Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания

Фейнберг Евгений Львович

ЛАНДАУ

Лев Давидович

 

 

(1908–1968)

 

Ландау и другие

«… Verklärungen und Neubegründungen…»

[125]

С Ландау меня познакомил Юрий Борисович Румер сразу после того, как я закончил МГУ в 1935 г.

Румер, вернувшийся в начале 30-х годов из Германии после нескольких лет работы у Макса Борна, читал нам часть курса теоретической физики. Он был элегантен, вел себя непринужденно, читал лекции ясно, как-то легко, не скрывая, говорил, что сам учится: университет он кончал как математик. Однажды я встретил его на факультете с «Оптикой» Планка в руке (палец заложен на определенной странице). «Учу физику», — сказал он мне с улыбкой, быстро, пружинящей походкой проходя мимо.

Не стесняясь, мог ответить на вопрос студента: «Не знаю, этого я не понимаю, постараюсь ответить в следующий раз». Был обаятелен, блестящ, доброжелателен.

В силу случайных обстоятельств я познакомился с ним (еще будучи студентом) лично. Однажды, году в 1933-м (или 1934?), я навестил его на даче. Провожая меня на станцию, он вдруг сказал: «Очень хочу поехать в Харьков, поработать у Ландау (как известно, с 1932 г., когда ему было 24 года, Ландау заведовал Теоретическим отделом в Украинском физико-техническом институте, УФТИ, в Харькове). Я тогда еще ничего не знал о Ландау, кроме того, что в 1930–1931 гг. мне рассказывал один мой всезнающий товарищ; что есть, мол, в Ленинграде талантливая троица — Г. Гамов, Д. Иваненко и Л. Ландау, которая любит выкидывать «номера», фраппируя окружающих, особенно старших и уважаемых. Он рассказывал подробности с упоением, а у меня эти ребяческие выходки вызывали лишь раздражение.

Я удивился и спросил Румера: «А что, Ландау очень умный?» Румер только вскинул свою красивую голову и протянул: «У-у-у…!» Это не могло не вызвать интереса. Румер к этому времени был уже одним из основателей квантовой химии (вместе с В. Гайтлером, Ф. Лондоном, Э. Теллером, Ю. Вигнером), знал многих.

Во время защиты моей дипломной работы, вызывавшей у меня отчаяние своей малосодержательностью, — есть свидетель, который может подтвердить мои слова (написано в 1988 г. — Е. Ф. [1]Любопытно, что в автобиографии, написанной в конце 1917 г. [1, с. 68], он просто говорит: «В 1900 году я уволился с 4-го семестра и поехал в Страсбург». Оставляя в стороне некоторую неясность в датах (Н. Д. Папалекси пишет, что это было в 1899 г. [2]), следует обратить внимание на то, что Л. И. ничего не говорит о политической подоплеке своего «увольнения». Почему? Возможно, он не хотел приписывать себе «хорошее» политическое прошлое в условиях установившейся уже советской власти из самолюбия, а может быть, хотел уже дистанцироваться от нее (см. ниже).
), неожиданно посыпались неумеренные похвалы (они не изменили моей собственной оценки). Вскоре после защиты мне позвонил Румер: «Приехал Ландау, он живет у меня. Приходите, я хочу вас познакомить».

Когда я пришел к Румеру в его тесно заставленную случайной мебелью комнатку на Тверской-Ямской (ул. Горького), он попросил подождать: «Дау в дýше». (Как все знают, в окружении Ландау были приняты сокращенные имена-прозвища: Ландау — Дау, Румер — Рум, Померанчук — Чук.) Через несколько минут неспешно вошел Ландау, на ходу вытирая свою мокрую шевелюру полотенцем. «Дау, — сказал Румер, — вот Евгений Львович, он сделал очень хорошую работу, поговори с ним».

«Ладно, — сказал Ландау как-то лениво, — давайте. Только чтобы не было все этих Verklärungen und Neubegründungen».

Мы сели друг против друга за крохотный (почему-то мраморный) столик, и я смог беспрепятственно произнести первую фразу: «Речь идет о квантово-механической теории устойчивости кристаллической решетки». Но едва я нарисовал на листке бумаги кривую (типа потенциала в двухатомной молекуле) и пояснил: «Как известно, зависимость энергии кристалла от постоянной решетки выражается такой кривой», — Ландау мгновенно взорвался: «Откуда вы это взяли? Ничего подобного не известно. В лучшем случае мы знаем несколько точек около минимума, если учесть данные по сжимаемости. А все остальное выдумано».

Я оторопел. Я даже не сообразил, что мне вовсе и не нужна вся кривая, достаточно окрестности минимума. Попытки оправдаться словами вроде: «Но так все пишут, например там-то», — вызывали только новое возмущение: «Мало ли что пишут! Вот, например, рисуют кривые Сэрджента» (тут он сел на своего любимого конька того периода; все, кто общался с Дау, знают, что у него всегда бывали какие-нибудь любимые объекты для издевательства; тогда одним из них был Сэрджент, который утверждал, что если нанести на график экспериментальные данные для разных элементов по их бета-радиоактивности: по вертикали — время жизни, по горизонтали — энергию распада, то точки группируются около некоторых кривых, отвечающих разной степени разрешенности перехода). «Нет никаких Sargent Kurve (кривых Сэрджента), есть Sargent Fläche (поверхность Сэрджента), — бушевал Ландау, — точки равномерно разбросаны по всей плоскости». И дальше в том же роде: «Ну что там у вас еще?»

Но дальше я мог только пролепетать несколько маловразумительных фраз, тем более что, как уже было сказано, я и сам не видел в сделанном мною ничего действительно существенного.

Скоро все было кончено. Затем последовал лишь краткий, вполне доброжелательный разговор на посторонние темы (мы оба родом из Баку, и это дало пищу для разговоров о городе детства, об обнаружившемся общем друге и т. д.), и я ушел в состоянии шока.

После этого мы неоднократно контактировали, приходилось участвовать в общих обсуждениях, в частности, когда после ареста, годичного пребывания в тюрьме и освобождения Ландау, в 1939–1941 гг. «группа Ландау» (несколько человек) и «группа Тамма» (тоже несколько человек) собирались иногда вместе по пятницам поочередно в ФИАНе и в ИФП (Институте физических проблем, где работал Ландау) для неформального разговора о физике.

Но все равно, я был обычно скован и больше помалкивал. Лишь однажды (через 4 года после первоначального знакомства!) я решился вставить одно возражение. Тогда считалось, что открытый уже в космических лучах мюон и есть тот ядерный мезон (пион), который, согласно гипотезе Юкавы, обеспечивает сильное ядерное взаимодействие. Говоря о нем, Ландау разочарованно заметил, что из-за неприменимости теории возмущений к сильным взаимодействиям никакие расчеты с этим мезоном невозможны, он как бы бесполезен для теоретика. Я робко вставил: «Почему же, ведь у него есть электрический заряд, можно рассчитывать всевозможные электромагнитные процессы». Расхаживавший Ландау остановился, задумался и сказал с расстановкой: «Да, это, пожалуй, верно».

Поговорили еще немного, а потом вскоре появилось несколько соответствующих статей — самого Ландау, Ландау с Таммом, Я. А. Смородинского (ученика Ландау). Наградой мне были присланные оттиски двух работ Ландау. По-видимому, что-то сдвинулось в его отношении ко мне. Но мы все еще оставались далеки друг от друга очень долго. Я уже хорошо понимал, что такое Ландау как физик, но прошли годы, прежде чем я стал способен обсуждать с ним физику наедине, говорить о своей работе без паники (хотя всегда с некоторой тревогой) и отстаивать свою точку зрения.

Обсудим теперь всю эту небольшую историю. Здесь интересны два момента: 1) что значило «никаких Verklärungen und Neubegründungen»! 2) действительно ли Дау был такой зверь, который был способен несколькими словами парализовать пришедшего к нему с вопросом теоретика? (Кстати, формально он был лишь на 4 года старше меня: тогда, в 1935 г., ему было 27, мне 23, а Румеру 33; но формальное сопоставление возрастов, как видно уже из сказанного, ничего не значило. Сам Ландау говорил, что за точку отсчета надо брать не дату рождения, а год публикации первой научной работы. Он опубликовал свою первую работу в возрасте 19 лет, в 1927 г. Следовательно, по такому счету он был старше меня на 8 лет.) Сначала о первом вопросе.

В то время у нас (да и за рубежом) появлялось немало статей по теоретической физике, которые не содержали никаких новых результатов, но лишь пережевывали снова и снова разные, более или менее принципиальные элементы квантовой теории или теории относительности. Дау не переносил этого, потому что он был человеком дела. Пусть результат будет небольшим, но он должен быть новым и надежным. Здесь играло роль и то, что, по-моему, Дау считал себя лично ответственным за состояние теоретической физики в нашей стране. Показателем этого может служить уже одно то, что его возмущало любое приукрашивание ситуации в нашей физике.

Вот, например, в 1936 г. в Москве, в битком набитой огромной аудитории существовавшей тогда Коммунистической академии на Волхонке происходило Общее собрание Академии наук, посвященное отчету Ленинградского физико-технического института. Многие годы институт находился в ведении Народного комиссариата (министерства) тяжелой промышленности (Наркомтяжпрома), постоянно подвергался нападкам за то, что занимался «оторванными от практики проблемами» (вроде ядерной физики), и в этой тяжелой атмосфере его основатель и директор Абрам Федорович Иоффе делал свой доклад. Выдающаяся роль института и самого Иоффе в развитии нашей физики хорошо известна. Да и для Ландау лично он сделал немало в те годы, когда Дау работал в его институте.

Но Ландау, а также Александр Ильич Лейпунский — оба молодые и хорошо знакомые с мировым уровнем науки, так как сами поработали за рубежом, — выступили с безжалостной критикой работы Иоффе и института. Они обрушились на чрезмерно оптимистическую оценку положения в нашей физике, которую дал Иоффе.

Речь Ландау [2, с. 83-86] была замечательна. Он начал ее словами: «Каковы бы ни были недостатки, которыми обладает советская физика, несомненен тот факт, что она существует и развивается, и мне кажется, что самим своим существованием советская физика во многом обязана А. Ф. Иоффе». Но вслед за этим, еще раз подчеркнув заслуги А. Ф. Иоффе, он яростно обрушился на докладчика. Он высмеял Иоффе за утверждение, что у нас есть 2500 физиков, и говорил, что в массе эти люди «выполняют роль лаборантов и никаких существенных знаний не имеют», что «…если считать вместе с физической химией, то можно насчитать что-нибудь порядка сотни настоящих физиков, а это чрезвычайно мало», и т. д. Он критиковал многие работы Иоффе за ошибки и недостоверность, его позицию — за расхваливание рядовых работ, за приписывание нашим физикам «открытий», которые на самом деле — повторение зарубежных работ, за «распространение стиля, который может быть охарактеризован только понятием хвастовства». Все это «является вредным, разлагающим советских физиков, не способствующим их мобилизации к той громадной работе, которая нам предстоит», и т. д.

При всей неслыханной резкости этой речи нельзя не признать, читая ее теперь, что 28-летний Ландау выступал с общегосударственной, гражданской точки зрения, с чувством боли за нашу физику. Конечно, он несколько перегибал палку. Ведь к этому времени, например, были сделаны две работы, получившие много лет спустя Нобелевские премии: открытие и теория цепных реакций (Н. Н. Семенов) и открытие излучения Вавилова-Черенкова (пример исключительно точного, трудного и надежного экспериментального исследования, на малочисленность которых Ландау тоже сетовал, через год после этой сессии теоретически объясненного И. Е. Таммом и И. М. Франком. Знал он, конечно, и об открытии в 1928 г. комбинационного рассеяния (раман-эффекта) Г. С. Ландсбергом и Л. И. Мандельштамом, не получившими Нобелевской премии только из-за недоразумений, и о многих других прекрасных работах. Но в целом он был прав, всего этого было мало для такой страны, как наша, и прежде всего было мало квалифицированных физиков.

Когда Ландау сошел с трибуны и, пробираясь между слушателями, сидевшими на ступеньках амфитеатра, проходил мимо меня, я сказал ему: «Пока будет жив теперешний состав Академии, не быть Вам академиком». Он криво улыбнулся. Ему было не до шуток. Вероятно, не так легко ему было решиться выступить против Иоффе. Но он должен был это сделать: он переживал проблему развития нашей физики как свою личную.

Это чувство ответственности проявилось и тогда, когда он вместе с Евгением Михайловичем Лифшицем создавал их многотомный курс теоретической физики, воспитывал свою школу на основе собственной системы, охватывающей все стадии развития физика-теоретика. Те, кто навещал его дома после автомобильной катастрофы 1962 г., помнят, как он повторял: «Вот выздоровлю и займусь школьной программой по физике — все надо переделать». Конечно, найдутся скептики и циники, которые предпочтут приписать все это желанию первенствовать, возглавлять всю теоретическую физику. Но если элемент честолюбия, необходимый всякому исследователю и активному деятелю, здесь и был, не это было определяющим. Достаточно вспомнить, как, расставляя теоретиков по «классам», по их заслугам, себе самому он отводил скромный класс. Да и вообще во всей его научной деятельности было столько честности, трезвости, убежденности, что, даже, когда он, как представляется, недооценивал некоторых наших выдающихся физиков, это было следствием собственной, установленной на основе глубокого убеждения шкалы ценностей, а никак не духа конкуренции.

