Вы, разумеется, шутите, мистер Фейнман!

Фейнман Ричард

Часть 1

От Фар-Рокавей до МТИ

 

 

Он чинит радио в уме!

Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, я устроил у себя дома лабораторию. Состояла она из старого деревянного упаковочного ящика, в который я вставил полки. Еще у меня был электронагреватель, который я каждый раз опускал в масло, чтобы поджарить в нем на жиру нарезанную соломкой картошку. А так же аккумуляторная батарея и ламповый блок.

Чтобы соорудить его, я сходил в магазин, где каждый товар стоил пять-десять центов, купил ламповые патроны, которые можно привинчивать к деревянному основанию, и соединил их кусками звонкового провода. Я знал, что с помощью разных сочетаний переключателей — последовательных или параллельных — можно получать разные значения напряжения. Чего я не знал, так это того, что сопротивление лампочки зависит от ее температуры, в итоге, результаты моих расчетов не соответствовали напряжениям, которые на самом деле создавала цепь. Ну да ничего, когда лампочки соединялись параллельно, они горели вполнакала, тлеееели, очень получалось красиво — просто здорово!

Имелся у меня в этой системе и предохранитель, так что, если я что-нибудь закорачивал, он просто сгорал. Надо сказать, предохранители мне требовались послабее тех, что были в доме, и я изготавливал их сам — брал станиоль и обертывал ею уже полетевший плавкий предохранитель. К нему я последовательно подсоединял пятиваттную лампочку — когда предохранитель перегорал, напряжение буферного выпрямителя, который постоянно подзаряжал аккумуляторную батарею, подавалось на лампочку. Лампочка эта располагалась на щите управления, прикрытая куском бурой бумаги из кондитерской (когда за бумагой вспыхивал свет, она становилась красной), — если что-то сгорало, мне достаточно было взглянуть на щит, и я видел большое красное пятно там, где вылетел предохранитель. В общем, время я проводил очень интересно!

Я обожал радиоприемники. Начал я с детекторного, купил его в магазине и ночами, в постели, слушал через наушники передачи, пока не засыпал. Если отец с матерью возвращались домой поздно, они заходили в мою комнату и снимали с меня наушники — их сильно беспокоило то: что происходило в моей голове, пока я спал.

Примерно в это же время я изобрел охранную сигнализацию, совсем простую: большая батарея и колокол, соединенные проводом. Когда дверь моей комнаты открывалась, она прижимала провод к контакту батареи, замыкала цепь и колокол начинал звонить.

Как-то ночью отец с матерью вернулись домой в поздний час и тихо-тихо, чтобы не разбудить ребенка, приоткрыли мою дверь, собираясь войти и снять с меня наушники. И вдруг колокол поднял дьявольский шум — БОМ-БОМ-БОМ-БОМ-БОМ!!! А я выскочил из постели, вопя: «Работает! Работает!».

У меня была индукционная катушка от «форда» — обычная автомобильная катушка зажигания — с ее помощью я соорудил поверх моего щита управления искровые контакты. Последовательно соединил с ними наполненную аргоном реостатную лампу, из тех, что производит компания «Рейтеон»: при прохождении искровых разрядов газ в ней начинал лиловато светиться — полная роскошь!

Однажды я забавлялся с фордовской катушкой, пробивая искрами дырки в бумаге, и бумага вдруг загорелась. Скоро я уже не смог удержать ее в руке — огонь жег пальцы, и потому я уронил бумагу в корзинку, наполненную газетами. Газеты, как известно, горят бойко, и вскоре в комнате уже пылало немалое пламя. Я закрыл дверь, чтобы мама, игравшая в гостиной в бридж с подругами, не заметила, что у меня пожар, взял первый подвернувшийся под руку журнал и накрыл им корзинку, дабы пригасить пламя.

Пламя погасло, я снял с корзинки журнал, однако теперь комнату стал наполнять дым. Корзинка слишком раскалилась, в руки не возьмешь, и я подцепил ее плоскогубцами, пронес через комнату и выставил в окно, надеясь, что ветерок унесет дым.

Однако ветерок, дувший снаружи, вновь оживил огонь, а до журнала я теперь дотянуться не мог. Пришлось снова втащить горящую корзинку в комнату через окно, чтобы взять журнал, но тут занялись оконные занавеси, а это уже было опасно!

Так или иначе, журнал я подхватил и придушил им пламя заново, и на сей раз держал журнал при себе, пока вытряхивал из корзинки угли на лежавшую двумя-тремя этажами ниже улицу. Потом вышел из комнаты, закрыл за собой дверь и сказал маме: «Я пойду на улицу, поиграю». Дым постепенно вытянуло из комнаты через открытые окна.

Помимо всего этого, я сооружал кое-что из электрических моторчиков и собрал усилитель для купленного мной фотоэлемента, — когда я проводил перед ним рукой, усилитель заставлял колокольчик звонить. Я много чего хотел сделать, однако мама все время отправляла меня на улицу, поиграть. И все-таки, я часто оставался дома и возился в моей лаборатории.

Радиоприемники я покупал на распродажах старых вещей. Денег у меня практически не было, однако приемники стоили недорого — старые, сломанные — я покупал их и пытался починить. Как правило, поломки были простенькие — в одних приемниках свисали сразу бросавшиеся в глаза провода, в других была испорчена или просто размоталась катушка, — так что некоторые из них мне удавалось быстро приводить в чувство. Как-то ночью я поймал по одному из таких приемников станцию «УЭЙКО» — из города Уэйко, штат Техас — меня это страшно взволновало!

Как раз с помощью этого лампового приемника мне удалось поймать станцию «УГН» из Скенектади. Надо сказать, что мы, дети — двое моих кузенов, сестра и соседские ребятишки — слушали на первом этаже по радио программу, которая называлась «Клуб преступлений ИНО» — шипучки компании «ИНО» — та еще была штука! Так вот, я обнаружил, что могу слушать эту программу в моей лаборатории, по «УГН», на час раньше, чем ее передают в Нью-Йорке! Я узнавал, что в ней должно произойти, а потом, когда все мы усаживались перед стоявшим внизу приемником, дабы послушать новый выпуск программы, говорил: «А знаете, что-то давно мы не слышали о таком-то. Спорим, он сейчас появится и всех выручит».

И пару секунд спустя, хлоп! — он появился. Все пришли в полный восторг, а после я предсказал еще пару событий. Тут уж все поняли, что здесь есть какой-то фокус, — что я все узнаю откуда-то заранее. Пришлось признаться, что я часом раньше слушаю программу наверху.

Результат вам, естественно, ясен и без моих пояснений. Теперь уж никто не желал дожидаться обычного времени начала программы. Все норовили подняться наверх, в мою лабораторию, и просидеть полчаса перед маленьким трескучим приемником, слушая передачу «Клуба преступления ИНО» из Скенектади.

В то время мы жили в большом доме — мой дед оставил его своим детям, а никаких особых богатств, кроме этого дома, у них не имелось. Дом был огромный, деревянный, я протянул по нему снаружи провода и натыкал по всем комнатам розетки, чтобы иметь возможность, где бы я ни был, слушать приемники, которые работали у меня наверху, в лаборатории. А еще я обзавелся громкоговорителем — не целым, а частью его, без большого верхнего рупора.

Как-то раз я, надев наушники, подсоединил их к динамику и совершил при этом небольшое открытие: проводя по динамику пальцем, я слышал звук этого движения. То есть оказалось, что динамик может работать как микрофон и для этого даже не требуется никакого питания. В то время мы проходили в школе Александера Грэма Белла, и я продемонстрировал связь динамика с наушниками. Думаю, хоть я тогда этого и не выяснил, что именно такой тип телефона он изначально и использовал.

Стало быть, микрофон у меня имелся, и я мог, используя динамики купленных на распродажах приемников, транслировать передачи с одного этажа нашего дома на другой. В то время моей сестре Джоан, родившейся на девять лет позже меня, было года два-три, и она любила слушать по радио передачи некоего «Дядюшки Дона». Он исполнял песенки о «хороших детях» и тому подобном, читал письма родителей: «В эту субботу состоится празднование дня рождения Мэри Такой-то, проживающей в доме 25 по Флэтбуш-Авеню».

В один прекрасный день мы с моим двоюродным братом Фрэнсисом усадили Джоан внизу, сказав, что сейчас будет особая передача, которую ей стоит послушать, а сами побежали наверх и начали трансляцию: «Говорит Дядюшка Дон. Нам известна одна очень хорошая маленькая девочка по имени Джоан, живущущая на Нью-Бродвей; скоро у нее день рождения — не сегодня, но такого-то числа. Очень милая девочка». Потом мы спели песенку, а следом изобразили музыку: «Дидли-дидли, трам-пам-пам…». А покончив с этим, спустились к Джоан.

— Ну как? Понравилась тебе программа?

— Хорошая, — ответила она, — только почему ты музыку сам губами играл?

Однажды мне позвонили по телефону:

— Мистер, это вы Ричард Фейнман?

— Да.

— Вас беспокоят из отеля. У нас тут радио не работает, мы хотели бы его починить. Насколько нам известно, вы это умеете.

— Но я всего лишь мальчик, — ответил я. — Не знаю, как…

— Да, нам это известно, и все же, сделайте одолжение, приходите.

Отелем управляла моя тетушка, однако я об этом не знал. И пришел в него — там эту историю до сих пор рассказывают, — со здоровенной отверткой, торчавшей из заднего кармана моих брюк. Впрочем, росту я был невеликого, так что, какую бы отвертку я в задний карман ни засунул, любая показалась бы здоровенной.

Я подошел к приемнику, намереваясь его починить. Как это делается, я совершенно себе не представлял, однако в отеле имелся свой мастер на все руки, и то ли он, то ли я, — в общем, кто-то из нас, заметил, что ручка реостата — регулятора громкости — разболталась и стала прокручиваться на оси. Мастер снял ее, что-то в ней подпилил, вернул на место — и все заработало.

Следующий приемник, за починку которого я взялся, и вовсе не работал. Но с ним все оказалось несложно: его просто неправильно подключили к питанию. Дальнейшие мои починки становились все более сложными, я справлялся с ними все более толково, набирался мастерства. Я купил в Нью-Йорке миллиамперметр и переделал его в вольтметр с несколькими шкалами, использовав для этого имевшие разные длины (рассчитанные мной) куски очень тонкой медной проволоки. Особой точностью мой вольтметр не отличался, однако выяснить, правильный ли порядок величины имеют напряжения в разных узлах приемников, позволял.

Главной причиной, по которой ко мне обращались люди, была Депрессия. Денег на настоящий ремонт радиоприемников у них не было, а тут до них доходили слухи о мальчишке, который чинит приемники, почти ничего не беря за работу. Так что мне приходилось и на крыши лазить — приводить в порядок антенны, — и делать многое другое. Я получил целый ряд уроков все возраставшей сложности. В конце концов, меня попросили переделать питание одного приемника — с постоянного, на переменное — в итоге вся система начала фонить, и справиться с этим я не смог. Задача просто была мне не по плечу, а я об этом не догадывался.

Одна моя починка произвела сенсацию. Я тогда работал в типографии и приятель ее хозяина, узнав, что я берусь ремонтировать радиоприемники, заехал за мной прямо на работу. Человек он был явно не богатый — машина, на который мы ехали к нему домой, в дешевый квартал города, только что не разваливалась на ходу. Дорогой я спрашиваю:

— Так что там с приемником?

Он отвечает:

— Когда его включаешь, он шипит. Потом шипение затихает, и все работает нормально. Просто меня раздражает шипение.

Я думаю: «Ничего себе! Если у него нет денег, мог бы легкий-то шумок и потерпеть».

А он на всем пути к дому твердит что-то вроде:

— Ты вообще-то в приемниках разбираешься? Хотя куда тебе — совсем еще малец.

