Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания

Фейнберг Евгений Львович

ВАВИЛОВ

Сергей Иванович

 

 

(1891–1951)

 

Девять рубцов на сердце

[53]

Раскрыты папки с надписью «хранить вечно», разверзлась земля, покрывавшая братские могилы тех, кого превращали в «лагерную пыль», зазвучали голоса принужденных молчать, и в жизнь наших современников вошла страшная правда долгого, но недавнего прошлого. Одним из эпизодов этого прошлого стала всем теперь известная жизнь и гибель ученого с мировой славой, биолога, академика Николая Ивановича Вавилова.

Но ведь был и другой академик Вавилов, его младший брат Сергей, любимый и любящий. От Николая Ивановича, как сказано в опубликованных воспоминаниях близкого ему человека: «Нередко приходилось слышать: “что я, вот Сергей — это голова!”».

Увы, в последнее время Сергей Иванович часто становится объектом недоброжелательных поверхностных суждений некоторых журналистов и кинодеятелей, с легкостью необыкновенной противопоставляющих его погибшему в застенке брату. Да и как не использовать такую сенсационную возможность, если через два с половиной года после гибели брата Сергей Иванович стал Президентом Академии наук СССР, почитаемой в сталинское время личностью, произносил все ритуально обязательные по тем временам для человека на столь высоком посту, но ужасно звучащие ныне слова.

Однако на самом деле все гораздо сложнее. Пришло время без недомолвок поговорить об этой, как справедливо сказал один мой умный собеседник, известный кинорежиссер Александр Прошкин, шекспировской ситуации. Я чувствую себя обязанным сказать о ней то, что знаю, потому, что всю свою научную жизнь я проработал в замечательном институте, созданном Сергеем Ивановичем, — в Физическом институте им. П. Н. Лебедева АН СССР — в ФИАНе. Я чувствую себя вправе говорить о нем и потому, что много думал об этой «шекспировской ситуации» и постепенно, в течение многих лет узнавал от более близких к нему людей факты, которые неизменно подтверждали сложившееся у меня понимание ее. Об этом и пойдет речь.

* * *

Сергей Иванович был, как говорят, «физик божьей милостью». Это видно хотя бы по тому, как он пришел к высшему, вероятно, своему научному достижению, — к открытию излучения Вавилова-Черенкова.

Здесь проявилось не только чутье физика, «вцепившегося» в случайно замеченное, очень слабо проявлявшееся, казалось, второстепенное явление; не только экспериментальное искусство, не только исключительно тонкое понимание оптических закономерностей, приведшее его к выводу о совершенной необычности этого явления, но и смелость подлинного ученого, заявившего о своем выводе во всеуслышание, хотя почти никто в него тогда не поверил. Сыпались колкие, чуть ли не издевательские шутки, и даже Жолио-Кюри, когда ему демонстрировали опыт (в то время экспериментальные средства позволяли наблюдать это излучение только в полной темноте), был замечен в том, что украдкой переставил один элемент установки. Было ясно, что несмотря на все его вежливые слова и улыбки он тоже не верит. Но скоро стало несомненным, кто прав: метод наблюдения, предложенный Сергеем Ивановичем, надежен, измерения Черенкова (аспиранта Вавилова) были безукоризненны, поразительно точны, сделанные Вавиловым выводы о необычности, новизне явления, правильны.

Существует рассказ о том, как композитор Филипп Эммануил Бах (при жизни более знаменитый, чем его отец, великий Бах) был приглашен просвещеннейшем королем Фридрихом жить и работать при его берлинском дворе. Композитор был очень доволен. Но через некоторое время он написал в письме: сначала я думал, что Фридрих любит музыку, потом я понял, что он любит только музыку для флейты, а теперь вижу, что он любит только свою флейту.

Сергей Иванович любил и знал музыку всей физики.

Через 2 года после прихода к руководству маленьким отделом в Ленинграде он выделился в отдельный институт — тот самый ФИАН — и переехал в Москву. Сергей Иванович расширил его раз в 10, превратил в «полифизический», пригласив для руководства разными лабораториями лучших в Москве (и не только в Москве), известных всему научному миру ученых. Это были Л. И. Мандельштам и Н. Д. Папалекси, Г. С. Ландсберг, И. Е. Тамм, переехавший вскоре из Ленинграда Д. В. Скобельцын, Н. Н. Андреев (кстати сказать, первый, кто прочитал в Московском университете курс теории относительности) и т. д.

Себе же Сергей Иванович оставил небольшую Лабораторию люминесценции, а свою личную работу сосредоточил главным образом в большом Оптическом институте в Ленинграде. Он еще раньше стал его научным руководителем, продолжая возглавлять ФИАН, и делил свое время между «двумя столицами». Неудивительно, что такой состав сотрудников ФИАНа позволил сразу после войны увеличить его еще раз в десять.

Между всеми этими людьми, включая его самого, установилось искреннее уважение, полное доверие и доброжелательство. Они принесли с собой лучшие традиции российской интеллигенции, которые, сколько это возможно, оказывали влияние на всех сотрудников института. Здесь особенно важны были преданность делу, щедрость в раздаче научных идей, честность в оценке своих и чужих успехов и неудач; полное отсутствие самодовольства даже у признанных лидеров, никогда не превращавшихся в бонз от науки, уважительная поддержка талантливости, у кого бы она ни проявлялась, — у аспиранта или у академика, и, главное, раскованность мысли. Вероятно, именно из-за этого в первые 20-25 лет своего существования (из них 19 при Сергее Ивановиче) ФИАН дал столько замечательных работ: два открытия, удостоенных Нобелевских премий, да еще одно, не получившее формально этой премии только из-за нелепо наложенной секретности (но признанное во всем мире и впоследствии награжденное в США президентской премией того же ранга — «Атом для мира»). Кроме того, создание принципиальных основ термоядерного синтеза в обоих его аспектах — неуправляемого (военного) и управляемого (мирного). И множество других фундаментальных достижений.

В последующие четверть века, которые мы застенчиво называем эпохой застоя, в институте было создано немало ценного. Но судьба страны отразилась и на жизни ФИАНа. Случайно ли, что феномен Сахарова, принятого в аспирантуру института в 1945 г., вспыхнул в это время именно в ФИАНе?

Многое из заложенного тогда, при Сергее Ивановиче, было пронесено через тяжелое многолетие и ощущается даже теперь, когда новые поколения берут судьбу института в свои руки.

В 30-е и 40-е годы столь обычные в то время доносы в нашем институте были редкостью, а если они появлялись, то им не давали ходу, «клали под сукно». В последующие же десятилетия традиции, заложенные в давние времена, помогали многим сотрудникам разных поколений в острой общественной ситуации сохранять элементарную порядочность.

* * *

Я говорил уже, что Сергей Иванович любил и знал «музыку всей физики». Но это не все. Он был предан культуре — прошлой и настоящей — всего человечества.

Он выбрал в качестве доминанты физику, но в то же время его эрудиция в области искусства, литературы, истории была необъятна. Он был библиофилом, я бы даже сказал «библиоманом». Каждое воскресенье отправлялся по букинистическим магазинам. Но он владел не книгами только, а всем тем, что они говорили. Когда он стал Президентом Академии наук, к нему приходили историки, филологи, историки науки, историки искусства и находили полное взаимопонимание. Разговор шел «на равных». И нет ничего удивительного в том, что, когда Академия совместно с Союзом писателей и Министерством культуры праздновала юбилей «Слова о полку Игореве» или 150-летие Пушкина в Царскосельском лицее, то обширное вступительное слово говорил не филолог, а президент-физик.

На торжественном заседании по случаю юбилея Лукреция Кара в 1946 г. Сергей Иванович сделал фундаментальный доклад «Физика Лукреция». Он начал его словами:

«Едва ли другое поэтическое и научное произведение древности, если говорить даже о творениях Гомера, Еврипида, Евклида, Архимеда, Вергилия и Овидия, донесло до наших дней через тысячелетия такую же свежесть и злободневность, как неувядаемая поэма Лукреция. Ею восхищались Цицерон и Вергилий, на нее раздраженно обрушивались «отцы церкви», справедливо прозревая в Лукреции страшную для себя опасность. Эта поэма определила многие черты мировоззрения Ньютона и Ломоносова, приводила в восторг Герцена, глубоко интересовала молодого Маркса и служила знаменем механического материализма Л. Бюхнера. Лукреция, вероятно, читал тургеневский Базаров, а герои А. Франса не расставались с заветной книжкой в самые критические моменты жизни.

Такая двухтысячелетняя действенность — редчайший случай в жизни культуры — заслуживает особого внимания. В чем сила Лукреция? В его ли поэзии, прекрасной, но по мнению многих, уступающей Вергилию, Овидию и многим другим? В его ли мировоззрении и учености, в котором он в основном верно следует своему обожествляемому им учителю Эпикуру?

Притягательность Лукреция ни в том, ни в другом в отдельности. Она кроется, несомненно, в изумительном, единственном по эффективности слиянии вечного по своей правоте и широте философского содержания поэмы с ее поэтической формой» («Поэзия есть сознание своей правоты», — сказал Осип Мандельштам).

Зная Сергея Ивановича, можно с уверенностью утверждать: всех названных им авторов он знал не понаслышке, а читал сам, скорее всего, в подлиннике.

Его литературный стиль, в особенности стиль многочисленных статей и книг по истории науки, вообще был прекрасен. Здесь ясный, точный и емкий язык таков, что их хочется читать вслух. Такова же и его книга о Ньютоне — одна из лучших в мировой литературе, и многочисленные статьи об ученых прошлого: о Галилее и о Ломоносове, об Эйлере и о Фарадее, о Петрове и о Гюйгенсе, о Гримальди и о Лебедеве и т. д. и т. д. Не побоюсь сказать, что многое из написанного Сергеем Ивановичем побуждает вспоминать о прозе Пушкина.

Все вместе взятое заставляет вспомнить о личностях, встречавшихся в эпоху Возрождения.

* * *

Поворотный момент в этой прекрасной жизни наступил в начале июля 1945 г., когда только что приехавшему в Ленинград Сергею Ивановичу позвонил из Москвы то ли Маленков, то ли Молотов и предложил незамедлительно вернуться и прибыть в Кремль. В крайнем недоумении Сергей Иванович поехал в Москву. По дороге в Кремль он зашел на работу к своему знакомому, тоже страстному библиофилу, главному редактору издательства Академии наук Е. С. Лихтенштейну, человеку проницательному и хорошо осведомленному во всех академических делах, и поделился с ним своим недоумением. В ответ он услышал: «Сергей Иванович, быть Вам президентом». Лихтенштейн рассказывал мне, что его слова привели Сергея Ивановича в состояние ужаса. Он замахал на него руками, стал произносить фразы вроде «побойтесь бога, подумайте только, что Вы говорите, типун Вам на язык» и т. п. — и отправился в этом состоянии в Кремль.

Почему он пришел в такой ужас? Не потому же, что испугался огромных тягот, действительно связанных с работой президента. Ведь к тому времени он одновременно руководил двумя крупнейшими институтами, возглавлял разные научные комитеты (вплоть до Стратосферного комитета). Как и его брат, Сергей Иванович отличался феноменальной работоспособностью. Никогда не торопился и не торопил собеседника, говорил не спеша, но зато очень точно. Делал все вовремя и эффективно, с организационными делами справлялся, казалось, легко.

Не трудности работы могли его пугать. Скорее всего, будучи очень умным человеком, он ясно предвидел, что на таком высоком посту в то жестокое время он будет вынужден говорить и писать не то, что думает и во что верит, что придется идти на унизительные, позорные уступки и компромиссы; быть беспомощным свидетелем невежественного подавления науки. Страшная судьба любимого брата должна была стать кафковским фоном для всего этого.

Почему же он все-таки решился принять все это на себя? (Впрочем, неужели нашелся бы человек, который осмелился сказать Сталину: «Нет!») Мне кажется несомненным — он сделал это потому, что узнал, кто является альтернативным кандидатом в президенты.

Много лет спустя после смерти Сергея Ивановича, когда Лихтенштейн рассказал мне все это, я спросил его: правильно ли я понимаю, что Сергей Иванович сознательно принес себя в жертву, став президентом? Ответ был незамедлительный и решительный: «Совершенно верно». Я добавил: «Разумеется, если бы он отказался, президентом стал бы Лысенко». Реакция была неожиданной: «Что Лысенко! Им стал бы Вышинский». Я охнул.

Современному читателю необходимо пояснить, что это была за фигура — академик Андрей Януарьевич Вышинский. Юрист с дореволюционным образованием, в 20-х годах ректор Московского университета, он до революции был активным меньшевиком. В июльские дни 1917 г., как глава одной из районных дум Москвы, подписал расклеенный по улицам приказ о поимке и аресте Ленина. После революции через несколько лет вступил в коммунистическую партию и, чтобы замолить свои грехи (а также, конечно, из простых карьеристских соображений) все свои незаурядные способности и квалификацию поставил на службу сталинскому террору. Он стал безжалостным Генеральным прокурором, активно участвовал в подготовке знаменитых процессов 30-х годов, сам был на них главной фигурой в качестве государственного обвинителя, но еще больше кровавых дел совершал «за сценой».

Он ввел в практику и в теорию судебного процесса — как основополагающий тезис — «принцип», заключающийся в том, что собственное признание обвиняемого является «царицей доказательств». Это стимулировало пытки для выколачивания признания. Разумеется, этот «принцип» противоречит всем основам юриспруденции цивилизованного общества. Это был человек, про которого нельзя было сказать, что у него руки в крови, поскольку он был по горло в крови своих жертв. Он был предателем по натуре, мог послать доброжелательное письмо товарищу по дореволюционному подполью и тут же отдать приказ о его аресте (один такой случай, закончившийся скорой смертью в лагере, мне в деталях достоверно известен). Своим «принципом» он предал и юридическую науку. Зато стал потом министром иностранных дел, пережил Сталина и умер своей смертью.

Сказать правду, я в то время усомнился в справедливости мнения Лихтенштейна, но потом узнал, что Сергей Иванович сам рассказывал о Вышинском, как о его конкуренте, своему старому другу академику Г. С. Ландсбергу. И я понял, что, с точки зрения Сталина, это была вполне подходящая кандидатура. Ведь всю «атомную проблему» в те годы возглавлял Берия и в то время это была едва ли не главная задача, поставленная перед нашей наукой. Почему же не «… дать в Вольтеры» пусть не фельдфебеля, но наиболее «интеллигентную» ипостась дьявольской троицы Сталин-Берия-Вышинский?

Мало того. Не так давно, в 1991 г., во время празднования 100-летия со дня рождения Сергея Ивановича я получил еще более убедительное подтверждение от академика Александра Леонидовича Яншина, который, прослушав мое выступление, содержавшее приведенные выше фразы, рассказал мне следующее (я излагаю все с его любезного разрешения).

