  Массы венчают успехом неразумного, а разумного  осмеивают,  как  труса.  А  ведь немного надо  мужества,  чтобы  ринуться  в  бой;  но  терпеливо  выносить насмешки и оскорбления, выжидать, пока придет время,  и,  наконец,  пожать позднюю жатву, - для этого нужна храбрость, нужна железная выдержка.  Ему, Цейону, придется теперь  поучиться  самообладанию,  пройти  горькую  школу мудрости. Ибо вряд ли Лже-Нерон легко даст себя устранить. Он все  прочнее водворяется на границах Сирии. Одна за другой переходят к  нему  маленькие крепости на Евфрате.

   Офицеры Цейона роптали.  Непрерывная  партизанская  война  на  границах раздражала их до бешенства. Это было просто смешно: сложа  руки  смотреть, как горсть бандитов беспрепятственно ведет свою игру, посягая  на  мировую державу. Многие открыто говорили, что если так будет продолжаться, то  они предпочтут перейти на сторону претендента Нерона, кто бы он ни был.

   То, что Цейон, очевидно, не осмеливался  перейти  Евфрат,  еще  сильнее разжигало дерзость нероновского фельдмаршала Требона. В  конце  концов  он стал даже готовиться к нападению  на  крепость  Суру,  господствующую  над средним течением Евфрата, стянул войска на  правом  берегу,  к  северу  от Суры,  велел  возвести  укрепления  на  левом  берегу,  подвез  тараны   и катапульты, приступил к регулярной осаде крепости.

   Генерал Ауфид,  командир  южного  участка,  может  быть,  и  хотел  бы, повинуясь досадным указаниям из Антиохии, ограничиться обороной.  Но  если наглый противник наступает тебе на ноги, можно ли не  ответить?  Можно  ли спокойно взирать, как вокруг выравниваются возвышения, строятся укрепления и валы, подвозятся осадные машины  и  материалы  для  постройки  плавучего моста, если чувствуешь себя достаточно крепким  для  того,  чтобы  хорошей атакой положить конец всей этой чертовщине? Не  обязан  ли  добросовестный офицер своевременно помешать приготовлениям к осаде, пока можно  еще  дать отпор врагу относительно небольшими  силами?  Если  генерал  Ауфид  так  и поступит, следует ли это назвать наступлением или это еще оборона?

   Генерал Ауфид назвал это обороной, неожиданно перешел с многочисленными силами Евфрат, уничтожил укрепления и машины Требона, продвинулся до  реки Белихус. Здесь стояли, на другом берегу реки, парфянские латники, отборные войска, половина кавалерийского  полка.  Подобно  римлянам  и  по  тем  же основаниям  парфяне  также  получили  приказ  ограничиться  обороной.  Они поэтому не нападали, но стояли мощной железной стеной.

   Полковника Фронтона  мучило  любопытство  профессионала,  ему  хотелось взглянуть  на  приготовления   Требона   к   осаде.   Пользуясь   странным нейтралитетом, который все еще соблюдала Эдесса по отношению к его  особе, он получил при поддержке Варрона пропуск.

   Как раз в то утро, когда Ауфид предпринял свою атаку, Фронтон под видом любознательного путешественника верхом объезжал окрестности Суры. На одном из возвышений к западу от Белихуса он присоединился  к  маленькому  отряду войск Требона. Это были части из  эдесского  гарнизона  под  командованием некоего лейтенанта Люция. Отряд  был  отброшен  сюда  в  результате  атаки Ауфида.

   Полковник Фронтон придержал коня, остановился на маленьком  возвышении, наблюдал, смотрел. Долина под ним лежала в тумане, атака Ауфида,  действия его войск и войск неприятеля превратили всю местность  в  сплошное  облако пыли, в котором двигались бесформенные людские массы. Но  у  Фронтона  был зоркий глаз, и он видел отчетливо все.  Он  видел,  что  нападение  Ауфида создало  положение,  описанное  им  в   "Учебнике   военного   искусства", определенное тактическое положение, которое давало возможность армии Б,  в данном случае Требону, отрезать противника А, в данном случае  Ауфида,  от его базы, в данном случае - от крепости Суры. При удаче крепость, лишенная своих лучших сил, приводилась такой атакой в  состояние,  когда  ее  легко можно  было  взять  штурмом.  Бездарный  Требон,  разумеется,  не   изучал "Учебника", не понял этой великолепной возможности и не использовал ее.

   У Фронтона забилось сердце. Тут был случай на  ярком  примере  доказать правильность одной из смелых новейших теорий его "Учебника"  -  противники называли их дерзкими. Войска Ауфида еще стояли на  этом  берегу  Белихуса. Дальше они не двинутся. На парфян они не нападут. Они достигли своей цели, разрушили укрепления и машины, они вернутся в Суру с некоторой добычей,  в полном порядке, удовлетворенные. Теперь надо  их  атаковать,  несмотря  на ничтожные, до смешного ничтожные силы,  надо  броситься  на  них  с  тыла, одновременно  основной  массой  обрушиться  с  обоих   флангов.   Это   та возможность, которой он всю жизнь жаждал, второй раз она не дастся  ему  в руки. В его распоряжении еще десять минут. Ибо через десять,  может  быть, даже через пять минут Ауфид даст  сигнал  к  "медленному  отступлению",  и тогда уже будет слишком поздно.

   Фронтон сидел на коне, не шевелясь, со  спокойным  лицом,  хотя  каждый нерв его дрожал от напряжения. "Спокойствие, Фронтон, - приказал он  себе. - Не будь безумцем. Фронтон. Тебе минуло сорок восемь, и ты всю свою жизнь не изменял разуму. Не изменяй ему и на этот раз.  Не  изменяй  ему  только пять или десять минут. Тогда искушение пройдет. Не рискуй  годами  хорошей жизни, которые у тебя впереди, своей прекрасной старостью.  Не  бросай  на ветер всего, что с трудом добыто, вырвано у судьбы  за  эти  сорок  восемь лет".

   Было без семнадцати минут одиннадцать, когда Фронтон говорил  себе  эти слова. Без пятнадцати одиннадцать он обратился к молодому офицеру, который командовал отрядом:

   - У вас хорошее зрение, лейтенант Люций? Можете вы  разглядеть  в  этой пыли, что происходит?

   Полковника Фронтона не любили, но чрезвычайно уважали, и лицо  молодого офицера, когда к нему обратился великий стратег, запылало румянцем.

   - У меня хорошее зрение, полковник Фронтон, - ответил он.

   - Видите вы вот это? А это? А это? - И он с молниеносной быстротой,  но вместе с тем с величайшей точностью очертил  ситуацию.  Фронтон  напал  на неглупого человека, лейтенант Люций понял его. Он понял,  как  неповторима эта возможность, он смотрел в рот полковника, возбужденный, счастливый.

   - Хотите вы доверить мне ваших людей, лейтенант Люций? -  спросил  его, наконец, полковник, и в тоне  его  вопроса  было  столько  повелительного, гипнотизирующего, что Люций без колебания ответил официальной формулой:

   - Слушаюсь.

   - Скачите к генералу Требону, - снова приказал Фронтон, - обрисуйте ему положение.  Предложите  ему   обрушиться   всеми   силами,   которыми   он располагает, на оба фланга. Если  вы  сумеете  ему  объяснить,  что  здесь происходит, то мы - вы и я - изменим положение империи на много лет.

   Лейтенант был весь внимание и повиновение.

   - Слушаю, полковник Фронтон, - ответил он. - Марс и Нерон! -  выкрикнул он пароль этого дня и галопом умчался прочь.

   Все шло так, как излагал Фронтон в своем "Учебнике".  Было  и  в  самом деле более чем смело с  такими  незначительными  силами  броситься  в  тыл неприятелю.  Но,  как  сказано  было  в  "Учебнике",  сил  этих  оказалось достаточно,  чтобы  задержать  неприятеля  на  десять  минут,  от  которых зависело все дело. Люций был умен и энергичен, Требон - офицер  с  большим опытом, быстрый на решения.  Он  в  одно  мгновение  поборол  ненависть  и недоверие к Фронтону и успел вовремя отдать необходимые приказания.

   Потери нероновских  войск  в  этом  решающем  сражении  были  ничтожны. Серьезные потери понес только тот небольшой  отряд,  с  которым  полковник Фронтон  предпринял  тыловую  атаку.  Сам  Фронтон  до  последней   минуты оставался невредим. Лишь в тот момент, когда победа нероновских войск была уже решена, его поразила стрела.

   Он упал, застонал, попытался переменить положение, его вырвало кровью и содержимым желудка. Врачи пожимали плечами. Переносить его  уже  не  имело смысла.

   Вокруг него ползали муравьи. Напрягая зрение, он пытался проследить  за их движениями. Он завидовал муравьям. Ненавидел их. У него  не  было  даже силы раздавить их. Они будут ползать, Нерон-Теренций будет сидеть на своем троне, Дергунчик будет злиться и  дергаться.  Он,  Фронтон,  не  будет  ни ползать, ни сидеть, ни злиться. Он только вытянется - и умрет.

   Он победил. Найденное  им  решение  глубоко  интересной  проблемы  было проверено, оказалось правильным,  его  метод  навсегда  сохранит  название "тактики Фронтона". И что же? Чем он заплатил за  эту  "победу"?  Мечта  о спокойной, мудрой  старости  развеяна,  его  "Учебник"  никогда  не  будет закончен, тысяча или на худой конец  двести  -  триста  приятных  ночей  с Марцией канули в вечность, многое другое  кануло  в  вечность.  Но  Нерону удастся  продержаться  несколько  дольше,  а  в  военных  академиях  будут говорить о "тактике Фронтона".

   Он был  глупцом.  Сорок  восемь  лет!  Он  мог  прожить  еще  тридцать. Проклятый Восток! Какое ему, Фронтону, дело  до  Нерона  и  Суры?  Ему  не следовало заражаться бессмысленной энергией глупцов,  окружавших  его.  Он усмехнулся, в этой усмешке был юмор отчаяния.  Флавии,  значит,  правильно утверждали в своем "Наказе": в случае  сомнения  лучше  воздержаться,  чем сделать ложный шаг.

   Его снова вырвало, он заметался,  застонал.  Последние  слова,  которые удалось  уловить  вернувшемуся  лейтенанту  Люцию  в  предсмертном  лепете стонавшего, плевавшего кровью Фронтона, были:

   - Правильно или неправильно... Все гной и дерьмо...

   Когда Варрон узнал о победе под Сурой и о смерти Фронтона, его  бросило в жар и холод. Значит, и Фронтон, холодный, расчетливый  Фронтон,  перешел на его сторону. Перешел на его сторону и умер. Это была издевка  судьбы  - подарить ему друга и вместе с ним важную пограничную крепость Суру,  но  в тот же момент отнять этого друга, единственного, который понимал его.

   Он думал о том, как много прошло времени, прежде чем разговор,  который он мысленно вел с Фронтоном многие годы, вылился  в  слова,  произнесенные вслух. Он думал о том, как сдержанно, намеками выказывал ему  свою  дружбу Фронтон, как много понадобилось времени  -  это  время  длилось  до  самой смерти Фронтона, - пока его  дружба  претворилась  в  действие.  Ясно,  до мельчайших  подробностей,  видел  он  перед  собой  человека   с   седыми, отливающими сталью волосами,  видел,  как  он  машинально  передвигал  мяч ногой, обутой в светло-желтую сандалию, в  сферистерии  фабриканта  ковров Ниттайи, как он задумчиво прислушивался к его, Варрона,  словам,  улыбался ему. Так живо чувствовал Варрон присутствие друга, что  он,  дальнозоркий, невольно откинулся назад, чтобы лучше видеть Фронтона. И с  ним  произошло то,  что  бывало  с  ним  очень  редко:  он  почувствовал  раскаяние. Он раскаивался, что не  насладился  этой  дружбой.  Ему  было  жалко  каждого упущенного часа, который он мог бы провести с покойным.

   Не он один потерял друга. Что будет с Марцией теперь, когда Фронтона не стало?

   Раньше, чем он собрался к дочери, к нему явилась испуганная служанка. С императрицей творится что-то неладное. Девушка не знала, что  делать.  Она не смела доверить то, что видела и слышала, никому, кроме самого  Варрона. Дело в том, что с Марцией, когда она узнала о смерти полковника  Фронтона, приключился  припадок,  она  стала  истерически   смеяться,   пронзительно вскрикивать,  это  продолжалось  долго.  Когда  припадок   кончился,   она заперлась, и вот уже несколько часов она сидит, ничего не ест, не отвечает на вопросы. Но служанка слышала, как она разговаривает сама с собой.

   - Что же, - спросил Варрон, когда  девушка  запнулась,  -  что  же  она говорит?

   - Вот в этом-то и дело, - колеблясь, ответила  девушка.  -  Я  не  смею никого впускать в соседнюю комнату. Она говорит такие странные вещи.

   - Что же? - нетерпеливо настаивал Варрон.

   Девушка отвернулась.

   - Это... это неприлично, я не все понимаю, и  трудно  даже  представить себе, чтобы императрица говорила такие непристойности.

   Варрон пошел сам узнать, в чем дело. И действительно,  сквозь  запертую дверь доносились слова, непристойные слова. Циничные, грубые, ласкательные имена. Это были имена, которыми покойный  называл  Марцию  в  часы  любви. Марция обменивалась  словами  ласки  со  своим  умершим  другом,  покойный говорил с ней, как он привык, и она отвечала по-своему.

   Отцу не удалось проникнуть к Марции. В конце концов  пришлось  взломать дверь. Марция была в оцепенении,  она  потеряла  рассудок,  и  когда  отец попытался приблизиться к ней, она начала истерически кричать.

   Варрон, таким образом, остался один, как перст.

   Он страдал. Но если бы боги позволили ему снова обрести друга и дочь  с условием отказаться от Суры, он удержал бы Суру и отказался бы от дочери и друга. С тех пор как корабли были сожжены, он, очертя  голову,  ринулся  в борьбу. Он поставил на карту свои деньги и  имущество,  достоинство,  имя, принадлежность к западной цивилизации, свою дочь и своего  друга  и  готов был, если придется,  пожертвовать  еще  большим:  ногой,  рукой,  глазами, жизнью.

   Вернувшись с  похорон  Фронтона,  он  достал  из  ларца  с  документами расписку о взносе шести тысяч сестерций.  В  графу  "Убыток"  он  записал: "Марция сошла с ума. Фронтон погиб", в графу "Прибыль": "Завоевана Сура".

2. НЕВЕРУЮЩАЯ

   После завоевания Суры оба берега Евфрата и все Междуречье, от армянской границы и  до  самой  арабской,  формально  признали  римским  императором варроновского Нерона.

   Среди всеобщего ликования голоса скептиков раздавались редко.  Но  была женщина, которую и самая блестящая победа не могла бы заставить  поверить, что боги будут долго еще покровительствовать мнимому императору.  То  была женщина, с которой жил Нерон, пока ему  угодно  было  оставаться  в  шкуре горшечника Теренция: Кайя.

   Кайя, со времени последней своей встречи  с  Теренцием,  точно  забитое животное, жила  в  полном  уединении,  растерянная,  впавшая  в  отчаяние. Всеобщее торжество, мнимая милость богов выгнали ее из норы, в которую она забилась, ибо она  была  уверена,  что  это  кажущееся  счастье  -  начало катастрофы.

   Она явилась в дом сенатора Варрона. Ему не было неприятно ее посещение. Теперь, когда господство его Нерона было закреплено, по  крайней  мере  на несколько месяцев, у него оставалось  достаточно  досуга,  чтобы  заняться внутренним положением, теми опасностями, которые  крылись  в  природе  его "создания". Угар победы мог завлечь "создание" в  такую  бездну  глупости, что оно возмутилось бы против своего "создателя", - такая  возможность  не была исключена, На этот случай не  мешало  обезопасить  себя,  подготовить путы, которыми в случае  надобности  можно  было  бы  связать  "создание". Поэтому Варрон принял Кайю.

   Женщина производила впечатление обезумевшей, одичавшей.

   - Что вам нужно от моего Теренция? - набросилась  она  на  сенатора.  - Мало вам того, что вы тогда в Риме сбили  его  с  толку?  Зачем  вы  снова втягиваете его в свою игру?

   Варрон спокойно выслушал ее.

   - О ком ты, собственно, говоришь, добрая женщина? - спросил  он.  -  Об императоре Нероне? Знаешь ли, что по закону тебя  следовало  бы  за  такие слова подвергнуть бичеванию и казнить?

   - Убейте меня, - крикнула Кайя, - пусть глаза мои не видят, что вы  тут натворили!

   Сенатор был удивлен.

   - Ты не веришь, - спросил он, - что он - император Нерон?

   Кайя взглянула на него с ненавистью, прохрипела:

   - Не напускайте туману. Меня вы не одурачите!

   - Послушай-ка, милая Кайя, - серьезно и настойчиво  сказал  сенатор.  - Ведь тебя и твоего Теренция я знаю с давних пор, и я лучше, чем кто-нибудь другой, знал и императора Нерона. И вот, - он подчеркивал каждое слово,  - Теренцию известны такие вещи, которых, кроме  императора  Нерона  и  меня, никто знать не мог.

   - Значит, все-таки кто-то третий знал о них, - упрямо ответила Кайя.  - А Теренций подслушал их и подхватил. Да не говорите же вы со мной,  как  с какой-нибудь идиоткой! Ведь быть того не может, чтобы такой  человек,  как вы, дал обвести себя вокруг пальца.

   - А разве не может быть, - терпеливо продолжал уговаривать ее Варрон, - что человек, который вернулся тогда из Палатинского дворца,  был  в  самом деле император?

   - Этому вы и сами не верите, - резко ответила Кайя. - Ведь он  спал  со мной и до того и после того, и это был тот же  самый  человек.  Точно  так поворачивал меня Теренций, когда кое-чего от  меня  хотел,  -  это  бывало довольно-таки редко, - и точно так щипал меня за правую грудь. Откуда  мог знать император Нерон, как это проделывал мой Теренций? Объясните мне это, пожалуйста. И чтобы я больше не  давала  ему  белья  с  зелеными  пятнами, сказал он мне в ночь смерти Нерона. Трудно  поверить,  чтобы  император  в последнюю ночь на Палатине именно об этом разговаривал с  ним.  А  как  он грубо бранился за то, что я положила слишком  мало  чесноку  в  жаркое  из козьей ноги, и что, мол, это уже в четвертый раз  за  месяц,  -  настоящий Нерон не мог бы так ругаться, да и знать об этом не мог.

   - Это не лишено  некоторого  смысла,  -  признал  Варрон  после  хорошо разыгранного размышления. - Об этом и в самом деле надо подумать. Покамест оставайся у меня в доме. Мне придется еще часто об этом говорить с тобой.

   Кайя сказала:

   - Обещайте мне, что  с  ним  не  случится  ничего  плохого,  когда  все кончится. Однажды вы оказали ему покровительство. Этого я не забуду.  Если вы дадите мне такое обещание, я останусь у вас в доме и буду  делать  все, что вы найдете нужным.

   Варрон обещал. Он был доволен, что может приютить у  себя  эту  женщину как  свидетельницу,  которая  пригодится  ему,  если  "создание"  в   один прекрасный день взбунтуется.

3. ДВА ПРИЯТЕЛЯ

   Был еще один человек, которого,  как  это  ни  странно,  именно  в  тот момент,  когда  всеобщее  ликование  достигло  наивысшего  предела,  стали одолевать сомнения насчет судьбы Нерона. Это был Кнопс. Он знал жизнь, его чутье подсказывало ему, когда вещи или люди  начинали  загнивать.  Тот  же инстинкт, который так долго заставлял его верить в счастливую  звезду  его господина, теперь говорил,  что  вершина  достигнута,  что  Теренций,  как перезрелый плод, начинает попахивать гнилью.

   То, что горшечник Теренций вот уже несколько  месяцев  был  для  целого края императором Нероном и держал в страхе обширную территорию  вплоть  до резиденции Тита, само по себе было достаточно фантастично и  противоречило здравому смыслу. Он, Кнопс, вправе похвалить себя, что  вовремя  счел  это невозможное возможным и на эту карту поставил свою жизнь. Но теперь телега взобралась на гору, а когда она перевалит через вершину, не  покатится  ли она слишком быстро под гору, не перевернется ли? Умному человеку  надлежит своевременно высадиться и вместе со своей добычей  укрыться  в  безопасном убежище. Он вспоминал о тех, которые,  по  древнему  сказанию,  доверились своему счастью, зазнались и были настигнуты жестокой карой, - о Ниобее,  о Поликрате.

   Но беда была в том, что Кнопс  отведал  сладость  власти,  власть  была приятна на вкус, трудно было от нее отказаться. Он уже разнюхал опасность, но у него не хватало сил отступить. Ведь может он позволить себе подождать еще немного, совсем немного. Он  поставил  себе  срок.  Как  только  Нерон завоюет Антиохию, столицу Сирии, он, Кнопс, тотчас же даст ходу.

   Пока надо было понадежней спрятать возможно  большую  долю  завоеванной добычи. Через третьих лиц он перевел деньги и  ценные  вещи  в  безопасное место. Затем он принял решение насчет девочки Иалты.  Все  произошло  так, как он и  предвидел.  Он  взял  Иалту  к  себе,  стал  спать  с  ней.  Она понравилась ему. Она не жеманничала. Ей, очевидно, было приятно то, что он делал с ней, и она  этого  не  скрывала.  Она  стонала,  учащенно  дышала, вскрикивала. Красивой ее нельзя было назвать, - Иалта была даже,  пожалуй, грубовата, но она нравилась ему. Ему хотелось выказать  великодушие.  Отец Иалты, его друг Горион, не осмелился и пикнуть, когда Кнопс стал  с  видом знатока распространяться о прелестях Иалты, он лишь смущенно улыбнулся.  А Кнопс благосклонно похлопал его по плечу и покровительственно сказал:

   - Ну, старик, теперь ты увидишь, что за  человек  Кнопс.  Я  женюсь  на твоей Иалте.

   Горшечника Гориона охватил блаженный испуг. Конечно, ему было  досадно, что слова Кнопса оправдались и он действительно спал с его дочерью. Но  за эту досаду он был с избытком вознагражден выгодами  и  почестями,  которые принесла ему связь Кнопса с Иалтой. И  если  Кнопс  еще  женится  на  этой вшивой девчонке,  то  это  поднимет  горшечника  Гориона  на  недосягаемую высоту.

