Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания

Фейнберг Евгений Львович

ГЕЙЗЕНБЕРГ

Вернер Карл

 

 

(1901–1976)

 

Трагедия Гейзенберга

[102]

Когда в 1961 г. Нильс Бор был в Москве, он трижды посетил ФИ АН, подолгу беседовал с небольшими — шесть-семь человек — группами сотрудников института во главе с И. Е. Таммом. Я был в их числе. Однажды произошел один многозначительный эпизод, о котором я в тот же вечер 17 мая сделал подробную запись в моей тетради. Я уже рассказывал об этом, но напомним здесь нужный отрывок.

Речь зашла о Вернере Гейзенберге, выдающемся ученом с мировым именем, немецком физике, одном из создателей физики XX века, нобелевском лауреате в возрасте тридцати одного года, который остался в гитлеровской Германии и был в числе руководителей немецкого «уранового проекта» (который, как известно, не принес каких-либо результатов). Высказывание о нем Бора, неожиданное и даже сенсационное, выходило за пределы простого интереса к личностям Бора и Гейзенберга. По существу, затрагивалась проблема поведения ученого в условиях безжалостной диктатуры в тоталитарном государстве.

Началось с того, что Бору был задан вопрос: правильно ли Юнг описывает встречу Бора с приехавшим к нему в сентябре 1941 г. Гейзенбергом. Имелось в виду то место в широко известной книге, популярно излагающей историю создания атомной бомбы [1]Любопытно, что в автобиографии, написанной в конце 1917 г. [1, с. 68], он просто говорит: «В 1900 году я уволился с 4-го семестра и поехал в Страсбург». Оставляя в стороне некоторую неясность в датах (Н. Д. Папалекси пишет, что это было в 1899 г. [2]), следует обратить внимание на то, что Л. И. ничего не говорит о политической подоплеке своего «увольнения». Почему? Возможно, он не хотел приписывать себе «хорошее» политическое прошлое в условиях установившейся уже советской власти из самолюбия, а может быть, хотел уже дистанцироваться от нее (см. ниже).
, где говорится, что Гейзенберг приезжал с целью сообщить, что Германия не сумеет создать атомную бомбу, и нужно побудить английских и американских физиков тоже не создавать ее. Гейзенберг не мог говорить прямо, а его острожная речь только напугала Бора, и тот вообще перестал понимать что-либо после первого же упоминания о бомбе. Из разговора ничего не получилось. Эта версия излагается и в других книгах [2-4], а также в книге самого Гейзенберга [5]Впрочем, следует обратить внимание на некоторые фразы в начале этого очерка: «Он почти поспешно остановился позади ближайшего к двери конца… стола» (с.7) и «так до конца лекции и не покинет спасительный пятачок между концом стола и доской за ним» (с. 8), а также на слова: «Что-то извиняющееся в его тоне и даже позе будет прорываться и позже» (с. 7). Они взяты из моих очень кратких воспоминаний 1979 г. ([2]; см. с. 235, строка 13 снизу и с. 236, строки 5–6 и 14–15 сверху) и были написаны за двадцать лет до того, как я узнал о его неврастении. По-видимому, уже тогда я почувствовал ее проявления. Совсем как у Фазиля Искандера сказано про мальчика Чика: «Он знал это, но не знал, что знает».
.

Вот что я записал: «Бор даже оживился: “Гейзенберг очень честный человек. Но поразительно, как человек способен забывать свои взгляды, если он их постепенно (gradually) изменял… Гейзенберг приехал осенью 41-го года, когда Гитлер завоевал Францию и быстро продвигался в России. Гейзенберг уговаривал, что победа Гитлера неизбежна, глупо в ней сомневаться. Нацисты не уважают науку и поэтому плохо относятся к ученым. Нужно объединиться и помогать Гитлеру, и тогда, когда он победит, отношение к ученым изменится. Нужно сотрудничать с созданными нацистами институтами”.

Бор раскуривает трубку и, не выпуская ее изо рта, смотрит на меня удивленно. Его лицо сильно от этого вытянуто, свисающие по бокам глаз брови не скрывают огромные, чуть желтоватые белки и голубые зрачки. Он очень удивлен даже сейчас». (Ландау потом говорил мне, что в личном разговоре с ним Бор, рассказав то же самое, был не «удивлен», а возбужден и возмущен.) «Он считал, что победа Гитлера неизбежна! Я не мог прямо сказать ему “нет” (т. е. отказаться от сотрудничества с Гитлером. — Е. Ф.). Я сказал, что не могу решать такой вопрос единолично, необходимо посоветоваться с сотрудниками. (Значит, Бор ему не доверял. Юнг прав, что они друг перед другом осторожничали, даже скрытничали. — Е. Ф.) Из того, что Гейзенберг говорил, мы пришли к выводу, что у Гитлера будет атомное оружие. Иначе почему же победа неизбежна?… Но потом ни Гейзенберг, ни приезжавший с ним Вейцзеккер не поднимали этого вопроса. То ли поняли, что я возмущен, то ли повлияли первые поражения немцев под Москвой. Постепенно их взгляды менялись. Я написал об этом Юнгу, но это не подействовало…

Начали вставать и расходиться. Я подошел к Оге, который появился незадолго перед этим, и спросил: “Считаете ли Вы, что с Гейзенбергом нельзя поддерживать отношения?” Он отрицал это, ссылался на доброе отношение Гейзенберга к отцу. Говорил, что Гейзенберг, хотя и националист, “не любит нацистов и антисемитизм” и т. п.»

Итак, Нильс Бор в 1961 г. сделал поразительное заявление: Гейзенберг, «очень честный человек», в сентябре 1941 г. убеждал его, что все ученые (или вообще интеллектуалы?) должны объединиться, помочь Гитлеру и тем добиться его хорошего отношения к науке. Некоторые историки считают даже, что Гейзенберг уговаривал Бора принять участие в немецком урановом проекте. Но это уж чепуха. Оге Бор в 2002 г. категорически заявил, что, зная личности, характеры, политические взгляды обоих участников встречи, а также Вейцзеккера, это можно считать исключенным [6]Любопытный эпизод (не имеющий никакого отношения к Л. И.) мне рассказал Ю. Б. Румер, известный физик, в 20-е годы живший в Германии и потому знавший многое, не публиковавшееся в печати. Тогда, в 1913 г., еще было далеко до квантовой механики, и физики не знали, что поток частиц тоже обладает волновыми свойствами. На ближайшем съезде немецких физиков один из участников сказал Лауэ, что для полноты доказательства волновой природы рентгеновских лучей нужно было бы проделать такой же опыт с потоком электронов и убедиться, что их рассеяние не даст брэгговской картины, но, как согласились оба собеседника, «это, конечно, излишне». На самом деле волновые свойства электрона могли дать то же, что дали рентгеновские лучи (при подходящей энергии электронов). Не были бы открыты тогда волновые, квантовые свойства электронов за 10–11 лет до того, как это в действительности произошло?
.

 

Бор и Гейзенберг

Гейзенберг — крупнейший физик, создатель квантовой механики и, по крайней мере в прошлом, близкий друг Бора. В Копенгагене он некогда жил по существу в доме Бора, и они до изнеможения ежедневно и еженощно обсуждали главные трудности новой науки. В результате этих обсуждений появились знаменитое соотношение неопределенностей Гейзенберга и принцип дополнительности Бора — два аспекта одного и того же фундаментального положения квантовой механики. И вот они встречаются почти как враги. Как справедливо замечает Вейцзеккер, это «трагедия эпохи». И об их встрече возникают две разные версии. Здесь напрашивается сразу несколько вопросов.

Неужели действительно Гейзенберг предлагал ученым объединиться и помочь Гитлеру? Как в таком случае Бор мог назвать Гейзенберга очень честным человеком? Каково истинное политическое лицо Гейзенберга, в какой мере он сотрудничал с нацистским режимом и почему? И как он вообще вел себя при Гитлере? И дальше: почему немецкие атомники и нацистское государство не создали все же атомную бомбу? И насколько «виноват» в этом Гейзенберг? Ответы на эти вопросы, за исключением первых двух, которые пока не обсуждались, сильно расходятся.

Существует огромная литература по немецкому «урановому проекту», по «проблеме Гейзенберга». Даже в середине 90-х годов по поводу появившихся двух новых книг, обсуждавших неудачу немецкого атомного проекта и выдвигавших полярно противоположные утверждения, в «Нью-Йорк Таймс» появилась рецензия на них под заголовком: «Гейзенберг — невежда или саботажник?» Это характерное противопоставление пронизывает всю литературу.

На самом деле, как я постараюсь показать, в полном смысле не верно ни то, ни другое, хотя в то же время в известном смысле верно и то, и другое. Положение сложнее и тоньше. Чтобы понять его, нужно хорошо понять, что такое тоталитарное государство, каково положение в нем человека, в частности интеллигента, какова психология такого интеллигента в условиях физического и идеологического гнета. Людям из стран западной демократии понять это трудно.

В. К. Гейзенберг в 1927 г. В этот год он создал квантовую механику и сформулировал соотношение неопределенностей

Новый бум возник в первые же годы XXI века. Он в значительной мере связан с появлением пьесы Фрэйна «Копенгаген» [7]Обратим внимание на любопытное обстоятельство: это была немецкая фирма (быть может, взятая во временное управление русским правительством или реквизированная), а с Германией шла война. Через тридцать лет, уже после кончины Л. И., в отвратительной послевоенной советской атмосфере преследований за «низкопоклонство перед заграницей» и государственного антисемитизма это дало повод некоторым карьеристам-физикам обвинять Л. И. в шпионаже в пользу Германии (!).
(об этой самой встрече), идущей с большим успехом в разных странах, и с рассекречиванием части архива Бора, содержащего 12 (!), мало различающихся в существенном, вариантов черновиков письма Гейзенбергу, так и не отправленного ему, и написанных в 1957 г., т. е. через 16 лет после встречи (и позже; напомним, Бор умер в 1962 г.). Но сначала — о предложении Гейзенберга помочь Гитлеру. Ни опубликованные материалы, ни свидетельства тех, кто знал Бора и Гейзенберга лично, не подтверждают, что такое предложение было сделано. Однако Гейзенберг — националист, хотя и «проверенный антинацист» («proven anti-Nazi»), как назвал его Бейерхен, серьезный историк науки [8]Об этом человеке тоже стоит сказать. Впоследствии, в 1931 г., работая в Ленинградском институте А. Ф. Иоффе, он осмелился не голосовать на общем собрании сотрудников за требование смертной казни для очередных «врагов народа» (из «Промпартии»; даже суд не приговорил судимых к расстрелу). Рожанского посадили, но благодаря хлопотам авторитетного Иоффе он сидел недолго и уцелел.
, даже вскоре после войны неоднократно ошеломлял своими высказываниями бывших друзей, бежавших из гитлеровской Германии. Так, в 1974 г. в доме одного такого друга он, как пишут его официальные биографы, известные физики Н. Мотт и Р. Пайерлс [9]Даже в 1930 г., когда я поступил в университет, я увидел много пустых комнат, много пустых шкафов для приборов. Но уже в ближайшие годы и комнаты, и шкафы стали заполняться отечественными приборами.
(сами они при этом не присутствовали), сказал: «Нацистов следовало бы оставить у власти еще лет на пятьдесят, они стали бы вполне приличными». Авторы замечают по этому поводу, что никто не собирал и не анализировал детально подобные его высказывания, но приведенное ими считают показательным. Все это, по их мнению, свидетельствует, что Гейзенберг был совершенно неспособен понять позицию собеседника (то же утверждает и выдающийся голландский физик Казимир [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
, см. ниже).

Конечно, слова Гейзенберга переданы его собеседником и можно предположить, что они при этом несколько искажены. Например, быть может, было сказано несколько иначе: «Если бы нацисты пробыли у власти еще пятьдесят лет…» Но все равно, подобное высказывание вызывает по меньшей мере недоброжелательное недоумение.

Слова Бора о том, что Гейзенберг «…очень честный человек», можно понять как признание прямоты и откровенности, с которой Гейзенберг всегда высказывал свое мнение.

А что говорят о личности Гейзенберга другие, близко его знавшие? Вот Э. Теллер, венгерский, немецкий, затем, с приходом к власти Гитлера, американский ученый, выдающийся физик-теоретик, привычно называемый «отцом американской водородной бомбы», ненавидящий и коммунизм, который в детстве Теллера на недолго воцарился в его родной Венгрии, и гитлеризм. Человек отнюдь не склонный к мягкости суждений, обвинивший чуть ли не всеобще почитаемого Оппенгеймера, научного руководителя американского атомного проекта (Теллер обвинил его в преднамеренной задержке работ по водородной бомбе). Это вызвало известный процесс Оппенгеймера и на десятки лет моральную изоляцию Теллера в среде физиков (а в 1987 г. А. Д. Сахаров сказал в разговоре со мной и Вейцзеккером: «Теллер — трагическая фигура»). В молодости Теллер три года работал с Гейзенбергом как его, скажем, аспирант, значит близко знал. Хорошо он знал и Бора, с которым тоже работал. Вот что Теллер говорит в своих опубликованных воспоминаниях (цитирую по зафиксированной на сайте Интернета передаче радио «Свобода» 7 марта 2002 г.):

«Гейзенберг был не только блестящим физиком, но и человеком, чью порядочность и чувство справедливости я имел возможность не раз оценить. Я не могу себе представить, что он поддерживал нацистов по доброй воле, еще менее, что он делал это с энтузиазмом, как гласит версия Бора. Как могло случиться, что Бор понял его превратно? Информация, которую я собрал, приводит меня к мысли, что Гейзенберг отправился к Бору за моральным советом… Встреча состояла из двух частей… Почему Бор не рассказал о второй части беседы? (Запомните эту важную фразу, она разъяснится ниже. — Е. Ф.) Причина может быть простой: как только Гейзенберг сказал, что работает для своей страны, Бор перестал его слушать» (см. об этом также ниже).

Прежде всего — о разногласиях по поводу встречи Бора и Гейзенберга, о которой идет речь. С одной стороны, записанные мною слова Бора, с другой — свидетельство самого Гейзенберга, повторяемое и другими.

Поездка в 1941 г. к Бору была задумана Гейзенбергом и Вейцзеккером, обеспокоенными судьбой Бора и его института в захваченной Гитлером Дании (это понимал и Бор, написавший то же самое в одном из черновиков письма Гейзенбергу). Было нелегко найти официальный повод для поездки. Наконец он нашелся: участие в немецко-датской конференции, организованной нацистами для сближения культурных кругов двух стран. К Бору пошел Гейзенберг, а Вейцзеккер ожидал результата разговора в отеле. (Теперь известно, что жена Бора, Маргрет, решительно возражала против приглашения Гейзенберга к ним домой, но Бор все же настоял на своем и пригласил его.) Гейзенберг вернулся в отчаянии от неудачи. По мнению Вейцзеккера, к основной теме Гейзенберг подходил слишком долго и вполне возможно, что поэтому Бор мог понять его неправильно. «В действительности Гейзенберг хотел сказать, что физики всего мира должны объединиться, чтобы ни в одной стране не была создана атомная бомба…, — пишет Вейцзеккер (см. сноску на с. 307). Теперь я думаю, что Гейзенберг сделал ошибку… Он должен был сразу сказать: «Дорогой Нильс Бор, я сейчас скажу тебе нечто, что будет стоить мне жизни, если дело дойдет до тех, кто не должен этого знать (“die falschen Leute”). Мы работаем над атомным оружием (в какой мере это правда, см. ниже. — Е. Ф.). Было бы жизненно важно для человечества, если бы мы и наши западные коллеги поняли: мы все должны работать так, чтобы бомба не появилась. Считаешь ли ты это возможным?»

Но почему же, однако, так разнятся рассказы об этой встрече Гейзенберга, с одной стороны, Бора (в тексте моих записей) — с другой?

Разговор этот был отягощен тремя обстоятельствами.

Во-первых, Бор с самого начала видел в Гейзенберге не прежнего близкого друга, а ученого, сотрудничающего с бесчеловечным режимом, с правительством, не только уничтожившим миллионы ни в чем не повинных людей, но и оккупировавшим, раздавившим его родную Данию и многие другие страны. И пусть сотрудничество это было очень ограниченным, Бор не мог относиться к Гейзенбергу по-прежнему. Даже через 16 лет он написал в одном из черновиков неотправленного письма Гейзенбергу: «Мы должны были рассматриваться как представители двух сторон, вовлеченных в смертельную схватку». Страшные слова. Сравните с позицией Хоутерманса (с. 318). А между тем, как теперь мы знаем, Гейзенберг был настроен совсем иначе. Оказывается именно в 1941–1942 гг. он написал философскую книгу «Порядок и действительность» («Ordnung der Wirklichkeit»), в которой была такая поразительная фраза: «Wir müssen uns immer wieder klar machen, dass es wichtiger ist, dem anderen gegenüber menschlich zu handeln, als irgendwelche Berufspflichten, oder nationale Pflichten oder politische Pflichten zu erfüllen». («Мы должны постоянно осознавать, что вести себя по-человечески по отношению к другим важнее, чем выполнять какие-либо профессиональные обязательства, или национальные обязательства, или политические обязательства») (ввиду исключительной важности этой фразы даю ее и в немецком оригинале, и в моем русском переводе. Слово Pflichten переводится и как слово «долг». — Е. Ф.) И это говорит немец до мозга костей, а тогдашних немцев широкие массы представляют как бездушных законопослушных формалистов. Разумеется, такую книгу нельзя было опубликовать при нацизме. Гейзенберг показал рукопись только самым надежным друзьям, а издали ее после его смерти (см. в ней с. 305). Я благодарен его сыну, профессору Йохену Гейзенбергу (физик), который подарил мне эту книгу и разъяснил ряд связанных с нею подробностей.