В 1945 г., когда и в правительстве стало ясно, что тогдашний Президент Академии Владимир Леонтьевич Комаров так стар и немощен, что его надо заменить, в кругах президиума Академии стали обсуждать возможных преемников. Молодой в то время А. Л. Яншин был ученым секретарем «Комиссии по железу» при президиуме, председателем же ее был академик Иван Петрович Бардин, первый вице-президент, фактически выполнявший обязанности больного президента. Яншин был с ним в близких отношениях и тот рассказывал ему о происходящем. Бардин и сообщил Яншину, что он сам (по специальности металлург), академик А. А. Байков (металлург и химик) и несколько других близких к работе президиума Академии ученых, перебирая возможных кандидатов, остановили свой выбор на С. И. Вавилове. С этим выводом Бардин и поехал на доклад к Сталину.

Выслушав Бардина, Сталин задумался и спросил: «А Вышинский не подошел бы больше?» Бардин привел свои соображения о том, что в настоящее время президентом должен быть физик, и притом известный ученый, который мог бы с ними разговаривать и т. д. Сталин подумал и согласился. Плохо знающий то время читатель может удивиться: как это Сталин не посчитался с тем, что С. И. Вавилов — брат уничтоженного «врага народа»? Но Сталину, видимо, даже нравилась такая ситуация. Ведь жена Калинина в это время сидела в лагере, а он продолжал оставаться формально «президентом» страны. Вскоре потом была посажена и жена Молотова, остававшегося вторым лицом в стране, у Кагановича был казнен брат и т. д.

Многое можно понять и из непубликовавшегося черновика воспоминаний И. П. Бардина. Его нашел в Архиве Академии наук историк науки Г. Е. Горелик и, подарив мне экземпляр, любезно разрешил его использовать.

Бардин рассказывает, какое хорошее впечатление производил на него С. И. Вавилов еще задолго до его президентства. Он понравился ему своей деловитостью, проявлявшейся, например на заседаниях ВАКа (Высшая аттестационная комиссия, председателем которой был Бардин): «Он сразу поразил меня тогда своими конкретными выступлениями, отсутствием общих мест, которыми многие члены ВАКа обычно украшают свои выступления, чтобы что-нибудь сказать, и эта черта в нем мне тогда очень понравилась». Затем Бардину «…в особенности запомнилось одно выступление, когда Сергей Иванович несколько вышел из своего обычно ровного тона, …, когда ему пришлось выступить по вопросу о так называемом приоритете по эффекту Рамана, по которому работали наши физики — академики Ландсберг и Мандельштам. …Я помню, выступил один академик, который подошел формально. Тогда выступил Сергей Иванович, — я тогда впервые слышал, как он громко говорил и как с пеной у рта доказывал. …Его поддержали другие академики, его поддержал и я. Это была его победа». Речь идет о заседании комитета по Сталинским премиям в 1943 г.

Они случайно встретились и при осмотре выставки, подготовленной к юбилею Академии. Бардин был удивлен тем, с какой любовью и как интересно Вавилов рассказывал ему об истории экспонатов: «Так что, кроме любви к своей науке, у него была большая любовь к истории науки».

Историю избрания С. И. Вавилова президентом Бардин в этом черновом наброске рассказывает следующим образом: «Вдруг срочно вызвали (кто? куда? — Е. Ф.) ряд академиков. Вячеслав Михайлович (Молотов. — Е. Ф.) держал речь: Владимир Леонтьевич (Комаров, Президент Академии. — Е. Ф.) болен, его здоровье не позволяет ему работать. …Сейчас же от Академии потребуется большая работа, в особенности в области физики. (Это было в конце июня 1945 г.) Как Вы думаете насчет Вавилова. Сергей Иванович в это время был в Ленинграде. Начали обмениваться мнениями. Не скажу, чтобы единогласно, но почти единогласно говорили, что эта кандидатура подойдет. Кое-кто возражал, желал что-то сказать, но ничего не сказал. Других кандидатур не было, никто не сказал, что нужно другого. Я тоже сказал, что это подходящий человек, физик, довольно молодой, поэтому мне казалось бы, что можно предложить его…

Выставили кандидатуру единогласно (очевидно, уже на выборном Общем собрании всех академиков. — Е. Ф.). Он начал отказываться, ссылаясь на свою занятость, на свою неспособность к такой работе, потом обстоятельствами чисто личного порядка (тяжелым семейным положением, которое у него было в связи с братом). О семейных обстоятельствах он не говорил, но чувствовалось, что это у него есть. Но не вникли в его просьбу и в конце концов ему пришлось согласиться.

Его речи я не помню, но в конце он заявил, что ему придется бросить науку, которую он любит».

В этой черновой записи все многозначительно. Ясно, конечно, что не Молотов, а Сталин решил сделать Вавилова президентом. Слова о том, что президентом должен быть физик, подтверждают слова Яншина о том, что именно этим Бардин мотивировал в разговоре со Сталиным необходимость избрать Вавилова, а не Вышинского. Беспомощные, беспорядочные попытки Сергея Ивановича убедить академиков не выбирать его были безнадежны, и он сам, конечно, не мог не понимать этого, поскольку и ему, разумеется, было ясно, что вопрос уже решен «хозяином». Нелепый довод, что он любит науку, не мог быть взят в расчет — все это выглядело совершенно нелепо и вряд ли когда-либо случалось на подобных серьезных и торжественных собраниях. Такое поведение Сергея Ивановича отражает его глубокое смятение в этой ситуации, растерянность и страх перед тем, что ему предстоит вынести на этом посту.

Все это показывает, в каком состоянии он был, и согласуется с рассказом Лихтенштейна о том, с каким ужасом Сергей Иванович реагировал на его предсказание: «Быть Вам президентом».

Может возникнуть вопрос — почему Бардин ни словом не упоминает о том, как он отговаривал Сталина от кандидатуры Вышинского и убеждал сделать президентом Сергея Ивановича. Но разве осмелился бы в те времена кто-либо публично рассказать, как он переубедил Сталина, и написать об этом в своих воспоминаниях? Умолчание это совершенно естественно для той эпохи.

* * *

Для Сергея Ивановича судьба нашей науки, нашей культуры была важнее его личных переживаний. Все, кто знал его близко, убеждены, что он совершил этот шаг, чтобы защитить в нашей культуре то, что можно. Не жалея себя, «обиды не страшась».

Нужно, впрочем, учесть, что все это происходило в год опьянения великой победой. Только что прошел Парад Победы, когда на мавзолее рядом с советскими военачальниками стояли главнокомандующие армий союзников Эйзенхауэр и Монтгомери. Только что отпраздновали юбилей Академии, на который съехались ученые из 16 стран. Сотрудников Академии, обносившихся за время войны до неприличия (или в голодное время обменявших приличную одежду на продукты питания), приодели, а институты подремонтировали. Многие ожидали, что теперь настанет новое время.

Вполне, казалось бы, разумные люди, хорошо знавшие ужасы и коварство сталинщины, силу безмерно жестокой государственной машины, были убеждены, что народ своей победой в войне не только заслужил бóльшую свободу, но и получит ее. Один мой друг — М. А. Леонтович, вскоре ставший академиком, еще в 1943 г. говорил мне: «Неужели Вы думаете, что после войны сохранятся колхозы?» Когда война закончилась, так думали очень многие. Они не понимали, что победившая система никогда сама себя не изменяет. Измученные войной армии возвращались в разоренную, голодную страну и, конечно, «система», чтобы спасти себя от ярости разочарованных победителей, должна была лишь сильнее «завинтить гайки», усилить угнетение, отгородиться от мира «железным занавесом». Это, как известно, скоро и стало происходить с привычной и все возраставшей безжалостностью.

Мог ли на этот счет обманываться Сергей Иванович? Мог ли он думать, что президент сможет оставаться «чистым»? Может быть, какие-то иллюзии у него и были. Но я помню его трезвость в начале войны.

Эта трезвость Сергея Ивановича, противостоявшая столь распространенной у нас легкомысленности в политических суждениях, заставляет меня думать, что, соглашаясь стать президентом, он понимал, на что идет.

Как я подробнее говорю в другом очерке ниже, он мыслил о культуре в масштабе тысячелетий. Он знал, что принижение художника или ученого, использование его достижений жестокими правителями, совмещающееся с полным пренебрежением его личностью, — обычное явление в истории человечества. Так было и в древности, и в эпоху Возрождения, и при жизни Ломоносова.

Повторение этого в XX веке казалось невозможным, но оно произошло, причем не только в нашей стране, а степень унижения и масштабы жестокого истребления выдающихся людей науки и искусства превосходили все, что бывало когда-нибудь в прошлом.

Существует умнейшая молитва на каждый день, сочиненная уже в наше время профессором кафедры «прикладного христианства» Нью-Йоркской богословской семинарии Найбуром (Niebur). Она гласит: «Боже, даруй мне спокойствие, чтобы принять то, что я не могу изменить; мужество, чтобы бороться за то, что я могу изменить; мудрость, чтобы различать эти два случая». Мне кажется, что мудрость эта была Сергею Ивановичу дарована.

В этой обстановке, став президентом, Сергей Иванович публиковал и произносил все необходимые по тому времени слова. «Снявши голову, по волосам не плачут», и он не мог уклониться от всего, что было неизбежно связано с его пребыванием на высоком посту. Извлеченные из архивов кадры кинохроники показывают нам, как он от имени Академии наук вручает приветственный адрес губителю своего брата, академику Лысенко, на его юбилее, и тот обнимает его. Кадры черно-белые, но академик И. М. Франк, который присутствовал при этом, говорил мне, что лицо Сергея Ивановича было тогда даже не белым, а каким-то зеленым. На других кадрах он произносит речь на общем собрании Академии наук и заканчивает ее благодарностью Сталину «за заботу о науке». Горечь и сострадание к нему вызывают эти кадры, как, впрочем, и ко многим другим академикам, участникам этого собрания, стоя аплодировавшим его словам. А в первом ряду кинооператор выделил крупным планом того же академика Вышинского.

Было и не только это. Были статьи, восхвалявшие «научный гений Сталина», «корифея науки». Стоит отметить, что в отличие от обычного для Сергея Ивановича стиля они написаны шершавым суконным языком и представляют собой обычный в то время набор газетных штампов (ходила такая шутка: что это такое — собрались люди, славят Сталина, воспевают Сталина, благодарят его? Ответ: юбилей Чайковского). Было и председательствование на специальных сессиях Академии, посвященных поношению генетики и физиологии (Сталин называл это «свободными дискуссиями»). Вавилов принимал все это стойко, как неизбежное.

Конечно, можно понять тех ученых, работавших в разгромленных областях науки, которые не могли простить этого Сергею Ивановичу. Им трудно было уяснить, что он был бессилен, что если бы он не подчинился обязательным для его должности нормам поведения, то на смену ему к руководству наукой пришли бы вышинские и лысенки, и они еще больше унизили бы ученых и разрушили науку окончательно. Необходимо достойно оценить все то, что он сделал для спасения нашей культуры.

Все знают о разгроме генетики, о задушенной в колыбели кибернетике, о погромных постановлениях ЦК по литературе и искусству. Но ведь много чудовищного происходило и в «покровительствуемых» областях, например, в физике и химии. Так, всемогущие философы не переставали преследовать квантовую механику и теорию относительности. В то время во многих вузах, особенно на периферии, курс теории относительности, да и принципиальных разделов квантовой механики вообще не читался из-за боязни преподавателей быть обвиненными в идеализме.

Недавно скончавшийся академик РАН И. М. Цидильковский, добровольцем-студентом ушедший на войну, провоевавший на фронте в разведке, до конца дней сильно страдавший от ран, после войны закончил университет и преподавал физику в Мелитопольском педагогическом институте. Он осмелился возразить заведующей кафедрой марксизма-ленинизма, заявившей в «установочном» докладе, что квантовая механика и теория относительности — идеологическая диверсия империализма, а ее создатели — прямые его агенты. Цидильковского на следующий день вызвали в «органы», стучали кулаком по столу и грозили «стереть в лагерную пыль». Немедленно был поставлен и вопрос об исключении из партии. Он спасся только тем, что в тот же день, по совету ректора, уволился «по собственному желанию» и вечером уехал из города. Это типично для того времени.

* * *

Я не буду особенно распространяться о поведении Сергея Ивановича по отношению к людям в беде, но стоит вспомнить, что он дважды вместе с астрономом академиком Г. А. Шайном писал письма А. Я. Вышинскому сначала в 1939 г. как генеральному прокурору (он был им в 1936–1939 гг., за что, видимо, его и «избрали» в 1939 г. в академики, — кто осмелился бы голосовать против?), а затем, через 2 года ему же, как зампреду Совнаркома, вступаясь за арестованных астрономов. (Передо мной лежат ксерокопии этих писем. Вавилов и Шайн писали, что арестовано около 20% всех активно работавших астрономов, и притом виднейших.) Они просили и за репрессированных их жен, называя всех поименно. В то время это был акт большого мужества, особенно потому, что Сергей Иванович астрономией не занимался и объяснял, что пишет как выразитель взглядов «физической общественности» и как депутат Верховного Совета РСФСР.

В 1943 г. Сергей Иванович написал письмо «наверх», отстаивая брата (он узнал, что того уже нет в живых лишь в конце 1943 г.). Он помогал тем, «кто вырвался случайно» (как писала О. Бергольц), устраивал на работу иногда совершенно фантастическим способом, как это было с профессором Л. С. Поллаком, которого он знал только по случайным встречам еще в 30-х годах в букинистическом магазине в Ленинграде. Он вообще помогал людям необычайно широко. Его зарплата в основном рассылалась людям, которым нужно было помочь, по списку (я знал это тогда еще от Анны Илларионовны Строгановой, его многолетнего секретаря-референта в ФИАНе). А после его смерти на сберкнижке осталась сумма, равная его месячной зарплате.

Нельзя не вспомнить особо о заботе, которую Сергей Иванович проявлял по отношению к семье своего брата. Уже опубликованы воспоминания младшего сына Николая Ивановича, Юрия, и ныне работающего в ФИАНе. В них, в частности, приведены слова благодарности из письма его матери Сергею Ивановичу: «Без Вашей помощи нам бы не просуществовать это время». Но еще большее впечатление производит рассказ о многочисленных трогательных проявлениях внимания к самому Юрию Николаевичу и тогда, когда он был школьником, а затем студентом в Ленинграде, и когда он стал дипломником в ФИАНе. Сергей Иванович поселил его на время у себя, на выходные брал с собой на дачу и т. д. Однажды, по дороге с дачи, Сергей Иванович сказал ему, что должность президента — «собачья», и он променял бы ее на работу водопроводчика. Воспоминания завершаются словами: «Я очень любил Сергея Ивановича. Его преждевременная кончина в январе 1951 г. была тяжелым горем для меня и мамы, так же как и гибель отца».

* * *

Главным его делом во время президентства было спасение и развитие науки там, где он мог это сделать. Его многолетний близкий сотрудник В. В. Антонов-Романовский, и ныне работающий в ФИАНе, вспоминает, как однажды, не заметив особенно озабоченного состояния Сергея Ивановича (что не удивительно, он был всегда подтянут и выдержан), пожаловался ему по какому-то мелкому организационному вопросу, по текущей работе. Сергей Иванович поднял на него грустные глаза и сказал: «Эх, Всеволод Васильевич, мне надо сейчас спасать нашу физику, а Вы…». В. В. и по сей день не может забыть этот взгляд. Было это в 1948 г., когда готовилась очередная «свободная дискуссия», на этот раз по физике. Ведущим физикам, в их числе Сергею Ивановичу, удалось отвратить эту опасность.

