Вы, разумеется, шутите, мистер Фейнман!

Фейнман Ричард

Часть 3

Фейнман, бомба и армия

 

 

Взрыватель класса «пшик»

В Европе началась война и, хотя Соединенные Штаты в нее пока не вступили, разговоров о том, что к ней необходимо готовиться и вообще быть патриотом, ходило множество. Газеты публиковали пространные статьи о бизнесменах, которые по собственной воле отправлялись в Платтсберг, штат Нью-Йорк, чтобы пройти военную подготовку — ну и так далее.

Я тоже начал подумывать о том, чтобы внести свой вклад в общее дело. После окончания учебы в МТИ мой товарищ по тамошнему братству, Морис Мейер, поступивший служить в войска связи, свел меня в Нью-Йорке с полковником этих войск.

— Я хотел бы помочь моей стране, сэр, а, поскольку я разбираюсь в технике и интересуюсь ею, возможно, я мог бы заняться чем-то по вашей части.

— Ну что же, отправляйтесь в платтсбергский учебный лагерь, пройдите там основную подготовку. После этого мы сможем вас использовать, — сказал полковник.

— А разве без этого вы мои дарования использовать не можете?

— Нет, так уж устроена армия. Все должно происходить заведенным порядком.

Я вышел из его офиса, посидел в парке, подумал. Думал я так: Может, оно и правильно, может, так все делаться и должно. Однако, по счастью, я подумал-подумал да и сказал сам себе: «А пошли бы они к черту! Подожду немного. Вдруг подвернется что-то еще, вдруг они придумают, как использовать меня с куда большим толком».

Я возвратился в принстонскую аспирантуру, а весной снова съездил в Нью-Йорк, чтобы попробовать получить на лето работу в лабораториях компании «Белл». Мне там нравилось. Билл Шокли, человек, который изобрел транзисторы, водил меня по лабораториям. Помню, в одной из тамошних комнат имелось окно с особой разметкой: в то время как раз строился мост Джорджа Вашингтона и работавшие в лаборатории люди наблюдали за этим делом. Когда протянули главный несущий трос, они провели по стеклу отвечающую ему кривую, а после, по мере того, как к тросу подвешивали части моста, отмечали изменения кривой, пока она не обратилась в параболу. Мне нравилось думать о том, что я и сам мог бы заниматься чем-то похожим. Людей этих я просто обожал и надеялся, что когда-нибудь смогу поработать с ними.

Ребята из лаборатории, а им очень нравились устрицы, повели меня на ленч в ресторанчик, в котором кормили морепродуктами. Сам-то я вырос на берегу океана и даже на рыбу смотреть не мог, а уж на устриц тем более.

Я подумал: «Ладно, наберись храбрости. Устрицы так устрицы».

Попробовал я устрицу — жуть полная. Но я сказал себе: «Постой, это еще не доказывает, что ты действительно мужчина. Ты же не знал, какая это дрянь. А неизвестность облегчает любое дело».

Ребята уплетают устриц и только нахваливают. Я, собравшись с силами, проглотил вторую, — она оказалась еще гаже первой.

В тот раз — это был мой четвертый или пятый визит в лаборатории «Белл» — меня туда приняли. Я был просто счастлив. В те дни найти место, где ты мог работать бок о бок с другими учеными, было не просто.

Правда, вскоре в Принстоне поднялся большой шум. Туда приехал генерал Тришель, сказавший: «Нам нужны физики! Это очень важно для армии! Нам требуется целых три физика!».

Тут надо помнить о следующем: в те дни мало кто вообще понимал, что это за птица такая — физик. Эйнштейна, к примеру, считали математиком, а спрос на физиков был попросту редкостью. Я подумал: «Вот она, моя возможность внести вклад в общее дело» — и вызвался работать на армию.

Я поинтересовался в лабораториях компании «Белл», найдется ли у них на это лето работа, которая позволит мне принести пользу армии, и мне сказали, что, вообще-то армейский заказ у них имеется — поработайте над ним, если вам так хочется. Но мной уже овладела патриотическая лихорадка, и я от этой превосходной возможности отказался. Конечно, будь я поумнее, я бы взялся за работу в лабораториях «Белл». Однако в такие времена человек немного глупеет.

И я отправился в Филадельфию, во Франкфортский арсенал, и занялся там разработкой этакого динозавра — механического компьютера, который должен был управлять артиллерийскими стрельбами. Выглядело все так: летит самолет, зенитчики наблюдают за ним в оптический прицел, а нашему механическому компьютеру с его шестернями, эксцентриками и прочими штуками полагается предсказать, где именно он в скором времени окажется. Машина у нас получалась замечательная, и по конструкции, и по исполнению, одной из самых важных идей, лежавших в ее основе, были неэксцентричные шестерни — не то чтобы круглые, но все равно сцеплявшиеся. Радиусы у них были разные и потому скорость вращения одного из кулачковых валиков определялась скоростью вращения другого. Такое вот последнее слово техники. Впрочем, очень скоро появились компьютеры уже электронные.

Насчет того, как нужны армии физики, наговорено было немало, однако первое, чем мне пришлось там заниматься, была проверка шестерен, вернее, их чертежей: требовалось выяснить, насколько верны проводимые с их помощью вычисления. Дело это оказалось затяжным. Однако понемногу начальник нашего отдела начал понимать, что я и в других вещах кое-что смыслю, и потому немалую часть того лета мы с ним провели, обсуждая разные разности.

Один из тамошних инженеров-механиков постоянно пытался изобрести нечто новое, но все у него получалось как-то наперекосяк. Однажды он принес начальнику проект коробки передач, одна из ее шестерен была большой, дюймов восьми в поперечнике, и с шестью зубцами. Он очень волновался и все спрашивал:

— Ну, как, босс? Как она вам?

— Отлично, — отвечает босс. — Осталось только соорудить на каждом зубце пропускник для вала, иначе ваша шестерня вращаться не сможет.

У этого деятеля главная ось вращения проходила в аккурат между зубцами!

А потом босс сказал нам, что такая штука, как пропускник для оси, действительно существует (я решил было, что он шутит). Немцы изобрели ее во время Первой мировой войны, чтобы не позволить английским минным тральщикам зацеплять тросы, на которых держались подводные мины. Тросы с пропускниками проходили через английские тралы, как сквозь вращающуюся дверь. То есть, вообще-то, спроектировать это дело для каждого зубца шестерни было можно, однако босс решил, что тому инженеру с такой задачей лучше не связываться, и велел ему перепроектировать редуктор так, чтобы главная ось вращения проходила где-то в другом месте.

Время от времени армейское начальство присылало к нам лейтенанта, дабы он выяснил, чем мы тут занимаемся. Босс сказал нам, что, поскольку все мы люди штатские, лейтенант по чину старше любого из нас.

— Не рассказывайте ему ровно ничего, — велел босс. — Если он решит, что разбирается в нашей работе, то начнет распоряжаться, приказы отдавать, и вся работа попросту встанет.

Я в то время кое-что проектировал, однако, когда приехал лейтенант, сделал вид, будто вообще ничего ни в чем не смыслю, а всего лишь исполняю приказы.

— Чем вы здесь занимаетесь, мистер Фейнман?

— Вычерчиваю последовательность линий с разными углами наклона, а когда закончу, я должен буду отложить, пользуясь вот этой таблицей, соответствующие расстояния от центра и вычертить огибающую…

— А что это, вообще говоря, такое?

— Да, по-моему, эксцентрик.

Собственно, его-то я и проектировал, однако притворился, будто просто делаю, что мне приказано.

В общем, никаких толковых сведений лейтенанту так ни от кого добиться и не удалось, и мы продолжали спокойно и без помех заниматься своим делом — разработкой механического компьютера.

Как-то раз лейтенант пришел к нам и задал простой вопрос:

— Допустим, наблюдатель находится в одном месте, а стрелок в другом, — как вы решите эту проблему?

Нас его вопрос попросту потряс. Мы проектировали машину, использовавшую полярные координаты, углы, радиальные расстояния. Если бы речь шла о координатах обычных, Х да Y, ввести корректировку на смещение ничего бы не стоило. Там прибавили, тут вычли, только и всего. А вот с полярными координатами, получалась та еще морока!

Короче говоря, лейтенант, которому мы старались не позволить распоряжаться нами, неся всякую чушь, высказал мысль по-настоящему важную, которая нам просто-напросто в голову не пришла: о том, что наблюдатель и стрелок могут находиться в разных местах! И нам пришлось-таки поднатужиться, реализуя ее.

Уже под конец лета я получил первое настоящее конструкторское задание: мне нужно было придумать машину, которая строила бы непрерывную кривую по набору точек — точки поступали по одной, каждые пятнадцать секунд, от только что изобретенного в Англии устройства слежения за самолетами, которое называлось «радаром». До того времени мне никаких механизмов проектировать не приходилось, так что я немного испугался.

Я пошел к одному из наших ребят и сказал:

— Вот вы инженер-механик. Я этим делом никогда не занимался, однако мне только что дали задание…

— Да ерунда, — ответил он. — Сейчас я вам все объясню. Проектировщик должен знать два правила. Во-первых, трение во всяком подшипнике равно тому-то и тому-то, а в каждой шестереночной передаче — тому-то и тому-то. Зная эти величины, вы знаете какое нужно прикладывать усилие, чтобы все у вас нормально вертелось. Во-вторых, когда передаточное число шестерни составляет, скажем, 2 к 1, а вы задумываетесь, не сделать ли его равным 10 к 5, или 24 к 12, или 48 к 24, эта проблема решается так. Вы берете «Бостонский каталог шестеренок» и выбираете из него те, что находятся в середине перечня. У тех, что стоят в самом начале, слишком много зубцов, они сложны в изготовлении — вообще, в самом начале стоят шестеренки с самыми тонкими зубьями. А у тех, что значатся в конце перечня, зубьев всего ничего да и те часто ломаются. Так что лучше сразу лезть в середину.

В общем, машину я спроектировал и удовольствие при этом получил очень не малое. Всего-то и дела было: брать шестерни из середины каталога и складывать их крутящие моменты с двумя числами, которые он мне назвал, — а в итоге я обратился в инженера-механика.

Армейское начальство не хотело, чтобы по окончании лета я возвратился в Принстон и снова занялся моей диссертацией. Оно мне и насчет патриотизма втолковывало, и обещало, если я останусь, поставить меня во главе большого проекта.

Проект, собственно, сводился к созданию примерно такой же машины, — у них она называлась прибором для управления артиллерийским огнем, — только эта была попроще, потому что стрелку полагалось идти за целью в другом самолете, летящем на той же высоте. Стрелок должен был вводить в машину свою высоту и примерное расстояние до цели. А машина автоматически наводила пушку, определяла угол ее наклона и режим работы взрывателя.

В качестве руководителя проекта я должен был съездить на Абердинский испытательный полигон и получить там таблицы стрельб. Кое-какие предварительные данные уже имелись. Однако по тем высотам, на которых должны были летать наши самолеты, данных не было никаких. Я позвонил на полигон и поинтересовался, почему их нет, и тут выяснилось, что взрыватели, которые они намеревались использовать, не были снабжены часовым механизмом — самые обычные пороховые взрыватели, которые на таких высотах только шипят, а взрываться не взрываются.

Я-то думал, что мне придется всего-навсего учитывать сопротивление воздуха на разных высотах. А выяснилось, что я должен изобрести машину, которая заставит в нужный момент взрываться снаряд, у которого нет взрывателя!

В общем, я решил, что эту задачу мне не осилить, и вернулся в Принстон.

 

Проверка нюха

Работая в Лос-Аламосе, я, когда у меня выдавалось свободное время, часто навещал жену, которая лежала в больнице Альбукерке, — езды то этого города было всего несколько часов. Как-то раз я приехал туда, а меня к ней сразу не пустили, и я пошел в больничную библиотеку, что-нибудь почитать.

И прочитал в журнале «Сайенс» статью о собаках-ищейках, о том, почему у них такой хороший нюх. Авторы статьи описывали поставленные ими опыты — ищейки определяли, к каким предметам прикасались те или иные люди, ну и так далее, — и я задумался: нюх у ищеек замечательный, они способны различать запахи самых разных людей и прочее, а мы-то на это способны или не очень?

И когда меня пропустили к жене, я сказал ей:

— Давай поставим опыт. Вот стоят бутылки из-под «Кока-колы», — (у нее была упаковка из шести пустых бутылок, которые она собиралась вернуть изготовителям), — ты их уже пару дней не трогала, правильно?

— Правильно.

Я перенес упаковку на ее кровать, не прикасаясь к бутылкам, и сказал:

— Значит так. Я сейчас выйду, а ты возьмешь одну из бутылок, пару минут подержишь ее в руках, а после вернешь на место. Потом я вернусь и попытаюсь ее угадать.

Я вышел, жена взяла бутылку, повертела ее в руках — довольно долго, я же, все-таки, не ищейка! Ищейки-то, если верить статье, мигом определяли, какую бутылку ты трогал.

Я возвратился назад, и оказалось, что все проще простого! Мне эту ерунду и нюхать-то не пришлось, потому что у нее, разумеется, была совсем другая температура. Все было ясно и без запаха. Подносишь бутылку поближе к лицу и понимаешь, что она повлажнее и потеплее прочих. В общем, опыт не удался, все было слишком очевидным.

Ладно, я взглянул на книжные полки жены и сказал:

— Вот эти книги ты тоже какое-то время не трогала, верно? На сей раз я выйду, ты снимешь с полки одну из книг, откроешь ее — просто откроешь и все, — потом закроешь и поставишь на место.

Я вышел, жена взяла книгу, открыла, закрыла, поставила на место. Я вернулся — пустяк дело! Проще пареной репы. Надо всего лишь принюхаться к книгам. Объяснить это сложно, потому что у нас просто нет нужных для этого слов. Ты подносишь каждую книгу к носу, пару раз принюхиваешься, и все становится ясно. Разница огромная. У книги, которая долго простояла на одном месте, запах сухой, неинтересный. А та, которую только что держали в руках, и влажновата, и пахнет совсем иначе.

Мы поставили еще несколько опытов, и я обнаружил, что, если ищейки и вправду обладают большими способностями, то и у людей таковых куда больше, чем они полагают: просто у них другое расстояние от носа до земли!

(Я заметил, что моя собака легко узнает, куда я прошел по дому, особенно, если я хожу босиком — она просто унюхивает мои следы. Ну и проделал следующее: поползал на четвереньках по ковру, принюхиваясь, пытаясь понять разницу между тем местом, по которому я не проходил, и тем, по которому проходил, — и ничего у меня не вышло. У собаки это получается все же лучше, чем у меня.)

Много лет спустя, я тогда уже работал в Калтехе, в доме профессора Бейчера происходил прием, на который пришло много сотрудников института. Не знаю уж как оно вышло, но я рассказал им историю про пахнущие бутылки и книги. Разумеется, никто ни единому моему слову не поверил, меня же вечно считали обманщиком. Пришлось им все продемонстрировать.

Мы аккуратненько сняли с полки восемь или девять книг, не прикасаясь к ним голыми руками, я вышел. Три человека взяли по книге каждый, открыли их, закрыли и положили обратно на стол.

Я вернулся, обнюхал сначала их руки, потом книги — или наоборот, не помню, — книги я указал точно, а с одним из этих троих ошибся.

Ну так они мне все равно не поверили, решили, что это какой-то замысловатый фокус. И все пытались понять, как я его проделал. Вообще-то, фокус такой существует — вам просто нужен соучастник, который подает знаки, указывая, где, кто и что, — вот они и пытались выяснить, кто мне помогал. С тех пор я часто подумывал о том, что можно было бы соорудить отличный карточный трюк — вы берете колоду карт и говорите человеку: вот я сейчас выйду из комнаты, вы достанете из колоды карту, потом вернете ее назад. «А я вернусь и укажу эту карту, потому что у меня нюх, как у ищейки: я их все перенюхаю и учую ту, которую вы держали в руках». Конечно, когда ты так говоришь, никто и на секунду тебе не поверит!