Во-вторых, как хорошо знали друзья и ученики Бора, он вообще лучше говорил, чем слушал, и вполне был способен «неправильно понимать то, что ему говорили другие». Так писал Пайерлс [9]Даже в 1930 г., когда я поступил в университет, я увидел много пустых комнат, много пустых шкафов для приборов. Но уже в ближайшие годы и комнаты, и шкафы стали заполняться отечественными приборами.
, сам ученик Бора, очень близко его знавший. То же по существу сказал Теллер в вышеприведенном отрывке (с. 310).

В-третьих, неосторожность любого из них могла стоить жизни им обоим. Беседовали они, гуляя вечером по улице, так как опасались, что в доме Бора установлены потайные микрофоны, но каждый из них мог потом неосторожно проговориться. Оба были очень напряжены (в одном из упомянутых выше черновиков Бор сам пишет, что разговор шел на фоне «печали (горя?) и напряжения» («sorrow and tension» в английском тексте).

Юнг [1]Любопытно, что в автобиографии, написанной в конце 1917 г. [1, с. 68], он просто говорит: «В 1900 году я уволился с 4-го семестра и поехал в Страсбург». Оставляя в стороне некоторую неясность в датах (Н. Д. Папалекси пишет, что это было в 1899 г. [2]), следует обратить внимание на то, что Л. И. ничего не говорит о политической подоплеке своего «увольнения». Почему? Возможно, он не хотел приписывать себе «хорошее» политическое прошлое в условиях установившейся уже советской власти из самолюбия, а может быть, хотел уже дистанцироваться от нее (см. ниже).
описывает эту встречу так: Бор «… сразу же повел себя чрезвычайно замкнуто и сухо» со своим «бывшим учеником и любимцем». Гейзенберг же «… постепенно и осторожно стал подходить к вопросу об атомной бомбе. Но Гейзенбергу, к сожалению, не удалось достичь нужной стадии откровенности и искренне сказать, что он и его группа сделают все, что в их силах, чтобы задержать создание такого оружия, если другая сторона согласится поступить так же». Но из-за того, что разговаривали осторожно, обиняками, каждый слышал то, что ему казалось особенно важным. Так, как говорил мне Л. Д. Ландау, друг и ученик Бора, впервые после войны встретившийся и много общавшийся с Бором тогда же, в 1961 г., в Москве, вопрос Гейзенберга: «Что ты думаешь о создании атомного оружия?» Бор однозначно воспринял как попытку выведать, не занимаются ли этим оружием физики в странах антигитлеровской коалиции, каковы их успехи, т. е. попросту как попытку шпионажа.

Такое убеждение осталось у него навсегда, как показывают эти его разговоры с Ландау через 20 лет после копенгагенской встречи, а также досрочно обнародованная в 2000 г. часть архива Бора (не через 50 лет после смерти Бора, как вначале было решено его семьей, а на 10 лет раньше в связи с возникшим бумом). В ней содержатся в частности однотипные варианты черновиков неотправленных писем Гейзенбергу, без даты, но, по-видимому, тоже конца 50-х годов (обычная манера Бора, который даже научную статью, отправленную в печать, в корректурах переделывал по многу раз). Каждый из этих черновиков содержит написанную категорическим тоном коронную агрессивную по тону фразу типа: «Я хотел бы знать, какое германское правительственное учреждение дало тебе разрешение поехать ко мне и вести переговоры по столь тщательно охраняемой секретной проблеме?» В самой этой фразе уже слышится полная уверенность, что Гейзенберга направили к нему со шпионским заданием. Никаких данных о том, что оно имело основание, мне неизвестно.

В статьях других западных авторов мы находим «ужасно» звучащие слова о том, что по возвращении из Копенгагена Гейзенберг представил в гестапо отчет о поездке («который, к сожалению, не сохранился»), или что гестапо затребовало от него отчет. Авторы (как и Бор) явно считают это указанием на то, что Гейзенберг ездил по заданию (может быть, шпионскому) гестапо.

Какая характерная для всех этих свободных людей наивность, незнание обычаев тоталитарной системы!

Придется напомнить, как это происходило в другой подобной системе, у нас, когда научный работник пытался выехать за границу, например, на научную конференцию. Такие поездки стали случаться, очень понемногу, после смерти Сталина и сложился определенный официальный порядок.

Сначала административно-научное начальство намечало число и состав делегатов на конференцию, конечно, уже с учетом того, кто может подойти по анкете. Затем пожелавший поехать (или получивший приглашение оргкомитета конференции) должен был заполнить необъятную анкету (вплоть до вопросов о родителях жены), пройти инквизиторское «собеседование» на заседании всего парткома института, где члены парткома задавали ему каверзные, иногда издевательские вопросы. Если этот перекрестный допрос завершался положительной «Характеристикой» (основной документ, в котором содержались и такие обязательные фразы: «морально устойчив, живет с семьей», и заключительная фраза: «партком несет ответственность за товарища (имя рек.)». Плохо было, например, холостым, — у них не оставалось заложников в стране, они могли и не вернуться, стать «невозвращенцами». Им обычно отказывали).

Параллельно «Дело» направлялось в «органы» (аналог гестапо), как считалось, секретно, но об этом все знали. Заключение «органов» оставалось неизвестным, оно направлялось в конечную инстанцию — «Выездную комиссию» Центрального Комитета партии. Но еще нужно было пройти «собеседование» в «Выездной комиссии» районного комитета партии. Она должна была утвердить «Характеристику» парткома института. Эта комиссия обычно состояла из строгих старых членов партии сталинских времен. Они знали, что нужно «тащить и не пущать», но ничего не понимали в науке, ее нуждах, в особенностях людей науки.

Если указанные этапы проходились благополучно, то составлялась делегация, которую всю приглашали на инструктаж в ЦК партии. Здесь безграмотные партчиновники проводили строгую беседу о том, как себя надо вести «за рубежом»: не вступать в необязательные контакты, избегать «провокаций», никогда не ходить в одиночку, избегать женщин (известно, как один инструктор пояснял: «те женщины ничем не лучше наших; приедете домой, поедете в отпуск, там развлечетесь») и т. п. Нужно было там же прочитать печатную инструкцию по «поведению за рубежом» и расписаться в том, что ее прочитал, и т. д.

Заранее составлялось «техническое задание», где перечислялись поручения: сделать такой-то доклад, посетить только указываемые города, в контактах с иностранными учеными отстаивать политику советского правительства, выяснять отношение отдельных иностранных ученых к советской политике (эти последние пункты выполняли, конечно, немногие «любители» таких дел, профессиональные агенты и т. п.)

И после всего этого в последние 1-2 дня перед отъездом (чтобы не было времени обжаловать отказ) все решала «Выездная комиссия» ЦК. Здесь очень часто отдельных ученых вычеркивали без всяких объяснений (ведь именно сюда стекались секретные заключения «органов»). Обычным делом было исключение из делегации в последний день перед отъездом. Бывало в день отъезда неожиданно снимали с самолета. Так, в 60-х годах в Москве в аэропорту сняли с трапа самолета уже всходившего на него известного физика, ученика, сотрудника и соавтора Ландау, командированного в Югославию и прошедшего благополучно через все описанные стадии «частилища» Я. А. Смородинского. В 1977 г. на моих глазах в московском аэропорту не пропустили к самолету известного во всем мире специалиста по космическим лучам, только накануне прошедшего «инструктаж» и включенного в делегацию на Международную конференцию в Болгарии, много десятилетий сотрудничавшего со мной Л. И. Дормана. Этот обычай знали организаторы зарубежных конференций и учитывали. Так, например, в 1979 г. я был приглашен докладчиком на конференцию в Берне, посвященную столетию со дня рождения Эйнштейна и организованную так, что каждое заседание посвящалось одной из эйнштейновских тем и отдавалось одному докладчику. Но на «моем» заседании предусмотрели еще одного докладчика (Вайскопфа). Ведь меня могли в последнюю минуту не пустить и целое заседание было бы сорвано.

При этом, разумеется, в каждую делегацию включался агент КГБ (его иронически называли «физик в штатском»; все это было в любых делегациях: когда ехали на международный конкурс, скажем, скрипачей, то в группу в качестве «равноправного члена» включался «скрипач в штатском»). Его отчет и оценка поведения каждого делегата в процессе поездки влияли на возможность последующих поездок.

После возвращения каждый ученый должен был представить письменный отчет (понятно куда он поступал) по выполнению «технического задания». Без него не принимали финансовый отчет: потраченные деньги должны были точно соответствовать установленной жалкой норме. Все деньги сверх нее, — от кого бы они ни были получены, от советского учреждения, или от оргкомитета конференции, или от какого-либо зарубежного института, который пригласил сделать у него ранее непредусмотренный доклад, — отбирались неукоснительно до последнего цента.

Все эти унижения в последующие десятилетия были немного модифицированы, но в основе все было именно так.

В те самые годы, когда Бор писал свои грозные черновики писем Гейзенбергу, я лично получил последовательно три отказа на поездки по приглашению на конференции (анкета моя была «плохой») и уже категорически отказывался в четвертый раз заполнять бесконечные анкеты, когда — о, чудо! — руководитель делегации, видимо, из чисто деловых соображений (то ли нужен был хоть один теоретик, знавший работы едущих экспериментаторов, то ли потому, что я мог докладывать на английском языке (редкость в то время, как ни невероятным это кажется теперь) добился «за сценой» для меня разрешения. И я в 1957 г. впервые поехал за границу на международную конференцию по космическим лучам в Италии. Но таких выдающихся, незаменимых ученых, как В. Л. Гинзбург, И. С. Шкловский, Л. И. Дорман на нее не пустили, и я за всех них доложил подготовленные ими доклады (всего сделал 6 докладов и познакомился с Гейзенбергом).

Ощущение позора, бесстыдного унижения, горечь сопровождали каждого из нас. Непонятно, как мы все же умели вести себя довольно свободно и честно. Ужасна была невозможность рассказать всю правду иностранным коллегам, но все же многие из них стали друзьями. Правда, самые умные из них все понимали сами (или их предупреждали «свои» органы?). Помню, как в 1964 г. на международной конференции в Дубне, когда мы с Виктором Вайскопфом беседовали, сидя на скамейке около гостиницы, он спросил меня: «Вы знаете кто в Вашей делегации от КГБ?» Я не знал и он указал мне на него.

Можно ли после всего этого (а я ведь многого красочного еще не рассказал — места нет) придавать серьезное значение «грозным вопросам» Бора, столь же «многозначительным» словам о том, что Гейзенберг якобы представил отчет о поездке в гестапо? У тех, кто прошел многолетнюю школу постоянной слежки тайных карательных органов, школу страха, террора, унижения, направляемых и осуществляемых злобными невеждами, вызывавшими не только страх, но и презрение к этим недочеловекам, эти подозрения и обвинения Бора и некоторых западных историков и журналистов могут вызвать лишь улыбку. Счастливы были они, не прожившие такого страшного многолетия.

Эта книга по существу и написана о тех, кто все это испытал, но остался личностью, преодолевавшей свои отдельные срывы, но внутренне сохранившей свободу.

Вернемся, однако, к копенгагенской встрече и последствиям того, как ее воспринял Бор.

Как мне было известно от Вайскопфа, когда, узнав о неудаче Гейзенберга, его сотрудник X. Иенсен по собственной инициативе приехал к Бору и прямо рассказал о низком уровне работ по урану в Германии, Бор воспринял это как грубую провокацию. После войны выяснилось, что Иенсен все рассказал совершенно точно.

Едва ли мы когда-нибудь узнаем досконально, все что говорили Гейзенберг и Бор при встрече. Возможно, как считали многие еще в конце XX века, оба они изложили потом факты правильно (оценка всего эпизода как попытки шпионажа — субъективная оценка, а не факт), но каждый придавал значение тому, что посчитал наиболее важным. Однако, как мы увидим ниже, вскрылось и нечто сенсационное.

Но существует одна общая глубокая психологическая закономерность, которой одной достаточно для того, чтобы два собеседника совершенно по-разному рассказывали об одном и том же разговоре или событии, свидетелями которого они были. Поясним это подробнее.

12 июля 2002 г. в Бостоне, в Массачусетсском Технологическом Институте состоялось совместное обсуждение физиками и труппой, поставившей пьесу Фрэйна «Копенгаген», вопроса о том, что же все-таки там происходило. Из аудитории был задан вопрос: как понять, что Бор, который явно был очень возмущен услышанным и настроен враждебно, и Гейзенберг, несомненно испытавший шок от непонимания его Бором, могли по-разному рассказывать о разговоре. При этом Бор через 16 лет пишет в одном из черновиков: «Я ясно помню каждое слово», а Гейзенберг в письме Юнгу пишет: «Может быть, я и ошибаюсь» и неоднократно говорит в других местах, как трудно вспоминать точно происходившее много лет назад. Что же, у Бора идеальная память, а у Гейзенберга плохая? На это последовал ответ: Бор мог быть так уверен в себе потому, что он, несомненно, сразу стал снова и снова пересказывать все людям вроде Оге Бора, а тот опубликовал часть рассказанного ему гораздо раньше рассекречивания архива, и при этом все опубликованное им совпадает с содержащимся в черновиках.

Однако это объяснение уязвимо. Услышанное собеседником (в данном случае Бором) запоминается уже после того, как проходит через рецепторную систему и вообще испытывает некоторое преобразование в психической сфере. Бор сам неоднократно подчеркивал, что в психических процессах особенно ярко проявляется действие «прибора» на «объект». Вообще, можно думать, вряд ли кто-нибудь имеет право сказать «я помню все сказанное точно». Человек имеет право сказать лишь «я твердо помню, как я воспринял сказанное мне, как я это понял». Враждебно настроенный к Гейзенбергу (как к «представителю другой стороны из двух, сцепившихся в смертельной схватке», вспомните эти его слова из черновиков, процитированные выше), раздраженный Бор был не очень хорошим «прибором». Опечаленный неудачей Гейзенберг, быть может, был не лучшим, но во всяком случае другим, и психологическое преобразование «объекта» у них могло сильно различаться.

Интересно, что, как рассказал мне в 1988 г. многолетний сотрудник Бора профессор С. А. Розенталь, когда после войны он спросил Гейзенберга, действительно ли он приезжал, чтобы договориться о противодействии созданию бомбы, тот ответил: «Это было безумием: если бы соглашение состоялось, мне после возвращения в Германию сразу отрубили бы голову». На тот же вопрос Вейцзеккер ответил: «Мы были очень наивны». Видимо, они очень хотели осуществить свою наивную идею, и метались, не зная как поступить, иногда совершая опасные глупости, иногда допуская двусмысленное истолкование их слов собеседником. Поэтому пытаясь восстановить историю, нужно опираться не на слова, часто резко искажаемые при пересказах, а на дела.

Снова возникает вопрос: как примирить мнение Бора (по словам Ландау), что приезд Гейзенберга был попыткой шпионажа с утверждением того же Бора: «Гейзенберг очень честный человек»?

Весьма возможно, что со временем Бор больше узнал об антинацизме Гейзенберга, о его бескомпромиссной защите науки, понял, что он честен и откровенен в изложении своих мнений, и несколько изменил свое отношение к нему. Вейцзеккер вспоминает (см. выше сноску на с. 307), что, когда он в 1950 г., впервые после войны, встретил Бора и хотел разъяснить суть того, что тогда, в 1941 г., намеревался сказать ему Гейзенберг, Бор прервал его словами: «Ах, не будем об этом говорить. Я вполне понимаю, что во время войны приоритет для каждого — лояльность по отношению к своей стране. Гейзенберг же знает, что я так думаю». Любопытное высказывание. Странное, когда речь идет о стране Гитлера.

Вейцзеккер в самом начале своей рукописи замечает, как трудно точно вспомнить то, что происходило и говорилось 40 лет назад. Однако приводимые им слова Бора правдоподобны: считая Гейзенберга националистом, но антинацистом, он, видимо, в принципе признавал его право на «оборонческую» позицию.

Конечно, то был отнюдь не идущий до конца антинацизм. Юнг приводит слова немецкого коммуниста физика Ф. Хоутерманса: «Каждый порядочный человек, столкнувшийся с режимом диктатуры, должен иметь мужество совершить государственную измену».