В общем, он надо мной посмеивается, а я все думаю: «Что же с не так с этим приемником? Откуда берется шипение?».

Добравшись до места, я включаю приемник. Шумок? Господи-Боже! Не удивительно, что бедняге трудно было его сносить. Приемник ревет и ухает — УХ-БАХ-БУХ-БУХ-БАХ — шум стоит попросту дикий. Затем все затихает, начинается какая-то передача, а я задумываюсь: «Почему это может происходить?».

Я расхаживаю взад-вперед по комнате, размышляя, и тут мне приходит в голову, что одно из объяснений может быть таким: лампы нагреваются в неправильном порядке — то есть, усилитель на выходе уже разогрет, все его лампы готовы к работе, а на него ничего не подается, или подается сигнал не с той схемы, или что-то не в порядке с входным каскадом — собственно приемником радиочастоты, — вот он и усиливает какой-то паразитный сигнал, наводку. А когда радиочастотная схема прогревается и напряжения на сетках ламп отстраиваются, все приходит в норму.

Хозяин приемника спрашивает:

— Ты чем это занимаешься? Приехал радио починять, а сам только и знает, что расхаживать взад-вперед.

Я отвечаю:

— Я думаю!

А следом говорю себе: «Ладно, вынь лампы и вставь их в обратном порядке». (Тогда в самых разных узлах многих приемников использовались одни и те же лампы — 212-е, по-моему, или 212-А.) Я переставил лампы, включил приемник, а он тих, как агнец — прогрелся и заработал, и никакого шума.

Когда кто-то относится к тебе отрицательно, а ты вдруг у него на глазах проделываешь нечто подобное, отношение его обычно меняется на прямо противоположное — это что-то вроде компенсации. Вот и этот человек стал добывать для меня работу, и рассказывать всем, какой я великий гений, повторяя: «Он чинит радио в уме!». Ему и в голову никогда не приходило, что для починки приемника надо думать — что маленький мальчик может постоять, подумать и сообразить, в чем состоит неисправность.

В то время разбираться в радиосхемах было проще, чем теперь, потому что все они были открытыми. Разобрав приемник (сложность состояла лишь в том, чтобы понять, какие винты нужно вывинчивать), ты видел — вот резистор, вот конденсатор, вот то, вот это, и все помечено. Если конденсатор тек или перегревался, ясно было, что он сгорел. Если на одном из резисторов обнаруживался черный налет, опять-таки ясно было, в чем проблема. А если понять причину вприглядку не удавалось, ты брался за вольтметр и находил место, в котором происходила утечка напряжения. Приемники были простыми, схемы их сложностью не отличались. Напряжение на сетках всегда составляло полтора-два вольта, на анодах — одну или две сотни вольт, все постоянное. Так что для ремонта требовалось лишь понять, что происходит внутри приемника, найти неисправность и устранить ее.

Хотя иногда это требовало времени. Помню, однажды я потратил полдня, чтобы найти перегоревший резистор, внешне казавшийся вполне исправным. Тот приемник принадлежал подруге мамы, так что временем я располагал — никто не дышал мне в затылок, не спрашивал: «Что это ты делаешь?». Наоборот, мне говорили: «Ты не хочешь молока или кекса?». В конце концов, приемник я починил, потому что обладал — да и сейчас обладаю — упрямством. Если мне попадается задача, я просто не могу от нее отмахнуться. Когда мамина подруга говорила: «Ну ладно, хватит, тут слишком много работы», я выходил из себя, потому что, потратив столько времени, просто обязан был одолеть эту проклятую штуковину. И я искал неисправность, искал и, наконец, отыскивал.

Задачи и головоломки, вот что было для меня движущей силой. Отсюда и мое стремление расшифровать иероглифы майя, и пристрастие к взлому сейфов. Помню, в первые дни моей учебы в средней школе ко мне обратился с задачей — по геометрии, что ли, — парень, учившийся в специальном математическом классе. Я не успокоился, пока не решил ее, на что ушло минут пятнадцать — двадцать. А в течение дня еще несколько ребят подходили ко мне все с той же задачей, и я решал ее, не сходя с места. В итоге на одного ученика, на глазах у которого я двадцать минут бился над ней, пришлось пятеро, решивших, что я сверхгений.

Так я начал приобретать репутацию довольно странную. За время учебы в старших классах ко мне обращались со всеми, до каких только додумалось человечество, задачами и загадками. Я узнал все безумные, заковыристые головоломки, какие существуют на свете. А когда я поступил в Массачусетский технологический институт, один старшекурсник, приведший на танцы подругу, которая знала множество загадок, сказал ей, что я здорово их решаю. Во время танцев она подошла ко мне и сказала:

— Говорят, у тебя хорошая голова, так попробуй решить вот это: У человека восемь вязанок дров, которые надо разрубить…

А я, знавший эту загадку, ответил:

— Он начинает с того, что рубит все на три части.

Она отошла, но вскоре вернулась с новой загадкой, потом еще с одной, и еще — и все их я знал.

Это тянулось довольно долго и уже под конец танцев она подошла ко мне с лицом, на котором было написано: сейчас я тебя дожму, — и сказала:

— Мать с дочерью путешествуют по Европе…

— Дочь заболела бубонной чумой.

Она чуть не упала! Ключей, которые позволяли угадать ответ, она мне еще не сообщила — история эта была длинной: мать и дочь останавливаются в отеле в разных номерах, на следующее утро мать приходит к дочери, а в номере никого или кто-то совсем незнакомый, мать обращается к директору отеля: «Где моя дочь?», а тот спрашивает: «Какая-такая дочь?», и в регистрационной книге стоит только имя матери, и так далее, и так далее, и что случилось, понять невозможно. Ответ же состоит в том, что дочь заболела бубонной чумой, а дирекция отеля, боясь, что его могут закрыть, увозит дочь подальше, вычищает ее номер и уничтожает все следы ее пребывания здесь. В общем, история длинная, но я-то ее слышал, и когда девушка начала: «Мать с дочерью путешествуют по Европе», вспомнил, что такое начало мне уже встречалось, наугад выпалил ответ и попал в самую точку.

В старших классах у нас была такая «алгебраическая команда», состоявшая из пяти учеников — мы ездили в другие школы, чтобы участвовать в соревнованиях. Садились рядком на стулья, команда противников усаживалась напротив. Учительница, проводившая соревнования, доставала конверт, на котором значилось «сорок пять секунд». Она вскрывала конверт, выписывала задачу на школьную доску и говорила: «Начали!» — то есть секунд было все же не сорок пять, потому что, пока она писала на доске, уже можно было думать. Так вот, игра выглядела следующим образом: ты получал листок бумаги и мог что-то писать на нем, мог не писать — не суть важно. Важен был только ответ. Если он выглядел как «шесть книг», ты писал «6» и обводил эту цифру большим кружком. Если стоявшее в кружке было верным, ты побеждал, если нет — проигрывал.

Одно можно было сказать наверняка: обычное, прямое решение задачи, — всякие там «Обозначим число красных книг буквой А, число синих буквой Б» и затем скрип, скрип, скрип, пока не доберешься до «шести книг», — было практически невозможным. На это ушло бы секунд пятьдесят, поскольку те, кто определял, какое время следует отвести на решение, всегда немного уменьшали его. Поэтому ты прикидывал: «А нельзя ли увидеть ответ?». Иногда ты видел его сразу, иногда приходилось придумывать новый способ решения и как можно быстрее производить алгебраические выкладки. Отличная была практика, я решал задачи все лучше и лучше и, в конце концов, возглавил нашу команду. Так я научился быстро считать, и в университете это умение мне пригодилось. Когда нам давали задачу на вычисления, я очень быстро понимал, в каком направлении следует двигаться, и производил вычисления — тоже быстро.

Чем я еще увлекался в старших классах, так это придумыванием задач и теорем. То есть, занимаясь математикой, я старался найти какой-то практический пример, для которого то, чем я занимаюсь, может оказаться полезным. Так я сочинил целый ряд задач о прямоугольных треугольниках. Вместо того, чтобы задавать длины двух сторон для нахождения третьей, я задавал разницу их длин. Вот вам типичный пример: стоит флагшток, к верхушке его привязана веревка; если позволить ей просто свисать вниз, длина ее оказывается на три фута больше высоты флагштока; если ее туго натянуть, конец веревки окажется на расстоянии в пять футов от основания флагштока. Какова его высота?

Я разработал кое-какие уравнения для решения подобных задач и в результате заметил некую связь — возможно, это было sin2x + cos2x =1, — напомнившую мне о тригонометрии. За несколько лет до того, вероятно, одиннадцати-двенадцатлетним, я прочитал взятую мной в библиотеке книгу по тригонометрии — и думать о ней забыл. Помнил только, что тригонометрия имеет какое-то отношение к связи синусов с косинусами. И я начал, рисуя треугольники, выяснять эти отношения, причем каждое доказывал самостоятельно. Кроме того, я вычислил синусы, косинусы и тангенсы с шагом в пять градусов, — начав с известного мне синуса угла в пять градусов и используя сложение и выведенные мной формулы половинного угла.

Спустя несколько лет, уже изучая тригонометрию в старших классах школы, я просмотрел те записи и обнаружил, что мои примеры нередко отличаются от приведенных в учебнике. Иногда мне не удавалось найти простой способ решения задачи, и я ходил кругами, отыскивая его. Иногда же мой способ оказывался умнее — решение, приведенное в учебнике было более сложным! В общем, порой верх брал я, а порой учебник.

Занимаясь тригонометрией, я невзлюбил символы, которыми обозначаются синус, косинус, тангенс и так далее. На мой взгляд «sin f» выглядел как «s умножить на i умножить на n и умножить на f»! И я изобрел другой, похожий на значок корня квадратного — «сигма» с длинным хвостом, под который я и помещал f. Для тангенса использовалась «тау», а для косинуса подобие «гамма», правда и оно смахивало на «корень квадратный».

Далее, обратный арксинус обозначался той же «сигмой», но зеркально отраженной слева направо, так что сначала шла горизонтальная линия с аргументом под ней, а затем уж сама «сигма». Это и было арксинусом, а НЕ дурацкий sin-1 f! Понаписали в книгах черт знает чего! Для меня sin-1 означал 1/синус — обратный синус. Конечно, мои символы лучше.

И f(x) мне тоже не нравилось, потому что походило на «f умножить на х». И dx/dy на нравилось — эти d хотелось сократить в числителе и в знаменателе, поэтому я применял другой значок, похожий на &. Для логарифмов я применял большое L с вытянутой нижней ножкой, на которую ставился аргумент — и так далее.

Я считал, что мои символы ничем не хуже, а то и лучше обычных — какая разница, какими именно пользоваться? Впоследствии выяснилось, что разница все-таки существует. Однажды, объясняя что-то соученику, я начал, не подумав как следует, выписывать эти символы, и он спросил: «А это что за чертовщина?». Тогда-то я и сообразил, что для разговора с другим человеком придется пользоваться стандартными обозначениями и от своих со временем отказался.

Изобрел я и набор символов для пишущей машинки, позволявший печатать на ней уравнения — что-то вроде значков «фортрана». Пишущие машинки я тоже чинил — с помощью канцелярских скрепок и аптечных резинок (тогдашние не рвались как те, что продают сейчас здесь, в Лос-Анджелесе), однако непрофессионально. Просто добивался, чтобы они работали. Впрочем, и тут главная проблема была — понять, что в машинке разладилось, и как это поправить — вот это меня и интересовало, как любая головоломка.