* * *

Но еще важнее вспомнить о том конструктивном, что он сделал для развития нашей культуры. Став президентом, он развил огромную организаторскую деятельность. И. П. Бардин писал, что в период президентства Сергея Ивановича началось и частично закончилось строительство более чем 50 новых зданий институтов и других учреждений Академии, в том числе Ботанического сада и т. д. Он принял активное участие в организации академий наук нескольких союзных республик. Коренным образом реформировал издательское дело в Академии. Он основал серии «Классики науки» и «Литературные памятники», причем хорошо понимая задачу, он знал, кого нужно привлечь к этому делу, кто способен вести его на высоком научном уровне. Как известно, авторитет этих изданий, их популярность и в наши дни исключительно высоки. Он основал и возглавил общество, которое ныне называется обществом «Знание». Будучи прекрасным популяризатором науки (достаточно почитать одну из его популярных книг, например, выдержавшую много изданий книгу «Глаз и Солнце» или более серьезную — «Экспериментальные основания теории относительности»), он и это дело вел лично и очень активно. Он был главным редактором Большой Советской Энциклопедии и одновременно редактором нашего центрального научного журнала по физике.

Когда Сергей Иванович скончался, мне, как члену редколлегии этого журнала, поручили подготовить некролог. Написав и перечитав текст, я усомнился в возможности его опубликовать: кто поверит, что все это мог делать один человек, что ему не писали доклады помощники и т. д.? Но я сам был свидетелем того, как это совершалось. Так, в журнале каждый готовившийся номер, все статьи в нем обсуждались редколлегией под его руководством в президентском кабинете раз в месяц, когда все сотрудники президиума уже расходились и никто не мог помешать. Возникало много характерных для того времени трудностей. Например, поступали статьи от физика Ю. Б. Румера, отбывшего тюремный срок и жившего в ссылке далеко на севере Сибири, в Енисейске. Он не мог представить совершенно обязательных по тому времени бумаг: рекомендации научного института, справки об отсутствии в статьях секретных сведений и т. п. Сергей Иванович просто пренебрегал этим и брал ответственность на себя. (Можно добавить, что Сергей Иванович добился перевода Румера в Новосибирск, но внезапно скончался, не успев устроить его на работу.) Все заседание заканчивалось не более чем за 1 час.

Что же касается его докладов и статей, то кто другой мог бы так, его прекрасным стилем и так умно, содержательно написать их за него? Энциклопедию он редактировал тоже отнюдь не формально-начальственно. Он сам писал некоторые статьи, сам редактировал многие чужие статьи. Когда он скончался, — ночью, под утро, — на столе остались гранки такой статьи, которую он правил до полуночи. Правка сначала делалась твердой рукой, а затем почерк становился менее ясным и дрожащим и, наконец, оборвался.

В современной экспериментальной психологии широко исследуется связь между различными сторонами высшей нервной деятельности, в частности между творчеством и эмоциями. В ряде поведенческих опытов на животных были получены результаты, позволившие сделать вывод о том, что в тех случаях, когда у особи исследовательский инстинкт особенно силен и продуктивен, с ним сочетаются «смелость (низкий индекс страха), дружественность и неагрессивность» (Симонов Я. В. Высшая нервная деятельность человека. — М.: Наука, 1975. С. 23). Видимо, не случайно эти же черты характера были свойственны и Сергею Ивановичу. Они были эмоциональной основой его таланта исследователя, организатора исследований крупного масштаба и обаятельного интеллигентного человека.

* * *

Я сказал, что Сергей Иванович был человеком эпохи Возрождения.

Но Возрождение оставило нам не только светлые образы художников и мыслителей. Оно оставило нам и инквизицию. В наши дни судьбу Николая Ивановича Вавилова, пусть не очень точно, но вполне правомерно сопоставляют с судьбой Джордано Бруно.

В таком случае представляется естественным, говоря о Сергее Ивановиче (и оставляя в стороне вопрос о масштабе гения), вспомнить судьбу Галилея, который на нескольких допросах заверял трибунал инквизиции в том, что он не придерживается коперникианской точки зрения, а затем, стоя на коленях, публично, в церкви решительно осудил ее в развернутом чудовищном заявлении. Только после этого трибунал признал, что он не является «неисправимым грешником» и, следовательно, не должен быть сожжен на костре.

С. И. Вавилов незадолго до смерти. Снято в лаборатории С. И. в ФИАНе незаметно для него

Однако согласно приговору он был оставлен «под сильным подозрением» и, считаясь, по официальной формулировке, «узником инквизиции», последние 9 лет своей жизни провел по существу под домашним арестом (в пределах крохотного местечка Арчетри), при строжайшем запрете обсуждать с кем-либо крамольные вопросы строения Солнечной системы. Он на самом деле не произнес приписываемых ему слов «А все-таки она движется». Это явная, хотя и красивая, выдумка (его как «узника инквизиции» немедленно, «автоматически» казнили бы). Но он сделал больше — написал вторую из своих великих книг, в которых сформулированы основы механики. От этих книг принято отсчитывать историю новой, научной физики. Отречение же его стало не его унижением и позором, а позором церкви и всей его эпохи.

Подобно этому, вспоминая, как, не щадя себя ни в каком отношении, много сделал для нашей культуры Сергей Иванович Вавилов, мы испытываем и благодарность к нему, и стыд за ужасную эпоху в нашей истории, породившую также и такую, иную, чем в жизни его брата, трагедию.

Конечно, несколько рискованно приводить такие соображения. Ведь любой карьерист может оправдывать свои постыдные поступки тем, что только так он мог обеспечить себе возможность научной работы, сделать «вклад в науку». Однако Сергей Иванович как президент, совершил так много — необъятно много — прекрасного, так очевидно жертвовал собой, что не остается места для сомнений в благородстве его побуждений.

Ранее я привел слова современной «молитвы» и сказал, что мудрость, позволяющая отличать возможное от невозможного, была ему дана. Даровано ему было и мужество, чтобы бороться за то, что он может изменить (близко сотрудничавший с ним академик Д. В. Скобельцын рассказал мне, как однажды, во время беседы в президентском кабинете, Сергей Иванович, собиравшийся на доклад к Сталину, — такие доклады бывали, как говорили, один-два раза в году, — сказал ему: «Вот, каждый раз как еду — не знаю, куда вернусь, — домой или на Лубянку»; такие же слова слышал от него и его ближайший ученик, академик И. М. Франк).

Но была ли дарована ему способность с миром принять то, что он не может изменить? Вряд ли. Никто не знает, что он переживал. Годы его президентства, с 1945 по январь 1951, когда он скончался, были годами непрерывно нараставшего ужаса в жизни науки, культуры, всего нашего общества, всей страны. Несомненно, нарастали и его муки. Если у него вначале и были какие-то иллюзии, они должны были угаснуть. Но одновременно нарастала и необходимость спасать то, что еще можно было спасти. Отступать было уже нельзя. Но что скрывалось за его внешней выдержкой?

Окружавшие его знали, как упрямо (и, к сожалению, успешно) он сопротивлялся уговорам обратиться к врачам. Некоторые считают, что он сознательно шел навстречу своей гибели. Недаром, когда он скончался, на его сердце нашли (как тогда говорили) девять рубцов.

 

Сергей Иванович Вавилов и его время

Сергей Иванович Вавилов, как и его брат Николай Иванович (братья вообще были во многом похожи друг на друга) не только сам был замечательной личностью, но и его судьба, его формирование как выдающегося ученого и общественного деятеля, его необычайная эрудиция в области не только естественно-научного, но и гуманитарного знания, подлинная интеллигентность (я бы еще вспомнил о слове джентльмен) заслуживают особого внимания. При этом каждый этап его жизни, изменения в его деятельности и поведении были поразительно тесно связаны с глубокими преобразованиями, переживаемыми его страной, его народом.

Ведь еще его дед был крепостным, а отец мальчишкой в семидесятые годы XIX века пришел в Москву пешком из-под Волоколамска и для начала пристроился «мальчиком» на побегушках у купца. Будучи, по свидетельству С. И., в полной мере самоучкой, он меньше, чем через 20 лет (ко времени рождения С. И.) стал крупным самостоятельным купцом, «много читал и писал и несомненно был вполне интеллигентным человеком». Дважды избирался в Московскую городскую думу, где играл активную роль. Ведал «богоугодными» учреждениями, был одним из инициаторов и деятелем по сооружению московского трамвая. Кроме того он был тесно связан с руководством крупнейшей по тем временам Прохоровской Трехгорной мануфактуры на Пресне и занимался торговыми ее связями с Востоком — главным потребителем их текстильной продукции.

Как все это могло получиться?

Сергей Иванович родился в 1891 г. — через 30 лет после падения крепостного права, когда в жизни страны уже основательно сказались прошедшие 20 лет эпохи подлинно великих реформ Александра II. Эти реформы были так хорошо взаимно согласованы, что несмотря на некоторые «контрреформы», начавшиеся довольно скоро, даже упрямо консервативная позиция Александра III и Николая II, не способных понять необходимость дальнейшего расширения реформаторских преобразований, не могла остановить вызванное ими бурное развитие страны. Консервативность же лишь вызывала революционные вспышки и потрясения и привела в конце концов к катастрофе страну и саму монархию.

За какие-нибудь полвека (считая от начала реформ (1861 г.) до первой мировой войны) отсталая страна с рабством, рекрутчиной, телесными наказаниями, невозможным в Европе бесправием во всех областях жизни изменилась решительно. Достаточно вспомнить дореформенный суд, нередко судивший в отсутствие истца или обвиняемого. Судебная реформа (даже после некоторых новых законов, отчасти снижавших ее прогрессивные элементы) приблизила судебную систему к международным нормам (суд присяжных, несменяемость судей и следователей и их административная независимость и т. п.). Возникло государство с бурно развивающейся промышленностью, с блестящим инженерным корпусом, с огромной сетью железных дорог, с созданным после Цусимы современным (хотя и не очень многочисленным) флотом, с развитой судебной системой, с быстро ширящейся сетью прекрасных гимназий и высших учебных заведений, с замечательной интеллигенцией, с очень много хорошего сделавшим земством.

Хотя мы справедливо порицаем царскую Россию того периода за нищету темных народных масс, нельзя забыть, как распространялось образование, как постепенно в массах пробуждалось чувство человеческого достоинства. Пролетаризация обезземеленного крестьянства порождала резкую поляризацию материального и духовного уровня народа и политическое противостояние. Каждая рабочая маевка была эпизодом борьбы за личное право, за чувство человеческого достоинства каждого ее участника.

Эту атмосферу общего прогресса общества и нарастающей борьбы не могло погасить или хотя бы смягчить тупое упорство самодержцев, напуганных убийством Александра II, покровительствовавших черносотенным настроениям и осуществлявших некоторые «контрреформы».

Иван Ильич Вавилов

В мир входила новая Россия. Характерно, что когда в результате русско-турецкой войны 1877-1878 гг. была освобождена Болгария, ставшая независимым государством, русские генералы дали ей конституцию, которая в то время была одной из самых прогрессивных в Европе. В России же это сделать не решались.

Формирование личности братьев Вавиловых пришлось как раз на тот период, когда уже сказалось это радикальное обновление страны. Но все менялось так быстро, что старое тесно переплеталось с новым, иногда очень странно.

Отец С. И. Вавилова был уже богатым человеком, однако вплоть до лета 1905 г. семья жила в одноэтажном деревянном домике с мезонином в одном из переулков на Пресне, около церкви в районе теперешней ул. Заморенова. Район был весь покрыт такими домиками и обычно в них жили люди, связанные с «Трехгоркой», доминировавшей над всем. Но остались и захиревшие дворянские усадьбы XVIII века, построенные, когда это был еще район вне города. Лишь в 1905 г. отец купил дом одной из таких усадеб, деревянный, но с большими и высокими комнатами и даже с бальным залом. Его полностью перестроили.

О своей матери С. И. пишет в автобиографических набросках: «Мать из рабочей семьи (но, заметим, семьи высококвалифицированных рабочих — художников-граверов. — Е. Ф.), всю жизнь до смерти своей в 1938 г. никогда не была «барыней», стирала, мыла пол, стряпала сама… Поднималась часов в 5 утра… Трудно было быть проще, добрее, трудолюбивее и демократичнее моей мамы». Оба сына ее очень любили. Она научила С. И. читать по азбуке Толстого, потом он стал ходить в маленькую частную школу, где его подготовили к поступлению в коммерческое училище (видимо, отец готовил его к коммерческой деятельности). Здесь, в отличие от гимназии, не изучали древние языки. Но С. И. потом, поступая в университет, изучил латынь в совершенстве. Читал Овидия, Вергилия и своего любимого Лукреция Кара по-латыни наизусть (он знал и еще несколько языков, к которым проявил большие способности).

Детство С. И. протекало в значительной мере в среде детей рабочих Трехгорки. Впечатления, которые они вбирали в себя, были общими.

Дом на Пресне в Москве, где жили Вавиловы

Первые воспоминания С. И. связаны с коронацией Николая II и знаменитой Ходынкой, расположенной недалеко от Пресни. Ему было 6 лет, и он вместе со всеми пресненскими детьми смотрел через забор, как бесконечная череда телег с мертвыми и покалеченными телами тянулась с Ходынки в Прохоровскую больницу (тогда погибло около полутора тысяч человек и примерно столько же было покалечено). Разговоры об этом страшном и символическом начале царствования Николая И, вина его самого и городских властей долго были нескончаемой темой разговоров. Все, конечно, знали, что недалекий царь даже не догадался заказать панихиду, а сам вечером отправился на запланированный бал к французскому послу. В паре с императрицей он открыл бал кадрилью. Правда, есть свидетельства, что они тяжело переживали происшедшее — вместе объезжали больницы, где лежали пострадавшие, погибших Николай велел хоронить за его счет в отдельных гробах, а не в братской могиле, семьям роздал значительную сумму денег. Но в народе Ходынка все равно осталась страшным символом.

Неудивительно, что С. И. уже в отрочестве уверенно считал себя демократом и либералом, но в своих записках говорит об этом иронически («все это было поверхностно, незрело»). Однако под влиянием матери лет до 15 еще считал себя верующим. Старший, Николай Иванович, объявил себя атеистом гораздо раньше.

Конечно, для ученого-естественника, вообще для человека с таким менталитетом атеизм гораздо более понятен и естествен, чем религиозность. Мы и теперь видим, как мало среди таких ученых верующих. Другое дело люди с интеллектом художественным или вообще гуманитарным. Образное, метафорическое мышление, религия, в которой истина подается в виде притч, художественного иносказания, им ближе. Нет ничего удивительного, например, и в том, что академик И. П. Павлов, сам сын священника, был убежденным атеистом. Он в письме предупреждал об этом еще при окончании Военно-медицинской академии свою религиозную невесту, а в недавно опубликованных мемуарах его ученицы и сотрудницы, очень близкого ему человека, профессора М. К. Петровой приведены его суждения на эту тему. Он, в конце концов, согласился только, что религия, быть может, нужна для слабых людей.