И Хоутерманс сам совершил этот поступок. В апреле 1941 г. Лауэ известил его, что еврей физик Фридрих Райхе с семьей успевает через два дня, как раз до предельного срока еще разрешающего выезд евреев, уехать в США и готов передать необходимую информацию. Лауэ ему полностью доверяет, а его самого заверил, что малознакомый ему Хоутерманс заслуживает полного доверия. Они встретились, и Райхе, которого американские физики знали, согласился запомнить и передать словесное послание Хоутерманса. Это было очень опасно для обоих. Ведь на границе Райхе могли допрашивать, его встреча с заведомо находящимся под наблюдением Хоутермансом могла обнаружиться, а гестаповские приемы допроса касались и судьбы семьи. Тем не менее он согласился и выполнил поручение. Поезд был особый. Окна были зачернены, выходить из него запрещалось на всем полуторасуточном пути до Лиссабона, но оттуда Райхе морем прибыл в США. На специально организованной встрече он передал сказанное ему Хоутермансом группе ведущих участников Манхэттенского проекта — Бете, фон Нейману, Вигнеру и другим. Там были и такие фразы: «Большая группа немецких физиков интенсивно работает под руководством Гейзенберга над урановой бомбой… Гейзенберг старается замедлить работу насколько может, опасаясь катастрофических последствий успеха. Но он вынужден выполнять отдаваемые ему приказы, и если проблема может быть решена, ее решат скоро. Поэтому он [Хоутерманс] советует в США спешить, чтобы не опоздать». Они его молча внимательно выслушали, поблагодарили и удалились. Только через двадцать лет Райхе в интервью рассказал об этой встрече и содержании послания. Оно воспроизведено в переводе с английского в книге В. Френкеля [11]Тамм рассказывал, что Гамов сам ему говорил, что исходил из работы Леонтовича и Мандельштама [4, с. 134].
.

Конечно, этому поразительному рассказу, прямо свидетельствующему, что в группе Гейзенберга работа шла не с «полным накалом», можно было бы не верить, ведь это устный рассказ через двадцать лет, он вполне мог быть сколь угодно искажен. Но к счастью, сохранилось независимое письменное свидетельство. Еще ранее уехавший в США известный физик Ладенбург уже 14 апреля 1941 г. в письме главе Уранового Комитета США Бриггсу написал (перевожу с английского):

«Вам может быть интересно узнать, что мой коллега, прибывший из Берлина через Лиссабон несколько дней назад, привез следующее сообщение: заслуживающий доверия коллега, работающий в технической исследовательской лаборатории (явно Хоутерманс из института фон Арденне. — Е. Ф.), просил известить нас, что большая группа немецких физиков работает над проблемой бомбы под руководством Гейзенберга, что Гейзенберг сам старается задержать работу насколько это возможно, опасаясь катастрофических последствий успеха. Но он вынужден выполнять отдаваемые ему приказы, и если проблема может быть решена, она будет решена, вероятно, в близком будущем. Поэтому он советует нам спешить, чтобы США не опоздали».

Бриггс через два дня ответил: «Я глубоко озабочен содержанием вашего конфиденциального сообщения. Если вы знаете что-либо еще, пожалуйста, сообщите мне» [14]Надо пояснить технику присуждения этой премии. За год до даты присуждения (в нашем случае для ближайшего возможного присуждения в конце 1929 г. это означало — в 1928 г.) Комитет рассылает наиболее известным ученым (по своему выбору) предложение выдвинуть кандидатов («номинантов») и в конце следующего года выносит окончательное решение.
.

Совпадение основных мыслей текста с переданным Райхе, другие детали (Лиссабон и прочее) не оставляют сомнений в подлинности этой истории, в том, что Гейзенберг и его группа формально выполняли приказы сверху, испытывая сильнейшее давление, которому скоро уже не смогут сопротивляться [11]Тамм рассказывал, что Гамов сам ему говорил, что исходил из работы Леонтовича и Мандельштама [4, с. 134].
, но отнюдь не хотели успеха. Именно в эти месяцы ранней весной 1941 г. Гейзенберг и Вейцзеккер обсуждали с Хоутермансом его результаты, казалось бы открывающие дорогу к созданию бомбы. В этот ранний период давление на них было исключительно сильным (это понимал и Бор). Но законченная 1 августа рукопись работы Хоутерманса пока лежала в сейфе министра почтового ведомства, шефа института Арденне, который считал себя конкурентом военного ведомства, и оно, таким образом, оставалось в неведении.

В течение десятилетий была широко распространена также версия, что Хоутерманс в конце 1942 г. сумел, кроме того, организовать передачу из Швейцарии телеграммы в США: «Торопитесь, мы идем по следу» (или «взяли след») [11]Тамм рассказывал, что Гамов сам ему говорил, что исходил из работы Леонтовича и Мандельштама [4, с. 134].
. Однако последующие исследования показали, что это миф, порожденный ошибкой в воспоминаниях Вигнера (я благодарен И. Б. Хрипловичу, разъяснившему мне это недоразумение). Да и, действительно, такая телеграмма не укладывается в известный нам ход событий. Опасения близкого успеха, порожденные в начале 1941 г., под влиянием возникавших трудностей ослабевали. Уже весной 1942 г. состоялось известное заседание у Шпеера, на вопрос которого «сможете ли вы, физики, создать бомбу не больше чем за девять месяцев» Гейзенберг правдиво ответил «нет». Гитлеровское правительство потеряло интерес ко всей проблеме, и Гейзенберг и другие смогли безмятежно продолжить работу над своей схемой (столь же формально деятельно, но по существу не спеша) и многие занялись разнообразными работами, не имеющими никакого отношения к бомбе (см. ниже).

Государственную измену фактически совершил (хотя и впустую) также Иенсен. Близок к этому и приезд Гейзенберга и Вейцзеккера к Бору (особенно если учесть вскрывшийся новый факт, см. ниже). Пауль Розбауд, близко связанный с научными издательствами, лично знавший всех ведущих ученых, вхожий в их лаборатории, бесстрашно передавал английской разведке сведения о ходе научных оборонных работ в Германии. Его нелегальная кличка «Гриф». Популярно рассказал о нем и С. Снегов [4]Я благодарен И. Л. Фабелинскому за полное разъяснение этого вопроса.
. Но это был особый случай.

Но мы все еще не закончили разговор о копенгагенской встрече, а между тем здесь в 2000 г. обнаружилось нечто важнейшее и сенсационное.

В Нью-Йоркском университете 27 марта 2000 г. состоялся симпозиум под названием «Creating “Copenhagen”», вызванный наделавшей шуму пьесой Фрэйна. На нем среди других с краткой речью выступил один из крупнейших теоретиков XX века, один из главных руководителей создания американских атомных бомб Ганс Бете, человек, пользующийся огромным авторитетом и уважением. Он сообщил неизвестные ранее факты о встрече Гейзенберга и Бора, резко проясняющие все дело, а также его собственное понимание истории немецкого уранового проекта [13]Эти подробности сообщила мне дочь А. Г. Гурвича, Наталия Александровна Белоусова-Гурвич. Я очень благодарен ей за них.
. Правда, он говорил об этом еще ранее, в сборнике, посвященном 100-летию Бора (1985), но там можно понять, что бумага, о которой идет речь, прямо дошла в США. Мы используем более позднюю публикацию.

Оказывается, в процессе разговора с Бором Гейзенберг начертил на листке бумаги схему установки, над которой у них идет работа. Однако, пишет Бете, «он переоценил знания Бора в области атомной энергии», и тот ничего в схеме не понял. Принял за схему какого-то варианта атомной бомбы.

Но когда в конце 1943 г. Бор прибыл в Лос-Аламос, по памяти (?!?) воспроизвел эту схему и показал ее Теллеру и Боте (и Вайскопфу), то они «сразу узнали реактор со многими “контролирующими стержнями”». «Что хотел Гейзенберг этим сказать?» — задается вопросом Бете. «Может быть, он как бы говорил: «Смотрите, вот что мы стараемся построить, и вы ясно поймете, что это реактор, а не бомба» (и это, как мы знаем, было правдой). Если так, … то, может быть, он пытался сделать Бора посланником совести и хотел, чтобы Бор убедил союзнических атомщиков тоже воздержаться от создания бомбы. Согласно тому, что сообщает журналист Томас Пауэрс [14]Надо пояснить технику присуждения этой премии. За год до даты присуждения (в нашем случае для ближайшего возможного присуждения в конце 1929 г. это означало — в 1928 г.) Комитет рассылает наиболее известным ученым (по своему выбору) предложение выдвинуть кандидатов («номинантов») и в конце следующего года выносит окончательное решение.
, это послание было несколько позже повторено Вольфгангом Гентнером, другим ненацистским немецким физиком. Но Бор опять ничего не понял… И все равно, ни он [Бете], ни кто вообще в США не поверили бы такому посланию в любом случае (ведь это могла быть намеренная дезинформация).

Таким образом, благодаря истории с этим чертежом выясняется, что:

1. Гейзенберг действительно работал только над реактором и никогда не работал над бомбой, о которой он и не думал («had no interest in building atomic bomb» [13]Эти подробности сообщила мне дочь А. Г. Гурвича, Наталия Александровна Белоусова-Гурвич. Я очень благодарен ей за них.
). Боте видит самое весомое подтверждение истинности этого в том, что будучи интернирован в 1945 г. в числе 10 немецких атомщиков в английском поместье Фарм-Холл, узнав о Хиросиме, Гейзенберг сначала объяснил работу бомбы своим коллегам совершенно неправильно. Только потом, через пару дней он во второй лекции все рассчитал и объяснил верно.

2. Сообщив Бору свой чертеж, он выдал важнейшую секретную тайну, т. е. совершил государственную измену, засвидетельствовав, что над бомбой он не работает (я глубоко благодарен профессору Бете за подтверждение всего этого в личном письме).

3. Если всезнающий Бете прав, считая, что передача этой схемы играла роль «послания совести», то верно, что моральные проблемы при создании бомбы играли для Гейзенберга существенную роль. Вспомните замечательную фразу (процитированную на с. 311) из его философского сочинения «Ordnung der Wirklichkeit», которое он начал писать как раз осенью 1941 г. Он действительно наивно думал, что все еще существует всемирное содружество физиков и на человеческие взаимоотношения можно опереться, чтобы предотвратить создание бомбы. Это, конечно, поразительная наивность, основанная, видимо, только на страстном желании не допустить атомной войны. Вышеприведенные ответы Гейзенберга и Вейцзеккера С. А. Розенталю показывают, что они эту наивность потом поняли.

4. Бумага с чертежом, показанная Бору, — важнее множества пустых слов и передаваемых слухов. Это «вещественное доказательство» антинацизма Гейзенберга и отсутствия у него всякого желания создать атомную бомбу (во всяком случае, таково же мнение Бете и Теллера).

Бете добавляет: «В середине 1942 г. Альберт Шпеер, гитлеровский министр вооружения спросил Гейзенберга может ли он создать такое оружие за девять месяцев. С чистой совестью тот ответил “нет”. Ведь он не знал даже сколько чистого делящегося вещества для этого нужно. Когда друзья в некоторых случаях спрашивали его об этом, он отвечал очень неопределенно, — от 10 килограммов до нескольких тонн.

Почему он этого не знал? (— продолжает Бете. — Е. Ф.) Почему чисто интеллектуальное любопытство не побудило его исследовать свойства урана-235 по отношению к быстрым нейтронам? (Эти количественные характеристики нужно знать в первую очередь, чтобы создать атомную бомбу на основе урана-235 — Е.Ф.) Он же мог получить его в небольшом количестве на парижском или датском циклотронах. Но он ни разу не попросил никого их померить» [13]Эти подробности сообщила мне дочь А. Г. Гурвича, Наталия Александровна Белоусова-Гурвич. Я очень благодарен ей за них.
. Видимо, не хотел знать.

Возможный ответ на это дает в своих воспоминаниях трезвый, не зашоренный эмоциями Эдвард Теллер. Его мнение о Гейзенберге-человеке, мнение очень высокое уже приводилось выше. Недоумение Бете он разрешает соответственно этому мнению. Теллер считает, что как только Гейзенберг понял, что создание атомной бомбы в принципе возможно, что этот нечеловеческий ужас осуществим, он построил «ментальный барьер», препятствовавший ему думать в этом направлении (запомним это. — Е. Ф.). «Информация, которую я собрал, — говорит Теллер, — приводит меня к мысли, что Гейзенберг отправился к Бору за моральным советом. Он сказал Бору, что участвует в нацистском проекте (слово “бомба”, по мнению Теллера в этом месте, не произносилось! — Е. Ф.). Он добавил, что, к счастью, сделать атомную бомбу в Германии невозможно и что он надеется, что британским и американским ученым тоже не удастся» (цитирую по упоминавшейся радиопередаче станции «Свобода» (в Интернете см. ). Именно к этой части копенгагенского разговора относится приведенное выше возмущение Теллера: почему Бор ничего не рассказал об этой второй части разговора с Гейзенбергом, т. е. об истории с чертежом реактора (Бор ни намеком не упомянул о ней в беседах и с нами, фиановскими теоретиками, в 1961 г.)? Неужели это тоже нужно связать с многократно повторявшимся утверждением, что после первого же упоминания о бомбе Бор «отключился» и ничего не воспринимал? Но чертеж-то, ничего в нем не поняв, он не забыл даже через 2 года, когда обсуждал его в США. Скорее всего, как уже говорилось, это нельзя было обнародовать при жизни Гейзенберга, его бы убил какой-нибудь фанатик-нацист за измену родине.

Таким образом, несмотря на полную уверенность, с которой Бор говорит о копенгагенской встрече в своих черновиках писем Гейзенбергу через 20 лет после нее, утверждая, что помнит каждое слово, нужно признать, что многое он не понял, а многое понял превратно. Непонимание чертежа установки, над которой Гейзенберг только и работал, привело Бора к ложному убеждению, что тот работает над бомбой. Так, в одном черновике (Document 1. ) он пишет (перевожу с английского перевода): «Я также совершенно ясно помню наш разговор в моей комнате в Институте, где ты в туманных выражениях говорил в манере, которая могла вызвать у меня только твердое впечатление, что под твоим руководством в Германии делается все для разработки атомного оружия, и ты сказал, что нет необходимости говорить о деталях, поскольку ты полностью их знаешь и потратил последние два года более или менее исключительно на эти разработки (preparations)». Между тем, как мы видели только что, компетентные люди Бете и Теллер убедительно доказывают нам, что он никогда не работал над бомбой. Смешно было бы поверить, что он знает все детали, если он даже не пытался их узнать, не знал даже критической массы и до 1945 г. (до Фарм-Холла и Хиросимы) не пытался что-либо о ней узнать. А при первой попытке в Фарм-Холле объяснить взрыв над Японией это его полное отсутствие интереса к созданию бомбы сразу дало себя знать, обнаружилась полная некомпетентность. Но на то он и был великим физиком, чтобы со второй попытки, взявшись за дело всерьез, уже через два дня все объяснить.

Как бы мы не преклонялись перед личностью великого Бора, какие бы чувства мы к нему не испытывали, нужно признать: все рассказанное ставит под сомнение многое из того, что Бор так уверенно говорил о копенгагенской встрече. Именно всеобщее восхищение Бором, преклонение перед ним и любовь к нему много десятилетий побуждали почти всех авторов умалчивать о неправоте и проявившейся некомпетентности гениального человека в этом вопросе и соответственно не верить Гейзенбергу, который, тоже будучи искренне предан Бору и, любя его, ни разу публично не упрекнул его, никогда не спорил и не оправдывался под градом сыпавшихся на него обвинений, часто совершенно нелепых.

Поэтому попытаемся подробнее разобраться в важной и сложной проблеме: ученый, интеллектуал в условиях жесткого режима.

 

Гейзенберг и наука при нацизме

Многие эмигрировавшие из Германии физики (уехали главным образом подпавшие под действие расистских законов евреи, но отнюдь не только они, вспомним хотя бы нобелевских лауреатов Э. Шредингера, П. Дебая, М. Дельбрюка) считали, что те, кто остался в фашисткой Германии, уже одним этим выразили согласие на сотрудничество с Гитлером, на поддержку нацизма. Более того, они были убеждены, что все оставшиеся должны были в знак протеста против нацизма подать в отставку. Гейзенберг же объяснял свое нежелание эмигрировать надеждой на то, что хотя ему предстояло жить в тяжелых условиях, постоянно идти на компромиссы с режимом, он все же сможет оберегать немецкую науку, воспитывать научную молодежь, делать что возможно, чтобы наука не деградировала окончательно и возродилась после войны. Он говорил, что именно так его настроил разговор с М. Планком, авторитет которого был очень велик.

Макс фон Лауэ, знаменитый ученый, нобелевский лауреат (он умер в 1960 г.) тоже остался в Германии, тоже не подал в отставку. Он точно так же, как Гейзенберг, объяснял — почему, добавив в разговоре с Эйнштейном в 1939 г. [8]Об этом человеке тоже стоит сказать. Впоследствии, в 1931 г., работая в Ленинградском институте А. Ф. Иоффе, он осмелился не голосовать на общем собрании сотрудников за требование смертной казни для очередных «врагов народа» (из «Промпартии»; даже суд не приговорил судимых к расстрелу). Рожанского посадили, но благодаря хлопотам авторитетного Иоффе он сидел недолго и уцелел.
: «Я их так ненавижу, что должен быть поближе к ним». Он тоже участвовал в урановом проекте (в частности, присутствовал в апреле 1945 г. (!) при отчаянной попытке осуществить самоподдерживающуюся цепную реакцию в уране). А между тем его имя вызывает всеобщее уважение. Когда в середине 30-х годов немецкий физик П. П. Эвальд перед возвращением из США в Германию посетил Эйнштейна и спросил, нет ли у него поручений к кому-либо, Эйнштейн ответил: «Передайте привет Лауэ». Эвальд спросил: «Может быть, кому-нибудь еще?» — и назвал несколько имен. Эйнштейн подумал и повторил: «Передайте привет Лауэ» [8]Об этом человеке тоже стоит сказать. Впоследствии, в 1931 г., работая в Ленинградском институте А. Ф. Иоффе, он осмелился не голосовать на общем собрании сотрудников за требование смертной казни для очередных «врагов народа» (из «Промпартии»; даже суд не приговорил судимых к расстрелу). Рожанского посадили, но благодаря хлопотам авторитетного Иоффе он сидел недолго и уцелел.
.