Но вернемся к «Verklärungen und Neubegründungen».

Конечно, недопустимо полностью отвергать работы такого типа. Но в то время, во всяком случае, не они были важнее всего, а создание действенной физики. Да, кроме того, занятие и такими вопросами не должно быть безрезультатным. Вот, например, не Ландау и Румер создали каскадную теорию электромагнитных ливней космических лучей, а X. Баба и В. Гайтлер, с одной стороны, и Р. Оппенгеймер и X. Снайдер — с другой. Но хотя они сами извлекли из этой теории некоторые основные следствия, пользоваться их теориями было чрезвычайно неудобно. Ландау и Румер придали теории такую ясную и удобную форму (тоже ведь в известном смысле это было «Verklärung und Neubegründung!»), что эта форма стала канонической. После их работы о предшественниках вспоминают только для того, чтобы воздать им должное.

Перейдем теперь к другому итогу моего первого знакомства с Дау.

И в наши дни (напомню, — написано [1]Любопытно, что в автобиографии, написанной в конце 1917 г. [1, с. 68], он просто говорит: «В 1900 году я уволился с 4-го семестра и поехал в Страсбург». Оставляя в стороне некоторую неясность в датах (Н. Д. Папалекси пишет, что это было в 1899 г. [2]), следует обратить внимание на то, что Л. И. ничего не говорит о политической подоплеке своего «увольнения». Почему? Возможно, он не хотел приписывать себе «хорошее» политическое прошлое в условиях установившейся уже советской власти из самолюбия, а может быть, хотел уже дистанцироваться от нее (см. ниже).
в 1988 г.) не прекращаются вспышки обвинений по адресу Дау в жесткости его обращения с теоретиками, которые хотели узнать его оценку их работ. Верно, что Дау не смягчал своих высказываний, и это часто жестоко било по самолюбию. Он бывал непростительно резок в публичном разговоре, даже когда объектом его высказываний был достойный человек, к которому он сам хорошо относился. Иногда это бывало просто оскорбительно. Но как в то же время щедро он раздавал советы своим ученикам! Мне особенно запомнился один случай, когда в моем присутствии он подсказал простой и прозрачный прием реализации в вычислениях не очень легкой для физического понимания идеи, и этот прием позволил его ученику выполнить целую серию исследований (вместе со своим учеником, ставшим впоследствии на основе этих и продолженных им работ видным ученым). Совет был дан легко, «между прочим», имя Дау нигде в работах ученика после этого не упоминалось, да и сам Дау никогда не вспоминал о своем совете, хотя разговоры в связи со всей этой проблемой у нас с ним бывали неоднократно.

Стоит вспомнить, как в своем ответном слове на веселом праздновании его 50-летия Дау сказал: «Некоторые считают, что учитель обкрадывает своих учеников, другие — что ученики обкрадывают учителей. Я считаю, что правы и те и другие, и участие в этом взаимном обкрадывании прекрасно».

На основании своего опыта, в частности на основании описанного выше моего первого знакомства с Дау, я усвоил одно: нечего соваться к нему с недоделанным, не понятым (насколько ты способен) до конца, с тем, что ты сам не можешь отстаивать так же аргументированно, как он критикует. Впоследствии я не раз убеждался в честности его критики. Если удавалось в результате дискуссии его опровергнуть, он готов был признать свою неправоту. Однако я не замечал ни разу (хотя мне говорили, что такое случалось), чтобы он четкими словами сказал: «Да, я был не прав». Но по существу это, не произнесенное вслух, подразумевалось, когда в конце концов следовало признание: «Да, да, конечно, верно». Но это было проявлением некоторых ребяческих черт его личности, которое вызывало только улыбку.

Вот один характерный случай. Дау долго отказывался признать понятие изотопической инвариантности. Он поносил его, не стесняясь в выражениях. Но через несколько лет после появления этой концепции, когда она была уже широко распространена, на семинаре Ландау докладывалась опубликованная работа, в которой докладчик просто не мог обойти изотопинвариантность. Приближаясь со страхом к этому пункту, он весь напрягся, ожидая очередного издевательства. Когда были произнесены первые слова об изотопсине, зал замер. И вдруг раздался спокойный заинтересованный голос Дау: «Так-так, скажите-ка подробнее об этом, это что-то интересное». Семинар взорвался от хохота, а Дау, как ни в чем не бывало, продолжал расспрашивать докладчика. Если вспомнить, что обычно Дау сам, просматривая журналы, отмечал (иногда прочитывал их целиком) статьи для доклада на семинаре, можно предположить, что он уже раньше понял свою неправоту.

Но хватит об этой ребячливости. Ведь и здесь, по существу, просто в забавной форме проявлялось его честное отношение к науке. Вернемся к более существенному. Почему же все-таки он не смягчал свою критику? Думаю, прежде всего потому, что он всегда разговаривал «на равных». Он всегда как бы предполагал, что его собеседник — «взрослый человек», должен иметь свое мнение и отвечать за свои слова.

Авторитет Дау был чрезвычайно высок, и, быть может, ему следовало почаще об этом вспоминать, осторожнее обращаться с этим опасным оружием, помнить, что разговор, как правило, все-таки происходит на самом деле отнюдь не «на равных».

Но была, мне кажется, еще одна психологическая причина несдержанности поведения, о которой речь пойдет во второй части этих заметок.

Я перехожу к довольно острому вопросу, возникшему потому, что были один или два случая, когда отрицательное отношение Дау к рассказанной ему автором работе приводило к тому, что автор не публиковал ее и соответствующая работа (важная!) появлялась потом за рубежом. Утрачивался приоритет, а иногда и связанные с ним почести. Но насколько виноват в этом Дау?

Прежде всего я хотел бы отвести недостойные и совершенно ложные высказывания (приходилось с ними встречаться), что отрицательное отношение Дау означало запрет на печатание. Это совершенно неверно. Оставим даже в стороне чисто формальное обстоятельство: Дау не был членом редколлегии ни одного журнала, а их было несколько. Я неоднократно слышал (не помню, от самого Дау или от Е. М. Лифшица), что Дау считает допустимой публикацию чего угодно (если, конечно, нет прямой ошибки), лишь бы не было противоречия с квантовой механикой и теорией относительности.

Но было другое: авторитет личного мнения, против которого не все имели внутреннюю силу устоять. Так, один не очень еще опытный теоретик пришел к некоей смелой идее и даже реализовал ее в многочисленных расчетах физических явлений, в которых выводы из этой идеи должны были бы проявляться на эксперименте. Но его коллеги (кстати, ученики Ландау) отвергали с порога самую основную идею как нелепость и чепуху.

Тогда он решился пойти к Ландау. Тот сразу все понял, сказал, что в идее нет ничего нелепого, мир так может быть устроен, но ему лично эта идея не нравится, такой мир ему не симпатичен. Виноват ли Ландау в том, что этот теоретик не решился после такого разговора послать статью в печать, что открытие было через небольшой срок сделано за рубежом и принесло славу не ему? На самом деле все было честно.

Сам Ландау опубликовал свою первую работу, когда ему было, как уже говорилось, 19 лет. С его точки зрения, все, кто с ним разговаривал, — достаточно «взрослые люди». Тот теоретик сам, по мнению Дау, должен был решать, публиковаться (рискуя в случае своей ошибки подвергнуться осмеянию) или нет. Он, этот теоретик, сам принял ошибочное решение (и он честно это признал [3]Я благодарен И. И. Собельману за разъясняющую этот вопрос дискуссию.
). Ландау и здесь разговаривал «на равных». Думаю, что на его месте более мягкий человек, И. Е. Тамм сказал бы: «Мне не нравится эта идея, но это ничего не значит, вы все равно опубликуйте статью». Дау этого не сказал, хотя в других вопросах к чему-то подобному он был склонен. Написал же он о кино: «Несмотря на некоторую безапелляционность моих суждений, я очень далек от стремления навязывать свой художественный вкус кому бы то ни было. Могу заверить, что, будь я начальником кинопроката, я охотно выпускал бы на экран даже очень плохие, с моей точки зрения, картины, лишь бы существовала аудитория, которой они доставляли бы радость» [4]Я благодарен И. Л. Фабелинскому за полное разъяснение этого вопроса.
.

Но для того чтобы такой фильм вышел на экран, создавший его режиссер должен принять решение, не считаясь с недовольством критика, проявить достаточную убежденность, смелость, наконец, чтобы противопоставить свое мнение авторитету даже «самого» Ландау. У многих физиков такой смелости не хватало. Дау этого не учитывал, и об этом нельзя не пожалеть.

Игорь Евгеньевич Тамм, исключительно высоко ценивший Ландау, бывший и лично с ним в превосходных отношениях, несмотря на разительное несходство характеров и тринадцатилетнее различие в возрасте (по существу — разные поколения), так наставлял, по свидетельству В. Я. Файнберга [5]Впрочем, следует обратить внимание на некоторые фразы в начале этого очерка: «Он почти поспешно остановился позади ближайшего к двери конца… стола» (с.7) и «так до конца лекции и не покинет спасительный пятачок между концом стола и доской за ним» (с. 8), а также на слова: «Что-то извиняющееся в его тоне и даже позе будет прорываться и позже» (с. 7). Они взяты из моих очень кратких воспоминаний 1979 г. ([2]; см. с. 235, строка 13 снизу и с. 236, строки 5–6 и 14–15 сверху) и были написаны за двадцать лет до того, как я узнал о его неврастении. По-видимому, уже тогда я почувствовал ее проявления. Совсем как у Фазиля Искандера сказано про мальчика Чика: «Он знал это, но не знал, что знает».
, своих учеников, собиравшихся обсудить с Ландау какой-либо научный вопрос: «На замечания Ландау “общего” характера (типа “это бред!”, “этого не может быть!” и т. д.) не обращайте внимания. Однако как только Ландау начнет говорить что-либо конкретное по работе, то сразу превращайтесь в слух и не зевайте!»

В чрезмерном влиянии авторитета Дау в подобных случаях виноват не столько Дау, сколько те, кто не решался противопоставить этому авторитету свое мнение. В театре известна элементарная истина — если актер исполняет роль императора, то играет императора не столько он сам, сколько его окружение. Окружающие не всегда видели, что Дау говорит с ними, считая их самостоятельно мыслящими людьми. Неравенство способностей, разрыв между способностями рядового физика-теоретика и исключительной, выдающейся талантливостью Дау можно было скомпенсировать только одним — серьезным отношением к предмету разговора, продуманностью того, о чем будешь говорить, ответственным отношением к своей точке зрения. При этих условиях можно было выдержать и настоящую бурю.

Вот одна история, в которой я принимал участие.

Однажды после окончания семинара Дау он сам, Чук (И. Я. Померанчук) и я задержались в конференц-зале, чтобы поболтать о разных разностях, как это не раз у нас бывало. Дау спросил:

— Ну, что в ФИАНе нового?

Я ответил:

— Вот, Тер-Микаелян кончил диссертацию. Любопытный результат: оказывается, если энергия электрона очень большая, то его тормозное излучение в кристалле имеет интерференционную структуру, чувствует кристаллическую решетку.

— То есть вы хотите сказать, если энергия мала и длина волны велика? — переспросил Дау.

— Нет, именно большая — больше сотни миллионов электрон-вольт.

— Что за чепуха! — воскликнул Дау.

Чук стал успокаивающе гладить меня по лацкану пиджака и приговаривать: «Женя, Женя, пойми сам, это же невозможно». Но М. Л. Тер-Микаелян был тогда аспирантом, я — его руководителем, и я продолжал настаивать.

— Ну, может быть, чуть-чуть скажется, под логарифмом, — допускал Дау.

— Да нет, очень сильно — вся суть в том, что играет роль не длина волны, а длина формирования, обратная величина передаваемого импульса, растущая с энергией.

После недолгих препирательств в таком стиле Чук ушел, а мы с Дау больше часа ходили по саду вокруг цветника на бывшей теннисной площадке, и продолжалась яростная, но вполне деловая критика в обычном духе Дау:

— Вы же не проверяли, какую роль играет неупругое рассеяние: я думаю, оно существенно.

— Проверяли, не существенно.

— Но тепловые колебания узлов решетки все размажут!

— Нет, оказывается, нет.

И т. д. и т. д. Разумеется, поспевать за Дау, объяснять, почему тот или иной фактор не влияет, было нелегко. Я ловил с тревогой каждое его замечание. Ведь его интуиция была очень сильна. В состоянии той же тревоги я уехал домой.