Впрочем, атеизм в интеллигентной среде в России вообще был обычным явлением. Идеологические метания на рубеже веков были едва ли не всеобщими. Наряду с увлечением теософией, спорами религиозных философов, толстовством и бесконечным числом других уклонений от ортодоксальной церкви росло и число обычных интеллигентов-атеистов, считавших, что человек сам создает себе нормы морали. Такой высоконравственный человек, как Чехов, сын лавочника, сам в детстве певший в церковном хоре, за год до смерти писал в письме Дягилеву: «Я давно растерял свою веру, и только с недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего».

Естественно, что жизнь семьи и самого С. И. протекала в его молодости внешне спокойно. Она испытывала потрясения только от внешних событий да от непрерывной внутренней духовной работы, идейных метаний Сергея Ивановича. Об этом поговорим позже. В набросках своей автобиографии С. И. иногда пишет об этом лаконично: «Начало XX века. Разговоры дома… Какие-то непонятные для маленького, но несомненные подземные революционные толчки, студенческие сходки, убийство Боголепова (министра. — Е. Ф.), революционные панихиды на Ваганьковском кладбище (рядом с Пресней. — Е. Ф.). На Пресне, впрочем, по-прежнему колокольный звон, попы, кулачные бои на льду на Москве-реке, гулянье на масленице». Эта жизнь рабочей среды тоже по-прежнему протекала рядом.

Сергей и Николай Вавиловы с матерью А. М. Вавиловой (25 декабря 1916 г. по ст. ст.; снимок сделан во время приезда С. И. Вавилова в Москву на побывку с фронта)

Наряду с этим шла жизнь в Коммерческом училище, которое Сергей Иванович окончил в 1909 г. В своих записках С. И. удивительно подробно характеризует каждого очень индивидуально — и соучеников, и многочисленных сменявшихся педагогов (здесь, в частности, проявляется его поразительная память). Особый интерес представляет воспоминание о том, как «в старших классах появился ученый-богослов И. А. Артоболевский. Человек он был умный и тактичный, а преподавать ему пришлось в самое неподходящее время — после революции 1905 г. Возникали вечные дискуссии и о сотворении мира, и о дарвинизме, и о доказательствах бытия божьего. Я был главным богословским оппонентом в классе и весьма решительно разбивал богословские построения Ивана Алексеевича… Все “батюшки” вместе взятые не укрепляли, но и не расшатывали религиозные верования учеников. Внутренняя эволюция в этой области шла своим путем, независимо от “батюшек” и школьного закона Божия».

Это очень важные слова. Я уже говорил, упоминая Чехова, что атеистическая интеллигенция самостоятельно выработала свой моральный кодекс, хотя, конечно, некоторые религиозно утверждаемые нормы морали (в России прежде всего христианские) на него отчасти влияли.

На рубеже XIX и XX веков идейные метания в России были исключительно сильны. Не избежал их и С. И. Вавилов. Когда он окончил училище и поступал в университет, оценивая свое развитие, он писал, что до 15 лет, т. е. до революции 1905 г., он «был мечтателем, мистиком, глубоко верующим. Но потом попытался сделаться поэтом, философом, миросозерцателем… Перечувствовал и пессимизм и оптимизм, и радость и отчаяние, и «научную религию». Он накупил и изучил множество книг по философии, в том числе и книгу некоего Ильина «Материализм и эмпириокритицизм», разумеется, не зная истинного имени автора. Следуя примеру старшего брата, организовал из друзей и однокашников свой кружок. Собирались по домам, обсуждали «громадный диапазон вопросов» — философия, литература, искусство и политика. Но лишь несколько участников были «на уровне». «Вывозить приходилось мне (пишет в автобиографических записях С. И. — Е. Ф.). Я писал рефераты о Толстом, Гоголе, Тютчеве, Махе, о декадентах, о самоубийствах как общественном явлении». Постепенно кружок распался.

Неудержимую натуру С. И. не удовлетворяло то, что давало училище. Уже говорилось, что он самостоятельно изучил латынь и другие языки. Он читал Мечникова, «Основы химии» Менделеева, Тимирязева, ходил в Политехнический музей на заседания общества любителей естествознания. И наряду с этим — увлечение искусством, глубокое его понимание и знание.

Но «кругом все кипело». К этому времени к впечатлениям от Ходынки и убийства министра Боголепова прибавились разговоры о других террористических актах, «шло какое-то брожение». В 1904 г. неумный царь Николай пошел на нелепую, ненужную, позорную кровавую авантюру — начал русско-японскую войну. По словам С. И. , она вызвала в обществе «невыразимую печаль. Грустная война без просветов. Черная пелена над Россией. Было жалко и грустно до слез».

За этим последовало «кровавое воскресенье» 1905 г. (и царь, санкционировавший его, снова даже не заказал панихиды по сотням убитых). Разрыв между народом и властью был уже на грани войны.

Все это бездарное и безжалостное по отношению к народу руководство страной с уже далеко продвинутыми экономикой, общественным движением и духовной жизнью, не могло не привести к тяжелым последствиям. Вспыхнула революция, и притом именно на Пресне, где было создано свое «правительство» — Совет рабочих депутатов и Революционный трибунал, изливавший накопившуюся ненависть на полицию и казаков. С. И. пишет, что восставшим сочувствовали и бедные, и даже богатые. Было вполне естественно, что братья Вавиловы тоже сочувствовали рабочим из той среды, которая была средой их детства. Они помогали (С. И. пишет: «деятельно») строить баррикады, помогали раненым, некоторых брали в свой дом.

Восстание было жестоко подавлено и на Пресне, и в других местах, где оно вызвало отклики (например, вдоль сибирского пути). Начался столыпинский террор. Но все же монархия поняла, что в чем-то нужно уступать. Появилась конституция (пусть «куцая»), Дума (пусть совещательная). Выборы в первую Думу превратились в широкую политическую кампанию. Шли политические собрания, иногда даже в доме Вавиловых. Отец считал себя «левым октябристом». Хотя принято говорить, что революция 1905 года была проиграна, все эти преобразования существенно изменили общественно-политическую атмосферу в стране.

О себе С. И. пишет в записках: «Как себя помню (с 5 лет, с «Ходынки»), всегда чувствовал себя «левым», «демократом», «за народ»… Но моя левизна и демократизм никогда не переходили в политику, в ее жесткость и даже жестокость. Теперь это называют «мягкотелостью». Из нее и проистекает моя органическая беспартийность. Революция 1905 г. меня испугала. Я бросился в науку, в философию, в искусство».

* * *

Октябрьская революция резко изменила жизнь семьи. Отец понял, что грозит ему и его капиталам, и в 1918 г. уехал за границу. Сергей Иванович еще в 1914 г. окончил физико-математический факультет Московского университета, отказался остаться в университете «для подготовки к профессорскому званию» и потому был мобилизован. Четыре года провел в действующей армии, был в немецком плену, но бежал. Перед ним раскрылась перспектива научной работы (Николай Иванович уже был профессором и в 1916 г. совершил первое из своих путешествий — на восток).

Вся семья, кроме отца, осталась в Москве. Потеря капитала их, видимо, не беспокоила. Жили как все — голодно и холодно. Его племянник А. Н. Ипатьев вспоминает очереди за пайком, дележ его в семье: «Хлеб в виде черных лепешек вынимает из мешка Сергей Иванович, играющий здесь, видимо, главную роль». Скоро начавшееся развитие науки воодушевляло братьев. Их не могли не охватить радостные надежды, когда уже в самые первые, еще голодные годы стали создаваться научно-исследовательские институты западного типа, каких в России еще не было. Прежде всего в Петрограде: Радиевый или Рентгено-радиологический, Оптический, Физико-технический и др. Предвоенное развитие страны уже подготовило немало молодых людей для научной работы. Новая власть явно была намерена всеми возможными силами развивать науку. После укрепления НЭПа это стало очевидным. У многих ученых это вызвало лояльное отношение к власти, которое в писательской среде характеризовалось словом «попутчики» (имелось в виду: «пусть не союзники, но, во всяком случае, попутчики»). Николай Иванович, например, в двадцатые годы считал, что колхозная система создает особенно благоприятные условия для селекционной работы — самого важного для него дела.

Конечно, шариковы, да и многие советские руководители, особенно низшего и среднего звена, не очень понимали разницу между учеными и вообще интеллигенцией, материально обеспеченными в царское время с одной стороны, и «буржуями» среднего уровня с другой. Они с чувством удовлетворения отодвинули интеллигенцию на положение людей низшего сорта и видели в ее унижении восстановление социальной справедливости. Но для молодых ученых, дорвавшихся до возможности заниматься наукой, одна эта возможность заслоняла все тяготы и даже ужасы, принесенные советским строем.

Что, например, ждали от будущего такие люди, как братья Вавиловы? Достаточно одного факта. В расцвете НЭПа они уговорили отца вернуться на родину, и в 1927 г. он приехал в Ленинград, но в дороге заболел и скоро умер (быть может, к счастью: начавший расширяться сталинский террор вряд ли обошел бы его стороной).

Братья же, по всей видимости, легко восприняли потерю былого материального уровня жизни, и для них от советской власти нужно было, как и Архимеду от римского солдата, только одного: “Noli turbare circulos meos!” — «He прикасайся к моим чертежам!»

Последующее перерождение этой власти в тоталитарную сталинскую систему не могло оставаться для С. И. незамеченным или непонятым. Он был слишком умен, слишком много передумал еще в годы юношеских идейных метаний, слишком чужда ему была «жесткость и, даже жестокость», слишком органична была свойственная ему «беспартийность», как писал он сам, чтобы оставаться бездумным наблюдателем. В 30-е и 40-е годы он, как мог, помогал жертвам «красного колеса». Писал высшим властителям письма в защиту арестованных ученых, даже не будучи знаком с ними лично, помогал материально. Не говоря уже о трагедии ареста любимого брата, его переживания не были легкими. Тем, кто знал его хоть сколько-нибудь близко, было ясно, что позицию его можно было понять так: и в нашей стране, и в других в разные века были и хорошие времена, разумные правители, и ужасные периоды, с жестокими тиранами. Его долг ученого — пережить тяжелое время и сделать все возможное для спасения и развития науки, культуры вообще, помочь и другим людям пережить его.

С. И. вел себя выдержанно и с невероятной энергией выполнял этот свой долг. Сам занимался наукой и организовывал новые научные институты, научные комиссии и советы, становился одной из ведущих фигур быстро развивавшейся отечественной науки.

Но в эти же годы он написал несколько статей по философии, в которых встречались фразы стандартные, ритуальные для ортодоксальных советских философов. Их не очень приятно читать сейчас. Однако если говорить о содержании этих статей — «Диалектика световых явлений» (1934 г.), «В. И. Ленин и физика» (1934 г.) и т. д., то можно утверждать, что он писал их не для «ублажения начальства», а вполне искренне. Ведь уже говорилось, что он еще в молодости увлекался философией, перечитал обширную литературу, накупил много книг по философии, в том числе «Материализм и Эмпириокритицизм» Ленина. А неприятные ритуальные фразы — что ж, они были обязательны. Лишь о том, что было им написано в этой области уже в годы его президентства, можно говорить с глубоким сожалением. Теперь он был вынужден, как и некоторые другие, называть Сталина «корифеем науки», и это было унижением, на которое он шел, чтобы иметь возможность сделать для нашей науки то огромное дело, которое он совершил. Он приносил себя в жертву науке и делал это сознательно, как Галилей, по требованию инквизиции публично, стоя на коленях в церкви, отрекшийся от коперниковского гелиоцентрического учения (но зато не был сожжен на костре и смог еще написать вторую из своих двух великих книг по механике, начавших физику нового времени).

Когда Сталин в 1945 г. неожиданно предложил Сергею Ивановичу стать Президентом Академии наук (а за два с половиной года до этого в тюрьме умер его любимый брат), он воспринял это предложение с ужасом. Он знал, что на новом посту ему придется говорить ужасные ритуальные слова, участвовать в преступных мероприятиях по указанию Сталина (потом оказалось, что наступило подавление целых наук), но отказать Сталину — на это тогда никто не мог пойти, результат мог быть совершенно непредсказуемым. Согласие С. И. отнюдь не было проявлением мягкотелости. Он знал к тому же, что если президентом будет не он, то Сталин назначит кого-либо из своих любимцев, который совершенно погубит нашу науку. Теперь мы знаем, что первоначально Сталин хотел сделать президентом Академии даже не Лысенко, а Вышинского. Но вице-президент Академии И. П. Бардин, фактически подменявший больного, уже почти в маразме, президента Комарова и выражавший мнение нескольких руководящих академиков, сумел переубедить Сталина и тот согласился с их выбором кандидатуры С. И. Опять — на этот раз трагически — сплелись его судьба и время, в которое он жил…

Зато С. И. скомпенсировал это унижение своей гигантской по масштабу, необычайно плодотворной работой по поддержке и развитию отечественных наук. То, что он совершил за пять лет президентства, поражает размахом, продуманностью, успехом, огромностью достигнутого. Но это потребовало от него таких физических усилий и нравственных переживаний, что закончилось преждевременной его смертью. Посмотрите на эту фотографию. Ее буквально за несколько дней до смерти С. И. сделал сотрудник ФИАНа Л. В. Сухов в момент, когда С. И. был в своей лаборатории и не знал, что его снимают. Достаточно сравнить ее с более ранними, чтобы увидеть: С. И. шел к смерти. Как и многие другие, я полагаю, что Сергей Иванович сознательно пожертвовал собой для нашей науки, и мы должны с благодарностью склонить головы перед его подвигом.

 

Вавилов и вавиловский ФИАН

[58]

При Сергее Ивановиче Вавилове — директоре я проработал 15 лет. Официально зачисленный сотрудником Физического института лишь в 1938 г., я уже в 1935 г., став аспирантом Игоря Евгеньевича Тамма по Московскому университету, попал в ФИАН (куда Игорь Евгеньевич перенес свой еженедельный семинар), и, покоренный его атмосферой увлеченности наукой, взаимного доброжелательства, соединенного с тактичной взыскательностью, столь непохожими на то, с чем приходилось обычно сталкиваться тогда в других местах, я фактически переселился в институт «на Миусах». Но понадобилось еще много лет после смерти Сергея Ивановича, прежде чем я понял в его личности нечто, как мне кажется, существенное.

С трех «составляющих» этой личности, о которых, по-моему, не писали или писали недостаточно, я и хочу начать свой рассказ.

I. Первое это то, что, как мне представляется, Сергей Иванович ощущал, а может быть, и осознавал себя звеном в бесконечной истории мировой, и прежде всего отечественной, культуры. Историзм в восприятии и осмыслении культуры встречается не так уж часто. Сергею Ивановичу он был свойствен в высшей степени. Я решаюсь высказать мнение, что он видел историю культуры как единое и постоянное стремление человеческого духа к знанию и совершенствованию, единое, несмотря на все уклонения от этой главной линии, обусловленные историческими, национальными и социальными условиями, несмотря на попятные движения и модификации, доходящие иногда до извращения культуры. Он видел нелегкие и сложные пути становления культуры человечества. Все это раскрывается, в частности, при чтении его книг, статей и выступлений по вопросам истории науки, в значительной мере собранных в третьем томе Собрания его сочинений.