Известно, что Лауэ спасал людей. Он занимал твердую позицию в науке, и его поведение в существовавших тогда условиях — пример для ученого. Он не преподавал в университете и потому не был обязан, как, например, Гейзенберг, начиная лекцию, выбрасывать вверх руку с возгласом «Хайль Гитлер!». Более того, рассказывают, что, выходя из дому, Лауэ обычно держал в одной руке портфель, а в другой — какой-нибудь сверток, чтобы иметь возможность не отвечать подобным образом на приветствия знакомых.

Он не шел на компромиссы, вместе с другими противодействовал нацистской травле теории относительности и квантовой механики. Так, он не поддался уговорам гамбургского профессора Ленца организовать публикацию статьи о теории относительности, чтобы «избавить ее от еврейского пятна, провозгласив автором теории француза Анри Пуанкаре и этим сделав ее приемлемой в Третьем рейхе» [8]Об этом человеке тоже стоит сказать. Впоследствии, в 1931 г., работая в Ленинградском институте А. Ф. Иоффе, он осмелился не голосовать на общем собрании сотрудников за требование смертной казни для очередных «врагов народа» (из «Промпартии»; даже суд не приговорил судимых к расстрелу). Рожанского посадили, но благодаря хлопотам авторитетного Иоффе он сидел недолго и уцелел.
. Не забудем также, что именно Лауэ связал Райхе с Хоутермансом, т. е. был инициатором передачи в США информации о состоянии уранового проекта в Германии.

В. К. Гейзенберг в 1934 г.

Вопрос «оставаться или уехать» был, по существу, не нов для ученых. Вероятно, впервые он встал в России в 1911 г., когда в знак протеста против действий крайне реакционного министра просвещения Кассо (введение полицейских сил в университет, массовые исключения революционно настроенных студентов и т.д.) 130 профессоров покинули Московский университет.

Среди них были выдающиеся ученые, в частности физик П. Н. Лебедев. Автор принципиально важных исследований (впервые измерил давление света и был выдвинут на Нобелевскую премию, но вскоре умер), в которых отразилось изумительное экспериментальное искусство, Лебедев создал первую современную школу физиков в России. Он щедро одарял идеями талантливых молодых людей, которые со студенческих лет работали у него, растил ученых не на «повторении пройденного», а на самостоятельных исследованиях. Знавшие Лебедева вспоминали, что он ночи не спал, мучительно думая, надо ли уходить из университета. Гражданские чувства, общественное мнение побудили уйти. Некоторое время он пытался продолжать работу с учениками в снятой на собранные средства квартире, но это было «не то». Больное сердце не выдержало, и менее чем через год, едва дожив до 46 лет, он скончался. В университете же после ухода Лебедева физика пришла в упадок. Обучать студентов стали профессора, далеко отставшие от современной науки. Положение изменилось лишь в середине 20-х годов.

Размышляя о последствиях, вызванных уходом Лебедева из университета, невольно задаешься вопросом: правильно ли он поступил? Вспомним, что академик И. П. Павлов, крайне враждебно отнесшийся к советской власти, не уехал за границу, а до конца жизни (1935 г.) продолжал работать в своей лаборатории. Приходят на память строки Ахматовой: 

Нет, не под чуждым небосводом, И не под защитой чуждых крыл, Я была тогда с моим народом, Там, где мой народ, к несчастью, был.

Поэтому вряд ли следует безоговорочно осуждать Гейзенберга просто за то, что он остался в Германии, как его осуждали американские, английские и другие западные ученые, особенно эмигрировавшие из Германии и Италии.

Гейзенберг, как и его учитель А. Зоммерфельд, как Планк и многие другие оставшиеся в Германии физики, противостоял нацистской идеологии, которая, как известно, признавала только узкоприкладную физику, химию и механику, на роль же фундаментального знания выдвигала полумистические исследования древнегерманской и вообще нордической мифологии, а также антропометрические «основы» арийского расового учения. Теоретическая физика сама по себе считалась бесплодным умствованием, квантовая механика и теория относительности — порождением еврейского духа.

В этих условиях нельзя забывать и недооценивать мужественную защиту науки Гейзенбергом (который, будучи чистокровным арийцем, получил от нацистов прозвище «белый еврей») и его коллегами. Со страниц органа СС «Дер шварце корпс» на Гейзенберга обрушивались прямые политические обвинения: «…с такими нужно поступать как с евреями» — говорилось в той же статье. Ему, одному из основоположников физики XX века, не дали занять кафедру в Мюнхене после ухода на пенсию Зоммерфельда, который усиленно рекомендовал своего ученика. Кафедру отдали посредственному специалисту по аэро- и гидродинамике, который свел курс теоретической физики к одной лишь механике (классической).

Это отстаивание науки принимало в среде физиков разные формы. Например, была устроена дискуссия с нацистскими физиками, на которой удалось добиться компромиссной резолюции [8]Об этом человеке тоже стоит сказать. Впоследствии, в 1931 г., работая в Ленинградском институте А. Ф. Иоффе, он осмелился не голосовать на общем собрании сотрудников за требование смертной казни для очередных «врагов народа» (из «Промпартии»; даже суд не приговорил судимых к расстрелу). Рожанского посадили, но благодаря хлопотам авторитетного Иоффе он сидел недолго и уцелел.
:

«1. Теоретическая физика со всем ее математическим аппаратом — необходимая часть всей физики.

2. Опытные факты, суммированные в специальной теории относительности, являются твердой опорой. Однако применение теории относительности к космическим закономерностям не настолько надежно, чтобы не требовалось дальнейших подтверждений ее правильности.

3. Четырехмерное представление процессов в природе является полезным математическим приемом, но не означает введения новых представлений о пространстве и времени.

4. Любая связь между теорией относительности и общей концепцией релятивизма (очевидно, философского. — Е. Ф.) отрицается.

5. Квантовая и волновая механика — единственные известные в настоящее время методы описания атомных явлений. Желательно продвинуться за пределы формализма и его предписаний, чтобы достичь более глубокого понимания атома».

Этот документ содержит и банальные истины, включенные только для того, чтобы можно было противостоять тупости нацистских идеологов (пункты 1 и 4, первая фраза пункта 5), и принижение в угоду им новой физики (конец пункта 5, первая фраза пункта 2: теория относительности ценна только как систематизация фактов, но, согласно пункту 3, не меняет представлений о пространстве и времени, хотя на самом деле ее величие именно в том, что она дает новое понимание пространства и времени).

Не очень-то приятно об этом писать, но физик моего поколения не может не увидеть, как удручающе похожи формулировки компромиссного соглашения на те вульгаризовавшие, принижавшие квантовую механику и теорию относительности формулировки, на которые порой соглашались наши сталинские философы, нападавшие на современную науку начиная с 30-х годов и до смерти Сталина. Конечно, основой этих нападок служили не расовые идеи, а «необходимость защиты материализма от буржуазной идеологии», но все же сходство поразительно (см. в настоящем сборнике «Дополнение» к очерку «Бор. Москва. 1961»).

Быть обвиненным в идеализме было очень опасно, и находились физики (к счастью, немногие), которые от страха или из карьеризма шли на вульгаризацию науки точно так же, как иные немецкие физики. Более того, и у нас от исследований часто требовали прямой и немедленной пользы для практики. Необходимость теоретической физики приходилось отстаивать, а исследовательские работы в области ядерной физики академики С. И. Вавилов и А. Ф. Иоффе вплоть до самой войны вели в своих институтах под огнем критики со стороны невежественных «руководящих инстанций» из-за «отрыва от практических нужд народного хозяйства».

Но вернемся к компромиссному документу немецких физиков. Нельзя не признать, что он все же сыграл полезную роль: не только позволил сохранить в немецких университетах преподавание фундаментальных наук (пункт 1), в частности «порочной» новой, современной физики, но, как выяснилось впоследствии, даже переубедил некоторых, ранее колебавшихся участников дискуссии, и они порвали с «арийской физикой» Ленарда и Штарка. К тому же он был полезен и для студентов, хоть и настроенных в большинстве пронацистски, однако, вероятно, понимавших ценность новой науки.

Конечно, участие в подобных компромиссах было унизительно для ученых. Лауэ, Планк, Зоммерфельд, Гейзенберг еще могли позволить себе уклониться, но кто-то все же вынужден был пойти на это ради науки и молодежи.

Какова же все-таки была политическая позиция Гейзенберга? Ее нельзя понять, не учитывая, во-первых, тот факт, что немецкие академические круги, в отличие от российской интеллигенции, традиционно всегда старались изолировать себя от политики, считая ее низменным занятием, связанным с интригами и т. п. Во-вторых, нельзя забывать про особую психологическую сложность существования под гнетом тоталитаризма, которая была характерна для всех, особенно для тех, кто старался сохранить способность думать в атмосфере всепроникающего страха и в Германии, и в СССР, кто сумел сохранить себя как личность (нужно учесть и среду, к которой Гейзенберг принадлежал). И, наконец, в-третьих, и это, вероятно, самое главное, то, что немецкий народ в огромном большинстве пошел за Гитлером.

 

Гейзенберг и западные физики

Гитлер пришел к власти демократическим путем. Его избрал немецкий народ, отшатнувшийся от коммунизма, который своей политикой коллективизации, голода, террора и деспотии показал что он мог совершить и в Германии.

Мы (как и весь мир) считаем Гитлера исчадием ада (и он был им), варваром, подавившим культуру (и это было так), уничтожившим миллионы немцев, миллионы людей в завоеванных им странах, в том числе шесть миллионов евреев (да, и это верно). Жестокость, бесчеловечность, коварство ставят гитлеризм в один ряд с самыми отвратительными режимами во всей истории человечества (все это несомненно). Почему же уже после первого периода его жестокого владычества немецкий народ в своей массе преданно и с восторгом кинулся к его ногам, матери в умилении протягивали к нему детей, люди готовы были умереть за него?

Очевидно, дело в том, что он вывел немцев из состоянии отчаяния, голода, безысходности. Безработные получили работу, позор и тяготы Версальского договора кончились, когда Гитлер разорвал его, ввел войска в Рейнскую область, начал усиленно вооружаться. У молодежи появилась вдохновляющая (хотя и ужасная) цель порабощения других народов. Он сделал то, что не смогли сделать социал-демократы с их Веймарской республикой. Так чего же их жалеть, когда гестапо их уничтожает (а «тем более» коммунистов и евреев)?

Нужно ли удивляться тому, что и массы немецкого народа, и даже многие интеллектуалы, в частности студенчество, увидели в этом осуществление национальной задачи огромного значения. Именно поэтому всем им хотелось закрыть (или, по крайней мере, прикрыть) глаза на ужасы нацизма, не вслушиваться в сообщения о концентрационных лагерях, хотелось верить, что все это, как и сама варварская идеология нацистских вождей, — неизбежный «накладной расход», побочное и временное явление, что «когда лес рубят, щепки летят», что по мере достижения всего того, что необходимо нации, негативные явления будут ослабевать и в конце концов отпадут. Как это нам знакомо по нашему трагическому опыту!

Эта позиция характерна и для интеллектуалов, и для широких масс при любой диктатуре, осуществляющей крупные национальные задачи и допускающей при этом использование безжалостных, бесчеловечных методов.

Не потому ли и советский народ терпел не меньшую жестокость и преступления Сталина, что находил им оправдание в решении нашей важнейшей национальной задачи — в превращении относительно отсталой аграрной страны в современную и сильную индустриальную державу? В обоих случаях умелым пропагандистам и демагогам оставалось лишь убедить народ в том, что другого пути к решению великой задачи нет. Для этого, в частности, у нас замалчивался и принижался огромный прогресс в России после реформ Александра II, осуществленный за исторически очень краткий период — около полувека.

Нужен был, конечно, и могучий, всепроникающий страшный карательный аппарат. Но ведь еще Маккиавелли говорил в своем трактате «Князь» («Il Principe»): «Князь должен внушать страх таким образом, чтобы если не заслужить любовь, то избежать ненависти, потому что вполне возможно устрашать и в то же время не быть ненавидимым». И Сталин это сумел сделать с большинством народной массы, как и Гитлер.

Очень важно, конечно, и то, что Гитлер получал в самой разнообразной форме поддержку западных капиталистических стран, рассматривавших его режим как барьер против коммунизма. Более того, достаточно было одной французской дивизии, чтобы заставить его отступить, когда он ввел войска в Рейнскую область, нарушая Версальский договор. Но на это закрыли глаза. Здесь, быть может, примешивалось и опасение, что это вызовет выступление немецкого народа в его защиту. Никто не помешал ему вооружаться. В испанской гражданской войне середины 1930-х годов это вооружение и приобретенная на его основе «боевая практика» прошли успешную проверку, а «политика невмешательства» западных демократий в Испании подтверждала, что Гитлер хорошая защита от коммунизма. Вернемся, однако, к Гейзенбергу.

Гейзенберг — верный немецкий патриот (многие называют его националистом, но мы об этом еще поговорим). Его отношение к гитлеризму не могло быть однозначным. С одной стороны, он, конечно, испытывал отвращение к зверствам нацизма, к его варварской идеологии, возмущался подавлением интеллигенции и свободной мысли, тупостью и жестокостью больших и малых фюреров. Но, подобно миллионам своих соотечественников, он не мог не видеть, что с приходом Гитлера к власти закончился многолетний период отчаяния немецкого народа.

Конечно, и для Гейзенберга, и для подавляющего большинства других патриотически настроенных интеллектуалов все было не так просто. Неудивительно, что будучи патриотом он все время испытывал колебания и высказывал в разные периоды различавшиеся точки зрения. Ведь то же было и с большинством наших интеллигентов, писателей-«попутчиков» и т. п.

Более того, к концу 1941 г. Гейзенберг уже почти 9 лет прожил при нацизме. Режим безумного (в буквальном смысле) террора и тоталитаризма и у нас, и в Германии приучал людей к «двойному стандарту» поведения и высказываний, к умению даже говоря, казалось бы, правду, скрывать ее. Так, Гейзенберг, работая над реактором, а не над бомбой, все же объективно готовил атомное оружие. Ведь Вейцзеккер очень рано понял, что в реакторе вырабатывается и «оружейный» элемент, а Хоутерманс полностью разработал вопрос о плутонии (и потому они старались скрыть его результат). Поэтому можно было говорить Шпееру, что они работают над бомбой. Но как они работали!

Еще неясно, как надо понимать переданные Бором (в ФИАНе в 1961 г.) Гейзенберговы слова, что нужно сотрудничать с гитлеровскими институтами и тогда отношение к ученым изменится. Тут важны тонкости: как это было сказано и что имелось в виду. Но это было не для Бора с его настроением.

Нет ничего удивительного и в том, что люди, жившие в то время в совершенно других условиях, в США, Англии, Дании и т. п., — в странах, где не стояло другой национальной задачи большого масштаба, кроме одной единой, — спасения от гитлеровской агрессии, — люди, соответственно сосредоточенные на одном чувстве вражды и ненависти к нацизму, не могли найти общий язык со многими интеллектуалами тоталитарных стран.

В разговорах о Гейзенберге с физиками, особенно западными, часто слышишь осуждение его поведения при нацистах, мотивированное уже тем, что он все же слишком тесно сотрудничал с властями, что в официальных письмах, как официально предписывалось, он в конце писал «Хайль Гитлер» и вообще произносил гитлеровское приветствие.

Трудно судить, что значит «слишком тесно сотрудничал». Выше уже говорилось, что в урановом проекте принимал участие и такой человек, как Лауэ. Гейзенберг (как и Вейцзеккер, а также их друг и сотрудник Вирц) не был членом нацистской партии. Это обстоятельство можно считать чисто формальным. Ведь Иенсен, о поездке которого к Бору говорилось выше, был им, но в то же время явно был далек от верности нацизму. Передача Бору информации о работе над реактором, — строго секретных сведений, — была по существу государственным преступлением, а послание Хоутерманса, переданное (по инициатив Лауэ!) через Райхе, прямо свидетельствует, что Гейзенберг и его сотрудники не хотели бомбы, хотя формально, соблюдая дисциплину, что-то делали. Вообще, уже судя по упоминавшимся выше именам и из записанных английской разведкой разговоров десяти ведущих немецких атомных физиков (интернированных в Фарм-Холл) [19]См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
видно, что большинство настоящих ученых (если не все они) были настроены резко антинацистски, но, как полагается, формально дисциплинированно выполняли свои обязанности. А на Гейзенберга обрушивались опасные свирепые атаки по идеологической линии, и он, как уже говорилось, противостоял им.