В 7 часов вечера раздался первый телефонный звонок: «Да нет, нет этого эффекта. Вообще-то вопрос труден, но математически все элементарно. Ну, может быть, на 10% можно натянуть». Поговорили, моя тревога усилилась, но я не видел ошибки. Около полуночи телефон зазвонил снова. И вдруг: «Да, конечно, конечно, эффект есть. Ну, разумеется. Но все нужно делать по-другому».

У меня отлегло от сердца, и я сел писать письмо Тер-Микаеляну в Ереван. Это письмо чудом сохранилось; все происходило 17 июля 1952 г. Я перечислил девять заключительных утверждений Дау, касавшихся лишь деталей вопроса, сопровождая их своими замечаниями: такие-то пункты вызывают у меня настороженность, в таких — Дау явно неправ, а то-то мы сами знаем и кончил так: «Вам надлежит снова и снова “промять” и разжевать основные пункты, на которые Ландау нацелился (или набросился), чтобы либо найти у себя ошибку (во что я бы не поверил), либо укрепить свою позицию».

Через три месяца Тер-Микаелян докладывал свою работу у Дау на семинаре при полном взаимопонимании, а еще через десять месяцев Дау и Чук направили в печать известную прекрасную их работу о тормозном излучении в аморфной среде, в которой сами использовали упомянутый выше эффект роста длины формирования с энергией. Из этих работ возникло целое направление.

Я вспоминаю эту историю как пример научной честности и чувства ответственности Дау. Речь шла о явлении, относящемся, так сказать, к его «хозяйству», он отвечал за порядок в нем и не мог успокоиться, пока все не выяснил для себя сам. Нечего и говорить, что у Дау (и, разумеется, у нас с Тер-Микаеляном) не осталось никакого осадка, все были рады и даже как-то еще более сблизились. Но выдержать такую атаку было, как всегда, нелегко, и я не часто решался на подобные обсуждения.

Вскоре (в конце 1952 или в начале 1953 г.) Ландау и Померанчук сделали работу в области множественной генерации частиц при высокой энергии. Над этим я тоже тогда работал вместе с только что окончившим МИФИ и пришедшим в ФИАН Д. С. Чернавским. В их работе, которую мне подробно рассказал Чук (он ранее уже докладывал ее на каком-то семинаре и, я подозреваю, статья уже была готова или даже направлена в печать), была допущена принципиальная ошибка (квазиклассический подход был использован в области его неприменимости). То же самое мы с Чернавским обнаружили еще раньше в таких же работах и у В. Гейзенберга, и у X. Баба. Указание на эту ошибку произвело на Дау впечатление, их статья не была напечатана, и я получил от него лестное предложение поработать с ним и Чуком. По некоторым причинам я отказался, и, вероятно, правильно сделал.

Уже через месяц Ландау сам сделал очень трудную и масштабную работу — замечательную гидродинамическую теорию множественной генерации адронов при соударении ядер очень высокой энергии. Дау позвал меня, чтобы рассказать ее. Сидя рядом с ним на знаменитой тахте, я с восхищением следил, как он, покрывая формулами страницу за страницей, излагал эту работу, очаровавшую меня на много десятилетий. Было ясно, что при его изумительной «технике» я, работая вместе, не смог бы угнаться за ним. Он неоднократно говорил потом, что эта работа далась ему труднее всех других работ.

Но в течение 15-20 лет на нее во всем мире не обращали внимания, считая, что неквантовая гидродинамика «внутри ядра» — недопустимое огрубление. Однако я и другие члены нашей группы в ФИАНе (С. З. Беленький, Д. С. Чернавский, рано скончавшийся Г. А. Милехин, И. Л. Розенталь, Н. М. Герасимова и др.) оценили ее высоко, извлекали из нее новые результаты, показывали ее исключительную плодотворность для объяснения опытных данных. Только когда после долго господствовавшего мнения (в частности, и самого Дау) о необходимости отказа от квантовой теории поля был восстановлен ее авторитет, а также после совпавшего с этим периодом роста экспериментальной техники, позволившего изучать явления при резко возросшей энергии частиц в ускорителях и обнаружить правильность предсказаний гидродинамической теории, она стала широко признанной основой при трактовке процессов, которым она посвящена. Опубликованы сотни работ.

Но вернемся к приведенному выше наставлению Тамма. Сам он не раз оставлял без внимания «общие» замечания Дау (и, как впоследствии обнаруживалось, обычно поступал правильно. Так было, например, когда Ландау высмеивал введение «изобар», или резонансов, на равных правах с другими частицами, осуществленное Таммом при рассмотрении взаимодействия пионов с нуклонами в 1952 г.; см. выше, в очерке «Тамм в жизни»). Но все мы знали, как необычайно ценна была яростная критика Дау, его конкретные советы, и «не зевали», когда он говорил.

Однако и «общие» замечания вовсе не обязательно содержали обидные слова. Выше я привел разговор с ним, в котором (как мне помнится, хотя я не полностью уверен в этом) он употребил слово «чепуха». Но если это и было так, то это был единственный раз, когда я услышал от него подобное слово в свой адрес. Он разговаривал со мной всегда совершенно корректно, хотя не только со своими учениками и друзьями он часто бывал оскорбительно резок даже в присутствии других лиц. Почему так случилось, почему мне так удивительно повезло?

Дау не мог особенно выделять меня из своего окружения как физика. Это очевидно. Может быть, дело было в том, что после памятного знакомства в 1935 г. я никогда не начинал с ним разговора по физике, если не чувствовал уверенности в том, что смогу выдержать шторм. Он дважды отверг мои идеи — и оба раза мягко, хотя в опровержение их и приводил (вполне корректно) лишь «общие соображения».

Один раз, когда у меня получалось, что должны существовать новые уровни в атоме, он сказал: «Не думаю, мне кажется, довольно тех уровней, которые мы знаем». Я не опубликовал работу, но не из-за этого его замечания, а потому, что, промучившись два месяца, не сумел устранить изводившие меня изъяны в выводе. Через 20 лет правильный путь, на гораздо более высоком уровне, нашел Д. А. Киржниц.

В другой раз его, сделанное тоже в мягкой форме, замечание было совсем уж неубедительно («Я думаю, при высокой энергии все же не выпадет размерная константа и тогда все это неверно»). Но меня поддержал Чук, участвовавший в нашем разговоре («Дау, — сказал он, — ты непоследователен: если ты веришь своей же гидродинамической теории, то должен признать, что Женя прав!»). Я был уверен в своей правоте, работу опубликовал и очень рад этому.

Но и моя осторожность в выборе темы для разговора по физике — недостаточное объяснение. Я думаю, дело в другом, просто мне повезло, почему-то Дау повернулся ко мне другой стороной своей личности. Я поясню это в следующем разделе.

 

Два Ландау

В своей превосходной статье о Ландау Евгений Михайлович Лифшиц пишет, что в молодости Дау был застенчив, и это причиняло ему много страданий, но с годами благодаря столь характерной для него самодисциплине и чувству долга перед самим собой сумел «воспитать себя и превратить в человека с редкой способностью — умением быть счастливым» [6, с. 430].

Каким же путем он достиг этого? Я решусь высказать утверждение, которое может показаться чрезмерным: он создал себе образ, маску и вжился в нее так, что она стала для него естественной. К сожалению, эта маска не была пассивной, она управляла его поступками, его высказываниями. По-моему, она-то и диктовала ему резкость поведения, иногда вызывавшую недоумение (это и есть та дополнительная психологическая причина несдержанности Ландау в высказываниях, о которой я говорил выше).

Но бывало, что Ландау снимал эту маску, и обнаруживалась другая личность, другой Дау — мягкий, чувствительный. Таким я наблюдал его неоднократно. Но это никогда не происходило «на людях» — лишь в присутствии одного-двух человек, которые были связаны с ним чем-либо кроме физики, или просто близки ему. Сказанное означает, что я не считаю просто красивой фразой слова Е. М. Лифшица: «За его внешней резкостью скрывалась научная беспристрастность, большое человеческое сердце и человеческая доброта» [6, с. 434] (впрочем, я бы заменил слово «беспристрастность» словом «честность» — пристрастность в нем была, но я не считаю это отрицательным свойством). Это означает далее, что я понимаю и принимаю слова Петра Леонидовича Капицы: «Тем, кто знал Ландау близко, было известно, что за этой резкостью в суждениях, по существу, скрывался очень добрый и отзывчивый человек, всегда готовый прийти на помощь незаслуженно обиженному» [7, с. 389].

Но маска и здесь играла свою роль, принося вред самим этим качествам. Собственно говоря, вызов, задиристость, прикрывающие застенчивость, не такое уж необычное явление (особенно у подростков и вообще молодых людей). У Дау они были (сознательно?) доведены до последовательной цельности. Резкость, насмешливость, даже разухабистость, мальчишеское поведение были необходимыми элементами образа, в который он вошел и который прежде всего был виден тем, с кем он контактировал, особенно в более молодые годы. Хотя и в меньшей мере, но они сохранились у него до конца.

Другим он был, расслабившись в момент усталости или говоря о чем-либо лично для него серьезном, или рассуждая, например, о стихах (но не тогда, когда он читал их на каком-либо иностранном языке, чтобы произвести впечатление, по-мальчишески покрасоваться, щегольнуть памятью и знанием языка!), слушая стихи.

В конце 40-х-начале 50-х годов я нередко читал ему ходившие в списках стихи Мандельштама, Пастернака и др., и он старательно записывал понравившиеся ему, например, пастернаковского «Гамлета». Помню, с какой тихой серьезностью и сосредоточенностью он переписывал из моей школьной тетрадки (она и сейчас лежит передо мной) продиктованное мне кем-то пронзительное длинное стихотворение 1940 г. Ольги Бергольц (примерно в то же время и столько же времени, как Дау, проведшей в заключении): 

Нет, не из книжек наших скудных, Подобья нищенской сумы, Узнаете о том, как трудно, Как невозможно жили мы. Как мы любили горько, грубо, Как обманулись мы любя, Как на допросах, стиснув зубы, Мы отрекались от себя. ................... О, дни позора и печали! О, неужели даже мы Людской тоски не исчерпали В беззвездных топях (или «копях?» — Е. Ф. )           Колымы!

С концовкой: 

Но если скрюченный от боли Вы этот стих найдете вдруг, Как от костра в пустынном поле Обугленный и мертвый круг, Но если нашего страданья Дойдет до вас холодный дым… Ну, что ж, почтите нас вставаньем,  Как мы, встречая вас, молчим.

Вот в таких случаях это был другой Ландау.

Не было, разумеется, никакой нужды в маске и тогда, когда Ландау читал лекцию или доклад. Владение материалом и, как следствие, владение аудиторией были полными. В речи и движениях не было ни резкости, ни напряжения — лишь серьезность. Естественность была подлинная, не наигранная.

Я закончу одним особенно запомнившимся мне эпизодом, который вновь, как и начало этих заметок, связан с Румером.

Как известно, в 1938 г. Ландау и Румер, как тогда выражались физики, «перешли с физического листа римановой поверхности на нефизический», т. е., попросту говоря, были арестованы НКВД. Благодаря гражданской смелости, уму и настойчивости Петра Леонидовича Капицы уже через год Ландау вернулся домой (см. ниже).

Румер же «вынырнул на поверхность» только через 10 лет в далеком Енисейске (в то время это была несусветная глушь, хотя и с пединститутом, в котором он стал работать). Он прожил там в качестве ссыльного 3 года — с женой и родившимся там же ребенком. Тогдашний Президент Академии наук Сергей Иванович Вавилов сумел добиться перевода Румера в Новосибирск. Но как только это произошло, не успев обеспечить Румера работой, Вавилов в конце января 1951 г. скончался, и Румер с семьей остался «в подвешенном состоянии»: без паспорта (с обязательной явкой каждые две недели в местное отделение НКВД), без работы, существуя почти целиком на средства друзей (он подрабатывал только переводами, которые его новосибирские знакомые передавали ему, заключая договора с издательством на свое имя).

Случилось так, что летом того же года я летел в командировку в Якутск. В то время на этом маршруте самолет делал остановку на ночь в Новосибирске. Когда это объявили, я заволновался. Поехал в город. Позвонив в Москву, узнал его адрес (из последнего письма Румера, лежавшего у меня дома на столе), бросился разыскивать, но его не было дома. С трудом, после разных приключений, нашел его по телефону у каких-то тамошних его друзей. Мы встретились на бульваре у центральной площади, расцеловались и стали строить планы — что можно сделать, как ему помочь? Румер тогда был страстно увлечен своей работой по «пяти-оптике» (вариант единой теории поля), которую он начал еще в заключении, и считал ее столь важной, что работу над ней рассматривал как достаточное основание (в глазах начальства) для перевода в Москву.

Приехав в Москву, я сразу поехал к Дау и положил на стол записку: «Я видел Румера». Он сказал: «Пойдем, погуляем». Мы вышли в сад и ходили, ходили, обсуждая судьбу Румера. Дау был серьезен, печален, отчасти растерян и все повторял: «Что же делать? Что можно сделать?»