А между тем, у всех людей руки пахнут по-разному, потому-то ищейки их и различают, вы просто принюхайтесь, как следует, и сами это поймете! Влажноватый такой запашок, к тому же, руки курильщика пахнут совсем не так, как руки не курящего человека, а у каждой женщины свои духи, ну и так далее. Если же у человека завалялась в кармане какая-то мелочь, вы по одному только запаху этих монет сможете определить их хозяина.

 

Лос-Аламос, вид снизу

[4]

Говоря, «Лос-Аламос, вид снизу», я именно это и подразумеваю. Сейчас я человек в моей области относительно известный, а в то время мне ни о какой известности и помышлять было нечего. Когда я начал работать в «Манхэттенском проекте», у меня даже ученая степень отсутствовала. Многие из тех, кто еще будет рассказывать вам о Лос-Аламосе, принадлежали к высшим эшелонам власти, им приходилось принимать важные решения. А меня важные решения не волновали. Я болтался где-то внизу.

Как-то раз, когда я сидел и работал в моей комнате в Принстоне, ко мне зашел Боб Уилсон, сказавший, что ему выделили средства на проведение одной секретной работы — вообще-то, говорить о ней никому не положено, но мне он скажет, потому что уверен, узнав, в чем состоит задача, я пойму, что должен подключиться к ее решению. И рассказал мне о проблеме разделения изотопов урана с целью создания бомбы. Боб придумал процесс разделения таких изотопов (отличный от того, который в конечном счете использовали) и хотел довести этот процесс до окончательного ума. Растолковал он мне все это, а после сказал:

— Здесь сегодня совещание состоится …

Я ответил, что заниматься этим не хочу.

Он сказал:

— Ну ладно, совещание состоится в три, там и увидимся.

А я сказал:

— Насчет секретности не волнуйтесь, я ничего никому не скажу, однако заниматься этим не буду.

И я вернулся к моей диссертации — минуты, примерно на три. А потом принялся расхаживать по комнате и думать. У немцев имелся Гитлер и совершенно очевидная возможность создания атомной бомбы, а мысль о том, что они могут получить ее раньше нас попросту страшна. Так что я решил все же пойти на трехчасовое совещание.

К четырем у меня уже имелся в одной из лабораторий письменный стол, за которым я занимался расчетами, пытаясь выяснить, ограничен ли этот конкретный метод полным количеством тока, создаваемого ионным потоком — ну и так далее. В подробности вдаваться не стану. В общем, у меня имелся письменный стол, имелась бумага, и я работал так усердно и торопливо, как только мог, чтобы дать ребятам, которые собирали аппаратуру, возможность ставить эксперименты прямо здесь.

Все происходило, словно в кино, где какой-нибудь аппарат растет прямо у вас на глазах. Всякий раз, как я отрывал взгляд от стола, установка увеличивалась в размерах. Собственно, произошло вот что: люди решили работать над этой проблемой, а прежние свои научные исследования отложить на потом. Во время войны наука просто стояла на месте, если не считать того немногого, что делалось в Лос-Аламосе. Да и оно относилось не столько к науке, сколько к технике.

Оборудование брали из самых разных исследовательских проектов и монтировали на предмет создания установки, которая позволила бы проводить эксперименты — попытаться разделить изотопы урана. По той же самой причине забросил науку и я, хоть время от времени и брал шестинедельный отпуск, чтобы дописать диссертацию. Вообще-то говоря, я получил ученую степень еще до того, как оказался в Лос-Аламосе, так что не в таком уж находился и низу, как вам рассказывал.

Что было для меня особенно интересно в той принстонской работе, так это знакомство с великими людьми. До того я их в таких количествах не встречал. Там существовал экспертный совет, который должен был помогать нам и в работе, и в принятии окончательного решения относительно метода, которым мы попытаемся разделить изотопы. В совет входили такие люди, как Комптон и Толмен, Смит и Ури, Раби и Оппенгеймер. Меня включили в его состав потому, что я разбирался в теории нашего процесса разделения изотопов и мог отвечать на связанные с ней вопросы. Заседания совета происходили обычно так: кто-то высказывал определенную точку зрения, затем Комптон, к примеру, высказывал иную. Он говорил: это должно происходить вот так, и был совершенно прав. Кто-то еще говорил: ну, все может быть, однако существует и вот такая возможность, и нам следует ее рассмотреть.

В итоге завязывался всеобщий спор. Меня удивляло и озадачивало то, что Комптон своей точки зрения не повторял и на правоте ее не настаивал. В конечном счете, Толмен, председатель совета, говорил:

— Ну хорошо, мы выслушали все доводы и, на мой взгляд, сказанное Комптоном наиболее основательно, из этого мы в дальнейшем и будем исходить.

Меня потрясало, что члены совета высказывали множество идей, каждый видел проблему с какой-то своей стороны, но при этом помнил, что говорили другие, а под конец выбиралась и подытоживалась идея наилучшая — и никто ничего по три раза не повторял. Это действительно были великие люди.

В конце концов было решено, что наш метод для разделения изотопов урана использоваться не будет. Нам велели приостановить работу, поскольку в Лос-Аламосе, штат Нью-Мексико, вскоре начнется осуществление нового проекта создания бомбы. И все мы отправимся туда. Там предстоит работа и экспериментальная, и теоретическая. Теоретиком в нашей группе был я, все остальные — экспериментаторами.

Вопрос стоял так: что делать дальше? Лос-Аламос принять нас пока не мог. Боб Уилсон пытался потолковее использовать это время и, в частности, послал меня в Чикаго, выяснить, что удастся, относительно бомбы и связанных с ней проблем. Тогда мы, в наших лабораториях, смогли бы приступить к разработке оборудования, разного рода счетчиков, которые потом пригодятся в Лос-Аламосе. Так что время пройдет не впустую.

В Чикаго меня отправили с инструкцией: посещать одну за другой каждую исследовательскую группу и говорить, что мне предстоит в ней работать, — ее члены расскажут о своей проблеме в подробностях, достаточных для того, чтобы я мог приступить к работе, после чего я отправлюсь в другую группу и, в итоге, детально во всем разберусь. Идея была хороша, однако меня немного мучила совесть — люди будут старательно описывать мне свои затруднения, а я, выслушав их, откланяюсь, никакой помощи им не оказав. Впрочем, мне здорово повезло. Один из этих ребят рассказал о трудностях, с которыми он столкнулся, и я спросил: «А почему бы не сделать это, проведя дифференцирование под знаком интеграла?». И через полчаса он решил задачу, над которой его группа билась три месяца. Так что я все же принес кое-какую пользу, использовав мой «другой набор инструментов». Затем я вернулся в Принстон и рассказал о положении дел, — какая энергия будет высвобождаться при взрыве, на что будет похожа бомба и так далее.

Помню, мой друг, работавший со мной математик Пол Олам, подошел ко мне после доклада и сказал:

— Когда обо всем этом станут снимать фильм, в нем будет показан человек, вернувшийся из Чикаго, чтобы сделать в Принстоне доклад о бомбе. На нем будет строгий костюм, в руке портфель, — а тут ты, в грязной рубашке с короткими рукавами, рассказываешь нам о таких серьезных и важных вещах.

Проволочки все продолжались, и Боб Уилсон отправился в Лос-Аламос, выяснить в чем дело. Приехав туда, он обнаружил, что строительная компания трудится не покладая рук и уже возвела кинотеатр и еще несколько зданий, а вот точных указаний насчет того, как строить лабораторию — сколько газовых труб к ней подвести, сколько водопроводных, — никто ей не дал. Уилсон остался там и прямо на месте сам принимал решения о необходимых для нашей работы количествах воды, газа и прочего, так что строительство лаборатории все же началось.

Когда он вернулся, все мы уже готовы были тронуться в путь и начинали терять терпение. В общем, мы посовещались и решили, что все равно поедем туда, готова лаборатория или не готова.

Кстати сказать, в отборе сотрудников принимал участие и Оппенгеймер, оказавшийся человеком очень дотошным. Он входил в личные обстоятельства каждого из нас. Его тревожило, например, положение моей больной туберкулезом жены, — будет ли там больница и так далее. Я тогда впервые познакомился с ним столь близко, чудесный был человек.

Нам велели проявлять большую осторожность — не покупать, к примеру, билеты на поезд в самом Принстоне, поскольку вокзал там маленький, и если все мы явимся на него и потребуем билеты до Альбукерке, штат Нью-Мексико, могут возникнуть подозрения, что в этом городе затевается нечто серьезное. Ну, все и купили билеты в других местах, — кроме меня, поскольку я решил: раз все приобретают билеты не здесь, так…

В общем, прихожу я на вокзал и говорю: «Мне нужен билет до Альбукерке, штат Нью-Мексико», а мне отвечают: «А, так это все ваше!». Мы неделями свозили туда упаковочные ящики со счетчиками и почему-то думали, что никто не обратит внимания на то, что на них значится станция назначения, Альбукерке. Так что я смог, по крайней мере, объяснить работникам станции, по какой причине мы отправляем столько ящиков в Альбукерке — по той, что туда еду я.

Так вот, когда мы туда приехали, жилые дома, общежития и прочее готовы еще не были. Собственно, и лаборатории тоже. И то, что мы появились раньше времени, заставило строителей поторопиться. Они чуть с ума не посходили и принялись снимать в аренду расположенные в окрестностях ранчо. Поначалу мы на ранчо и жили, по утрам нас возили оттуда на работу. Первая такая поездка произвела на меня огромное впечатление. Человека с востока страны, мало по ней поездившего, красота тамошнего пейзажа попросту ошеломляла. Там стояли такие высокие утесы, вы их, наверное, видели в фильмах. Поднимаясь на них, ты с удивлением обнаруживал, что попал на плоскогорье, на месу. Самое сильное впечатление произвело на меня следующее: во время подъема я сказал водителю, что тут, наверное, и индейцы живут, а он остановил машину, провел меня за одну из скал и указал на пещеры индейцев, которые разрешалось осматривать. Очень было здорово.

Впервые попав на стройку, я увидел техническую зону, которую в конечном счете должны были обнести забором, пока же она оставалась открытой. Здесь собирались построить город, а потом обнести его изгородью. Однако до конца строительства было еще далеко, и мой друг и ассистент Пол Олам стоял в воротах с планшеткой, проверяя номера подъезжающих и отъезжающих грузовиков, и указывая, на какой участок строительства они должны доставить привезенные ими материалы.

В лаборатории мне предстояло встретиться с людьми, которых я знал лишь по статьям в «Физикал ревью» и прочему в этом роде. Лично знаком с ними я не был. Скажем, мне говорят: «Вон тот — Джон Уильямс». И этот человек в рубашке с закатанными рукавами встает из-за заваленного синьками стола, высовывается в окно и начинает распоряжаться грузовиками, объясняя, куда какие строительные материалы везти. Иными словами, в отсутствии зданий и аппаратуры физикам-экспериментаторам заняться было нечем, вот они и строили здания — или помогали их строить.

С другой стороны, физики-теоретики могли приступить к работе сходу, поэтому мы решили жить не на ранчо, а прямо на стройке. И работать начали немедленно. Грифельных досок у нас не было — только одна, на колесиках, мы катали ее туда-сюда, а Роберт Сербер рассказывал нам обо всем, что они надумали в Беркли относительно атомной бомбы, ядерной физики и так далее. Я в этом разбирался слабо, поскольку до той поры интересовался совсем другими вещами, так что потрудиться мне пришлось весьма и весьма.

Что ни день, я читал и занимался, читал и занимался. Жаркое было времечко. Впрочем, мне повезло. Из крупных ученых там находился в то время только Ганс Бете, а ему требовался собеседник, с которым он мог бы обсуждать свои идеи. И вот он приходит ко мне, молодому нахалу, в кабинет, излагает идею, и у нас завязывается спор. Я говорю: «Нет-нет, вы с ума сошли. Это должно делаться вот так». А Бете отвечает: «Минуточку», и объясняет, что с ума сошел не он, а я. Так оно у нас и повелось. Понимаете, когда речь заходит о физике, я только о физике и думаю, я просто забываю, с кем разговариваю, и выпаливаю глупости наподобие «нет-нет, вы не правы» и «вы с ума сошли». Оказалось, однако, что ему именно это и требуется. А в итоге, меня заметили и кончилось тем, что я возглавил группу из четырех человек, одним из которых был все тот же Бете.

Ну так вот, как я уже говорил, когда я приехал туда, общежитий еще не было. Однако физики-теоретики все равно жили на стройке. Сначала нас разместили в старом здании прежней школы для мальчиков. Я жил в «математическом кабинете». Теснота там была жуткая, мы спали на двухъярусных кроватях, да и организовано все было из рук вон плохо, например, Бобу Кристи с женой приходилось топать в туалет через нашу спальню. В общем, очень было неудобно.

Но наконец общежитие достроили. Я пошел в контору, распределявшую комнаты, а мне там говорят: да выбирайте любую. И знаете, что я сделал? Выяснил, где находится общежитие женское, и выбрал комнату напротив него, — правда, тут же и выяснилось, что прямо перед ее окном растет здоровенное дерево.

Мне сказали, что комнаты рассчитаны на двоих, но это только на время. При каждой паре комнат имелась ванная и в каждой стояли двухъярусные кровати. Но я-то вовсе не хотел делить с кем бы то ни было комнату.

В первый же вечер, проведенный в ней, я решил попробовать сохранить ее за собой. Моя жена лежала в это время в больнице Альбукерке, однако у меня было несколько коробок с ее вещами. Я вытащил ночную рубашку жены, разобрал верхнюю постель, бросил рубашку поверх нее. Потом вынул ее шлепанцы и насыпал на пол ванной комнаты немного пудры. Короче говоря, постарался создать впечатление, что в комнате побывал, кроме меня, кто-то еще. И что произошло? Ну, предполагалось ведь, что это общежитие мужское, понимаете? Вечером я вернулся в комнату — пижама моя аккуратно сложена и помещена под подушку, шлепанцы стоят в изножье кровати. Пудра с пола ванной исчезла, а верхняя койка выглядит так, точно на ней никто никогда не спал.

На следующий вечер — то же самое. Просыпаясь, я ворошу верхнюю постель, бросаю на нее смятую ночную рубашку, посыпаю пудрой пол ванной и так далее. Так оно все и идет четыре дня подряд, а за это время все расселяются и угроза подселения ко мне второго человека исчезает. И каждый вечер все оказывается с большой аккуратностью разложенным по местам — даром, что общежитие-то мужское.

Тогда я об этом не знал, но мои мелкие шалости привели к тому, что я оказался втянутым в «политику». Там, разумеется, существовали самые разные «партии» — домохозяек, механиков, инженеров и прочих. Ну и, жившие в общежитиях холостяки и одинокие женщины решили, что им следует завести свою собственную, тем более что начальство обнародовало новое правило: «Женщины в мужское общежитие не допускаются». Это же курам на смех! В конце концов, мы взрослые люди! Что за чушь? Нам следовало предпринять некие политические шаги. Мы обсудили все это и в итоге меня включили в муниципальный совет — представителем общежитий.

Года уже через полтора я разговаривал о чем-то с Гансом Бете. Он все это время состоял в Большом административном совете. Я рассказал ему о моем фокусе с ночной рубашкой и шлепанцами жены. А он расхохотался: «Так вот как вы попали в муниципальный совет!».