 

Стручковая фасоль

Одно лето — мне было тогда семнадцать-восемнадцать — я проработал в ресторане, которым управляла моя тетка. Не помню, сколько я получал — кажется, двадцать два доллара в месяц, отрабатывая попеременно то одиннадцать часов, до тринадцать, то прислуживая в вестибюле, то прибираясь на ресторанных столиках. Если ты работал в вестибюле, то после полудня должен был относить стакан молока миссис Д., женщине-инвалиду, которая никогда никому чаевых не давала. Так был устроен мир: Ты каждый день работал по много часов и ничего за это не получал.

Отель был курортным и стоял на береговой окраине Нью-Йорка. Жившие в этих местах мужчины уезжали по утрам на работу в город, оставляя жен, которые сходились в отель, чтобы поиграть в карты, так что мы всегда вынуждены были держать приготовленные для бриджа столы. А поздними вечерами мужчины играли здесь же в покер, для них тоже нужно было готовить столы, опоражнивать пепельницы и так далее. Мне всегда приходилось задерживаться до поздней ночи — часов до двух, — так что одиннадцать-тринадцать часов в день это не просто слова.

Кое-что мне в этой работе не нравилось — чаевые, к примеру. Я считал, что нам следует больше платить, а чаевых мы брать не должны. Однако, когда я обратился с этим предложением к управляющей, она лишь рассмеялась. И потом говорила всем: «Ричарду не нужны чаевые, хи-хи-хи; он не хочет брать чаевых, ха-ха-ха». Мир переполнен тупицами, полагающими, будто они все знают, хотя на деле они ничего и понять-то как следует не способны.

Ну, в общем, была там одно время компания мужчин, которые, возвращаясь из города, приходили в отель и первым делом требовали льда для своих напитков. Так вот, один из моих молодых коллег прислуживал в вестибюле уже давно. Он был старше меня и намного опытнее. Как-то раз он сказал мне:

— Слушай, мы все время приносим лед этому малому, Унгару, а чаевых от него ни разу не видели, даже десяти центов. Если он снова попросит льда, не приноси ему ни черта. А когда они тебя опять подзовут, скажи: «Ой, простите, забыл. Со всяким случается».

Я так и сделал и получил от Унгара пятнадцать центов! Правда сейчас, вспоминая об этом, я понимаю, что тот служащий отеля, тот профессионал, действительно знал, что делает — он послал другого туда, где можно было нарваться на неприятности. Использовал меня для того, чтобы приучить этого Унгара давать чаевые. Сам он ни слова не сказал, говорить заставил меня!

В ресторане я занимался уборкой столиков. Сваливал, все, что на них оставалось, на поднос и, когда тот нагружался достаточно, отвозил его на кухню. И должен был забрать там чистый поднос, так? Делать это приходилось в два приема — старый снять, новый поставить — однако я подумал: «Да ведь можно и в один». И попробовал, стягивая с тележки нагруженный поднос, одновременно подсунуть под него пустой: старый соскользнул и «БАМ!» — все с него полетело на пол. На шум сбежался весь персонал. И, естественно, начались расспросы: «Что ты сделал? Почему он свалился?». Ну разве таким людям объяснишь, что я пытался придумать новый метод обращения с подносами?

Одним из десертов — нечто наподобие кофейного кекса — очень красиво: на уложенной поверх блюдца салфетке. Однако, зайдя в служебное помещение, вы обнаруживали в нем мужчину, носившего звание «помощник буфетчика». Его задача состояла в том, чтобы готовить все для десерта. Раньше этот человек был не иначе как шахтером — коренастый с очень короткими круглыми толстыми пальцами. Он брал пачку этих салфеток, а они доставлялись туда плотно спрессованными, отделял толстыми пальцами одну от другой и раскладывал их по блюдцам. И все повторял: «Черт бы побрал эти салфетки!». Помню я однажды подумал: «Какой контраст — человек, сидящий за столиком, получает кекс на блюдце с салфеткой, а в буфетной другой человек с толстыми пальцами, твердит: „Черт бы побрал эти салфетки!“. Вот тебе и разница между реальным миром и тем, как он выглядит.»

В первый же день работы женщина, заведовавшая буфетной, сказала мне, что обычно делает для того, кто работает в позднюю смену, бутерброды с ветчиной или еще с чем-то. Я ответил, что люблю сладкое, и если от ужина останется какой-нибудь десерт, я предпочел бы его. На следующий день я задержался на работе до двух ночи — те самые мужчины играли в покер. Я сидел неподалеку от них, скучал, делать было нечего, и вдруг вспомнил, что меня ждет десерт. Дошел до холодильника, открыл его — женщина оставила мне не один десерт, а шесть! Шоколадный пудинг, кусок кекса, ломтики персика, рисовый пудинг, желе — все, чего душа пожелает. Я уселся и уплел все шесть — вкусно было до невероятия!

Назавтра она сказала мне:

— Я тут для тебя десерт оставляла…

— Замечательный, — ответил я, — совершенно замечательный!

— Я, правда, оставила шесть разных, не знала, что ты больше любишь.

И с тех пор она так шесть десертов мне и оставляла. Не всегда разные, но всегда шесть.

Как-то в часы моей работы в вестибюле одна девушка, уходя обедать в ресторан, оставила на телефонном столике книгу, и я в нее заглянул. Это была «Жизнь Леонардо»: я не устоял — попросил девушку дать мне книгу и прочел от корки до корки.

Спал я в маленькой комнатке на задах отеля, там было правило: уходишь — гаси свет, а я то и дело забывал об этом. И вот, вдохновленный книгой о Леонардо, я соорудил систему веревок и грузиков — бутылок из-под «Коки» с налитой в них водой — которая срабатывала, когда я открывал дверь, дергая за шнурок выключателя и зажигая свет. Я открывал дверь — свет загорался; закрывал ее за собой — свет выключался. Однако подлинное мое достижение еще ждало меня впереди.

Одна из моих обязанностей состояла в том, чтобы резать на кухне овощи. Стручковую фасоль следовало разрезать на кусочки длиной в один дюйм. Предполагалось, что делается это следующим образом: вы держали два стручка в одной руке, а нож в другой и прижимали его к фасолинам большим пальцем с такой силой, что чуть не прорезали его кожу. Шло это дело очень медленно. Я поразмыслил и родил довольно приличную идею. Я уселся за деревянный стол, стоявший рядом с кухней, поставил на колени тазик и воткнул в столешницу очень острый нож — под углом в сорок пять градусов и острием от себя. Затем положил по обе стороны от него два пучка стручков и, беря по одному в каждую руку, дергал стручки к себе с такой быстротой, что нож рассекал их, а половинки стручков падали в тазик.

Так я и резал стручки один за другим: чик, чик, чик, чик, чик — и все стали отдавать свои стручки мне, я их штук шестьдесят нарезал, пока не пришла управляющая и не спросила:

— Что это ты делаешь?

Я ответил:

— Гляньте, я придумал способ резки фасоли! — и тут же рассадил о нож не стручок, а свой палец.

Кровь залила нарезанную фасоль, все страшно разволновались:

— Посмотрите сколько он фасоли испортил! Это ж надо было до такой дури додуматься! — и так далее. Сами видите, мне никогда не удавалось с легкостью внедрить какое-либо новшество — как бы осмотрительно я себя ни вел, никто не давал мне ни единого шанса.

Я изобрел и еще кое-что — и снова столкнулся с трудностями. Для картофельного салата нам приходилось резать вареную картошку, а она была липкая, скользкая — в руке не удержишь. Сначала я думал расположить в ряд ножи, чтобы они опускались все разом и разрезали ее. Идею эту я обдумывал долго, а после набрел на мысль о каркасе с натянутыми проволочками.

Я пошел в магазин «Пять и десять», чтобы купить либо ножи, либо проволоку и вдруг увидел именно то, что мне требовалось: яйцерезку. И когда мне в следующий раз выпало резать вареную картошку, я взял мою яйцерезку, мигом разделал всю картошку и отослал ее шеф-повару. Шефом у нас был немец, здоровенный такой дядька, Король Кухни — он вылетел из своего королевства: шея вся во вздувшихся венах, физиономия багровая:

— Что такое с картошкой? — спросил он. — Мне кружочки нужны!

Кружочки-то я ему сделал да только они все слиплись.

— Как мне их теперь разделить? — интересуется он.

— А вы их в воду бросьте, — предлагаю я.

— В ВОДУ? АХХХХХХХ ТЫ Ж!!!

А еще один раз у меня появилась идея по-настоящему хорошая. Когда я работал в вестибюле, за конторкой портье, мне приходилось отвечать на телефонные звонки. При поступлении вызова раздавалось жужжание, затем на коммутаторе выскакивал флажок, показывавший, по какой линии этот вызов пришел. По временам, если я помогал женщинам со столом для бриджа или просто сидел в послеполуденные часы на крыльце (в это время звонили редко), я оказывался от внезапно заработавшего коммутатора довольно далеко. Приходилось бегом нестись к нему, чтобы принять вызов, однако конторка портье была устроена так, что мне нужно было пробежать вдоль нее, обогнуть, пробежаться за нею, и только тогда я мог увидеть, кто меня вызывает — в общем, времени уходило немало.

И у меня родилась отличная мысль. Я привязал к флажкам коммутатора ниточки, протянул их поверх стойки и вниз, привязал к каждой клочок бумаги. А телефон поставил на стойку, чтобы до него можно было дотянуться снаружи. Теперь, когда поступал звонок, я мог понять, какой флажок сработал — по тому, какой клочок бумаги ушел вверх, — и мог положенным образом ответить звонившему, не огибая стойки, сэкономив, стало быть, время. Конечно, огибать стойку, чтобы добраться до коммутатора, мне все равно приходилось, но, по крайности, я говорил в трубку: «Минуточку», а там уж и огибал.

Я считал это решение совершенным, однако в конечном итоге пришла управляющая, захотела сама ответить на звонок да не смогла понять, кто звонит — для нее моя система оказалась слишком сложной.

— Зачем тут эти бумажки? Почему телефон не на месте? Почему ты не… тра-та-та-та!

Я попытался объяснить ей — моей собственной тетке, — что никакой причины не делать это не существует, однако втолковать что-либо человеку, который считает себя умным, да еще и отелем руководит, решительно невозможно! И я понял, что в реальном мире внедрить что-либо новое очень трудно.

 

Кто украл дверь?

У всех студенческих братств МТИ имелись собственные «клубы», с помощью которых они старались завербовать в свои ряды новых студентов, и тем летом, которое предшествовало моему переезду в МТИ, меня пригласили в Нью-Йорке на собрание еврейского братства, «Фи-бета-дельта». В те времена, если ты был евреем или вырос в еврейской семье, попасть в какое-либо другое братство у тебя никаких шансов не имелось. Никто в твою сторону и смотреть бы не стал. Я не особенно стремился водиться с другими евреями, однако ребят из «Фи-бета-дельта» степень моего еврейства не волновала — собственно говоря, я считал все это ерундой и уж определенно религиозен не был. В общем, некоторые из них задали мне по паре вопросов и дали кое-какие советы — один из них оказался дельным: сдать на первом же курсе экзамены по вычислительной математике, чтобы избавиться от необходимости слушать в дальнейшем курс по ней. Приехавшие в Нью-Йорк студенты этого братства мне понравились, а с теми двумя, что беседовали со мной, я впоследствии делил комнату.

В МТИ имелось и еще одно еврейское братство, называвшееся «Сигма-альфа-мю», оно предложило оплатить мою поездку в Бостон, чтобы я мог пожить там среди его членов. Я принял предложение и провел первую ночь в комнате на верхнем этаже их здания. Выглянув утром в окно, я увидел двух ребят из другого братства (моих нью-йоркских знакомых), поднимавших по ступеням этого дома. Несколько человек из «Сигма-альфа-мю» выбежало им навстречу, и все они горячо заспорили.