Но в конце концов обращение в ЦК, если не ошибаюсь, и самого Румера, и кого-то из официально признаваемых крупных ученых, сделали свое дело. Через некоторое время Румеру был послан вызов в Москву для обсуждения его работы. Вскоре, как-то рано утром, Дау позвонил мне: «Приходите, Женя, приехал Рум, он у меня». Когда я пришел к Дау, в его знаменитую комнату с тахтой на втором этаже, Румер сидел за столиком в углу, у окна, и завтракал (помню даже, что он ел яичницу). Дау, задумчивый, тихий, ходил по комнате — туда-сюда. Подходя к Румеру, дотрагивался до его плеча и говорил мягко, даже нежно что-то вроде: «Рум, ну возьми еще».

Так более чем через полтора десятилетия — и каких! — с перестановкой действующих лиц мы опять встретились втроем. Это была и радостная, и грустная встреча.

Научное обсуждение работы Румера состоялось в помещении Института геофизики на Большой Грузинской (видимо, потому, что вход в этот институт был свободный). Это был важный момент в судьбе Румера. Теоретики высказались в том смысле, что в трудных поисках, которые ведутся в теоретической физике, это направление, разработанное на очень высоком уровне, нельзя оставить без внимания, его необходимо поддержать даже несмотря на то, что нет никакой гарантии, что этот путь приведет к преодолению трудностей в физике частиц. (Ландау на обсуждение не пришел. Он не верил в этот путь, а говорить неправду, даже полуправду в научном обсуждении он органически не мог.)

Все это перевернуло жизнь Румера. Он не переехал в Москву, но приступил к работе (все еще оставаясь на полуправном положении) сначала в Педагогическом институте, затем в Новосибирском институте радиофизики и электроники. Но вскоре умер Сталин, все изменилось и он стал даже директором этого института. А когда впоследствии возник вблизи Новосибирска Академгородок, переехал туда.

И теперь, когда мне говорят о резкости, беспардонном поведении Дау, я вспоминаю его мягким и повторяющим с болью в голосе: «Рум, ну поешь еще что-нибудь».

Ландау в 1961 г. ( смотрит на Бора )

Когда эти воспоминания были уже написаны, я показал их Е. М. Лифшицу, ближайшему другу Ландау. В ответ мне было прочитано письмо, которое Ландау написал летом 1946 г. своей жене в минуту их трагического разлада. В этом письме столько нежности, умного, глубокого чувства, столько заботы и стремления сохранить хотя бы светлую память об их прежних счастливых днях, что, я уверен, если вычеркнуть из письма имена и показать его кому-либо, знавшему лишь «обычного» — насмешливого, веселого, «безжалостного» и предельно рационалистичного Дау, никто не поверит, что его автор и есть всем известный «обычный» Ландау.

Надо сказать, что Евгений Михайлович выразил несогласие с употребленным в моем очерке словом «маска», в котором, мол, есть оттенок чего-то нечестного, неискреннего, в то время как Дау всегда был честен. Просто с какого-то возраста он стал позволять себе обнаруживать черты характера, ранее подавлявшиеся застенчивостью и неуверенностью в себе. Не знаю. Может быть, может быть…

Но все же мне кажется, что написанное мною правильно и, во всяком случае, не существенно расходится и с такой точкой зрения. Пусть решают психологи и вообще более проницательные люди.

Я помещаю здесь фотографию Дау. Снято в момент, когда он смотрит на Бора, которого он так любил, после четвертьвековой разлуки, во время приезда Бора в Москву в 1961 г.

Да — два Ландау.

 

Ландау, Капица и Сталин

Удивительное сочетание имен в заголовке этого раздела не является ни случайным, ни малозначительным. Новые времена раскрыли поразительные, ранее совершенно скрытые и неизвестные стороны судьбы и поведения Ландау и Капицы, связанные с личностью Сталина. Материалы, их раскрывающие, это следственное «Дело» арестованного Ландау и многочисленные письма Петра Леонидовича Капицы Сталину и другим, «второстепенным вождям». «Дело» Ландау было впервые опубликовано в горбачевское время в журнале «Известия ЦК КПСС» (1991. № 3. С. 134), но настоящее квалифицированное исследование его произвел физик и историк советской физики Геннадий Горелик. Как сотрудник Института истории техники и естествознания АН СССР, он был в 1989 г. допущен к ознакомлению с «Делами» репрессированных физиков в Архиве КГБ (его результатами я буду в дальнейшем пользоваться) [8, 9].

Поразительные же по смелости, мудрости и отраженным в них чувством внутренней независимости письма Капицы их автор хранил в глубочайшей тайне, понимая, как жестоко их адресаты расправились бы за «публичный подрыв их престижа». Их опубликовал многолетний референт и секретарь Петра Леонидовича, ныне заведующий его архивом, Павел Евгеньевич Рубинин [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
.

Но начать надо с политической позиции Ландау и ее трансформации с течением времени.

Почему-то мало кто знает (или вспоминает) о том, что в 20-е годы и в первой половине 30-х годов Ландау, сын преуспевавшего инженера-нефтяника, был искренне и демонстративно просоветски настроен. Бывая за границей, он вызывающе носил красную рубашку (говорили, что он не стал носить красный пиджак, только когда ему сказали, что это форма официантов в роскошных ресторанах), высказывался часто и свободно в соответствующем духе. Много лет спустя он неоднократно говорил и мне, что он материалист и сторонник исторического материализма, но при этом, не стесняясь, насмехался над советскими философами-диаматчиками, предписывавшими конкретные «научные» точки зрения ученым-естественникам. Как и немалое число других интеллигентов, Ландау был убежден в преимуществе советской системы перед капиталистической.

В этой связи стоит перечитать воспоминания X. Казимира, в 1931 г. работавшего у Бора в Копенгагене одновременно с Ландау и вообще в те годы много общавшегося с ним. Выдержки из них, относящиеся к Дау, опубликованы [12, с. 150-160]. Казимир говорит, что Ландау «…был революционером. …Он верил в уничтожение всех предрассудков и привилегий, если они не являются признанием реальных заслуг». Но особенно интересно приводимое в этих воспоминаниях полностью интервью, которое Ландау дал тогда копенгагенскому еженедельнику «Studenten» (№22 от 12 марта 1931 г.). Потом он еще выступил с докладом в студенческом обществе 16 марта. О нем написали две ведущие копенгагенские газеты.

Отвечая по ходу интервью на вопрос об обучении в России, Дау сказал:

«Создавать новые учебные заведения очень дорого, и, конечно, в настоящее время основные усилия должны быть направлены на создание здоровой системы социалистического производства. Если это принять во внимание, то тем более удивительно то, что тем не менее были найдены средства для расширения системы университетов и научных институтов, происшедшего за последние годы, и значительные суммы, каждый год распределяемые государством в виде стипендий для студентов».

Когда он сказал, что «…интеллигенты благодаря лучшей образованности получают более высокую заработную плату», последовал характерный для левого западного студенчества вопрос: «Не приводит ли это автоматически к классовой структуре общества?», на что Дау сразу ответил: «Да, можно так сказать, но эта структура в корне отличается от разделения на владельцев средств производства и рабочих в капиталистическом мире (марксист! — Е. Ф.). Директора, управляющие и высшие технические кадры на советской социалистической фабрике, как и рабочие этой фабрики, оплату своего труда получают от государства, поэтому администрация не может быть (как это бывает при капитализме) заинтересована в эксплуатации рабочей силы с целью получения наибольшей прибыли для владельцев средств производства. …В Советской России нет эксплуатации большинства меньшинством, каждый человек работает во имя благосостояния всей страны и не существует непримиримого противоречия между рабочими и администрацией, они солидарны».

На один вопрос он ответил даже так:

«Ясно, что государство должно противостоять попыткам подорвать работу по социальному (возможно, неточность интервьюера, напрашивается слово “социалистическому”. — Е. Ф.) строительству, которые время от времени предпринимаются некоторыми эмигрантами, возвращающимися в страну только с целью саботировать пятилетний план». Он еще верил даже в миф о «вредительстве».

Несомненно, что Дау говорил совершенно честно то, что он тогда думал. Это подтверждается и открытым высказыванием его точки зрения (ее знали все, кто был с ним хоть сколько-нибудь близок) на вопрос, как обстоит дело с гуманитарными науками и вообще с дисциплинами, «не связанными с социальным строительством» (опять «социальным». — Е. Ф.). Он сказал: «…Лично я считаю, что сейчас слишком много средств тратится на псевдонауки, как, например, историю литературы, историю искусства, философию и др. …Метафизические безделушки ни для кого не представляют ценности, кроме идиотов, занимающихся ими». На докладе же, отвечая на один вопрос, он сказал: «Необходимо провести различие между бессмысленными и небессмысленными областями знания. Небессмысленными являются математика, физика, астрономия, химия, биология, бессмысленными — теология, философия, особенно история философии, социология и т. д.»

Сказать такое о философии и социологии в наших тогдашних условиях было очень опасно. Это показывает, что Ландау высказывался абсолютно свободно, без тени приспособленчества.

Вот таким был Ландау в 20-е и в начале 30-х годов. Лишь по мере нарастания сталинского террора он, видимо, начал испытывать сомнения. Все же, даже в 1935 г., когда после убийства Кирова на последних страницах газет стали чуть ли не ежедневно появляться длинные списки (по 30-70 фамилий) «врагов народа», разоблаченных и расстрелянных то в одном, то в другом областном центре, он опубликовал в газете «Известия» большую статью о советской науке. В ней он подчеркивал, что советский строй более благоприятен для развития науки, чем капиталистический. Это мотивировалось, например, тем, что талантливые люди появляются в равной мере в разных слоях общества, но в капиталистической стране научный талант человека из низов редко может развиваться из-за необходимости значительных материальных средств для получения высшего образования, а в советской стране наука доступна всем.

Эту статью, как выяснил Горелик, он написал по настойчивому совету его тогдашнего друга, малоизвестного физика М. А. Кореца. Возможно, здесь уже играло роль стремление «подстраховаться», отвести от себя подозрения в «политической неблагонадежности». Но все равно, зная Ландау, можно быть уверенным, что он писал то, во что действительно верил.

Однако прозрение приходило очень быстро. Чудовищные судебные процессы середины 30-х годов, грандиозные масштабы террора не могли не повлиять на Дау с его исключительной трезвостью мысли. В результате произошло нечто почти неправдоподобное.

В те годы мы знали (конечно, неофициально) лишь о нескольких случаях прямых выступлений против сталинского режима. Например, о Рюмине (секретаре Краснопресненского райкома партии) и его группе. О группе молодежи — «молодых мстителей» за репрессированных отцов. Но сам факт, что «Дело» Ландау только теперь обнародовано, показывает, что таких фактов было, конечно, гораздо больше, хотя все же очень мало.

И вот теперь мы узнаем, что в апреле 1938 г., после страшного мартовского Пленума ЦК, призвавшего к еще большему «повышению бдительности», к Дау приходит Корец и говорит, что надо выпустить антисталинскую листовку и распространить ее во время первомайской демонстрации. Согласен ли Дау просмотреть приготовленный текст и дать советы? И Дау соглашается, поставив лишь одно условие: он не должен знать имен участников этого предприятия. Это условие легко понять. Дау всегда боялся боли и, видимо, опасался, что под пытками может назвать эти имена. Листовку он просмотрел. Сделал замечания, и она была передана для размножения. Но… 28 апреля Ландау, Корец, а заодно и друг Ландау Румер были арестованы.

Кто-то выдал. Подозрение участников группы пало на одного ее члена К., которого я не назову, поскольку, во-первых, оно не доказано (ниже, на другом примере, я покажу, к каким ужасным последствиям могут приводить такие недостоверные подозрения). Во-вторых, этот человек, когда началась война, добровольно пошел на фронт (подозревающие думают — чтобы смертью искупить свою вину) и погиб. Основанием для подозрения служит лишь то, что именно ему знавший его с детства Корец передал текст, чтобы тот со своими друзьями (рвущимися, по словам К., к действиям) размножили ее на гектографе, изготовленном ими любительски (что и было сделано, хотя качество по словам Кореца, было плохое — большей частью брак). Но кто именно виноват в «утечке информации» — остается неясным.

Эта листовка потрясает и смелостью, и полным пониманием ужаса, царившего в стране, и прямым сопоставлением Сталина с Гитлером. Она лежит в «Деле» Ландау. Горелик держал ее в руках. Ее стоит привести здесь хотя бы не полностью. 

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Товарищи!

Великое дело Октябрьской революции подло предано… Миллионы невинных людей брошены в тюрьмы, и никто не может знать, когда придет его очередь…

Разве вы не видите, товарищи, что сталинская клика совершила фашистский переворот?! Социализм остался только на страницах окончательно изолгавшихся газет. В своей бешенной ненависти к настоящему социализму Сталин сравнялся с Гитлером и Муссолини. Разрушая ради сохранения своей власти страну, Сталин превращает ее в легкую добычу озверелого немецкого фашизма…

Товарищи, организуйтесь! Не бойтесь палачей из НКВД. Они способны избивать только заключенных, ловить ни о чем не подозревающих невинных людей, разворовывать народное имущество и выдумывать нелепые судебные процессы о несуществующих заговорах…

Сталинский фашизм держится только на нашей неорганизованности.