Оказывается, произошло следующее. Уборщица общежития открывает дверь моей комнаты и видит, что дело неладно: у одного из мужчин ночует какая-то женщина! Она докладывает об этом старшей уборщице, старшая уборщица докладывает лейтенанту, лейтенант — майору. И так далее, вплоть до генералов из административного совета.

Что им теперь делать? Да придумать что-нибудь, вот что! И какие же указания поступают к уборщице через майоров, капитанов, лейтенантов и старшую уборщицу? «Приберитесь там, разложите все по местам и посмотрите, что будет дальше». Назавтра, она докладывает — все по-прежнему. Четыре дня большое начальство ломает голову, пытаясь что-то придумать. И наконец обнародует правило: «Женщины в мужское общежитие не допускаются»! Но тут поднимается такой крик, что начальству приходится избрать кого-то в представители от… ну и так далее.

Я хотел бы рассказать вам кое-что о тамошней цензуре. Начальство решилось на поступок совершенно незаконный — на цензуру писем, пересылаемых в пределах Соединенных Штатов. Никакого права оно на это не имело, а потому вынуждено было вводить цензуру с большой деликатностью, оформив все так, что мы будто бы добровольно даем согласие на нее. Нам всем следовало по собственному почину не запечатывать наши письма — и добровольно согласиться на то, чтобы цензоры вскрывали письма, присылаемые нам. Наши письма следовало оставлять открытыми и, если с ними все будет в порядке, цензоры сами станут заклеивать конверты. Если же, по их мнению, что-то окажется не так, письмо возвратится к отправителю с припиской сообщающей, что он нарушил такой-то и такой-то из параграфов нашего «соглашения о взаимопонимании».

В общем, начальство, действуя со всевозможной деликатностью, уговорило всех этих либерально настроенных ученых согласиться на цензуру, обставленную множеством правил. Нам разрешалось, буде возникнет такое желание, комментировать действия нашей администрации, — мы могли писать своим сенаторам о том, что нам не нравится, как она себя ведет, ну и прочее в этом роде. Нам было сказано, что если возникнут какие-то затруднения, нас о них известят.

Итак, все обговорено, наступает первый день работы цензоров.

Телефон:

— Брынь!

Я:

— Слушаю.

— Спуститесь, пожалуйста, вниз.

Спускаюсь.

— Что это?

— Письмо от моего отца.

— Ладно, а это что такое?

В конверте лежал листок линованной бумаги, а вдоль линий шли точки — четыре снизу, одна сверху, две снизу, одна сверху, а кое-где точка и под ней другая…

— Так что же это?

Я отвечаю:

— Шифровка.

Они говорят:

— Понятно, что шифровка, но каково ее содержание?

Я отвечаю:

— Понятия не имею.

Они спрашивают:

— Ну хорошо, а где ключ к этому шифру? Как вы собираетесь его расшифровывать?

Я говорю:

— И этого не знаю.

Тогда мне задают другой вопрос:

— А это что?

Отвечаю:

— Это письмо от моей жены, в нем сказано: TJXYWZ TW1X3.

— И что это значит?

Я говорю:

— Это еще одна шифровка.

— А ключ?

— Опять-таки не знаю.

Тут они спрашивают:

— Выходит, вы получаете шифрованные сообщения, а ключей к ним не знаете?

Я говорю:

— Совершенно верно. Это такая игра. Я попросил их присылать мне шифрованные сообщения, которые я расшифровать не могу, понимаете? Они составляют шифровки, посылают их мне, а ключей не сообщают.

Согласно одному из правил нововведенной цензуры, вмешиваться в обычную нашу переписку эти люди не могли. Поэтому они говорят:

— Хорошо, тогда попросите их, чтобы они прислали вам ключи.

Я отвечаю:

— Да не хочу я знать ключи!

А они:

— Что ж, ладно, мы их сами отыщем.

На том и договорились. Хорошо? Отлично. На следующий день я получаю от жены такое письмо: «Писать очень трудно, поскольку я чувствую, как ― ― ― ― ― ― заглядывает мне через плечо». А вместо имени стоит пятно от средства для выведения чернильных клякс.

Я иду в цензурное бюро и говорю:

— Вы же не имеете права трогать приходящие к нам письма, даже если они вам не нравятся. Просматривать можете, а изымать из них что-либо — нет.

Мне отвечают:

— Не смешите нас. По-вашему цензоры пятновыводителем пользуются? Они вырезают, что следует, ножницами.

Ладно, говорю. И отправляю жене письмо, в котором спрашиваю: «Это ты затерла в своем письме имя пятновыводителем?». Она отвечает: «Нет, пятновыводителем я не пользовалась, должно быть, это работа _____», — а имя вырезано.

Я снова пошел к майору, который отвечал за действия цензоров, пожаловался. Конечно, вся эта возня отнимала немало времени, однако я считал себя в какой-то мере представителем тех, кто там работал, и полагал, что обязан добиться полной ясности. Майор принялся объяснять мне, что цензоры прошли хорошую специальную подготовку, просто они не понимают здешних правил насчет деликатности и осторожности.

А следом он спрашивает:

— Да в чем вообще дело, вы что же, считаете, будто у меня по отношению к вам какие-то недобрые намерения?

Я отвечаю:

— Нет, намерения у вас самые добрые, просто я считаю, что вы не наделены властью, позволяющей действовать подобным образом.

Дело, видите ли, было в том, что он занимал эту должность всего дня три-четыре.

Он говорит:

— Ну, это мы еще посмотрим! — Хватается за телефонную трубку, и через пару минут выясняется, что прав был я. И больше из наших писем ни единой буквы не вырезали.

Однако оставалось немало других сложностей. Например, в один прекрасный день я получил письмо от жены с приложенной к нему запиской цензора, в которой говорилось: «Письмо содержало шифрованное сообщение без ключа к нему, мы его удалили».

А когда я приехал в Альбукерке, повидаться с женой, она спросила:

— Ну, и где оно все?

Я удивился:

— Какое такое «оно»?

Жена говорит:

— Окись свинца, глицерин, хот-доги, белье из стирки.

Я говорю:

— Постой, постой — ты прислала мне такой список?

Она отвечает:

— Да.

— Так это и была шифровка, — говорю я. — Они приняли твой список за шифрованное сообщение — окись свинца, глицерин и прочее.

(Глицерин и окись свинца были нужны ей, чтобы изготовить клей для разбившейся шкатулки из оникса.)

Подобного рода истории то и дело происходили в первые несколько недель — пока мы все не уладили. Скажем, как-то я развлекался со счетной машинкой и обнаружил одну странность. Если разделить 1 на 243, получится 0, 004 115 226 337… Довольно красиво, когда перебираешь число за числом, правда, после 559 все немного портится, но затем восстанавливается и продолжается дальше. Мне это показалось занятным.

Так вот, я рассказал об этом в письме, и оно вернулось ко мне. Не прошло цензуры, и в приложенной к нему записочке говорилось: «См. параграф 17Б». Посмотрел я параграф 17Б. Там значилось: «Письма могут писаться только на английском, русском, испанском, португальском, немецком языках, на латыни и тому подобных. Для использования любого другого языка необходимо получить разрешение в письменном виде». И дальше: «Использование шифров запрещается».

Тут уж я сам написал цензору записочку, которую и приложил к письму. В ней было сказано, что с моей точки зрения это никак не может быть шифром, поскольку, если и вправду разделить 1 на 243, то именно такой результат и получится, и потому в числе 0,004 115 226 337… информации содержится ничуть не больше, чем в числе 243, — каковое вообще никакой информации не несет. И так далее. А под конец я испросил разрешения на использование в моих письмах арабских цифр. В общем, письмо мое пропустили.

При обмене письмами какие-то сложности возникали в обязательном порядке. Например, жена часто упоминала о том, что когда она пишет мне, у нее возникает неуютное чувство, будто цензор заглядывает ей через плечо. Надо сказать, что, как правило, о цензуре нам упоминать не полагалось. Мы и не упоминали, но ведь ей-то они приказать ничего не могли. Поэтому они донимали меня записками: «Ваша жена снова упоминает о цензуре». Да уж конечно, жена о ней упоминала. И в конце концов я получил другую записку: «Будьте любезны уведомить вашу жену о том, что упоминать цензуру в письмах не следует». Следующее письмо к ней я начал так: «Мне было велено уведомить тебя о том, что не следует упоминать в письмах цензуру». Трах, бах, письмо мне возвращают! Я пишу цензору: «Меня попросили уведомить жену, что упоминать о цензуре не следует. Как, черт возьми, я должен это сделать? И более того, почему я должен приказывать ей не упоминать о цензуре? Вы от меня что-то скрываете?».

Интересно до крайности: сам цензор вынужден был сказать мне, что я должен сказать жене, чтобы она не говорила, что она… Впрочем, ответ на это у них нашелся. Они заявили: да, их тревожит то обстоятельство, что письмо могут перехватить на пути из Альбукерке, и кто-то, прочитав его, узнает о существовании цензуры, так что, будьте любезны, скажите ей, чтобы она этого больше не делала.

Ладно, при следующем моем приезде в Альбукерке я сказал жене: «Знаешь, не надо больше упоминать о цензуре». Однако осложнений с перепиской у нас было столько, что мы, в конце концов, придумали шифр, разумеется, незаконный. Если я ставил в самом конце письма, после моей подписи, точку, это означало, что у меня опять возникли неприятности, и жене следует перейти к следующей придуманной ею уловке. Она болела, проводила целые дни в больничной палате, вот и выдумывала разные штуки. Последнее, что она сделала, — прислала мне рекламное объявление, на ее взгляд никаких нарушений не содержавшее. В объявлении значилось: «Отправьте вашему другу письмо, написанное на складной картинке. Мы пришлем ее вам, вы напишете на ней письмо, разберете картинку, сложите ее в мешочек и почтой отправите другу». Я получил это письмо с запиской от цензора: «У нас нет времени на игры. Пожалуйста, велите вашей жене ограничиться обычными письмами».

Ну что же, к этому мы были готовы, я уже собрался украсить мое письмо очередной точкой, однако цензоры вовремя извинились, так что к задуманному на такой случай трюку нам прибегать не пришлось. А состоял он в том, что следующее ее письмо должно было начинаться словами: «Надеюсь, ты помнишь, что это письмо следует вскрывать с осторожностью, потому что я, как мы договаривались, насыпала в него полезный для твоего желудка порошок „Пепто-Бисмол“». В письме действительно должен был содержаться этот порошок, да еще и в немалых количествах. Мы рассчитывали, что цензор вскроет его рьяно и быстро, порошок рассыплется по полу, и цензоры разогорчатся, поскольку изымать что-либо из наших писем они не имели права. И придется им этот порошок собирать… Однако воспользоваться задуманным трюком нам не удалось.

В результате всех наших экспериментов с цензурой я научился точно определять, что через нее пройдет, а что не пройдет. Лучше меня в этом не разбирался никто. И я стал зарабатывать на моем знании небольшие деньги, заключая пари.

Как-то раз я обнаружил, что рабочие, которые жили в окрестностях города и должны были приходить в него, ленятся делать круг, чтобы дойти до ворот, и потому проделали в изгороди дыру. Я вышел через ворота, дошел до дыры, проник в город, снова вышел через ворота и производил эту операцию до тех пор, пока стоявший на воротах сержант не начал недоумевать, почему этот малый всегда выходит в ворота, но никогда в них не входит? Разумеется, естественная его реакция состояла в том, чтобы вызвать лейтенанта и попытаться посадить меня под арест за такие мои преступления. Однако я объяснил им, что в заборе наличествует дыра.

Понимаете, я всегда старался сделать людей лучше, чем они есть. И потому заключил с кем-то пари насчет того, что смогу написать о дырке в заборе письмо, и оно уйдет по почте. Ну и, разумеется, выиграл. Сделал я это так — в письме говорилось: видели бы вы как работает наша администрация (такие вещи нам писать разрешалось). В семидесяти одном футе от такого-то и такого-то места в заборе проделана дыра, такого-то и такого-то размера, позволяющего проходить сквозь нее, не сгибаясь.

Что они могли мне сделать? Заявить, что никакой дыры нет, невозможно. Куда им было деваться? Так уж им не повезло — забор, а в нем дыра. Они могли заделать ее, но не заделали. Так что письмо мое через цензуру прошло.

Прошло и письмо, в котором я рассказывал о человеке, работавшем в одной из моих групп, о Джоне Кемени. Какие-то армейские идиоты подняли его среди ночи и принялись допрашивать с пристрастием, направив в лицо яркую лампу, — они, видите ли, узнали кое-что о его отце, который, предположительно, был не то коммунистом, не то еще кем. Сейчас-то Кемени — человек весьма известный.

Происходили там и всякие другие вещи. Как и в случае с той дырой, я всегда старался указывать на них в манере косвенной. И одной из них было следующее — с самого начала мы были посвящены в страх какие важные секреты; мы получили множество информации о бомбах, уране, о том, как все это работает, и многом ином; и вся она содержалась в документах, которые хранились в обычных шкафчиках для бумаг, запиравшихся на маленькие, заурядные, висячие замки, какие встречаются повсюду. Разумеется, имелись и другие приспособления, которые изготавливались в нашей мастерской, — скажем, какой-нибудь поднимающийся и опускающийся стержень, но на нем, опять-таки, висел все тот же замочек. Более того, документы можно было вытащить из шкафчика, и не отпирая замка. Достаточно было отклонить шкафчик назад. Через его нижний ящик проходил тонкий стержень для крепления бумаг, а сзади в стенке ящика имелась длинная, широкая прорезь. Через нее вы документы и вытаскивали.

Я постоянно вскрывал эти замки, доказывая, что справиться с ними проще простого. И на каждом общем собрании кого бы то ни было, выступал, твердя, что мы располагаем важными секретами, что нельзя хранить их подобным образом, необходимы запоры получше. Однажды на таком собрании оказался Теллер, сказавший мне:

— Я самые важные мои секреты храню не в шкафу, а в ящике письменного стола. Так, наверное лучше?

Я ответил:

— Не знаю, я же вашего стола не видел.

На собрании Теллер сидел в одном из первых рядов, а я в одном из задних. И пока собрание шло, я улизнул и спустился вниз, чтобы взглянуть на его письменный стол.

Мне и замок-то этого стола вскрывать не пришлось. Оказалось, что если сунуть под него руку сзади, документы извлекаются из ящика, точно из дозатора туалетной бумаги. Вытаскиваешь один документ, он тянет за собой второй, а тот третий… В общем, опустошил я этот дурацкий ящик, сложил документы в стороне от стола и вернулся наверх.

Собрание только что закончилось, все выходили из зала, я замешался в эту толпу, ускорил шаг, чтобы поравняться с Теллером, и сказал:

— О, кстати, вы позволите мне взглянуть на ваш письменный стол?

— Разумеется, — ответил он и отвел меня к столу.

Оглядев его, я сказал:

— Да, на мой взгляд, хорош. А что внутри, посмотреть можно?

— С удовольствием покажу, — сказал Теллер, отпирая ящик и выдвигая его. — Если, конечно, вы этого уже не видели.

Человек такого ума, каким обладал мистер Теллер, нехорош тем, что, когда ты пытаешься его разыграть, между мгновением, в которое он обнаруживает: что-то не так, и мгновением, в которое он точно понимает, что именно произошло, проходит столь дьявольски малое время, что никакого удовольствия ты получить не успеваешь!