Я крикнул в окно: «Эй, вообще-то, я должен быть вот с этими!» и выскочил из здания братства, так и не поняв, что и те, и другие старались завербовать меня в свои ряды. Никакой благодарности за оплату поездки или еще за что-либо я не испытывал.

За год до этого «Фи-бета-дельта» едва не распалось — в нем образовались две разных клики и начался раскол. В одну группировку входили студенты, любившие повеселиться — потанцевать, а после подурачиться, разъезжая по городу на машинах, ну и так далее, — в другую те, кого интересовала только учеба, на танцы же они и вовсе не ходили.

Как раз перед моим вступлением в братство, там состоялось общее собрание, где было принято важное компромиссное решение, согласно которому всем следовало действовать заодно и помогать друг другу. Каждый должен был получать оценки не ниже определенного уровня. Если кто-то опустится ниже, студенты, которые только и знали, что учиться, помогут ему с учебой. С другой стороны, на танцы должны ходить все. Если ты не умеешь назначать свидания, для тебя его назначат другие. Не умеешь танцевать, тебя научат. Первая группировка учила вторую думать, вторая учила первую свободно чувствовать себя в обществе.

Меня это более чем устраивало, поскольку я общаться с другими людьми умел плохо. Я был до того застенчив, что, когда у меня возникала необходимость выйти за почтой и миновать старшекурсников, сидевших на ступеньках с девушками, я попросту цепенел, не понимая, как бы мне мимо них проскользнуть! И если одна из девушек говорила: «О, какой симпатичный!», — мне это нисколько не помогало.

В скором времени второкурсники привели к нам своих девушек и их подруг, чтобы те научили нас танцевать. Много позже один из студентов научил меня водить машину. Они прилагали большие усилия, чтобы приобщить нас, интеллектуалов, к общественной жизни, чтобы мы чувствовали себя среди людей спокойно и уверенно. Ну и мы прилагали не меньшие силы, помогая им с учебой. Равновесие было достигнуто.

Правда, я не очень хорошо понимал, что это, собственно говоря, такое — общественная жизнь. Вскоре после того, как мне преподали науку знакомства с девушками, я, одиноко обедая в ресторане, заметил красивую официантку. С великим трудом набравшись храбрости, я попросил ее пойти со мной на ближайшие танцы, устраиваемые братством, и она ответила согласием.

Вернувшись в братство, где как раз шел разговор о том, кто с кем на эти танцы пойдет, я сказал ребятам, что на сей раз девушку для меня подыскивать не нужно — я ее сам подыскал. Я был очень горд этим достижением.

Однако, узнав, кого именно я подыскал, старшекурсники пришли в ужас. Мне было сказано, что это невозможно, что они найдут для меня «приличную» девушку. И у меня возникло чувство, что я сбился с пути, совершил ошибку. Они решили взять все дело в свои руки: сходили в ресторан, нашли официантку, отговорили ее от похода на танцы и подыскали для меня другую девушку. Они старались наставить «блудного сына» на путь истинный, но, по-моему, зря старались. Впрочем, я был тогда всего лишь первокурсником и еще не проникся уверенностью в себе настолько, чтобы помешать им отменить мое свидание.

Новичков братства подвергали разного рода испытаниям. Одно оказалось таким: в самый разгар зимы нас отвезли с завязанными глазами в сельскую местность и оставили ярдах в ста от замерзшего озера. Мы попали в совершенную пустыню — ни тебе домов, ничего — и должны были отыскать дорогу домой. Мы были немного испуганы и все больше помалкивали — исключение составлял один из нас, его звали Морис Мейер: остановить его казалось невозможным, он сыпал шутками и дурацкими каламбурами, отношение к тому, что с нами происходит, у него было самое развеселое: «Ха-ха, чего тут волноваться-то? Хоть повеселимся немного!».

В конце концов, все мы на него разозлились. Он неизменно шел немного позади нас и посмеивался над нашим положением, а остальные-то вообще не были уверены, что нам удастся выбраться из этих мест.

Мы дошли до перекрестка, находившегося неподалеку от озера — никаких домов по-прежнему видно не было, — и стали спорить, в какую сторону нам повернуть, в ту или в эту, и тут нагнавший нас Морис сказал:

— Идти надо туда.

— Черта ли ты в этом смыслишь, Морис? — сердито спросил один из нас. — Тебе бы только шутки шутить. Почему туда?

— Да очень просто: посмотрите на телефонные линии. Куда их больше идет, там, значит, и центральная станция.

Человек, который, казалось, вообще ни на что внимания не обращал, предложил нам роскошную идею! Мы пришли прямиком в город, никуда не сворачивая.

На следующий день было назначено общее институтское «грязео» между первокурсниками и второкурсниками (проводившиеся в грязи по колено соревнования по разным видам борьбы и перетягиванию каната). Поздним вечером в общежитие братства заявилась большая компания второкурсников — и из нашего братства, и из других — и всех нас похитила: им требовалось, чтобы назавтра мы были усталыми и не смогли победить.

Второкурсники повязали первокурсников без особых трудов — всех, кроме меня. Я не хотел, чтобы ребята из братства поняли, что я «слабак». (Спортсмен из меня всегда был никудышный. Если через какой-нибудь забор перелетал и приземлялся рядом со мной теннисный мяч, я приходил в ужас, поскольку перебросить его обратно мне не удавалось ни разу — мяч непременно уходил в направлении, на добрый радиан отличающийся от того, в котором я намеревался его запустить.) Я решил, что теперь, в совершенно новой для меня ситуации, в новом мире, мне следует и репутацию создать себе новую. И потому, чтобы никто не подумал, будто я не умею драться, я боролся как последний сукин сын, изо всех сил (не понимая, что делаю), в итоге, связать меня удалось лишь благодаря совместным усилиям трех или четырех человек. Второкурсники отвезли нас далеко в лес и оставили связанными на деревянном полу стоявшего там дома.

Я пытался сбежать оттуда — и так, и этак, — однако при нас оставили охрану и ни одна моя уловка не сработала. Хорошо помню одного юношу, которого второкурсники связывать побоялись, потому что перепугался он до смерти — лицо у него стало изжелта-зеленым, он трясся всем телом. Потом я узнал, что он приехал к нам из Европы (а дело было в начале тридцатых), и просто не понимал, что все происходящее — связанные люди, которых бросают на пол — это лишь шутка; он-то хорошо знал, что творится в Европе. На него просто страшно было смотреть, до того он испугался.

К утру нас, двадцатку первокурсников, охраняли уже только трое, но мы-то этого не знали. Они отгоняли от дома и подгоняли к нему свои машины, дабы создать впечатление, будто их там многое множество, а мы и не заметили, что и машины всегда одни и те же, и лица тоже. В общем, в этих соревнованиях мы не победили.

Случилось так, что в то утро приехали мои отец и мать — посмотреть, как поживает в Бостоне их сын, — и ребята из братства морочили им головы, пока мы, похищенные, не вернулись в общежитие. После попыток бегства и бессонной ночи я был измотан и грязен до невероятия, и родители, увидев, на что похож их обучающийся в МТИ сын, пришли в совершенный ужас.

Мало того, я еще и шею себе свернул, отчего во время построения на военной подготовке я просто не мог смотреть прямо перед собой. Наш командир взял меня за голову, повернул ее куда следует и рявкнул:

— Смотреть вперед!

Я весь перекосился и сморщился:

— Не могу, сэр!

— О простите! — виноватым тоном произнес он.

Так или иначе, моя долгая, упорная борьба с теми, кто пытался меня связать, заслужила мне репутацию самую грозную, и в итоге, насчет «слабака» мне больше волноваться было нечего — большое облегчение.

Я часто слушал разговоры своих товарищей по комнате — оба учились на старшем курсе — о теоретической физике. Как-то раз они бились над задачей, решение которой представлялось мне совершенно ясным, и я спросил:

— А почему вы не воспользуетесь уравнением Баронелли?

— Как это! — воскликнули они. — Ты о чем?

Я объяснил — о чем, и как оно в данном случае работает, как решает задачу. Тут же выяснилось, что в виду я имел уравнение Бернулли. Дело в том, что я прочитал о нем в энциклопедии, ни с кем его не обсуждал и как произносится имя человека, который это уравнение вывел, не знал.

Тем не менее на моих товарищей я произвел немалое впечатление, и с тех пор они стали обсуждать со мной физические проблемы — далеко не каждую мне удавалось разрешать с такой же легкостью, — и когда на следующий год я сам начал проходить этот курс, он дался мне без труда. Хороший, между прочим, метод образования: решать задачи для старшекурсников, выясняя заодно, как что произносится.

Я пристрастился посещать по вторникам бальный зал «Реймор и Плеймор» — собственно, это были две танцевальных площадки, соединенные в одну. Товарищи по братству на эти «общедоступные» танцплощадки не ходили, предпочитали собственные, приводя на них девушек из верхов общества, с которыми они знакомились «приличным образом». Меня же, если я знакомился с девушкой, не волновало, откуда она да из какой семьи, вот я и ходил на эти танцульки, несмотря на неодобрение товарищей (к тому времени я уже учился на предпоследнем курсе, так что воспрепятствовать мне они не могли) — и отлично проводил там время.

Однажды я протанцевал несколько танцев с девушкой, которая все время молчала. В конце концов, она сказала мне:

— Мы в осень порошу пушуем все.

Я ничего не понял — видимо, у нее была затруднена речь, — однако решил, что она сказала: «Вы очень хорошо танцуете».

— Спасибо, — сказал я. — Приятно это слышать.

Мы подошли к столику, где сидела ее подруга и молодой человек, с которым познакомилась здесь подруга, и уселись все вчетвером. Оказалось, что одна из этих девушек слышит очень плохо, а другая и вовсе почти глуха.

Разговаривали девушки, быстро обмениваясь сложными жестами и иногда поборматывая что-то. Меня это не пугало, — танцевала она хорошо и вообще была очень мила.

Мы танцуем с ней еще несколько раз, потом снова садимся за столик, девушки быстро-быстро жестикулируют, жестикулируют и жестикулируют и, наконец, моя партнерша говорит мне нечто невразумительное — я понимаю только одно: она хочет, чтобы мы отвезли их в какой-то отель.

Я спрашиваю у молодого человека, согласен ли он на это.

— А для чего мы им там нужны? — спрашивает он.

— Черт, да откуда мне знать! Разговор у нас был не так чтобы очень внятный! — Собственно, и для чего мне это было знать? Мне весело, интересно, что будет дальше, — получается настоящее приключение!

Молодой человек чего-то пугается и потому отвечает отказом. В итоге, я беру такси, отвожу девушек в отель и тут выясняется, что в отеле этом проходит танцевальный вечер, устроенный, хоть верьте, хоть не верьте, обществом глухонемых. То есть все, кто там есть, именно к этому обществу и принадлежат. Оказывается, многие из них способны чувствовать ритм в мере достаточной для того, чтобы танцевать под музыку, а в конце каждого номера аплодировать оркестру.

Это было очень интересно, очень! Я ощущал себя попавшим в чужую страну, языка которой не знаю: говори не говори, никто тебя не услышит. Все прочие разговаривали друг с другом на языке знаков, а я не мог понять ни слова! Я попросил мою девушку научить мне нескольким таким знакам и запомнил их, как запоминаешь слова чужого языка, просто забавы ради.

Все они казались счастливыми, всем было легко друг с другом, люди то и дело шутили и улыбались, казалось, никаких настоящих трудностей в общении какого бы то ни было рода они не испытывали. Все, действительно, было как в случае с чужим языком, за исключением одного: обмениваясь знаками, они постоянно вертели головами из стороны в сторону. В конце концов, я сообразил — почему. Если кто-то из них хотел вставить замечание или просто перебить говорившего, он же не мог просто крикнуть: «Эй, Джек!». Он мог лишь подать знак, а если ты не будешь все время озираться, то знака этого не заметишь.