Пролетариат нашей страны, сбросивший власть царя и капиталистов, сумеет сбросить фашистского диктатора и его клику.

Да здравствует 1 Мая — день борьбы за социализм!

Московский комитет Антифашистской рабочей партии».

(Никакой такой партии в действительности не существовало.)

Характерно, что здесь говорится об измене делу Ленина и Октябрьской революции, правоту которого авторы, видимо, еще продолжали признавать. Прошло всего 7 лет после его копенгагенских большевистских высказываний (с. 389). Сколько должен был Дау перенести, перестрадать, переосмыслить, чтобы еще через 20 лет сказать слова (подслушанные и зафиксированные КГБ в совершенно секретном донесении в ЦК): «То, что Ленин был первым фашистом, — это ясно».

Нужно было жить в то страшное время, когда многие миллионы людей уничтожались без всякой вины с их стороны просто для установления всеобщей атмосферы страха (в этом и состоит смысл французского terreur — страх, ужас), безусловного подчинения тирании и ее идеологии, чтобы оценить мужество «наивных» авторов листовки, независимость их мысли. Тогда подавляющее большинство интеллигентов старалось приспособиться к «системе», найти хоть какое-нибудь оправдание происходящему.

В головах людей все путалось: безумный страх и идеологическое наследие прежней либеральной, социалистически настроенной части интеллигенции; зрелище разрушения крестьянской основы преимущественно аграрной страны — и действительные успехи в деле ликвидации всеобщей неграмотности, в развитии образования и науки; нищета, массовый голод населения — и подлинный прогресс индустриализации.

Возникло и распространилось всеобщее оглупление, даже спасительное самооглупление. Когда умный Ильф насмехался над задуренным интеллигентом, наконец «признавшим метро как достижение», ему можно было бы ответить: «Над кем смеетесь? Над собою смеетесь». Эта изуродованная психика рождала и такое страшное явление, как доносительство — не только ради самоспасения или карьеры, но иногда из действительно «идейных соображений».

Конечно, в этой листовке соединялась трезвость в оценке ситуации, незамутненность сознания, столь характерная для Ландау, с политической наивностью. Это был по существу призыв к революционному восстанию. Но восстание без организующего сильного центра, партии обречено на поражение. Недаром Ленин, «гениальный теоретик и практик захвата власти» (как писал в эмиграции эсер Чернов в некрологе, посвященном ему), прежде всего строил партию с жесткой организацией и дисциплиной.

И все же, в такое время — эта листовка! Можно сказать, что арест Ландау и Кореца был тем редчайшим, уникальным для сталинских времен случаем, когда людей «посадили за дело», за то, что они совершили поступок (и не исключено, что предательство, донос тоже имели в основе «идейные соображения»).

То, что последовало за этим, как это ни было ужасно, содержало и элементы фарса. Некоторые недоуменные вопросы и сейчас не находят исчерпывающего ответа, и прежде всего главный вопрос: почему замешанных в этом деле Ландау и Кореца (а заодно и Румера) не уничтожили, не раздавили ни сразу, ни потом? Почему, как было принято тогда («как полагалось»), не сделали того же с их ближайшими родными, друзьями и даже просто знакомыми? Ведь никто из них не был даже сослан, ни уволен с работы, ну хотя бы лишен избирательных прав (жизнь таких «лишенцев» тогда тоже была ужасна).

Как ни странно, вопреки очевидным доказательствам, некоторые друзья Ландау (я знаю двоих) категорически отрицают подлинность листовки и всей связанной с ними истории. Их аргументация такова: 1) «Я был таким близким другом, что Дау обязательно рассказал бы мне о ней»; 2) «Это совершенно не соответствует политическим настроениям Дау».

Первый довод несостоятелен потому, что после ареста и освобождения (во всяком случае до «оттепели», наступившей после смерти Сталина) Дау был чрезвычайно осторожен в своих высказываниях о пережитом. Он был, как всегда, трезв и понимал, что любой его собеседник может проговориться, а это поведет к серьезным последствиям и для него, и для Капицы, перед которым он чувствовал сильнейшую ответственность.

Второй довод не выдерживает никакой критики. Если взять два исторических периода, один в двадцатые годы и в первой половине тридцатых годов, когда, как описано выше, Дау был ярым марксистом и сторонником советской власти, а второй — после его ареста и освобождения, когда он называл Ленина первым фашистом, то на границе между этими периодами, перед арестом, его промежуточная позиция, выраженная в листовке, является совершенно естественной: Ленин был хороший, Октябрьская революция — положительное явление, но их дело предал фашист Сталин. Все вместе рисует последовательную эволюцию его взглядов от молодости до послетюремных лет. Прозревал постепенно.

Добавлю еще один факт, ставший мне известным недавно. Корец, сидевший много лет (ему прибавляли), после освобождения (это было уже после смерти и Дау, и Е. М. Лифшица) сам рассказывал подробности об истории с листовкой вдове Е. М. Лифшица Зинаиде Ивановне Горобец-Лифшиц.

Быть может, недоверие упомянутых выше двух друзей проистекает просто от их обиды на него за то, что он им ничего не рассказал. Но Дау поразительно умел хранить секреты. Его ближайший друг В. Л. Гинзбург только в 2002 г. из опубликованных рассекреченных официальных документов узнал, что Дау еще в 1946 г. был привлечен к работе по атомной бомбе (и вероятно, лишь поэтому в 1946 г. стал академиком).

Ландау был освобожден через год, но это уже само по себе — фантастическая история, связанная с Капицей, и мы о ней еще поговорим особо. Корец отсидел в лагере свой срок (и еще добавленные годы) и дожил до горбачевских времен. Горелик встречался с ним и его дочерьми (живущими ныне в Израиле), интервьюировал их. Румер отработал 10 лет в авиационной «шарашке» — тюремном, хотя и привилегированном, конструкторском бюро, которое возглавлял заключенный — знаменитый А. Н. Туполев, и работали тоже «зэки» — С. П. Королев, В. П. Глушко и многие другие выдающиеся деятели техники и науки; потом он был сослан (о нем уже говорилось выше).

Румер рассказывал мне фантасмагорический эпизод, когда Берия устроил для всех замечательных людей «шарашки» «дружеский ужин», сам обносил «гостей» блюдом с пирожками. Размякший от всего этого авиаконструктор Бартини, итальянский аристократ, «красный барон» (или маркиз), приехавший в СССР создавать советскую авиамощь, встал и сказал: «Лаврентий Павлович, вот мы все вместе так хорошо, дружески пируем, беседуем, — я хочу Вам сказать совершенно искренне и правдиво: я ведь ни в чем не виноват». Берия столь же дружеским тоном (чуть ли не похлопав того по плечу) ответил: «Конечно, не виноват, был бы виноват, мы бы расстреляли. А ты, давай, — самолет в воздух — ты на свободу». Но все эти люди сидели по специально сконструированным фальшивым обвинениям; здесь же был налицо реальный факт листовки.

Между тем обожавшие Ландау его ученики-друзья еще первого, харьковского, «призыва», будущие академики И. Я. Померанчук, Е. М. и И. М. Лифшицы, А. И. Ахиезер, а также В. Г. Левич, хотя и несли на себе подозрительную печать близости к «врагу народа», в общем нормально продолжили свою научную работу и карьеру (их верность своему учителю не вызывает сомнений и ничем не была запятнана).

Никак не пострадали и родные Ландау, и его московские друзья. Все это было совершенно необычно и даже странно для той эпохи.

Недоумение вызывает и само течение следствия, подробно изученное Гореликом. В продолжении годичного тюремного заключения Ландау многократно допрашивали, применяли широко использовавшийся тогда так называемый конвейерный допрос: допрашиваемый стоит все время, ему не разрешается ни сесть, ни даже опереться на спинку стула, ни дремать, а в лицо бьет яркий свет специальных ламп-прожекторов, а следователь безостановочно задает ему вопрос за вопросом и фиксирует ответы. Это длится много часов. Каждые несколько часов следователь сменяется другим, а подследственный все стоит и продолжает отвечать. Как физически слабый Ландау выдерживал это? Просто чудо. Усиленно применялись и разнообразные психологические методы.

Он сломался и дал показания лишь в августе. В протоколе допроса 3 августа 1938 г. он вначале еще полностью отрицает какую бы то ни было свою антисоветскую деятельность, но, когда ему предъявили листовку, написанную, как он увидел (и сказал это), рукой Кореца, и признания Кореца в существовании антисоветской организации и принадлежности к ней Ландау, сдался полностью. Написал чудовищные выдумки о том, как, «начав с антимарксистских позиций в области науки» (!), сблизился еще в Ленинграде с «группой антисоветски настроенных физиков», озлобился после ареста отца, осужденного на 10 лет за вредительство в 1930 г., а затем в Харькове сошелся с антисоветской группой руководящих физиков, которая все более озлоблялась и в конце концов стала контрреволюционной организацией, занимавшейся вредительством в институте (выживание из института, якобы, неспособных, а на самом деле ценных людей и т. д., о чем см. ниже) и так пришел к авторству в листовке.

Важно, однако, что почти все названные им сообщники либо были уже расстреляны, либо арестовывались. Тем не менее он подтвердил и чепуху, например, что его ученики Лифшиц и Померанчук знали о его взглядах, но не знали о существовании организации, к вступлению в которую он их, якобы, готовил. Он также будто бы рассчитывал как на антисоветский «актив» на П. Л. Капицу и академика Н. Н. Семенова.

Весь этот бред повторен в собственноручно написанных им показаниях 8 августа.

Но все это переплеталось, как уже говорилось, с совершенным фарсом. Следователи почему-то усиленно добивались от него признания во «вредительстве» по двум пунктам, казалось бы, излишним и ничтожным при наличии листовки и описанных признаний в антисоветской деятельности.

Нет, им нужно было (и они добились этого), чтобы Ландау признался еще в том, что: 1) он целенаправленно вел кампанию по дискредитации диалектического материализма и, следовательно, боролся против идеологии Партии; 2) работая в Украинском физико-техническом институте, УФТИ, активно добивался его разделения на два отдельных института — институт прикладной физики (в УФТИ велись обширные работы такого характера, в частности оборонные) и институт фундаментальных исследований (помимо работы его собственного теоретического отдела, к ним относились крупномасштабные эксперименты по далекой тогда от прикладных целей физике атомного ядра; в частности, в 1932 г., всего через несколько месяцев был повторен знаменитый опыт англичан Кокрофта и Уолтона по разделению ядра атома; велись уникальные работы по физике низких температур и т. п.). Тем самым обвиняемый вредительски стремился оторвать фундаментальные исследования от потребностей практики социалистического строительства.

Вот в этой «вредительской деятельности» (именно так называя ее) сознавался Ландау после месяцев мучений. Все это было бы смешно, если бы не было так жестоко. Как объяснить этот трагический фарс?

Ключ к объяснению мы находим, обращаясь к такому уникальному материалу, как письма Капицы, и не менее уникальной его деятельности по спасению Ландау (а до этого — В. А. Фока).

Капица 13 лет работал в Англии у Резерфорда. На сконструированном им оригинальном оборудовании собственными методами получил первоклассные результаты. В 1934 г., к 44 годам, был уже ученым, принадлежавшим к мировой элите, был членом Королевского общества (английский эквивалент Академии наук). Неоднократно на лето приезжал в СССР. Но однажды, осенью 1934 г., ему запретили покинуть родину — он ей нужен.

Сначала Капица бушевал. Как тогда же мне рассказывал Румер, собирался бросить физику и пойти работать (по физиологии) к известному своей антисоветской позицией академику И. П. Павлову. Но потом, когда ему пообещали создать совершенно исключительные условия для работы, подчинился.

В течение одного года по его детальным указаниям построили институт, при нем — блок двухэтажных квартир на английский манер для научных сотрудников и особняк для него самого — все в старинном парке на Воробьевых горах. Привезли из Англии (купили) его уникальную лабораторную установку и разрешили ему пользоваться правами директора в его особом стиле.

Тем не менее он продолжал чувствовать себя оскорбленным этим насильственным актом лишения свободы. Его происхождение и воспитание (отец был военным инженером, генералом, строил форты Кронштадта), длительная жизнь в свободной демократической стране, положение в мировой науке выработали в нем повышенное, совершенно не согласовавшееся с жизнью в СССР, чувство собственного (проще сказать — человеческого) достоинства и внутренней независимости.