Среди задач, которые мне приходилось решать в Лос-Аламосе, встречались довольно интересные. Одна из них была связана с безопасностью работ, производившихся в Ок-Ридже, штат Теннесси. Назначение Лос-Аламоса состояло в создании бомбы, а в Ок-Ридже велись работы по разделению изотопов урана — урана-238 и урана-235, пригодных для создания взрывного устройства. В Ок-Ридже только еще начинали получать, на экспериментальной установке, бесконечно малые количества урана-235, одновременно изучая химию этого процесса. Там собирались построить большой завод с целыми цистернами исходного, уже прошедшего первую стадию очистки вещества, которое следовало очищать еще раз, и еще. (Очистка производилась в несколько этапов.) То есть, с одной стороны, они набирались практического опыта, а с другой, получали — на своей экспериментальной установке — небольшие количества урана-235. Ну и одновременно пытались разработать методы анализа того, что получалось, методы, позволяющие выяснить, сколько урана-235 у них уже имеется. Мы, разумеется, посылали туда всякого рода инструкции, однако они никогда толком не исполнялись.

В конце концов Эмилио Сегре решил, что добиться правильного хода этих работ можно только одним способом, — он должен поехать Ок-Ридж и посмотреть, что там делается. Однако военные сказали ему: «Нет, вся информация по Лос-Аламосу должна храниться в одном месте, такова наша политика».

Люди, работавшие в Ок-Ридже, вообще ничего не знали о том, как будет использовано то, что они пытаются получить, они знали только свою задачу. Даже их руководству было известно лишь одно: необходимо научиться разделять изотопы урана, а насколько мощной получится бомба, что она будет собой представлять, ничего этого оно не ведало. Армейское начальство желало такое положение сохранить. Никакого обмена информацией, и точка. Однако Сегре упорно внушал ему, что, если не обучить работающих в Ок-Ридже людей правильным методам анализа, вся наша затея пойдет прахом. В конечном счете, ему разрешили съездить туда, посмотреть что там делается, и едва ли не первым, что он увидел в Ок-Ридже, были люди, катившие на тележке здоровенную оплетенную бутыль с водой — зеленой водой, раствором нитрата урана.

— Эх, ничего себе, — говорит он, — вы что же, и с очищенным веществом собираетесь так обращаться?

— Конечно, — отвечают они, — а что?

— А не боитесь, что оно взорвется?

Ха! Взорвется?

Впоследствии армейское начальство говорило ему: «Вот видите! Не надо было давать им никакой информации! Теперь все они перепугались».

Вскоре выяснилось, что начальство это определило, какое количество урана необходимо для создания бомбы — двадцать килограммов или что-то около того, — и решило, что такое количество этого вещества, очищенного, никогда на заводе в Ок-Ридже, не скопится, а стало быть, и опасности никакой нет. Чего оно не знало, так это того, что нейтроны, когда они замедляются в воде, натыкаются на ядра урана значительно чаще, и это еще слабо сказано. Всего лишь одной десятой — да нет, сотой части — названного количества урана, растворенного в воде, достаточно, чтобы вызвать реакцию, порождающую радиоактивное излучение. А излучение это попросту убивает находящихся поблизости людей — и так далее. Все это было очень опасно, а решительно никакие меры предосторожности не принимались.

И Оппенгеймер послал Сегре телеграмму: «Осмотрите весь завод. Выясните все места, в которых возможна, в соответствии с запроектированными процессами, концентрация вещества. Тем временем мы проведем расчеты его количеств, которые можно собирать в одном месте без возникновения опасности взрыва».

Расчеты эти проводились двумя группами. Группа Кристи занималась водными растворами, а моя — хранимым в ящиках сухим порошком. Мы вычислили количества урана, которое можно накапливать, не создавая опасности взрыва. Кристи должен был отправиться в Ок-Ридж и разъяснить работавшим там людям ситуацию, поскольку работа их была приостановлена и рассказать им о полученных нами данных было просто необходимо. Я с радостью отдал Кристи результаты наших расчетов, сказав: теперь все материалы в ваших руках, поезжайте. Однако у Кристи началось воспаление легких, и ехать пришлось мне.

До того я никогда на самолетах не летал. Все наши секретные материалы уложили в небольшой пакет, который закрепили на моей спине! В то время самолеты сильно походили на автобусы, только расстояние от станции до станции было гораздо больше. И на каждой станции приходилось подолгу ждать.

Какой-то господин, стоявший рядом со мной, поигрывая цепочкой, сказал примерно следующее:

— Теперь без допуска особо не полетаешь.

Я не удержался и ответил:

— Чего не знаю, того не знаю. У меня-то допуск имеется.

Он помолчал немного, а потом говорит:

— Вон генералы какие-то идут. Наверняка улетят раньше нас, бедолаг с допуском третьей степени.

— Меня это не пугает, — говорю я, — у меня второй допуск.

Полагаю, он потом написал своему конгрессмену, — если, конечно, не был конгрессменом сам: «О чем они только думают, выдавая в разгар войны допуска второй степени сущим мальчишкам?»

Так или иначе, до Ок-Риджа я добрался. Первым делом я попросил показать мне завод, и досконально все осмотрел, ничего пока не говоря… Оказалось, что положение там было еще и похуже описанного Сегре, — он обнаружил в одном из помещений множество ящиков с ураном, но не заметил такого же множества в другом помещении, расположенном через стенку от первого, и подобных упущений насчитывалось немало. А если большие количества этого вещества хранятся в такой близи друг от друга, оно, знаете ли, может и взорваться.

В общем, обошел я весь завод. Память у меня так себе, однако кратковременная работает в напряженных ситуациях как часы и я оказываюсь способным запоминать бог весть что: ну, скажем, строение 90–207, бутыль номер такой-то — и прочее в этом роде.

В тот вечер я пришел в отведенную мне комнату, перебрал в памяти то, что увидел, растолковал сам себе, где находятся все опасные точки и что нужно сделать, чтобы опасность устранить. Последнее, собственно говоря, не так уж и сложно. Нейтроны, находящиеся в воде, легко поглощаются содержащими кадмий растворами, а ящики с порошком нужно просто расставлять на некотором расстоянии один от другого, следуя определенным правилам.

На следующий день было назначено совещание с участием множества людей. Да, забыл рассказать, перед моим отъездом из Лос-Аламоса Оппенгеймер сказал мне:

— Значит так, в Ок-Ридже есть люди, обладающие большими инженерными способностями: мистер Джулиан Уэбб, мистер Такой-то, ну, и еще кое-кто. Необходимо, чтобы они выслушали вас, чтобы вы объяснили им, какими должны быть меры безопасности, и чтобы они действительно все это поняли.

Я спросил:

— А если они не придут на совещание? Что мне тогда делать?

И Оппенгеймер ответил:

— Тогда вам следует сказать: «Лос-Аламос не может взять на себя ответственность за безопасность завода в Ок-Ридже, если вы не…!»

Я сказал:

— Вы хотите, чтобы я, совсем молодой человек по имени Ричард, приехал туда и заявил что?…

А Оппенгеймер в ответ:

— Да, молодой человек по имени Ричард, поезжайте и заявите.

Быстро же шел я в гору!

И будьте уверены, когда я там появился, все нужные мне люди были на месте — и руководство компании, и технический персонал, и генералы, в общем все, кого затрагивала эта и вправду серьезная проблема. И хорошо, потому что без должного внимания к ней завод мог просто взорваться.

При обходе завода меня сопровождал лейтенант Цумвальт. Он сообщил мне, что полковник просил не рассказывать о том, что происходит при столкновениях нейтронов с ядрами, и вообще не вдаваться в подробности — каждому следует знать только свою часть работы, — а я должен просто объяснить, что необходимо сделать для сохранения безопасности.

Я ответил:

— По моему мнению, никто не станет исполнять целую кучу правил, не понимая, на чем они основаны. По моему мнению, если я не расскажу вашим людям все, ничего путного не выйдет, а Лос-Аламос не может взять на себя ответственность за безопасность завода в Ок-Ридже, если вы не будете полностью информированы о положении дел!

И это сработало, да еще как! Лейтенант отводит меня к полковнику и повторяет мои слова. Полковник говорит: «Дайте мне пять минут», отходит к окну и обдумывает ситуацию. Вот что военные действительно умеют делать — принимать решения. Просто замечательно, думал я, человеку необходимо решить, следует ли распространять по Ок-Риджу сведения о том, как устроена бомба, и он действительно может решить это за пять минут. Нет, я отношусь к военным с огромным уважением, потому что сам никаких важных решений принимать попросту неспособен, сколько ни дай мне на это времени.

Через пять минут полковник произнес:

— Хорошо, мистер Фейнман, действуйте.

И я рассказал собравшимся на совещание людям, как ведут себя нейтроны, та-та-та тра-та-та, у вас здесь слишком высокая плотность нейтронов, необходимо держать небольшие количества радиоактивного вещества отдельно одно от другого, кадмий поглощает нейтроны, медленные нейтроны эффективнее быстрых и так далее, и тому подобное, — в Лос-Аламосе все это считалось элементарным, а здесь говорилось впервые, так что я выглядел бог весть каким гением.

В итоге было решено создать небольшие группы, которые провели бы собственные расчеты и установили, что необходимо сделать. Началась реконструкция завода, в ней принимали участие и архитекторы, и проектировщики-строители, и инженеры, и химики, которым предстояло работать на новом предприятии с раздельной обработкой вещества.

Меня попросили вернуться туда через несколько месяцев и, когда проектирование завершилось, я приехал, чтобы ознакомиться с новым заводом.

Вам известно, как осматривать завод, который еще не построен? Мне нет. Лейтенант Цумвольт, постоянно находившийся рядом со мной, поскольку в одиночку мне никуда ходить не дозволялось, отвел меня в комнату, где находились двое инженеров и стоял длиннющий стол, на котором лежали чертежи, изображавшие различные этажи будущего завода.

В школе я черчением занимался, однако читать чертежи толком не умел. Между тем, инженеры развернули их и пустились в объяснения, все еще продолжая считать меня гением. Ну так вот, одна из мер предосторожности, учтенная при проектировании нового завода, состояла в том, чтобы избегать накопления в одном месте больших количеств радиоактивного вещества. К примеру, если во время работы испарителя откажет вентиль или еще что-нибудь в этом роде, вещества может скопиться столько, что произойдет взрыв. Инженеры и объясняли мне, что завод спроектирован таким образом, чтобы при отказе одного вентиля ничего подобного не случилось. Для каждого вентиля был предусмотрен резервный.

Потом они начали объяснять как что работает. Четырёххлористый углерод поступает сюда, нитрат урана переносится отсюда туда, тут идет вниз, там вверх, а вон там перемещается этажом выше, проходит через эти трубы, потом на второй этаж, бу-бу-бу-бу, — и так чертеж за чертежом. Говорили они очень быстро, растолковывая мне организацию весьма и весьма сложного химического производства.

Голова моя идет кругом. Хуже того, я не понимаю обозначений, которые использованы в чертежах! Вот, скажем, один из символов, поначалу принятый мной за окно — квадрат с крестиком внутри, и такие квадраты, черт бы их побрал, во множестве разбросаны по всем чертежам. Я решил, что это окно, ан нет, не окно, поскольку квадрат далеко не всегда находится на стене. Надо бы спросить у инженеров, что это такое.

В подобное положение попадаешь, не задав нужного вопроса с самого начала. Спросил бы сразу и все было бы в порядке. А теперь уже поздно, они вон сколько всего наговорить успели. Ты слишком долго колебался. Спросишь сейчас, что это такое, и услышишь в ответ: «Зачем же ты впустую потратил столько нашего времени?».

И что прикажете делать? Впрочем, у меня возникла идея. Может, это вентиль? Я ткнул пальцем в квадрат с крестиком, расположенный в самой середке чертежа номер три, и спросил: «Что происходит при отказе этого вентиля?», — полагая, что услышу в ответ: «Это не вентиль, сэр, это окно».

Однако один из них бросает взгляд на другого и произносит: «Ну, если откажет этот вентиль …» — и принимается обшаривать взглядом чертеж, шарит и шарит, к этому занятию подключается второй инженер, потом они некоторое время смотрят друг на друга, а потом поворачиваются ко мне, — рты у обоих приоткрыты, как у испуганной рыбы, — и наконец, говорят:

— Вы абсолютно правы, сэр.

В общем, сворачивают они чертежи и уходят, и мы тоже уходим. По дороге сопровождавший меня повсюду мистер Цумвольт говорит:

— Вы гений. Я понял это, еще когда вы после одного-единственного обхода здания на следующее утро указали на непорядок с испарителем С-21 в строении 90–207, однако сегодня вы проделали нечто настолько фантастическое, что я просто не могу не спросить у вас: ну как, как вы это делаете?

И я отвечаю: попробуйте-ка сами выяснить, вентиль перед вами или не вентиль.

Еще одна проблема, с которой мне пришлось повозиться, выглядела так. Мы выполняли множество вычислений, используя для этого счетные машинки «Маршан». Кстати, чтобы дать вам представление о том, на что походил Лос-Аламос: в нашем распоряжении были эти самые машинки — обычные портативные калькуляторы с клавишами. Ты нажимаешь на клавиши, и калькуляторы умножают числа, делят их, складывают и тому подобное, но далеко не с такой легкостью, с какой это делается теперь. Это были устройства механические, они часто ломались, приходилось возвращать их производителю на предмет ремонта. И довольно быстро мы оставались вообще без калькуляторов. Некоторые из нас начали вскрывать их (чего делать не полагалось, поскольку в правилах значилось: «Если вы снимаете крышку калькулятора, мы не можем отвечать за…»). Ну так вот, мы вскрывали калькуляторы и понемногу учились чинить их, осваивая это дело все лучше и лучше, поскольку ремонт нам приходилось производить все более и более сложный. Разумеется, временами он оказывался нам не по зубам и мы отправляли калькуляторы обратно на фабрику, однако с простым ремонтом справлялись сами, и это позволяло не задерживать вычисления. Кончилось тем, что все эти калькуляторы чинил я, а еще один парень из наших мастерских занимался ремонтом пишущих машинок.

Так или иначе, мы пришли к выводу, что большая задача — попытка точно определить, что происходит при взрыве бомбы, сколько высвобождается энергии и так далее, — требует и бóльших вычислительных мощностей. И один из нас, умный малый по имени Стенли Френкель, сообразил, что эти расчеты, возможно, удастся выполнить на счетных машинах компании IBM. IBM выпускала тогда счетные машины для деловых приложений — суммирующие устройства, называвшиеся табуляторами и позволявшие составлять таблицы суммарных данных, плюс умножители, работавшие на перфокартах — такая машина считывала с перфокарты два числа и перемножала их. Существовали также устройства для сопоставления чисел, их сортировки и тому подобного.

Так вот, Френкель разработал остроумную программу. Если мы разместим в одной комнате достаточное число таких машин, то сможем обрабатывать перфокарты циклически. Всякий, кто занимается сейчас числовыми расчетами, легко поймет, о чем я говорю, однако для того времени создание чего-то вроде поточной линии счетных машинок было большой новостью. Обычно мы продвигались вперед шаг за шагом, производя все расчеты самостоятельно. А тут получалась совсем другая схема — ты используешь сначала сумматор, потом умножитель, потом опять сумматор и так далее. В общем, Френкель разработал такую систему, заказал машины в IBM, и мы получили удобный метод решения наших задач.

Для поддержания этих машин в рабочем состоянии нам требовался ремонтник. У военных таковой имелся, и они раз за разом присылали его к нам, однако он вечно появлялся с опозданием. А мы постоянно работали в большой спешке, старались сделать все как можно быстрее. В данном случае, мы разработали программу вычислений — перемножаем такие-то числа, потом выполняем такую-то операцию, потом вычитаем то-то из того-то. Программу-то мы разработали, а вот машин для ее тестирования у нас все еще не было. Мы выделили помещение под «вычислительный зал», посадили туда многое множество девушек. У каждой имелся свой «Маршан» — у той умножитель, у этой сумматор. Одна из девушек возводила числа в третью степень — вся ее работа сводилась в тому, чтобы получить куб числа и передать результат другой девушке.