Что касается гитлеровского приветствия, то оно было обязательным, оформлено в форме государственного закона. Гейзенберг утешал себя тем, что писать официальные письма ему приходилось очень редко. Устное приветствие имело особое значение только вначале. П. П. Эвальд приводит красочный эпизод (цитирую по книге Бейерхена [8]Об этом человеке тоже стоит сказать. Впоследствии, в 1931 г., работая в Ленинградском институте А. Ф. Иоффе, он осмелился не голосовать на общем собрании сотрудников за требование смертной казни для очередных «врагов народа» (из «Промпартии»; даже суд не приговорил судимых к расстрелу). Рожанского посадили, но благодаря хлопотам авторитетного Иоффе он сидел недолго и уцелел.
): «Планк как президент Общества кайзера Вильгельма (своеобразный аналог нашей Академии наук. — Е. Ф.)… прибыл на открытие института металлов… в Штутгарте. Он должен был произнести речь (это, по-видимому, было в 1934 г.), и мы смотрели на Планка, ожидая, как он справится с процедурой открытия, поскольку к этому времени было уже официально предписано такую речь начинать словами “Хайль Гитлер!”… Планк стоял на возвышении. Он поднял немного руку, но опустил ее. Он сделал это еще раз. Затем наконец рука пошла вверх, и он сказал: “Хайль Гитлер!”. Ретроспективно мы понимаем: это было единственное, что можно было сделать, если не желать поставить под угрозу существование всего Общества кайзера Вильгельма» (это основанное в 1911 г. общество объединяло обширную сеть исследовательских институтов; субсидировали его правительство и частный капитал).

С течением времени это приветствие превратилось в чистую формальность: небрежный взмах руки, который всем известен по кинофильмам, и скороговоркой — два кабалистических слова. Во всяком случае, участие в собраниях и митингах с «аплодисментами, переходящими в овацию» при каждом упоминании магического, обожествляемого имени, столь типичное и для нас в советскую эпоху, значило больше, поскольку здесь действительно возникало массовое оглупление, чувство преклонения, восхищения, умиления и преданности. Мы это знаем по нашему опыту.

По-видимому, в период нацизма психологически противоречивые настроения владели Гейзенбергом, а политически он во многом был нестоек, может быть, даже недостаточно зрелым. Один известный физик, бежавший из гитлеровской Германии и информированный в подобного рода вопросах, говорил мне (потом я получил свидетельство еще одного физика, оставшегося в Германии), что в первые годы войны Гейзенберг желал поражения Германии. Узнав же об ужасных порядках, которые нацисты устанавливают в завоеванных странах, о лагерях смерти и т. п., испугался мести народов в случае неудачного для Германии исхода войны, стал желать победы. Ненависть к коммунизму как к другой форме тоталитаризма, страх перед его мщением были для него важнейшими факторами. Однако участие Гейзенберга в «средах» (см. ниже) вместе с такими людьми, как генерал Бек, показывает, что понятие «победа» для него отнюдь не отождествлялось с победой гитлеризма и его идей. В конце войны, страшились возмездия и солдаты. Вероятно, именно поэтому многие из них, прошедшие через советский плен, сами свидетели (да и участники) и нацистских зверств, и обращения с советскими военнопленными, так хорошо относятся к нашей стране; они не ожидали, что к ним проявят человечность и (прагматически рассчитанное Сталиным) великодушие. Оно политически окупилось после войны.

Среда, в которой Гейзенберг жил, уже отнюдь не была тем сообществом, которое существовало до прихода Гитлера к власти, — международным сообществом ученых, преданных науке, творивших новую науку, свободно и дружески общавшихся. Политический, идеологический раскол мира вызвал и раскол в мире ученых.

Вспоминая о «хаосе последних лет войны», Гейзенберг [5]Впрочем, следует обратить внимание на некоторые фразы в начале этого очерка: «Он почти поспешно остановился позади ближайшего к двери конца… стола» (с.7) и «так до конца лекции и не покинет спасительный пятачок между концом стола и доской за ним» (с. 8), а также на слова: «Что-то извиняющееся в его тоне и даже позе будет прорываться и позже» (с. 7). Они взяты из моих очень кратких воспоминаний 1979 г. ([2]; см. с. 235, строка 13 снизу и с. 236, строки 5–6 и 14–15 сверху) и были написаны за двадцать лет до того, как я узнал о его неврастении. По-видимому, уже тогда я почувствовал ее проявления. Совсем как у Фазиля Искандера сказано про мальчика Чика: «Он знал это, но не знал, что знает».
пишет, что радовавших его впечатлений было немного. Одно из них стало частью того фундамента, на котором впоследствии основывалось его отношение к общим политическим вопросам. Эту радость давали ему знаменитые еженедельные собрания по средам, на которых встречались, музицировали, обсуждали различные темы глава антигитлеровского заговора 1944 г. генерал Бек, священник Попиц, известный хирург Зауэрбрух, посол фон Хассель, посол Германии в Москве до войны граф Шуленбург, вручивший 22 июня 1941 г. Советскому правительству ноту о начале гитлеровской агрессии (и, как передают, при этом прослезившийся), и др.

Известный советский политический журналист Эрнст Генри, в послесталинские годы очень много выступавший по вопросам гитлеризма и судьбы Германии, говорил мне в начале 80-х годов, что Шуленбург был «консерватор и националист, но не фашист». За две недели до нападения гитлеровской Германии он предупредил о нем советских дипломатов, в частности посла СССР в Германии Деканозова, т. е., по существу, совершил акт государственной измены.

В июле 1944 г. по дороге из Берлина в Мюнхен Гейзенберг узнал о неудачном покушении на жизнь Гитлера, казни Бека и аресте кое-кого из тех, с кем он встречался по средам [5]Впрочем, следует обратить внимание на некоторые фразы в начале этого очерка: «Он почти поспешно остановился позади ближайшего к двери конца… стола» (с.7) и «так до конца лекции и не покинет спасительный пятачок между концом стола и доской за ним» (с. 8), а также на слова: «Что-то извиняющееся в его тоне и даже позе будет прорываться и позже» (с. 7). Они взяты из моих очень кратких воспоминаний 1979 г. ([2]; см. с. 235, строка 13 снизу и с. 236, строки 5–6 и 14–15 сверху) и были написаны за двадцать лет до того, как я узнал о его неврастении. По-видимому, уже тогда я почувствовал ее проявления. Совсем как у Фазиля Искандера сказано про мальчика Чика: «Он знал это, но не знал, что знает».
.

Когда в 1943 г. Гейзенберг посетил в Голландии своего коллегу известного физика Г. Казимира, он старался убедить его, что Европа под германским (очевидно, даже гитлеровским) руководством, быть может, меньшее зло, чем коммунизм советского типа, что только так можно защищать западную культуру. Не отрицая и не оправдывая зверства и вообще отвратительные черты нацизма, на которые, возражая, ссылался Казимир, он лишь утверждал, что после войны следует ожидать изменений к лучшему [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
. Такие же надежды, как уже говорилось, были и у нас относительно сталинизма, если он победит (см. сноску на с. 309).

В то время демократические западные страны антигитлеровской коалиции, особенно те, которые были уже порабощены Гитлером, рассматривали СССР прежде всего как их спасителя. Хотя они знали многое об ужасах сталинизма, это было далеко не все, что раскрылось впоследствии. Они не были способны поставить Сталина на один уровень с Гитлером (но, конечно, мудрый и циничный Черчилль понимал, что, по его выражению, «они различаются лишь формой усов»). Умелая сталинская демагогия, которая в разгар террора в 1937 г. смогла так нагло обмануть даже приехавшего в Москву писателя Л. Фейхтвангера, поддержанная героической победой Советской армии, побуждала западных интеллектуалов так же пропускать мимо ушей информацию об ужасах советской системы, как немцев при Гитлере — о его зверствах. Они еще не знали и того, что потом стало со «сталинизированной» Восточной Европой, с Восточной Германией. Но даже когда они, казалось, все это узнали, метания Гейзенберга в конце войны продолжали вызывать только их возмущение, но не понимание.

Сам Казимир в своих воспоминаниях [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
задается вопросом: зачем Гейзенберг говорил ему все это? Перебирая возможные причины (кроме названной мною), он снова сводит все к тому, что Гейзенберг совершенно не был способен понимать собеседника, в данном случае — ненавидящего гитлеризм голландца. Можно, однако, вывести из его слов и обратное заключение: человек из западной демократической страны неспособен понять метания интеллектуала, прожившего многие годы в страшных условиях тоталитаризма.

Необходимо отметить еще вот что. Тот же Казимир пишет, что до войны «всегда восхищался Гейзенбергом не только как физиком. Для меня он был представителем многого из того, что дала германская культура. Он был хороший музыкант и хороший спортсмен, знал древние языки гораздо лучше меня». Но потом стало преобладать неприязненное отношение к нему, возникло немало обвинений, основанных на ложных слухах. Так, например, мне не раз говорили с безапелляционной уверенностью, что во время своего визита Гейзенберг уговаривал Казимира принять участие в немецком урановом проекте. В книге воспоминаний Казимира ни о чем таком нет ни слова. Более того, беседуя со мной в Женеве в сентябре 1988 г., Казимир категорически опроверг этот слух. Подобных ложных, но широко распространенных слухов, чаще всего направленных против Гейзенберга, мне встретилось немало.

Со временем стало выясняться, что Гейзенберг старался помочь жертвам нацизма. Польский физик Э. К. Гора, живший в США, опубликовал в 1985 г. в американском научном журнале письмо, озаглавленное «Спасенный Гейзенбергом» [12]История этих экспериментов и открытия исключительно тщательно изучена, прослежена в статьях И. Л. Фабелинского [7]. В частности, он воспроизводит фотопластинку со спектром, в котором четко проступили линии комбинационного рассеяния. На ней рукой Ландсберга написана дата: 23-24 февраля 1928 г. Это раньше устного сообщения Рамана во время его выступления в Индийском физическом обществе (опубликованного, конечно, много позже) и много раньше появления в печати публикации Рамана, направленной в журнал 8 марта 1928 г. Наши же физики послали первую статью в печать позже, 6 мая. Можно думать, что у них были и более ранние успешные наблюдения, чем 23-24 февраля.
. В этом письме он рассказывает, что когда в 1939 г. части вермахта заняли Варшаву, его предупредили о приказе Гитлера уничтожить польскую интеллигенцию. Гора обратился к Гейзенбергу, и тот спас его и опекал много лет: пригласил в Лейпциг, помог устроиться на работу трамвайным кондуктором. Это дало статус «иностранного рабочего». Объявил его «иностранным студентом», что позволило продолжить образование и вести научную работу (результаты ее были опубликованы в 1943 г. в немецком журнале). Арестованный гестапо, Гора был вскоре освобожден, как он полагает, благодаря Гейзенбергу (но в то же время упоминавшийся уже выше сотрудник Бора С. А. Розенталь говорил мне в 1988 г., что как-то, посетив Варшаву, Гейзенберг остановился у своего бывшего школьного товарища, а в то время — нацистского гауляйтера оккупированной Польши, Франка. Возможно, так оно и было. Неясно только почему он принял приглашение этого страшного человека. Не из симпатии же. Общались же, и очень тесно, некоторые наши видные писатели, например, даже Бабель, не говоря уж о Горьком, Алексее Толстом и др. с палачами первого ранга Ягодой, Ежовым и другими энкавэдешниками.

Гейзенберг никогда не писал и не говорил о своей помощи преследуемым коллегам: считал, вероятно, что это было бы недостойно, так как выглядело бы самооправданием.

Говоря о нападках, которым подвергался Гейзенберг, все упоминают только, как уже говорилось, что нацисты называли его «белым евреем». Но почему-то остается в тени одно место в его воспоминаниях [5, с. 289]: в разговоре с Вейцзеккером осенью 1939 г. о возможности доверять некоторым официальным лицам он сказал: «…Ты знаешь, что еще год назад меня неоднократно допрашивало гестапо, и мне неприятно даже вспоминать о подвале на Принц-Альбрехт-штрассе, где на стене было жирными буквами написано: “Дышите глубоко и спокойно”. Так что я не могу себе представить подобные отношения доверия».

Конечно, это вспоминает сам Гейзенберг, и его недоброжелатель может усомниться в точности его слов. Но, повторяю, я сам слышал в 1961 г., как Бор назвал его «очень честным человеком», а Теллер (см. с. 310) со всей определенностью говорит о его порядочности и справедливости. К тому же упоминаемый им собеседник Вейцзеккер жив и может подтвердить или опровергнуть факт допросов Гейзенберга в гестапо.

Вообще многие «традиционно аполитичные» антифашистски настроенные ученые были, как постепенно выясняется, связаны между собой и старались помочь пострадавшим. Например, когда Хоутерманса переправляли от советской границы в Берлин, он попросил одного случайно задержанного немца, которого должны были освободить, чтобы тот нашел Лауэ и сказал ему всего три слова: «Хоутерманс в Берлине» (по другой версии это было, когда он уже сидел в берлинской тюрьме и послал этого немца к Ромпе, а тот уже пошел к Лауэ). Лауэ незамедлительно начал хлопоты и менее чем через полгода добился освобождения Хоутерманса.

Я знал об этой связи ученых из различных воспоминаний, а подтверждение получил в личном разговоре от физика Шарля Пейру — одного из двух пленных французских офицеров, которых П. Розбауд сумел освободить под смехотворным предлогом: необходимость перевести на французский язык научную книгу. При этом, что особенно интересно, Розбауд договорился с героем французского сопротивления, известным физиком Ф. Жолио-Кюри, что после войны эта работа не будет рассматриваться как сотрудничество с нацистами. До конца войны Пейру работал в лаборатории «Зубра» — Н. В. Тимофеева-Ресовского. Он подтвердил мне также, что когда сына Тимофеева-Ресовского, антифашиста-подпольщика, схватило гестапо, то Гейзенберг пытался помочь спасти его.

Известны лишь немногие факты такого взаимодействия ученых, но они многозначительны, поскольку свидетельствуют, что довоенное содружество ученых в Европе не совсем распалось. Обнаруживались они постепенно, а теперь осталось уже мало современников и свидетелей событий.

Надо отметить, что после войны Гейзенберг был в числе восемнадцати западногерманских ученых-атомников, опубликовавших манифест, в котором они осудили атомное оружие и заявили, что никогда не будут принимать участие в его разработке.

И все же долго еще западные физики относились к Гейзенбергу с неприязнью. Научные контакты, конечно, возобновились — он участвовал во многих конференциях. Возобновились отношения с Бором, хотя опубликованные черновики его неотправленных писем Гейзенбергу показывают, что рана Бора так и не затянулась до его смерти. Гейзенберг с женой приезжал в Копенгаген, и две супружеские пары подолгу гуляли вместе. Гейзенберг даже жил у Бора на его даче в Тиксвилле. Были они вместе и в 1956 г. в Греции (см. фото в [13]Эти подробности сообщила мне дочь А. Г. Гурвича, Наталия Александровна Белоусова-Гурвич. Я очень благодарен ей за них.
). Возобновились близкие отношения со старым другом В. Паули, выдающимся физиком-теоретиком. В свое время они вместе создавали квантовую теорию поля, а теперь обсуждали новые научные проблемы (Паули, еврей по национальности, постоянно жил в Швейцарии, в 1940 г. уехал в США; после войны снова по 5-6 лет подряд жил в Швейцарии).

Несомненно, Гейзенбергу нелегко было чувствовать отчуждение или хотя бы натянутое отношение к себе. Виктор Вайскопф рассказывал мне, что когда он в 1961 г. приехал на пять лет в Женевский Европейский центр ядерных исследований (международная организация ЦЕРН) в качестве генерального директора, он увидел эту изоляцию представителя Германии Гейзенберга. Он решил покончить с этим и устроил прием в его честь. Вайскопф был мудрый человек.

В августе 1959 г., впервые после войны, в Киеве состоялась большая международная конференция по физике высоких энергий. В числе сотни иностранных ученых приехал и Гейзенберг. Почти все жили в гостинице «Украина». Девушка в бюро регистрации, не имея представления, с кем имеет дело, поселила Гейзенберга в одной из комнат на верхнем этаже с несколькими советскими журналистами. На следующее утро Гейзенберг подошел к И. Е. Тамму и робко попросил походатайствовать за него: до верхнего этажа не доходит вода, и он не может умыться. Тамм возмутился, заволновался и, конечно, все было тут же улажено.

Разумеется, Гейзенберг не знал, как его встретят в Киеве. Он был не только человек из гитлеровской Германии. Ему не могло не быть известно, что наши философы, а также некоторые приспосабливающиеся к ним физики клеймили его как идейного врага, «буржуазного идеалиста», физика «копенгагенской школы». Для них он был не одним из великих создателей квантовой механики, о которой Ландау с восторгом говорил: «Человек оказался способен понять то, что невозможно себе представить», а носителем идеологического зла.

Опасения Гейзенберга оказались преувеличенными; в научном общении ничего не чувствовалось. Я впервые встретился с ним, как уже упоминалось выше, в 1957 г. на конференции по космическим лучам в Италии и по некоторым причинам, отнюдь не политическим, мог ожидать от него недоброжелательства (мы с Д. С. Чернавским обнаружили, что он в одной работе использовал классический подход там, где по его же соотношению неопределенностей это недопустимо), но ничего подобного не было. Он живо, с энтузиазмом долго рассказывал мне о своей фундаментальной новой работе, которой был тогда увлечен (она вскоре вызвала бурный интерес в Москве. Ландау говорил мне с восхищением: «В 57 лет выдвинуть такую блестящую идею!»; но затем обнаружились недостатки и возбуждение прошло. Именно про эту теорию Бор затем сказал: «Это, конечно, безумная теория, но она недостаточно безумна, чтобы быть правильной»).