Когда строительство и организация института были почти завершены, он написал письмо Сталину. В нем он выражает недовольство и ходом строительства, и отношением к нему государственных чиновников. Недоверие и подозрительность, исходившие от каждого из них, вплоть до самых высокопоставленных, оскорбляли его. Создавалась атмосфера, в которой многие советские ученые опасались контактов с ним. Но главное не в этом, а в том, как написано это письмо всемогущему тирану:

«Когда более года назад меня неожиданно задержали и резко прервали в очень интересном месте мою научную работу, мне было очень тяжело, потом стали обращаться со мной очень скверно, и эти месяцы в Союзе были самыми тяжелыми в моей жизни. Если я вижу смысл в перенесении моей работы сюда, то я до сих пор не понимаю, для чего нужно было так жестоко обращаться со мной… отношение было самое недоброжелательное и недоверчивое… Наконец, требовали, чтобы я написал явную ложь, что я добровольно остался… Все это время за мной ходят агенты, даже раз послали обнюхивать меня собаку… Все это, конечно, меня обижало… Ведь я же оставался в продолжении 13 лет неизменным верным гражданином СССР… хотя… и мог… натурализоваться (в Англии. — Е. Ф.)… Я никогда не скрывал, что я полностью сочувствую социалистическому строю Союза… Отношение, которое было проявлено ко мне, очень скверно (просто свинство) (Siс! — Е. Ф.)… Сейчас все кругом меня пасмурно…».

Это письмо написано внутренне свободным человеком, а не «подданным», не рабом. Написать «просто свинство» (кому! Сталину!) не посмел бы у нас никто. И никак не пострадал за это.

Нельзя отделаться от впечатления, что он внушил уважение к себе Сталину, презиравшему, как представляется, всех на свете (кроме разве Гитлера и Черчилля), во всяком случае всех интеллигентов. Это уважение проявилось очень скоро.

Во время очередной массовой чистки Ленинграда (прежнюю столицу и «колыбель революции» многократно очищали от «бывших», от «зиновьевцев» и т. п.) был арестован Владимир Александрович Фок, тогда еще член-корреспондент АН, но имевший уже прочную мировую известность. На следующее утро (12 февраля 1937 г., в разгар небывалого террора) Капица пишет новое письмо Сталину, в котором, кратко характеризуя Фока как известного ученого, приводит четыре довода, объясняющие, почему с учеными вообще так обращаться нельзя:

«1. Это еще более увеличит ту брешь между учеными и страной, которая, к сожалению, существует и которую так хотелось бы видеть уничтоженной.

2. Арест Фока есть акт грубого обращения с ученым, который, так же, как и грубое обращение с машиной, портит его качество. Портить же работоспособность Фока — это наносить ущерб всей мировой науке.

3. Такое обращение с Фоком вызывает как у наших, так и у западных ученых внутреннюю реакцию, подобную, например, реакции на изгнание Эйнштейна из Германии.

4. Таких ученых, как Фок, у нас немного, и им Союзная наука может гордиться перед мировой наукой, но это затрудняется, когда его сажают в кутузку» (sic! — Е. Ф.) [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
.

Каждый из этих четырех доводов поражает смелостью и чувством независимости. Но особенно замечателен третий довод, почти прямо уподобляющий наш режим фашистскому, и самый стиль свободного письма, вплоть до простецкой “кутузки”. Капица защищает здесь всех ученых.

Это было время, когда уже недопустимо было вступаться за арестованного. Сам такой поступок делал человека подозрительной, если не преступной, личностью. Господствовал тезис: “Органы не ошибаются”. Но поразительным образом это письмо подействовало немедленно. В течение трех дней! (значит, Сталин сразу прочел его) Фок был доставлен из Ленинграда прямо в кабинет главного чекиста того времени Ежова (вообразите его реакцию на вопрос вошедшего Фока: “С кем имею честь говорить?”). Фок тут же был выпущен на свободу из страшного дома на Лубянке. Как потом рассказал мне И. Е. Тамм, выйдя на улицу, он пошел к нему домой, одолжил деньги на железнодорожный билет и уехал в Ленинград.

Нетрудно догадаться, что Капица не мог оставаться пассивным и при аресте Ландау. Вот его письмо Сталину [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
:

«Товарищ Сталин!
П. Капица»

Сегодня утром арестовали научного сотрудника Института Л. Д. Ландау. Несмотря на свои 29 лет, он вместе с Фоком — самые крупные физики-теоретики у нас в Союзе. Его работы по магнетизму и по квантовой теории часто цитируются как в нашей, так и в заграничной научной литературе. Только в прошлом году он опубликовал одну замечательную работу, где первый указал на новый источник энергии звездного лучеиспускания. Этой работой дается возможное решение: “Почему энергия Солнца и звезд не уменьшается заметно со временем и до сих пор не истощилась”. Большое будущее этих идей Ландау признают Бор и другие ведущие ученые.

Нет сомнения, что утрата Ландау как ученого для нашего института, как для советской, так и для мировой науки не пройдет незаметно и будет сильно чувствоваться. Конечно, ученость и талантливость, как бы велики они ни были, не дают право человеку нарушать законы своей страны, и, если Ландау виноват, он должен ответить. Но я очень прошу Вас, ввиду его исключительной талантливости, дать соответствующие указания, чтобы к его делу отнеслись очень внимательно. Также, мне кажется, следует учесть характер Ландау, который, попросту говоря, скверный. Он задира и забияка, любит искать у других ошибки и, когда находит их, в особенности у важных старцев, вроде наших академиков, то начинает непочтительно дразнить. Этим он нажил много врагов.

У нас в институте с ним было нелегко, хотя он поддавался уговорам и становился лучше. Я прощал ему его выходки ввиду его исключительной даровитости. Но при всех своих недостатках в характере мне очень трудно поверить, что Ландау был способен на что-либо нечестное.

Ландау молод, ему представляется еще многое сделать в науке. Никто, как другой ученый, обо всем этом написать не может, поэтому я и пишу Вам.

Однако на этот раз результата, казалось бы, не последовало. Если бы знать, какая листовка лежала в «Деле» Ландау на Лубянке, то можно было бы не удивляться. Впрочем, может быть, Сталину уже надоел Капица со своими письмами? Теперь, я полагаю, можно с уверенностью сказать, что наоборот, какое-то важнейшее указание Сталина последовало немедленно. Иначе невозможно понять столь мягкую реакцию Лубянки на такое совершенно экстраординарное явление, как злополучная листовка и раскрытие породившей ее действительно антисталинской группы. В то время почти для всех остальных жертв террора, включая прежних высших руководителей Партии, выдумывались фантастические преступления, строились сложнейшие сценарии их, якобы совершенных, действий, придумывались, якобы существовавшие, антисталинские группы, партии, организации. Здесь же все было реальным фактом, более значительным, чем ставшие уже привычными выдумки.

Никто (может быть, только пока?) не может сказать, в чем именно состояло это указание, но один только Сталин и мог сразу пресечь обычную практику «выжигания огнем» всего окружения схваченных «преступников». А ведь здесь никто из этого окружения не пострадал! Естественно, можно предположить, что сама группа и листовка были спровоцированы НКВД. Но тогда ведь единственной целью подобной провокации могло быть создание громкого судебного процесса или иное шумное, не менее кровопролитное мероприятие широкого масштаба.

Ничего подобного не произошло. Вместо этого многие месяцы следователи вытягивали из Ландау признание во вредительстве по описанным выше анекдотическим пунктам. По существу вместо решительных репрессий «тянули резину». Да и мучили его по тогдашним меркам, когда изощренные пытки были обычным делом, сравнительно мягко. Горелик нашел в «Деле» листок бумаги, который он истолковывает как внутреннюю неформальную записку начальству, как итоговый отчет об обращении с Ландау, написанный, возможно, в связи с предстоявшим его освобождением. В ней было написано: «…7 часов стоял» (конечно, имеется в виду конвейерный допрос). Только 7 часов за 3 месяца до дачи показаний! По тогдашним временам это очень мягкое следствие. (Сравним: немецкий физик-теоретик Хоутерманс, о котором говорилось в очерке о Гейзенберге, арестованный за полгода до Ландау, 11-22 января 1938 г. подвергся одиннадцатидневному непрерывному конвейерному допросу [13]Эти подробности сообщила мне дочь А. Г. Гурвича, Наталия Александровна Белоусова-Гурвич. Я очень благодарен ей за них.
.) Далее: «замахивались, не били» и т. д.

Наконец, в условиях, когда мы ничего не знаем о закулисной истории, если допустить, что листовка была элементом широко задуманной провокации НКВД, то, быть может, когда дело дошло до ее завершения, возникли колебания, или оно было признано нецелесообразным. Например, был признан неразумным дальнейший «отстрел» физиков. В любом случае вопрос ждет исследования историков в архивах. Но как бы то ни было, никто, кроме Сталина, читавшего все письма Капицы, как заверял Маленков (см. [11]Тамм рассказывал, что Гамов сам ему говорил, что исходил из работы Леонтовича и Мандельштама [4, с. 134].
), не мог повернуть дело в таком необычном направлении, например, дать указание «спустить все на тормозах».

Капица ждал год. Но затем он пишет новое письмо, на этот раз второму лицу в Партии и государстве — Молотову [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
:

«Товарищ Молотов!
П. Капица»

За последнее время… мне удалось найти ряд новых явлений, которые, возможно, прояснят одну из наиболее загадочных областей современной физики. Но… мне нужна помощь теоретика. У нас в Союзе той областью теории, которая мне нужна, владел в полном совершенстве Ландау, но беда в том, что он уже год как арестован.

Я все надеялся, что его отпустят, … не могу поверить, что Ландау государственный преступник… Правда у Ландау очень резкий язык и, злоупотребляя им, при своем уме он нажил много врагов… Но при всем его плохом характере, с которым и мне приходилось считаться, я никогда не замечал за ним каких-либо нечестных поступков.

Конечно, говоря все это, я вмешиваюсь не в свое дело, так как это область компетенции НКВД. Но все же я думаю, что я должен отметить следующее как ненормальное.

1. Ландау год как сидит, а следствие еще не закончено, срок для следствия ненормально длинный.

2. Мне, как директору учреждения, где он работал, ничего не известно в чем его обвиняют.

3. Ландау дохлого ( sic! — Е. Ф. ) здоровья, и если его зря заморят, то это будет очень стыдно для нас, советских людей.

Поэтому обращаюсь к Вам с просьбами:

1. Нельзя ли обратить особое внимание НКВД на ускорение дела Ландау.

2. Если это нельзя, то, может быть, можно использовать голову Ландау для научной работы, пока он сидит в Бутырках. Говорят, с инженерами так поступают.

И это письмо не только не вызвало начальственного окрика (что было бы по тем временам естественно), но, наоборот, «сработало». Петр Леонидович через несколько дней получил приглашение на Лубянку к «самому» заместителю наркома НКВД Меркулову и другому известному палачу, начальнику следственной части Кобулову.

Когда он вошел в огромный кабинет, то, как в узком кругу рассказывали уже давно, на отдельном столе лежали тома следственных дел Ландау и других. В разных местах они были проложены закладками, и Капице было вежливо предложено ознакомиться с материалом, чтобы убедиться, что Ландау действительно виновен.

Но здесь проявился весь Капица — его мудрость и характер: он категорически отказался читать эти «Дела». Никакие уговоры не помогали. Понятно, почему он так поступил. Во-первых, он, конечно, понимал, что пытками можно было выколотить из Ландау любое, самое нелепое признание, например, что он гитлеровский, или английский, или, скажем, боливийский шпион, что он готовил террористический акт против Сталина или хотел взорвать Большой театр. Доказать, что это самооговор, было бы невозможно. Но даже если бы этого не было, если бы ему предъявили что-нибудь почти невинное, например, действительно добытые признания во вредительстве (дискредитация диамата и стремление разделить УФТИ на два института), о которых Капица, конечно не знал, то он был бы втянут в нескончаемый спор о правомерности признания этого преступлением, о степени необходимого наказания и т. п. Все это сразу отпало благодаря твердости Капицы. Длительные уговоры не помогли.

Но, очевидно, вопрос об освобождении Ландау уже был предрешен, и, разумеется, предрешен Сталиным. Все кончилось тем, что Ландау был выдан Капице под его ответственность, под расписку [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
:

«Народному комиссару внутренних дел СССР тов. Л. П. Берия
26 апреля 1939, Москва

Прошу освободить из-под стражи арестованного профессора физики Льва Давидовича Ландау под мое личное поручительство.
П. Капица»

Ручаюсь перед НКВД в том, что Ландау не будет вести какой-либо контрреволюционной деятельности против советской власти в моем институте, и я приму все зависящие от меня меры к тому, чтобы он и вне института никакой контрреволюционной работы не вел. В случае, если я замечу со стороны Ландау какие-либо высказывания, направленные во вред советской власти, то немедленно сообщу об этом органам НКВД.

Дау был свободен, а его благодарность Капице осталась на всю жизнь. Он сразу окунулся в спасительную науку. В течение последующих двух лет до войны он сделал очень много. Любопытно, что он действительно объяснил замечательные опыты Капицы с жидким гелием, о которых тот писал в письме Молотову, создав свою превосходную теорию сверхтекучести жидкого гелия. Из нее сразу начали возникать новые результаты, по новому развернулись и эксперименты Капицы (можно назвать, например, теоретическое открытие «второго звука» Е. М. Лифшицем и впоследствии экспериментальное его подтверждение учеником Капицы В. П. Пешковым). Работы, новые эффекты шли и шли потоком (именно за эти работы много лет спустя Ландау получил Нобелевскую премию). Капица не обманул Молотова. Интересно бы выяснить: узнали ли об этом Сталин и Молотов? Меркулову это заведомо было безразлично.