Мы повторяли этот цикл несколько раз, пока не отладили программу. И обнаружили, что по сравнению с прежней методой, при которой все расчеты выполнял один человек, скорость их возросла черт знает в какое число раз. Она оказалась примерно равной той, что прогнозировалась для машин IBM. Вся-то и разница была в том, что машины IBM не уставали и могли работать в три смены. А наши девушки спустя какое-то время все-таки выдыхались.

В общем, программу мы отладили, а тут поступили и заказанные машины — машины, но не ремонтник. Это были самые сложные машины того времени и поставлялись они частично разобранными — со множеством проводов и чертежей. Ну и мы — Стен Френкель, я и еще один наш сотрудник, — взялись собирать их самостоятельно, что было сопряженным с немалыми сложностями. Главная из них состояла в том, что к нам то и дело заявлялся кто-то из больших начальников и говорил: «Вы непременно что-нибудь сломаете!».

Так или иначе, машины мы собрали и оказалось, что одни из них работают, а другие нет — из-за ошибок при сборке. В конце концов, возясь с одним из не заработавших умножителей, я обнаружил, что одна из его деталей погнута, однако разгибать ее не решился — вдруг сломается. Нам же все время твердили, что мы можем испортить машину непоправимым образом. Когда ремонтник, наконец, приехал, он исправил допущенные нами ошибки и все машины заработали. Кроме того самого умножителя. Ремонтник провозился с ним целых три дня.

Я пришел к нему и сказал:

— Знаете, я заметил вот тут погнутую деталь.

А он:

— Ну конечно! Так вот оно что! Деталь погнута! Всего-то и дел!

Что же касается мистера Френкеля, который все это затеял, то он заразился болезнью, известной сейчас каждому, кто работает на компьютере. Очень серьезная болезнь, здорово мешающая работе. Недостаток компьютеров состоит в том, что с ними можно играть. Чудесные же машины. У них столько всяких кнопок, переключателей — с четным числом ты делаешь то, с нечетным это, — и кончается все тем, что ты начинаешь делать с помощью компьютера вещи все более сложные, если, конечно, у тебе для этого хватает ума.

И спустя некоторое время вся наша система засбоила. Френкелю ни до чего не было дела, он перестал руководить кем бы то ни было. Работа шла очень, очень медленно, а он сидел в машинном зале, пытаясь придумать, как можно заставить один-единственный табулятор автоматически рассчитывать и распечатывать арктангенс Х, — и придумал — табулятор распечатывал колонки цифр, а затем — трах-бах — автоматически выполнял интегрирование, рассчитывал арктангенсы, печатал их таблицы и все за одну операцию.

Пользы от этого не было ровно никакой. Таблицы арктангенсов у нас имелись и так. Однако, если вы когда-либо работали с компьютером, вам эта болезнь хорошо известна — чистое наслаждение, которое испытывает человек, обнаруживший, сколь многое он способен сделать. Френкель был одним из первых, заразившихся ею людей — бедняга, придумавший всю нашу систему.

Меня попросили прервать работу, которую я проводил в моей группе, и возглавить группу IBM, я так и сделал и приложил особые усилия, чтобы не подцепить компьютерную болезнь. Группа была очень сильной, хоть она и решила за девять месяцев всего три задачи.

Главная беда состояла в том, что людям, из которых она состояла, никто ничего не объяснял. Армии требовалось так называемое «Специальное инженерное подразделение» — она набрала по всей стране умных, обладавших инженерными способностями выпускников школ, — привезла их в Лос-Аламос, поселила в бараках. Однако им ничего не сказали о том, чем они будут здесь заниматься.

Они приходили на свои рабочие места, усаживались за машины IBM — пробивали на перфокартах числа, смысла которых не понимали. Что за расчеты они производят, им не говорили. Я заявил, что первым делом нужно объяснить этим ребятам, чем они занимаются. Оппенгеймер, переговорив со службой безопасности, получил особое разрешение, благодаря которому я смог прочитать им подробную лекцию о том, что мы делаем, и они страшно разволновались: «Так мы участвуем в войне! Вот оно что!». Теперь они знали, что означают их числа. Если давление возрастает, высвобождается больше энергии, и так далее, и тому подобное. Они поняли, чем занимаются.

Все изменилось полностью! Ребята начали сами придумывать, как улучшить работу. Усовершенствовали нашу схему. Работали по ночам. Ни в каких указаниях они при этом не нуждались — да и вообще ни в чем. Они прекрасно понимали, что делают; они разработали несколько программ, которыми мы в дальнейшем и пользовались.

В общем, это был настоящий прорыв и, чтобы добиться его, потребовалось лишь одно: объяснить им что к чему. За предыдущие девять месяцев мы решили три задачи, за три следующих — девять. То есть работа пошла почти в десять раз быстрее.

Один из наших секретных способов решения задач состоял в следующем. Каждая задача представляла собой колоду перфокарт, которые обрабатывались циклически. Сначала сложение, потом умножение — так перфокарты проходили все бывшие в зале машины, и проходили медленно, круг за кругом. А мы додумались до того, чтобы использовать колоды разных цветов — вторая проходила тот же цикл, что и первая, но, так сказать, со сдвигом по фазе. В итоге одновременно решались две или три задачи.

Однако из-за этого у нас возникали другие сложности. Ближе к концу войны, например, как раз перед самыми испытаниями в Альбукерке, возник вопрос: какая энергия будет высвобождаться при взрыве бомбы? Мы рассчитали этот показатель для бомб разных конструкций — но не для той, которая в конечном итоге и была взорвана. Поэтому к нам пришел Боб Кристи, сказавший: «Мы хотели бы получить результаты для этой штуки через месяц» — хотя, возможно, он назвал какой-то другой, но тоже очень короткий срок, скажем, три недели.

Я ответил:

— Это невозможно.

Он сказал:

— Послушайте, вы решаете за месяц примерно две задачи. Получается две или три недели на задачу.

— Знаю, — говорю я. — Однако, на самом деле, решение занимает срок более долгий, просто мы решаем задачи параллельно. Времени на решение одной задачи уходит больше, чем вы полагаете, а возможностей ускорить этот процесс у нас нет.

Он ушел, а я задумался. Может, такая возможность все-таки существует? Если мы не станем использовать машину ни для чего другого, значит никаких помех при решении задачи возникать не будет, так? И я бросил моим ребятам вызов, написав на доске: «СМОЖЕМ ЛИ МЫ ЭТО СДЕЛАТЬ?». Все они как завопят: «Да, мы будем работать в две смены, сверхурочно!», — что-то в этом роде. «Мы постараемся! Постараемся!».

Мы ввели правило: Все другие задачи побоку. Задача у нас только одна и на нее бросаются все силы. И ребята принялись за работу.

Моя жена, Арлин, болела туберкулезом — болела очень сильно. Все выглядело так, точно в любую минуту могло случиться самое худшее, поэтому я заранее договорился с одним моим знакомым по общежитию о том, что, если жене станет хуже и мне придется срочно поехать в Альбукерке, я позаимствую его машину. Знакомого этого звали Клаусом Фуксом. Он был шпионом и как раз на этой машине доставлял наши атомные секреты из Лос-Аламоса в Санте-Фе. Но этого, конечно, никто не знал.

Состояние жены стало тяжелым. Я взял машину Фукса и по дороге подсадил в нее двух путешествовавших на попутках ребят — на случай, если по пути в Альбукерке с моей машиной что-нибудь случится. И разумеется, на самом въезде в Санта-Фе у нас спустила шина. Ребята помогли мне заменить ее, но как только мы выехали из Санта-Фе, спустила вторая. И мы, толкая машину, докатили ее до ближайшей заправочной станции.

Ремонтник заправочной станции возился с другим автомобилем, нужно было подождать, когда он закончит. Я и не думал обращаться к нему с просьбами, однако мои попутчики подошли к ремонтнику и объяснили ему, в каком я нахожусь положении. Вскоре мы получили новую шину (но не запаску, с ними во время войны было туго).

Милях примерно в тридцати от Альбукерке спустила третья шина, так что я бросил машину на дороге, и оставшуюся часть пути мы проделали на попутках. Я позвонил в гараж, чтобы оттуда приехали и забрали машину, пока я буду в больнице у жены.

Через несколько часов после моего появления Арлин умерла. Пришла, чтобы заполнить свидетельство о смерти, и снова ушла медицинская сестра. А я остался, мне хотелось побыть рядом с женой еще какое-то время. На глаза мне попались часы, которые я подарил Арлин семь лет назад, когда туберкулез у нее только еще начинался. Вещь была для того времени очень изысканная: с цифровым табло, цифры которого прокручивались механически. Часы эти отличались капризным нравом и нередко останавливались по той или иной причине, — время от времени мне приходилось чинить их, однако все эти годы они продолжали ходить. А тут остановились снова — в 9.22, в час и минуту, проставленные в свидетельстве о смерти!

Я вспомнил, как однажды, еще в МТИ, сидя в общежитии нашего братства, я вдруг ни с того, ни с сего подумал, что моя бабушка умерла. И тут же меня позвали к телефону. Звонил Пит Бернейз — ничего с моей бабушкой не случилось. Я запомнил это на случай, если кто-нибудь затеет рассказывать мне такого же рода историю, но с иным концом. Решил, что подобные вещи могут происходить благодаря игре случая — в конце концов, бабушка сильно болела, — а людям при этом кажется, что они столкнулись со сверхъестественным явлением.

Больная Арлин всегда держала те часы рядом со своей койкой, и вот они встали в самый в миг ее смерти. Ясно, что человек, хотя бы наполовину верящий в возможность таких вещей и не склонный к скептицизму, — особенно в подобных тем обстоятельствах, — не стал бы сразу же пытаться выяснить, что произошло, а сказал бы себе, что часов никто не трогал и объяснить случившееся какими-то нормальным образом невозможно. Часы попросту встали. Яркий пример фантастического явления.

Я же, заметив, как тускло освещена палата, вспомнил, что медицинская сестра, желая лучше разглядеть циферблат, сняла часы со столика и повернула их к свету. От этого они и могли остановиться.

Я пошел прогуляться. Возможно, я и обманывал себя, но меня поражало отсутствие во мне чувств, которые, как я полагал, охватывают в таких случаях людей. Радости я, конечно, не испытывал, но и страшного горя тоже, — быть может, потому, что вот уже семь лет знал: рано или поздно именно это и произойдет.

Я не понимал, как мне теперь вести себя со всеми моими лос-аламосскими знакомыми. Мне не хотелось обсуждать происшедшее с людьми, старательно хранящими скорбные выражения лиц. Когда я вернулся туда (дорогой полетела еще одна шина), меня спросили, как дела.

— Она умерла. Так что у нас с программой?

И все сразу поняли, что предаваться страданиям я не собираюсь.

(По-видимому, мне требовалось совершить над собой некую сознательную работу — действительность играла для меня чрезвычайно важную роль и мне нужно было осознать то, что действительно случилось с Арлин, и потому я оплакал ее, оплакал буквальным образом, лишь несколько месяцев спустя, когда снова попал в Ок-Ридж. Я проходил мимо магазина, в витрине которого были выставлены женские платья, и вдруг подумал об одном из них, что оно понравилось бы Арлин. Тут-то меня и прорвало.)

Вернувшись к работе над вычислительной программой, я обнаружил, что она пребывает в полном беспорядке — одни перфокарты белые, другие синие, третьи желтые — и сказал: «Мы же договорились решать за раз по одной задаче — только по одной!». А в ответ услышал: «Уходите, уходите, уходите. Мы вам потом все объясним».

А объяснили мне следующее. При работе с перфокартами бывает, что либо число на одной из них оказывается ошибочным, либо ошибку совершает машина. Обычно, если это случалось, нам приходилось возвращаться назад и начинать все заново. Однако мои ребята заметили, что ошибка, возникшая на определенном шаге цикла, затрагивает поначалу лишь близкие к этому шагу числа, следующий цикл опять-таки затрагивает лишь ближние числа и так далее. Так оно и идет по всей колоде перфокарт. Если колода состоит из пятидесяти перфокарт, а ошибка обнаруживается при обработке в тридцать девятой, она оказывается связанной с тридцать седьмой, тридцать восьмой и тридцать девятой. Затем затронутыми оказываются уже тридцать шестая, тридцать седьмая, тридцать девятая и сороковая. А дальше ошибка распространяется, точно заразная болезнь.

Когда ребята проследили последнюю ошибку до ее истока, у них возникла идея. Производить перерасчет достаточно лишь для десятка принадлежащих к окрестности ошибки перфокарт. А десять перфокарт обрабатываются быстрее, чем пятьдесят, по которым уже распространилась «зараза». Нужно лишь изолировать ошибку, исправить ее и вычисления ускорятся. Очень разумно.

Этот способ они и использовали для ускорения расчетов. Другого попросту не существовало. Если бы ребята останавливали всю работу ради изоляции ошибки, мы теряли бы время, которого и так не хватало. А я появился в самый разгар их работы.

Вы, разумеется, уже поняли, что произошло. Они нашли ошибку в синей колоде и добавили желтую — перфокарт в ней было немного меньше, чем в синей, поэтому обрабатывалась она быстрее. И именно в тот момент, когда у ребят едва не опустились руки — поскольку выяснилось, что придется исправлять еще и белую колоду, — заявился «босс».

— Не мешайте нам, — попросили они. Я не стал им мешать и все у них получилось. С задачей мы справились вовремя. Все кончилось хорошо.

Начал я мелкой сошкой, а закончил руководителем группы. И успел за это время познакомиться с несколькими по-настоящему великими людьми. Знакомство с этими замечательными физиками — одно из самых сильных впечатлений всей моей жизни.

Одним из них был, разумеется, Энрико Ферми. Однажды он приехал из Чикаго, чтобы проконсультировать нас, помочь разрешить некоторые затруднения. Мы встретились. Я в то время производил определенные расчеты и уже получил кое-какие результаты. Расчеты были очень сложными и трудными. Надо сказать, что обычно я справлялся с ними мастерски, — я всегда мог сказать, на что будет походить результат, а получив его, объяснить, почему он именно таков. Однако на сей раз все было до того сложным, что это самое «почему» мне никак не давалось.

Ну так вот, я изложил Ферми суть задачи и принялся описывать результат расчетов.

А он сказал:

— Постойте, не рассказывайте пока о результате, дайте подумать. Результат должен оказаться примерно таким (Ферми был совершенно прав) и по такой-то и такой-то причинам. При этом, для него существует совершенно очевидное объяснение…

Он делал именно то, что, как полагали, хорошо умел делать я, — и делал в десять раз лучше. Для меня это оказалось большим уроком.

Был еще Джон фон Нейман, великий математик. По воскресеньям мы с ним отправлялись на прогулки. Уходили в каньоны, нередко в компании Бете и Боба Бейчера. Я получал огромное удовольствие. Помимо прочего, фон Нейман поделился со мной интересной мыслью: ты вовсе не обязан отвечать за мир, в котором живешь. Этот совет фон Неймана позволил мне обзавестись очень мощным чувством социальной безответственности. И я обратился в счастливого человека. А семя, из которого выросла моя активная безответственность, заронил в меня фон Нейман.

Я также свел знакомство с Нильсом Бором. В то время он носил имя «Николас Бейкер», а Лос-Аламос навещал вместе с сыном, Джимом Бейкером, настоящее имя которого было Оге Бор. Они приехали из Дании и, как вы знаете, были очень известными физиками. Даже фигуры по-настоящему крупные относились к Бору, как к богу.