В молодости он написал очерки о культуре северных городов Италии, созданной великими художниками, находившимися в услужении у всевластных, правда, и изредка щедрых правителей. В зрелые годы он перевел «Оптику» Ньютона и опубликовал превосходную его биографию, освещенную пониманием эпохи, когда научный гений мог спокойно творить в благоприятной атмосфере устоявшейся университетской традиции. Но при этом призванный королем реформировать монетное дело Ньютон не только блестяще решал технические проблемы, но и должен был участвовать в изобличении фальшивомонетчиков, неизбежно посылаемых на виселицу. Всю жизнь Вавилов пропагандировал исследования Ломоносова, вынужденного для них выпрашивать время и средства, а за одну удачную оду императрице получавшего в награду сумму, которая более чем в 3 раза превышала его годичное профессорское жалованье.

Поэтому он был способен понять и то ужасное и нелепое, что происходило в нашей стране, в частности, в области культуры. В широком плане, в истории человечества многое очень сходное — он хорошо знал — уже бывало.

Но Сергей Иванович видел, что при всех странностях и трудностях судеб культуры она составляет гордость человечества, и сам писал о ней, с трудом сдерживая восхищение. Он чувствовал себя преемником прошлого, глубоко и лично ответственным за будущее.

Ни по крови, ни по социальной принадлежности, ни по условиям воспитания он не был потомком Пушкина или Державина, Ньютона или Эйлера. Но в кабинете Президента Академии наук в Нескучном дворце, окруженный старинными портретами своих предшественников-президентов и основателя Академии Петра Первого, этот внук крепостного крестьянина был на редкость на месте. Он сидел здесь по праву, которое дает подлинная преемственность культуры. То, что именно он оказался на этом месте, в какой-то мере можно считать случайностью. Но не так уж много было у нас людей, которые тогда могли бы занять его столь же обоснованно и которые столь же глубоко были охвачены стремлением сделать все возможное, чтобы достойно продолжить историю отечественной культуры.

Все, что мы знаем о Сергее Ивановиче, свидетельствует об одном: это стремление преобладало в его жизни и играло главную роль. Ради этого он был готов пожертвовать всем. Вавилов не дожил до 60 лет, ему пришлось пережить в последнее десятилетие его жизни многое, о чем было сказано в очерке «Девять рубцов на сердце». Его переживания были в нем заперты наглухо, но откладывались трагически тяжело. Чудовищная по объему и по психологическому напряжению работа во время войны и особенно потом на посту президента тоже сделала свое дело. Он совершал ее во исполнение своего чувства долга, переносил ради него больше, чем может выдержать человек. И он умер, умер просто оттого, что физические и нервные возможности его организма были исчерпаны.

Теперь я постараюсь обосновать фактами сказанное мною. Обосновать, по существу, нужно два утверждения. Во-первых, о том, что Сергей Иванович воспринимал современный ему — да и любой другой — этап развития науки и вообще культуры прежде всего как часть единого процесса исторического их развития; во-вторых, о том, что свой долг одного из наследников и продолжателей этой культуры, оказавшегося волей обстоятельств в особом положении, он ставил выше каких-либо иных, и прежде всего выше так называемых личных, интересов (здесь сказано «так называемых», потому что исполнение долга и было для него «личным интересом»).

Для того чтобы обосновать первое утверждение, можно сначала вспомнить упоминавшийся уже его персональный вклад в историю культуры. Латынь ньютоновой «Оптики» связывала его не только с университетско-монастырской наукой средневековой, ренессансной и постренессансной Европы, но и с Древним Римом. «De rerum naturae» Лукреция Кара он знал чуть ли не наизусть. Физика, от древнегреческой атомистики до теории относительности Эйнштейна, о которой он тоже написал книгу, вся лежала перед его взором.

История отечественной науки была особой сферой его интересов. В директорском кабинете в ФИАНе стояли — и сейчас стоят — шкафы с застекленными дверцами, где заботливо размещены первые образцы изобретенной Якоби гальванопластики, изготовленные им самолично, позолоченный пшеничный колос и другие подобные чудеса. Этим предметам — полтораста лет. Рядом — миниатюрные приборы, которыми в своих уникальных опытах в начале XX века пользовался П. Н. Лебедев. На стене большой портрет Ломоносова. В этом окружении шли споры о природе свечения релятивистских электронов — о деталях экспериментов и теории эффекта Вавилова-Черенкова. Подводились итоги работ по созданию радиогеодезии и радиодальнометрии, обсуждалась обоснованность принципов создания новых ускорителей частиц. В связи с этим назывались гигантские размеры (десятки и сотни метров) и вес (тысячи тонн) этих новых, вскоре созданных «приборов». В этом же соседстве с приборами Лебедева прозвучали первые слова о термоядерном синтезе. В таком сочетании физики разных веков не было ничего неестественного. Это была зримая преемственность науки.

Но было бы совершенно недостаточно говорить только об усматриваемой Вавиловым исторической преемственности физики, о связи науки «по вертикали». Ему раскрывалось и родство разных ветвей культуры «по горизонтали» в данную эпоху. Это видно уже из того, например, что он писал не только об архитектуре и живописи Италии, но и о Галилее, а книги о Леонардо да Винчи в его домашней библиотеке, по словам его сына, занимают «более кубометра». Но и этим вопрос, разумеется, не исчерпывается. С гораздо большей определенностью понимание родства естественных наук и гуманитарной культуры раскрылось, когда Сергей Иванович Вавилов принял на себя обязанности Президента Академии, и на него легла забота обо всех науках.

Самое важное во всей этой огромной деятельности было то, что специалист в области истории литературы или искусства, просто историк, филолог, философ мог прийти к президенту беседовать с ним о своих проблемах, как со знатоком, обсуждать их и находить поддержку.

Вавилов знал, какую фундаментальную роль в развитии науки играет издательское дело. Разумеется, ему были известны горькие слова Ломоносова из очередного годичного отчета (за 1756 г.), в котором незавершенность одного исследования объясняется, в частности, тем, что «протяжным печатанием комментариев охота отнимается» (их приводит Пушкин в «Путешествии из Москвы в Петербург»).

Поэтому расширение издательской деятельности в рамках Академии было предметом его неустанной заботы. Нужно ли к этому добавлять, что именно такой энциклопедист не случайно возглавил издание Большой Советской Энциклопедии? Как всегда, он и здесь работал всерьез, сам редактировал, представлял свои собственные статьи, обсуждал чужие.

Все стороны истории культуры и ее связи с современностью были для него неразрывны.

С. И. Вавилов в своем кабинете в ФИАНе с приборами П. Н. Лебедева, 1947 г.

Сергей Иванович, как почти каждый крупный физик, ценил приложение науки к практическим нуждам (Эйнштейн был обладателем многих патентов на изобретения; Ньютон реформировал технику монетного дела так эффективно, что и через 100 лет английское правительство не разрешило передать секреты производства французской делегации. Примеры здесь бесчисленны). Вавилов как научный руководитель Государственного оптического института в Ленинграде много сделал для оптической промышленности, в частности и оборонной. Из его фиановской лаборатории вышли и в результате напряженной совместной работы с московским «Электрозаводом» были широко внедрены в промышленность и в жизнь люминесцентные лампы, дающие огромную экономию электроэнергии.

Такая прикладная деятельность была Вавилову органически свойственна. Была она традиционна и для всего вавиловского ФИАНа. Не случайно во время войны Сергей Иванович был уполномоченным Государственного комитета обороны. Находясь в эвакуации с ГОИ (Государственный оптический институт в Ленинграде), научным руководителем которого он был одновременно с директорством в ФИАНе, в Йошкар-Оле, он не прекращал подобных работ и нацеливал на них весь институт.

И вдруг он же в разгар войны пишет книгу о Ньютоне, книгу, в которой нет ничего временного, сиюминутного. В ней заново, по первоисточникам, с собственной точки зрения, рассматривая различные аспекты ньютоновской жизни и его главные работы, Вавилов анализирует даже богословские его труды. Много ли есть физиков, знающих, что такое арианец? А Сергей Иванович отмечает, что Ньютон был арианцем, т. е. сторонником Ария, отрицавшего в споре с Афанасием на Никейском вселенском соборе божественную природу Христа. «Какая нелепость!» — воскликнет иной. Можно еще понять, что Вавилову это было просто интересно, но зачем это было нужно публиковать, да еще во время войны?

Объяснение следует, видимо, усматривать в том, что Сергей Иванович верил: культуру нужно не только спасти от физического уничтожения в момент смертельной опасности для страны. Нужно спасти и передать будущему человечеству всю сложность культуры, развивавшейся на протяжении тысячелетий — в трудах и поисках, в достижениях и ошибках. Интерес Ньютона к богословию было бы наивно рассматривать как чудачество гения. Нужно почувствовать дух того давнего времени, когда наука еще не была так оторвана от религии, как теперь, не была так чужда религиозному мировоззрению. Оно было важно для науки ньютоновской эпохи. Если мы хотим понять Ньютона как явление культуры, то понимать его нужно и с этой стороны. Спасенная от фашизма и передаваемая следующим поколениям культура не должна быть упрощенной и обедненной. Иначе человечество окажется отброшенным назад, даже если оно технически обогатилось необходимыми для победы радиолокаторами, ракетами и атомной энергией.

Всем сказанным, по-видимому, и можно аргументировать первое утверждение — о том, как Сергей Иванович относился к единству культуры человечества — прошлой, современной и будущей.

Перейдем теперь ко второму утверждению — о том, что свой долг по отношению к развивающейся мировой (и особенно отечественной) культуре Вавилов ставил выше своих так называемых личных интересов. Речь идет, по существу, о его бескорыстии в самом широком смысле слова. Вероятно, оно было очевидно для каждого, кто мог непосредственно наблюдать деятельность и поведение Сергея Ивановича, но все же приведем факты. Главным свидетельством может служить прежде всего его неправдоподобно огромная деятельность на посту президента.

Конечно, здесь существенную роль играл его поразительный организаторский талант (о котором еще будет сказано ниже). И при всей его работоспособности было ясно, что он совершенно не жалел себя. Он легко мог отказаться от многих из этих «нагрузок» — никто бы его не упрекнул. Для него самого, для его славы они тоже не были нужны. Он уже был президентом, его портрет после смерти все равно висел бы среди других портретов избранных. Славы он имел вдоволь. Но, может быть, его одолевала жажда властвовать, все подминать под себя? Такое предположение, конечно, нелепо и с чисто логической точки зрения: для того, чтобы главенствовать, отнюдь не нужно все честно делать самому, достаточно подписывать приготовленное другими. Но и без этого довода каждый, кто помнит живой вавиловский облик и был свидетелем его действий, понимает, как абсурдно такое предположение.

Уже в самом начале 30-х годов, только что избранный академиком и ставший фактически содиректором Физико-математического института Академии наук в Ленинграде, он с редкой в те времена определенностью понимал исключительную важность для будущей науки и техники исследований по физике атомного ядра. В институте ожидали, что новый директор всех «направит» по своей специальности — заниматься оптикой. Но произошло совсем иное. Никогда сам не занимавшийся ядром и, видимо, не собиравшийся им лично заниматься, Сергей Иванович почти всех сотрудников и аспирантов, тогда примерно 25-летних, нацелил на ядерную тематику.

Когда физический отдел Физико-математического института выделился в самостоятельный ФИ АН и вместе с Академией в 1934 г. переехал в Москву, возглавивший его Вавилов приступил, по существу, к созданию нового института. Он организовал много совершенно новых лабораторий и отделов, для руководства которыми пригласил крупнейших и уже очень известных московских физиков. Леонид Исаакович Мандельштам и Николай Дмитриевич Папалекси (переехавший из Ленинграда) возглавили лабораторию колебаний (по существу, лабораторию радиофизики), Игорь Евгеньевич Тамм — теоретический отдел, Григорий Самуилович Ландсберг — оптическую лабораторию, Сергей Николаевич Ржевкин и ленинградец Николай Николаевич Андреев — акустическую.

Всем этим выдающимся ученым в ФИАНе были созданы исключительно благоприятные условия для работы. Ничего подобного они не имели, работая, например, в Московском университете. Особенно большое значение имела сама атмосфера взаимного доверия, благожелательности и заботы. Себе же Сергей Иванович оставил только маленькую лабораторию люминесценции. Свою личную научную работу он сконцентрировал в основном в ленинградском Государственном оптическом институте, научным руководителем которого (как уже упоминалось) он стал (и даже перенес туда часть своих работ из фиановской лаборатории).

Но ему пришлось на время стать заведующим лабораторией атомного ядра — просто в Москве не было ни одного настоящего ядерщика, и никого другого назначить не было возможности. Вероятно, нужно было также ободрить и держать под особой опекой молодежь, которую он сам обрек на эту тематику. Нельзя было допустить, чтобы они чувствовали себя брошенными. Конечно, уже потому, что в этой лаборатории продолжалась работа П. А. Черенкова по изучению открытого им с Вавиловым излучения и здесь же работал И. М. Франк, вместе с И. Е. Таммом давший через несколько лет объяснение и теорию явления, это участие Сергея Ивановича в работе лаборатории не было лишь административным. Как только удалось уговорить Дмитрия Владимировича Скобельцына переехать из Ленинграда в Москву, заведование было передано ему. Похоже ли такое поведение на стремление «подмять» под себя, захватить побольше, возвысить себя?

Рассказывают, что академик Алексей Николаевич Крылов, очень хорошо относившийся к Сергею Ивановичу (во всяком случае, именно он вместе с Л. И. Мандельштамом выдвинул его кандидатуру в академики), но склонный к озорству, однажды сказал: «Замечательный человек Сергей Иванович — создал институт и не побоялся пригласить в него физиков сильнее его самого». Раздавать отметки ученым подобного масштаба, кто сильнее, кто слабее и насколько, вряд ли разумно. Но фактом является то, что Г. С. Ландсберг и Л. И. Мандельштам за 5 лет до того уже сделали мировое открытие (комбинационное рассеяние света), каких немного в истории нашей физики, и находились в расцвете своей творческой активности. И. Е. Тамм имел уже прочный международный авторитет, обеспеченный первоклассными работами по квантовой теории процессов излучения и твердого тела (уже были открыты «уровни Тамма») и теории бета-сил.

Сергею же Ивановичу еще предстояло завоевать признание его высшего и прекрасного достижения — открытия эффекта Вавилова-Черенкова, прославившего его имя, удостоенного Нобелевской премии уже после его смерти, но тогда только зарождавшегося. Однако масштаб его таланта и его личности, уровень и значимость его научных работ были уже очевидны всем, кто так или иначе соприкасался с ним.

Поэтому в атмосфере ФИАНа и мысли не могло возникнуть о том, что присутствие Мандельштама и других выдающихся физиков может хоть на йоту ослабить авторитет Сергея Ивановича, глубокое уважение к нему как к физику, как к директору, как к человеку. Также нельзя было представить себе, чтобы директор Вавилов в чем-либо мешал им или стремился «давить» на них, настаивая на своей, чуждой им точке зрения. Невозможно припомнить хотя бы один факт не то что конфликта — тени недоразумения между ними.