   В  глубине  души  Кнопс  гордился  скромностью,  которую  он   проявил, обручившись с Иалтой, и надеялся, что такая неприхотливость  зачтется  ему богами. Не следовало  пренебрегать  и  тем,  что  связь  с  простолюдинкой вызовет еще большую симпатию к нему со стороны черни, среди которой он уже и без того был популярен благодаря своему проворному, острому языку.

   Один только человек не одобрил этого обручения. Капитан Требон, хотя  и ценил хитроумие Кнопса, хотя и был  заодно  с  ним,  в  особенности  когда вспоминал о знатных господах, но в глубине души всегда завидовал ему и его способности к живой, острой шутке. Требон  ничего  не  боялся:  иногда,  в пьяном виде, он осмеливался даже приводить пословицу о "трех К, от которых тошнит".  Намерение  Кнопса  жениться  на   безродной,   вшивой   девчонке тщеславный  Требон,  который  чванился  своими   отличиями   и   титулами, воспринимал как упрек самому себе и как позор для всего двора  Нерона.  Он решил высказать свое мнение Кнопсу.

   Они сидели в своем любимом кабачке "Большой  журавль".  Низкая  комната пропахла дешевым салом, чесноком  и  едким  дымом  от  очага.  За  грубыми столами  густо  сидели  мелкие  торговцы,  ремесленники,   невольники,   а полуголый хозяин с деловым видом бегал от одного к другому; Кнопс был одет просто. Но Требон даже здесь носил одежду хоть и поскромнее,  чем  обычно, но все же украшенную пурпуром и всякими металлическими побрякушками. Кнопс пил, пил и Требон.

   Не понимает он, злобно сказал Требон,  как  человек,  подобный  Кнопсу, может опуститься так низко. Не далека та пора, когда они вступят в  Рим  и смогут выбрать любую из дочерей высшей аристократии. Тут найдется не  один лакомый кусок. Когда к белому и нежному женскому мясцу, которое столетиями для тебя выращивали и холили, будут еще приложены деньги и знатное имя, то все это будет совсем по-особому горячить кровь,  это  вознаградит  за  все тяготы  жизни.  Совершенно  не  к  чему  портить  себе  такие   заманчивые возможности, как это собирается сделать Кнопс. А может быть, Кнопс  просто хочет сам себя некоторым образом кастрировать, подобно  сирийским  жрецам? Говоря кратко, между мужчинами: обручение Кнопса для его друзей -  большое огорчение и даже обида.

   Кнопс бросил на Требона быстрый злой взгляд.

   Если женщина в постели удовлетворяет требованиям такого бывалого парня, как он, ответил Кнопс, то ей не нужны деньги и знатное имя,  -  он  и  без того со своим делом справится. Он не знает, кто из них более  требователен в известных положениях, - он, Кнопс, или его друг Требон. Но одного он  не терпит: когда вмешиваются в его отношения с женщинами.  Если  ему  что  по вкусу, он не станет считаться  со  вкусами  других.  Он  женится,  на  ком захочет. Если, впрочем, ему придет охота спутаться с аристократкой, то  он сделает это, невзирая на брак с простолюдинкой.

   Кнопс пил, Требон пил, и они  смотрели  друг  на  друга  пристально,  с вызовом, как враги, как друзья, как сообщники.

   Но постепенно взгляды их утрачивали злобное выражение.  Слишком  многое их соединяло: происхождение, общность их судьбы с судьбой  Нерона.  Требон пил, Кнопс пил. Требон еще немного поворчал, но вскоре умолк. Они обнимали друг друга, горланили песни, спали с одними и теми же  женщинами,  держали себя друг с другом по-приятельски и смертельно друг друга ненавидели.

4. КАКОЙ ВЕЛИКИЙ АРТИСТ...

   "Какой великий артист погибает!" -  будто  бы  сказал,  умирая,  Нерон. "Какой великий артист  живет  во  мне!"  -  говорил  Нерон-Теренций  своим приближенным, делая вид, что находит  полное  счастье  в  обладании  своим императорским титулом и своим талантом. Но, несмотря на все  свои  успехи, он не был вполне счастлив. Лишь тогда, когда  он  выступал  перед  толпой, ораторствовал,  Теренций  обретал  уверенность  в  себе,  чувствовал  себя "императором до самой сердцевины",  как  он  уверял  себя  словами  одного классика. Но перед отдельными лицами, перед Марцией, перед Варроном, перед царем Филиппом, он все еще чувствовал  себя  иногда  угнетаемым  сознанием своей безродности. Он рад был, что умер, по крайней мере. Фронтон;  ибо  в присутствии Фронтона его временами  подавляло  сознание  чудовищности  его собственных дерзаний.

   Больше  всего  пугала  его  одна  встреча,  которая  рано  или   поздно предстояла ему,  -  встреча  с  его  союзником  Артабаном,  великим  царем Парфянским. Он, разумеется, говорил всем и самому  себе,  что  всей  душой радуется этой встрече и глубоко сожалеет, что Артабан, втянутый  в  данное время в трудную борьбу со  своим  соперником  Пакором  и  удерживаемый  на рубежах крайнего востока своей страны, все откладывает эту встречу. Но  на самом деле для Нерона-Теренция эта отсрочка была  облегчением.  В  глубине души этот человек, чувствительный ко всякому  внешнему  блеску,  испытывал страх перед "ореолом", перед врожденным достоинством великого  царя,  царя царей, перед светом, который он излучал: в виде символа, впереди него даже несли всюду, где он ни появлялся, огонь. Теренций-Нерон боялся, как  бы  в блеске этом не обнаружилось его собственное темное, низкое  происхождение, как бы он не предстал перед миром во всей своей наготе.

    Однажды он отвел в сторону своего опаснейшего друга Варрона. Он схватил его за полу, как это  делал  обычно  Требон,  и  таинственно,  вполголоса, сказал ему:

   - Знаете ли, мой Варрон, странный был со мной случай. Я сошел недавно в Лабиринт, чтобы обдумать, как построить там свою гробницу. Мне  захотелось остаться одному, и я отослал факельщиков.  Было  темно,  и  тут-то  оно  и произошло.

   Он приблизил свою голову к голове Варрона,  еще  более  понизил  голос, придал ему еще больше таинственности.

   - Пещера, - шепнул он, - осветилась. Свет исходил от моей  головы,  это был мой "ореол", в пещере стало совершенно светло.

   Он не смел взглянуть на Варрона. Что  делать,  если  Варрон  улыбнется? Ничего другого не остается Теренцию, как убить его или самого себя. Однако Варрон не улыбался. В душе Варрон содрогнулся.

   Но император Нерон был сыт и счастлив. Его внешнее  счастье  уже  давно обратилось у него в привычку, и так как оно уж немного прискучило ему,  то это пресыщение сделало его еще более похожим  на  Нерона.  Однако  теперь, когда Варрон без улыбки выслушал его рассказ о случае  в  пещере,  чувство счастья проникло в самые скрытые тайники его души.

   Да, Нерон грелся в лучах милости богов. Аполлон оделил его более щедро, чем остальных смертных. Марс даровал ему непобедимость в сражениях и друга - Требона, Минерва дала ему добрый совет и друга - Варрона, Гермес  одарил хитростью и другом - Кнопсом.

   Порой, правда, донесения его советников были не особенно  благоприятны. Они, например, рассказывали ему, что  некоторые  речи  Иоанна  из  Патмоса проникали  в  народ  из  пустыни,   куда   скрылся   этот   проклятый,   и восстанавливали  массы  против  императора.  Толпа  тосковала  по  Иоанну, называла его без всякой иронии "святым артистом", ибо император, святой  и артист - это были три высшие формы,  в  которых  толпа  представляла  себе своих любимцев. Поэтому странные пророчества Иоанна об Антихристе и Звере, который явится или уже явился, чтобы поглотить  мир,  возбуждали  народ  и сеяли смятение. Но Нерон смеялся  в  ответ,  он  смеялся  над  Иоанном  из Патмоса, произносившим эти речи, и над его богом - Христом.

   Он смеялся и над тем, что все в большем  количестве  появлялись  списки трагедии "Октавия", в которой ужасы царствования Нерона изображены были  в столь патетических стихах и которая послужила поводом для  первой  овации, устроенной Теренцию. Все эти хулители не могли причинить ему вреда. С  тех пор как Варрон не посмел улыбнуться, Нерон сам уверовал  в  свой  "ореол". Когда Кнопс приказал предать  публичному  сожжению  экземпляры  "Октавии", которыми ему удалось завладеть, и некоторые другие пасквили, Нерон  нашел, что слишком много чести оказано жалким потугам его недругов, и,  уверенный в своем "ореоле", он разрешил себе императорскую шутку.

   Он торжественно пригласил своих друзей и придворных на вечер декламации и сам прочел им творение своих противников - "Октавию".

   Он не собирался искажать "Октавию" карикатурным исполнением.  Это  было бы слишком дешево. Но он задумал приправить свою декламацию  легкой,  чуть заметной иронией, из  "Октавии"  в  его  передаче  должно  было  струиться высокое духовное веселье.

   В этом тоне он и начал декламацию.  Но  в  нем  сидел  слишком  хороший актер, и он не смог выдержать этот тон. Против  воли  он  вложил  в  стихи "Октавии" все свое подвижное, изменчивое, как у Протея, существо.  И  если обычно Теренций перевоплощался в надменно-пресыщенного Нерона,  то  теперь сияющий, мягко-повелительный  Нерон-Теренций  перевоплотился  в  мрачного, преступного насильника, страдающего от собственных  своих  злых  страстей. Серьезно, гневно, убежденно предсказал себе Нерон-Теренций, устами хора, в качестве свидетеля собственных злодеяний, свой гибельный конец.

   С изумлением и легким  испугом  слушала  его  блестящая  аудитория.  Ни намека не было на ту возвышенную веселость, которой ждал Нерон  от  своего выступления. Хотя Требон изо всех сил старался как можно чаще  разражаться своим знаменитым жирным смехом,  хотя  Кнопс  пытался  поднять  настроение острыми словечками, веселье, которое  силилась  выказать  публика,  носило какой-то судорожный характер  и  на  маленькое  блестящее  собрание  легла мрачная тень.

   Нерон чувствовал, что не достиг  желанного  эффекта.  Тем  развязнее  и надменнее держал он себя по окончании декламации. Говорил о том, что он  в этом году приступит  к  работе  над  новым  произведением,  гораздо  более обширным, чем его поэма о "Четырех веках". Всю римскую историю он  намерен изобразить в двухстах больших песнях. Кнопс,  пытаясь  разогреть  публику, позволил себе маленькую шутку.

   - Когда римский народ, -  сказал  он,  -  заполучит  двести  песен  его величества, ему придется столько читать, что у него уже не хватит  времени для труда, для завоевания остального мира, и римская история кончится  как раз вследствие того, что она воспета императором.

   Но смеяться никто не решался, ибо сам Нерон не  смеялся.  Он  не  метал грома и молний, он даже не обнаружил признаков гнева, он просто  пропустил мимо ушей слова Кнопса, но Кнопс почувствовал, что сделал ошибку.

   Насколько опасную ошибку, ему суждено было узнать лишь гораздо позднее, ибо Теренций - и это следовало знать Кнопсу - точно вел свои счета и  имел хорошую память.

   Нерон отпустил гостей. Остался один в пышном концертном зале. Слуги, не зная,  что  император  еще  здесь,  пришли  тушить  огни.  Они  с  испугом разбежались, увидев его мрачное лицо. Но он позвал их и велел делать  свое дело. Они погасили свечи.

   И вот император Нерон сидит один, в полной темноте, на подмостках  -  в белом одеянии актера, с венком на голове, страдальчески и  гневно  выпятив нижнюю губу. Он чувствовал себя непонятым и очень одиноким. Какой ему толк в обладании "ореолом", какой ему толк в том, что от него исходит сияние  и из головы его, точно рога, растут лучи? Глупый  мир  хоть  и  признал  его великим императором, но не понял, что он был чем-то еще большим -  великим артистом.

5. КЛАВДИЯ АКТА

   В эту пору распространилась весть, что Клавдия  Акта,  подруга  Нерона, после долгого отсутствия собирается посетить свою  сирийскую  родину.  Это известие заставило насторожиться Сирию и Междуречье, ибо Клавдия Акта была одной из популярнейших в империи личностей.

   Она родилась невольницей, детство у нее было тяжелое. Ее хозяин намерен был сделать из нее акробатку, ей пришлось пройти  через  суровую  школу  - ругань, побои, голод. Когда ей минуло девять лет, красивую гибкую  девочку купил императорский двор. Нерон, сам еще юноша, увидел Акту, когда ей было пятнадцать лет, и страсть, с первого мгновения  связавшая  обоих,  устояла перед всеми бурями его жизни и царствования.

   Акта была несколько выше среднего  роста,  нежного  и  в  то  же  время крепкого сложения. У нее была матово-белая, прозрачная  кожа.  Под  чистым лбом - густые черные разлетающиеся брови и зеленовато-карие глаза, светлые и жадные, с острым взглядом. Большой, благородного рисунка  рот  изгибался над своевольным  подбородком.  Нерон  воспел  Акту  в  изящных  стихах,  и некоторые из них стали популярными, в особенности два  стихотворения,  где он славил в Акте сочетание ребенка и женщины, целомудрия и страсти.

   Порой, в кругу друзей Нерона, она  показывала  искусство,  которому  ее учили в детстве. Это было нечто среднее между  акробатикой,  пантомимой  и танцем. На лице ее лежала обычно какая-то  тень  печали  -  след  сурового детства, но когда она танцевала теперь,  не  чувствуя  над  собой  угрозы, свободно  отдаваясь  движениям,  печаль  эта  исчезала.  Тогда  она  снова становилась ребенком, которым ей запрещено было быть в  ранней  юности,  и детская наивность ее искусства заставляла забывать об утонченной, с  таким трудом и страданиями приобретенной технике. Особенно известна была одна из ее маленьких пантомим, пустячок, детская  игра.  Она  изображала  ребенка, запускающего нечто  вроде  юлы  на  маленьком  шнурке,  радующегося  своей ловкости и еще больше - своей  неловкости.  Она  вращала  юлу  на  шнурке, высоко подбрасывала ее, ловила, серьезная, нежная, глубоко  погруженная  в игру,  сердито  смеясь  неудаче,  счастливая  удачей.  Играя,  она  не  то приговаривала, не то напевала своим тонким голоском: "Кружись, моя юла,  - рада ли ты, когда я кружу тебя, - я рада". Все население обширной  империи напевало эти  глупые  детские  стихи,  даже  люди,  не  знавшие  ни  слова по-гречески. Стихи Гомера - и то не были так популярны.

   Акта была любимицей города Рима,  любимицей  империи.  Видя  императора рядом  с  очаровательной,  серьезной,  веселой   девушкой,   которую   он, по-видимому,  любил  так  же  сильно,  как  и  она  его,   толпа,   ликуя, приветствовала его и не хотела верить ужасам, о которых рассказывали враги Нерона. Акта первая  стала  называть  его  старым  родовым  именем  "Рыжая бородушка" ["Огенобарб" - прозвище Домициев, к  роду  которых  принадлежал Нерон]. Массы подхватили это  ласкательное  имя.  Клавдия  Акта,  молодая, воздушно-легкая, прошла через кровь и грязь, которыми господство над миром наполнило Палатин, и мрачные события  царствования  казались  невероятными рядом с сиянием, которое она излучала.

   При этом она ничуть не старалась выставлять себя  безупречной.  Она  не скрывала, что была любопытна, и проявляла откровенный интерес к сплетням - не только к тем, которые занимали Рим, но и Александрию  и  Антиохию.  Она была порой зла на язык и ради красного словца могла  уничтожить  человека. Когда она сидела на  игрищах  в  императорской  ложе,  она  увлекалась  и, вопреки приличиям, громко кричала вместе с толпой, с  жадным  любопытством высовывалась из ложи, чтобы лучше видеть, как умирают люди и  животные.  И толпа ликовала, ибо она, Клавдия Акта, была, как сама толпа.  Она  была  и капризна, как чернь, и не скрывала своих капризов. Случалось, что в цирке, когда кругом все бурно требовали помилования гладиатору или  борцу.  Акта, со своим чистым лбом и детской улыбкой на устах, вытягивала руку, повернув книзу большой палец, неся смерть побежденному.

   Она отлично вела денежные счета, эта юная девушка, и гордилась этим. Ее интендантам  опасно  было   попадаться   в   просчетах.   Она   занималась строительством большого размаха, владела поместьями, великолепными виллами в Путеоли, в Велетре, содержала двор. Но Акта откладывала  гораздо  больше денег, чем тратила. Она использовала  подходящий  момент,  чтобы  добиться передачи на ее имя доходнейших кирпичных заводов, и,  где  просьбами,  где нажимом, достигла того, что большая часть общественных зданий  возводилась из материалов, поставляемых ее заводами,  и,  конечно,  уже  не  по  самым дешевым ценам.

   Но Рим и мир все прощали  Акте.  Все  хорошее,  что  делалось  Нероном, исходило от нее, все злое, что совершалось в его  царствование,  творилось помимо ее воли. Она мила и весела, пел Нерон, она умное, пленительное дитя богини Ромы. И такой видел ее мир.

   Акта  была  храбра  и  в  своей  страсти   настойчива.   Когда   Нерон, преследуемый сенатом, погиб, она потребовала у  новых  властителей  выдачи его тела. Она не убоялась для достижения своей цели  вызвать  чуть  ли  не восстание, хотя это грозило ей  смертельной  опасностью.  Отказать  ей  не посмели. В тот момент, когда кругом, по приказу сената, уничтожались бюсты Нерона, колонны с его портретами и другие изображения, она с  великолепной смелостью публично сложила в своем  поместье  на  Аппиевой  дороге  костер императору, своему возлюбленному. Костер в семь  этажей,  как  и  подобало императору;  с  верхнего  этажа  она  пустила  ввысь  орла,  который  унес бессмертного усопшего к его семье - богам. А урну с прахом она  похоронила в своем парке и воздвигла над ней мавзолей.

   Полгода она соблюдала траур.  Затем  возобновила  свою  прежнюю  жизнь, спокойная, веселая, точно дитя. Ее друзья находили, что искусство ее стало еще более легким, воздушным. Публично она никогда не выступала, но знатоки заявляли, что и теперь еще, в тридцать  два  года,  через  тринадцать  лет после смерти Нерона, она была первой в искусстве пантомимы. Народ все  еще радостно приветствовал ее всюду, где  она  ни  появлялась,  и  флавианские императоры не смели лишить ее привилегий, отличий, почестей.

   И вот Акта Клавдия  прибыла  в  Сирию,  чтобы  снова  повидать  родину, которой она не посещала со времени своего сурового детства.

6. ЦЕЙОН ПЕРЕД ЛИЦОМ НЕПРЕДВИДЕННОГО

   Для губернатора Цейона ее посещение было некстати. Клавдию Акту он  уже в Риме ощущал как нечто стеснительное, некое враждебное начало,  существо, совершенно противоположное его собственной натуре.

   Простота, с  которой  она  всегда  достигала  всего,  чего  хотела,  ее благословенная легкость казались ему насмешкой неба  над  его  собственным суровым трудом. С тех пор, как распространилась весть о  ее  прибытии,  на улицах Антиохии снова стали распевать глупую песенку о юле, которая уже  и в Риме злила  Цейона.  Ее  пели  все  -  его  рабы  и  чиновники,  уличные мальчишки, римляне, сирийцы, греки. Для Цейона она звучала  насмешкой.  Он сам был юлой, которую кружили, а эта  глупая  дерзкая  песенка  требовала, чтобы он еще радовался этому.

   Он охотно забыл бы о приезде Клавдии Акты. Но это  было  невозможно.  С Палатина  ему  дали  понять,  что  надо  использовать  пребывание  Акты  в Антиохии, чтобы склонить  Акту  выступить  главной  свидетельницей  против самозванца Теренция. Как этого добиться? Возможно, что  женщина,  любившая подлинного Нерона, будет содействовать раскрытию  обмана.  Но  кто  поймет душу девушки, сочинившей нелепую песенку о юле?

   Акта тотчас же откликнулась на приглашение Цейона. Принятая с  почетом, стояла она в его рабочем кабинете, оглядывая быстрыми любопытными  глазами комнату,  обставленную  с  несколько  пресной  пышностью,  смеялась  своим знаменитым непринужденным, веселым смехом. Цейон вежливо задал ей вопросы, какие  полагались  в  таких  случаях:  давно  ли  она  не  видела  родины, понравилась ли ей теперь Антиохия,  долго  ли  она  собирается  оставаться здесь. Она дружески отвечала, улыбаясь, поглядывала на него  и  под  конец сказала с еще более широкой улыбкой:

   - А теперь, мой Цейон, спросите же меня о том,  что  вас  угнетает  все время с первой минуты моего приезда.

   Губернатор, несколько озадаченный ее беспечным тоном, но вместе  с  тем ощущая некоторое облегчение, сначала сделал вид, что не  понимает,  о  чем речь. Затем признался, что обеспокоен мыслью о ее дальнейших намерениях  - собирается  ли  она  переехать  через  границу  и  встретиться  ли  с  так называемым Нероном, ведь приглашение она, по всей вероятности, получила.

   - Конечно,  -  сказала  Акта,  с  серьезным  видом  кивнув  головой.  - Представьте себе, мой Цейон, - продолжала она, - я и  сама  еще  не  знаю, приму ли приглашение. Любопытно мне, надо признаться, взглянуть  на  этого человека, и я почти уверена, что встречусь с ним.

   Но легкий, беспечный тон, каким были сказаны эти слова, подействовал на Цейона хуже, чем если бы она решительно заявила о своем намерении стать на сторону противника: в этом случае можно было бы угрожать, - пожалуй,  даже наложить запрет. Но приказывать такому воздушному и  неуловимому  существу было бы смешно.

   - Я не советую вам ехать в Междуречье, моя Акта, - сказал он,  наконец, довольно холодно. - Уже самый тот факт, что вы посетите самозванца,  будет истолкован нашими противниками как доказательство вашей  веры  в  то,  что Нерон жив; скажут, что вы считаете этого человека  Нероном.  Не  будет  ли нелояльным по отношению к императору Титу, если вы дадите повод  к  такому предположению? Ведь никто не знает лучше вас, что Нерон умер.