Им было очень удобно друг с другом. Ну а мое удобство было моей проблемой. Замечательное получилось приключение.

Танцы продолжались долго, а когда они закончились, мы пошли в кафетерий. Эти люди заказывали себе необходимое, просто указывая на него. Помню, кто-то спросил меня на языке знаков: «Откуда вы?», и моя девушка показала губами: «Н-ь-ю-Й-о-р-к». И еще помню, как один парень сказал мне: «Умница!» — сначала показав большой палец, а затем притронувшись к голове. Хорошая, в общем-то, система.

Все они сидели за столиками, шутили, очень мило принимая меня в свой мир. Мне захотелось купить бутылку молока, я подошел к стойке и, ничего не произнося, изобразил губами слово «молоко».

Парень, стоявший за стойкой, меня не понял.

Я показал ему знаками: «молоко» — водя по воздуху двумя кулаками так, словно доил корову. Он не понял и этого.

Я потыкал пальцем в ценник молока, — нет, не понимает.

Наконец, кто-то другой попросил молока, и я указал на него.

— А, молоко! — сказал парень, и я закивал.

Он протянул мне бутылку, и тут я сказал:

— Огромное вам спасибо!

— СУКИН ты СЫН! — ответил он и улыбнулся.

Учась в МТИ, я часто пошучивал над людьми. Как-то на занятиях черчением, некий шутник, взяв в руки лекало (это такая изогнутая, занятная на вид штуковина из пластмассы, с помощью которой проводят кривые линии), поинтересовался:

— Интересно, существует для этих кривых какая-нибудь особая формула?

Я ненадолго задумался, а после сказал:

— Конечно, существует. Это же особые кривые. Вот посмотрите, — я взял свое лекало и стал медленно поворачивать его. — Лекало устроено таким образом, что как его ни поверни, касательная к нижней точке любой кривой оказывается горизонтальной.

И все, кто был в аудитории, принялись вертеть лекала, обводить их карандашом и дивиться сделанному открытию — касательные к самым нижним точкам действительно оказывались горизонтальными линиями. «Открытие» это очень их взволновало — даром, что они уже проучились некоторое время вычислительной математике и «узнали», что производная (касательная) минимума (наинизшей точки) любой кривой равна нулю (горизонтальна).

Не понимаю, что такое с этими людьми: они учатся не посредством понимания, а каким-то другим способом — механическим запоминанием, что ли. И знания их так шатки!

Примерно такой же фокус я проделал четыре года спустя в Принстоне, разговаривая с человеком опытным, ассистентом Эйнштейна, наверняка постоянно занимавшимся гравитацией. Я подкинул ему задачку: вы вылетаете на ракете с часами на борту, еще одни часы остаются на земле. Идея состоит в том, что вы должны вернуться назад, когда по наземным часам пройдет, ну, скажем, час времени. И хотите проделать это так, чтобы ваши набортные часы ушли как можно дальше вперед. Согласно Эйнштейну, чем выше вы поднимаетесь, тем быстрее идут ваши часы, потому что вы удаляетесь от источника гравитационного поля. Однако времени у вас на все про все только час, и для того, чтобы подняться выше, необходимо лететь быстрее, а с увеличением скорости часы замедляются. Стало быть, особенно высоко забираться нельзя. Вопрос: какое соотношение скорости и высоты вы должны избрать, чтобы получить по вашим часам максимальное время?

Ассистент Эйнштейна провозился с этой задачей довольно долгое время, прежде чем сообразил, что ответом является свободное движение материи. Если вы обычным образом выстреливаете чем-то вертикально вверх и на то, чтобы взлететь и вернуться у вашего снаряда уходит час, то вы и получаете решение задачи. Ведь фундаментальный принцип эйнштейновской теории гравитации таков: то, что именуется «собственным временем», является максимальным для мировой линии тела, свободно падающего в поле сил тяжести. Однако, когда я представил все это ассистенту в виде задачи о ракете с часами, фундаментального принципа он в ней не признал. Совсем как студенты из чертежной аудитории, но только он-то глуповатым первокурсником вовсе не был. Так что эта шаткость знаний вещь довольно распространенная, даже среди людей ученых.

Учась не то на предпоследнем, не то на последнем курсе, я обычно обедал в одном и том же бостонском ресторане. Приходил я туда в одиночку, зачастую несколько вечеров кряду. В ресторане ко мне привыкли, а обслуживала меня всегда одна и та же официантка.

Я обратил внимание на то, что все там вечно спешат, просто носятся по залу, и как-то раз, шутки ради, оставил чаевые, которые всегда составляли десять центов (в то время это было нормой), двумя монетами и под двумя стаканами: в каждый из них я налил до самого края воду, опустил по пятицентовику, а затем, накрыв стакан картонкой, перевернул его и поставил вверх дном на столик. После этого картонка быстро выдергивалась (вода наружу не вытекала, поскольку воздух в стакан не проникал — для этого края его слишком плотно приникали к поверхности стола).

Чаевые я разложил по двум стаканам как раз потому, что знал — там все делается в спешке. Если бы десять центов лежали в одном стакане, официантка, торопясь подготовить столик для следующего клиента, просто схватила бы стакан и разлила воду — тем бы все и кончилось. А после того, как она проделает это с первым стаканом, ей придется подумать: что, черт побери, делать со вторым? Просто поднять его ей смелости не хватит!

Уходя, я сказал моей официантке:

— Осторожнее, Сью. Вы принесли мне какие-то странные стаканы: они налиты доверху, а в дне — дырка.

Когда я пришел туда на следующий день, меня обслуживала уже другая официантка. Прежняя не желала больше иметь со мной дела.

— Сью на вас очень сердита, — сказала новая официантка. — После того, как она подняла первый стакан и залила все водой, ей пришлось позвать босса. Они поломали немного головы, но не ломать же их целый день, так что, в конце концов, сняли со стола и второй стакан, и вода разлилась опять, по всему полу. Беспорядок получился ужасный, а Сью потом еще и поскользнулась на этой воде. Они все очень злы на вас.

Я расхохотался.

Официантка сказала:

— Ничего тут смешного нет! Интересно, как бы вам понравилось, если бы такую штуку проделали с вами, — как бы поступили вы?

— Я бы взял суповую тарелку, осторожно сдвинул стакан к краю стола и дал бы воде вытечь в тарелку — на пол ничего бы и не попало. А потом достал бы из стакана монету.

— О, хорошая мысль, — сказала она.

В тот вечер я оставил чаевые под перевернутой кофейной чашкой.

Назавтра меня обслуживала та же новая официантка.

— Зачем вы вчера оставили монетку под перевернутой чашкой?

— Ну, я подумал, что даже при вечной вашей спешке, вы сходите на кухню, принесете суповую тарелку, а после мееедленно и осторожно сдвинете чашку к краю стола…

— Я так и сделала, — обиженно сказала она, — да только воды-то там не было!

Однако лучшую мою проделку я совершил в общежитии братства. Как-то утром я проснулся очень рано, около пяти, и никак не мог заснуть, а потому вышел из спальни и спустился этажом ниже. Там я обнаружил подвешенные на веревках таблички, на которых значилось что-то вроде «ДВЕРЬ! ДВЕРЬ! КТО УКРАЛ ДВЕРЬ!». А следом увидел, что одну из дверей кто-то действительно снял с петель и унес — в проеме ее висела табличка «ПОЖАЛУЙСТА, ЗАКРОЙ ДВЕРЬ!», которая раньше как раз эту дверь и украшала.

Я сразу сообразил, в чем тут дело. В этой комнате занимался парень по имени Пит Бернайс и с ним еще двое студентов, трудились они в поте лица и вечно требовали тишины. Если ты заходил к ним, разыскивая что-то или желая узнать, как они решили ту или иную задачу, то при твоем уходе в спину тебе неизменно кричали: «Пожалуйста, закрой дверь!». Кому-то это явно надоело, вот и он утащил их дверь. Ну так вот, дверь-то, на самом деле была двойная, как во всем здании, и у меня родилась хорошая мысль. Я снял с петель и вторую дверь, отнес ее вниз и спрятал в подвале, за баком с нефтью. А потом тихо поднялся наверх и улегся в постель.

Попозже утром я изобразил пробуждение и спустился вниз позже обычного. Там уже собралась целая толпа, Пит и его друзья были страшно расстроены: дверь пропала, а им заниматься надо — и так далее, и так далее. Я еще сходил по лестнице, а меня уже спросили:

— Фейнман! Это ты дверь унес?

— О да! — ответил я. — Моя работа. Видите царапины у меня на костяшках? Это я их о стену ободрал, когда волок дверь в подвал.

Ответ мой их не удовлетворил — на самом деле, мне просто никто не поверил.

Те, кто уволок первую дверь, оставили слишком много улик — скажем, таблички были написаны ими от руки, — так что их вычислили быстро. Моя идея состояла в том, что, все, обнаружив похитителей первой двери, решат, что они же украли и вторую. Так и вышло: ребят, унесших первую дверь мурыжили, мучили и донимали все, кому было не лень, и лишь ценой очень больших усилий и страданий они убедили своих истязателей, что взяли, каким бы невероятным это ни казалось, только одну дверь.

Я наблюдал за происходившим и испытывал счастье.

Вторая дверь отсутствовала вот уж неделю, и для тех, кто занимался в этой комнате, возвращение ее становилось делом все более и более важным.

В конце концов, происходит следующее: дабы разрешить эту проблему, президент братства произносит, когда все мы сидим за обеденным столом:

— Мы должны разрешить проблему второй двери. Сам я разрешить ее не смог, поэтому мне хочется услышать от вас предложения насчет того, как все уладить, — Питу и двум другим необходимо заниматься.

Кто-то вносит одно предложение, за ним кто-то еще — другое.

Подождав немного, я встаю и вношу мое собственное:

— Хорошо, — саркастическим тоном говорю я, — кем бы ты ни был, человек, укравший дверь, мы уже поняли: ты великолепен. Ты такой умный! Догадаться, кто ты, мы не в состоянии, отсюда следует, что ты, наверное, супер-гений. Ты можешь не говорить нам, кто ты таков, нам нужно знать только одно — где дверь. Поэтому, если ты оставишь где-нибудь записку, в которой будет указано местонахождение двери, мы будем чтить тебя и на веки вечные признаем сверх-совершенством, умником, который сумел унести вторую дверь, не оставив ни единого следа, позволяющего установить твою личность. Ради Бога, просто подбрось куда-нибудь записку, и мы будем питать к тебе вечную благодарность.

Предложение вносит еще один студент:

— У меня другая идея, — говорит он. — Я думаю, что вы, как президент, должны попросить каждого — под честное слово, данное нашему братству, сказать: он украл эту дверь или не он.

Президент говорит:

— А вот это мысль очень хорошая. Под честное слово, данное нашему братству!

И он начинает обходить стол, задавая каждому один вопрос:

— Джек, это вы унесли дверь?

— Нет, сэр. Я ее не уносил.

— Тим, это вы унесли дверь?

— Нет, я не уносил ее, сэр!

— Морис, это вы унесли дверь?

— Нет, я не уносил ее, сэр!

— Фейнман, это вы унесли дверь?

— Да, это я ее унес.

— Перестаньте, Фейнман, дело серьезное! Сэм, это вы унесли дверь?… — так он всех и обошел. И все просто пришли в ужас. Оказывается, в нашем братстве завелась самая что ни на есть паршивая крыса, никакого уважения к данному братству слову чести не питающая!

Той ночью я оставил не помню уже где записку с изображением нефтяного бака и двери рядом с ним, и назавтра дверь отыскали и вернули на место.