Во всем этом поведении директора (увы, представляющемся поразительным, если подумать о практике многих и многих современных институтов) проявлялось все то же: создавая свой институт и так создавая его, Сергей Иванович прежде всего и всегда думал о том, что будет полезнее для науки; мелкие страсти были глубоко чужды этой великой личности. Сергей Иванович выполнял свой, уже упоминавшийся выше внутренний долг, управлявший его деятельностью, долг наследника культуры прошлого, ответственного перед культурой будущего.

Небезынтересно подытожить главные результаты работ по физике ядра и высоких энергий, которые были достигнуты еще при жизни Сергея Ивановича лабораторией, созданной им из «зеленой» молодежи «на пустом месте» и тесно связанным с нею (одно время и организационно слитым) теоретическим отделом, которым руководил И. Е. Тамм:

1) открыт, объяснен и всесторонне экспериментально и теоретически изучен эффект Вавилова-Черенкова;

2) открыты, теоретически разработаны совершенно новые принципы ускорения электронов и протонов, позволившие преодолеть релятивистский барьер для достигаемой энергии (см. ниже). Эти принципы легли в основу будущих ускорителей во всем мире. В ФИАНе построены первые синхротроны и начато (в Дубне) сооружение фазотрона и синхрофазотрона (Векслер);

3) открыты основные принципы термоядерного синтеза (Сахаров, Гинзбург — для неуправляемого синтеза, Сахаров, Тамм — для управляемого).

Но тогда, в середине 30-х годов, Сергей Иванович находил исследования по ядерной физике все еще необеспеченными. Он считал необходимым сосредоточить в Москве, в Академии наук, более мощные научные силы. В частности, с его участием обсуждалась возможность перехода в Москву некоторых ядерщиков из Ленинградского физико-технического института, подчиненного Наркомтяжпрому (Народному комиссариату тяжелого машиностроения), поскольку здесь, в Академии наук, можно было бы создать максимально благоприятные условия для работы по ядерной физике (не надо забывать, что в то время эту тематику было принято считать не имеющей никакого прикладного значения и не сулящей его даже в обозримом будущем).

Говорили, что это расценивалось кое-кем как стремление Сергея Ивановича «забрать все себе» и чуть ли не разрушить ленинградскую школу ядерщиков. Рассказанное выше о создании московского ФИАНа, вероятно, достаточно ясно показывает нелепость подобных представлений о том, что двигало Сергеем Ивановичем в его деятельности, какая широта, бескорыстность и честность характеризовали его, а перечисленные достижения по ядерной физике показывают, что этот организатор науки умел лишь создавать, а не разрушать.

II. Еще одна черта Сергея Ивановича, на которую хотелось бы обратить внимание читателя, — масштабность мысли и организаторской деятельности. Разумеется, масштабность понимания исторических явлений видна уже из того, как он воспринимал историю науки и культуры вообще, а масштабность организаторского таланта — из совершенного им в качестве Президента Академии наук. Но хотелось бы подтвердить сказанное и частными фактами, свидетелем которых я был сам.

Сергей Иванович принял в свое ведение физическую часть Физико-математического института в 1932 г. Она состояла лишь из полутора-двух десятков сотрудников и аспирантов. В созданном Вавиловым в 1934 г. московском ФИАНе к концу 30-х годов их было в 8-10 раз больше, да и площадь помещений института — в здании «на Миусах» — тоже раз в 8-10 превосходила площадь нескольких ленинградских комнатушек. Но для центрального физического института Москвы этого было мало. Вавилов понимал, видимо, что коллектив ФИАНа, уже тогда насчитывавший более 20 докторов наук, а в их числе 6-7 академиков и членов-корреспондентов академии, — готовое ядро более крупного центра, необходимого Академии.

Поэтому перед войной, т. е. через 5-6 лет после переезда в Москву, уже был готов проект нового, гораздо большего здания, и для него была отведена площадка километрах в двух за Калужской заставой (ныне площадь Гагарина), среди необозримого пустынного поля. Там был даже построен небольшой двухэтажный корпус Акустической лаборатории (все же он по объему и площади составлял примерно половину миусского ФИАНа, но теперь он совершенно затерян среди огромных новых сооружений). Новое большое здание, которое теперь называется Главным, было выстроено сразу после войны. Но Сергей Иванович не успел насладиться своим детищем. Переезд осуществился как раз в год смерти Вавилова. Одно это здание превышало по площади старый ФИ АН снова в 8-10 раз, и число сотрудников ФИАНа быстро возросло в той же пропорции.

Таким образом, за 18 лет директорства Сергея Ивановича в два гигантских скачка институт и по числу сотрудников, и по площади помещений вырос в 50-100 раз.

Не исключено, что сам Сергей Иванович, начавший свою научную работу в небольшой лаборатории П. Н. Лебедева, чувствовал бы себя уютнее не в институте-гиганте, а в прелестном здании типа довоенного ФИАНа на Миусской площади. Но он видел тенденции развития науки, видел уже рост влияния физики на общество. Быть может, еще до войны он предвидел последующее гигантское развитие науки и, соответственно, дальнейшее развитие ФИАНа.

Об этом я могу судить, например, по следующему факту. Как-то перед войной лабораториям было предложено высказаться о лишь проектировавшемся тогда главном здании. В кабинете директора на его огромном столе лежал чертеж, все стояли вокруг. Сергей Иванович неожиданно сказал: «Прежде всего надо окружить территорию забором». Я изумился и наивно воскликнул: «Зачем нам такая огромная территория?» Сергей Иванович спокойно ответил: «Ничего, пригодится, вся площадь еще очень пригодится».

И действительно, когда Сергея Ивановича на посту директора сменил Дмитрий Владимирович Скобельцын, он решительно продолжил развитие института. Площадка стала быстро заполняться новыми высокими корпусами, все большими и бóльшими. Теперь территория застроена так, что главный корпус носит свое имя отчасти по традиции, отчасти потому, что там помещаются дирекция и общеинститутские отделы — конференц-зал, библиотека и т. д. Он отнюдь не самый большой. Уже давно для естественного расширения института пришлось строить новые корпуса вне Москвы (Троицк).

Оглядываясь назад, можно догадаться, что Сергей Иванович предвидел это с самого начала. По составу привлеченных еще в 1934 г. ученых можно было судить, что каждая из лабораторий имеет возможность достигнуть размеров по крайней мере небольшого института. Так оно и произошло.

Другой пример. В конце 30-х годов не меньше, чем теперь, было ясно, что ядерная физика нуждается в ускорителях частиц на большие энергии. В 1932 г. революцию совершил циклотрон Лоуренса. Но в нем принципиально невозможно было достигнуть релятивистских энергий, и даже в нерелятивистской области рост энергии частиц требовал увеличения сплошного магнита до больших размеров. У нас был построен циклотрон с диаметром полюсов примерно таким же, как у американских циклотронов, равным 1 м (в Радиевом институте в Ленинграде); но это оказалось таким сложным делом, что только к 1940 г. благодаря огромному труду молодого тогда И. В. Курчатова и его товарищей удалось наконец начать на нем работу.

Сергей Иванович понимал, что серьезная ядерная физика невозможна без крупного ускорителя. В деле его сооружения, как казалось, он может полагаться только на свой неокрепший коллектив. И вот в 1940 г. принимается смелое решение: создается «циклотронная бригада» с заданием изучить вопрос о сооружении циклотрона с диаметром полюсов в несколько метров и приступить к его проектированию. Мне и теперь это решение кажется почти невероятным. В циклотронную бригаду вошла все та же «зеленая» молодежь — Векслер, Верное, Грошев, Черенков и я. Изучение вопроса шло интенсивно, споры по поводу возможных вариантов были горячими, но все лишь для того, чтобы снова и снова убеждаться в невероятной трудности задачи. Параллельно приступили к сооружению циклотрона-модели для ускорения электронов, чтобы на этой модели проводить эксперименты по проверке различных идей.

Однако все было круто изменено, когда в феврале 1944 г. В. И. Векслер, все годы, чем бы он одновременно ни занимался, неустанно размышлявший над проблемой ускорения, буквально разрубил гордиев узел: он обнаружил, что можно перескочить через релятивистский барьер. Открытая им возможность создания ускорителей совершенно нового класса повернула всю мировую технику ускорителей на другой путь.

Можно сказать, что замечательное векслеровское решение проблемы было неожиданным результатом деятельности, которую начала учрежденная Сергеем Ивановичем до войны для решения огромной задачи «циклотронная бригада». Вместо предполагавшегося лобового решения был найден блестящий выход, а все дело приобрело такой размах, о котором никто и не догадывался за 10 лет до того, при создании «циклотронной бригады». Но хотелось бы подчеркнуть то, с чего я начал, — масштабность решения Сергея Ивановича о сооружении огромного циклотрона.

Когда разразилась Великая Отечественная война, первые дни проходили в смешанной атмосфере глубокой тревоги и надежды, охватившей всех, в атмосфере напряженной деятельности по мобилизации сил, в сознании свалившегося на страну несчастья, и, наряду с этим, — шапкозакидательства: до войны внедрялось в сознание масс убеждение, что в будущей войне «будем бить врага на его территории», что «нет вопроса, мы победим, но задача заключается в том, чтобы победить малой кровью», и т. п.

Как это ни кажется диким теперь, после всего, что мы узнали и испытали, было немало людей, не осознавших размеров и значения событий. В один из этих дней мы готовили институтскую стенгазету, для которой Сергей Иванович написал статью. Хорошо помню одну фразу из нее: «Над нашей Родиной нависла грозная опасность, которой она не знала со времен мамаева нашествия». Затем говорилось о необходимости максимального напряжения сил, о готовности идти на жертвы ради спасения Родины, о долге каждого, о задачах работы на оборону и т. д. Общий тон был суровым, но совсем не паническим, а вдохновенным, мобилизующим. Однако при тогдашних порядках, прежде чем можно было вывесить стенгазету, ее должен был проверить секретарь парторганизации института. Им в то время был Векслер. Прочитав статью Вавилова, он пришел в негодование: «Какой Мамай! Что за паника! Да эту статью надо прямо послать в НКВД!» До этого, конечно, не дошло, но статью из газеты изъяли.

Вавилов же понимал все с самого первого момента.

Выехали из Москвы через месяц после начала войны, и благодаря этому уже в августе на новом месте работа началась без промедления. Так, например, очень скоро акустики создали акустический трал для подрыва немецких плавучих мин, от которых наш флот в начале войны нес большие потери. Некоторые сотрудники акустической лаборатории много времени проводили на фронтах. Оптическая лаборатория продолжала разрабатывать методы спектрального анализа металлов на содержание все новых элементов. Это было чрезвычайно важно прежде всего для экспресс-сортировки металла разбитой отечественной и трофейной военной техники, чтобы не пускать, например, ценные качественные стали в общую переплавку, а непосредственно использовать в работе. Сумели наладить производство соответствующих приборов — стилоскопов. За ними и за инструкциями приезжали с уральских и других заводов, а также прямо с фронтов. Я сам был свидетелем того, как за стилоскопами прилетел представитель сталинградского завода то ли поздней весной, то ли летом 1942 г., когда гитлеровские войска уже шли к городу. Все это было возможно потому, что Вавилов, предвидя масштабы предстоящей борьбы, настоял на основательной и продуманной эвакуации оборудования института.

III. Наконец — о личных чертах Сергея Ивановича. О стиле его поведения, о его дружелюбии, внимании к каждому, с кем он работал, о готовности помочь сказано много в других воспоминаниях и сказано хорошо. Я могу только лишний раз засвидетельствовать, что все это не мемориальный глянец, не преувеличения, а правда. Правильно и хорошо написано о его невероятной работоспособности и о готовности принять на себя все новую и новую ношу, как бы трудно это ему ни было.

Хотелось бы, однако, и кое-что добавить. Прежде всего постараться понять, как доброта, и, казалось бы, требующее времени внимание к людям могли совмещаться с удивительно результативной деятельностью, требующей исключительных чисто деловых качеств. Из дальнейшего будет видно, что эти «добрые» черты характера Сергея Ивановича не мешали, а помогали делу. Сергей Иванович не только много работал, но и успешно завершил много начинаний. Почему это ему удавалось?

Самый простой ответ состоит в том, что у него был талант организатора и прежде всего организатора своей собственной работы. Можно вспомнить и американский афоризм: «Если у вас есть дело, обратитесь за помощью к занятому человеку, у незанятого никогда не найдется времени». С этим сочетается и многими подчеркнутая особенность поведения Сергея Ивановича — неторопливость. Он никогда, кажется, не спешил и никуда не опаздывал. Он не торопил собеседника, но, как хорошо подметил Г. П. Фаерман, «если, уходя из его кабинета, взявшись за ручку двери, вы оглянетесь, вы увидите, что Сергей Иванович уже что-то пишет. Его способность быстро переключаться… была поразительна».

Помню, в начале 1944 г., вскоре после реэвакуации в Москву, он зашел в лабораторию атомного ядра, подозвал к себе И. М. Франка, Л. В. Трошева и меня и сказал своим обычным неторопливым, неломким баском: «Вот что, товарищи, нужно нам включаться в ядерную проблему. Дело это очень нужное и важное, а физиков там мало. Нельзя нам оставаться в стороне. Поговорили бы вы с Курчатовым, походили к нему, ознакомились с делом и тогда выбрали бы свой участок работы». По-моему, ничего больше и не было сказано. Помнится, что мы даже не присели, разговаривали, стоя у столика перед окном. Но ощущение атмосферы неторопливого обсуждения важного дела сразу сформировалось. Мы были, конечно, в какой-то мере подготовлены к этому всей обстановкой того времени.

Потом Сергей Иванович еще пошутил: «Раньше было два метода отыскания истины — индукция и дедукция, а теперь три: индукция, дедукция и информация». И ушел. Забавно, что мы тогда не поняли его шутки насчет информации. Это ведь был явный намек на добывание шпионских данных. Я догадался о существовании такой информации лишь позже, когда после одного моего доклада о размножении нейтронов в уран-углеродной среде, сделанного на узком семинаре И. В. Курчатова, Игорь Васильевич посоветовал мне: «Вот Вы принимаете диаметр уранового стержня таким-то. Возьмите на полсантиметра больше».

Стоит обратить внимание на одну деталь: говоря с нами, Вавилов не сказал, что работа будет интересной или сулит какие-либо выгоды для нас лично или для ФИАНа. Аргумент был один — это нужно. Этот же аргумент Сергей Иванович привел через несколько лет, когда вызвал меня к себе в кабинет и предложил войти в состав редколлегии «Журнала экспериментальной и теоретической физики», которую он возглавлял. Говоря, что понимает обременительность такой дополнительной работы, он мотивировал ее необходимость только одним: «Это нужно. Теперь, после отъезда Тамма на «объект» в редколлегии остался только один теоретик — Я. П. Терлецкий. Вы понимаете как нам с ним будет нелегко». Способный физик Терлецкий к тому времени уже отличился «идеологическими» нападками. В частности, в журнале «Вопросы философии» он яростно атаковал знаменитый курс Ландау и Лифшица за якобы пронизывающий его идеализм и вообще боролся за «идеологическую чистоту». Как теперь стало известно, в 1945–1950 гг. он был начальником Отдела С Министерства внутренних дел и ездил со шпионским заданием в Копенгаген к Бору.