   Против воли он напряженно выпрямился, этот  сухой,  пожилой  офицер,  и Акта поняла, почему его прозвали Дергунчиком. Она встала,  прислонилась  к дивану.  Но  когда  неподвижно  сидевший  Цейон  хотел  подняться  -  было неприлично сидеть в присутствии дамы, - она легко и  энергично  нажала  на его плечо, заставив его снова опуститься в кресло, посмотрела  маленькому, измятому человечку в лицо, на котором  все  сильнее  выступали  чахоточные пятна, и сказала, улыбаясь:

   - Вы забываете, мой Цейон, что я любопытна. Если пять  миллионов  людей думают, что этот человек - Нерон, неужели подруга Нерона  не  имеет  права взглянуть на него?

   - Нет, - проскрипел Цейон. - Не думаю, - прибавил он вежливее, -  перед богом, перед императором, перед сенатом и римским народом она,  я  считаю, не имеет этого права.

   Он сидел прямо, поглаживая пальцами одной руки ладонь другой.

   Акта опустилась на диван. Она не то  чтобы  уселась  -  она  не  любила сидеть, - а так протянула ноги, что скорее лежала.

   - Императора и сената  я  никогда  не  боялась.  Народ  вряд  ли  имеет что-нибудь против того, чтобы я взглянула на  так  называемого  Нерона,  - пожалуй, даже желает этого, а боги уже наверняка ничего не  имеют  против. Остается, значит, в  крайнем  случае  спросить:  как  посмотрит  на  такое посещение губернатор Цейон? И что вы, в самом деле, сделаете,  мой  Цейон, если я решусь на это?

   - Я и сам еще точно не знаю, - деревянным голосом сказал губернатор.  - Возможно, что я этому воспрепятствую.

   - Силой? - спросила Акта, широко улыбаясь.

   - Если бы я решил помешать вам в этом,  то  в  случае  надобности  -  и силой.

   Акта расхохоталась своим, известным всему Риму, сердечным смехом.

   - Вы - храбрый человек, - сказала она. - Но  разрешите  мне  продолжить этот разговор  в  другой  раз.  Сейчас  я  должна  на  два  часа  прилечь. Императрица Поппея возила с собой, отправляясь в путь, целое стадо  ослиц, чтобы по ночам мыть лицо  их  молоком.  Для  меня  достаточно  двух  часов послеобеденного сна. Но уж это непременно. Как-никак, а мне  уже  тридцать два. Итак, до свидания, мой Цейон.

   Вечером того же  дня  губернатор  нанес  ей  ответный  визит.  Молодая, уверенная в себе, сидела она против  изнуренного,  подавленного  человека. Если бы он петушился, как утром, она бы просто посмеялась над ним.

   Но очарование, исходившее от  Акты,  коснулось  даже  его,  он  начинал понимать ее нрав. Он решил до конца довериться этой женщине и, вместо того чтобы донимать ее бессмысленными намеками на применение  силы,  откровенно поведать ей угнетающую его тяжелую заботу.

   Осторожно, чтобы не задеть  ее  или  память  покойного  императора,  он разъяснил  ей,  что  политика  Нерона  была  великолепна,  но   неразумна. Стремиться включить запутанный, капризный Восток в  стройную,  размеренную систему империи было утопией. Рим не мог взять  от  Востока  и  переварить больше того, что уже проглотил. И даже если политика  Флавиев  на  Востоке неправильна, существуют ли в  настоящий  момент  хоть  малейшие  шансы  на проведение в жизнь идей  Нерона?  Если  попытка  энергичной,  экспансивной политики на Востоке провалилась уже тогда, когда ее осуществляли в  центре империи, имея в своем распоряжении весь государственный аппарат, можно  ли довести ее до конца теперь, действуя отсюда,  с  периферии,  и  располагая лишь ничтожными средствами? Нет,  это  было  бы  безнадежно,  даже  в  том случае, если бы за этим проектом стоял не жалкий раб, а  человек  большого калибра. Из этого могли бы родиться лишь неисчислимые бедствия.

   - Я взываю к вашему разуму, моя Акта, - сказал губернатор с непривычной живостью, - к вашему всем известному здравому смыслу. На  опьянении  можно строить ослепительную политику, но лишь  на  короткое  время.  Нерон,  без сомнения, был более блестящим, если хотите, более крупным  человеком,  чем старый, по-крестьянски расчетливый Веспасиан. Но Нерон  оставил  на  сорок миллиардов долгу,  а  у  Веспасиана  оказалось  на  семнадцать  миллиардов накоплений. Теперь, когда, после долгого периода тяжелых усилий. Восток до некоторой степени опять замирен, вернуться сызнова к  политике  Нерона,  - такая затея может на несколько месяцев повредить  противникам  Нерона,  но тот, кто проводит в данное время  нероновскую  политику,  в  конце  концов неизбежно проиграет.

   И угрюмо, погрузившись в себя, он признался:

   - Я сам в одном маленьком деле поддался  личной  страсти,  вместо  того чтобы уступить разуму, и боюсь, что это  маленькое  отклонение  от  прямой линии - одна из причин бессмысленной месопотамской  затеи.  Позвольте  мне предостеречь вас, моя Акта, и позвольте надеяться, что  вы  исполните  мою просьбу. Наша эпоха склонна к опьянению. В опьянении большой  соблазн.  Но одно из двух: либо привести к гибели римскую цивилизацию, либо вернуться к разуму окончательно и всем, а опьянению отвести уголок в частной жизни и в искусстве. В политике места ему нет.

   Акта слушала безмолвно и серьезно. Может быть, человек этот и прав.  Но ей-то какое дело? Разве она собирается заниматься политикой? Она  попросту хочет видеть этого  удивительного  Нерона,  увидев  его,  она  решит,  что делать. Разве она не имеет права на личную жизнь? Политика, здравый  смысл - отлично, превосходно. Но если время от времени не позволить себе  минуты опьянения, то весь этот здравый  смысл  гроша  ломаного  не  стоит.  Когда задаешься вопросом, что же в конце концов было стоящего в твоей жизни,  то оказывается, что именно часок-другой опьянения. Но нет смысла втолковывать такую истину этому нищему, обиженному судьбой человеку: он никогда  ее  не поймет.

   Она любила Нерона. Нерон обанкротился. Многие  говорят,  что  содеянное им,  вся  его  жизнь  -  безумие,  и  мнение  этих  благоразумных  жестоко подтверждено событиями. Но  разве  не  это  самое  безумие,  не  романтика императорского могущества, богоподобия, власти - разве  не  это  создавало ореол, привлекавший к нему сердца? Разум можно уважать,  но  любить  можно лишь другое, вот это сияние, "опьянение", как выразился жалкий Цейон. Ради этого опьянения любил ее Нерон. Ради этого  опьянения  она  и  сейчас  еще любит его. Правильна или ошибочна его политика, вся его жизнь, он был, без сомнения, большой человек, достойный любви. Все в нем было достойно  любви - его богоподобие, тщеславие, жестокость,  блеск,  улыбка,  его  капризные чувственные  губы,  его  серые  глаза,  то  слегка  скучающие,  то   бурно восторженные, его гладкая, белая кожа. Как она любила его за  нетерпеливую жадность, которая заставляла его  внезапно  прерывать  пир  или  заседание сената, потому что ему внезапно, сейчас, сию же минуту хотелось ее ласк. А неумеренность его планов,  их  размах,  дерзкое  презрение  к  трудностям, неразумность его проектов - как она любила его за все это!

   Акта не была ханжой и  после  смерти  Нерона  не  разыгрывала  из  себя весталки. Среди мужчин, принадлежавших к кругу ее близких друзей, был один поэт, по имени Италик. Он писал стихи,  крепкие,  чистые,  широкие,  точно высеченные из мрамора. Он любил Акту гораздо ровнее, постояннее Нерона, он лучше понимал ее. У него было много похвальных качеств - ум,  образование, поэтический талант, даже юмор. Он  был  хорошим  сотрапезником  и  хорошим любовником, и она не без удовольствия сознавала, что этот опытный,  обычно такой спокойный человек, один из первых среди поэтов эпохи, а быть  может, и первый, любил ее  до  беспамятства.  Вероятно,  многим  непонятно  было, почему она не отвечала на эту любовь более горячо. А это было так  просто: живой поэт не мог победить мертвого Нерона.  Когда  она  думала  о  глазах Нерона, о том, как они заволакивались дымкой гнева или желания, о том, как жестоко стискивали ее его белые руки, о голосе, который  от  металлических раскатов опускался до детски-нежного шепота; когда  она  приходила  в  его мавзолей и старалась вызвать перед глазами образ Нерона,  хотя  Нерон  вот уже тринадцать лет был пеплом, тогда всякий другой рядом с ним  становился бледной тенью, просто чем-то смешным. И теперь, хотя она чувствовала почти сострадание к Цейону, этому бедняге, убогому  адвокату  разума,  ее  вдруг властно захватило воспоминание о покойном - именно после  протеста  Цейона против опьянения. Желание видеть  того  человека,  которого  столь  многие принимали за Нерона, вырастало в неодолимое  искушение,  в  нечто  гораздо большее, чем любопытство. Если в нем будет хоть что-нибудь от Нерона, хотя бы частица той неописуемой смеси величия, безумия, императорского блеска и мальчишества, - как она будет счастлива!

   - Может быть, это Нерон, - сказала она. Она говорила как бы  про  себя, мечтательно, с той чуть заметной,  самодовольной,  непонятной  улыбкой,  с которой она некогда обрекала на смерть борца или гладиатора, взиравшего на нее с мольбой о пощаде.

   - Не бойтесь, мой Цейон, - продолжала она, улыбаясь шире,  так  как  ее собеседник  испугался  и  побледнел  перед  этим  откровенным  проявлением безрассудства и злой воли. - Я  никому  не  буду  "мстить",  ни  Титу,  ни кому-либо из сенаторов, насмерть затравивших моего друга и императора; и я знаю, что Нерон умер, я видела его  труп  и  черную  дыру  на  шее,  через которую ушла его кровь, его жизнь. Я сожгла прах Нерона, и урна  с  пеплом стоит в моем парке, на Аппиевой дороге. Но, может быть,  я  полюблю  того, кто называет себя теперь Нероном, - и тогда он будет Нерон.

   Она произносила эту бессмыслицу ясным, спокойным голосом. Она  смотрела на Цейона ясным, отнюдь не помутившимся взглядом. Но Цейона охватил  страх и трепет перед этим миром, где повсюду царило безумие и где не было  места разуму. Он располагал семью римскими легионами, но он с ужасом понял,  что совершенно бессилен. Что могли сделать его солдаты против  улыбки,  против сумасбродных капризов этой женщины?  На  недели,  на  месяцы  отдана  была судьба его провинции в руки этой блудницы, этого ребенка.

   Он ничего не мог сделать против нее.  Она  была,  как  река  Евфрат,  - равнодушна и полна  неожиданностей,  никто  не  мог  предвидеть,  что  она принесет - благословение или проклятие. Бессмысленно было возмущаться  ею. Оставалось сложить руки и ждать, что она предпримет.

   И он в самом деле  не  почувствовал  гнева  против  Акты,  узнав  через несколько дней о ее отъезде в Междуречье.

7. КРУЖИСЬ, ЮЛА!

   Они стояли друг против друга - Акта и Варрон.  Они  не  виделись  почти тринадцать  лет.  Он  смотрел  на   ее   нежное,   привлекательное   лицо; чувствовалось, что она  стала  опытнее  и  чуть-чуть  смиреннее.  В  былые времена Акта часто испытывала ревность к Варрону,  интимнейшему  другу  ее возлюбленного; изрядную долю чувств и времени  возлюбленного  отнял  он  у нее. Но сейчас, когда она увидела знакомые черты - крепкое мясистое  лицо, умные глаза, хорошей  лепки  лоб,  -  она  поняла,  как  много  общего  их соединяло. Никто не знал императора лучше их, никто не любил его  сильнее, чем Варрон и она. С такой силой пронзило ее воспоминание о  Нероне,  таким осязательно  близким  стал  вдруг  его  образ,  что  она  побледнела.  Она испугалась и  того,  что  Варрон  так  постарел.  На  самом  деле  он  был удивительно моложав для своих пятидесяти лет, но она хранила  в  себе  его прежний образ, и ей сразу бросились в глаза новые морщины, которых  другие не замечали.

   - Вот мы и свиделись, мой Варрон, - сказала она, и на  ее  живом  лице, отражавшем  малейшие  изгибы  чувства,  можно   было   прочесть   радость, удивление, смирение.

   Варрон же думал: "Почему я не любил ее?  У  меня  был  зоркий,  опытный глаз. Разве я не видел, как она красива? Повинуясь разуму, я запретил себе любить ее. Люблю ли я ее  теперь?  Еще  несколько  месяцев  тому  назад  я отказался бы ради нее от всей этой смешной игры, стал  бы  домогаться  ее, завоевал бы ее и жил с ней год, два, а может быть, и лет пять. Теперь  эта дурацкая игра отняла у меня всю силу. Я опустошен, выжат, я - старик".

   Но на его лице, в его словах нельзя было уловить и следа этих мыслей.

   - Дайте-ка я посмотрю на вас, - сказал он. -  Зубы  у  вас,  право  же, выросли и выглядят умнее. - Они с Нероном часто подтрунивали над  мелкими, ровными зубами Акты, и Варрон полушутя уверял, что такие  зубки  бывают  у глупеньких девочек.

   - Подросли ли мои зубы, я не  знаю,  -  сказала  Акта.  -  Но  умнее  я действительно стала. Это уж наверняка. А вы, мой Варрон?

   Она  попыталась  улыбнуться,  но  это  ей  не  удалось.  Ее   волновало воспоминание о том времени, когда  они  втроем  -  Нерон,  Варрон,  она  - подтрунивали друг над другом и ссорились, часто в шутку, порой - всерьез.

   Она рассердилась на собственную сентиментальность.

   - Расскажите, - сказала она живо, - что вы такое тут затеяли? Чего ради вы сочинили эту историю с Нероном? Чего вы ждете от нее?  Растолкуйте  мне все это хорошенько. Вы ведь знаете, что я ужасно любопытна.

   Она полулежала на софе, закинув  за  голову  обнаженную  руку,  голубая ткань ее одежды падала широкими складками. Лоб был открыт, черные, тонкие, не очень густые волосы, вопреки моде, локонами спускались на затылок.

   Варрон стал рассказывать. Он не скрыл, что  непосредственной  причиной, вызвавшей к жизни всю его  затею,  явилась  его  антипатия  к  Цейону.  Он говорил легко, ровно. И все же в его словах сквозила та  энергия,  которую он вкладывал в дело, и та  вера  в  свою  идею,  которая  крылась  за  его предприятием. Он говорил о жертвах, принесенных ради этой затеи,  о  своей дочери Марции, о своем друге Фронтоне, о деньгах, времени, нервах,  жизни, вложенных им в дело, и о том, что он ни в чем не раскаивается.

   Акта вдумчиво слушала.

   - Мотивов много, - сказала она. - Но,  к  сожалению,  все  это  мотивы, подсказанные страстью.

   - К сожалению? - отозвался Варрон. - Вы думаете, к сожалению? -  И  они дружески и в то же время  испытующе  взглянули  друг  на  друга,  стараясь разгадать, в какой мере они связаны прошлым, разделены настоящим.

   -  В  Антиохии  мне  убедительно  доказали,  -  сказала  Акта,  -   что предприятие ваше глупо и  безнадежно.  Люди,  растолковавшие  мне  это,  - серенькие, неприятные люди, но разум - за них.

   - Разум. - Варрон пожал плечами, и на лице его появилось выражение того победного легкомыслия, которым он всегда  завоевывал  людей.  -  "Кружись, юла", - смеясь, напомнил он Акте о ее песенке. - Что такое  разум?  Всякий считает разумным то, что служит к утверждению его собственной сущности,  а то, что противоречит ей, он отрицает. Я создал этого  Нерона,  потому  что без Нерона, без его дела жизнь для меня теряет свою  прелесть.  Вы  любили Нерона по-своему, по-женски.  Акта,  и  любите  его  и  по  сию  пору;  вы похоронили его и чтите его память. Я люблю его на свой  лад:  я  продолжаю его дело. Разве это не разумно?

   - Ах, Варрон, - сказала Акта, - я часто вас ненавидела. Но я знаю,  как вы любили "Рыжую бородушку" и как он любил вас.

   - Я люблю его по-прежнему. Акта, - сказал Варрон.

   Они посмотрели друг на друга понимающим, радостным, серьезным взглядом.

8. БЕЗУМИЕ

   Варрон  с  радостным  изумлением  убедился,  что  приезд  Акты   вызвал счастливую перемену в его дочери. Марция, которая  после  смерти  Фронтона почти помешалась и точно съежилась, замкнувшись в непроницаемую  оболочку, вдруг посетила его и заговорила о Клавдии Акте. К удивлению  Варрона,  она не отступала от этой темы. Ей хотелось побольше услышать об Акте, узнать о ней тысячу подробностей. Наконец, она выразила мнение, что  такой  гостье, как Акта, нельзя не устроить почетной встречи, и так как поездка по  вновь завоеванным городам еще на некоторое время задержит  императора  вдали  от его резиденций, Эдессы и Самосаты,  то  ей,  Марции,  следовало  бы  самой принять важную и желанную гостью. Удивленный Варрон колебался,  высказался против. Не понимал, что  заставило  Марцию  тянуться  к  Акте.  Но  Марция настаивала, пришлось ей уступить.

   Марция видела в Акте и ее судьбе отражение своей собственной участи.  У этой Клавдии Акты умер подлинный  Нерон,  и  вот  она  приехала  сюда,  на Восток, смирившись, готовая довольствоваться Лже-Нероном. Ведь  и  у  нее, Марции, подлинный Нерон умер, ибо Нерон и Фронтон слились для нее воедино, так что вместе с Фронтоном ушел от нее и Нерон. У них обеих, у  Акты  и  у Марции, осталась только оболочка Нерона.

   Акта, со своей стороны, интересовалась Марцией. В Риме и  Антиохии  шли всякого рода сплетни  о  Марции,  аристократке,  которой  выпала  на  долю странная судьба - стать женой невольника, разыгрывавшего роль  императора. Даже слухи о мужском бессилии этого человека проникли за  море  -  и  даже слухи об отношениях Марции с полковником Фронтоном.  Акта  с  любопытством ждала встречи с Марцией.

   С обеими женами подлинного Нерона  она  сумела  поладить  -  сначала  с Октавией, потом с Поппеей. То великолепное  бесстыдство,  с  которым  Акта удерживалась на поверхности, живя  с  Нероном,  веря  в  его  постоянство, дружески относясь к его супругам - и пережив их обеих, - очень помогло  ей завоевать симпатии толпы. Толпа любила ее за смелость ее страсти и  за  ее презрение к знакам внешнего достоинства: радовалась спокойствию, с которым она предпочла быть и оставаться подругой Нерона, хотя она могла бы, захоти она  этого,  стать  римской  императрицей.  И  вот  теперь  Акта  явилась" взглянуть на супругу нового  Нерона,  решив  установить  с  ней  такие  же хорошие отношения, как с женами подлинного Нерона.

   Акта повела  себя  непринужденно.  В  несколько  судорожной  любезности Марции, в ее величавой осанке  она  сразу  почувствовала  всю  степень  ее опустошенности, оцепенения, душевного расстройства. Она с первого  взгляда поняла, что нелегко будет снискать  дружбу  Марции;  но  трудность  задачи привлекала ее, и она стала  выказывать  Марции  еще  большую  сердечность. Весело и  доверчиво  расспрашивала  ее  об  интимных  вещах,  как  женщина женщину, но  без  навязчивости;  она  постепенно  отогревала  ее.  Марция, правда, смотрела на Акту свысока, как на рабыню по рождению. Но разве  муж ее не стал из раба императором, и если в самом императоре  сидел  раб,  то почему бы его подруге не быть  рабыней?  К  тому  же  она  видела  в  Акте естественную союзницу; ибо не приходится ли Акте,  подобно  самой  Марции, отрицать подлинного Нерона ради этого несчастного горшечника? Марции  было явно приятно разговаривать с Актой. Вскоре они сблизились друг  с  другом, вскоре Акта могла  уже  говорить  о  Нероне,  об  обоих  Неронах,  с  чуть заметной, грациозной и легкой иронией, так что неясно было, говорит ли она о подлинном Нероне или о самозванце.

   До сих пор Марция откровенно говорила о своем  Нероне  только  с  самой собой и с Фронтоном. Но осторожные, легкие шутки Акты все больше согревали ее, и она уже не боялась говорить о  своем  позоре  с  подругой  -  сперва сдержанно, потом все откровеннее. Тихо, горько, доверчиво смеялась она над удивительной судьбой, которую послали ей боги. Понизив голос, со  странной улыбкой на гордых губах, искривленных мукой, она говорила Акте о свойствах Нерона - свойствах подлинного Нерона, о которых она  знала  от  других,  и свойствах Нерона-Теренция, в которых она убедилась на личном опыте.

   Акта внимательно и участливо слушала. Она не старалась отличить  правду от вымысла. Но, слушая речи подруги,  она  с  особым  упорством  думала  о настоящем Нероне, своем друге и императоре, и, как ни странно,  его  облик благодаря речам этой полупомешанной изменил свои очертания. Она спрашивала себя, не прокрались ли в образ ее возлюбленного,  который  она  хранила  в своей душе, черты других  мужчин,  как  в  образ  Нерона,  созданный  этой безумной? Не перенесла ли она, не переносит ли сейчас на  своего  мертвого возлюбленного все то, что казалось  ей  прекрасным  и  достойным  любви  в других мужчинах, и не оставалась ли  она  слепа  к  таким  его  качествам, которые в других отталкивали ее? Не то  чтобы  она  теперь  меньше  любила своего мертвого Нерона, но она лучше, яснее судила о нем.