Некоторое время спустя я снова признался в покраже двери — и все сочли меня вруном. Никто не вспомнил, что я говорил раньше. Все запомнили лишь заключение, к которому пришли после того, как президент обошел стол по кругу, задавая каждому один и тот же вопрос, и никто ни в чем не признался. Запомнили общую идею, но не слова.

Во мне часто видят обманщика, а ведь обычно я честен, на свой манер, разумеется, — на такой, что, как правило, никто мне не верит!

 

Итальянский или латынь?

В Бруклине имелась итальянская радиостанция, и мальчишкой я постоянно слушал ее. Мне НРАвились расКАтистые ЗВУки, которые раскачивали меня, как если б я плыл по не так чтобы очень высоким волнам океана. Я сидел перед приемником и преКРАсный итальЯНский яЗЫК омывал меня, словно вода. В программах этого радио то и дело возникали семейные конфликты — споры и ссоры между отцом и матерью семейства:

Тонкий голос: «Nio teco TIEto capeto TUtto…»

Голос громкий и низкий: «DRO tone pala TUtto!!» (хлопок в ладоши).

Роскошно! Так я научился изображать любые эмоции — плакать, смеяться, все что угодно. Замечательный язык — итальянский.

В Нью-Йорке по соседству с нами жило немало итальянцев. Как-то раз, я катался на велосипеде и некий итальянец, водитель грузовика, разозлился на меня за что-то, высунулся в окошко и, отчаянно жестикулируя, прокричал что-то вроде: «Me aRRUcha LAMpe etta TIche!».

Я почувствовал себя оскорбленным. Да, но что он мне сказал? И как мне следовало ответить?

Я спросил об этом моего школьного приятеля, итальянца, и он ответил: «Скажи просто: „A te! A te!“ — это означает: „И тебе того же! И тебе того же!“».

Отличная мысль, решил я. Вот так я и буду отвечать: «A te! A te!» — жестикулируя, разумеется. А поскольку я обрел уверенность в себе, то решил совершенствоваться и дальше. И когда я снова поехал кататься на велосипеде и какая-то ехавшая в своей машине итальянка подрезала меня, я крикнул: «PUzzia a la maLOche!» — она просто в комок сжалась. Возмутительный итальянский мальчишка обругал ее самым безобразным образом.

Опознать в моем итальянском подделку было далеко не просто. Однажды, уже в Принстоне, я въезжал на велосипеде на парковку у Палмеровской лаборатории и кто-то вдруг преградил мне дорогу. Я отреагировал привычным для меня образом: прихлопнул одной ладонью поверх другой и крикнул: «oREzze caBONca MIche!».

Неподалеку тянулась длинная полоса травы, на которой высаживал что-то садовник-итальянец. Он выпрямился, взмахнул руками и с великой радостью воскликнул: «REzza ma LIa!».

Я крикнул в ответ, возвращая приветствие: «RONte BALta!». Он так и не понял, что я ничего не понял — и я не знал, что он прокричал, и он не знал, что я крикнул в ответ. Ну да ладно! Все было отлично! Сработало же! В конце концов, услышав знакомую интонацию, они мгновенно распознают ее, как итальянскую — может, это не римский диалект, а миланский, какая, к черту, разница? Главное что? — он италь Янец! И замечательно. От вас при этом требуется только одно — полная уверенность в себе. Стойте на своем и ничего с вами не случится.

Однажды я приехал домой на каникулы и застал сестру в полном расстройстве, почти плачущей: ее организация девочек-скаутов устраивала банкет, на который им полагалось привести своих отцов, а наш отец был в отъезде, он тогда занимался продажей военного обмундирования. И я сказал, что пойду с ней вместо отца — в качестве брата (я был на девять лет старше, так что идея выглядела не такой уж и безумной).

Когда мы пришли на банкет, я уселся рядом с отцами, но вскоре они мне наскучили. Все они привели своих дочерей на милый маленький праздник, однако говорили только о рынке акций — они и с собственными-то детьми разговаривать не умели, а уж тем более с детьми своих друзей. Во время праздника девочки развлекали нас, исполняя сценки, читая стихи и так далее. Потом они вдруг вытащили этакую странную штуковину вроде фартука — кусок ткани с дыркой для головы посередке. И объявили, что теперь отцам надлежит развлекать их.

Ну и каждому отцу пришлось просовывать голову в эту дырку и что-нибудь говорить — один прочитал «У Мэри был ягненок», — в общем, они не знали, что им делать. Я этого тоже не знал, однако когда настал мой черед, я сказал, что собираюсь прочитать небольшое стихотворение — прошу извинить меня за то, что оно не английское, однако я уверен, что девочки его поймут:

A TUZZO LANTO

— Poici di Pare

TANto SAca TULna TI, na PUta TUchi PUti TI la.

RUNto CAta CHANto CHANta MANto CHI la TI da.

YALta CAra SULda MI la CHAta PIcha PIno TIto BRALda

pe te CHIna nana CHUNda lala CHINda lala CHUNda!

RONto piti CA le, a TANto CHINto quinta LALda

O la TINta dalla LALta, YENta PUcha lalla TALta!

Я продекламировал три или четыре таких строфы, изображая все эмоции, какие слышал по итальянскому радио, и девочки, поняв, что происходит, просто по полу катались от смеха.

Когда банкет закончился, ко мне подошла начальница скаутов и школьная учительница, — они сказали, что у них возник по поводу моего стихотворения спор. Одна считала, что оно итальянское, другая, что оно написано на латыни.

— Так кто же из нас прав? — спросила учительница.

— Да вы у девочек спросите, — ответил я, — уж они-то отлично поняли, что это за язык.

 

Вечный уклонист

Учась в МТИ, я ничем, кроме науки, не интересовался, да ни в чем другом особо и не блистал. А между тем, в МТИ существовало правило: студенту надлежало прослушать несколько гуманитарных курсов, чтобы стать человеком более «культурным». Помимо курса английской литературы мы должны были пройти еще два факультативных, — я просмотрел их список и обнаружил в нем «гуманитарную» науку астрономию! И увильнул в нее, этого хватило на год. В следующем году я снова просмотрел список, французскую литературу и прочее в этом роде отверг и выбрал философию. Ничего более близкого к естественным наукам мне отыскать не удалось.

Прежде, чем я расскажу вам о том, что со мной приключилось во время занятий философией, позвольте рассказать о курсе английской литературы. Нам полагалось сочинять эссе на самые разные темы. К примеру, Милль написал что-то такое о свободе, а мы должны были его раскритиковать. Однако вместо того, чтобы заняться следом за Миллем свободой политической, я написал о свободе в отношениях с людьми — о проблеме, связанной с тем, что если ты хочешь выглядеть воспитанным человеком, тебе приходится жульничать и врать, о том, что эти постоянные махинации приводят к «разрушению нравственной ткани общества». Вопрос интересный, но вовсе не тот, который нам следовало обсудить.

В другой раз нам належало выступить с критикой сочинения Хаксли «О куске мела», он там пишет о том, что кусок мела, который он держит в руке, это остатки костей животных, о силах, которые вытолкнули эти остатки из-под поверхности земли, обратив их в белые скалы Дувра, а потом там устроили карьер, добыли этот мел и теперь используют его для передачи мыслей, которые записывают им на черной доске.

И снова, вместо того, чтобы критиковать это эссе, я написал пародию на него, «Об облачке пыли», о том, как пыль окрашивает солнечный закат, смывается дождем и так далее.

Но вот когда нам пришлось писать о «Фаусте» Гёте, податься мне было уже некуда! Сочинение это слишком велико, чтобы написать пародию на него или придумать что-то еще. Я метался по нашему братству, твердя: «Этого я сделать не могу. Мне просто не справиться. И я не справлюсь!».

Один из товарищей по братству сказал мне:

— Ладно, Фейнман, не можешь, так не можешь. Но профессор-то решит, что ты просто не захотел потрудиться. Напиши хоть о чем-нибудь, — лишь бы слов было столько же, — и припиши в конце, что «Фауста» ты понять не сумел, что у тебя к нему душа не лежит, вот ты и не смог ничего о нем написать.

Так я и сделал. Я написал длинное сочинение «Об ограничениях разума». В нем говорилось о научных методах решения проблем, о том, что они сталкиваются с определенными ограничениями: нравственные ценности научными методами не определяются — тра-ля-ля и так далее.

Потом еще один из друзей по братству дал мне новый совет:

— Фейнман, — сказал он, — этот номер у тебя не пройдет, ты выбрал тему, не имеющую никакого отношения к «Фаусту». Ты должен как-то связать ее с «Фаустом».

— Да это же просто смешно! — ответил я.

Однако другие студенты сочли эту мысль разумной.

— Ну хорошо, хорошо! — протестующим тоном сказал я. — Попробую.

И добавил к уже написанному полстраницы о том, что Мефистофель олицетворяет разум, Фауст — дух, а Гёте пытается показать ограниченность разума. В общем, как-то все это перемешал, прицепил одно к другому и сдал сочинение профессору.

Профессор требовал, чтобы мы приходили к нему по одному и обсуждали с ним то, что написали. Я пошел — ожидая самого худшего.

Он сказал:

— Вводный материал хорош, а вот о самом «Фаусте» написано слишком мало. Но, в общем, совсем не плохо: четыре с плюсом.

Я снова вывернулся.

А теперь о философии. Курс ее читал старый бородатый профессор по фамилии Робинсон, говоривший очень невнятно. Я приходил в аудиторию, профессор что-то мямлил, а я не понимал ни единого слова. Другие студенты, вроде бы, понимали профессора лучше, но и те слушали его без особого внимания. У меня в то время появилось откуда-то маленькое сверло, примерно на одну шестнадцатую дюйма, и я коротал в этой аудитории время, вертя сверло в пальцах и высверливая дырки в подошве моего башмака — и так неделя за неделей.

Как-то раз профессор Робинсон произнес в конце занятий: «Вугга-мугга-мугга-вугга-вугга…», и все вдруг разволновались! Начались разговоры, споры, и я вывел из них, что он, слава Богу, сказал, наконец, нечто интересное! Вот только что?

Я задал кому-то этот вопрос и услышал:

— Мы должны написать эссе и сдать ему, срок — четыре недели.

— Тема?

— Та самая, на которую он с нами целый год разговаривал.

Меня словно громом поразило. Единственным, что мне удалось расслышать за весь семестр, было произнесенное в повышенных тонах «муггавуггапотоксознаниямуггавугга», а следом — бах! все снова обратилось в словесный хаос.

Этот самый «поток сознания» напомнил мне о задачке, которую я много лет назад получил от отца. Он тогда сказал: «Допустим, на Землю прилетают марсиане и эти марсиане не знают, что такое сон, они вечно бодрствуют. Ну, не известно им это нелепое явление, которое мы именуем сном. И они задают тебе вопрос: „Что ощущает засыпающее существо? Что с вами происходит, когда вы погружаетесь в сон? Останавливается ли у вас мышление, или ход ваших мыслей становится все более иии боооолее меееедлееееенныыыыыыым? Как на самом деле происходит отключение сознания?“».

И тут мне стало интересно. Как ответить на этот вопрос: как завершается поток сознания, когда ты засыпаешь?

И в следующие четыре недели я тратил послеполуденные часы на работу по этой теме. Я опускал в моей комнате шторы, выключал свет и ложился спать. И наблюдал за тем, что происходит со мной, когда я засыпаю.

Ночью я засыпал снова, так что наблюдения проводились по два раза в сутки — превосходно!

Первым делом я заметил множество всяких побочных явлений, к засыпанию прямого отношения не имевших. Заметил, к примеру, что я продолжаю думать, ведя с собой безмолвные разговоры. Кроме того, у меня возникали визуальные образы.