Мы встретились в первый его приезд, на обсуждении связанных с бомбой проблем, — народу тогда собралось множество, потому что всем хотелось посмотреть на великого Бора. Я сидел где-то в дальнем углу. Бор расхаживал взад-вперед, так что я видел его лишь мельком, за головами людей.

Утром того дня, в который он должен был приехать снова, у меня зазвонил телефон.

— Алло — Фейнман?

— Да.

— Это Джим Бейкер. — Его сын. — Мы с отцом хотели бы поговорить с вами.

— Со мной? Я, разумеется, Фейнман. Но я всего лишь…

— Все правильно. В восемь часов. Хорошо?

Итак, в восемь утра, когда все еще спят, я иду в назначенное место. Мы проходим в один из кабинетов технической зоны, и Бор говорит:

— Мы размышляли о том, как сделать бомбу более эффективной, и у нас возникла такая мысль…

Я отвечаю:

— Нет, не пойдет. Это не рационально… Тра-та-та-та-та.

Бор говорит:

— А как насчет того-то и того-то?

А я в ответ:

— Звучит немного лучше, но и тут присутствует идея совершенно идиотская.

Это продолжалось часа два, мы перебрали кучу идей, снова возвращаясь к каким-то из них, споря. Великий Нильс то и дело раскуривал трубку, она у него все время гасла. К тому же говорил он очень невнятно, жевал слова, его трудно было понять. Сына я понимал гораздо лучше.

— Ну ладно, — наконец сказал он. — Думаю, теперь можно и важных шишек созвать.

Боры собрали всех прочих физиков и провели с ними обсуждение кое-каких идей.

Впоследствии сын объяснил мне что, собственно, произошло. После предыдущего визита к нам Бор сказал сыну:

— Ты помнишь имя паренька, который сидел на задах? Он оказался единственным, кто меня не боится, — если я высказывал дурацкую мысль, он ее такой и называл. Так что, когда мы приедем сюда в следующий раз, мы не станем сразу обсуждать наши идеи с этой публикой, которая только знает, что повторять: да, доктор Бор, да. Ты отыщешь этого молодого человека, и мы сначала поговорим с ним.

Да, в этом отношении я всегда был глуповат. Не соображал, с кем говорю. Меня больше всего волновала физика. Если идея представлялась мне паршивой, я говорил: представляется паршивой. Если представлялась хорошей, говорил: представляется хорошей. Все очень просто.

Так я всегда и жил. Симпатичная, простая метода, если вы умеете придерживаться ее. Мне повезло в жизни — я умею.

Следующее, что произошло после того, как мы провели все расчеты, это, разумеется, испытания. Я в то время был в коротком отпуске, полученном после смерти жены, и проводил его дома, туда-то мне и сообщили: «Рождение младенца ожидается в такой-то день».

Я полетел в Лос-Аламос и поспел как раз ко времени отхода автобусов с участниками испытаний, автобусы доставили нас на наблюдательный пункт, находившийся в двадцати милях от полигона, на котором собирались взорвать бомбу. У нас имелась рация, по ней военные должны были сообщить нам время взрыва и прочее, однако рация отказала и о том, что, собственно говоря, происходит, мы ничего не знали. Впрочем, за несколько минут до назначенного времени рация вдруг ожила, и мы услышали, что у наблюдателей вроде нас, находящихся довольно далеко от места испытания, осталось двадцать секунд или что-то около того, чтобы подготовиться к взрыву. Там были и другие наблюдатели — всего в шести милях от полигона.

Нам выдали темные очки, через которые следовало наблюдать за происходящим. Темные очки! Что, черт возьми, можно увидеть сквозь темные очки на расстоянии в двадцать миль? Я сообразил — единственное, что способно повредить мне глаза, это ультрафиолетовое излучение (яркий свет никакого вреда им не приносит), — и укрылся за ветровым стеклом грузовика, поскольку сквозь стекло ультрафиолет не проходит, стало быть, ничего мне грозить не будет, и я смогу наблюдать за всей этой чертовщиной.

Время идет и внезапно возникает колоссальная вспышка света, такого яркого, что я сгибаюсь в три погибели и вижу на полу грузовика багровое пятно. Я говорю себе: «Ничего тут нет. Это всего лишь отпечаток на сетчатке». Я выпрямляюсь, снова гляжу в сторону вспышки и вижу, как белое свечение становится желтым, потом оранжевым. Образуются и расточаются облака — это область взрыва втягивает в себя воздух, а затем начинает распространяться ударная волна.

И наконец, возникает огромный оранжевый шар, очень яркий в середине, он вздымается, немного волнуясь, слегка чернеет по краям, потом появляется большой шар дыма, раскаленного до того, что внутри его посверкивает пламя.

Все это заняло около минуты. Происходило что-то вроде поэтапного перехода от яркого света к тьме, и я все это видел. Возможно, я был единственным, кто наблюдал за этим невооруженным глазом — за первым испытанием «Тринити». Все прочие были в темных очках, а люди, находившиеся на шестой миле, вообще ничего не видели, потому что им было велено ничком лежать на полу. Да, похоже, я был единственным, кто видел взрыв бомбы ничем не защищенными глазами.

В конце концов, по прошествии примерно полутора минут, до нас донесся страшенный шум — БАМ, и следом раскаты вроде громовых, — они-то и убедили меня в том, что испытание состоялось. Никто за все это время не произнес ни слова. Мы просто наблюдали за взрывом, молча. А вот эти раскаты словно сняли со всех заклятие — и с меня, в частности, поскольку звуковая волна, столь мощная даже на таком большом расстоянии, стала окончательным подтверждением того, что бомба действительно взорвалась.

Стоявший рядом со мной человек спросил:

— Что это было?

И я ответил:

— Бомба.

Его звали Уильямом Лоуренсом. Он приехал, чтобы написать подробную статью о том, что мы сделали. Как раз я-то и должен был водить его по нашим лабораториям и все ему показывать. Однако вскоре выяснилось, что всякие технические тонкости для него слишком сложны, и в итоге к нам приехал Г. Д. Смит, которого я и провел по Лос-Аламосу. Помимо прочего, мы с ним зашли в зал, на дальнем конце которого стояло что-то вроде пьедестала, а на нем — маленький покрытый серебром шарик. Если положить на шарик ладонь, можно было ощутить тепло. Шарик испускал радиоактивное излучение. Это был плутоний. Мы постояли в дверях этого зала, разговаривая о плутонии, новом химическом элементе, созданном человеком, и никогда на Земле не существовавшем — разве что в самом начале да и то очень недолгое время. А теперь этот элемент удалось выделить, со всеми его удивительными свойствами и радиоактивностью. И сделали это мы. Ценностью он обладал попросту немыслимой.

А кстати, вы ведь знаете, как ведут себя люди, разговаривающие, стоя на одном месте, — они слегка покачиваются, переступают с места на место. Смит время от времени постукивал ногой по дверному стопору, и я сказал: «Да, для этой двери как раз такой стопор и нужен». Он представлял собой полусферу диаметром в десять дюймов, отлитую из желтоватого металла — собственно говоря, из золота.

Дело в том, что мы ставили опыты, которые позволили бы понять, какое количество нейтронов отражается теми или иными металлами, это требовалось для того, чтобы сберечь нейтроны, не использовать слишком много делящегося вещества. Мы испытали металлы самые разные — платину, цинк, медь, золото. Как раз эта золотая отливка при тестировании и использовалась, и кому-то пришла в голову умная мысль — соорудить из этого золотого шара дверной стопор для зала, в котором хранится плутоний.

После испытаний в Лос-Аламосе воцарилось страшное возбуждение. Каждый норовил устроить праздничный прием, и все мы носились с вечеринки на вечеринку. Там я обычно усаживался на капот какого-нибудь джипа и принимался лупить по своим барабанам. Только один, сколько мне помнится, человек — Боб Уилсон — пребывал на них в постоянной хандре.

Я спросил у него:

— Вы почему так мрачны?

И он ответил:

— Мы сотворили страшную вещь.

Я сказал:

— Но ведь вы же это дело и начали. И нас к нему привлекли.

Понимаете, со мной произошло следующее — на самом-то деле, произошло с каждым из нас, — мы приступали к этой работе, исходя из самых благих побуждений, мы трудились, напрягая все силы, стараясь добиться результата, и это доставляло нам удовольствие, волновало. В подобных случаях, человек перестает думать о чем-либо другом, просто перестает и все. А Боб Уилсон был в то время единственным, кто думать продолжал.

Спустя недолгое время я возвратился в цивилизованный мир, начал преподавать в Корнеллском университете, и тут у меня возникли очень странные ощущения. Сейчас я их толком не понимаю, но тогда они действовали на меня с изрядной силой. Например, я мог сидеть в нью-йоркском ресторане, вглядываться в ближние здания и думать о радиусе поражения бомбы, взорванной в Хиросиме и о прочем в этом роде… Далеко ли отсюда до 34-й улицы?… Все эти дома, от них же ничего не останется. Потом я выходил из ресторана и на глаза мне попадались люди, строившие мост или чинившие мостовую, и я думал: с ума они, что ли, посходили или просто ничего не понимают, ну ничего? Зачем теперь строить что бы то ни было? Бессмыслица.

По счастью, эта бессмыслица продолжается лет вот уж сорок, не так ли? Выходит, я был не прав, считая строительство мостов бессмысленным, и я рад тому, что нашлись люди, которым хватило ума идти, как ни в чем не бывало, вперед.

 

Встреча двух взломщиков

Вскрывать замки меня научил человек по имени Лео Лавателли. Оказалось, что вскрыть обычный цилиндрический замок — вроде американского — дело нехитрое. Чтобы повернуть его барабан, вы вставляете в замочную скважину тонкую отвертку (давить ею следует несколько вбок, дабы скважина оставалась открытой для доступа). Барабан, разумеется, не поворачивается, поскольку в него входят несколько цилиндриков, которые необходимо поднять на строго определенную высоту (что и делает ключ). Однако механическая часть замка высокой точностью не отличается, и потому барабан удерживается на месте скорее одним, «главным» цилиндриком, а остальные работают у него на подхвате. Так вот, вы вставляете в скважину еще и отмычку — ею может быть распрямленная скрепка для бумаг с загнутым кончиком — ворошите ею внутри замка туда-сюда и, в конце концов, сдвигаете цилиндрик, на котором в основном все и держится, на нужную высоту. Барабан проворачивается: совсем немного, но этого хватает, чтобы поднятый вами цилиндрик не опустился — отверстие его слегка смещается. Теперь основная нагрузка приходится на другой цилиндрик, вы повторяете ту же процедуру и за несколько минут сдвигаете вверх их все.

Правда, отвертка нередко проскальзывает по барабану и тогда вы слышите понемногу доводящие вас до исступления щелчки. Там есть такие пружинки, вдвигающие, когда из замка вынимается ключ, цилиндрики в их отверстия, и вы, слегка смещая отвертку на себя, слышите, как они срабатывают. (Иногда вы делаете это нарочно, чтобы понять, удалось ли вам продвинуться куда-то — ведь вы можете, к примеру, давить отверткой не в ту сторону.) Все это смахивает на сизифов труд — камень, который вы затаскиваете на гору, то и дело скатывается вниз.

В общем и целом, дело это простое, но требует большой практики. В конце концов, вы по опыту узнаете, с какой силой следует давить на барабан, — она должна быть достаточной для того, чтобы поднятые цилиндрики так поднятыми и остались, но не чрезмерной, иначе цилиндрики просто не удастся поднять. В большинстве своем люди, доверяющие замкам, совершенно не понимают, насколько легко их вскрыть.

В начале работ по созданию атомной бомбы все в Лос-Аламосе делалось в такой спешке, что на основательную подготовку к ним попросту не хватило времени. Все наши секреты, все документы, касающиеся бомбы, хранились в обычных шкафчиках для бумаг, который либо вообще не запирались, либо запирались на обычные висячие замки, в которых цилиндриков имелось от силы три, — вскрыть их было проще пареной репы.

В виде меры повышения безопасности мастерские оборудовали каждый шкафчик длинными стержнями, которые пропускались сквозь ручки ящиков и тоже запирались на висячие замки.

Кто-то сказал мне:

— Видали, что выдумали в мастерских? Теперь-то вы, наверное, шкафчики вскрывать так просто не сможете.

Я оглядел шкафчик этого человека сзади и обнаружил, что задние стенки у ящиков не сплошные. В каждой имелась прорезь, на которых лежал пруток из толстой проволоки со скользящим по нему зажимом для бумаг (удерживавшим их в вертикальном положении). Я вытянул один такой пруток, сдвинул зажим назад и начал вытаскивать через эту прорезь документы.

— Вот, полюбуйтесь, — сказал я. — Мне даже замок вскрывать не пришлось.

В Лос-Аламосе мы все работали рука об руку, и каждый из нас считал своим долгом указывать на то, что требовало улучшения. Я постоянно твердил, что наши материалы хранятся из рук вон плохо, что все считают, будто благодаря замкам и уже описанным мной стержням они пребывают в безопасности, а на самом деле с этой ерундой ничего не стоит управиться.

Чтобы продемонстрировать это, я, когда мне требовался чей-то отчет, а его составителя поблизости не оказывалось, просто заходил в кабинет такого человека, вскрывал его шкафчик с бумагами и доставал оттуда отчет. А прочитав документ, возвращал его автору:

— Спасибо за отчет.

— Откуда он у вас?

— Взял из вашего шкафчика.

— Но я же его запер!

— Знаю, что заперли, да только запоры у вас ни к черту.

В конце концов, мы получили шкафчики с секретными замками, собственно, сейфы, производившиеся компанией «Мозлер Сейф». У этих было три ящика. Вытягивая верхний, вы размыкали запор двух других. А верхний отпирался определенной кодовой комбинацией, для чего следовало поворачивать вмонтированный в него лимб влево, вправо, снова влево и опять вправо, до числа 10, отчего сдвигался внутренний запорный штифт. Чтобы запереть такой шкаф, нужно было сначала задвинуть нижние ящики, а потом верхний — и вдвинуть штифт, уведя лимб от числа 10.

Естественно, я воспринял появление этих сейфов, как брошенный лично мне вызов. Я же люблю головоломки. А если один человек старается не подпустить к чему-то другого, должен существовать и способ свести эти старания на нет!

Первым делом следовало понять, как устроен замок, поэтому я разобрал тот, что находился на сейфе, стоявшем в моем кабинете. Устроен он был так: на общей оси располагались один за другим три диска с пазами — в своем месте у каждого. Идея состояла в том, чтобы выстроить пазы в ряд — тогда при повороте лимба на десятку маленький фрикционный привод вдвигал штифт в образованную этими тремя пазами щель.

Ну так вот, диски приводились в движение штырьком, расположенным на внутренней стороне лимба и зацепляющимся за другой штырек, который находился на лицевой стороне первого диска на том же расстоянии от оси. Первым поворотом лимба приводился в движение первый диск.

На втором диске тоже имелся на лицевой стороне штырек, расположенный на том же расстоянии от оси, что и штырек на тыльной стороне первого, поэтому вторым поворотом лимба приводился в движение и второй диск тоже.

При следующем повороте задний штырек второго диска зацеплял передний штырек третьего и выставлял этот третий в нужное положение, определяемое первой цифрой комбинации.

Затем следовало повернуть лимб на триста шестьдесят градусов назад, чтобы зацепить штырек второго диска с другой стороны, и продолжать этот поворот до нужной цифры, дабы установить в правильное положение второй диск.

После этого лимб снова поворачивался в другую сторону — для установки первого диска. Теперь пазы выравнивались и вы, прокрутив лимб до десятки, открывали шкафчик.