Я никогда не расспрашивал Ландау о подробностях его ареста и пребывания в тюрьме. Я знал, что при освобождении обязывают все это сохранять в тайне. Но видно было, как он изменился, — стал тихим и более осторожным. Это был не только страх за себя, но и чувство ответственности перед Капицей, поручившегося за него. Что было внутри, я сказать не могу. В то время мы еще не были столь близки, как потом. Могу только припомнить один эпизод, поясняющий кое-что.

В 1947 г., когда уже развернулась антисемитская кампания («против безродных космополитов»), в газетах, что ни день, печатались статьи с «разоблачениями», в частности, связывающие этот «грех» с «низкопоклонством перед заграницей» и «замалчиванием роли отечественных ученых». В октябре в «Литературной газете» в таком «замалчивании» был обвинен В. Л. Гинзбург. Это грозило развернуться в кампанию с очень плохими последствиями. Было составлено протестующее письмо, которое стали подписывать академики-физики. Я пошел за подписью к Ландау. Он прочитал, задумался и сказал (привожу весь эпизод именно ради этих запомнившихся мне слов): «Я конечно, трус, но в этом случае, пожалуй, большой опасности нет» и, подправив кое-что в тексте, подписал. Замечу, что другой физик, тоже отсидевший в конце 30-х годов некоторое время в тюрьме, долго убеждал меня, что он не боится подписать, вилял и не подписал. До своего тюремного опыта Дау, я уверен, не назвал бы себя трусом. Добавляю, что никакой реакции газеты на письмо с 11 подписями не было.

Но вопросы по поводу неадекватно сдержанной реакции власти на почти совершенно невероятное в то время создание листовки все же остаются. Если неверно высказанное выше предположение о том, что все было следствием прямого указания Сталина, то зачем этот фарс с переключением всего внимания на анекдотическое «вредительство»? Горелик, с которым мы обсуждали этот вопрос, считает, что просто нужно было использовать накопившиеся еще до ареста «оперативные данные» (доносы, донесения «информаторов» о разговорах, которые вел Ландау, о его поведении, деятельности в УФТИ), которые собирались на него, как на всех заметных людей, даже на тех, кто никак не пострадал. Все должно было быть готово, чтобы, если понадобится, уничтожить человека, имея эти материалы. Не пропадать же этой информации о Ландау! Я бы, однако, понял все несколько иначе. Упирая на эту информацию, собранную еще до листовки, чекисты тем самым доказывали начальству, что они были начеку, не прозевали Ландау, знали, что он «враг».

Однако оба объяснения кажутся мне менее убедительными, чем предположение о прямом немедленном вмешательстве Сталина, объясняющее сразу и многое другое: и то, что не тронули ни родных, ни близких учеников, и то, что к самому Ландау применяли только самые слабые из принятых тогда пыток (при такой листовке!), и «мягкий» приговор Корецу и т. п.

Но достаточной ли причиной этого указания Сталина было бы уважение к Капице, о чем я еще расскажу? Сталин репрессировал многих ученых. Уже были уничтожены такие талантливые и заслуженные физики, как Л. В. Шубников в Харькове, М. П. Бронштейн, В. Р. Бурсиан, В. К. Фредерикс в Ленинграде, С. П. Шубин в Свердловске. Погибли А. А. Витт из Москвы, арестовывались, но после отсидки и следствия освобождены, натерпевшись многого, И. В. Обреимов, Ю. А. Крутков, А. И. Лейпунский и т. д.

И все же, если вспомнить, какие неограниченные средства тратились на развитие естественных наук, особенно физики, вспомнить самый факт задержания в СССР Капицы, потому что он нужен на родине, и создание для него прекрасных условий работы, нужно признать, что Сталин понимал необходимость развития физики, как и других наук. Я уже напоминал в другом месте показательный факт: во время войны Сталин проводил жесточайшую, как ни в одной другой стране, мобилизационную политику (не освобождали от армии, например, единственного кормильца большой семьи или стариков родителей, как это было принято во многих странах, всех брали «подчистую». Дошли до мобилизации в армию нескольких сотен тысяч девушек, и т. д.).

Но уже 15 сентября 1941 г., через 3 месяца после начала войны, Государственный комитет обороны под председательством Сталина принял решение, запрещающее мобилизацию (и вообще отвлечение на работы, не связанные с их специальностью) всех преподавателей вузов и научных сотрудников институтов, включая даже гуманитариев — искусствоведов, филологов и т. д. В гитлеровской Германии додумались до этого лишь за год до конца войны (приказ Бормана об отозвании ученых с фронта). В частности, только поэтому удалось потом создать у нас атомную бомбу.

Издевательски звучала бы фраза, что Сталин оберегал физиков. Но он практически открыл ужасный психологический закон: ученые могут очень продуктивно работать даже в атмосфере всеобщего страха, даже в заключении. Террор в отношении них нужно лишь поддерживать, «не перегибая палку» (иначе говоря, убивая лишь относительно немногих). Природу этого закона, мне кажется, легко понять: в условиях страшного террора для ученого полное погружение в науку есть единственная возможность сохранить себя как личность. Были бы только лаборатории и библиотеки. А на них государство не жалело средств, именно так даже в психологически тяжелой обстановке провинциальная физика дореволюционной России выросла в советские годы до мирового уровня.

Но вернемся к Ландау. Жестокий урок, полученный им, страх заставили его подчиниться и впоследствии даже принять участие в работах и по атомной (как открылось через полвека), и по водородной бомбе. Только когда Сталин умер, а Берия был расстрелян, он сказал: «Все, теперь я его уже не боюсь и кончаю с этой работой». Но до этого было 14 лет страха.

Слово «теперь» здесь очень многозначительно. Оно показывает, что все эти годы в нем жило ощущение Лубянки, «конвейерного допроса», и направленный при этом в глаза луч прожектора время от времени вспыхивал то сильнее, то слабее. В ужасные месяцы перед смертью Сталина, когда готовилась депортация евреев в уже строящиеся или построенные сибирские лагеря, этот прожектор один раз вспыхнул ослепляюще ярко. Так, что Ландау опять, как тогда на Лубянке, сник. Но я не хочу писать об этом подробнее. Это был не его позор, а позор несчастной страны и эпохи. К счастью, склероз мозга Сталина очень скоро поставил точку и на этом эпизоде.

Однако я не рассказал еще одной психологически ужасной истории, связанной с его арестом. Дело в том, что в «первом призыве» учеников Дау в Харькове был один не упомянутый выше физик — Л. М. Пятигорский. Еще в Харькове Дау задумал свой знаменитый курс теоретической физики, осуществленный затем совместно с Е. М. Лифшицем. Первый «том» (еще тоненькая книга), «Механика», был выпущен в Харькове. Его авторами на обложке значатся Ландау и Пятигорский. Но когда Ландау был арестован, то его ученики решили по некоторым весьма косвенным признакам, что его «посадил» единственный среди них партиец — Пятигорский. Это с уверенностью повторялось и потом. Даже я, еще далекий тогда от Ландау, был об этом осведомлен. Пятигорский оставался в Харькове и фактически подвергся остракизму (хотя это ему впрямую не говорилось — ведь оправданиям все равно не поверили бы).

Шли годы и десятилетия. Умер Ландау, умерли все его ближайшие ученики и сотрудники (кроме А. И. Ахиезера) — Померанчук, братья Лифшицы, Мигдал, Берестецкий, Компанеец — все ушли из жизни, убежденные, что Пятигорский предатель. Если знал я, то значит знали и многие другие.

Но вот наступили горбачевские времена. Родственница Ландау Майя Бессараб выпустила новое (4-е) издание написанной ею книжки о Ландау. Она поместила в ней новый текст: теперь, мол, можно рассказать, что Ландау был арестован по доносу Пятигорского. А Пятигорский был жив! Он подал в суд, обвиняя Бессараб в клевете. Суд запросил КГБ и получил ответ, что Пятигорский не имел к этому делу никакого отношения. Суд обязал Бессараб принести извинения Пятигорскому в печати, что и было сделано. Слабое удовлетворение для него. Ведь 50 лет невинный человек жил с печатью предателя, предавшего своего учителя. С уверенностью в его предательстве ушли в могилу и его бывшие друзья, тоже ученики Ландау, и сам Дау, и многие, многие другие. Через пару лет после оправдания умер и он сам. Такой вот «мелкий штрих» эпохи.

Но вернемся, чтобы закончить рассказ, к теме Капица и Сталин.

Еще в 1937–1938 гг., используя свой опыт работы с ожижением газов при низких температурах, Капица сделал важное техническое изобретение. Он создал так называемый турбодетандер, который позволял во много раз дешевле и эффективнее, чем общепринятым методом, получать из воздуха кислород, необходимый в больших количествах в металлургии («кислородное дутье»). Ему пришлось повести ожесточенную борьбу со специалистами в этой области, отстаивавшими свой традиционный метод. Разумеется, Капица победил. Было создано Главное управление кислородной промышленности, Главкислород, и Капица назначен его начальником, т. е. занял уже высокую государственную должность, почти наркома. Со всем этим связана значительная часть его переписки с членами правительства. Можно себе представить, как возрос его авторитет в глазах Сталина.

Когда в 1943–1944 гг. начала разворачиваться атомная эпопея, руководителем ее стал сам Берия. Под его председательством был создан специальный комитет, в который вошло только двое физиков — научный руководитель И. В. Курчатов и впоследствии — П. Л. Капица. Однако Капица был недоволен работой Комитета и полной научной неграмотностью его председателя и других государственных его членов. В результате 25 ноября 1945 г. появляется его новое письмо Сталину, совершенно невероятное в тех условиях. Но оно было. Приведем его хотя бы в выдержках. Оно того заслуживает [10]Это открытие было для Л. И. отнюдь не случайным. Еще в Страсбурге он, занимаясь оптикой, показал теоретически и на опыте, что оптические волны, которые должны были бы испытывать так называемое полное внутреннее отражение от границы плотного тела, например стекла, в котором они распространяются, с воздухом, на самом деле частично проскакивают через воздушный промежуток, где им запрещено распространяться, если вблизи границы снова помещено то же стекло. Такое целостное понимание классической и квантовой физики характерно для Мандельштама.
:

«Товарищ Сталин!
Ваш П. Капица

Почти четыре месяца я заседаю и активно принимаю участие в работе Особого комитета и Технического совета по атомной бомбе… Я решил подробно изложить Вам мои соображения об организации этой работы у нас и также просить Вас еще раз освободить меня от участия в ней…

Правильная организация… возможна только при одном условии, которого нет… — необходимо больше доверия между учеными и государственными деятелями. Это у нас старая история, пережитки революции… недостаточно воспитывается чувство уважения к ученому и науке.

Жизнь показала, что заставить себя слушать я мог только как Капица-начальник главка при СНК, а не как Капица-ученый с мировым именем…

Товарищи Берия, Маленков, Вознесенский ведут себя в Особом комитете как сверхчеловеки. В особенности тов. Берия. Правда, у него дирижерская палочка в руках. Это неплохо. Но вслед за этим первую скрипку все же должен играть ученый… Дирижер должен не только махать палочкой, но и понимать партитуру. С этим у Берия слабо… Я ему прямо говорю: “Вы не понимаете физику, дайте нам, ученым судить об этих вопросах”… Вообще наши диалоги не очень любезны. Я ему предлагал учить его физике, приезжать ко мне в институт. Ведь, например, не надо самому быть художником, чтобы понимать толк в искусстве…

…Быть слепым исполнителем я не могу, так как я уже вырос из этого положения.

С тов. Берия у меня отношения все хуже и хуже, и он, несомненно, будет доволен моим уходом… Я ведь с самого начала просил, чтобы меня не привлекали к этому делу, так как заранее предполагал, во что оно у нас выродится…

…Я рассчитываю на Ваше согласие, так как знаю, что насилие над желанием ученого не согласуется с Вашими установками (явная лесть с целью противопоставить Сталина и Берия — ведь это Сталин насильно не пустил Капицу назад в Англию. — Е. Ф. )…

P.S. …
П. К.»

P.P.S. Мне хотелось бы, чтобы тов. Берия познакомился с этим письмом, ведь это не донос, а полезная критика. Я бы сам ему все это сказал, да увидеться с ним очень хлопотно.

Таким образом, Капица напал на главного палача страны и ближайшего сообщника Сталина, на единственного человека, с кем Сталин был «на ты». Умнейший пост-постскриптум (P.P.S.) был добавлен, конечно, потому, что он понимал — письмо все равно будет показано «Лаврентию».