Далее я заметил, что в состоянии усталости способен думать о двух вещах сразу. Я обнаружил это, внутренне разговаривая с собой и между тем воображая, что к краям моей кровати привязаны две перекинутые через блоки веревки, что они наматываются на вращающийся цилиндр, медленно поднимая кровать. Я не сознавал, что воображаю эти веревки, пока не начал тревожиться, что одна из них захлестнется за другую, и они станут сматываться неравномерно. Тогда я сказал себе: «Ничего, об этом позаботится натяжение» — и тут первая моя мысль прервалась, и я сообразил, что думал о двух вещах сразу.

Я заметил также, что, когда засыпаешь, мысли продолжают идти своим чередом, но становятся все менее логически взаимосвязанными. Вы не замечаете этого отсутствия логической связи, пока не спрашиваете себя: «Что заставило меня подумать об этом?» и не пытаетесь вернуться назад — и часто не можете вспомнить, откуда, черт возьми, эта мысль взялась!

То есть иллюзия логической связи у вас имеется, однако факт состоит в том, что мысли ваши становятся все более абсурдными, пока связь между ними не утрачивается окончательно — вот тогда вы и засыпаете.

Проспав таким манером все четыре недели, я написал эссе, в котором рассказал о моих наблюдениях. Под конец я отметил, что наблюдения эти делались, пока я следил за тем, как засыпаю, и потому, на что похоже засыпание, за которым ты не следишь, мне не известно. Завершалось все сочиненным мной стишком, посвященным проблеме самонаблюдения:

Я дивлюсь, почему. Я дивлюсь, почему. Я дивлюсь, почему я дивлюсь. Я дивлюсь, почему я дивлюсь, почему. Я дивлюсь, почему я дивлюсь!

Сочинения мы сдали, и на следующем занятии профессор зачитал одно из них: «Мум бум вугга мум бум…». О чем в нем говорилось, я бы сказать не взялся.

Потом профессор принялся за следующее: «Мугга вугга мум бум вугга мугга…». О чем идет речь здесь, я тоже не понял, но под конец вдруг прозвучало:

Мугга вугга мум бум. Мугга вугга мум бум. Мугга вугга бум бум мугга ву. Вугга юга ум ум вугга юга ум ум Вугга вуггу угуга угу.

— Ага! — сказал я себе, — так это же моя работа!

Честное слово, до самого конца я ее так и не признал.

Эссе-то я написал, однако любознательность меня не покинула, и я продолжал практиковаться в наблюдениях за собой засыпающим. И одной ночью мне приснился сон, и я понял, что наблюдаю за собой и во сне тоже. Я прошел весь путь наблюдений, до самого конца!

В первой части сна я ехал на крыше железнодорожного вагона, приближаясь к туннелю. Перепугавшись, я распластался на крыше, и со свистом влетел в туннель. Я сказал себе: «Стало быть, ты способен испытывать страх и слышать, как меняется звук, когда поезд входит в туннель».

Я обнаружил также, что вижу краски. Некоторые говорят, что сны бывают только черно-белыми — нет, я видел цветные.

К этому времени я уже оказался в одном из вагонов поезда и почувствовал, как он кренится. Я сказал себе: «Значит, во сне ты получаешь и кинетические ощущения». Я не без затруднений прошел в конец вагона и увидел большое, точно магазинная витрина, окно. Только за ним виднелись не манекены, а три девушки в купальниках — очень милые!

Я начинаю переходить, хватаясь за ремни над головой, в следующий вагон, и тут говорю себе: «Постой! Интересно было бы испытать возбуждение — сексуальное, — возвращайся-ка ты в прежний вагон». Тут выясняется, что я могу повернуться и пойти по поезду назад — могу управлять во сне направлением моего движения. И я возвращаюсь в вагон с этим особым окном, смотрю: за ним три старика играют на скрипках, — но, правда, они тут же опять обратились в девушек! Стало быть, направление, в котором идет мой сон я изменять могу, но совершенства в этом пока не достиг.

Ну хорошо, я начал возбуждаться — и интеллектуально, и сексуально, — говоря что-то вроде: «Ух ты! А ведь работает», — и проснулся.

Сделал я во сне и еще кое-какие наблюдения. Я не только постоянно спрашивал себя: «Действительно ли мне снятся цветные сны?», но и гадал: «Насколько точно ты видишь ту или иную вещь?».

На следующий раз мне приснилась рыжеволосая девушка, лежавшая в высокой траве. Я попытался выяснить, удастся ли мне разглядеть каждый ее волос. Знаете, на волосах, в том месте, где отражается солнце, из-за дифракции возникает разноцветное пятно, — и я его видел! Каждый волосок я видел с полной отчетливостью: совершенное зрение!

В другой раз мне приснилась воткнутая в дверную раму чертежная кнопка. Увидев ее, я провожу пальцами по раме и осязаю кнопку. Выходит, что «зрительный отдел» мозга связан с «осязательным отделом». И я говорю себе: «А может быть, такой связи существовать и не должно?». Я снова смотрю на дверную раму — никакой кнопки на ней нет. Провожу по раме пальцами — вот она, кнопка!

Потом мне приснилось, что я слышу удары — тук-тук, тук-тук. Во сне происходило что-то, порождавшее эти звуки, но это было чувство не очень уверенное — стук казался посторонним. Я подумал: «Могу дать полную гарантию, что стук раздается вне моего сна, я просто придумал эту часть сновидения, чтобы приладить его к стуку. Мне следует проснуться и выяснить, какого дьявола тут происходит».

Стук все продолжается, я просыпаюсь и… Мертвая тишь. Ни звука. Выходит, стук доносился не снаружи.

Люди говорили мне, что они встраивают в свои сны внешние шумы, однако когда я проводил этот мой эксперимент, тщательно «наблюдая за всем снизу», и был уверен: шум проникает в сон извне, однако оказалось, что это не так.

В то время, когда я производил наблюдения над моими снами, процесс пробуждения обрел черты несколько страшноватые. Когда вы только еще начинаете просыпаться, наступает миг, в который вы ощущаете себя неподвижно закрепленным, привязанным к кровати — или придавленным множеством ватных одеял. Это трудно объяснить, однако в такой миг вы чувствуете, что не способны подняться, не способны проснуться. В итоге, мне приходилось твердить себе, — уже проснувшись, — что это просто смешно. Насколько я знаю, не существует такого заболевания, при котором человек засыпает естественным образом, а проснуться не может. Проснуться ты можешь всегда. После нескольких таких собеседований с самим собой, я стал пугаться все меньше и меньше, на деле, пробуждение начало доставлять мне волнующее удовольствие — это как с «американскими горками»: поначалу страшно, а после становится весело.

Вам, может быть, интересно будет узнать, как прекратились эти наблюдения за снами (а они по большей части прекратились, с тех пор это случалось со мной лишь несколько раз). Как-то ночью я смотрел сон, вел наблюдения и вдруг увидел на стене перед собой флаг. Я уже в двадцать пятый раз сказал себе: «Ну да, я вижу краски» и тут вдруг сообразил, что сплю, прижавшись затылком к медному стержню. Я ощупал затылок и обнаружил, что голова у меня стала мягкой. И подумал: «Ага! Так вот почему мне удавалось производить во сне наблюдения: медный стержень раздражал зрительный центр коры. Значит, если я буду класть эту медяшку под голову, то смогу вести наблюдения в любое время, стоит лишь захотеть. А стало быть, на сей раз можно наблюдения прекратить и как следует выспаться».

Когда я потом проснулся, выяснилось, что никакого медного стержня нет и голова у меня вполне твердая. Видимо, я уже устал от наблюдений и мой мозг изобрел ложную причину, по которой я мог им больше не предаваться.

В результате этих наблюдений у меня возникла небольшая, но теория. Одна из причин, по которой мне нравилось пристально вглядываться в сны, состояла в следующем: мне было любопытно понять, как можно увидеть образ — человека, к примеру, — когда глаза у тебя закрыты и ничего не происходит. Говорят, что это дело случая, нерегулярных нервных разрядов, но ведь не может же спящий человек заставить нервы разряжаться, создавая точно те же картинки, какие возникают, когда он бодрствует и смотрит на что-то. Как же тогда мне удается «видеть» во сне краски да еще и с большим числом подробностей?

Я решил, что в мозгу должен существовать некий «интерпретирующий отдел». Когда действительно смотришь на что-то — на человека, на лампу, на стену, — ты не просто видишь краски и пятна. Что-то тебе подсказывает, что именно перед тобой находится, интерпретирует увиденное. Когда же ты спишь, этот интерпретирующий отдел продолжает работать, но только вполсилы. Он уверяет, будто ты видишь мельчайшие детали человеческого волоса, хоть это и неправда. Просто он истолковывает всякий всплывающий в мозгу сор как отчетливый образ.

И еще о снах. У меня был друг по фамилии Дейч, жена его происходила из семьи венских психоаналитиков. Однажды вечером в ходе долгого разговора о сновидениях он сказал мне, что сны полны значения: в них присутствуют символы, которые способен интерпретировать психоанализ. Большей части услышанного от него я не поверил, однако той же ночью мне приснился интересный сон: Мы играли в бильярд тремя шарами — белым, зеленым и серым, — а игра называлась «титьки». Надо было загнать шары в лузу: с белым и зеленым все оказалось просто, а вот серый никак у меня в лузу не шел.

Я проснулся и без особых трудов истолковал мой сон: ключ, разумеется, давало само название игры — это же девушки! С белым шаром разобраться было легко, поскольку у меня тогда происходил тайный роман с замужней женщиной, которая работала в кафетерии кассиршей и носила на работе белую униформу. С зеленым тоже затруднений не предвиделось: за две ночи до того я был в автомобильном кинотеатре с девушкой, одетой в зеленое платье. Но вот серый — какого дьявола означал серый? Я знал, что он должен кого-то обозначать, я чувствовал это. Так, бывает, пытаешься вспомнить чье-то имя, оно вертится у тебя на языке, но поймать его никак не удается.

У меня ушло полдня, прежде чем я вспомнил, что два или три месяца назад распрощался с уехавшей в Италию девушкой, которая мне очень нравилась. Замечательно милая была девушка, я говорил себе, что, когда она вернется, нужно будет обязательно снова увидеться с ней. Не знаю, носила ли она серое платье, однако едва я подумал о ней, как мне стало совершенно ясно — серая это она.

Я пошел к моему другу Дейчу и сказал ему, что, похоже, он прав, — в снах есть что анализировать. Однако услышав о моем интересном сне, он сказал: «Ну, тут все слишком ясно, просто по полочкам разложено. Как правило, анализа требуется куда больше».

 

Ведущий химик-исследователь корпорации «Метапласт»

Закончив МТИ, я стал искать работу на лето. Подал два или три заявления в «Белл лэбраториз», несколько раз навестил их. Билл Шокли, с которым я был знаком по лаборатории МТИ, всякий раз проводил меня по помещениям компании, мне там очень понравилось, однако работы я не получил.

У меня имелись письма от некоторых моих профессоров, адресованные разным компаниям. Одно, к примеру, компании «Бош и Ломб», я, мол, смогу вычерчивать для них ход лучей в линзах; другое нью-йоркской компании «Электрикал Тестинг Лабз». В то время никто толком не понимал, что такое физик, рабочих мест для физиков в промышленности не было. Инженеры это да, но физики — никто не представлял, какой от них может быть прок. Интересно, что очень скоро — после войны — все стало в точности наоборот: всем потребовались физики. Так что дело, которым я занимался — поиски работы физика в конце Депрессии, — было безнадежным.

И тут я повстречался на пляже моего родного города Фар-Рокавей со старым другом, мы с ним вместе росли. Когда нам было по одиннадцать-двенадцать лет мы вместе ходили в школу, вообще были близкими друзьями. Нас обоих интересовала наука. У него имелась своя «лаборатория» и у меня была своя. Мы с ним часто играли и обсуждали всякие вещи.