Во время Киевской международной конференции в 1959 г. молодой талантливый физик из моей группы в ФИАНе, Г. А. Милехин (безвременно скончавшийся через 3 года) рассказывал Гейзенбергу при моей помощи свою работу. В этой работе было найдено объяснение тому, что две теории одного и того же важного процесса взаимодействия частиц при высоких энергиях (так называемая множественная генерация частиц), независимо развитые Гейзенбергом и Ландау, обе очень привлекательные, но внешне различные, приводят к разным результатам. Милехин объяснил, что эти теории можно свести одну к другой, они в принципе эквивалентны, а различие выводов объясняется разницей в выборе дополнительного элемента теории, который должен быть независимо сделан на основе других соображений.

Теория Ландау была более развита, более популярна, и Гейзенберг, не скрывая, радовался тому, что все разъяснилось. Его круглое лицо сияло. Были и другие интересные обсуждения. Потом он председательствовал на пленарном заседании, где я делал «репортерский» доклад (т. е. подытоживающий обзор сделанных на конференции всех докладов по той самой теме, множественной генерации). Казалось, все восстановилось, все по-прежнему. Но тогда же Рудольф Пайерлс на вопрос его друга Ландау: «Руди, как ты относишься к Гейзенбергу?» в моем присутствии ответил: «Я не склонен забывать прошлое так быстро, как некоторые». — «Я так и думал», — одобрительным тоном сказал Ландау.

Вскоре после этого от того же Вайскопфа я узнал об описанном выше поступке Йенсена, — о поездке в Копенгаген к Бору с рассказом об уровне немецких работ по урану, о том, что по его возвращении узнавший от него об этой поездке Гейзенберг не только не выдал его, а ограничился упреком в личном разговоре. Когда я рассказал об этом Ландау, он сказал: «Это устанавливает предел непорядочности Гейзенберга». В действительности это прежде всего свидетельство о единстве их, — Гейзенберга и Йенсена, — антинацистских взглядов. А между тем сам Ландау, до 1935–1936 гг. бывший решительно просоветски настроенным, лишь потом осознал, что «Сталин предал дело Ленина» и не отличается по существу от Гитлера, как было написано в антисталинской листовке, в составлении которой он принял участие и за которую заплатил годом тюрьмы и мучений. Он был спасен лишь чудом благодаря уму и мужеству П. Л. Капицы. Но и после этого он совершал поступки, давшие не меньше оснований обвинить его в «сотрудничестве со Сталиным», чем те, за которые Гейзенберга упрекали в сотрудничестве с Гитлером. Я имею в виду хотя бы участие Ландау в расчетах по действию водородной (а, как выяснилось в самом конце 90-х годов XX века, еще ранее и атомной) бомбы через много лет по окончании войны, сделал все честно, а не «спустя рукава» (см. выше). За это он получил высшие правительственные награды: звание «Героя социалистического труда», сталинские премии, разрешение на избрание в академики (на что он уже очень давно имел несомненное право, но ранее ЦК не разрешал). Это было ему отвратительно, но он не смел отказаться. Лишь после смерти Сталина и Берии он сказал: «Все, теперь я их уже не боюсь» и прекратил эту деятельность, но было и другое.

Разговор с Пайерлсом и реакция Ландау на мой рассказ об Йенсене имели место через 14 лет после окончания войны. Р. Пайерлс, женившийся в начале 30-х годов в СССР на советской гражданке, лучше многих других западных физиков знал, что такое сталинский режим. Я имел с ним ряд разговоров о Гейзенберге в 80-х годах. В 1988 г. во время конференции в Копенгагене я настойчиво выжимал из него итоговый краткий ответ на вопрос: «За что Вы все же осуждаете Гейзенберга?» Он смог только сказать, что Гейзенберг был совершенно неспособен понять позицию человека, находящегося «по другую сторону холма» (т. е. точно то же, что сказал Казимир).

Видимо, судьба сталинизированной Восточной Европы, в частности — подавление советскими войсками венгерского восстания в 1956 г., Чехословакия 1968 г. и многие другие послевоенные события оказали свое влияние, и отношение Пайерлса к Гейзенбергу несколько смягчилось.

 

Трагедии эпохи

Подводя итог, мы приходим к заключению, что политическое поведение Гейзенберга в большой мере определялось естественной заботой о судьбе немецкого народа и самой страны. Такой глубокий патриотизм может, конечно, в известных случаях переходить в национализм и даже шовинизм, в убеждение о превосходстве своей нации над всеми другими. В истории Германии так бывало несмотря на то, что веками немецкая культура была открыта для благотворного взаимообмена с культурами других народов. Но, например, достаточно было начаться первой мировой войне, чтобы волна шовинизма охватила всю страну, не встречая ни малейшего препятствия. Все недавние грозные антивоенные резолюции конгрессов 2-го Интернационала (в котором ведущую роль играла именно сильная немецкая социал-демократия), клятвенные обещания начать в случае войны всеобщую антивоенную забастовку во всех воюющих странах оказались мгновенно забытыми.

То же самое с еще большей силой проявилось в гитлеровские годы. Но произошло ли подобное превращение патриота в националиста и с Гейзенбергом? Для такого предположения у нас нет никаких оснований.

Наука вообще является едва ли не единственной духовной сферой подлинного интернационализма. На эту роль не могут претендовать ни религии, вырабатывающие каждая свои нормы морали, ни даже искусство. Народы часто должны преодолевать некие барьеры, чтобы понять искусство другого народа. Я решаюсь привести избитый, но особенно яркий пример противоположной роли цвета в живописи: в Китае траурным цветом считается не черный, а белый. Поэтому картину «Черный квадрат» (на белом фоне) Малевича китаец, воспитанный в национальной традиции, воспринимает совсем не так, как европеец. Упрощенно говоря, горе, окруженное радостью, или радость, окруженная горем.

Естествоиспытатель же понимает все сделанное его коллегой на противоположной стороне земного шара полностью. Неудивительно, что до Гитлера, до развернувшегося во всю силу сталинского тоталитаризма в мировой науке царил тот дух взаимопонимания, доброжелательности и открытости, о котором так хорошо сказал Чарльз П. Сноу [15, с. 134] — писатель, а по образованию и первоначальной профессии — физик: «Ученые, которые пришли в науку до 1933 г., помнят атмосферу того времени… Я рискну вызвать ваше раздражение… и скажу, что тот, кто не занимался наукой до 1933 г., не знает радостей жизни ученого…

Мир науки 20-х годов был настолько близок к идеальному интернациональному сообществу, насколько это вообще возможно. Не думайте, что ученые, входившие в это сообщество, относились к породе сверхлюдей или были избавлены от обычных человеческих слабостей… Но научная атмосфера 20-х годов была насыщена доброжелательностью и великодушием, и люди, которые в нее окунулись, невольно становились лучше».

Мировые потрясения, принесенные тоталитаризмом, а затем и войной, раскололи и мир науки. Гейзенберг, видимо, наивно сохранил ощущение единства людей науки прежних лет и потому «не понимал точки зрения людей по другую сторону холма», больше всего ненавидевших нацизм, недостаточно понимавших жизнь при тоталитаризме и все с ним связанное. Высказывал им по-прежнему свободно все, что думал, а сам метался, и то, что он думал, на что надеялся, в разные периоды очень различалось, часто вызывало негодование прежних друзей.

В связи со смертью Дирака (в 1984 г.) были опубликованы отрывки из его переписки с Гейзенбергом того времени, когда Дирак с некоторым опозданием включился в процесс создания квантовой механики. Хотя они были однолетками, поскольку Гейзенберг к этому времени был уже автором основополагающих работ, то по отношению к Дираку он мог считаться «мэтром». Чтение этой переписки доставляет истинное наслаждение. В их взаимоотношениях столько открытости, доброжелательного отношения «старшего» Гейзенберга к ранее незнакомому коллеге, лаконичному и сдержанному Дираку, столько взаимного доверия. Они свободно делятся идеями, сообщают друг другу не только полученные уже результаты, но и мнения, намерения, надежды (все это, конечно, можно увидеть и в переписке и общении других, более старших, например Бора, Эйнштейна и Борна).

Но с приходом к власти национал-социализма они оказались в политическом отношении в совершенно разных условиях. Правда, Дирак не принимал никакого участия ни в политике, ни в создании атомного оружия. Но его склонности проявились, например, в одном факте, в котором, как и у многих других западных ученых вне Германии, сказалось непонимание бесчеловечной лживой диктатуры, тоталитаризма в Советском Союзе. В ноябре 1937 г., года максимума невообразимого сталинского террора, научный журнал Академии наук СССР выпустил специальный номер в честь двадцатилетия Октябрьской революции. Для этого номера Дирак написал специальную научную статью [16] Публиковалось в сборнике «Воспоминания о И. Е. Тамме» (М.: Наука, 1981), который переиздавался в 1986 и 1995 гг. Текст дополнен новым материалом.
, тем самым чествуя эту революцию.

А Гейзенберга раздирали противоречия. С одной стороны, — неприятие национал-социализма. С другой, — удовлетворение от того, что для немецкого народа окончился многолетний период отчаяния, безработицы, голода, унижения, принесенного Версальским договором. С третьей, — страх перед ужасной местью, которую, он опасался, обрушат на Германию в случае ее поражения те народы, которые она поработила. С четвертой, — горечь от разрушения чудесного интернационального содружества ученых, в атмосфере которого он вырос. И, наконец, естественное желание уберечь науку, основу его жизни, от гитлеризма и оставаться со своим народом, для чего приходилось идти на компромиссы — кто может точно сказать, до каких границ это допустимо? Все это — типичная судьба интеллигента в условиях варварской деспотии, если он не имеет решимости сделать однозначный выбор, патриота, но не националиста. То же самое было и в Советском Союзе при диктатуре Сталина, да и в последующие десятилетия.

Вдова Гейзенберга, издав книгу своих воспоминаний, дала ей название «Внутренняя эмиграция». В предисловии в этой книге Виктор Вайскопф, о котором уже не раз выше говорилось, замечательный физик-теоретик, ученик Бора и Паули, в 1937 г. эмигрировавший из Европы в США, личность, пользовавшаяся огромным научным и моральным авторитетом в мировом сообществе физиков, пишет, что Гейзенберг стремился создать «островок порядочности». Быть может, это одно из самых точных определений его политической позиции.

Однако после войны Гейзенберг, да и многие другие немецкие физики, как мы видели, встретили непонимание, упреки и даже враждебность со стороны физиков из демократических стран.

Это, конечно, трагедия не только Гейзенберга. Это трагедия эпохи. Но те, кто пережил сходную судьбу при другой, но столь же отвратительной диктатуре (я имею в виду, естественно, советских ученых), казалось бы, должны были все это хорошо понимать. Однако и этого не произошло. Лишь у немногих Гейзенберг встретил понимание.

Удивительно также, что эти же западные физики не проявляли никакого недоброжелательства по отношению к советским физикам, часто шедшим на еще более унизительные компромиссы со «своей» диктатурой, многие их высказывания звучали хуже того, что произносил Гейзенберг.

Когда в 1956 г. много западных физиков впервые после 19 лет «железного занавеса» прибыло на конференцию в Москву, сразу возобновились прежние дружеские связи тех, кто пережил это время, и завязались многие новые. Не было и речи о каких-либо упреках в адрес советских физиков. Почему? Неужели только потому, что во время второй мировой войны наши страны были союзниками, а Сталин выступал в роли их спасителя от Гитлера?

Иными были позиция и судьба Бора. Он ненавидел нацизм и эта ненависть не вызывала в нем никаких противоречивых чувств — все было ясно. Он все время находился в тесном контакте с датским Сопротивлением, а через него — с союзными военными органами. Когда настало время, Бора вывезли в Швецию, а затем через Англию в США, где он принял участие в создании атомного оружия. Но когда и эта работа, и война приближались к успешному завершению, его стала мучить проблема послевоенного устройства мира, в котором есть бомба. Он взывал к Рузвельту и Черчиллю, настаивая на передаче «секрета» бомбы СССР, чтобы сохранить союз, возникший во время войны (никто на Западе не знал, что в СССР уже идет энергичная и успешная работа по созданию атомного оружия и никакого секрета на самом деле нет).

Но опытные политики играли Бором, как мячиком, перебрасывая его от одного к другому. Дело было сделано, ученые дали оружие, и теперь можно было распоряжаться им как угодно, не подпуская и близко этих чудаков.

Так бывало всегда, и когда американские физики призывали не сбрасывать атомные бомбы на уже еле дышавшую Японию, а у нас, когда Сахаров протестовал против уже ненужных для техники, но несущих смерть испытаний сверхбомбы.

Так Бор и другие ученые приходят к своей всегдашней трагедии — полному пренебрежению со стороны властей, для которых они создали военную мощь. Это совсем другая трагедия, которой как раз Гейзенберг и его друзья избежали. Но и она является трагедией эпохи.

 

Почему Гитлер не получил

атомную бомбу

Этот вопрос не перестает занимать многих и по сей день с тех пор, как Юнг [1]Любопытно, что в автобиографии, написанной в конце 1917 г. [1, с. 68], он просто говорит: «В 1900 году я уволился с 4-го семестра и поехал в Страсбург». Оставляя в стороне некоторую неясность в датах (Н. Д. Папалекси пишет, что это было в 1899 г. [2]), следует обратить внимание на то, что Л. И. ничего не говорит о политической подоплеке своего «увольнения». Почему? Возможно, он не хотел приписывать себе «хорошее» политическое прошлое в условиях установившейся уже советской власти из самолюбия, а может быть, хотел уже дистанцироваться от нее (см. ниже).
высказал утверждение, что Гейзенберг и другие связанные с ним физики сознательно саботировали ее создание. Как уже говорилось, и теперь выходят книги, в которых утверждается, с одной стороны, что они не догадались, как это сделать, с другой, что действительно препятствовали успеху работы. Я, повторяясь, постараюсь показать, что и то, и другое не исчерпывает вопрос, дело здесь тоньше.

В литературе встречаются указания и на множество других возможных причин. Вот, например, первая из них: Гитлер запретил разрабатывать виды оружия, которые не могут быть готовы для использования в ближайшее время в идущей войне. Так, когда немецкие физики, прежде всего из группы Гейзенберга, в 1941 г. пришли к выводу, что для создания атомного оружия нужны материальные и людские ресурсы, которые невозможно выделить во время войны, а в начале 1942 г. сообщили начальству, что это нельзя успеть сделать, как оно хотело, за девять месяцев, то приказ Гитлера мог быть истолкован как разрешение не заниматься атомным оружием. Но если бы физики страстно хотели создать его, то они вряд ли успокоились бы так легко. Ведь сроки создания не могут быть определены точно, а работать они начали раньше всех других, летом 1939 г., когда материальные и людские резервы еще не были растрачены (в последующие два года из-за завоевания многих стран они лишь возрастали).

Другое мнение — немецкие физики недостаточно понимали дело, не знали многого (и это правда, но почему так случилось? Ср. с недоумением Бете по поводу отсутствия интереса к вопросу у Гейзенберга, с. 321, предпоследний абзац), а их коллектив был ослаблен массовой высылкой и эмиграцией из Германии крупных ученых. Действительно, Германия лишилась 15 нобелевских лауреатов только в области химии и физики и вообще очень крупных физиков, которые сыграли в США ведущую роль при работе над атомным оружием. Но все же в стране оставалось много сильных ученых, которые очень скоро поняли существеннейшие элементы проблемы. При наличии прекрасной промышленности, способной решать сложные проблемы химической очистки материалов и конструирования сложных машин и устройств, при наличии запасов урана (в конце 1940 г. у немцев было даже несколько больше урана, чем через 2 года у Ферми в США) и т. п. положение отнюдь нельзя было считать безнадежным.

Указывают также на само положение науки при нацизме. Наука и ученые были принижены, Гитлер их презирал. Только 3 сентября 1944 г. Борман издал постановление, запрещающее призывать научных работников на военную службу и к исполнению любых других повинностей, не имеющих отношения к их основной профессии. (В СССР такое решение было принято уже через четыре месяца после начала войны.) В результате этого часть научных работников отозвали с фронта, но это уж было ни к чему. Единой правительственной научной организации не было. Исследования по урановой проблеме велись разобщенными группами, конкурировавшими между собой. Так, даже последняя попытка осуществить самоподдерживающуюся цепную реакцию в апреле 1945 г. не удалась только из-за того, что группа К. Дибнера не отдала группе Гейзенберга своих запасов тяжелой воды и урана (см. у Д. Ирвинга [2, с. 318]).

Немаловажное значение имела поразительная самоуверенность многих ведущих немецких физиков, в том числе самого Гейзенберга. Они по существу считали: если даже они встретились с непреодолимыми трудностями, то их западные коллеги и вовсе не смогут ничего сделать, так как вообще далеко отстают в науке. Сообщению о первой сброшенной американской бомбе они сначала просто не поверили (см. ниже). Предполагая в будущем создать энергетический реактор, они, как уже говорилось, вплоть до последнего момента — до апреля 1945 г.— все свои усилия направляли на получение самоподдерживающейся цепной реакции в уране, которая была успешно осуществлена под руководством Ферми в Чикаго еще в декабре 1942 г., так что, если бы последняя попытка немецких физиков оказалась успешной, это все равно не имело бы военного значения (мы уже говорили об этом).