   Марция, со своей стороны, говоря с  Актой  об  императоре,  все  больше думала о Фронтоне. Все сильнее к  воспоминанию  об  умершем  Нероне  и  об умершем Фронтоне примешивалось представление о живом Теренции, она уже  не в состоянии была отделять один  от  другого  эти  три  образа.  Доверчиво, таинственно и сладострастно рассказывала она удивленной Акте  о  том,  что Нерон  любил  употреблять  в  постели  непристойные  слова.  Она  говорила "Нерон", а думала "Фронтон", То,  что  Нерон,  невольник  по  рождению,  в минуты упоения имел право говорить непристойные вещи  и  даже  не  мог  не говорить их, делало для нее Фронтона еще милее. То, что Нерон-Теренции был императором, делало императором Фронтона,  живой  и  мертвый  сливались  в одно.

   В Марции, как и в Акте, вырастал образ достойного  любви  мужчины,  обе они украшали его прекрасными чертами многих мужчин,  и  обе  они  называли этот свой образ "Нероном".

   И образ этот глубоко сблизил  окоченевшую,  душевно  больную  Марцию  и умную, очень трезвую Акту.  Марция,  как  бы  догадавшись  обо  всем,  что пережила и передумала подруга, сказала как-то:

   - И в самом деле неправда, что Нерон умер. Он жив. Если вы  хотите  его по-настоящему почувствовать, то не  надо  слишком  глубоко  заглядывать  в нашего Нерона. Но я знаю место, где вы можете найти подлинного Нерона,  то есть, я хочу сказать, его тень, его "идею".

   И Акта сразу поняла, что Марция употребила слово  "идея",  которое  она выговаривала с таинственной и лукавой улыбкой, в платоновском смысле,  что она подразумевала неизгладимый идеальный образ  Нерона,  который  они  обе носили в своей душе.

   - Где же, моя  Марция,  -  спросила  она,  глубоко  тронутая  странными словами подруги, - где же я найду его, этого подлинного Нерона?

   Марция с многозначительным и загадочным видом, приложив палец к  губам, шепнула ей:

   - В Лабиринте, дорогая. Он скрывается в Лабиринте. Если вы очень сильно о нем думаете, если вы всей душой призываете его, то он  приходит  на  ваш зов, он с вами, он называет вас  теми  ужасными,  непристойными  и  милыми сердцу именами, которыми он любил называть нас, когда еще был  жив,  среди нас. Хотите ли, дорогая сестра, спуститься как-нибудь со мною в  Лабиринт, чтобы увидеть и услышать его? - спросила она настойчиво, жадно.

   И Акта,  увлеченная  этой  навязчивой  идеей  подруги,  ответила,  тоже понизив голос:

   - Да, дорогая, ведите меня туда.

9. ДВОЕ РАЗОЧАРОВАННЫХ

   Государственный секретарь Кнопс в своей Эдессе и генерал Требон в своей Самосате  с  приятным  нетерпением  ждали  приезда  Акты.  Оба  они  умели обращаться с женщинами, оба были уверены в своей мужской силе,  и  оба  на опыте проверили ее неотразимое действие. Спать с  женщиной,  чары  которой были известны всему миру, казалось им обоим целью, достойной  того,  чтобы потрудиться.

   Кнопс, который чувствовал себя в Эдессе наместником императора,  первый нанес ей  визит.  Он  сразу  попытался  пустить  в  ход  наглое,  циничное остроумие, которым  он,  еще  будучи  невольником,  так  часто  завоевывал женщин. Но Акта сохраняла холодно-любезный тон. Она  разглядывала  хищника Кнопса с любопытством, но явно без всякой теплоты. Кнопс, раздраженный  ее сдержанностью, выставлял напоказ свои заслуги. Блеснул  перед  ней  своими политическими  талантами.  Цинично  намекнул,  что  именно  в  его  голове родилась идея потопления Апамеи, замысел, который решил победу Нерона.

   Но упоминание об этом событии, казалось, лишь  опечалило  Акту.  Ибо  в свое время Нерон мало горевал о том, что его называли  виновником  пожара, несмотря на непричастность  его  к  этому  событию.  Ее  же  этот  глупый, изобретенный врагами Нерона навет очень огорчал; ей  неприятно  было,  что потопление Апамеи, измышленное этим мелким хитрецом, снова воскресило  тот слух. Она кивнула Кнопсу, все такая же безучастная, любезная.

   - Нужна изрядная порция дерзости, -  сказала  она  задумчиво,  -  чтобы разнуздать такую стихию. Кто строит все свои расчеты  на  глупости  черни, тот бьет наверняка, тому минутный успех обеспечен.  Мне  только  любопытно было бы знать, как долго толпа позволит дурачить себя, и  удастся  ли  вам сыграть на  этом  до  конца.  А  теперь  позвольте  поблагодарить  вас  за занимательную беседу, - сказала она в заключение. - Настал час, который  я посвящаю отдыху. - И она вежливо,  решительно  попрощалась  с  ним.  Кнопс очутился за дверью, уязвленный в своем мужском тщеславии, и  мало  утешила его мысль, что, по существу, Акта не что иное, как претенциозная стареющая восточная женщина.

   Требон не остановился  перед  поездкой  из  Самосаты  в  Эдессу,  чтобы приветствовать Клавдию Акту. Конечно,  он  вошел,  звеня  и  гремя  своими знаками отличия; он было взял  еще  более  победный  тон,  чем  Кнопс.  Он бахвалился своими талантами,  в  оглушительно  громких  и  недвусмысленных словах восхищался красотой Акты, смеялся своим знаменитым  жирным  смехом, угощал собеседницу своими лучшими остротами. Акта  с  интересом  наблюдала этот шумный феномен, подобного она никогда не видела. Она  пощупала  знаки отличия Требона, заставила  его  рассказать  историю  о  "Стенном  венце", весело провела с ним полчаса. Считая себя уже у цели, он вдруг с довольным видом схватил ее за плечи своей крепкой, покрытой рыжеватым пухом рукой.

   - Ну, малютка, а ведь неплохо было бы нам вдвоем...

   Она отшатнулась, даже без возмущения, но с таким безмерным  удивлением, что он, в свою очередь, отчаялся в успехе.

   Вечером, сидя в своем кабачке, Кнопс и Требон делились впечатлениями от встречи с Актой. Впечатления эти, однако, успели сильно измениться. Теперь оба они находили, что Акта делала им авансы; но для такой,  несколько  уже потрепанной дамы она  слишком  претенциозна,  и  претензии  ее  отнюдь  не соответствуют ожидаемому удовольствию. У них, занятых людей, попросту  нет достаточно времени для этакой жеманной козы.

   Они говорили, не щадя своих голосовых связок.  Люди,  сидевшие  вокруг, почтительно  прислушивались  к  речам  этих  высокопоставленных  господ  и деловито разносили их слова по городу.

10. ВОСКРЕСШИЙ ИЗ МЕРТВЫХ

   Теренций, узнав, что Клавдия Акта приехала в Месопотамию  повидаться  с ним, отнюдь не ускорил объезда вновь завоеванных городов. Он боялся  этого "нового"  свидания  с   Актой.   Правда,   желание   Акты   посетить   его свидетельствовало о ее доброй воле. Тем не менее он  ожидал  этой  "новой" встречи с тем же чувством, с каким  в  свое  время  ждал  брачной  ночи  с Марцией. Акта знала Нерона лучше, чем кто-либо на свете. Нерон означает  - "муж", "мужественный", и Акте было известно, что Нерон  носил  это  имя  с честью.

   Но, утешал он себя, разве он не Нерон? Разве он  не  стал  Нероном  "до самой сердцевины", так, что все побуждения Теренция неизбежно  становились побуждениями Нерона? Если на мужеские чувства Теренция Акта не  действует, то в худшем  случае  это  только  доказывает,  что  Нерон  потерял  к  ней влечение. Этот вывод вернул ему бодрость.

   Он счел уместным не самому отправиться в Эдессу, а  пригласить  Акту  к себе в Самосату. Акта была изумлена. Разве  подлинный  Нерон  поступил  бы так? Вероятно, нет. Но трудно было заранее предвидеть его поступки. Нельзя было с уверенностью сказать, что он сделал бы вот это и не сделал бы того. Одно мгновение она колебалась - ехать ли ей  в  Самосату.  Она  рассказала Марции о приглашении императора, не скрывая своих сомнений. Марция сказала ей доверчиво:

   - Не поехать ли мне с вами, дорогая сестра?

   Так как  Акта  промолчала,  она  не  настаивала.  Но  лишь  убедительно попросила:

   - Возвращайтесь поскорее. Я покажу вам Лабиринт.

   О Лабиринте она не говорила с тех пор, как впервые о нем упомянула.

   Итак, Акта одна уехала в Самосату. Она ждала встречи  с  императором  в мучительно-счастливом напряжении, которого не испытывала уже долгие  годы. В  то  утро,  когда  ее  предупредили,  что  император  посетит  ее,   она возбужденно ходила по своим комнатам, нарядившись как  бы  для  подлинного Нерона, взбудораженная ожиданием. В сотый раз  старалась  она  представить себе, что сделал бы настоящий Нерон, если бы  снова  свиделся  с  ней  при таких обстоятельствах, после столь долгой разлуки. Он рассмеялся бы  тихо, добродушно, по-мальчишески, он подошел бы к ней близко, близко, потянул бы носом, обнюхивая ее, приблизил бы свои серые близорукие глаза к самому  ее лицу, пристально взглянул бы на нее и только затем крепко обхватил  бы  ее своими милыми  мясистыми  руками,  рассмеялся,  засиял,  бросил  несколько торопливых греческих слов. Затем он замолчал бы, сопя, учащенно дыша, взял бы обе ее руки, крепко пожал и сказал бы на простом латинском языке:

   - Здравствуй, Акта. Здравствуй, маленькая Акта.

   Да, так именно он сказал бы, хотя он и был не больше ее самой ростом.

   Клики перед домом, слова команды и звон оружия. Шаги вверх по лестнице. Не чужие шаги. Дверь распахнулась, портьера отброшена. Входит незнакомец.

   Нет, не незнакомец: в комнату входит Нерон. Это его лицо,  его  широкий лоб, его рыжеватые волосы, его серые  прищуренные  близорукие  глаза,  его толстая, детская, капризно оттопыренная нижняя губа. Он  идет  к  ней,  он смеется добродушно, по-мальчишески, он подходит близко, близко, пристально смотрит на нее, хватает ее белыми мясистыми руками, сияет.  И  вот  звучит голос Нерона, он бросает несколько торопливых греческих слов. Его  ли  это голос? И как странно он произносит "th".

   Нет, только не критиковать, не хулить, не сомневаться. Она хочет, чтобы это был его голос. Это его голос. И вот этот голос произносит  на  простом латинском языке:

   - Здравствуй, Акта, здравствуй, дорогая моя Акта.

   Красивое удлиненное лицо Акты побелело, как будто  она  превратилась  в одну из своих статуй. Безвольно, почти  бессильно  принимала  эта,  обычно такая сдержанная, женщина юношески-бурные ласки  незнакомца.  Возможно  ли это? Она видела дыру на шее Нерона, через которую вытекла его  кровь,  его жизнь,  -  она  помогала  обряжать  его  труп,  она  поцеловала  его,  она присутствовала при том,  как  его  положили  на  костер  и  сожгли,  пепел торжественно хранился в мавзолее ее парка  в  Риме.  И  вот  этот  человек здесь,  его  близорукие  глаза,   его   дерзкие,   детские,   чувственные, царственные губы. Все было толще, массивнее,  пышнее,  на  тринадцать  лет старше, но это было его лицо, его облик. Могли ли  боги  вторично  создать тот же образ? Она, конечно, знала о шутке, которую сыграл  тогда  Нерон  с горшечником Теренцием, и в  обострившем  все  ее  чувства  напряжении  она замечала не  только  неправильное  произношение  "th",  но  и  все  другие малейшие  отступления  от  облика  Нерона.  И  все  же  она  почувствовала сильнейший страх, счастливый и отчаянный. Комната была полна  Нероном,  ее возлюбленным, так именно касались ее руки  Нерона,  так  проникало  в  нее дыхание Нерона. Но если это так, то принадлежит ли  ей  умерший?  Испуг  и блаженство привели ее в такое смятение, что она почти лишилась чувств.

   Она приказала себе проснуться. Она сказала себе, что тело, лицо,  маска могут повториться. Но если она хорошенько присмотрится,  то  заметит,  что движения, походка этого человека - иные,  что  его  натура  отличается  от натуры покойного. Но она не хочет этого слышать - по  крайней  мере  пока. Она  тихо  высвободилась  из  объятий  незнакомца.  Нежным  голосом,   еще беззвучным от возбуждения, спросила:

   - А где же ты был все это время? Почему ты не позвал меня?

   Теренций подготовился к подобным вопросам и  составил  ответы  в  стиле Нерона. Но этот человек, актер до глубины души, вложил все, что в нем было нероновского, в минуту приветствия, и так в эту минуту израсходовался, что теперь был совершенно пуст. Правда, он владел достаточно хорошей техникой, чтобы в своих ответах не сбиться  с  правильного  тона,  но  воодушевление ушло. Акта пришла в себя. Акта увидела  перед  собой  смешного  маленького комедианта. Она смотрела на него с таким же чувством, как на свою  любимую птичку, из которой велела сделать чучело и которая стояла  в  ее  комнате, жалкая и немая. Очарование было нарушено, она стыдилась великой, блаженной и полной отчаяния минуты, пережитой ею.  И  все  же  она  была  благодарна Теренцию  за  эту  минуту  и  не  дала  ему  заметить   своего   страшного разочарования.

   В  общем,  эта  первая  встреча  прошла  так,  что  даже  для   тонкого наблюдателя она могла бы сойти за свидание между подлинным Нероном  и  его подругой. Но Акта была рада, что недолго оставалась  в  присутствии  этого человека. После встречи она чувствовала себя усталой  и  легла  отдохнуть, как всегда. Она приучила себя даже после  волнений  спать  эти  два  часа; спала она и сегодня. Но через ее  сны  прошел  какой-то  дикий  искаженный образ Нерона, и проснулась она более утомленной, чем легла.

   В этот день Акта впервые почувствовала себя стареющей.

   Она снова ощущала руки Нерона на своих плечах, кожа ее холодела от  его дыхания, ее слух, ее сердце  полны  были  голосом  Нерона.  Чьим  голосом? Истинного или поддельного Нерона? Не все ли равно, какое  имя  носил  этот человек? Не достаточно ли было того, что он существовал? Разве это не было неожиданной, невообразимо великой милостью богов? Она готова была  принять этого человека - кто бы он ни был - за Нерона, все видя, все слыша. И если порой она сердцем отшатывалась от него, потому  что  он  был  грубее,  чем живший в ее памяти образ, если она мысленно смеялась над собой за то,  что поддалась его игре, - тело ее тосковало по нем.

   Вечером того дня, когда произошла их встреча, Нерон дал  в  честь  Акты пир. Некоторое время он не чувствовал подъема, но потом вдруг снова  обрел вдохновенную минуту великого актера.  Осчастливленная  этой  минутой,  она ждала, что он, подлинный Нерон, неожиданно грубым окриком вышлет гостей  и жадно на нее набросится. Но он разочаровал ее. Пробыв на  пиру  положенное этикетом время, он церемонно попрощался и удалился.

   То же самое произошло на следующий и на третий  день.  Тогда  она  сама сказала ему с естественным бесстыдством любящей женщины:

   - Когда же ты проведешь со мной ночь, Рыжая бородушка?

   Он ждал этого вопроса и заранее подготовил ответ. Он сказал, смеясь:

   - Не следует пытаться вырвать у богов  слишком  много  счастья.  Я  дал обет, что буду воздержан и лишь тогда лягу с тобой, когда завоюю Антиохию.

   Она с болью почувствовала, до какой степени это чужой человек, до какой степени он не похож на Нерона.

   Она решила отправиться в Эдессу, а затем в Антиохию и Рим. Но  как  это ни странно, ей оказалось трудно расстаться с этим человеком. Она  осталась - на день, и еще на день, и еще на неделю.

11. ЛАБИРИНТ

   Нерон, как он ни был  примитивен  и  поглощен  собой,  тонко  улавливал чувства окружающих, поскольку они касались его.  Он  понял,  как  обстояло дело с Актой и в каком свете он  представлялся  ей.  Его  прельщала  мысль высоко подняться в ее глазах. От него не укрылось,  что  Акту,  на  первый взгляд такую расчетливую и трезвую, он сильнее всего волновал тогда, когда погружался перед ней в свои романтические фантазии. Однажды  он  предложил ей посетить вместе с ним то место в Междуречье, которое ему дороже  всего, - эдесский Лабиринт.

   Акта была глубоко удивлена. Когда Марция говорила с  ней  о  Лабиринте, она не думала, что это связано с Нероном-Теренцием, и сочла  слова  Марции за бред полупомешанной; тем не менее эти слова наполнили ее любопытством и страхом.  Когда  же  Нерон  упомянул  о  Лабиринте,  ее   опять   охватило возбуждение, и самое слово "Лабиринт", так гордо и таинственно сошедшее  с уст Нерона, показалось ей загадочным и страшным.

   В сопровождении Нерона она поехала в Эдессу. Она не  хотела  утаить  от Марции, что Нерон предложил ей посетить Лабиринт, но Марция,  по-видимому, ничуть  не  сочла  для  себя  обидным,  что  не  она,  а  император  будет сопровождать Акту. Нерон же ничего не имел против того, чтобы Марция пошла вместе с ними.

   Таким образом, они втроем покинули город, перешли через  реку  Скирт  и отправились в Лабиринт. Они были просто одеты и без свиты; Нерон не хотел, чтобы народ видел, как они входят в Лабиринт. С одним  только  факельщиком они проникли в огромную, погруженную  во  мрак  пещеру,  с  ее  хаотически перепутанными  ходами.  Нерон  прекрасно  ориентировался  здесь.  Он   шел впереди, не обращая внимания  на  факельщика,  довольно  быстро,  так  что Марция и Акта с трудом следовали за ним по  извилистым,  неровным  тропам. Наконец Нерон приказал факельщику остановиться и ждать их возвращения.

   - Не бойтесь, - сказал он женщинам, велел Марции  взять  его  за  руку, подать другую руку Акте и пошел дальше по темному коридору.

   Акта была смела, она не раз доказывала это, и все-таки ей  было  не  по себе, когда  она  с  трудом,  неуверенно  шла  в  темноте  с  этими  двумя полубезумными людьми по тесным, низким, пахнувшим  плесенью  ходам,  то  и дело наклоняясь, чтобы не удариться головой.  Она  ничего  не  видела,  но время от времени слышала короткий противный писк.

   - Это летучие мыши, - сказал Нерон. - Я приручил некоторых  из  них;  у них интересные лица. Не бойтесь, между прочим, моя Акта, они не  цепляются за волосы. Это нелепое суеверие. Мир, к сожалению, полон нелепых суеверий. - Он вздохнул, слегка рассмеялся. - Вот, - сказал он с удовлетворением,  - теперь мы пришли на мое любимое место. Тут несколько ступенек вниз,  почти лестница.

   Марция и Акта, ощупью и с трудом подвигаясь, пошли на  его  голос.  Все сильнее захватывало дух от затхлого воздуха  и  почти  осязаемого  густого мрака.

   - Вот мы и пришли, - донесся из темноты голос Нерона. - Садитесь, прошу вас, - сказал он вежливо, будто принимая гостей  в  своем  дворце.  Марция выпустила руку Акты. Акте хотелось  остаться  возле  нее,  чувствовать  ее близость, теплоту ее тела,  но  она  уже  не  находила  Марции  и  боялась кликнуть ее в присутствии Нерона. Она присела на корточки.

   - Вы видите меня, моя Акта? - спросил немного  погодя  Нерон;  судя  по голосу, он был где-то слева, наискось, довольно далеко;  пещера,  куда  он привел их, была, вероятно, просторна.

   - Нет, - с удивлением откликнулась Акта, - как я могу вас видеть?  Ведь здесь темно.

   - Разве темно? - отозвался Нерон. - Ну так я буду вам светить, -  гордо возвестил он.

   - Теперь-то вы видите меня? - продолжал он со злым торжеством и  легкой угрозой в голосе.

   Так как Акта молчала, Марция ответила за нее.

   - Конечно, она тебя видит.

   - Пусть скажет сама, - настаивал Нерон.

   - Да, конечно, я вижу, - смущенно сказала Акта.

   - Вы видите, как я подымаю руку? - спросил Нерон.

   - Вижу, - ответила Акта.

   - Вы расположены шутить, - рассмеялся Нерон. - Я вовсе не поднял  руки. Но это место располагает к шуткам. Здесь очень уютно, не  правда  ли?  Да, здесь я хорошо себя чувствую, и именно здесь хочу остаться на веки вечные. Это то место, которое больше всего  мне  приличествует.  Здесь  реют  тени великих древних царей Востока, здесь их погребли, здесь  они  хотели  быть погребенными, и когда у меня появляется желание быть среди равных, я иду и беседую с древними царями и богами.

   Акта не ответила. Ее  подавленность  росла.  Это  был  явно  помешанный человек, и в своем безумии он мог на нее наброситься, принести ее в жертву какому-нибудь богу, своему гению или кому-нибудь  еще,  Лабиру,  например, божеству Лабиринта. И все-таки в его  голосе,  даже  в  его  словах,  была притягательная сила. Ибо так мог говорить и подлинный Нерон.

   Немного погодя снова раздался голос Нерона.

   - Теперь мы вернемся  обратно,  -  сказал  он,  и  Акта  с  облегчением вздохнула. Но он прибавил весело: - На обратном пути я не буду  вести  вас за руку. Я предпочитаю светить вам.

   Акта  испугалась.  Она  поднялась  и  стала  ощупью  пробираться  вдоль неровных стен. Голос Нерона уже  доносился  очень  издалека  и  с  высоты; Нерон, видимо, уже вышел из глубокой пещеры. Весело  болтая,  он  довольно быстро двигался вперед; вот его голос уже перестал доноситься. Но  теперь, по крайней мере, возле Акты была Марция.

   - Давайте вместе пробираться вперед,  -  сказала  Марция  ободряюще.  - Разве здесь не хорошо?

   - Да, да, - сказала Акта и  поспешно  взяла  руку  Марции.  Она  смутно вспоминала рассказы о людях, которые заблудились  в  Лабиринте,  не  могли найти дороги назад и умерли ужасной голодной смертью. Она крепче  схватила Марцию за руку. Но вскоре Марции потребовались обе руки,  чтобы  ощупывать стены, и через несколько секунд Акта потеряла ее.  Она  звала  ее,  Марция отвечала, но и ее голос скоро затих.