Ну-с, возился я с этим замком, возился, но так ничего добиться и не смог. Я купил пару книг, посвященных искусству вскрытия сейфов, однако они оказались похожими, как две капли воды. В начале шли рассказы о фантастических подвигах каких-нибудь взломщиков — к примеру, некую женщину заперли в большом холодильнике для мяса, где она и замерзла бы до смерти, если бы не взломщик, который, вися вниз головой, вскрыл замок холодильника ровно за две минуты. Или о том, как в море затонул сундук с драгоценными мехами либо слитками золота, а взломщик нырнул на дно и сундук этот открыл.

А во второй части книги читателю объясняли, как надо взламывать сейфы. Однако объяснения эти сводились к полнейшей чуши наподобие «Возможно, имеет смысл попробовать набирать в виде комбинации какие-либо даты, потому что в большинстве своем люди именно даты и используют». Или «Поразмыслите о психологии владельца сейфа, о том, что он мог использовать в качестве комбинации». Или «Секретарши часто боятся забыть комбинацию и потому записывают ее в одном из следующих мест: на ободе столешницы своего рабочего стола, на списке имен и адресов…» — ну и так далее.

Нет, кое-какие полезные сведения о том, как вскрываются обычные сейфы, я из этих книг все же почерпнул. У обычных сейфов имеется дополнительная ручка, и если вы, вращая лимб, нажимаете на нее, между дисками возникает некоторое неравенство, примерно такое же, о каком я говорил применительно к цилиндрическим замкам, — нажимая на ручку, вы пытаетесь протиснуть штифт в пазы дисков (еще не выстроившиеся в ряд), при этом на какой-то один из дисков вы давите сильнее, чем на другие. Когда паз этого диска оказывается под штифтом, раздается тихий-претихий, но щелчок, который можно уловить с помощью стетоскопа, или же вы чувствуете, как ослабевает трение (для этого вам даже кончики пальцев стирать наждачной бумагой не нужно) — и понимаете: «Одно число найдено!».

Конечно, вы не знаете, какое число нашли — первое, второе или третье, — однако это можно установить по тому, сколько раз вам придется повернуть лимб в другую сторону, прежде чем вы услышите следующий щелчок. Если получается меньше одного оборота, вы имеете дело с первым диском, если меньше двух — со вторым (нужно вводить поправку на толщину штырьков).

Однако этот полезный фокус работает лишь применительно к обычным сейфам с дополнительной ручкой, так что никуда я с места не стронулся.

Я пускался на всякие хитрости — скажем пытался освободить запоры нижних ящиков, не открывая верхнего, для этого я извлекал из передней панели винт и шуровал в полученном отверстии проволочным крючком.

Я пробовал вращать лимб с большой скоростью, а затем прокручивать его до десятки, тем самым немного усиливая трение, — в надежде, что от этого диск сам встанет в нужное положение. Чего я только не пробовал. И понемногу приходил в отчаяние.

Впрочем, помимо этого я провел и кое-какие систематические исследования. Например, типичная комбинация выглядит так: 69–32–21. Однако насколько далеко вы можете отклониться от нее, когда отпираете сейф? Сработает ли замена 69 на 68? А на 67? Для наших замков ответом в обоих случаях было «да», а 66 уже не работало. Вы могли смещаться на две единицы в любом направлении. А это означало, что из каждой пятерки чисел вам нужно было испробовать только одно, скажем, ноль, пять, десять, пятнадцать и так далее. У лимба 100 позиций, стало быть, перебирать придется двадцать чисел, а это 8000 комбинаций — не 1 000 000, который получается, если перебирать все числа.

Вопрос, правда, в том, сколько времени у меня уйдет на перебор 8000 комбинаций. Предположим, однако, что мне известны первые два числа комбинации, которую я пытаюсь найти. Вернее так: эти первые два числа суть 69 и 32, но я этого не знаю и определил их как 70 и 30. Теперь я могу испробовать двадцать третьих чисел, не устанавливая каждый раз первые два числа. А теперь предположим, что мне известно только одно число. Перебрав двадцать чисел на третьем диске, я смещаю на один шаг второй и снова перебираю всю двадцатку на третьем.

Я тренировался и тренировался на моем сейфе, стараясь добиться максимальной быстроты действий, не забывая при этом, какое число я должен набирать в данный момент, и не запутываясь с первым числом. Подобно человеку, старающемуся достигнуть ловкости рук, я научился работать в совершенном ритме, позволявшем мне перебирать 400 возможных комбинаций меньше, чем за полчаса. Это означало, что я мог вскрыть сейф за максимум восемь часов — при среднем времени, равном четырем часам.

В Лос-Аламосе работал человек по имени Стэйли, который также питал интерес к замкам. Время от времени мы с ним беседовали на эту тему, однако сколько-нибудь серьезных результатов ни он, ни я не получили. После того, как я набрел на идею, позволявшую открывать сейф в среднем за четыре часа, мне захотелось посвятить в нее Стэйли, поэтому я зашел в один из кабинетов вычислительного отдела и спросил:

— Вы не позволите мне воспользоваться вашим сейфом? Я хочу показать кое-что Стэйли.

Ребята из вычислительного столпились вокруг меня, и кто-то из них сказал:

— Общий привет, Фейнман собирается показать Стэйли, как вскрывать сейфы, ха-ха!

На самом-то деле, вскрывать сейф я вовсе не собирался, я лишь хотел продемонстрировать Стэйли, как можно быстро проверить два последних числа, не теряя из виду первого — не выставляя его каждый раз заново.

Я приступил к объяснениям:

— Предположим, что первое число равно сорока, а в качестве второго мы пробуем пятнадцать. Мы прокручиваем лимб назад, потом вперед, потом на десять; затем на пять больше — назад, вперед, на десять, и так далее. Так мы перебираем все возможные третьи числа комбинации. Теперь пробуем в качестве второго числа двадцатку: назад, вперед, на десять; на пять больше: назад, вперед, на десять, ЩЕЛК!

У меня отвисла челюсть — первое и второе числа оказались правильными!

Лица моего никто не видел, поскольку стоял я ко всем спиной. У Стейли вид тоже был весьма ошарашенный, однако мы оба быстро сообразили, что произошло, и я, с помпой выдвинув верхний ящик, произнес:

— Прошу любить и жаловать!

Стэйли сказал:

— Да, я понял, очень хорошая схема… — и мы с ним покинули кабинет. Все прочие так и остались стоять с разинутыми ртами. Случившееся было везением чистой воды. Однако репутацию взломщика — да еще какую — я приобрел.

На то, чтобы продвинуться так далеко, у меня ушло около полутора лет (все-таки, и бомбой приходилось заниматься!), однако я понял, что теперь наши сейфы мне по зубам: в том смысле, что, если сложится затруднительная ситуация — кто-то пропадет или умрет, а комбинация его сейфа, содержащего нужные нам документы, никому известна не будет, — я смогу этот сейф вскрыть. Я полагал, что даже в сравнении с дурацкими подвигами взломщиков, которые описывались в прочитанных мной книгах, это можно считать серьезным достижением.

Увеселений в Лос-Аламосе не было никаких, нам приходилось развлекаться самостоятельно, и возня с замком «Мозлера», стоявшего в моем кабинете, как раз и была одним из моих развлечений. Как-то раз я заметил интересную вещь: если сейф открыт, верхний ящик его выдвинут, а лимб стоит на десятке (что и происходит, когда человек открывает свой сейф и достает из него документы), штифт все еще остается вдвинутым. А что это значит? Это значит, что пазы дисков по-прежнему выстроены в ряд. Агаааа!

Стало быть, если я чуть-чуть поверну лимб, штифт из пазов выйдет; а если я немедленно вернусь к десятке, он снова уйдет в пазы, поскольку построения их я пока не нарушил. Если я буду уходить от десятки шагами по пять и возвращаться назад, штифт в какой-то момент в пазы не вернется — построение пазов будет нарушено. И предыдущее число, при котором штифт еще возвращался в пазы, будет последним числом комбинации!

То же самое, сообразил я, можно проделать и для нахождения второго числа: выяснив третье, я могу снова начать прокручивать лимб шагами по пять, сдвигая второй диск до тех пор, пока штифт не откажется возвращаться и в него тоже. Предшествующее число как раз вторым и будет.

При наличии большого терпения я мог установить таким манером все три числа, однако труда на то, чтобы определять столь сложным способом еще и первое число комбинации, потребовалось бы гораздо больше, чем для простого перебора на лимбе закрытого сейфа двадцати возможных первых чисел — при уже известных втором и третьем.

Я упражнялся до остервенения, пока не обрел способность определять два числа комбинации открытого сейфа, практически не глядя на лимб. А после этого, оказавшись в чьем-либо кабинете на обсуждении каких-то физических проблем, прислонялся к открытому сейфу и, подобно человеку, который, разговаривая, машинально поигрывает ключами, крутил туда-сюда лимб. Иногда я укладывал палец на штифт, чтобы не было нужды смотреть, как он выходит из пазов. Так я собрал последние два числа из комбинаций самых разных сейфов. Возвращаясь к себе, я записывал их на листок бумаги, который держал внутри замка моего собственного сейфа. Замок приходилось разбирать каждый раз, когда мне требовался этот листок, однако я считал, что надежнее места для его хранения не придумаешь.

Тем временем, репутация моя все укреплялась, потому что раз за разом происходило следующее: кто-нибудь говорил мне: «Послушайте, Фейнман! Кристи в отъезде, а нам нужны документы из его сейфа — вы эту штуку не откроете?»

Если речь шла о сейфе, для которого я последних двух чисел не знал, я просто отвечал: «Простите, сейчас не могу, очень много работы». В противоположном же случае я говорил так: «Да, только мне придется сходить за моими инструментами». Никакие инструменты мне не требовались — я шел в мой кабинет, открывал сейф, извлекал листок с записями: «Кристи — 35, 60». Затем брал отвертку, направлялся в кабинет Кристи и закрывался в нем. Нельзя же было допустить, чтобы кто-нибудь узнал, как это делается!

Обеспечив себе одиночество, я за несколько минут открывал сейф. Всего-то и дела было — перепробовать максимум двадцать вариантов первого числа комбинации, а потом посидеть минут пятнадцать-двадцать, читая журнал или что-то еще. Не следовало показывать, что сейфы даются мне просто, — иначе кто-нибудь мог догадаться, что у меня имеется в запасе некий трюк! Выждав недолгое время, я распахивал дверь и говорил: «Открыто!».

Все думали, будто я вскрываю сейфы, начиная с самого нуля. И теперь мне было нетрудно поддерживать в людях возникшую еще при том случае со Стэйнли мысль, что я будто бы способен открывать сейфы одной левой. Никто не догадывался, что я собрал последние числа для комбинаций множества сейфов, несмотря даже на то — а может быть и вследствие того, — что занимался я этим постоянно, уподобившись карточному шулеру, который никогда не расстается с колодой.

Я часто навещал Ок-Ридж, чтобы посмотреть, как обстоят дела с безопасностью работ на урановом заводе. Время было военное, все мы ужасно спешили, и как-то раз мне пришлось отправиться туда в выходные. В воскресенье мы проводили совещание в кабинете тамошнего генерала, присутствовали — сам генерал, глава или вице-президент какой-то компании, еще пара больших шишек и я. Мы собрались, чтобы обсудить отчет, хранившийся в сейфе генерала, — и тут он вдруг сообразил, что комбинации-то своего сейфа и не знает. Единственным, кто ее знал, была генеральская секретарша, так что он позвонил ей на дом, а там ему сообщили, что она уехала в горы, на пикник.

Пока все это тянулось, я спросил:

— Вы не будете возражать, если я немного поколдую над вашим сейфом?

— Ха-ха-ха — нисколько!

Я подошел к сейфу и начал возиться с ним.

Все прочие принялись обсуждать вопрос о том, где им взять машину, чтобы попытаться отыскать секретаршу, генералу становилось все больше и больше не по себе, потому что он заставлял этих важных людей ждать, оказавшись болваном, который не знает комбинации собственного сейфа. Все нервничали, злились на него и тут ЩЕЛК! — дверца сейфа открылась.

За 10 минут я открыл сейф, содержавший все относящиеся к заводу секретные документы. Всеобщее изумление. Похоже, эти сейфы не так уж и надежны. С ума же можно сойти: сверхсекретные документы с грифом «только для просмотра» хранятся в замечательном сейфе, и тут появляется какой-то малый и открывает его за десять минут!

Разумеется, я открыл сейф лишь благодаря привычке выяснять последние два числа комбинации. За месяц до того я приезжал в Ок-Ридж, заходил в тот же самый кабинет, сейф был открыт, и я, напустив на себя рассеянный вид, покрутил лимб и определил два числа — для меня это занятие стало чем-то вроде мании. Правда, записать числа я не смог, однако смутно помнил, что они собой представляли. И на этот раз попробовал сначала комбинацию 40–15, потом 15–40 — не то. Тогда я ввел 10–45, перебрал первые числа, и сейф открылся.

Нечто похожее произошло и в следующий мой приезд в Ок-Ридж, тоже пришедшийся на уик-энд. Я написал отчет, который должен был завизировать тамошний полковник, отчет этот лежал в его сейфе. Все прочие хранили документы в таких же сейфах, какие стояли в Лос-Аламосе, однако этот джентльмен носил чин полковника и сейф у него был позатейливее — с двумя дверьми и большими ручками, которые управляли входившими в двери сбоку стальными штифтами толщиной в ¾ дюйма. Полковник открыл большие латунные двери, достал мой отчет и углубился в чтение.

Возможности приглядеться к какому-нибудь действительно хорошему сейфу мне до тех пор не представлялось, поэтому я спросил:

— Вы не будете против, если я пока осмотрю ваш сейф?

— Давайте-давайте, — ответил он, убежденный, что ничего я с его сейфом не сделаю. Я глянул на заднюю сторону второй двери и обнаружил, что лимб для набора комбинации подсоединен к небольшому запору, выглядевшему точь-в-точь, как тот, что стоял в Лос-Аламосе на моем сейфе. Та же компания-производитель, тот же маленький штифт, вся разница в том, что когда штифт выходит из пазов, вы крутите большие ручки и система рычагов вытягивает боковые ¾-дюймовые стальные стержни. Походило, однако на то, что вся эта система рычагов зависит все от того же маленького штифта, каким запирались наши сейфы.

И я, единственно профессионального совершенства ради, желая удостовериться, что запор здесь такой же, как у нас, быстренько определил последние два числа его комбинации.

Полковник тем временем читал отчет. А закончив, сказал:

— Хорошо, отличный отчет.

Он положил документ в сейф, ухватился за ручки, закрыл тяжелые двери. Звук они, закрываясь, издавали очень солидный, однако я понимал, что это лишь средство психологического воздействия, поскольку все тут держалось на том же самом дурацком замке.

Я не смог удержаться от того, чтобы немного подразнить полковника (я вообще неравнодушен к военным с их замечательными мундирами), и сказал:

— Судя по тому, как вы закрываете этот сейф, вы уверены в его надежности.

— Конечно, уверен.

— Но ведь единственная причина, по которой вы считаете его надежным, состоит в том, что так говорят штатские. (Я приналег на слово «штатские», словно подразумевая, что они водят полковника за нос.)

Тут уж он осерчал не на шутку:

— Вы что же, хотите сказать, что мой сейф не надежен?

— Хороший взломщик вскрыл бы его за тридцать минут.

— А вы его за тридцать минут откроете?

— Я сказал хороший взломщик. У меня уйдет минут сорок пять.