Однако это было уже слишком. Капица «зарвался». Можно, правда, допустить, что он принципиально не хотел участвовать в создании бомбы и выбрал такой способ уйти в сторону. Написал же он: «я ведь с самого начала просил, чтобы меня не привлекали в этому делу». Правда, я слышал и обратное мнение хорошо знавших его людей — он претендовал на определяющее научное руководство всем делом. Так оно было или иначе, но Капица был снят с поста начальника Главкислорода и уволен из собственного института.

Он переехал на свою дачу на Николиной Горе и прожил там как «просто академик» 9 лет, до тех пор, пока не стало ни Сталина, ни Берия. Вместе со своими сыновьями он в отдельном домике занимался возможными экспериментами (потом Академия наук прикомандировала к нему лаборанта, с которым он уже работал много лет) и выполнил одну теоретическую работу. Но в целом это была фактически ссылка или домашний арест.

Но это еще не все, что можно рассказать о поведении Капицы. Его ученик и сотрудник, умнейший Элевтер Луарсабович Андроникашвили рассказывал мне, что вскоре после переезда Петра Леонидовича на Николину Гору невдалеке от его дачи расположилась небольшая воинская часть. Элевтер высказал мне свое (он говорил: «…не только свое») предположение, что оно было послано туда по распоряжению Сталина, чтобы предотвратить возможные самоуправные действия Берия. Я был поражен этим и считал маловероятным. Но впоследствии я прочитал в воспоминаниях Анны Алексеевны, жены Петра Леонидовича, что они оба сами этого опасались:

«Мы были очень осторожны, и, по-видимому, наша осторожность была не напрасной, ведь Берия мог разделаться с Капицей самыми разнообразными способами. Мы замечали некоторые странности, которые с нами происходили. …Петр Леонидович вполне допускал, что его захотят “извести”, ведь у нас в доме была “казенная обслуга”, явно приставленная к нему. Нас постоянно старались выманить с дачи, предлагали различные путевки в санаторий, различные поездки. Возможно, только большая наша осторожность, то, что мы старались как можно меньше ездить в Москву, никогда не гуляли в одиночку — это и позволило нам избежать «несчастного случая» (см. [11, с. 85]).

Теперь особенно ясно, что их опасения были небезосновательны. Та же Анна Алексеевна написала (см. [11, с. 84]):

«Много лет спустя наш хороший знакомый генерал армии Хрулев (всю войну был начальником тыла всей Красной (Советской) армии, т. е. занимал должность огромного значения, был образованным человеком. — Е. Ф.) рассказал нам историю, очевидцем которой он был… По каким-то делам Хрулев находился у Сталина. Вдруг в кабинет входит Берия и начинает убеждать Сталина, что Капицу надо арестовать. На это Сталин, помолчав, сказал (эта фраза хорошо запечатлелась у меня в памяти): «Я его тебе сниму, но ты его не трогай». По контексту воспоминаний можно заключить, что этот разговор происходил перед тем, как Капица был лишен всех постов и переехал на Николину Гору.

 

Катастрофа

Смерть Сталина, хрущевская «оттепель» изменили и жизнь в стране, и самоощущение Ландау. Теперь из раскрытых архивов мы знаем, что Ландау, подобно миллионам других, все равно оставался под бдительным наблюдением «органов». Опубликованы донесения о подслушанных его не вполне лояльных высказываниях (и, что самое грустное, в одном таком случае сказано, что информатор — «близкое к Ландау лицо»), мы знаем теперь, что среди его окружения было много агентов КГБ. Но теперь это не было так страшно и опасно. Вернулся в директорское кресло своего института П. Л. Капица. Научная работа шла по-прежнему успешно. Появилось второе поколение талантливых учеников (И. М. Халатников, И. Е. Дзялошинский, Л. П. Горьков, Л. П. Питаевский, А. А. Абрикосов), у них у самих уже росли ученики. Знаменитый четверговый семинар Ландау собирал едва ли не всех ведущих физиков-теоретиков Москвы. Еще не сильно сказывались годы.

В конце 40-х годов (увы, не у нас) появилась новая релятивистская ковариантная переномируемая квантовая электродинамика, и Ландау, ранее отрицательно относившийся к квантовой теории поля, изучил новый ее аппарат. И. Е. Тамм в это же время, покончив с термоядерным синтезом и бомбой, тоже изучал и использовал его. Он жаловался мне, что в его годы (около шестидесяти) это нелегко, но добавлял, что когда он сказал об этом более молодому (на 13 лет) Ландау, тот признался, что и ему это не так просто. Но, конечно, они превосходно справились со всем, и Ландау вместе с несколькими ближайшими учениками и первого, и второго поколения стал делать здесь фундаментальные работы. Вскрытие трудностей электродинамики («Московский нуль» — Е. С. Фрадкин из школы Тамма, с одной стороны, Ландау и И. Я. Померанчук — с другой) повело его дальше, к попыткам построения совсем новых подходов.

Все это совмещалось с продолжающимся интересом к широкому кругу проблем квантовой физики, в особенности к сверхпроводимости и физике низких температур. Жизнь продолжалась в прежнем, «доарестном» стиле. Дау опять мог сказать про консультировавшегося у него физика: «Не понимаю, почему он обиделся на меня. Я же не сказал, что он дурак, я только сказал, что его работа дурацкая…»

И тут произошло ужасное. 7 января 1962 г., поехав в гололед на машине в Дубну к своей сестре (вопреки настойчивому совету опытного автомобилиста Е. М. Лифшица, с которым он специально советовался), Дау попал в аварию. Он сидел сзади, прислонившись телом и головой (сняв меховую шапку!) к стенке, в которую точно ударил встречный грузовик. Дау буквально раскололся — травма черепа, груди, тазобедренной области. Доставленный в ближайшую больницу, он был без сознания.

Началась потрясающая эпопея его спасения. Десятки (сотня?) его и не его учеников слетелись, чтобы помочь. Правительственные органы проявили небывалую активность. Его лечением управляли ведущие титулованные специалисты. Вызванный из Чехословакии крупнейший нейрохирург записал в журнале, что «травмы несовместимы с жизнью». Приехавший из Канады другой, не менее значительный специалист оставлял надежду. Несколько раз констатировали клиническую смерть, из которой его выводили. Физики принимали свои меры. Главную роль в этой группе играл, конечно, необычайно деловой, четкий, глубоко переживавший трагедию Е. М. Лифшиц. Узнали, что в одной клинике работает талантливый, нетитулованный молодой врач, Сергей Николаевич Федоров, который «вытягивал» людей из безнадежного состояния. Добились того, что его пригласили. Он практически переселился в палату Ландау, выбрал себе помощников. Его роль оказалась очень велика.

Физики организовали четкую систему помощи. В больнице выделили комнату, где круглосуточно, сменяясь по графику, у телефона дежурил кто-либо из них, на кого можно было положиться. У него были списки 223 телефонов — отдельно телефоны врачей-специалистов, учреждений, которые могут понадобиться, телефоны тех, у кого есть своя машина, чтобы послать за специалистом или в аэропорт привести присланное из-за границы рейсовым самолетом редкое лекарство, и т. д. Каждый имел какое-либо поручение. Например, врачи сказали, что для искусственного питания нужно ежедневно иметь свежеснесенное яйцо. Разыскали на Ленинградском шоссе женщину, разводившую кур, и академик Померанчук ежедневно самолично доставлял такое яйцо в больницу. Многие приходили «на всякий случай». Но Ландау оставался без сознания.

Его (и всю систему помощи) перевели в нейрохирургическую клинику им. Бурденко. Я жил недалеко и часто приходил туда. Меня раза два использовали, когда нужно было, вместе с Лифшицем, говорить с врачами, особенно если нужно было уговорить их что-либо сделать. Но снова и снова, когда мы заходили в палату, где на высоком ложе на спине лежал Ландау, и пытались словами вызвать его реакцию, следили за движением его зрачков и ресниц, все оставалось по-прежнему. Однако пока успехом было уже и то, что он оставался жив.

Наконец настал день (через 3 месяца!), когда сознание стало возвращаться, а затем, казалось, вернулось. Я помню, как впервые, ожидая в коридоре, когда его привезут на инвалидном кресле от зубного врача, еще издалека услышал его приветственный возглас. Более того, потом, когда я сидел у его постели и разговаривал, он по какому-то поводу прочел мне длинное стихотворение чуть ли не по-датски (обычное его ребячливое хвастовство знанием языков, о котором я уже упоминал). Наступило новое, последнее, шестилетие его жизни. Но это была уже не настоящая жизнь и во всяком случае не настоящий Ландау.

Наконец высшее врачебное руководство торжественно объявило, что лечение закончено, больной восстановлен, а один из главных заявил даже, что интеллектуально он восстановился до уровня провинциального профессора.

Увы, это было тупое хвастовство. Не могло быть и речи о научной работе. Он либо жаловался на боли, либо держался весело, с не вполне адекватной улыбкой, разглагольствовал, повторял по многу раз о том, что, когда окончательно выздоровеет, примется за реформу школьных учебников. Когда я пытался задать ему научный вопрос по его же старой работе, он уходил от ответа: «Вот пройдет боль в животе, тогда поговорим». Хотя он однажды ездил с женой на чехословацкий курорт, ходить ему в специальной ортопедической обуви было нелегко. Постепенно количество друзей-посетителей стало редеть. Слишком больно было его видеть, да и «незачем». Он мог без конца повторять какие-нибудь старые высказывания.

Как-то летом, когда его поместили на время, вместо санатория, в больницу Академии наук, а посетителей почти не было, я пришел к нему. В коридоре я увидел, как он идет, поддерживаемый с двух сторон медсестрами. Еще издали он радостно закричал мне: «Женя, я сегодня вспомнил уравнение Дирака!» Это было так же ужасно, как если бы Шостакович радостно сообщил: «Я сегодня вспомнил первые такты пятой симфонии Бетховена». Но отсюда видно было также, что он понимал неполноценность своего существования.

Пошли погулять по садику больницы (он опирался на палку и на мою руку). Я нарочно спросил его: «Дау, Вы слышали важнейшую новость — обнаружено новое нейтрино, мюонное, отличное от обычного. Это же Вас прямо касается, не займетесь ли этим?» — «Да? — сказал он, — действительно важно. Ну вот пройдет боль — займусь». Потом пошел другой разговор, который несколько раз он прерывал одной и той же репликой: «Хороший человек Игорь Евгеньевич (Тамм. — Е. Ф.). Но-о-о (многозначительно и с несколько ехидной улыбкой. — Е. Ф.), когда Сталин умер, он жалел!» Действительно, многие (и, каюсь, я в том числе) думали, что вокруг Сталина все люди гораздо мельче его и будет только хуже. Ландау же радовался.

Назавтра я пришел опять и спросил его — помнит ли он про второе нейтрино. Нет, забыл все, что я ему говорил. На следующий день я опять спросил то же. На этот раз он сказал, что помнит, и это важно, но «…пусть сначала пройдет боль».

Не прошла.

1 апреля 1968 года Дау скончался.

ЛИТЕРАТУРА

1. Фейнберг Е. Л. Ландау и другие. — В кн.: Воспоминания о Л. Д. Ландау. — М.: Наука, 1988. С. 253–267.

2. Иоффе А. Ф. Условия моей научной работы. Доклад на сессии АН СССР 14–20 марта 1936 г. // Изв. АН СССР. Сер. физ. 1936. № 1/2. С. 7–33.

3. Шапиро И. С. Из воспоминаний о Л. Д. Ландау. — В кн.: Воспоминания о Л. Д. Ландау. — М: Наука, 1988. С. 283–288.

4. Ливанова А. Ландау. 4-е изд. доп. — М.: Знание, 1983.226 с.

5. Файнберг В. Я. Страсть к науке. — В кн.: Воспоминания о И. Е. Тамме. 3-е изд. доп. — М.: ИздАТ, 1995. С. 24–301.

6. Лифшиц Е. М. Лев Давидович Ландау (1908–1968). — В кн.: Ландау Л. Д. Собрание трудов. — М.: Наука, 1969. Т. 2. С. 427–447.

7. Капица П. Л. Лев Давидович Ландау. — В кн.: Капица Л. Л. Эксперимент, теория, практика. 3-е изд. доп. — М.: Наука, 1981. С. 496.

8. Горелик Г. Е. Моя антисоветская деятельность… Один год из жизни Ландау // Природа. 1991. № 11. С. 93–104.

9. Gorelik G. Meine antisowjetische Tatigkeit… Russische Physiker unter Stalin. — Braunschweig: Vieweg, 1995. 299 s.

10. Капица П. Л. О науке и власти. — М.: 1990. 48 с. (Б-ка «Огонек», № 137).

11. Капица П. Л. О нашей жизни в Кембридже, Москве и на Николиной Горе. — В кн.: Петр Леонидович Капица. Воспоминания. Письма. Документы. — М.: Наука, 1994. С. 64–8.

12. Казимир X. Ландау. — В кн.: Воспоминания о Л. Д. Ландау. — М.: Наука, 1988. С. 150–160.

13. Френкель В. Я. Профессор Фридрих Хоутерманс: Работы, жизнь, судьба. — СПб.: ПИЯФ РАН, 1997.