   Акта осталась одна в Лабиринте. Ощупью шла она, то  вперед,  то  назад. Попала в длинный, довольно ровный ход.  Вспомнила  совершенно  точно,  что прошла здесь сейчас же после того,  как  Нерон-Теренций  велел  факельщику остановиться. Подбадривала себя: вот уже скоро из темноты вынырнет  факел. Но нигде не было ни проблеска света, а голоса Нерона и  Марции  совершенно замолкли.

   Нет смысла идти дальше. Память обманула  ее,  она,  Акта,  окончательно заблудилась. Остается только ждать, пока за ней придут.

   Она присела  на  корточки  в  темноте.  Надо  запастись  терпением.  Ей придется прождать час, а может быть,  и  два  и  три.  Быть  может.  Рыжая бородушка хочет отомстить ей за то, что он перед ней спасовал. Акта  знала мир и людей, она знала, что сильнее всего ненавидишь того,  перед  кем  ты спасовал. Говорят, что в Лабиринте три тысячи пещер. Зачем она согласилась на эту безумную затею - спуститься сюда с двумя сумасшедшими? Ведь  обычно она так рассудительна. Зачем она вообще  сюда  приехала?  Разумеется,  был какой-то смысл в том, что она сюда приехала, но теперь  она  этого  смысла уже не находит. Она так же мало разбирается  в  самой  себе,  как  в  этом проклятом Лабиринте.

   Немного  логики.  Пожалуйста,  Акта.  Не  впадать   в   панику.   Зачем понадобилось бы этому человеку оставить тебя здесь, в этом мраке?  И  если бы ему пришла в голову такая сумасшедшая мысль, разве Варрон и  другие  не вправили бы ему мозги? Ведь большой вред был бы для дела Нерона,  если  бы Акта, приехавшая для свидания с ним, исчезла.

   Вдруг она с испугом схватилась  за  волосы.  Не  запуталась  ли  в  них летучая мышь? Глупости. В последней, самой темной  пещере  живет  божество Лабиринта, полубык Лабир. Он заставлял эдесский народ посылать в  Лабиринт юношей, он питался их кровью. Давно ли она сидит здесь?

   - Рыжая бородушка, - крикнула  она  внезапно,  и  в  ее  голосе  звучал сильный страх, - где ты? Помоги же мне.

   - Вы все еще здесь. Акта? - спросил он вежливо и удивленно. Он  говорил в темноте так легко, как будто бы держал перед глазами  смарагд  и  сквозь него рассматривал Акту.

   - Почему же вы не следуете за мною? Но, может быть, вы и  правы:  нимб, излучаемый  императором,  слишком  хорош,  чтобы   пользоваться   им   для осветительных целей. Я пошлю вам факельщика.

   Явился факел, явился свет, и наконец они  выбрались  из  Лабиринта.  Но Акта долго помнила страх, испытанный ею там. Зато она теперь вспоминала об увлекательной стороне этого переживания. Нерон в Лабиринте, Нерон, который сначала напугал и взволновал ее, а потом явился в роли  избавителя  -  это подлинный покойный Нерон.  Подлинный  покойный  Нерон  чувствовал  себя  в Лабиринте не хуже, чем в своем мавзолее, в парке  Акты,  в  Риме.  И  Акта теперь уже не сомневалась, что была права, отправившись в Междуречье.

12. ПРАХ НЕРОНА

   Она жила уже почти месяц в Эдессе.  Друзья  Нерона  находили,  что  она превосходно поступила, приехав сюда, но если она какой-нибудь  решительной демонстрацией не подтвердит подлинности  Нерона,  то  ее  приезд  принесет больше вреда, чем выгоды. Они находили, что  для  Акты  существует  только один способ выступить в пользу Нерона.

   Естественно было, что они возложили на Варрона задачу склонить  Акту  к такому выступлению.

   - Я с радостью вижу,  очаровательная  Акта,  -  сказал  он,  -  что  вы проводите много времени с нашим Нероном. Поняли ли вы наконец, как я дошел до нелепого плана снова пробудить к жизни Нерона?

   Акта слушала его с выражением внимательного ребенка,  она  задумчиво  и одобрительно кивнула в ответ на его слова.

   - Если наш Нерон, - продолжал сенатор, - минутами умеет даже  вас,  моя Акта, перенести в прошлое, то не сумеет ли он перенести в  это  прошлое  и Рим, который несравненно грубее вас?

   - Времена, - выразила опасение Акта, - стали суровее,  трезвее.  Теперь нужны  сильнодействующие  средства,  чтобы  вызвать  подъем.  Быть  может, слепота, в которую повергает нас Нерон, исходит не от него, а  заложена  в нас самих. А тогда наше предприятие бессмысленно, безнадежно.

   Она сказала - "наше предприятие", это было для Варрона высшим триумфом.

   - Помните ли вы еще, Акта, - спросил он, и это была скорее просьба, чем вопрос, - как вся жизнь озарялась верой  в  Нерона?  Помните  ли  вы,  как подавлен, оглушен был мир, когда умер Нерон? Не казалось ли, что мир сразу стал голым, бледным, бескрасочным? Люди на Палатине хотели украсть у меня, у вас нашего Нерона. Не чудесно ли было бы показать им, что они бессильны? Они разбили вдребезги его статуи, соскребли его имя со всех надписей, даже на исполинскую статую его в Риме, вместо хорошей головы  Нерона,  насадили крестьянски-рассудительную голову старого Веспасиана. Не чудесно  ли  было бы доказать им, что все это было ни к чему? Надо признать, в немногие годы они достигли многого. В немногие годы  они  стерли  с  лица  земли  всякую фантастику, взлет, размах, все,  что  делало  жизнь  достойной  жизни.  Но теперь  вместе  с  Нероном  все  это  снова  вернулось.  Неужели  это   не захватывает вас, Акта? Боги помогли нам преодолеть первую,  самую  трудную часть пути. Идемте с нами, Акта. Мы завоюем Антиохию, Александрию, Коринф, Палатин.

   - Вы грезите, - сказала Акта, но в тоне ее не было протеста.  Она  сама грезила вместе с ним, она говорила приглушенным голосом, точно в полусне.

   - Хорошо бы, - продолжала она тем же мечтательным тоном, - снова жить с Нероном на Палатине. Но не бывать этому. Не надо  поддаваться  чарам,  как делаете  это  вы,  мой  Варрон.  Когда  чары  спадают...  -  она  умолкла, погруженная в свои мысли.

   - Когда чары спадают?  -  спросил  Варрон,  глядя  на  нее,  сам  почти завороженный мудрой печалью, исходившей от нее.

   - Когда чары спадают... - повторила она, все еще не заканчивая фразы.

   - Что же, что же тогда? - торопил Варрон, не в  силах  отвести  от  нее глаз.

   -  Тогда...  вместо  юной  красавицы  видишь  перед  собой  старуху,  - закончила Акта своим ясным голосом, спокойно улыбаясь.

   И с присущей ей логикой, она твердо и трезво разъяснила  ему,  в  каком свете ей представляется его Нерон.

   - Вы сделали правильный выбор, - сказала  она.  -  Ваш  Нерон  способен ввести в обман. Ему удалось обмануть даже меня. Вы знаете, как любит  меня Италик. Он, поэт и мужчина, обычно такой разумный человек, от любви ко мне превращается в смешного ребенка, и я не была бы женщиной, если бы  это  не нравилось мне. Но я должна вам признаться:  ваш  Нерон,  когда  я  впервые увидела его, за полминуты достиг  большего,  чем  мой  Италик  -  усилиями нескольких лет. Однако - и в этом слабая  сторона  вашего  расчета  -  ваш Нерон может обмануть только на одну минуту, да и то надо хотеть  поддаться этому обману. Он насквозь искусственен, это шутка  богов,  которые  потехи ради создали нечто вроде восковой фигуры, способной говорить и  двигаться, но он остается тенью, он лишен настоящей человеческой  души.  Он  даже  не умеет спать с женщиной, он не "Нерон", не мужчина,  производительная  сила отсутствует в нем. Одушевленнее всего он в своем  Лабиринте.  Он  призрак, такими я представляю себе мертвых в Гадесе, он - ничто. Сердце разрывается от  таких  переживаний:  видишь  перед  собою  мужественный,  царственный, величавый образ, такой родной, точно сбылась сказка, а внутри  -  пустота, ничто. Я пугаюсь самой себя, своих собственных движений, походки,  голоса, когда вижу эту тень - Нерона.

   Варрон понимал ее и, прежде чем высказать свою просьбу,  он  уже  знал, что Акта откажет ему.

   - Когда я вижу ваше живое лицо. Акта, - все же начал он снова, -  я  не могу поверить, что вы так трезвы, как пытаетесь себя представить.  Если  я позволил себе увлечься, поддайтесь  увлечению  и  вы.  Не  будьте  слишком благоразумны. Останьтесь в нашей ладье, Акта. Разве не чудесно  мчаться  в ней? И если вы будете с нами, эта ладья не разобьется.

   - Я хочу сделать вам признание, Варрон, - возразила Акта. - Вы  знаете, что я любила Нерона. Так сильно, что всякий другой бледнеет  рядом  с  его тенью. Ваш Нерон был первый, кто сызнова зажег все то, что погасло во  мне со смерти Рыжей бородушки. Я не  выношу  вашего  Нерона.  Я  схожу  с  ума оттого, что мне снова и снова приходится переживать одно  и  то  же.  Этот призрак как будто одет плотью, но только прикоснись к нему, - и дух тотчас же улетучивается из него. Я не выношу этого.  Я  не  люблю  опьянения:  вы ошибаетесь. Я ни в коем случае не люблю опьянения, которого надо достигать такими средствами. Я здесь не останусь.

   И, видя его глубокое разочарование, она продолжала, изменив тон, в одно и то же время расчетливо, шутливо и серьезно:

   - Я не хочу оставить вас на произвол судьбы, Варрон. Мне хочется помочь вам. Вы знаете, я богатая женщина, я люблю богатство, а если  я  предприму что-нибудь для вашего Нерона, то предвижу лишь  единственный  практический результат. Тит конфискует мои прекрасные земли и мои  кирпичные  заводы  в Италии. И все же: если я могу оказать услугу  вашему  делу,  если  я  могу сделать нечто во имя Нерона, скажите мне, что  я  должна  сделать.  Я  это сделаю.

   Вот теперь было бы кстати заговорить о  той  просьбе,  с  какой  хотели обратиться к ней сторонники Нерона. Ведь она сама дала ему к этому  повод. Но тот самый Варрон, который без  малейших  колебаний  посылал  на  смерть тысячи людей; который принес в жертву своей игре родную  дочь;  который  с сожалением, но без раскаяния видел, как умирает его друг Фронтон;  который часто рисковал собственной жизнью ради менее значительных  целей,  -  этот Варрон не мог сказать в лицо Клавдии  Акте,  чего  он  от  нее  хотел.  Он зажегся от соприкосновения с ней. Он теперь сам не понимал,  как  мог  он, пока был еще молод, - из одного лишь благоразумия, только чтобы не портить отношений  с  императором,  -  запретить  себе  видеть  ее   красоту,   ее неповторимое своеобразие, насладиться им. А теперь этот сразу  постаревший человек увидел - и раскаялся. Он, Варрон, который так долго  принимал  всю свою жизнь такой, как она есть, который не хотел бы вернуть обратно ничего из того, что было сделано, и не хотел бы сделать ничего из того,  от  чего он  отказался,  теперь,  за  короткий  промежуток,   вторично   чувствовал раскаяние. Он раскаивался, что в свое время - как ни посмотрел бы  на  это Нерон - не употребил всех усилий, чтобы  завоевать  эту  женщину,  Клавдию Акту. Он почувствовал огромное искушение забыть на время  свое  смешное  и великолепное предприятие, стать не  чем  иным,  как  прежним  Варроном,  и отдаться радости встречи с изумительным существом, которое по воле  судьбы оказалось на его пути.

   И поэтому, вместо того чтобы воспользоваться случаем и изложить ей свою просьбу, он сказал без всякой связи с предыдущим:

   - А вы помните еще, моя Акта, как мы пускали цветных китайских рыбок  в новый пруд Золотого дома?

   И  он  почувствовал  себя  молодым,  как   в   свои   лучшие   времена, легкомысленным и глубоким, злым и уверенным в  своем  очаровании,  готовым дорогой ценой заплатить за свою радость, ибо он хорошо  знал,  что  жизнью можно вполне насладиться лишь тогда, когда ты не расчетлив. Он  чувствовал глубокую близость к Клавдии Акте, близость, которой он  никогда  ранее  не ощущал. В сущности, казалось ему, их в  комнате  трое:  умерший  подлинный Нерон был с ними, в своем лучшем образе, не мешая им, и это соткало  между ними тремя глубокую, более чем дружескую связь.

   Но Акта не поддалась этой игре. Она,  напротив,  повторила  резко  и  с намеренной сухостью:

   - Скажите же, что я могу сделать для вашего Нерона?

   Тогда Варрон овладел собой и сообщил ей, в чем именно он и  его  друзья видели единственную важную услугу, которую Акта могла бы оказать их делу.

   Они рассуждали так: если Нерон жив, то в урне, которую Акта  хранила  в мавзолее своего парка, в Риме, был прах какого-то неизвестного. Если  Акта убеждена, что Нерон жив, то хранить  эту  урну  смешно.  Если  Акта  хочет показать миру, что она верит в живого Нерона, надо,  чтобы  она  разрушила памятник и рассеяла прах по  ветру.  Варрон  излагал  ей  свою  просьбу  в намеренно сухих словах. Прозрачная кожа на лице Акты  побелела,  казалось, она светится. Но голос Акты был чист и спокоен, как всегда,  когда  она  в тон Варрону сухо подытожила:

   - Вы требуете, чтобы я рассеяла по  ветру  все,  что  еще  осталось  от истинного Нерона, чтобы доказать мою веру в вашего фальшивого Нерона?

   - Да, - деловым тоном сказал  Варрон.  Но,  еще  прежде  чем  это  "да" отзвучало, он устыдился того, что предлагал, и с  обычно  не  свойственной ему неуклюжестью прибавил: - Речь идет о деле Нерона, это,  верьте,  стоит горсти пепла.

   Зеленовато-карие глаза Акты долго смотрели на сенатора,  друга  Нерона, ее плечи чуть-чуть опустились, ее изогнутые губы задрожали.

   - То, что вы говорите, - возразила она с  чуть  заметной  насмешкой,  - конечно, очень благоразумно. Но, пожалуй, лучше бы вам этого не говорить.

   Наступило неловкое молчание, сразу ощутилось все то, что разделяло Акту и Варрона.

   Акту охватило  негодование.  Тщетно  говорила  она  себе,  рассуждая  с присущим ей здравым смыслом: если Варрон хочет продолжать  дело  Нерона  и править миром в его духе, может ли его остановить какая-то урна? Ведь  для него и в самом деле там нет ничего, кроме горсти пепла. Но в глубине  души она знала, что это его не оправдывает и что он не прав перед ней  и  перед Нероном. Если его соображения правильны для него, они неправильны для нее, Акты. У нее другая логика. То, что она тогда, без колебаний, с риском  для жизни, спасла  мертвое  тело  Нерона  от  поношения  и  похоронила  его  с императорскими почестями, - это был величайший, разумнейший поступок  всей ее жизни. Что значит - действовать разумно? Действовать разумно  -  значит действовать так, как свойственно природе данного человека. Пиетет -  может быть, пустое слово для Варрона, но не для нее. Для нее развеять  по  ветру прах Нерона было равносильно тому, чтобы вылить в пустоту свою собственную кровь. Гречанка, отдавшая жизнь за то, чтобы похоронить тело своего брата, не была просто театральным образом. Она жила  не  только  милостью  поэта. Акта никогда не допустит, даже знай она, что  от  этого  зависит  изгнание Флавиев из Рима, разрушить гробницу в ее парке, гробницу, где жил  усопший Нерон. Останки ее возлюбленного, ее императора, были лучшим ее достоянием, без них она не могла бы жить.

   - С прахом я не расстанусь, - сказала она  тихо,  твердо,  зло.  -  Это невозможно.

   Варрон замолчал.  Он  понял,  что  никакая  сила  на  земле  не  сломит сопротивления Акты. Он простился, ушел.

   Акта между тем со всей  поспешностью  подготовляла  свой  отъезд.  Если прежде она вся горела жаждой близости с Нероном-Теренцием, то  теперь  она уже не могла дышать одним воздухом с ним. Одно воспоминание о его коже,  о его запахе уже раздражало ее до тошноты.

13. СОЗДАНИЕ ПОДНИМАЕТСЯ НА СВОЕГО СОЗДАТЕЛЯ

   Намерение Клавдии Акты вернуться в  Антиохию  и  Рим  ошеломило  друзей Нерона. Требон и Кнопс настаивали на том, чтобы устранить  ее,  уничтожить раньше, чем она вернется в Рим и сможет там распространять  сказку,  будто бы Нерон вовсе не Нерон. Даже самим себе они  не  признавались,  что  рады были найти предлог отомстить женщине за ущемленное мужское самолюбие.

   Теренций благосклонно выслушивал предложения  своих  приближенных.  Его злило, что Акта одним своим  появлением  покорила  массы  Месопотамии,  он завидовал ее популярности. Он хорошо знал, что  были  моменты,  когда  она принимала его за Нерона. Возможно, говорил он себе, он и мог бы  завоевать ее, если бы не спасовал как мужчина. Он не прощает ей того, что  сила  его как мужчины и актера оказалась недостаточной, он не забывал,  что  она  не хотела увидеть его "ореол", блеск царского величия, исходивший от  него  в Лабиринте. Приятно было бы стереть эту блудницу с лица земли, а если  того же требуют государственные интересы, то это -  удачное  совпадение.  Легче всего было бы, конечно, убить Акту из-за угла. Но это казалось ему слишком грубым, упрощенным. Его месть должна быть изощренней, изящнее. Он вспомнил об искусно "сделанном" кораблекрушении, посредством которого Нерон убрал с пути свою мать. Теренций мечтал устроить "несчастный случай", в результате которого  Акта  была  бы  изувечена:  или  лицо  ее   было   бы   навсегда обезображено, или походка утратила бы свою грациозность. Конечно, все  это надо  организовать  так  утонченно-искусно,  чтобы  даже  сама   Акта   не заподозрила ничего, кроме злого случая.

   Акта тем временем закончила приготовления к отъезду. Но так как  у  нее было мягкое сердце, она  не  хотела  покинуть  Эдессу,  не  простившись  с человеком, который после долгих лет пустоты снова  вызвал  в  ней  расцвет большого чувства. Она посетила Нерона.

   Нерон в этот момент возился со своими дрессированными летучими  мышами, для которых был устроен специальный грот. Прощальный визит  Акты  был  для него неприятной  неожиданностью.  Если  бы  она  пыталась  уехать  тайком, крадучись, это более соответствовало бы его планам. Он уже принял на  этот случай меры, и она не ушла бы живой из его рук. То, что теперь она  стояла перед ним такая спокойная, веселая, не укладывалось в его представлении  о мире, смущало его, и он еще сильнее ненавидел ее за то, что живая Акта  не совпадала с тем образом, который он создал себе.

   Он заставил ее некоторое время ждать, затем принял ее, но не во дворце, а в  гроте,  в  полумраке.  Призраками  реяли  летучие  мыши  или  висели, уцепившись за потолок, за выступы. Это были животные разнообразных  пород: они свисали отовсюду, уродливые, с человеческими руками, огромными  ушами, отталкивающими  собачьими  и  обезьяньими  мордами,   мохнатыми   тельцами разнообразнейших цветов. Нерон  предполагал,  что  эта  жуткая  обстановка смутит Акту. Но Акта была скорее удивлена. Поэтому Теренцию не удалось  на этой  прощальной  аудиенции  быть  Нероном.   Он,   правда,   многословно, полуиронически выражал свою печаль по поводу того,  что  Акта  так  быстро покидает его, приводил цитаты из классиков, не хуже,  чем  это  сделал  бы подлинный Нерон. Но в общем он сам чувствовал, что он не в ударе. Акта  же находила его убогим, она не понимала, как мог этот  человек  возбуждать  в ней такие большие чувства.

   Она  уже  собиралась  уходить,  когда  на   Нерона   наконец   снизошло вдохновение и он овладел  собой.  Да,  на  него  снизошел  дух  подлинного Нерона. Он почувствовал себя императором, который прощается  с  человеком, некогда ему близким, близким еще и теперь. Но он, император, хочет,  чтобы их  разлучила  смерть,  о  чем  друг  его  еще  не  подозревает.  Темно  и таинственно заговорил он о своих летучих мышах. Говорил о  том,  как  души убитых Одиссеем женихов, подобно летучим мышам, следуют в подземный мир за предводителем мертвых Гермесом. Процитировал Гомера:

   ...Как мыши летучие в недре глубокой пещеры,    Цепью к стенам прикрепленные, - если одна, оторвавшись,    Свалится наземь с утеса, - визжат, в беспорядке порхая;    Так, завизжав, полетели за Эрмием тени...

   Глубокомысленно  и  таинственно  шутил:  кто,  мол,  из  умерших  общих знакомых скрывается теперь в этих уродливых животных, - вот в этом, в том? Он смотрел на Акту своими близорукими  глазами,  злым  и  в  то  же  время печальным, нежным взглядом,  точно  навсегда  с  ней  прощаясь.  Он  играл Нерона, знающего, что его мать Агриппина, что его жена  Октавия  готовятся предпринять путешествие, из которого они никогда не вернутся. Он любил эту Агриппину, эту Октавию, он любил и эту Акту, потому что она была для  него уже мертва, потому что он смаковал это ощущение - разговаривать с умершей, которая думает, что она еще жива.  Он  мог  быть  особенно  нежен  с  этой покойницей,  зная  то,  чего  не  знала  она,  исполненный  злого  чувства превосходства. Он был особенно нежен с Актой.