Сергей Иванович, видимо, не понимал, что я воспринял его предложение как особую честь. Эти слова, сказанные человеком, который сам взваливал на свои плечи неслыханный груз только потому, что «так нужно», звучали, как неопровержимо убедительный аргумент.

Вторая прекрасная, чисто человеческая черта поведения, которая помогала, а не мешала деловитости, — доверие, которым Сергей Иванович одаривал своих сотрудников (да и вообще людей, с которыми он сталкивался), а они платили ему тем же. Можно сказать, что здесь, если перефразировать известную латинскую поговорку, действовал принцип: «доверяю, чтобы ты мне доверял».

Благодаря такой опоре на своих сотрудников Вавилов мог делать в качестве ученого и в качестве директора ФИАНа то, в чем он был незаменим. Здесь стоит отметить одно его важное свойство: он верил, что может быть «пророк в своем Отечестве».

Один редактор периферийной газеты, неизменно браковавший приносимые ему авторами стихи, попался в подстроенную ловушку — забраковал среди прочих и подсунутые ему стихи Блока. Потом он оправдывался: «Не могу же я ожидать, что в кабинет ко мне войдет новый Блок». Сергей Иванович высмеивал погоню за открытиями, но всегда был готов к тому, что его сотрудник принесет ему нечто новое и ценное. Конечно, в отличие от того редактора он был способен отличить открытие от чепухи, и это было не менее важно, чем то, что он имел свой собственный опыт: крупное открытие можно сделать.

Его аспирант П. А. Черенков, работавший над предложенной ему Вавиловым темой, случайно обнаружил слабое свечение чистой жидкости под влиянием γ-лучей радиоактивного источника, столь слабое, что заметить и изучать его можно было, только просидев (для адаптации зрения) два-три часа в темноте и притом используя специальную методику, предложенную Вавиловым. Это свечение мешало ему выполнить его работу, состоявшую в изучении свечения растворенного в жидкости вещества. Черенков впал в крайнее уныние и говорил своим товарищам: «Пропала моя диссертация». Но Сергей Иванович не отмахнулся от неожиданного свечения, а стал вместе с Черенковым тщательно изучать его, в частности, самостоятельно проводя некоторые измерения.

Он убедился, что наблюдения надежны, обдуманные вместе с Черенковым и реализованные разнообразные измерения достаточно точны, и в результате глубоких размышлений он пришел к выводу, что это необычный, совершенно новый вид излучения. Для такого вывода необходимо было не только ясное понимание законов излучения света, не только доверие к экспериментально полученным данным, но и большая научная смелость. Эта смелость, основанная на непредвзятости и убежденности, помогла устоять под градом сыпавшихся насмешек («…в ФИАНе в темноте изучают призраки»).

Атмосфера ожидания открытия, соединенного с доброжелательной, но бескомпромиссной критикой, была характерна для ФИАНа. Все, о чем говорилось, являлось элементами системы, настроенности, созданной Сергеем Ивановичем и его ближайшими коллегами в ФИАНе. Плоды этой системы очевидны. Приводя выше примеры из жизни института, я называл некоторые имена. Но сколько имен, не менее блестящих, не названо! При С. И. Вавилове здесь сформировались как зрелые ученые многие десятки выдающихся физиков, широко известных и в нашей стране, и далеко за ее пределами. Можно не сомневаться, что каждый из них с благодарностью вспоминает о Вавилове — организаторе ФИАНа.

* * *

Все рассказанное здесь рисует необычайно эффективную научную и научно-организационную деятельность Сергея Ивановича, его прекрасные взаимоотношения с сотрудниками института. Может возникнуть представление о лучезарной жизни ученого, разносторонне талантливого человека, чьи выдающиеся личные качества могли проявляться беспрепятственно и с полной искренностью. И о столь же лучезарной жизни руководимого им института.

Однако такое впечатление могло возникнуть только у меня, молодого аспиранта, попавшего в этот институт после тяжелой атмосферы студенческой среды моего времени (когда к студентам из среды интеллигенции относились крайне недоброжелательно), и, как сказано в первых строках этого очерка, покоренного поразительной научной атмосферой ФИАНа и взаимоотношениями сотрудников.

На самом деле такой рай не мог беспрепятственно существовать в то страшное время «большой чистки» второй половины 30-х годов. Институт был лишь островком порядочности в море зла и ужаса, но волны этого моря иногда захлестывали и остров. Он не мог существовать независимо от того, что делалось в стране, в которой над всем царил страх.

Если в 20-х и начале 30-х годов Сергей Иванович писал статьи, например, о Ленине и о его роли в философии, то, помня его юношеский интерес к марксистской философии, о котором мы еще будем говорить, а также помня, что и его замечательного брата, академика-биолога Николая Ивановича после революции охватил энтузиазм создания большой отечественной науки мирового масштаба, что они оба (в те годы, по крайней мере) были сознательными «попутчиками» власти (термин, применявшийся тогда к писателям определенного склада), ее сторонниками, можно не сомневаться, что эти статьи Сергей Иванович писал искренне, всерьез. Это не был камуфляж и приспособленчество. Не зря же братья уговорили своего отца из эмиграции вернуться на родину в 1928 г.

Но время шло, наступил ужасный период коллективизации. Разрастался страшный террор. Уже невозможно было закрывать глаза на невежественное идеологическое давление на науку, на весь ужас сталинизма. Неужели этого не видели братья Вавиловы и могли думать по-прежнему? Как-то много десятилетий назад я обсуждал этот вопрос с моим старшим другом, умнейшим Соломоном Менделевичем Райским. Ученик и многолетний близкий сотрудник Г. С. Ландсберга, член обширного клана семьи Л. И. Мандельштама, близкий и ему лично, он хорошо понимал людей и объяснил мне: «Сергей Иванович — глубоко чувствующий русский патриот. Он знает, что в долгой истории России были и добрые, и злые цари, спокойные периоды величия страны и смуты, и разорения, Россия выстояла. Нужно сделать все возможное, чтобы она и теперь пережила зло и пришла к новому светлому периоду как бы тебе лично это ни было трудно».

Я бы не вспомнил этот разговор, если бы не появилась публикация найденного в следственном деле Николая Ивановича его интервью, данного в 1933 г. (т. е. задолго до его ареста в 1940 г.) парижской газете (в русском переводе, сделанном в НКВД). На нее обратил мое внимание Юрий Николаевич Вавилов. Там замечательно одно место. Вот оно.

Вопрос корреспондента: «В 1916 г., в царское время вы уже являлись служащим императорского правительства?» Ответ: «Что за интерес? (корявый перевод НКВД. — Е. Ф.). В Европе всегда говорят о правительстве. В России, даже в царское время, мы всегда говорили о государстве. В 1916 г. я уже был на государственной службе. Это верно. Как ассистент профессора. Я остался на службе у государства, русского государства, у государства моей родины. Это вполне естественно» (см. «Вестник Российской академии наук», № 11 за 1997 г.).

Если учесть, что братья всю жизнь были очень близки друг другу, тесно общались, живя в одно время в Ленинграде, ежедневно разговаривали хотя бы по телефону, — разве это не подтверждает приведенные выше слова С. М. Райского?

Но вернемся к ФИАНу. Сергей Иванович очень своеобразно организовал администрацию института. Все значительные ученые, упоминавшиеся выше, как и он сам, были беспартийными. При организации московского ФИАНа на должность заместителя директора по научной работе Вавилов пригласил Бориса Михайловича Гессена, одновременно остававшегося деканом физического факультета университета и директором научно-исследовательского института при этом факультете. Гессен был близким другом И. Е. Тамма еще с гимназических лет в Елизаветграде. Но если социал-демократ Тамм после Октябрьской революции резко порвал с политической деятельностью и целиком ушел в науку (хотя и сохранил социалистические идеалы молодости; см. очерки о нем в этой книге), то Гессен стал убежденным коммунистом, прошел гражданскую войну, работал в партийных органах, окончил Институт красной профессуры, готовивший марксистски образованных партийных деятелей, стал профессором МГУ по философии естествознания (я слушал его лекции; это были лекции очень культурного и образованного человека) и членом-корреспондентом АН СССР. Гессен бесконечно уважал Л. И. Мандельштама, подчеркивал это своим поведением в университете, был дружен не только с Таммом, но и с Ландсбергом. Казалось очевидным, что этим умным поступком Вавилов укрепил «хорошее» партийное руководство ФИАНом.

Кроме того, в ФИАНе образовалась группа из более молодых партийцев, на них Вавилов опирался в своей организационной работе. Это были Б. М. Вул и Д. И. Маш, добровольцы гражданской войны. Страстно убежденный партиец М. А. Дивильковский, сын близкого соратника Ленина, выросший в Швейцарии. В семнадцать лет он в качестве секретаря сопровождал В. В. Воровского на Лозаннскую конференцию и был ранен, когда Воровского убили. Далее, Владимир Иосифович Векслер, имевший на прежнем месте работы некоторые неприятности по троцкистской линии. Поэтому держался строго «партийно». И, наконец, симпатичный Михаил Иванович Филиппов, на вид обыкновенный крестьянский паренек.

Кроме партийной принадлежности, объединяло их и то, что все они действительно любили науку, обладали в разной мере способностями, действительно работали в лабораториях и (вне обстоятельств, о которых сейчас будет рассказано), казалось, очень уважали крупных ученых, собравшихся в этом институте. Они поочередно занимали важные посты секретаря парторганизации и заместителя директора по всем вопросам (кроме разве общих вопросов научной деятельности).

Но вот, сразу после создания института в Москве, 1 декабря 1934 г. был убит Киров. Незадолго до этого, в том же году, на XVII партсъезде он получил при выборах ЦК больше голосов, чем Сталин. Группа влиятельных руководящих лиц «второго эшелона» (секретари крупнейший обкомов, проявившие себя во время гражданской войны) предложили Кирову стать генсеком, но он отказался. Ясно, что должно было последовать.

Сталин в небывалых формах демонстрировал свою печаль (например, шел в похоронной процессии пешком от Октябрьского вокзала, куда прибыл гроб с телом Кирова, до Красной площади), а в стране воцарился столь же небывалый террор. В газетах чуть ли не ежедневно печатались списки (по многу десятков фамилий) расстреливаемых то в одной, то в другой области страны «заговорщиков».

В августе 1936 г. был арестован и вскоре расстрелян Гессен. Как всегда, не сообщалось — за что. Но так же, как всегда, в университете начались собрания, на которых выискивались факты вредительства «врага народа», иногда смехотворные. Например, Гессена обвиняли в составлении вредительской учебной программы по физике. Сколько-нибудь близких к нему людей, даже просто тесно общавшихся по работе, кляли за «потерю бдительности», требовали, чтобы они выискивали новые «факты вредительства», каялись в утрате бдительности, проклинали Гессена, требовали его сурового наказания. Господство страха было таким, что очень немногие могли этому противостоять.

Разумеется, прежде всего на собрании физического факультета настаивали, чтобы все сказанное выполнили очень близкие к Гессену люди. Но Ландсберг, когда от него потребовали высказаться, лишь спокойно и достойно сказал, что ему ничего не известно о какой бы то ни было вредительской деятельности. И добавил: «А ту учебную программу, о которой говорили, составил я, а не он». Бдительные и злобные руководители собрания возмутились: «Понимаете ли Вы, что говорите! Подумайте и выступите в следующий раз» (собрание было двухдневным). Но на следующий раз, когда его снова притянули к ответу, он столь же достойно сказал: «Мне нечего добавить к сказанному в прошлый раз».

Мне самому представляется удивительным, но я пока не имею никаких свидетельств того, что что-либо подобное происходило тогда в ФИАНе. Казалось, на этот раз пронесло.

Но террор развивался. Пошли аресты с казнями в Харьковском физико-техническом институте, среди ленинградских физиков и астрономов. Атмосфера сгущалась все более. В этой обстановке состоялся знаменитый Мартовский пленум ЦК ВКП(б), на котором вопрос о «бдительности» был поднят еще выше. Фактически были разрешены пытки.

Теперь даже в ФИАНе уже нельзя было уклониться. В апреле 1937 г. в институте устроили так называемое собрание актива, т. е. по существу собрание всех более или менее значительных сотрудников для обсуждения доклада Сталина на этом пленуме и принятых решений. Я не только не был на нем, но и не знал ни о том, что на нем происходило, ни о самом факте собрания (я ведь формально был аспирантом МГУ, кроме того весной я, как обычно, свалился с очередной вспышкой туберкулеза). Но «рукописи не горят» — в Архиве ФИАНа сохранилась стенограмма. Ее разыскал историк науки Г. Е. Горелик и ознакомил меня с нею.

То, что происходило на этом собрании, никак не согласуется с картиной райского острова в бушующем море зла. Вступительный доклад сделал Сергей Иванович. Я не могу привести никаких аргументов в пользу сложившегося у меня представления, что теперь его отношение к происходившему в стране уже не было отношением союзника или «попутчика». Но уверен, — такой умный человек не мог не понимать, что настало чудовищное время, когда нужно было спасать людей, спасать культуру и, в частности, свой институт. Многие интеллигенты даже тогда, от страха оглупляя сами себя, пытались еще искать что-то обоснованное в происходящем. Но Вавилов был трезво мыслящим человеком. Для него, несомненно, было ясно, что ради спасения института он должен принять на себя долю позора времени. Римляне говорили: «Что делаешь — делай». Ему пришлось сделать вступительный доклад «должного» характера. И он его сделал. Правда, Вавилов немного схитрил.

Доклад почти сплошь построен на цитатах из доклада Сталина, «прослоенных» фразами типа: «Очень важно следующее высказывание товарища Сталина»; «Мы должны обратить особое внимание на указание товарища Сталина, что …»; «Пленум подчеркнул, что в нашей работе мы должны будем руководствоваться…» и т. д. Это, конечно, мало меняло дело. Но форма была соблюдена. Начались «прения», т. е. то же самое, что до этого происходило в университете. Яростные нападки концентрировались на том, что «вредителя Гессена» привели в ФИАН групповые интересы его друзей — Тамма и Ландсберга. Обвинение в «групповщине» в то время было очень опасным. Ведь это почти заговор, т. е. самое ужасное, на это власть набрасывалась со страшными карами.

Вавилов немедленно подчеркнуто заявил, что Гессена пригласил в ФИАН он сам и несет за это ответственность. Но Дивильковский, едва ли не самый гневный из гонителей, не обратив на это внимания, сообщил, что «…в университете И. Е. Тамм, Г. С. Ландсберг не проявили желания помочь общественности разоблачить до конца корни этого дела». Не менее резко говорил будущий академик Б. М. Вул: «Ответственность за Гессена лежит на группе, которая его проводила (читай: проталкивала. — Е. Ф.), лежит на дирекции, на тех, кто поддался влиянию этой группы».

Невероятно тяжело читать выступления Тамма и сотрудника Теоретического отдела, известного физика Румера. Положение Тамма психологически было ужасным. За один год он потерял близкого друга Гессена, любимого брата и любимого талантливого ученика С. П. Шубина — все уничтожены. Над ним тяготело меньшевистское прошлое, которого самого по себе было достаточно для ареста. Он знал, что находится под постоянным тайным наблюдением. Еще до начала «большой чистки» он пережил в семье страшную трагедию (см. очерк о Тамме).