Интересен такой факт. Бомбу можно было сделать двумя путями, либо из плутония, либо из изотопа 235U, который необходимо как-то выделить из природного урана, содержащего его в очень малой пропорции. Это последнее было очень трудной задачей. Немецкие физики безуспешно испробовали шесть методов разделения изотопов, пренебрегли лишь одним — именно тем, который применили в США и СССР. Возможно, случилось так потому, что к урановому проекту не был привлечен из-за своей национальности крупнейший эксперт именно в этом методе, нобелевский лауреат Густав Герц. Как участник первой мировой войны, награжденный орденом, еврей Герц смог остаться в Германии — на него не распространялись расовые законы. Но все же его не допустили к столь секретному делу. В результате в Германии все это направление, — выделение изотопа урана-235, — стало рассматриваться, как второстепенное. А в США и СССР этот метод разделения изотопов был разработан и использован с успехом. Для этого были построены огромные заводы. Между тем в Лос-Аламосском центре, где создавалась американская бомба, ведущими в работе были иммигранты, тогда еще граждане враждебных США стран Европы — великолепные ученые Э. Ферми, Л. Сциллард, Э. Теллер, В. Вайскопф, Г. Бете, И. фон Нейман, Ю. Вигнер и множество других (они еще не прожили в США пяти лет, а без этого нельзя было получить американское гражданство). В СССР, где уже свирепствовал государственно-партийно насаждаемый антисемитизм, в урановых делах с ним так строго не считались.

Все это, конечно, играло свою роль. Но хотелось бы особенно подчеркнуть еще одно не очевидное, но, как мне представляется, главное, действительно объясняющее неудачу немецких физиков в создании бомбы, решающее обстоятельство.

Категорически отвергая утверждение о том, что все или почти все немецкие физики сознательно саботировали создание атомной бомбы, надо сказать о другом. Успех научной работы зависит отнюдь не только от сознательного решения. Каждый научный работник — математик, физик, химик, биолог, медик — хорошо знает, что добиться чего-либо действительно существенного и трудного можно только ценой полного напряжения интеллекта и душевных сил, только отдавшись целиком, страстно желая достигнуть цели, а это определяется уже подсознанием. Были ли охвачены таким желанием немецкие физики?

Они не могли не испытывать отвращения к гитлеризму. Многие были антинацистами. (Характерно, что рьяные нацисты, имевшиеся среди физиков, в частности апологеты «арийской физики», не принимали никакого участия в работах по урановой проблеме. Нечто подобное было и у нас: те немногие квалифицированные физики, которые присоединялись к советским партийным философам в травле «идеалистической» квантовой механики и теории относительности, ничего не сделали для создания атомного оружия.) Вспомните как об этом в связи с Гейзенбергом говорили Бете и Теллер (а они-то их знали). Гейзенберг и многие другие немецкие ученые не могли полностью отвлечься от морального аспекта проблемы. Они были убеждены, что американцы и англичане далеко отстали и потому именно они, немцы, должны решать, надо ли создавать ужасное оружие.

Известно, что открывший деление урана Отто Ган понял, к чему это может привести. Он морально страдал и был близок к самоубийству, мечтал утопить весь уран в океане, но все же участвовал в работах. Ко времени атомной бомбардировки Японии главные немецкие атомники были интернированы в Англии, в поместье Фарм-Холл. Узнав о сброшенной бомбе, о гибели ста тысяч человек, Ган пришел в такой ужас, что друзья опасались за его жизнь, не оставляли одного, пока не убеждались, что он лег спать и заснул.

Мог ли ненавидевший нацизм Макс фон Лауэ всем своим существом желать, чтобы Гитлер получил бомбу? Он писал сыну в 1946 г. [8]Об этом человеке тоже стоит сказать. Впоследствии, в 1931 г., работая в Ленинградском институте А. Ф. Иоффе, он осмелился не голосовать на общем собрании сотрудников за требование смертной казни для очередных «врагов народа» (из «Промпартии»; даже суд не приговорил судимых к расстрелу). Рожанского посадили, но благодаря хлопотам авторитетного Иоффе он сидел недолго и уцелел.
: «В процессе всех исследований по урану я всегда играл роль наблюдателя, которого участники обычно, хотя и не всегда, держали в курсе дела» (см. текст и сноску на с. 324). Однако он все равно считался одним из главных участников работ и не случайно вместе с другими был интернирован в Фарм-Холле и участвовал в отчаянной попытке в апреле 1945 г. запустить цепной процесс.

Гейзенберг и Вейцзеккер пишут, что испытали облегчение, убедившись в 1941 г. в невозможности создать бомбу в воюющей Германии, и оснований не верить им нет. Они и действительно сразу ограничились лишь работами по достижению самоподдерживающейся реакции. В опубликованных материалах нет ни одного упоминания о том, что в этот период они обдумывали устройство бомбы или вели какие-либо расчеты по ней (то, что бомба должна быть «размером с ананас», все знали уже давно). И Гейзенберг, и Вейцзеккер утверждают, что они в принципе знали теоретически все главное, что требуется для создания атомной бомбы, однако осенью 1941 г. пришли к убеждению: для того чтобы построить реактор и затем получить необходимое для бомбы количество тоже делящегося трансуранового элемента (плутоний) или же выделить из природного урана соответствующее количество 235U, нужны такие усилия, которые невозможны в воюющей Германии. На самом деле, как видно из рассказанного выше, это некоторое преувеличение. Они знали принципиальные пункты, но не знали и даже не старались точно узнать важнейшие количественные характеристики веществ и важных частных процессов, без чего ничего сделать нельзя [13]Эти подробности сообщила мне дочь А. Г. Гурвича, Наталия Александровна Белоусова-Гурвич. Я очень благодарен ей за них.
.

Утверждение о том, что основные принципы были им известны, вполне обоснованно (если не говорить об ошибке экспериментатора В. Боте, из-за которой графит в качестве замедлителя нейтронов был отвергнут и вся дальнейшая работа пошла по несравненно более трудному пути; мы еще вернемся к этому). Подтверждает его хотя бы неизданная очень полная работа упоминавшегося уже Ф. Г. Хоутерманса, оконченная в августе 1941 г. Она была выполнена в Берлине в частном институте профессора Манфреда фон Арденне, который и прислал мне машинописный экземпляр этой работы. Повторяясь, решаюсь все же напомнить, что это был человек с активным коммунистическим прошлым и с коммунистическими убеждениями, он с 1934 г. работал в Харьковском физико-техническом институте. В годы сталинского террора был арестован, после заключения пакта с Германией его в апреле 1940 г. выдали Гитлеру. В июле 1940 г. Хоутерманса выпустили на свободу без права работать в государственном учреждении. Лауэ, а также Вейцзеккер помогли ему устроиться в институт фон Арденне (любопытный факт, дополнительно свидетельствующий о взаимопомощи, взаимном доверии подлинных ученых, настроенных антинацистски даже в тех условиях: два дворянина, фон Лауэ и (барон) фон Вейцзеккер, проявили максимальную заботу об убежденном коммунисте Хоутермансе).

Работа Хоутерманса представляет собой особенное явление. Чарлз Франк в введении к документам Фарм-Холла (пользуясь случаем, я выражаю благодарность д-ру Хорсту Канту, любезно приславшему мне полный текст этого издания [18]Оно, конечно, всем известно, но все же приведем его здесь, чтобы было понятнее, что именно имел в виду Игорь Евгеньевич:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Оно, конечно, всем известно, но все же приведем его здесь, чтобы было понятнее, что именно имел в виду Игорь Евгеньевич:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
) называет ее превосходной (excellent) [18]Оно, конечно, всем известно, но все же приведем его здесь, чтобы было понятнее, что именно имел в виду Игорь Евгеньевич:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Оно, конечно, всем известно, но все же приведем его здесь, чтобы было понятнее, что именно имел в виду Игорь Евгеньевич:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
. Согласно [11]Тамм рассказывал, что Гамов сам ему говорил, что исходил из работы Леонтовича и Мандельштама [4, с. 134].
, уже в первый месяц 1941 г. Хоутерманс в конфиденциальной беседе информировал о ней Вейцзеккера, но сказал, что «держит под спудом все, что относится к конструированию атомного оружия». Вейцзеккер и Хоутерманс, тоже догадавшийся о возможной роли плутония в качестве второго вида оружия, наряду с 235U (важнейший факт! Как известно, на Хиросиму была сброшена одна из таких бомб, на Нагасаки — другая), договорились о нежелательности информировать власть об этих возможностях. Потом они встретились с Гейзенбергом и, согласно Пауэрсу [14]Надо пояснить технику присуждения этой премии. За год до даты присуждения (в нашем случае для ближайшего возможного присуждения в конце 1929 г. это означало — в 1928 г.) Комитет рассылает наиболее известным ученым (по своему выбору) предложение выдвинуть кандидатов («номинантов») и в конце следующего года выносит окончательное решение.
, решили скрыть эти результаты от начальства (если это верно, то такое решение действительно можно рассматривать как акт саботажа). Копии работы Хоутерманса были направлены, согласно [11]Тамм рассказывал, что Гамов сам ему говорил, что исходил из работы Леонтовича и Мандельштама [4, с. 134].
, ряду участников проекта: В. Боте, К. Дибнеру, О. Гану, Ф. Штрассману, Г. Гейгеру и некоторым другим. Это, правда, плохо согласуется с намерением держать все в секрете. Утверждается кроме того, что Хоутерманс направил работу в цензурный совет, где, как он и рассчитывал, она пролежала до конца войны. Здесь что-то еще требует разъяснения, тем более, что в объемистых записях Фарм-Холла при всех длительных обсуждениях физических основ имя Хоутерманса ни разу не упоминается. На это обращают внимание разные авторы. Это странно. Здесь можно предположить три равно малоубедительные причины: дух конкуренции разных групп, желание припрятать работу подальше и желание не выпячивать перед нацистским руководством тесные связи заядлого коммуниста со сверхсекретным делом. Докладывая в 1942 г. на совещании ученых, военных и правительственных чиновников, Гейзенберг, говоря о плутонии, упоминает Вейцзеккера, но не Хоутерманса. Но это как раз понятно, как нежелание упоминать коммуниста.

Придя к выводу, что создать бомбу во время войны нереально и, как мы видели выше, не имея страстного желания ее создавать, Гейзенберг и его коллеги направили все усилия на создание энергетического реактора. Впоследствии Гейзенберг говорил [5]Впрочем, следует обратить внимание на некоторые фразы в начале этого очерка: «Он почти поспешно остановился позади ближайшего к двери конца… стола» (с.7) и «так до конца лекции и не покинет спасительный пятачок между концом стола и доской за ним» (с. 8), а также на слова: «Что-то извиняющееся в его тоне и даже позе будет прорываться и позже» (с. 7). Они взяты из моих очень кратких воспоминаний 1979 г. ([2]; см. с. 235, строка 13 снизу и с. 236, строки 5–6 и 14–15 сверху) и были написаны за двадцать лет до того, как я узнал о его неврастении. По-видимому, уже тогда я почувствовал ее проявления. Совсем как у Фазиля Искандера сказано про мальчика Чика: «Он знал это, но не знал, что знает».
, что они переоценили трудности (запомним это важное обстоятельство), но в то время были рады, что им не нужно активизировать работы, связанные с созданием бомбы, и давать соответствующие рекомендации правительству. Они почувствовали моральное облегчение, но их беспокоила мысль о том, что атомное оружие может быть создано в другой стране. Поэтому Гейзенберг с Вейцзеккером, по их словам, и решили поехать к Бору (что было отнюдь не просто, но они сумели найти упоминавшийся выше официальный повод), сообщить ему о положении дел и попросить его договориться с физиками других стран, чтобы они отказались от участия в создании атомной бомбы.

Существует, правда, и другое объяснение позиции немецких атомников (в большинстве своем, если говорить о ведущих ученых, как мы видим, антинацистов). Согласно этой версии, они отнюдь не стремились склонить гитлеровское руководство к срочному развертыванию работ по атомному оружию и поддерживали его заинтересованность лишь на таком уровне, который позволял спасать научную молодежь от фронта и т. п. Ученые понимали, что если они пообещают сделать бомбу, а это им не удастся, то всем им не сносить головы. Возможно, такой аргумент и имел значение, но сводить все к нему было бы неверно. Ведь они в известной мере, казалось бы, были правы: даже американцы, начавшие строить огромные заводы, не дожидаясь подтверждения правильности расчетов создания реактора на естественном уране (его дало первое осуществление самоподдерживающейся цепной реакции на опытной установке Ферми в декабре 1942 г.), затратившие 2 млрд долларов, т. е. ровно в 1000 раз больше, чем немецкие ученые на свой урановый проект (оценка Вейцзеккера, по-видимому, правильная), получили бомбу лишь после окончания войны в Европе. Итак, формально все они выполняли свою работу вполне добросовестно. Формально — да.

Но вот три (или даже четыре) факта. Перед ними, как я полагаю, отступают все бесконечные споры о том, чтó и как сказал тот или иной физик, историк или журналист, как понял или не понял Гейзенберга Бор. Все это слова, слова, слова, а мы поговорим о делах. Первый из этих фактов таков (придется несколько повториться).

Неудача в значительной мере, если не целиком, связана с упоминавшейся уже роковой ошибкой Боте. Замечательный экспериментатор, нобелевский лауреат, в январе 1941 г. он измерял, казалось, тщательно важнейшую физическую характеристику ядер углерода — длину диффузии тепловых нейтронов в графите. За полгода до этого эксперимент того же Боте дал для нее значение 61 см. Ожидалось, что в специально очищенном графите получится, по крайней мере, 70 см, но Боте получил значение лишь 35 см.

Из этого следовало, что паразитное поглощение нейтронов графитом недопустимо велико и его нельзя использовать в реакторе в качестве замедлителя нейтронов. Пришлось ориентироваться на тяжелую воду, добывать которую гораздо труднее. Вырабатывали ее только на специальном заводе в Норвегии с огромной затратой электроэнергии. Норвежские патриоты сумели разрушить завод и уничтожить запасы, а затем и транспорт с ранее изготовленной водой (многие из них при этом погибли), и это тяжело сказалось на немецком урановом проекте.

Однако Боте грубо ошибся. Что-то (возможно, заражение азотом из воздуха) не было учтено. В США и в СССР в реакторах использовали прежде всего именно графит, а не тяжелую воду. Не ошибись Боте, великолепная немецкая химическая промышленность с легкостью выполнила бы заказ на производство сверхчистого графита. Но непостижимым образом и сам Боте, и все другие не усомнились в правильности его измерений. Ни он, ни кто-либо другой в Германии не повторил их. Ганс Бете пишет по этому поводу: в Германии очень сильно доверие к авторитетам. Боте был признанный авторитет и ему безоговорочно верили.

Между тем ясно, как действовал бы глубоко озабоченный проблемой ученый. Он снова и снова очищал бы графит, менял постановку опыта, вгрызался в проблему. Здесь же и Боте, и все другие физики с поразительным легкомыслием поверили его нелепому результату: пробег нейтронов в тщательно очищенном графите (35 см) меньше, чем в плохо очищенном (61 см), т. е. паразитное поглощение нейтронов в более грязном графите меньше, чем в лучше очищенном.

Ошибка Боте, точнее его поведение по отношению к своему результату измерений, были бы непростительны даже для начинающего экспериментатора. Если бы не особые обстоятельства, связь со всей проблемой бомбы, бомбы для Гитлера, если бы ошибка была, например, совершена в мирных условиях аспирантом, выполняющим задание Боте, то можно не сомневаться — тот же Боте высмеял бы его и заставил выяснить причину нелепого сочетания последнего и предыдущего измерений.

Мой покойный друг, прекрасный физик Габриэль Семенович Горелик почти полвека назад говорил мне: «Что такое настоящий экспериментатор? Он приходит утром в лабораторию, садится за приборы, включает их и вдруг замечает: зайчик зеркального гальванометра (тогда — один из основных приборов. — Е. Ф.) отклоняется на два сантиметра меньше, чем две недели назад, казалось бы при тех же условиях. Почему? Он не успокоится, пока не выяснит почему». Боте же успокоился сразу.

Более того, в 1944 г. эта работа была полностью опубликована как выполненная в 1941 г. Боте и Йенсеном [17]  Чуковский К. И. Современники. — М.: Мол. гвардия, 1962, 704 с. (Сер. «Жизнь замечательных людей»).
. Здесь видна тщательность работы и приводится та же ошибочная цифра для поперечного сечения поглощения нейтрона ядром углерода — 6,4 ± 1 миллибарн. Истинная цифра, известная всем, кто работал в этой области, — 3,5 миллибарна. Первая цифра делает невозможным использование углерода, вторая же вполне подходит, и углерод был использован как в США, так и в СССР.

Интересно, что Ферми тоже сначала считал углерод непригодным, но работавший с ним замечательный физик Лео Сциллард по первоначальному образованию был химиком-технологом. Он знал о возможностях загрязнения углерода, например, бором, и проделал огромную работу, побуждая промышленные фирмы лучше очищать графит. И все стало на место. У немцев же не было Сцилларда.