   Акта   испугалась.   Сначала   этот   человек,   игравший   со   своими дрессированными летучими мышами и кормивший их из своих рук, показался  ей смешным. Теперь он был ей страшен. О, она знала этого  Нерона.  Знала  его ужасающую, бездонную  жестокость.  Знала  страсть  Нерона  к  такого  рода дьявольской игре. Да, теперь она понимала, каким образом этот человек  мог так глубоко взволновать ее. Она видела маленькую, презрительную,  ласковую и злую складку вокруг его губ. В Теренций,  игравшем  со  своими  летучими мышами, она узнала Нерона, игравшего с мертвецами, которых  он  посылал  в подземный мир. Она узнала Нерона, она поняла, что она приговорена. На  нее дохнуло холодным дыханием подземного царства, и она удалилась с  ужасом  в душе.

   Ни Нерон, ни Требон, ни Кнопс ни слова  не  сказали  Варрону  или  царю Филиппу о своих замыслах относительно  Акты.  Нерон  хорошо  понимал,  что Варрон и царь Филипп сделают все, чтобы помешать выполнению его  плана.  И все-таки, против воли Нерона, они об этом  узнали,  и  очень  скоро  после ухода Акты от императора Варрон настойчиво попросил у него аудиенции.    - Я слышал, к моему сожалению, - сказал  Варрон,  -  что  Клавдия  Акта хочет нас покинуть.

   - Да, мой Варрон, - любезно сказал Нерон, - нам не удалось ее  удержать - ни вам, ни мне.

   - Раз нельзя ее удержать,  -  сказал  Варрон,  -  надо  по  возможности облегчить такой прекрасной, очаровательной даме путешествие в Рим.

   - Да, - отозвался Нерон, - это надо сделать.

   - Я хочу предоставить в ее распоряжение один из моих дорожных экипажей, - сказал Варрон как бы мимоходом, - и почетную стражу в сто человек.

   - К сожалению, вы опоздали, мой Варрон, - сказал  император,  -  я  сам предоставил ей дорожный экипаж и охрану.

   Сенатор чуть-чуть побледнел.

   - Я буду крайне обязан вашему величеству, - сказал он, - если мне будет дарована привилегия оказать Клавдии Акте эту маленькую услугу. Я у  нее  в долгу с прежних времен, и, кроме того, ведь ваше величество, - прибавил он с несколько лукавой фамильярностью, - всю неделю находились в  интимнейшей близости с нашей Актой.

   Намек разозлил Теренция, но он не дал заметить своей досады.

   - Нет, мой Варрон, - улыбнулся он и даже потрепал Варрона по плечу,  на что до сих пор никогда не отваживался, - ничего не  выйдет.  В  оставшийся короткий срок мы хотим оказать нашей Акте еще эту последнюю услугу.

   Слова его, несмотря на любезный  тон,  прозвучали  так  угрожающе,  что Варрон, боясь раздразнить его,  не  решился  уклониться  от  прикосновения этого человека, как оно ни было ему противно.

   - Не настаивайте на этом, - сказал он тоном убедительной просьбы. - Это может плохо кончиться, - прибавил он, - если Акту не будут сопровождать на границу безусловно надежные люди.  Дорога  в  последнее  время  не  совсем безопасна.

   - А моих людей вы не считаете надежными, Варрон? - спросил император.

   - Я считаю моих людей более надежными, - возразил Варрон.

   - Вы очень смелы, мой друг, - сказал  Нерон,  делая  вид,  что  на  его царственное лицо набегает тень маленького мрачного облака.  -  Неужели  вы думаете, что такие доводы сделают меня благосклоннее к вашей просьбе?

   Варрон сдержался.

   - Подумайте о том, - еще раз попросил он, - какой клевете дал бы  повод несчастный случай с нашей Актой, если бы он приключился с ней  в  пути.  К каким неожиданным последствиям это привело бы. Весь мир скажет,  что  Акта узнала в нашем Нероне не его величество императора, а  некоего  горшечника Теренция. Это было бы  колоссальным  торжеством  для  Цейона  и  людей  на Палатине. С нашей Актой ничего  приключиться  не  должно,  -  заклинал  он императора.

   - Вот потому-то я и даю ей для охраны моих людей, - с дружеской улыбкой сказал Нерон.

   Но теперь Варрон потерял самообладание. Он подошел близко  к  Нерону  и сказал ему прямо в лицо:

   - Плохо это кончится, если Акта поедет с твоими  людьми,  плохо  и  для тебя - этому не бывать.

   Он говорил  тихо,  но  таким  решительным,  даже  яростным  тоном,  что Теренций испугался. Но Теренций не  хотел  замечать,  что  он  сейчас  для Варрона Теренций, а не Нерон. Он возразил:

   - Как ты этому помешаешь?

   - Чем допустить, - сказал Варрон, - чтобы  Акта  попала  в  руки  твоей сволочи, я уж лучше заставлю ее  сказать,  кто  ты  такой.  И  некая  Кайя скажет, кто ты такой, да и сам Варрон это скажет.

   Теренций побледнел. Но он продолжал оставаться Нероном и сохранил  свой легкий тон, тон императора, который поддразнивает своего друга.

   - Варрон очень волнуется, - улыбнулся он, - из-за этой малютки.  Я  еще никогда не видел его в таком волнении. Кто мог бы подумать, что наш Варрон способен еще так влюбляться. Я прощаю влюбленному  его  выходку.  Но  твою просьбу я, как ни жаль, на этот раз исполнить не могу, - закончил он не то насмешливо, не то с сожалением. - Не ты, а я дам охрану Акте.

   Теренций ожидал, что Варрон взбесится, раскричится, он ожидал взрыва. К этому он был готов, этот бой надо было в один прекрасный  день  выдержать. Он этого и боялся и хотел. Он всей  душой  ненавидел  Акту  и  всей  душой ненавидел Варрона и знал, что эта ненависть даст ему силу одержать верх  в споре с Варроном, остаться Нероном.

   Но Варрон не вспылил. Варрон не впал в бешенство. Напротив, с его  лица исчезли  последние  следы  гнева.  Он  несколько  отступил,   чтобы   ему, дальнозоркому, лучше разглядеть собеседника, его рот сложился в невероятно высокомерную, добродушно-презрительную усмешку, и, не повышая голоса,  но, уверенный в действии своих слов и в повиновении "создания", он бросил ему:

   - Куш, Теренций.

   И ушел.

   Теренций смотрел вслед Варрону, весь оцепенев, неподвижный, бледный,  с искаженным лицом. Затем, очень скоро, он решительно вычеркнул из  сознания эти чудовищные слова. Этого не было. Этого он не слышал. Если бы это было, если бы он это слышал, его месть была  бы  страшна,  превзошла  бы  всякое воображение, он публично подверг бы невиданным пыткам Варрона, Акту,  Кайю и потом велел бы их казнить. Но он не мог этого сделать.  Пока  еще  -  не мог. А следовательно, он не слышал слов Варрона, их не было.

   Клавдия Акта поехала  с  охраной,  которую  предоставил  ей  Варрон,  и благополучно вернулась в Антиохию, в Рим.

14. ОРЕОЛ

   Отъезд Акты,  казалось,  не  задел  императора.  Нерон  становился  все неуязвимее под броней веры в  свой  божественный  ореол,  в  свое  царское величие.

   Он окружил себя великолепием, как это сделал бы настоящий Нерон. Деньги были. Их  доставляли  завоеванные  сирийские  города.  Имущество  общин  и отдельных  лиц,  скомпрометированных  в  качестве   сторонников   Тита   и противников Нерона, подвергалось конфискации. Артабан, царь Филипп, другие цари, верховные жрецы, шейхи Междуречья и Аравии давали деньги  в  большом количестве. Нерон мог предаться своей страсти  -  возведению  колоссальных построек. Он восстановил  потопленную  Апамею,  великолепно  отстроил  ее, назвал ее Неронией. Выстроил там стадион,  театр,  храм  своему  гению;  и богине Тарате он отстроил новый пышный храм.

   Вместе с тем он приступил к осуществлению своей заветной мечты.  Скала, которая высилась над Эдессой, по его замыслу, должна была  превратиться  в гигантский барельеф, который, по образцу  восточных  памятников,  сохранит для  вечности  черты   императора.   Обожествленных   императоров   обычно изображали уносящимися в небеса на орле. Он, Нерон, дал  скульптору  более смелый мотив.  Он  хотел  унестись  верхом  на  летучей  мыши  и  требовал реалистического  изображения:  не  приукрашивать  его   собственных   черт; уродливую, жуткую морду и обезьяньи когти животного, на котором  он  будет изображен сидящим верхом,  передать  во  всем  их  голом  безобразии;  все увеличить до исполинских размеров.

   Советники императора покачивали головой,  находя  этот  символ  слишком смелым. Правда, большая часть населения верила, что летучая мышь  приносит счастье, но многие связывали с ней понятие о подземном царстве, о смерти.

   Нерон смеялся над этими опасениями. Что - смерть, что - подземный  мир? Предрассудок, бессмыслица. Разве он  не  был,  говоря  словами  известного классика, "императором до самой сердцевины"? То, что он думал, то, что  он чувствовал, - это  были  императорские,  божественные  идеи,  и  если  его Даймонион приказывал ему избрать мотив с летучей мышью, то перед этим  его внутренним голосом все возражения были только смешны.

   Он был смел до безумия, как Нерон в годы своего расцвета. Он приказал - на что до сих пор не отваживался ни один римский император, -  по  примеру великого царя парфянского,  нести  впереди  себя  огонь,  символ  царского величия. Затем он велел отчеканить золотую монету,  на  которой  его  лицо было изображено двойной линией, - смелый намек на то, что он дважды Нерон, умерший и воскресший,  как  бог  Озирис.  С  трудом  уговорили  императора министры отсрочить выпуск этой монеты, они  боялись,  что  двойной  Нерон, изображенный на ней, даст насмешливым сирийцам повод к злым шуткам. Но сам Нерон любил эту монету с двойным профилем и часто ею любовался.

   Как прежний Нерон публично выступал в греческих городах,  так  и  новый выступал в театрах Самосаты, Лариссы, Эдессы и сиял от удовольствия, когда судья присуждал ему венок. Толпа ликовала,  толпа  была  счастлива  видеть своего императора на сцене, а он, окрыленный  ее  энтузиазмом  и  чувством своего величия, превосходил самого себя.

   Он теперь искал общества своего опасного друга-врага,  Варрона.  Варрон не улыбнулся, когда он доверил ему тайну  пещеры.  Варрон  был  ошеломлен. Варрон знал, что он, Нерон, обладает "ореолом".  Нерон  заигрывал  с  ним, искал новых и новых подтверждений того, что этот человек в него верит.  Он старался вызвать в нем раздражение, кольнуть  его,  чтобы  уловить  в  его словах, в его поведении что-нибудь, напоминавшее  о  мятеже,  какой-нибудь намек на прошлое.

   Но Варрон оставался смиренным, оставался царедворцем, который  счастлив тем, что его величество допускает его перед свои светлые очи. Слова  "куш, Теренций" не были произнесены. Нерон  нередко  нуждался  в  инструкциях  и указаниях по части того, как вести себя в тех  или  иных  случаях.  Варрон давал ему скромные советы. Нерон следовал им; но  как  раз  в  присутствии Варрона он им не следовал.

   Нерон становился все более дерзким в своих намеках.

   Однажды сенатор нашел его погруженным в  созерцание  золотой  монеты  с двойным профилем.

   - Скажите откровенно, - вызывающе спросил Нерон, - вы не находите  этот рисунок слишком претенциозным?

   - Это гордый, смелый символ, - возразил с непроницаемым  видом  Варрон, переводя взгляд с головы в натуре на две головы на золоте.

   Но Нерон-Теренций ответил мечтательно, самодовольно:

   - Да, мой Варрон, надо спуститься к летучим мышам, чтобы отважиться  на такую мудрую смелость.

15. БОГ НА ЛЕТУЧЕЙ МЫШИ

   Каким прочным ни казалось господство Нерона, внутреннее сопротивление в стране нарастало. В подвластных Нерону областях  жилось  нехорошо.  Внешне царил, правда, порядок, но он достигался террором и лишениями.

   На главных площадях городов поставлены были железные и каменные  доски, где   в   пышной   широковещательной   форме   перечислялись   привилегии, предоставленные Нероном вновь покоренным областям и городам. Но  пока  это были пустые юридические формулы. Пока присутствие нового  императора  было сопряжено  для  маленьких  стран  Междуречья  с  тяготами,  гораздо  более чувствительными, чем прежние налоги. Князья старались взвалить эти  тяготы на плечи арендаторов и предпринимателей. Те, в свою очередь, на крестьян и ремесленников, которые опять-таки нажимали на рабов;  таким  образом,  все ощущали это новое бремя.

   Не повезло и  торговле.  Рим  чинил  всякие  затруднения  на  сирийской границе. Караваны, возившие китайские  шелка,  арабские  пряности,  жемчуг Красного моря, товары Индии  в  Римскую  империю  и  выменивавшие  на  них римские  продукты,  искали  других   путей.   Главные   источники   дохода Месопотамии иссякали.

   Все ждали, что вместе с Нероном придет  процветание,  изобилие,  ждали, что, когда страна избавится от римских пошлин  и  налогов,  каждому  будет пирог вместо  хлеба,  вино  вместо  воды.  Но  никаких  пирогов  не  было, напротив, даже хлеба стало не хватать, а в вино приходилось подливать  все больше воды. Конечно, тот, кто непосредственно имел дело с Нероном  и  его приближенными, тот жирел, у того прибавлялось денег и  спеси.  Таких  было немало: его чиновники и поставщики, его солдаты и полиция, те, кто  строил для него и его приближенных замки, дома и дороги, те, кто шил мундиры  для его армии и ковал для нее оружие. Немало их было, не меньше, чем  один  из десяти. Но пирог и жаркое, которые они ели,  которые  ел  каждый  десятый, были вырваны изо рта у других, у девяти из десятка.

   Ропот недовольных не умолкал. Мрачные пророчества  Иоанна  из  Патмоса, святого  актера,  который  по-прежнему  скрывался  в  пустыне,  все  более тревожили массу. Теперь уже никто не хотел  верить,  что  Апамею  затопили действительно христиане.  Отъезд  Клавдии  Акты,  любимицы  народа,  также возбуждал сомнения насчет Нерона. Люди, ограбленные Кнопсом и Требоном или как-нибудь иначе обойденные, униженные, ненавидели и  сеяли  ненависть.  У убитых были друзья и сторонники, которые не забывали и не молчали.    К тому же начались нескончаемые трения между  офицерами  и  чиновниками Требона и туземными сановниками и военными. С давних пор  римские  офицеры смотрели сверху вниз  на  своих  восточных  товарищей,  восточные  солдаты назывались   "вспомогательными   войсками";   римляне    и    теперь    со снисходительным пренебрежением относились к туземным генералам.  Филипп  и Маллук возмущались манией  величия  Нерона,  произволом  и  наглостью  его приближенных. Ведь в  конечном  счете  именно  они  дали  власть  римскому императору  и  помогали  ему  держаться  на  поверхности.  Они  с   гневом убеждались,  что  потеряли  всякую  власть  над  обманщиками,  дураками  и разбойниками, которых они вынуждены были призвать  на  помощь  для  охраны своего суверенитета и своих  старых  владений.  Поддерживая  Нерона  перед внешним миром, они внутри вели медленную, подспудную,  подлинно  восточную войну против Нерона, войну на  истощение.  Варрон  старался  по  мере  сил сгладить противоречия; но это плохо удавалось ему, вражда между восточными офицерами и западными чиновниками продолжала возрастать.

   Нерон Теренций не хотел замечать всех  этих  трудностей.  Он  опьянялся звучанием слов "империя, власть, армия, народ, Восток"; но,  по  существу, вопросы политики и хозяйства были ему безразличны и интересовали его  лишь постольку, поскольку служили предлогом для звонкой риторики. Императорская власть, роль  предводителя  означали  для  него  блеск,  стечение  народа, парады, возведение построек, празднества, "ореол" и прежде всего  -  речи, речи. Когда же дело касалось политических  и  экономических  вопросов,  он снисходительно кивал  головой  и  укрывался  за  броней  своего  "царского величия" в убеждении, что если бы  ему  действительно  угрожали  серьезные трудности, то его внутренний голос подсказал бы ему правильный путь.

   Серьезно он относился только к одному: к охране  своего  императорского величия. Он возобновил и  усилил  законы  против  оскорбления  величества, упраздненные Флавиями.  Его  сенат  вынужден  был  судить  за  этого  рода преступления с  такой  строгостью,  как,  бывало,  во  времена  Тиберия  и Калигулы. Были изданы суровые декреты. Никто, кроме  императора,  не  смел пользоваться смарагдом, чтобы лучше видеть.  Запрещено  было  браниться  и рыгать  перед  изображением  императора.  Малейшая  провинность   в   этом отношении, даже нечаянная, каралась. Доносы процветали.

   За оскорбление величества,  в  конце  концов  был  осужден  и  ковровый фабрикант Ниттайи. Он давал много денег на  спортивные  цели,  устроил  на своей вилле тот красивый двор для игр, где в свое время встречались иногда Варрон и полковник Фронтон, покровительствовал искусству. Но однажды он не к  месту  проявил  бережливость:  из-за  превышения  первоначальной  сметы отказался взять на фабрике на Красной улице заказанную  им  статую  Митры. Теперь против него  было  выдвинуто  обвинение:  он  будто  бы,  собираясь отправлять естественную нужду, не снимал с пальца перстня, в который  была вделана камея с изображением головы Нерона. Сенат присудил его  к  ссылке. Император удовольствовался тем, что конфисковал  его  имущество.  Нерон  и Кнопс посмеивались. Теперь торговец коврами Ниттайи уже не мог  притеснять честных горшечников в тех случаях, когда заказ не  укладывался  в  скудную сумму, которой он предполагал отделаться.

   Распространение  слухов  о  мужском  бессилии  Нерона  император  также толковал как  оскорбление  величества.  Так  как  эти  слухи  нельзя  было заглушить запретами, он пытался действовать другими путями.  На  глазах  у всех к нему в спальню приводили по  его  приказанию  женщин  -  знатных  и простолюдинок; а затем через несколько дней эти  женщины  исчезали.  Всюду шепотом, на  ухо  рассказывали,  что  боги,  завидуя  счастью  Нерона,  не позволяли ему наслаждаться утехами любви и умерщвляли  каждую  женщину,  к которой он прикасался. Когда небо вернуло ему власть, император  надеялся, что это проклятие будет с него снято, но теперь оказывается, что  оно  все еще в силе. Поэтому император решил окончательно отказаться от женщин.  По той же причине - не желая,  чтобы  проклятие  это  поразило  его  подругу, Клавдию Акту, - он расстался с ней и, несмотря на свою любовь, отослал  из своей империи. Были люди, которые этому верили.

   Нерон чувствовал себя в безопасности, счастливым, и ему  казалось,  что власть его упрочена на вечные  времена.  Он  принимал  парады,  солдаты  с ликованием встречали его. На Евфрате поднялся точно из-под земли его город Нерония, в городах подвластных ему областей  повсюду  вырастали  белые,  в золоте здания. Его окружал "ореол", впереди  него  несли  огонь.  Не  было никого, кто усомнился бы в том, что в Лабиринте становилось светло,  когда он туда спускался; он отправлялся в свой искусственный грот, кормил  своих летучих мышей, в  которых  жили  души  людей,  посланных  им  в  подземное царство, вел с ними разговоры. Он созерцал, сытый  и  счастливый,  золотую монету с двойным контуром своего лица. Он все теснее  срастался  со  своим выдуманным "ореолом".

   А  на  реке  Скирт,  над  городом  Эдессой,  с  каждым  днем  все  выше поднималось на скале его изображение: Нерон верхом на летучей мыши. Зеваки толпились вокруг и глазели на рабочих и на гигантский барельеф. Императору это изображение казалось прекраснее, чем  статуя  всадника  Митры.  Народу оно, быть может, внушало страх, а  быть  может,  казалось  смешным.  Этого никто не знал: ибо никто не осмеливался говорить об изображении императора - из страха перед шпионами Кнопса и Требона.

   Работа  подвигалась  вперед.  Уже  можно  было  назначить  день,  когда барельеф будет открыт и освящен: 21 мая.

16. РАДИКАЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ

   Кнопс теперь часто встречался со своим тестем, горшечником Горионом:  у него он  выведывал,  что  думают  массы  о  Нероне.  Грубая  фамильярность Гориона, все возраставшая, уже сама по себе была для  Кнопса  мерилом,  по которому он мог судить о недовольстве императором в народе.

   Вскоре дело дойдет до  того,  что  тесть  его  дерзнет  даже  вспомнить бесстыдную пословицу о трех К, от которых тошнит; мысленно Горион,  должно быть, уже давно повторяет ее.

   Нет, Кнопс не закрывал глаз на  ежедневно  возраставшие  трудности.  Не было ли его решение -  ждать,  пока  Нерон  завоюет  Антиохию,  -  слишком смелым? Не умнее ли было бы заранее, уже  сейчас,  соскочить  с  колесницы Нерона?

   Но была одна вещь, которая удерживала его. Его девочка, его  жена,  его маленькая упругая аппетитная Иалта, была беременна. То, что у  него  будет законный, свободно рожденный, богатый сын - хитрый, сильный Клавдий Кнопс, перед которым будут открыты все пути, наполняло его сумасшедшей  радостью. Он грубо ласкал Иалту, мать этого  будущего  Клавдия  Кнопса,  окружал  ее лейб-медиками,  банщицами,  прислужницами,  отчаянно  бранился,  если  она требовала огурцов или других солений и отказывалась есть сладкие  полезные пироги из миндаля и полбы, которые должны были сообщить их  будущему  сыну приятную внешность. Нет, он не смеет удирать.  Его  долг  перед  маленьким Кнопсом - проявить выдержку. Он должен сделать последнее отчаянное  усилие и  оградить  своего  сыночка  золотой  стеной  от  опасностей  жизни.   Из конфискованного имущества торговца коврами Ниттайи он взял  львиную  долю, но тут предстоял улов  еще  пожирнее.  Был  там  некто  Гиркан,  откупщик, скряга, который отказался пожертвовать, как от него ожидали, крупную сумму на  храм,  посвященный  гению  Нерона.  Разве   этот   отказ   не   служил доказательством того, что деньги богача Гиркана лежали не в том  мешке,  в каком им следовало лежать? Его, Кнопса, дело было  перевести  их  в  более достойные руки, в маленькие любимые  ручонки  его  будущего  сына  Клавдия Кнопса.