А над всем этим было еще горе разочарования в мечтах своей молодости. Он видел, во что превращается социализм, которого он так страстно желал. Нужно кроме того помнить, что философы и вообще идеологи преследовали его как буржуазного идеалиста в физике.

Тамм, конечно, не совершил ничего недостойного по отношению к Гессену и другим, отрицал, что знал о чем-либо, что можно было бы рассматривать как их вредительство или вообще антисоветские действия и т. п., но он не удержался, чтобы не напомнить, что был близок к большевикам, и о том, как, будучи делегатом 1-го съезда Советов от Елизавет-града в июне 1917 г., он был единственный не-большевик, который вместе с большевиками голосовал, осуждая начатое Керенским новое наступление на фронте (и как заметивший это Ленин указал на него, на «единственного честного человека» среди всех в остальных партиях).

Речь Румера была почти истерической. Над ним тоже висела постоянная угроза ареста. Ведь он 6 лет работал в Германии, а в те времена этого было достаточно для обвинения в том, что он завербованный шпион.

Тяжело не только читать все это, но и называть имена гневных инквизиторов. Вот Дивильковский. Когда началась Отечественная война и все усиленно готовились к эвакуации, я однажды был свидетелем того, как в столовую, где все мы обедали, он вошел подтянутый, в юнг-штурмовской полувоенной форме. Кто-то выкрикнул: «Максим, а ты собираешься в эвакуацию?» Он гордо ответил: «Что-о-о? Начинается мировая революция, а я уеду в эвакуацию?» Он пошел добровольцем на фронт, оставив красавицу-жену и троих маленьких детей, и не вернулся. М. И. Филиппов, чтобы попасть на фронт вопреки сентябрьскому постановлению Государственного комитета обороны, запрещавшему мобилизацию ученых, остался в Москве представителем эвакуированного президиума Академии, и, улучив момент, сумел пойти в армию, и тоже погиб.

Конечно, можно сказать, что и заядлые гитлеровцы проявляли героизм и с готовностью отдавали жизнь за фюрера и его гнусное дело. «И все же, все же…».

Но каков результат всего этого, спасен ли был ФИАН? Да, был спасен. Пришлось, правда, кое-что сделать, чтобы удовлетворить хоть чем-нибудь бдительное начальство. Теоретический отдел И. Е. Тамма был расформирован и его сотрудники распределены по другим лабораториям соответственно тематике работы каждого. После реэвакуации из Казани в Москву в 1943 г. этот отдел как-то незаметно и естественно восстановился. Теоретические семинары под руководством Тамма все годы работали, как обычно. И сам институт продолжал оставаться одним из «островков порядочности», на который лишь изредка накатывались волны окружавшего ужаса. Дух, царивший в нем ранее, продолжал существовать.

Вот факты: мне достоверно известно, что поступавшие в партком политические доносы не получали хода дальше и ни к чему плохому не привели. За все предвоенные годы в институте с таким скоплением подозрительных для «органов» беспартийных интеллигентов был арестован лишь один человек — Юрий Борисович Румер. И то только потому, что был близким другом Л. Д. Ландау (работавшего у П. Л. Капицы), посаженного за участие в составлении антисталинской листовки. И Румера обвинили в том же (см. очерк «Ландау и другие»). Они были арестованы одновременно (но потом это обвинение было с него снято. Тем не менее свой «срок» он отбыл. К счастью, в привилегированной «шарашке» — тюремном авиационном конструкторском бюро).

Стоит отметить один небольшой штрих: ни в университете, ни в ФИАНе в собраниях описанного типа никогда не принимал участия Л. И. Мандельштам. Даже в университете, где ему причиняли много неприятностей, за это его не преследовали. Что же говорить о ФИАНе! Уважение к нему, как к ученому, было необычайно велико.

Дмитрий Владимирович Скобельцын рассказывал мне, что однажды, до войны, когда он был в кабинете у Сергея Ивановича, туда пришел один бдительный член описанной выше «руководящей» партийной группы и возмутился: «Сергей Иванович, это же непорядок, — Леонид Исаакович Мандельштам состоит у нас в штате на полной ставке, а бывает в институте один раз в неделю». Вавилов, по словам Скобельцына, как-то помрачнел и очень жестко произнес: «Запомните, весь ФИАН держится на Мандельштаме». Бдительный сразу стушевался и вышел.

Я думаю, один этот эпизод очень много говорит и о самом Вавилове, и о вавиловском ФИАНе.

 

Что породило Вавиловых?

Невольно возникает вопрос: откуда возникло это чудо двух братьев Вавиловых — физика Сергея и одного из ведущих ученых-ботаников мира Николая? Первый был Президентом Академии наук (вероятно, одним из лучших за ее историю), другой — Президентом Академии сельскохозяйственных наук (которую он же организовал). Оба — люди невероятной талантливости, энергии, инициативности, широчайшего размаха знаний. По свидетельству много общавшихся с ними, — люди огромного обаяния, всегда готовые активно прийти на помощь. Как появились эти внуки крепостного мужика?

Конечно, каждый может вспомнить Ломоносова и сказать, что никакого чуда здесь нет (кстати: он не был крепостным). Русское крестьянство не раз рождало выдающихся людей. Но ведь для этого должны быть либо общие условия, способствующие проявлению талантов, скрытых в темной народной массе, либо особые, выдающиеся волевые черты личности. В Ломоносове осуществился второй случай, в братьях Вавиловых — первый, потому что в то время этот случай был отнюдь не единственным. Чудом явилась эпоха великих реформ Александра II и ее плоды, за несколько десятилетий явившие миру новую Россию.

Россия в третий раз за два века совершала попытку «войти в Европу». В первый раз ее вогнал туда своей неумолимой дубинкой Петр Великий. Тогда, по словам Пушкина, «Россия вошла в Европу как спущенный на воду корабль, при громе пушек и стуке топора». Но, заявив миру свое величие и свои скрытые возможности, Россия дала европейское просвещение только тонкому слою, верхам своего общества. Основная масса населения оставалась по-прежнему рабски бесправной, темной и даже не знающей о возможности иной жизни.

Во второй раз Россия лишь «побывала» в Европе, преследуя побежденного Наполеона. Она еще более утвердила свою имперскую величественность, но народ, населявший необозримые пространства, так и пребывал в прежней феодальной бесправной бедности. Однако те, кто дошел до Парижа, уже кое-что узнали о возможности другой жизни. Это в особенности сказалось в быстром росте промежуточных слоев, прежде всего разночинной интеллигенции.

Но теперь, в третий раз, произошло нечто гораздо более существенное. Началась европеизация страны на основе внедрения многих демократических начал, за полвека преобразившая страну.

Личная свобода вместо крепостной зависимости. Неподкупный суд присяжных, новое судебное уложение, свод законов, блестящие судебные деятели вместо дореформенного суда, решавшего дела даже в отсутствии истца или обвиняемого (и имевшего право не только оправдать или осудить, но и «оправдать, но оставить под подозрением»). Всеобщая воинская повинность вместо рекрутчины, с запретом телесных наказаний. Отмена предварительной цензуры, давшая быстро развившейся печати значительную свободу. Изменения в экономике, превратившие тит титычей А. Н. Островского в чеховских лопахиных — деятельных, инициативных и культурных промышленников и банкиров. Бурное развитие сети школ и высших учебных заведений. Наконец, нараставшее развитие современной промышленности и сети железных дорог, покрывшей необъятную страну.

Хотя при этом происходила пролетаризация крестьян и сохранялась бедность народа, оставался резкий раскол общества на разраставшийся образованный слой и по-прежнему темную массу. Хотя потребовалась революция 1905 г., чтобы вырвать у бездарного царя новые реформы и создание парламента — пусть только с совещательными правами. Хотя сохранялись многие остатки феодального прошлого, позор погромов и многое другое, тем не менее все это создало другую страну.

Одним из замечательных частных результатов этого преобразования была тяга разбогатевших «новых русских» того времени к высокой культуре.

Это особенное движение, характерное для нашей страны. Оно дало Мамонтова, заработавшего миллионы на строительстве Северной железной дороги и разорившегося из-за щедрой поддержки множества талантливых художников и артистов и даже оперы. Алексеева (Станиславского), создавшего Художественный театр на свои деньги — деньги одного из директоров крупной фабрики. Прекрасно разбиравшихся в живописи братьев Третьяковых, подаривших Москве (с запретом взимать входную плату!) знаменитую картинную галерею Морозова и Щукина, первых в мире создателей богатейших и самых передовых коллекций живописи импрессионистов, и т. д. без конца. Широкое компетентное меценатство и в искусстве, и в науке стало характерной чертой эпохи.

Но стремление к культуре проявлялось не только в меценатстве. У знаменитых производителей сукон братьев Четвериковых, Сергея и Дмитрия, было много детей. Но ни один из восьми детей Дмитрия не пошел по стопам отца. Один сын, Сергей Дмитриевич, стал видным ученым-петрографом, профессором Московского университета, одна дочь — Екатерина Дмитриевна — искусствоведом. А из четырех детей Сергея только один пошел по отцовскому пути. Другой же, тоже Сергей, стал крупнейшим, оригинально мыслившим профессором генетики (затравлен в годы лысенковщины). Третий — математиком.

Отец братьев Вавиловых пришел в Москву из деревни пешком, стал мальчиком на побегушках на Прохоровской (Трехгорной) крупнейшей мануфактуре на Пресне, а кончил одним из влиятельных ее руководителей. Его сначала смышленость, а затем крупные способности организатора проявились очень скоро. После революции эмигрировал, но стараниями сыновей вернулся на родину и вскоре, в 1928 г., умер.

Вот из этой среды рвущихся к культуре, разбогатевших «новых русских» того времени и происходят братья Вавиловы. Во всех этих людях, недавно освободившихся от рабства, вспыхнула талантливость народа, тлевшая и не умиравшая веками.

Мало сказать, что они становились высококультурными личностями. Очень многие из них становились подлинными российскими интеллигентами, принимали нормы морали, выработанные трудовой интеллигенцией, вышедшей из менее состоятельных, даже бедных разночинных слоев.

В другом месте (см. начало очерка «Тамм в жизни») я уже писал о том, как разнообразна была интеллигенция в России, — о талантливых и заслуженно состоятельных инженерах и адвокатах, о религиозных философах и т. д. И о том, что ее среднеобеспеченный трудовой слой можно рассматривать как основной и самый главный в ней. Его, можно сказать, наиболее ярко персонифицировал Чехов, высоконравственный неутомимый труженик. Трудно разъяснимое, но и без того легко понятное слово «порядочность», чувство долга, скромный уровень существования, честный труд, чувство ответственности за других, безусловный примат духовного над материальной выгодой — вот, пожалуй, «ключевые слова» для большинства таких (да и для других) российских интеллигентов. Этот кодекс морали для большинства из них вел к материалистическому и атеистическому мировоззрению.

Судя по всему, братья Вавиловы, помогавшие строить баррикады во время восстания 1905 г. на Пресне, где они жили, спокойно перенесли потерю имущества в результате Октябрьской революции, жили «как все» и с энтузиазмом включились в создание большой отечественной науки XX века. Их вклад в этот процесс — труд-подвиг высокоталантливых, самоотверженных людей — принес огромные результаты. Характерно, что даже в мировоззрении они слились с той интеллигенцией, о которой мы здесь говорим.

В автобиографических записках, которые Сергей Иванович начал писать в последние годы жизни, говорится: «Николай Иванович очень рано стал и атеистом, и материалистом». Про себя же пишет, что в возрасте 15-16 лет, в дискуссиях с ученым-богословом, учителем «закона божьего» профессором И. А. Артоболевским «…был главным богословским оппонентом в классе и весьма решительно разбивал богословские построения Ивана Алексеевича». Вообще он в юности переживал идейные метания. Читал марксистскую философскую литературу, Маркса, Энгельса, Луначарского и др., приобрел даже «Материализм и эмпириокритицизм» Ильина (Ленина), не имея, конечно, ни малейшего представления о том, кто этот автор. «Пытался сделаться поэтом, философом миросозерцателем», «перечувствовал и пессимизм, и оптимизм, и радость, и отчаяние, и “научную религию” и т. д.»

Подобные метания испытывала и вся интеллигенция. От поклонения античности до теософии, от религиозного славянофильства до преданности революции, которая сметет мир несправедливости и насилия. Но в центре оставалось главное — уже упомянутая трудовая, средне-обеспеченная интеллигенция. В эту среду влились и братья Вавиловы и разделили ее судьбу. Именно поэтому так легко установилось взаимопонимание и взаимное уважение Сергея Ивановича с другими ведущими учеными его института, интеллигентами отнюдь не в первом поколении.

Именно таким мы его знали в ФИАНе, в дорогой ему атмосфере любимой научной работы.

Но несколько иные, неожиданные его черты обнаружились, когда он стал Президентом Академии наук. О них красочно говорит в упоминавшихся выше («Девять рубцов на сердце») неопубликованных воспоминаниях первый вице-президент при Вавилове (сыгравший такую большую роль при его избрании президентом) И. П. Бардин. После избрания, пишет Бардин: «Началась общая работа. Вообще характер у Сергея Ивановича был самодержавный, прямо надо сказать. Он другим не препятствовал, но и от родителя все-таки немного осталось. У меня столкновения с ним были главным образом по строительству. Он в этом отношении был исключительно непреклонен: физика и больше никаких, строй Физический институт, а остальное — второй сорт. Так и нужно было, тут он выдерживал очень основательно. Ему обязаны тем, что Физический институт был построен в таком размере, что приобретения были такие сделаны, затем ряд других мероприятий. Все это физику очень сильно подняло…Тем не менее при Сергее Ивановиче строился Институт органической химии, началось строительство Института металлургии, затем реконструкция Радиевого института, строительство Пулковской обсерватории, Симеизской обсерватории, Мангуша, строительство обсерватории в Алма-Ата… Мне приходилось, — правда, с его защитой, — но все-таки шишки принимать на себя. Правда, с Министерством финансов он умел, несомненно, разговаривать, — купец и тут сказался. Он Зверева мог совершенно незаметно положить на обе лопатки» (речь идет о наркоме — министре финансов А. Г. Звереве, который в течение 23 лет, 1938–1960 гг., и при Сталине, и после него крайне жестко пользовался своей огромной властью. — Е. Ф.)

Совсем другой стороной обернулись наследственные черты этой поразительно многосторонней личности. Так освобождение от крепостного рабства трети населения страны, освобождение от отсталых правовых «норм» жизни всех людей, через бурное развитие в эпоху действительно великих реформ привело не только к появлению множества капиталистов-богачей, но через них — к новому расцвету художественной и научной культуры.

Невольно возникает вопрос: а в наши дни, когда произошло не менее мощное преобразование страны, многие черты которого так, казалось бы, внешне похожи на только что сказанное, поможет ли появление нынешних «новых русских» росту общей культуры? Время, конечно, другое, до тогдашнего экономического роста еще далеко, и пока лишь многочисленные ночные клубы, казино и виллы по всему свету являются показателями «их» культуры. Понадеемся на то, что это пока только первое поколение.