Да и все другие хороши. Сразу поверили Боте в таком сверхважном вопросе и исходили из этого нелепого результата во всех работах по урановому проекту. Позор для физиков. Счастье для человечества.

А может быть дело с Боте объясняется проще? В известной фундаментальной книге Richard Ross, «The Making of the Atomic Bomb» на с. 345 говорится: «Ничто в сохранившихся документах не указывает, что ошибка была преднамеренной. Но стоит все же заметить, что Вальтер Боте (нобелевский лауреат! — Е. Ф.), протеже Макса Лауэ, был изгнан с поста директора физического института Гейдельбергского университета в 1933 г. (т. е. в первый же год прихода нацистов к власти. — Е. Ф.), потому что он был антинацистом». Это на него так подействовало, что он надолго заболел и лечился в санатории. Когда он наконец поправился, Планк назначил его в физический институт Общества Кайзера Вильгельма тоже в Гейдельберге. Но нацисты продолжали преследовать его и даже обвиняли в мошенничестве и обмане.

Только в апреле 1945 г., за несколько недель до капитуляции Германии, когда из-за недостатка тяжелой воды установка была окружена «рубашкой» из графита и размножение нейтронов вопреки всем ожиданиям оказалось более значительным, чем рассчитывали, К. Вирц заподозрил, что Боте ошибся. Но было уже поздно. В самом деле, если бы в январе 1941 г. Боте не ошибся, то критический опыт удалось бы осуществить, по крайней мере, за полтора года до Ферми. Кто знает, не решилось бы в этом случае нацистское руководство отрядить необходимые 120 тыс. рабочих для создания мощных реакторов и затем плутониевой бомбы (конечно, это им должны были бы подсказать физики)? Ведь в то время в руках Гитлера была почти вся Европа, и Германия обладала огромной экономической мощью.

В США, как уже говорилось, бомба была создана через два с половиной года после опыта Ферми (правда, строительство реактора началось несколько раньше). Это значит, что в принципе немцы могли бы создать бомбу, скажем, к началу 1944 г. Конечно, относительная малочисленность научных кадров (по сравнению с США) затруднила бы работу. И, быть может, — это самое главное — не было бы того бешеного напора, который проявили специалисты в Америке (да и у нас).

А теперь факт второй. По множеству опубликованных в печати воспоминаний участников «Манхэттенского проекта» мы знаем, как работали ученые и инженеры в США, панически опасаясь, что немцы (науку и технику которых они всегда по старой традиции считали самыми сильными в мире) могут их опередить в создании бомбы. Все эти люди полностью отдали себя атомной проблеме. Их в то время не мучил моральный аспект — речь шла о спасении человечества от гитлеровского порабощения. Они не могли и думать о том, чтобы заняться чем-либо другим, кроме создания бомбы.

Напомним: советский физик-ядерщик Г. Н. Флеров потому и заподозрил в конце 1941 г., что в США идут секретные работы по урановой проблеме, что из американской научной периодики полностью исчезли публикации всех (или почти всех) специалистов по физике атомного ядра. Флеров немедленно обратился с этим своим выводом к Сталину, и его вмешательство сыграло значительную роль в возобновлении наших исследований по ядру в самый тяжелый для страны период войны.

А что же делали ведущие участники уранового проекта в Германии?

В июне 1943 г. Гейзенберг в качестве редактора подписал предисловие к вышедшему через несколько месяцев сборнику научных статей «Космические лучи». Составленный в честь 75-летия Зоммерфельда, сборник этот был посвящен вопросам, не имеющим никакого отношения к урановой проблеме, хотя и весьма ценным в чисто научном отношении. Из пятнадцати статей в нем двенадцать (!) написаны ведущими участниками уранового проекта: пять (!) самим Гейзенбергом, две Вейцзеккером, две С. Флюгге, по одной — К. Вирцем, Е. Багге и Ф. Боппом. Но еще более замечательно, что все статьи написаны на основе докладов их авторов, сделанных на серии семинаров в Центральном Физическом Институте Кайзера Вильгельма в летний семестр 1941 г. (!) и зимой 1941–1942 гг., где Гейзенберг возглавлял по распоряжению военного ведомства основную группу уранового проекта.

В том же 1943 г. Гейзенберг публикует две статьи, положившие начало целому направлению в фундаментальной квантовой теории полей и частиц (по теории S-матрицы). Никакого отношения к практике, а тем более к реакторам или бомбе, они не имели. А в самый острый период, с конца 1941 г. по конец 1942 г. он пишет философскую книгу «Порядок и действительность» объемом в 300 страниц. Вейцзеккер добавил к этому в разговоре со мной в 1991 г., что летом 1941 г. (!), да и впоследствии они регулярно собирались на семинар по биофизике, он сам занимался космологией и астрофизикой. Летом того же 1941 г. в том же институте собирался коллоквиум по физике и химии белка (среди докладчиков были Вейцзеккер и Гейзенберг). 5 мая 1941 г. Гейзенберг выезжал в Будапешт в докладом о «Теории цветов Гете и Ньютона в свете современной физики» и т. д.

Ничего подобного не могло быть в США, где ученые работали над бомбой безотрывно и лихорадочно.

Советские ученые были поглощены той же задачей. Во время войны они тоже опасались, что немцы могут опередить, а потом — в период «холодной войны» — считали жизненно необходимым обеспечить равновесие сил ради сохранения мира. Работа и здесь шла без отклонений на какую-либо другую тематику и с безумным целеустремлением сил. В то время в научном коллективе, возглавлявшемся И. В. Курчатовым, не отвлекались даже на защиту диссертаций. Когда была успешно испытана первая водородная бомба в 1953 г., Сахарова избрали в Академию наук (как и некоторых других ведущих участников создания бомбы, не имевших почетного звания академика). Но при этом оказалось, что он все еще только кандидат наук — было не до ученых степеней, думали о жизненно важном деле. Пришлось спешно, для приличия присудить ему докторскую степень. Интересно, удастся ли кому-нибудь обнаружить хоть одну опубликованную научную статью Курчатова, Харитона и их сотрудников того периода?

И, наконец, третий факт.

Как уже говорилось, в августе 1945 г. ведущие физики атомщики были интернированы в поместье Фарм-Холл, напичканном потайными микрофонами, под английской военной охраной; все их разговоры записывались и в 1993 г. было опубликовано их обработанное издание [19]См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
. Но в издании [19]См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
содержатся отнюдь не только прямые записи. Большая часть анализировалась специальной командой и составленный так конспект примерно каждые 1-2 недели направлялся начальству. Чтение этого издания исключительно интересно. Генерал Гровс, административный руководитель всех американских работ по атомной бомбе, в своей книге «Теперь об этом можно рассказать» [3]Я благодарен И. И. Собельману за разъясняющую этот вопрос дискуссию.
еще раньше цитировал извлечения из этих записей (теперь-то мы знаем из [19]См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
гораздо больше).

Первая же запись содержала вопрос Дибнера: «Как вы думаете, они установили тут микрофоны?» — и самоуверенный ответ Гейзенберга: «Микрофоны? (Смеется). Ну нет. Не такие уж они дотошные. Я уверен, что они не имеют представления о настоящих гестаповских методах». Так, что на пленке записаны высказывания, которые, они были уверены, никто не услышит.

Когда немецкие физики узнали о сброшенной на Японию первой бомбе, начались бурные споры, взаимные обвинения. Страсти разгорелись. И тут прозвучал голос Вейцзеккера: «Я думаю, основная причина наших неудач в том, что большая часть физиков из принципиальных соображений не хотела этого. Если бы мы все желали победы Германии, мы наверняка добились бы успеха» (курсив мой. — Е. Ф.). Багге понял эти слова прямолинейно и ответил: «Мне кажется, заявление Вейцзеккера — абсурд. Конечно, не исключено, что с ним так было, но о всех этого сказать нельзя».

Однако Вейцзеккер говорил, конечно, не о сознательном нежелании, а подчеркивал внутренний, подсознательный протест. Ган ответил ему: «Я в это не верю, но я все равно рад, что нам это не удалось». А Вирц сказал, имея в виду бомбу: «Я рад, что у нас ее не оказалось» [19]См. воспоминания В. Д. Конен («Три эпизода») в сборнике, упомянутом в сноске нас. 55.
. Перефразируя приведенные выше (в сноске на с. 19) слова Фазиля Искандера о мальчике Чике («он знал это, но не знал, что знает»), мы скажем, что «немецкие физики не хотели создавать бомбу, но не знали (по крайней мере, почти все), что они не хотят этого». Именно это сказал Вейцзеккер.

С такими настроениями грандиозную проблему создания атомного оружия решить было невозможно.

Итак, все приводит нас к выводу, что патриотические немецкие ученые, в большинстве своем настроенные антинацистски или во всяком случае не пронацистски, вели работы по урановому проекту формально добросовестно. Но при этом крупнейшие ученые допускали непостижимые просчеты, просто ошибки, ошибочные оценки всей ситуации и выбора направления своих усилий, и что особенно важно — поразительную пассивность. Работали «спустя рукава». В этом убеждает множество приведенных выше примеров из того, что они делали, и еще больше, быть может, чего не делали, обладая высочайшей научной квалификацией. Подытожим, несколько повторяясь.

Первая кардинальная ошибка — неверное измерение в январе 1941 г. паразитного поглощения углерода, графита, совершенная Боте. Ошибочный результат он отстаивал даже в 1944 г., опубликовав ранее засекреченную статью. Об этом мы говорили много. Из-за этой ошибки отпал один из двух главных способов создания атомного оружия — накопление плутония в уран-графитовом реакторе и создание плутониевых бомб. Она в принципе могла быть скомпенсирована производством тяжелой воды, но это не удалось совершить из-за действий норвежских партизан и английских летчиков. А ведь до идеи плутония Вейцзеккер дошел очень рано, да и Хоутерманс сам понял и разработал ее основательно. То, с какой легкостью и абсолютным доверием приняли ошибочный результат сам Боте и остальные атомщики, трудно понять (вслед за Бете [13]Эти подробности сообщила мне дочь А. Г. Гурвича, Наталия Александровна Белоусова-Гурвич. Я очень благодарен ей за них.
) как национальную привычку верить авторитетам. Здесь ближе подходит грубое русское выражение «наплевательское отношение». Заметим, кстати, что Боте был в очень хороших отношениях с видным деятелем французского сопротивления Ф. Жолио-Кюри.

Второе поразительное явление — полный отказ Гейзенберга от занятий проблемой самой бомбы. Бете убедительно доказывает: раз даже в 1945 г., узнав о Хиросиме, он сначала совершенно неверно сделал расчет бомбы и только через несколько дней сделал другой, правильный расчет, значит он никогда бомбой не занимался [13, 19]. Придя, вместе со своими сотрудниками, в октябре 1941 г. к выводу о невозможности создания бомбы до конца войны, он не только ограничился попыткой осуществления самоподдерживающейся цепной реакции (а от нее до бомбы даже при гигантских усилиях ведет многолетний невероятно трудоемкий путь), но и, как и его многие сотрудники, занялся различными серьезными научными проблемами, не имеющими никакого отношения к урановой проблеме (см. выше с. 352-353). Где была его гениальная интуиция? Бете удивляется тому, что хотя бы из интеллектуального любопытства он не занялся изучением действия быстрых нейтронов на уран-235 (так именно работает урановая бомба). Ферми, например, в оправдание занятий ураном говорил ведь: «прежде всего это хорошая физика». Для Гейзенберга это, видимо, была «неинтересная» физика. Как это могло быть? Для него, патриота? Халатность? Нет, видимо, не хотелось ею заниматься. Что-то внутри него мешало. Отвращал моральный аспект (вспомните его замечательную фразу из книги «Порядок и действительность», с. 311). А официальные доклады об урановой проблеме в правительственных учреждениях он делал, и формально совершенно честно.

А еще один важнейший факт (четвертый или пятый?), вскрывшийся неожиданно в самое последнее время, о котором написано выше. Оказывается, приехав осенью 1941 г. в Копенгаген к Бору, Гейзенберг во второй части беседы тайно, на листке бумаги нарисовал ему схему установки, на которой сосредоточила свою работу вся его группа. Бор из-за технической неподготовленности ничего не понял. Будучи уверен в шпионской цели приезда Гейзенберга, не рассказал никому об этой, второй части разговора (впрочем, как говорилось выше, этого и нельзя было делать, чтобы не раскрывать государственное преступление Гейзенберга, не поставить его под удар нацистов). Но когда Бор прибыл в Америку в 1943 г. и нарисовал по памяти эту схему Теллеру и Бете, эти величайшие специалисты сразу узнали схему реактора, а не бомбы. Гейзенберг хотел, чтобы в США знали, что он не работает над бомбой! А это что, — халатность? Увы, это скорее выдача военного секрета вражеской стране, государственная измена. Теллер возмущается: почему Бор об этой части разговора не рассказывал? И делает вывод: после испуга от первого слова Гейзенберга о бомбе Бор «отключился». Вряд ли. Если б отключился, то забыл бы, а он не забыл и за два года.

И, наконец, факт, о котором написано на с. 353. Когда в Фарм-Холле узнали об американской атомной бомбардировке, лишь немногие из физиков испытали стыд за то, что не они создали бомбу. Мы приводили решающую фразу Вейцзеккера: «Если бы мы все желали победы Германии, мы наверняка добились бы успеха».

Подытоживая, мы приходим к выводу, что уже приведенные четыре факта, как и многие другие (это факты, а не слова; как уже упоминалось в одном случае, «вещественные доказательства», если пользоваться судейской терминологией), объясняют провал немецкого уранового проекта: будучи немецкими патриотами, но с порога отвергая нацизм, физики, прежде всего Гейзенберг и его друзья, в своем большинстве внутренне, подсознательно (а некоторые, как Хоутерманс и в значительной мере Гейзенберг, и сознательно) не хотели создания бомбы.

Эта точка зрения находит понимание и у некоторых других авторов. Так, в 1988 г., когда я рассказал Вайскопфу об изложенном здесь моем понимании вопроса, он в ответ показал мне написанное им предисловие к воспоминаниям вдовы Гейзенберга. В нем Вайскопф обращает внимание на слова Гейзенберга (процитированные мною выше) о том, что участники немецкого уранового проекта переоценивали возникшие трудности. Между тем, как справедливо пишет Вайскопф, если исследователь действительно страстно хочет достичь какого-либо результата, он всегда недооценивает трудности. Следовательно, они (скорее всего, только подсознательно) не очень были заинтересованы в успехе.

Еще более определенно высказался Теллер, как упоминалось, близко знавший Гейзенберга и оценивавший его личные нравственные качества очень высоко. По мнению Теллера, как только Гейзенберг осознал, что атомная бомба в принципе может быть создана, он создал «ментальный барьер», который полностью отключил его от практических мыслей об этом страшном оружии. Эта точка зрения Теллера очень близка к изложенной в этом очерке.

Теллер подчеркивает, как помнит читатель, что вся собранная им информация свидетельствует, что Гейзенберга беспокоили моральные проблемы использования страшного оружия. В Копенгаген он ездил, чтобы узнать мнение высшего для него авторитета, но съездил впустую. Его беспокоило, видимо, не то, что, создавая бомбу, он делает ее для Гитлера. Его ужасала перспектива атомной войны вообще.

ЛИТЕРАТУРА

1. Юнг Р. Ярче тысячи солнц. — М.: Госатомиздат, 1960. 280 с.

2. Ирвинг Д. Вирусный флигель. — М.: Атомиздат, 1969. 352 с.

3. Гровс Л. Теперь об этом можно рассказать. — М.: Атомиздат, 1969. 302 с.

4. Снегов С. Прометей раскованный. — М.: Дет. Лит., 1972. 240 с.

5. Heisenberg W. Der Ganze und der Teil (нем. изд-е): Гейзенберг В. Физика и философия. Часть и целое. — М.: Наука, 1989. 340 с.

6. Bohr Aage, частное сообщение.

7. Frayn M. Copenhagen. Methuen, London (1998).

8. Beyerchen A. D. Scientists under Hitler. New Haven. — L.: Yale Univ. Press, 1977.

9. Mott N. E., Peierls R. E. Werner Heisenberg / Biographical memoirs of fellows of Royal Society. —L., 1977. Vol. 23. P. 213-251.

10. Casimir K. B. Haphazard reality. —N.Y.: Harper and Row, 1983. И. Френкель В. Я. Профессор Фридрих Хоутерманс: работы, жизнь, судьба. — СПб.: ПИЯФ РАН, 1977.

12. Gora Е. К. One Heisenberg save // Sci. News Lett. 1985. March 20.

13. Bethe H. A. The Germanium Uranium Project// Physics Today. July, 2000.

14. Powers T. Heisenberg's War. The Secret History of the Germanium Atomic Bomb. — N.Y.: Knopf, 1993.

15. Сноу Ч. П. Две культуры. — М.: Прогресс, 1973.

16. Дирак Л. А. Обращающий оператор в квантовой механике // Изв. АН СССР. Отд. физ.-мат. наук. 1937. № 4/5.

17. Bote W., Jensen H. Zs. Phys. 122 749-755 (1944).

18. Operation Epsilon: the Farm Hall transcripts / Introduction by Sir Charles Frank. — OBE, FRS University of California press, 1993.

19. Хриплович Я. Б. Тернии и звезды Фрица Хоутерманса // Сибирский физический журнал. 1993. № 1. В несколько другой редакции см. Physics Today.