Мы устраивали для детей нашего квартала магические представления — вся магия была химическая. У друга было хорошее чутье на эффекты да и мне это занятие нравилось. Фокусы мы показывали на небольшом столике, по двум краям которого у нас пылали бунзеновские горелки. Мы укладывали на горелки стеклышки от часов (плоские стеклянные диски) с нанесенным на них йодом и получали прекрасные фиолетовые пары, поднимавшиеся, пока шли фокусы, столбами. Великолепно! Фокусов мы показывали много, к примеру, превращение «вина» в воду, другие химические изменения цвета. А для финала у нас был припасен трюк, основанный на сделанном нами открытии. Я тайком опускал руки сначала в воду, потом в бензин. А после «случайно» проводил рукой над одной из бунзеновских горелок, и рука вспыхивала. Я хлопал в ладоши — вспыхивала и вторая. (Больно мне не было, поскольку бензин сгорает быстро и вода остается холодной.) Я начинал размахивать руками, метаться из стороны в сторону и вопить: «ГОРИМ! ГОРИМ!» — зрители наши жутко пугались, выскакивали из комнаты, чем представление и завершалось!

Впоследствии я рассказал об этом в колледже ребятам из моего братства, и они сказали: «Ерунда! Ты не сможешь это сделать!».

(Я часто сталкивался с проблемой демонстрации им чего-то, во что они не верили, — однажды, например, мы заспорили о том, истекает ли из человека моча всего лишь под действием силы тяжести, и мне пришлось показать, что это не так, что мочиться можно, и стоя на голове. В другой раз кто-то заявил, что человек, который принимает аспирин и выпивает «Кока-Колу», тут же падает замертво. Я сказал, что, по-моему, это полная чушь, и вызвался выпить и то, и другое. Тут они заспорили о том, следует ли принимать аспирин до «Кока-Колы», после нее или вместе с ней. И я принял подряд шесть таблеток аспирина и выпил три бутылки «Кока-Колы». Сначала аспирин, а следом «Кока», потом «Кока», а следом аспирин, и наконец, аспирин, растворенный в «Коке». И каждый раз идиоты, верившие в этот бред, обступали меня, желая не упустить момента, когда я грохнусь в обморок. А я так и не грохнулся. Помню, в ту ночь я не очень хорошо спал — пришлось поработать над некоторыми формулами для так называемой функции Римана-Зета.)

— Ладно, — сказал я. — Добудьте мне немного бензина.

Бензин они добыли, я сунул руку под воду, текшую из крана, потом в бензин, поджег его… боль получилась адская! Понимаете, за это время у меня на тыльной стороне ладони отросли волоски, которых прежде не было, и они сработали как фитили. Зато после показа этого опыта волосков у меня на руках не осталось.

Ну так вот, мы с приятелем встретились на пляже, и он заявил, что ему известен процесс нанесения металла на пластмассу. Я сказал, что это невозможно — электропроводность у пластмассы нулевая и провод к ней не подведешь. Однако он ответил, что может наносить металлическое покрытие на что угодно — я и сейчас помню, как он поднял с песка косточку персика и сказал, пытаясь произвести на меня впечатление, что способен покрыть слоем металла даже ее.

Самым приятным было то, что он пригласил меня поработать в его маленькой компании, находившейся на верхнем этаже одного из нью-йоркских зданий. Там работало всего-то человека четыре. Отец моего друга, собравший деньги на организацию компании, именовался, кажется, президентом. Сам мой друг был «вице-президентом», еще один малый — торговым агентом. Я стал «ведущим химиком-исследователем», а брат друга, особым умом не отличавшийся, работал у них лаборантом — мыл посуду. Еще у нас имелось шесть электролитических ванн.

Компания действительно располагала процессом нанесения металлического покрытия на пластмассу; схема была такая: сначала покрыть предмет серебром, осадив его в наполненной азотнокислым серебром ванне посредством внесения туда восстанавливающего реагента (так изготавливают зеркала); затем поместить предмет с серебром в качестве проводника в гальваническую ванну — вот и получится покрытие.

Проблема была в другом — как добиться прилипания серебра.

Прилипать к пластмассе оно не хотело. Очень легко отслаивалось. Поэтому использовался еще один промежуточный шаг, позволявший этого самого прилипания добиться. Но тут уже все зависело от материала. Скажем, в случае бакелита, который широко использовался в те дни, мой друг обнаружил, что если его сначала прочищать пескодувкой, а затем в течение многих часов вымачивать в гидроокиси двухвалентного олова, которое проникнет в поры бакелита, серебро будет держаться очень прилично.

Однако такой метод срабатывал лишь для немногих пластмасс, а между тем, все время появлялись новые их разновидности, скажем, метилметакрилат (который мы теперь зовем плексигласом) — добиться его покрытия металлом, во всяком случае, прямыми методами, нам поначалу не удавалось. То же относилось и к ацетату целлюлозы, хотя в конце концов мы установили, что если ненадолго опустить его в едкий натр, а затем использовать хлорид двухвалентного олова, покрытие получается очень хорошее.

Я довольно успешно справлялся в этой компании с работой «химика». У меня имелось преимущество, состоявшее в том, что приятель мой вообще никакой химии не изучал и опытов отродясь не ставил — просто научился когда-то делать кое-какие вещи. Я стал помещать в колбы самые разные твердые вещества и заливал их самыми разными реактивами. Пробуя все, что приходило мне в голову, и записывая все результаты, я отыскал способы нанесения покрытий на более широкий, чем имелся у моего друга, набор пластмасс.

Мне также удалось упростить использовавшиеся им процессы. Просмотрев учебники по химии, я заменил глюкозу, которая применялась как осаждающий агент, формальдегидом — это позволило почти мгновенно осаждать 100 процентов серебра, вместо того, чтобы возиться в дальнейшем с извлечением серебра из оставшегося раствора.

Я научился также растворять гидроокись двухвалентного олова в воде, добавляя в нее немного соляной кислоты, — это я запомнил из курса химии, который проходил в институте, — так что этап, занимавший раньше несколько часов, завершался теперь минут за пять.

Мои опыты то и дело прерывал наш торговый агент, приносивший от перспективного клиента очередной пластик. Только я успевал выстроить колбы в ряд и все их разметить, как вдруг: «Кончай ты с опытами, есть классная работенка для отдела торговли!». В итоге, многие опыты мне приходилось ставить не по одному разу.

Был случай, когда мы нажили чертову уйму неприятностей. Одному художнику потребовалось исполнить картинку для обложки автомобильного журнала. Он с большим тщанием соорудил из пластмассы колесо, а наш торговый агент, каким-то образом познакомившись с ним, уверил его, будто мы способны посеребрить все что угодно — ну, художник и захотел, чтобы мы покрыли металлом ступицу, пусть она сверкает серебром. Колесо он сделал из пластмассы совсем уж новой, покрывать ее металлом мы еще не умели — дело в том, что наш торговый агент вообще не знал, что мы умеем, а чего не умеем, он просто сыпал направо-налево обещаниями, — и с первого раза наши методы не сработали. Чтобы поправить дело, нужно было снять уже осажденное серебро, а оно сниматься никак не желало. Я решил использовать концентрированную азотную кислоту — серебро-то она сняла, но еще и понаделала в пластике дыр и вмятин. На этот раз мы попали в настоящий переплет! Впрочем, боком нам выходили многие наши эксперименты.

Кто-то из сотрудников компании решил, что нам следует давать рекламу в журнал «Современные пластики». Некоторые из покрытых нами металлом вещей выглядели очень красиво, особенно в рекламе. Мы также соорудили в приемной компании витринку и выставили в ней образцы наших изделий — для показа перспективным клиентам. Но ведь из рекламы же не поймешь, насколько хорошо держатся наши покрытия. Вообще-то, некоторые держались очень хорошо. Однако это были изделия штучные, не серийная продукция.

В конце лета, сразу после того, как я покинул компанию, чтобы отправиться в Принстон, она получила щедрый заказ от человека, которому требовались покрытые металлом пластиковые пишущие ручки. Заказ был заманчивый — люди получали легкие, покрытые серебром ручки, которые повсюду шли нарасхват, вы видели их в руках чуть ли не у всех и знали, откуда эти ручки взялись.

Однако у компании практически не было опыта работы с материалом, из которого делались ручки — или, возможно, с его наполнителем (пластмассы в большинстве своем не являются чистыми, в них используются «наполнители», контролировать которые в то время толком не умели), — и в итоге, покрытие этих чертовых ручек начало пузыриться. А когда вещь, которой вы пользуетесь, покрывается пузырями, вы невольно пытаетесь их стереть. Многие так и поступали, отчего с ручек слезало все серебро.

У компании появилась новая неотложная проблема — нужно было научиться приводить ручки в порядок, — и мой приятель решил, что для этого ему требуется микроскоп, ну и так далее. Что он собирался в этот микроскоп разглядывать, и зачем, он и сам толком не знал, однако эти его никчемные исследования обошлись компании в кучу денег. В результате она попала в новую беду: проблему решить не удалось и компания прогорела, поскольку не смогла справиться с первым своим крупным заказом.

Несколько лет спустя, уже в Лос-Аламосе, я работал бок о бок с человеком по имени Фредерик де Гоффман — он был, в общем и целом, ученым, но, что важнее, еще и превосходным администратором. Образование он получил не самое лучшее, однако любил математику и очень много трудился, искупая этим недостаток знаний. Впоследствии он стал не то президентом, не то вице-президентом компании «Дженерал Атомикс», большим в этой индустрии человеком. А в то время был просто очень энергичным, полным любопытства и энтузиазма молодым человеком, помогавшим, в меру своих сил, осуществлению Проекта.

Как-то раз, за ужином в Фуллер-Лодж, он сказал мне, что перед тем, как попасть в Лос-Аламос, работал в Англии.

— Чем вы там занимались? — спросил я.

— Работал над созданием процесса нанесения металла на пластмассы. В лаборатории.

— И что у вас получилось?

— На первых порах все шло довольно гладко, но потом возникли проблемы.

— Да?

— Мы только-только начали разрабатывать наш процесс, и тут одна компания из Нью-Йорка…

— Какая?

— Корпорация «Метапласт». Ей удалось продвинуться дальше нас.

— Почему вы так решили?

— Ну, она постоянно печатала в «Современных пластиках» рекламу в целую страницу, показывая все, что ей удавалось покрывать слоем металла, и мы поняли, что здорово от нее отстаем.

— А с кем-нибудь из ее сотрудников вы были знакомы?

— Нет, однако по ее рекламе было ясно, что она здорово нас обогнала. Процесс-то у нас был очень хороший, но, конечно, тягаться с американским ему было нечего.

— Сколько химиков работало в вашей лаборатории?

— Шесть.

— А как по-вашему, сколько их было в корпорации «Метапласт»?

— О! У нее, наверное, имелся настоящий химический отдел.

— Вы не могли бы сказать мне, что, по-вашему, представлял собой ведущий химик-исследователь корпорации «Метапласт» и как работала его лаборатория?

— По моим представлениями, там должно было работать от двадцати пяти до пятидесяти химиков, а у ведущего химика-исследователя имелся отдельный кабинет — шикарный, со стеклянной стеной. Знаете, как в кино — люди то и дело заходят к нему, рассказывают об исследованиях, которые выполняют, получают от него советы и спешат поскорее продвинуться в указанном им направлении, они то и дело входят в его кабинет и выходят оттуда. При двадцати пяти или пятидесяти химиках куда уж нам было конкурировать с ними?

— Вам, наверное, будет интересно узнать, что вы разговариваете сейчас с ведущим химиком-исследователем корпорации «Метапласт», весь штат которого состоял из лаборанта, занимавшегося исключительно мойкой посуды!