   Нет, пока это не сделано, он не имеет права покидать  Нерона.  Но  если оставаться при Нероне, то  надо  срочно  принимать  меры  против  мятежных настроений,  которые  растут  с  угрожающей   быстротой.   Все   остальные беспомощны, у них нет фантазии. Они и  не  видят  размеров  приближающейся опасности и не находят средств для борьбы с ней. От него, Кнопса,  зависит найти настоящее средство. Один за другим рождались у него в голове проекты - много разнообразных проектов. В конце концов он  остановился  на  одном, который давал возможность сразу поймать двух зайцев - спасти своего Нерона и добыть желанный улов для Клавдия Кнопса.

   Он рассматривал свой проект со всех сторон. Проект был хороший, смелый, радикальный. Конечно, Кнопсу становилось не по себе, когда он вспоминал  о Варроне и  царе  Филиппе.  У  них,  конечно,  опять  будут  тысячи  всяких возражений. С Варроном у него и без того постоянные трения. С тем  большим энтузиазмом встретит его план Требон. Жаль, конечно, что ему волей-неволей придется посвятить в дело Требона и привлечь его  к  осуществлению  плана. Кнопс  ревновал  к  нему  Нерона,  он  завидовал   популярности,   которой пользовался Требон; кроме  того,  он  страдал  от  своего  раболепства,  и уверенно-повелительный  тон  Требона  вызывал  в  нем   зависть.   Но   он сомневался,  сможет  ли  без  помощи  Требона  привлечь  на  свою  сторону Теренция, а главное - ему нужен был для проведения  его  замысла  твердый, опытный в военном деле человек, который  умел  бы  приказывать,  требовать соблюдения дисциплины и который не боялся бы крови.

   С Требоном не трудно было сговориться. Последний  давно  уже  мечтал  о повторении "недели меча и кинжала". Они вдвоем отправились к Нерону.

   Кнопс начал свою речь с того, что, по  сути  дела,  народ,  дескать,  и теперь еще любит Нерона  так  же,  как  в  момент  его  воскресения.  Если существует видимость недовольства, то в этом  виновата  маленькая  горстка завистников и хулителей. Это люди, которые после  возвышения  Нерона  были оттерты в сторону, или же те, кто сначала с энтузиазмом его  встретил,  но затем был обманут в своей  безмерной  алчности.  Таких  подстрекателей  не очень много, но у них посты, влияние, голос, деньги. Если их устранить, то воздух  очистится.   После   неудачного   опыта   с   процессом   христиан рекомендуется на этот раз действовать быстро и покончить с противниками  и хулителями без канительного  судебного  разбирательства,  сразу,  в  одну, заранее назначенную ночь.  Юридическая  допустимость  такого  сокращенного судопроизводства не подлежит сомнению. Император - верховный  судья,  и  в качестве  такового  он  вправе,  однажды   убедившись   в   справедливости обвинения,  без  всяких  проволочек  осудить  обвиняемых  и  приказать  их казнить. Если будет на то его милость, он  может  задним  числом  изложить свои мотивы сенату. Действуя энергично, вскрывая  без  промедления  нарыв, можно добиться того, что недовольство в стране за ночь, буквально за  одну ночь, будет в корне пресечено. А ужас этой ночи благодетельно повлияет  на тех недовольных, которые уцелеют, заставит призадуматься всех, кому придет охота распространять глупые, клеветнические измышления о режиме.

   Живо и точно излагал Кнопс свой проект. При этом он переводил с  Нерона на Требона дружески-лукавый взгляд своих блестящих,  быстрых  карих  глаз. Проект, очевидно, забавлял его самого, и он ожидал, что  и  другим  проект доставит удовольствие. Так бывало еще в те времена, когда они с  Теренцием работали на Красной улице: они развивали  планы,  как  надуть  компаньона; обычно планы эти бывали весьма удачны.

   Все трое смотрели друг на  друга  -  Теренций,  Требон,  Кнопс.  И  еще прежде, чем Кнопс закончил свою речь, всем  трем  было  ясно,  что  проект превосходен, что он достоин автора наводнения в Апамее. Молча сидели  они, даже шумный Требон затих, он только чуть-чуть подмигивал Теренцию,  и  все трое, глубоко удовлетворенные, думали одно и то же: "Утопить в  крови  всю эту сволочь". А Нерон формулировал эту мысль еще точнее: "Передавить всех, передавить, как мух".

   Вслух он сказал:

   - Благодарю тебя, мой Кнопс. Я передам твой совет богам; посмотрим, что скажет мне мой внутренний голос.

   Однако оба, и Кнопс и Требон, знали,  что  этот  внутренний  голос  уже сказал свое слово и оно как раз  совпадает  с  их  собственным  внутренним голосом: мысленно каждый из них уже думал о своем списке.

17. ТРИ РУКИ

   И в самом деле, в ту же ночь  голос  богов  говорил  с  Нероном,  а  на следующий день они опять собрались втроем, чтобы продумать детали плана. С тех пор как они взяли власть, значительное число их врагов уже умерло.  Но ведь им троим было вместе 134 года, немало неприятного повстречалось им на пути, у них была хорошая память, за 134  года  они  нажили  много  врагов. Можно было еще собрать богатую  жатву.  К  тем,  кого  они  сильнее  всего ненавидели, они, разумеется, не могли и  не  смели  подступиться.  Хорошо, например, было бы взять Иоанна из Патмоса  за  глотку,  посылавшую  в  мир наглые пророчества. Чудесно бы сжать  пальцы  вокруг  тонкой,  гордой  шеи Клавдии  Акты,  этой  девки,  этой  проклятой,  и  замечательно  было   бы посмотреть, как хрипит Варрон, этот высокомерный аристократ,  который  так вежлив и так глубоко, всей душой их презирает.  Да  и  достойного  Маллука было бы приятно хватить по башке; интересно бы поглядеть  также,  сохранит ли - протягивая ноги, находясь при последнем  издыхании,  -  свои  хорошие манеры тонко воспитанный, происходящий от древних царей  Филипп.  Но  боги завистливы, самого лучшего они не разрешают человеку.

   Но все же боги разрешили им многое. Все трое сидели за красивым столом, выточенным из дерева ценной породы, перед каждым лежали грифель и восковые дощечки,  а  перед  Кнопсом,  кроме  того,  были  чернила  и  бумага.  Они записывали, вытирали написанное, размышляли. Время от времени один из  них бросал какое-нибудь имя, другие улыбались, они уже отметили у себя  то  же имя; Кнопс заносил его в окончательный список. Иногда кто-нибудь из  троих возражал, тогда соответствующее имя временно вычеркивалось;  окончательное решение будет принято потом.  Но  возражения  были  редки,  список  Кнопса заполнялся. Они не торопились, эти  трое,  имена  назывались  медленно,  с паузами; когда то или иное имя вносилось  в  окончательный  список,  Нерон предпосылал ему цитату из какого-нибудь классика, чаще  всего  из  Софокла или Еврипида.

   Последние, истинные мотивы - личные, из-за которых имена и вносились  в список, упоминались редко; охотнее приводились  какие-нибудь  политические доводы. Требон, например, предложил лейтенанта Люция. Он  терпеть  не  мог этого человека, обнаружившего такую быстроту и решимость  во  время  битвы при Суре; терпеть не мог за то, что тот был очень элегантен, происходил из старинного рода, и за то, что он оплакивал Фронтона, и за то, что  женщины строили ему глазки. Ах, был бы жив сам Фронтон, с каким  бы  удовольствием Требон донес на него и предложил включить полковника в список!  Как  жаль, что этот надменный Фронтон уже умер, этот хвастун,  который,  умирая,  все еще претендовал на то, что именно он выиграл битву при Суре, между тем как победителем  был  Требон;  и  вот   Требону,   к   сожалению,   приходится довольствоваться Люцием. Обвинения, которые он  выдвигал  против  Люция  - ведь о настоящих причинах ему пришлось умолчать,  -  звучали  не  особенно убедительно. Люций, говорил он, распространяет злые слухи,  заявляет,  что Нерон - друг черни и всякого аристократа преследует ненавистью.  Кнопс  не находил  ни  одного  веского  соображения  в  пользу  расправы  с  молодым блестящим офицером, который пользовался всеобщей любовью, ему было  как-то неловко. Но если он не выдаст Требону Люция, то Требон начнет злобствовать против него, Кнопса, и отводить его кандидатов. Он поэтому  внес  Люция  в список, а Нерон процитировал: "Смерть положит верный конец всякой борьбе".

   Кнопс,  в  свою  очередь,  не  встретил  затруднений,  когда  предложил включить в список откупщика Гиркана. Разумеется, он ни слова не  сказал  о том, что, по его мнению, деньги Гиркана  найдут  себе  лучшее  применение, находясь в руках его будущего малютки, Клавдия Кнопса, чем в сундуках  его нынешнего владельца; он лишь упомянул  об  отказе  откупщика  пожертвовать крупную сумму на храм, посвященный гению императора, и о том,  что  вообще Гиркан саботировал финансовые мероприятия  правительства.  Но  этого  было совершенно достаточно. Нерон и Требон довольно безучастно кивнули, и Нерон процитировал Софокла: "Боги ненавидят  дерзкое  высокомерие".  И  вот  имя Гиркана уже стоит в списке, написанное быстрым, опрятным почерком  Кнопса, и сердце Кнопса исполнено радости.

   Они писали на своих восковых дощечках медленно, вдумчиво, точно играя в сложную игру, и когда какое-нибудь имя вносилось в  окончательный  список, на пергамент, - они для  порядка  стирали  его  со  своих  дощечек,  чтобы освободить  место  для   нового.   Писала   мясистая,   белая,   пахнувшая благовонными маслами и водами рука  Нерона,  писала  узкая,  костлявая,  с тупыми ногтями рука Кнопса, писала огромная,  покрытая  рыжеватым  пушком, красная лапа Требона. Они вписали много имен, большей  частью  арамейских, но также и римских,  греческих,  арабских,  парфянских,  еврейских,  имена мужчин и женщин, очень молодых и очень старых. В список уже занесено  было около трехсот имен.

   Это  было  продолжительное  заседание,   приятное,   но   утомительное. Приходилось усердно скрести во всех уголках своей памяти, чтобы никого  не забыть. Пока легко  можно  было  заполучить  любого,  а  впоследствии  это потребовало бы гораздо больших усилий. Поэтому они, не жалея  сил,  ломали себе  голову,  искали,  рылись,  высматривали,  находили.  Наконец,  упало последнее имя. С удовольствием слушал Нерон, как перо скрипело по  бумаге, он мечтательно процитировал: "Не родиться - вот наилучшая участь".  А  про себя он думал: "Передавить всех, как мух, передавить".

   - Готово? - спросил Кнопс.

   - Готово, - откликнулся Требон.

   - Готово, - подтвердил Нерон.

   Во всех трех голосах прозвучало легкое сожаление. Кнопс начал считать.

   - Триста семнадцать, - заявил он.

   Нерон поднялся, чтобы закрыть заседание.

   - Триста семнадцать ложных  друзей,  -  сумрачно  сказал  он,  печально посмотрел на Кнопса и Требона и со вздохом взял список.

   Когда Кнопс и Требон ушли, он стал  изучать  список.  Это  были  четыре пергаментных свитка. Пергамент - не особенно  благородный,  а  имена  были разбросаны в беспорядке, некоторые всажены туда, где еще оставалось место, - вверху, внизу, на полях, но все были написаны разборчиво. Нерон вспомнил о той мучительной ночи в храме Тараты, когда он старался скоротать тяжелые минуты, думая о своих недругах и мысленно уничтожая  их.  Он  с  нежностью погладил пергамент,  посмотрел  на  него  удовлетворенным  и  мечтательным взглядом, улыбнулся полными губами. Затем он тщательно,  почерком  Нерона, поставил на отдельных листах номера - первый, второй, третий, четвертый  - и на каждом надписал: "Список осужденных". Потом взял список номер первый, поискал свободное местечко  и  очень  тщательно  вывел:  "Читал,  взвесил, осудил". Но ему показалось, что это еще недостаточно сильное слово,  и  на следующих списках  он  написал:  "Читал,  взвесил,  приговорил".  Подписал каждый из четырех списков:  "Нерон-Клавдий,  Цезарь  Август".  Скатал  все четыре пергамента - один в другой - и сунул в рукав.

    В этот день он обедал наедине с Варроном. После обеда Варрон  заговорил о политических и экономических трудностях.  Он  выработал  подробный  план преодоления этих трудностей. В первую очередь предложил повысить жалованье чиновникам и ввести мораторий для экспортеров. Император слушал с большим, чем обычно, вниманием, он, казалось, был в хорошем настроении.

   - Вы очень прилежны, мой Варрон, - сказал он, - и  вы,  конечно,  самый умный из моих государственных  деятелей.  Но  в  конечном  счете  успех  в политике  создается  не  умом,  а  интуицией,  и  последнее,  самое  ясное понимание боги даруют только  своим  избранникам,  носителям  царственного "ореола".

   Варрон  ответил  на  это  изречение  императора   глубоким   церемонным поклоном.

   - И все-таки, - возразил он сухо и вежливо, - я  считаю  нужным  прежде всего повысить жалованье чиновникам и назначить мораторий для экспортеров.

   - Да, да, - ответил с несколько скучающим видом Нерон. -  Вы,  конечно, очень умно все это придумали. Но верьте мне,  мой  Варрон,  в  решительную минуту полезны  только  такие  решения  и  действия,  которые  исходят  от носителя "ореола". Быть может, - заключил он туманно и глубокомысленно,  - опытные люди придут  в  ужас  от  беспощадности  и  прямолинейности  таких действий и решений, но в конечном счете весь народ поймет их величие, люди воспримут их как судьбу, ниспосланную богами, да это и в самом деле так.

    Варрон почтительно слушал.

   - Я, следовательно, могу, - спросил он с деловым видом, вместо  всякого возражения, - представить документы  о  моратории  и  повышении  жалованья чиновникам?

   Нерон не рассердился на своего собеседника за то, что  тот  так  дерзко прошел мимо его изречения.

   "Дай только время, мой милый, - думал он. - Кое-кому уже не понадобится твой мораторий и твое повышение жалованья". И он  с  удовольствием  ощутил через ткань одежды прикосновение драгоценного свитка.

   Позднее он отправился в искусственный  грот,  к  своим  летучим  мышам. Велел прикрепить факел к стене, отослал факельщика, остался один со своими животными.  Они  слетались  к  нему,  потревоженные,  с  легкими  птичьими вскрикиваниями, в ожидании кормежки. Но он  лишь  вытащил  свой  свиток  и прочел отвратительным мохнатым тварям заголовок: "Список осужденных  номер один" - и затем перечень  имен.  Так  как  Кнопс  записывал  имена  в  той последовательности, в какой они назывались, то  эта  в  случайном  порядке составленная сводка при медленном чтении вслух иногда производила странный звуковой эффект. Это нравилось Нерону. Он повторял отдельные имена,  играл ими, смаковал их, произносил их полным голосом. Со вкусом  продекламировал свои любимые гомеровские стихи: "Как мыши летучие, скалы покинув, трепещут крылами, жмутся друг к другу - так души нисходят в подземное царство".  Он посулил своим животным: "Вашего полку прибудет, друзья мои". И все время у него кружились в голове слова: "Передавить всех, как мух,  передавить".  И порой  -  почти  одновременно:  "Благо  государства  -  проклятые  гнусные заговорщики - верховный судья". При звуке этих последних слов - "верховный судья" - он особенно воспламенялся и уже слышал,  как  он  произносит  эти слова перед своим  сенатом  и  доказывает  в  большой  речи  необходимость кровавой ночи.

18. ИМПЕРАТОР И ЕГО ДРУГ

   Кнопс также не переставал думать о списке. Он уже видел  мысленно  ночь расправы, и к его глубокому удовлетворению примешивалось маленькое чувство неловкости: он плохо переносил вид крови. Но ему  доставляло  удовольствие представлять себе изумление на лицах людей, которых  внезапно  разбудят  и стащат с постели.

   От мыслей о списке Кнопс никак не мог отделаться. Он лежал возле  своей Иалты, с удовольствием осязал ее округляющийся живот. Конечно, он вспомнит еще парочку имен, которые не мешало бы занести в список, -  но  будет  уже поздно. Жаль, что нельзя вписать туда Варрона и Филиппа. На  бедрах  своей Иалты написал он: "Варрон", написал: "Филипп". Он  рассмеялся,  когда  она сердито запретила ему щекотать ее.

   На другое утро он спозаранку отправился во дворец Нерона. Император был еще в постели, но тотчас же принял его. Он,  по-видимому,  был  в  хорошем настроении. Он блаженно потягивался, когда вошел Кнопс.

   - Это была у тебя превосходная идея, насчет списка, - сказал  Нерон  и, достав драгоценную бумагу  из-под  подушки,  стал  развертывать  листы.  - Триста семнадцать, - размышлял он вслух,  сдвигая  брови  над  близорукими глазами. - Мало и много. - Он стал просматривать список.

   Но в эту минуту, когда он лежал и читал список, он вдруг перестал  быть Нероном. Его лицо невольно приняло  расчетливое,  хозяйское  выражение:  с таким лицом он,  бывало,  проверял  счета,  в  которых  Кнопс  подытоживал задолженность заказчика или сумму взносов поставщику. Да, на какую-то долю секунды  Нерон  внезапно  превратился  в  мелочного  горшечника  Теренция, который проверяет своего раба, - не собирается ли тот надуть его.

   Он почувствовал, что "божественный ореол"  изменил  ему,  и  испугался. Быстро, искоса взглянул на Кнопса - не заметил ли тот?

   Кнопс стоял,  как  всегда,  почтительно-благоговейно,  и  на  его  лице Теренций не уловил ни малейшей перемены. Но где-то в  глубине  сознания  у него мелькнула мысль: а что делается у Кнопса в душе?  Кнопс  знал  о  нем очень много. Слишком много. Нехорошо, когда человек слишком много знает  о своем ближнем. Разве, например,  не  Кнопс  позволил  себе  наглую  шутку: римский, мол, народ, занявшись чтением стихов своего императора, не сможет - потому что некогда будет - работать.  Только  человек,  который  слишком много знает, может позволить себе такую шутку. Испуг императора по  поводу ненадежности его "ореола" внезапно превратился в возмущение  ненадежностью Кнопса.

   Разумеется, на лице Нерона нельзя было прочесть  этих  мыслей.  "Ореол" давно уже вернулся, перед Кнопсом снова был сытый, довольный Нерон.

   - Триста семнадцать, - повторял он, довольный,  углубившись  в  список, точно созерцая его. - Хороший список, но кое-кого мы,  наверное,  упустили из виду. Что и говорить, - пошутил он, указывая на листы, густо исписанные даже по краям, - мы  хорошо  использовали  бумагу.  Немного  тут  осталось места, посмотри-ка. Трудно вписать хотя бы еще одно имя. Вот тут свободное местечко и еще вот тут. Сюда бы можно вписать  еще  два  имени.  И  притом коротенькие - иначе их и не прочтешь. Но тогда  уже  список  действительно будет заполнен. Дай-ка подумать. - Он задумался, прикусив нижнюю  губу.  - Нашел, - сказал он весело. - Мой внутренний голос шепнул мне  на  ухо  эти два коротеньких имени. Он редко говорит в присутствии посторонних,  но  на этот раз он заговорил. Тебе, конечно, хотелось бы знать, - прибавил  он  с лукавым видом, который встревожил Кнопса, - что это за имена. Но я тебе не скажу, а сам-то ты, конечно, не догадаешься.

   Листы лежали перед ним на одеяле, он потянулся блаженно, весело. Кнопсу стало не по себе.

   - Дай мне чернила и перо, - приказал император.

   Услужливо, несмотря на то, что ему было  не  по  себе,  исполнил  Кнопс требование императора. Нерон поудобнее устроился в постели, поднял  колени под одеялом, чтобы использовать их в качестве пюпитра, и снова приказал:

   - Достань-ка мне дощечку и подержи, чтобы я мог писать.

   И он вписал два имени.

   Но он так держал перо и бумагу, что Кнопс не мог разобрать самих  слов, он видел только движения его руки и пальцев. Это  действительно  были  два коротеньких имени. Когда он  вписывал  первое  имя,  Кнопсу  удалось  лишь уловить, что император писал его греческими буквами. Что касается второго, написанного по-латыни, он ясно видел, что оно начинается буквой  "К".  Еще прежде, чем император дописал его до конца, догадка Кнопса превратилась  в уверенность: это второе имя было "Кайя".

   Вздыхая, Нерон снова взял свитки, свернул их в тонкую трубочку,  вложил одну в другую, сунул себе под подушку. Снова  вытянулся  и,  удобно  лежа, долго и витиевато болтал о  том,  каких  многочисленных  и  тяжелых  жертв требует "ореол" от своего носителя.

   Кнопс  благоговейно  слушал.  Но  пока  он  стоял  в  смиренной   позе, прислушиваясь к словам Теренция, в его душе  беспорядочно,  с  невероятной быстротой вставали и снова исчезали тысячи образов, мыслей. "Конечно,  это Кайя, - думал он. - То, что он болтает о жертвах, может относиться  только к Кайе. Совершенно ясно, что он написал "Кайя". Но ведь это бессмыслица  - губить ее.  Ведь  именно  при  теперешнем  положении  Варрон  не  может  и помышлять о том, чтобы натравить на него Кайю. Чистое безумие, что  он  ее губит. Это только повредит ему. Она,  быть  может,  единственный  человек, который любит его, если не считать меня, дурака, который, несмотря  ни  на что, тоже к нему привязан". Так думал он; но сквозь  эти  мысли  и  где-то глубоко под ними  вставал  мучительный  вопрос:  а  второе  имя,  то,  что написано раньше?

   - Величайший дар, - говорил между  тем  Нерон,  -  которым  боги  могут одарить смертного, - это "ореол". Но вместе с тем это и  тягчайшее  бремя. Жертвы, жертвы. "Ореол" требует жертв.

   "Это все еще относится к Кайе, - думал Кнопс. - Каким вздором  начинена эта мясистая голова, но что же все-таки это  за  имя,  второе,  греческое? Если он по своей глупости внес Кайю в список, то кто же  другой?"  И  хотя Кнопс в глубине души уже знал,  что  это  за  имя,  он  старался  мысленно представить себе белую мясистую руку императора и  восстановить  в  памяти все ее движения в то время, как она писала. И он видел движения этой руки. Видел, как эта рука написала букву "Каппа", вертикальный штрих и две косых балки,  видел  и  угадал  простое  строение  буквы  "Ни",  пузатую,  точно беременную "Омегу", замысловатый зигзаг "Пси". Как ни странно,  но  он  не очень испугался, когда это всплыло в его  сознании.  "Это  не  может  быть "Кнопс", - думал он. - Совершенно непонятно,  зачем  ему  вносить  меня  в список. Ведь именно я сделал из него то, чем он стал,  и  если  существует человек, который может помочь ему продержаться, так это - я". Но в  то  же время ему вспомнилась маленькая шутка, которую он,  Кнопс,  позволил  себе после чтения "Октавии", чтобы подогреть настроение, глупая шутка о римском народе, который, читая поэмы императора, не сможет работать за отсутствием времени; уже тогда он почувствовал, что совершена ошибка. Вдруг ему  стало ясно, как день,  как  тяжела  была  эта  ошибка,  и  четко  встала  в  его воображении рука писавшего: три  шеста  "Каппы",  простое  строение  "Ни", пузатая,  точно  беременная  "Омега",   замысловатый   зигзаг   "Пси".   С болезненной четкостью увидел он перед  собой  написанное  почерком  Нерона слово "Кнопс".

   Нерон, со своей стороны, говоря  о  "жертвах,  жертвах",  действительно думал о Кайе и о том, что в сущности жалко уничтожать ее. "Что  она  любит меня, - думал он, - не подлежит сомнению. А что она слепа  и  глупа  и  не видит дальше своего носа, в этом она неповинна. Но и я в  этом  неповинен. Может быть,  и  глупо,  что  я  приговариваю  ее  к  смерти,  может  быть, когда-нибудь я в этом раскаюсь. Но нет, это не глупо. Она не видит, что  я Нерон. Она этого не понимает. Она оскорбляет мой "ореол". Не ее это  вина, но и не моя вина в том, что, к сожалению, я вынужден ее убрать. Меня ничто не может  связывать  с  женщиной,  которая  оскорбляет  мой  "ореол".  Кто оскорбляет мой "ореол", тому не жить на свете. И если эта  проклятая  Акта покамест от меня ускользнула, то, по крайней мере, Кайя здесь.  Передавить всех, как мух, передавить. В сущности, жалко мне  и  эту  муху  -  Кнопса. Преданный и забавный человек. Как почтительно он стоит предо мной. Предан, как собака, и притом хитер. Но он позволил себе гнусную шутку, и  боги  не хотят, чтобы человек, позволивший себе такую  шутку,  оставался  в  живых. Кроме того, он очень много знает. Он знает о  теперешнем  Нероне  столько, сколько теперешний Нерон знает о Нероне - обитателе Палатина. Это  слишком много. Но все-таки мне его  жалко.  Надо  в  него  хорошенько  вглядеться. Вскоре я увижу его только в образе летучей мыши. Передавить всех, как мух, передавить".

   Между тем перед глазами Кнопса танцевало маленькое, но четкое и грозное словечко: "Кнопс". "Конечно, вписано имя "Кнопс", - думал он. -  Но  зачем он его написал? Скверная получилась шутка - я сам попал  в  список,  который сам же изобрел. Как же это вышло? Чепуха. На кой мне черт  знать  причины? Передо мной теперь единственная задача - выбраться из этого списка".

   "Самое простое - не дать ему ничего заметить - и уйти, исчезнуть.  Ушел - и поминай как звали. Прежде, чем он успеет дать приказ  Требону,  я  уже улетучусь. Как только я выберусь из Эдессы, я дам знать Иалте,  чтобы  она отправилась вслед за мною с маленьким Клавдием Кнопсом. А Гориона взять  с собой? Это лишнее бремя. Но если дела пойдут плохо, для маленького Клавдия Кнопса будет полезно, если хотя бы Горион  будет  с  ним.  Дела,  конечно, пойдут неплохо, но страховка не помешает. Что за чушь,  почему  Горион  не выходит у меня из головы? У меня, клянусь  Геркулесом,  есть  теперь  дела поважнее. "Кара, Киликия и Каппадокия - три К, от которых тошнит". Нет, не следовало бы брать с собой Гориона".

   "Чушь. Просто немыслимо, чтобы он меня убрал.  Нерон  не  убьет  своего Кнопса. Он слишком его любит. Было бы идиотизмом поддаться панике  и  дать тягу. И ведь деньги здесь. Не могу же я бросить на произвол судьбы  деньги маленького Кнопса. Это было бы преступлением. Только не терять головы. Кто у кого в руках? Нерон у Кнопса или Кнопс у Нерона? Странно, что я даже и в мыслях всегда называл его Нероном. Он замечательный  человек,  даже  когда шутит злые шутки. А я разве не  позволяю  себе  злых  шуток?  Не  будь  он большим человеком, я бы теперь, конечно, не называл его мысленно  Нероном. Я его люблю, а раз я его люблю, я смогу его переубедить. И я это сделаю".

   - Говорил я тебе, - произнесла массивная голова, лежавшая на подушке, - что уже решено, когда назначить эту ночь? На пятнадцатое мая.

   "Ночь на пятнадцатое мая, - думал Кнопс. - Еще четыре дня, но я не могу ждать четыре дня. Я должен решить сейчас, сию же минуту, что делать".

   "Самое  умное  -  просто  говорить  правду.  Иногда   правда   приносит наибольшую выгоду. Надо показать ему, что я действительно люблю его.  Надо заставить его понять, что ему нечего  бояться,  если  он  оставит  меня  в живых, и, наоборот, много придется ему бояться, если он потеряет  меня.  Я буду говорить с ним совершенно искренне".

   В фамильярной, лукавой и раболепной позе стоял он перед Нероном.

   - Итак, в ночь на пятнадцатое мая, - начал он задумчиво,  -  произойдет великая проверка. - Естественно, что при такой проверке император  захочет основательно прощупать людей, даже близко к  нему  стоящих,  какого-нибудь Требона или его самого, Кнопса, - так сказать, устроить над  ними  суд.  - Он, Кнопс, проверил себя, не было ли хоть когда-нибудь и хотя бы  в  самой сокровенной  его  глубине   какой-нибудь   мыслишки,   которая   была   бы прегрешением против императорского "ореола". Он, Кнопс, не мог  открыть  в себе ничего такого. Но ведь он - простой  смертный,  мысли  его  неуклюжи, взгляд, которым он смотрит в  собственную  душу,  недостаточно  зорок,  не обладает  той  остротой,  какая  присуща  благословенному  богами  взгляду императора. Он убедительно просит Нерона сказать ему, не открыл ли Нерон в нем таких вещей, которые не выдерживают последнего испытания.

   Кроткая,  коварная  улыбка  мелькнула  на  пышных  губах  Теренция.  На мясистом лице установилось веселое выражение -  весело  было  чувствовать, что под подушкой лежит список. Теренций самодовольно  поглаживал  холеными пальцами одеяло. Сильнее обычного прищурил близорукие глаза,  но  внезапно поднял веки и брови, посмотрел на Кнопса неожиданно  открытым  взглядом  и сказал тихим, самодовольным, грозным голосом:

   - Ты знаешь слишком много, мой Кнопс. Одному лишь императору полагается знать так много.

   Кнопс был уверен, что император включил в список именно его имя; однако сейчас, когда Нерон так прямо и без околичностей сказал об этом, его точно громом  поразило.  Но  он  все  же  силился  не  побледнеть,  не  утратить способности логически мыслить. Хуже всего было то, что  названная  Нероном причина не зависела от воли Кнопса и не была заложена в нем  самом  -  она связана была только с характером их отношений, которые не от него зависели и не могли быть изменены. И  все  же  он  нашел  возражение,  быть  может, единственное, которое могло парализовать выдвинутый Нероном аргумент.

   - Разве нельзя, - спросил он смиренно, - выжечь знание любовью?

   Императора, по-видимому, тронул этот ответ. Массивное лицо  на  подушке стало задумчивым.

   - Может быть, и можно, - произнесли полные губы. - Вопрос лишь  в  том, стоит ли императору решать задачу: что больше - любовь  знающего  или  его знания? Проще было бы для императора "выжечь"  человека,  который  слишком много знает.

   Ему  доставляло  глубокое  наслаждение  играть  с  человеком,   который позволил себе ту дерзкую шутку. Но Кнопс видел,  что  его  довод  все-таки даром не пропал.

   - Разве императору не нужен друг? - настойчиво продолжал он наседать на Теренция. - Разве друг, который верно служил императору еще  тогда,  когда императору приходилось скрываться, не дороже нового?

   - Не спрашивай слишком много, - самодовольно осадил его  Нерон,  смакуя ревнивый намек Кнопса на Требона.

   - Слушай, - сказал он вдруг возбужденно, приподнявшись  на  постели.  - Мне пришла в голову одна мысль.  Я  задам  тебе  вопрос.  Даю  тебе  право ответить три раза. Если ты  в  третий  раз  не  дашь  правильного  ответа, значит, ты не выдержал испытания и стоишь не больше, чем летучая мышь.

   - Спрашивай, мой господин и император, - смиренно попросил Кнопс.

   Нерон снова лег. Сделал вид, что зевает, и вдруг в упор спросил:

   - Кто я такой?

   Кнопс с минуту размышлял.

   - Ты - мой друг и повелитель, - ответил он громко, убежденно.

   - Плохой ответ, - зевнул Нерон, - так может ответить любой. От  тебя  я жду лучшего.

   - Ты - император Нерон-Клавдий Цезарь Август, - на этот раз  неуверенно ответил Кнопс. Это был уже второй из трех предоставленных ему ответов.

   - Еще хуже, - презрительно сказал Нерон. - Это  знает  всякий.  Дешево, как мелкая монета.

   Этим он,  быть  может,  бессознательно  навел  Кнопса  на  след.  Кнопс вспомнил о золотой монете  с  двойным  изображением  и  на  этот  раз  без колебаний, с бьющимся сердцем, но  с  уверенностью  в  успехе  дал  третий ответ:

   - Ты - мой император Нерон-Клавдий-Теренций.

   Еще не кончив, он испугался дерзости того, что  сказал.  Но  голова  на подушке улыбнулась, и по этой улыбке Кнопс  увидел,  что  дал  именно  тот ответ, которого ждал от него Нерон-Теренций.

   И в самом деле Нерон хоть и молчал, но улыбался  все  более  довольной, веселой улыбкой.

   "Кнопс, действительно, знает очень много, - признал он. - Кнопс  понял, что родиться Нероном - это немало, но еще  больше  -  самому  из  Теренция сделаться Нероном". Он потянулся, сказал:

   - Подойди-ка поближе, Кнопс. Ты молодец.

   В Кнопсе все радовалось и ликовало. Это была труднейшая задача из всех, перед которыми ставила его судьба, и он решил ее превосходно.  Теперь  уже он наверняка завладеет уловом: деньги старого откупщика  Гиркана  уже  все равно что в руках маленького Клавдия Кнопса.

   Он подошел к постели Нерона, с сердцем, полным преданности императору и господину.

   - Ты любишь меня больше, чем Требона? - сказал он настойчиво. - Его  ты не внес в список, - заметил он с гордостью. - Он не стоит этого. Скажи, ты любишь меня больше?

   Нерон вместо ответа похлопал его по руке. Затем ударил в ладоши:

   - Эй, кто там, позвать Требона!

   Лениво вытащил он из-под подушки список и  зачеркнул  имя  Кнопса  так, чтобы тот видел. Затем - все в присутствии Кнопса - принял  ванну,  весело болтая о всякой всячине.

   Когда явился Требон, он выслал всех, кроме Кнопса.

   - Вот список, мой Требон, - сказал  он.  -  Здесь  триста  девятнадцать имен, но одно зачеркнуто. Зачеркнутое не в счет. Остается, значит,  триста восемнадцать. Теперь ничего больше не прибавлять и не вычеркивать. С теми, кто включен в список, поступить, как  мы  договорились.  Срок  -  ночь  на пятнадцатое мая.

   Он зевнул, повернулся на бок,  и  оба  осторожно  удалились,  чтобы  не потревожить его.

19. В НОЧЬ НА ПЯТНАДЦАТОЕ МАЯ

   Ночь на пятнадцатое мая была теплая, почти душная, и "мстители Нерона", которым было поручено ликвидировать  людей,  внесенных  в  проскрипционный список,  порядком  потели.  Но  они  выполнили  свою  работу  по-военному, добросовестно.

   Кайя, когда ее схватили, не поняла, что  происходит.  Она  думала,  что пришел тот день, которого она все время  с  трепетом  ждала,  день,  когда обман раскроется, а Теренций и  его  друзья,  стало  быть,  и  она,  будут схвачены. Она плакала оттого, что в этот тяжкий час ей не суждено быть  со своим Теренцием.

   - Не губите моего Теренция, не губите моего доброго, глупого  Теренция! - так кричала она, так она думала, чувствовала, когда ее убивали.

   А в общем, в эту ночь на пятнадцатое мая все произошло  так,  как  было предусмотрено.  Из  трехсот  восемнадцати  человек,  внесенных  в  список, ускользнуло   только   четырнадцать,   и    произошло    одно-единственное недоразумение. Спутали горшечника Алкаса, человека, попавшего в список  за то, что однажды на празднестве  горшечного  цеха  он  грубо  раскритиковал распоряжения руководителя игрищ Теренция, с музыкантом, носившим такое  же имя. Это была ошибка, столь же роковая для музыканта, сколь благодетельная для  горшечника.  Взятому  по  недоразумению  Алкасу  не  помогли  никакие уверения, что он - Алкас-музыкант. Люди Требона действовали, как  им  было приказано, и ликвидировали Алкаса. Нерон, когда  ему  рассказали  об  этом недоразумении, громко расхохотался.  Он  вспомнил  поэта  Цинну,  которого после убийства Цезаря умертвили вместо Корнелия Цинны. Неудачливость поэта вошла в поговорку:  десять  лет  работал  он  над  маленькой  стихотворной новеллой "Смирна" и был убит по недоразумению как раз в тот момент,  когда довел свое произведение до полной неудобопонятности. Вспомнив о нем, Нерон рассмеялся, пришел в хорошее настроение и даровал жизнь горшечнику Алкасу.

   Варрон, когда "мстители  Нерона"  пришли  за  Кайей,  напрасно  пытался воспротивиться их намерению. Он набросился на них возмущенный, властный, - ведь он умел повелевать. Напрасно. Поднятый с постели, наспех одевшись, он в гневе отправился к Теренцию. Но попасть  к  нему  не  удалось.  Вежливо, решительно разъяснили ему дежурные  камергеры  и  офицеры,  что  император работает над речью, которую он завтра произнесет в своем сенате, и что  он дал строгий приказ не впускать никого - кто бы ни добивался  аудиенции.  С трудом сохраняя выдержку, Варрон вынужден был удалиться.

   Сначала он рассердился на себя -  как  мог  он  так  плохо  следить  за "созданием", как мог он допустить, чтобы Теренций попал в  руки  Кнопса  и Требона. Потом им овладел бешеный гнев на Теренция. Всем  существом  своим рвался он покончить с "созданием". Но по грубой иронии судьбы все, чем  он владел, было связано с "созданием", и, покончив с ним, он  покончил  бы  с собой.

   Много часов просидел он в одиночестве, думал, размышлял, спорил с самим собой. Но гнев его все ослабевал, переходя в ощущение пустоты и  бессилия. Варрон достал  из  ларца  расписку  об  уплате  шести  тысяч  сестерций  и уставился неподвижным взглядом в графу "убыток". Он потерял  очень  много: достоинство, принадлежность к  западной  цивилизации,  друга  Фронтона,  в сущности - и дочь  Марцию,  большую  часть  своего  состояния,  почти  все иллюзии. По существу, единственное, что оставалось, был он сам.

   Царь Маллук, услышав о резне, встал,  приказал  одеть  себя,  прошел  в покой с фонтаном. Там он опустился на корточки; спокойно,  с  достоинством сидел он среди ковров. Но в душе он слышал вопли избиваемых, не  могли  их заглушить ни  ковры,  ни  плеск  фонтана.  Еще  была  ночь,  когда  пришел верховный жрец Шарбиль  и  молча  уселся  рядом  с  ним.  К  утру  Шарбиль осторожно сказал, что если кто-нибудь прибегает к таким средствам, как эта кровавая ночь, значит, он сам махнул на себя рукой. Шарбиль умолчал о том, какой, собственно, вывод следовало сделать из его  слов:  надо  бы  выдать человека,  который  сам  в  себе  отчаялся.  Маллук  очень  хорошо   понял недоговоренное. Но он сохранял достоинство; даже в мыслях своих  не  хотел он взвешивать того, что предлагал ему верховный жрец. Так,  молча,  сидели они, пока не настало утро. Когда Шарбиль, ничего не  добившись,  удалился, тоска Маллука усилилась. У него была богатая фантазия; сказка, которую  он в оазисе рассказывал неведомым людям, сказка о  горшечнике,  который  стал императором,  полна  была  причудливых  эпизодов;  но   такого   мрачного, кровавого эпизода он не предвидел. Долго сидел он, погруженный  в  тяжелые грезы. Он тосковал по своей пустыне, но в такую минуту он не мог  покинуть страну. Ему очень хотелось сесть на коня, но в это утро он боялся смотреть в лицо жителям Эдессы. Наконец, он со вздохом отправился в свой гарем.

   Когда царь Филипп услышал о кровавой  бане,  его  охватило  отвращение, доходившее почти до тошноты. Он бросился в библиотеку, к своим  книгам.  В произведениях  поэтов  и  философов  были  прекрасные  стихи,  возвышенные изречения,  слова,  звучавшие  глубоко  и   красиво:   "Восток,   глубина, красочность, гуманность, мудрость, фантазия, свобода", - но слова и  стихи не утешили его. В действительности ко  всем  этим  понятиям  примешивалась грязь и кровь. Гордые утешительные слова поэтов были только  покровом,  за которым скрывались кровь,  грязь,  горе.  Слишком  тонким  покровом:  взор мудрого проникал сквозь него.

20. РАЗМЫШЛЕНИЕ О ВЛАСТИ

   Нерон созвал свой сенат - и в  ту  минуту,  когда  он  в  большой  речи обосновывал перед ним необходимость проскрипций, он, пожалуй,  ощущал  еще большее блаженство, чем на башне Апамейской крепости, когда  он  с  высоты воспевал и созерцал гибнущий город, или когда в Риме впервые прочел  перед сенатом послание императора.

   Он говорил о тяжелых обязательствах, которые налагает власть на  своего носителя.

   - Какой внутренней борьбы, - воскликнул он, - стоило мне убить стольких людей, в том числе  и  таких,  которые  мне  были  друзьями  и  более  чем друзьями! Но я думал о величии  империи,  я  совладал  со  своим  сердцем, принес жертву, стер с лица земли заговорщиков. - Он  зажигался,  опьянялся собственными словами, он верил в них, верил в свои страдания и  в  величие своей жертвы, с бешенством обрушивался на преступников, на  представителей узурпатора Тита, на секту бандитов-христиан. Он говорил  с  пеной  у  рта, впадал в исступление, выворачивал себя наизнанку. Он метал громы и молнии, бесился, умолял, проливал слезы, бил себя  в  грудь,  заклинал  богов.  Он закончил:

   - Я не несу ответственности ни перед кем - лишь  перед  небом  и  своим внутренним  голосом.  Но  я  слишком  почитаю  вас,  отцы-сенаторы,  чтобы уклониться от вашего суда. Вы знаете, что именно  произошло,  вы  слышали, почему оно произошло. Судите. И если я не прав, повелите мне умереть.

   Конечно,  ему  не  повелели  умереть,   а   устроили   благодарственное празднество богам в  честь  спасения  императора  и  империи  от  огромной опасности.

   Кровавая ночь возымела на сенат и  на  народ  именно  то  действие,  на которое заранее рассчитывали Кнопс и Требон. Деяние Нерона,  мгновенное  и страшное, вызвало ужас, благоговение, удивление. "Одним махом",  -  сказал Кнопс, характеризуя свои и Нерона действия, и слова "одним  махом"  играли отныне большую роль в словаре населения Сирии.

   Оправившись от первого испуга, толпа еще больше стала любить и почитать Нерона за его энергию и мрачное великолепие, она забывала растущую  нужду, ослепленная величием своего императора.  Только  теперь  поняла  она,  что хотел сказать Нерон мрачным символом всадника  на  летучей  мыши.  Летучая мышь - отвратительное  исчадие  ночи  -  это  было  единственное  средство передвижения, при помощи которого власть могла вознестись к небу.

   Толпа это почувствовала и одобрила, и, когда двадцать  первого  мая,  в положенный срок, состоялось освящение барельефа на скале, она с ликованием приветствовала,  полная  благоговейного  трепета,  того  человека,   черты которого на вечные времена были  запечатлены  на  скале  в  исполинском  и весьма реалистическом виде.

   Во всем мире кровавая ночь  вызвала  негодование.  Но  оно  длилось  не долго.

   Император Тит в своем дворце на Палатине  вначале  не  осуждал  Нерона. Хотя его называли и сам он себя называл  "радостью  человечества",  но  он знал, что невозможно дать людям счастье без применения насилия. Он  сам  в качестве полководца участвовал в двух войнах,  подготовил  государственный переворот, приведший к власти его отца, посылал на казнь многих людей и не слишком высоко ценил человеческую жизнь. И все же, когда  он  просматривал  список убитых, лицо его исказила гримаса отвращения. Он  нашел  имя  Кайи,  нашел имена других, которые были убиты  только  из  личного  тщеславия  и  жажды мести, обуревавших авторов списка. То, что этот мелкий негодяй и его сброд натворили в Междуречье, было лишь в ничтожной части политикой,  в  большей же своей части - взрывом злобного безумия. Император Тит тихо, с  глубоким отвращением, произнес:

   - Мелкая рыбешка - и так воняет!

   Секретарь Тита передал эти слова дальше. И  с  тех  пор,  если  человек мелкого пошиба получает в руки власть над широкими массами и  сеет  вокруг себя зло, обычно говорят:

   - Мелкая рыбешка - и так воняет!