— Ладно! — сказал полковник. — Меня, правда, жена дома к ужину ждет, но я останусь здесь и понаблюдаю за тем, как вы провозитесь с этой штуковиной сорок пять минут и ни черта ее не откроете!

Он плюхнулся в свое большое кожаное кресло, положил ноги на стол и углубился в чтение.

Чувствуя совершенную уверенность в успехе, я пододвинул к сейфу стул, сел и принялся наобум вертеть лимб, изображая кипучую деятельность.

Минут через пять — долгое время, если вам приходится просто сидеть и ждать, — полковник потерял терпение:

— Ну что, есть какие-нибудь успехи?

— В таких случаях успех бывает только один — открытый сейф.

Я решил, что еще двух минут мне хватит за глаза, взялся за сейф всерьез и, действительно, две минуты спустя ЩЕЛК! — сейф открылся.

У полковника отвисла челюсть и выкатились глаза.

— Полковник, — теперь уже серьезно сказал я, — позвольте вам кое-что объяснить насчет этих замков, — когда дверь сейфа открыта или остается выдвинутым верхний ящик, выяснить комбинацию оказывается очень легко. Пока вы читали мой отчет, я этим и занимался — просто для того, чтобы показать вам, в чем состоит опасность. Вы должны настоять на том, чтобы все ваши сотрудники, работая, держали свои сейфы под запором, потому что, открытые, они становятся очень и очень уязвимыми.

— Ага! Я все понял! Весьма интересно!

Как никак мы с ним воевали за общее дело.

Когда я в следующий раз приехал в Ок-Ридж, все секретарши и знавшие меня в лицо люди твердили только одно:

— Сюда не заходите! Сюда не заходите!

Оказывается полковник разослал по всему заводу запрос: «Провел ли мистер Фейнман во время его последнего визита какое-либо время в вашем кабинете или около него, проходил ли он через ваш кабинет?». Одни ответили «да», другие «нет». И первые получили распоряжение: «Будьте добры, смените комбинацию вашего сейфа».

Таков был его вывод: опасность представляю я. И множеству людей пришлось по моей милости менять комбинации их сейфов. Смена комбинации дело утомительное, а нужно было еще запомнить новую, поэтому все на меня окрысились и даже близко к себе подпускать не желали: вдруг придется менять комбинацию еще раз? И разумеется, работая, они все равно оставляли свои сейфы открытыми!

В Лос-Аламосе все документы, с которыми мы когда-либо имели дело, хранились в библиотеке. Она представляла собой просторное помещение с бетонными стенами и большой красивой дверью, из которой торчало поворотное металлическое колесо — совсем как на большом банковском сейфе. Пока шла война, я все пытался приглядеться к ней повнимательнее. Я хорошо знал библиотекаршу и упросил ее позволить мне повозиться немного с дверью. Замок ее меня просто зачаровал — самый большой, какой я когда-либо видел! Я быстро обнаружил, что мой метод считывания последних двух чисел к этой двери неприменим. Собственно, вертя ручку замка, пока дверь была открыта, я запер его, запорный язычок выдвинулся и дверь библиотеки не закрывалась, пока библиотекарша не пришла и не отперла замок. Тем мои игры с этим замком и закончились. На то, чтобы выяснить, как он работает, времени мне попросту не хватило.

В первое послевоенное лето у меня еще оставались дела в Лос-Аламосе — нужно было составить кое-какие документы и завершить одну работу, — и я приехал туда из Корнеллского университета, в котором преподавал в тот год. В самый разгар работы у меня возникла необходимость сослаться на один документ — я сам когда-то его написал, но содержания теперь уже не помнил, а документ был отправлен на хранение в библиотеку.

Пошел я туда и вижу: перед библиотекой прогуливается взад-вперед солдат с винтовкой. Дело было в субботу, а после войны библиотеку по субботам закрывали.

И тут я вспомнил о том, что проделал мой старый друг Фредерик де Гоффман. Он работал в Отделе рассекречивания. После войны армия надумала рассекретить некоторые документы, и Фредди приходилось то и дело забегать в библиотеку — просмотреть один документ, просмотреть другой, проверить то, проверить это, — он чуть не рехнулся! Ну он и скопировал все документы — все секреты атомной бомбы — и хранил копии в девяти обычных сейфах, стоявших в его офисе.

Я отправился к нему в офис, а там свет горит. Похоже, в офисе кто-то работал — возможно, его секретарша, — и просто вышел на несколько минут. Я решил подождать. И пока ждал, стал покручивать лимб на одном из сейфов. (Кстати сказать, последних двух номеров в комбинациях Гоффмановских сейфов я не знал — их установили уже после войны и моего отъезда из Лос-Аламоса).

Так вот, возясь с лимбами, я вдруг вспомнил о книгах про взломщиков. И подумал: «Описанные в них приемы большого впечатления на меня никогда не производили, поэтому я ни одного из них ни разу не опробовал, интересно, однако же, посмотреть, нельзя ли вскрыть сейф Гоффмана с их помощью».

Прием первый, секретарша: она боится забыть комбинацию и потому где-то ее записывает. Я начал осматривать упомянутые в книге места. Ящик стола заперт, однако замок на нем самый обычный, из тех, что научил меня открывать Лео Лавателли — клик! Осмотрел я и края столешницы — ничего.

Затем я перебрал бумаги, лежавшие в ящике стола секретарши. И нашел листок, какой имеется у каждой из них, с аккуратно выведенными буквы греческого алфавита — чтобы она могла распознавать эти буквы в формулах, и с проставленным против каждой названием. Однако в самом верху листка было тщательно написано: pi = 3,14 159. Шесть цифр, промежду прочем — и спрашивается, зачем секретарше понадобилось числовое значение pi? Понятно, зачем, другой причины и быть не могло.

Я направился к сейфам и попытал счастья с первым: 31–41–59. Безрезультатно. Я попробовал 59–41–31. То же самое. Ладно, 95–14–13. В прямом порядке, в обратном, вверх ногами, обращая число так и этак — ничего!

Я запер ящик стола и направился к двери, но тут снова вспомнил о той книге: Далее: попробуйте прибегнуть к психологическому методу. И я сказал себе: «Фредди де Гоффман ровно тот человек, который использовал бы для комбинации математическую константу».

И я, вернувшись к первому сейфу, попробовал 27–18–28 — ЩЕЛК! Открылся! (вторая по важности после числа pi математическая константа это основание натуральных логарифмов: е = 2,71 828…). Сейфов было девять, первый я уже открыл, однако нужного мне документа в нем не оказалось — документы были разложены в алфавитном порядке, по фамилиям авторов. Я попробовал ту же комбинацию на втором сейфе: 27–18–28 — ЩЕЛК! Комбинация оказалась той же самой. Я подумал: «Прелесть что такое! Я получил доступ к секретам атомной бомбы, однако, на случай, если мне когда-нибудь придется рассказывать эту историю, надо бы проверить, не одинаковы ли комбинации на всех сейфах!». Некоторые из них стояли в смежной комнате, я испытал 27–18–28 на одном — и этот тоже открылся. Итак, у меня имелось три вскрытых сейфа и все с одной комбинацией.

Я сказал себе: «Вот теперь я мог бы написать книгу о взломе сейфов, которая побила бы все остальные, потому что в начале ее я рассказал бы, как вскрыл сейфы содержавшие ценности куда большие тех, какие когда-либо видел любой взломщик, — они не ценнее жизни, конечно, но мехам и слиткам золота до них далеко. Я превзошел всех, я вскрыл сейфы, в которых хранились все до единого секреты атомной бомбы: графики производства плутония, процедуры очистки, сколько материала требуется, как работает бомба, как генерируются нейтроны, какова конструкция бомбы и ее размеры — полная информация, которую в Лос-Аламосе называли вся эта чертовня!».

Я вернулся ко второму сейфу, вынул нужный мне документ. Затем отыскал красный карандаш, взял со стола лист желтой бумаги и написал на нем: «Я позаимствовал документ № LA4312 — медвежатник Фейнман». И, положив эту записку поверх лежавших в сейфе документов, закрыл его.

Затем вернулся к первому сейфу и написал другую записку: «Этот взломать было не труднее, чем тот — Умный Малый» — и закрыл сейф.

И, зайдя в смежный кабинет, положил в третий сейф еще одну записку: «Когда комбинации одинаковы, взломать один не труднее, чем любой другой — Тот Же Самый». После чего я вернулся к себе и уселся за отчет.

В тот вечер я заглянул, чтобы поужинать, в кафетерий и повстречал там Фредди де Гоффмана. Он сказал, что собирается вернуться в свой кабинет, поработать, и я, решив развлечься, пошел с ним.

Де Гоффман приступил к работе и вскоре направился в смежную комнату, чтобы открыть один из стоявших в ней сейфов (вот этого я не учел), и открыл — тот, в который я подложил третью записку. Выдвинув ящик, он увидел то, чего в этом ящике раньше не было: ярко-желтый листок со сделанной красным карандашом надписью.

Я много раз читал, что при сильном испуге лицо человека становится землистым, однако видеть этого мне прежде не доводилось. Так вот, это чистая правда. Лицо де Гоффмана приобрело сероватый, изжелта-зеленый оттенок — на него просто страшно было смотреть. Трясущейся рукой он взял листок.

— П-п-посмотри! — сказал он, весь дрожа.

Записка гласила: «Когда комбинации одинаковы, взломать один не труднее, чем любой другой — Тот Же Самый».

— Что это значит? — спросил я.

— У меня н-н-на всех сейфах од-д-динаковые к-к-комбинации! — пролепетал де Гоффман.

— Идея не из лучших.

— Т-т-теперь п-п-понимаю, — признался он, потрясенный донельзя.

Похоже, кровь де Гоффмана отлила не только от лица, но и от мозга тоже, потому что работал он с явными перебоями.

— Он подписался своим именем! Своим именем! — сказал вдруг де Гоффман.

— Что? — я-то в этой записке имени своего не поставил.

— Да, — заявил де Гоффман, — это тот же самый, который пытался проникнуть в здание «Омега»!

Всю войну и даже после нее по Лос-Аламосу то и дело расползался один и тот же слух: «Кто-то попытался проникнуть в здание „Омега“!». Видите ли, во время войны в этом здании производились необходимые для создания бомбы эксперименты, в ходе которых накапливалось количество делящегося вещества, достаточное для того, чтобы вот-вот началась цепная реакция. Экспериментаторы роняли кусочек вещества так, чтобы он пролетал вблизи от другого, на миг возникала реакция, а они измеряли количество возникавших при этом нейтронов. Контакт двух масс вещества был очень недолгим, поэтому развиться до настоящего взрыва реакция не успевала. Тем не менее, она возникала, и это позволяло утверждать, что все задумано правильно, что масса вещества выбрана верно и все происходит согласно прогнозам — очень рискованные эксперименты!

Естественно, их проводили не посреди Лос-Аламоса, а в нескольких милях от него, в окруженном лесами изолированном каньоне. Там и стояло здание «Омега» — с собственной оградой и сторожевыми вышками. Посреди ночи, в самый тихий ее час, какой-то кролик выскакивал из кустов, налетал на изгородь и поднимал изрядный шум. Охранник открывал пальбу. Прибегал его командир, лейтенант. Ну, не мог же охранник сказать ему, что дело всего-навсего в кролике. Ясное дело, не мог. «Кто-то пытался проникнуть в здание „Омега“, я его отпугнул».

В общем, де Гоффман был бледен, дрожал, ему и в голову не приходило, что логика его хромает: тот, кто пытался проникнуть в здание «Омега», навряд ли мог быть тем, кто находится в этот миг где-то тут, рядом с ним.

Он спросил у меня, что ему теперь делать.

— Что же, посмотри, не исчезли ли какие-нибудь бумаги.

— Да вроде бы нет, — сказал он, — я никаких пропаж не замечаю.

Я пытался как-то подвести его к сейфу, из которого забрал понадобившийся мне документ:

— Э-э, ладно, однако, если все комбинации одинаковы, возможно, он утащил что-то из другого сейфа.

— Точно! — сказал де Гоффман, выбежал в свой кабинет, открыл первый сейф и увидел мою вторую записку: «Этот взломать было не труднее, чем тот — Умный Малый».

К этому времени ему уже было без разницы — «Умный Малый» или «Тот Же Самый»: он твердо уверовал в то, что имеет дело с человеком, который пытался пролезть в здание «Омега». Так что уговорить его открыть сейф, в котором лежала моя первая записка, оказалось особенно трудно, — не помню уж, как я с этим справился.

Де Гоффман начал открывать его, а я ретировался в коридор, опасаясь, что он, поняв, кто все это подстроил, захочет перерезать мне горло!

И точно, де Гоффман погнался за мной по коридору, но, правда, не со злыми намерениями — ему хотелось обнять меня, такое великое облегчение он испытал, уяснив, что никакой ужасной вины по части утраты атомных секретов на нем нет, а случившееся — всего лишь мой розыгрыш.

Спустя несколько дней он обратился ко мне с просьбой — ему понадобилось что-то, хранившееся в сейфе Дональда Керста, а Керст уехал в Иллинойс и связаться с ним не удалось:

— Если ты вскрыл все мои сейфы с помощью психологического метода, — сказал де Гоффман (я объяснил ему, как это было сделано), — может, тебе удастся открыть таким же манером и сейф Керста.

К этому времени рассказ о проделанном мной фокусе получил довольно широкое распространение, и потому, чтобы понаблюдать за фантастическим представлением — Фейнман экспромтом вскрывает сейф Керста — собралось немалое число людей. На сей раз никакой нужды в уединении у меня не было. Последних двух чисел комбинации Керста я не знал, а для применения психологического метода мне как раз и требовались те, кто хорошо с ним знаком.

Мы направились в кабинет Керста, я осмотрел там письменные столы, однако ничего связанного с комбинацией в них не обнаружил. И поинтересовался у пришедших со мной:

— Какого рода комбинацию мог бы использовать Керст — математическую константу?

— О нет! — ответил де Гоффман. — Керст выбрал бы что-нибудь совсем простое.

Я опробовал 10–20–30, 20–40–60, 60–40–20, 30–20–10. Ничего.

Тогда я спросил:

— Как по-вашему, мог он использовать дату?

— Да! — ответили мне. — Он как раз из тех, кто выбрал бы дату.

Мы перепробовали различные даты: 8–6-45, день, когда взорвалась бомба; 86–19–45; такую дату, этакую; дату начала проекта. Ни одна не сработала.

К этому времени большинство любопытствующих уже ушло. Им не хватило терпения наблюдать за тем, как я вожусь с сейфом, а для того, чтобы решить подобную задачу, как раз терпение и необходимо.

В конце концов, я решил пройтись по датам с 1900 года и до нынешнего. Кажется, будто подобное занятие требует огромного количества времени — ничего подобного. Первое число это месяц, а месяцев всего двенадцать, значит, достаточно проверить десять, пять и ноль. Второе — день, от единицы до тридцати одного, — тут достаточно перебрать шесть чисел. Третье — год, их к тому времени накопилось сорок семь, что давало девять чисел. В итоге 8000 комбинаций сократились до 162, а их я мог перебрать минут за пятнадцать-двадцать.

К сожалению, я пошел от последних месяцев к первым — комбинация, когда я ее, наконец-то, нашел, оказалась такой: 0–5-35.

Я спросил де Гоффмана:

— Что случилось с Керстом примерно 5 января 1935-го?

— У него дочь родилась в 1936-м, — ответил де Гоффман. — Может быть, это дата ее рождения.

Итак, я без всякой подготовки открыл уже два сейфа. Я набирался опыта. Обращался в профессионала.

В то же послевоенное лето хозяйственный отдел решил выставить часть закупленного прежде правительством имущества на продажу — как армейские излишки. Одной из таких вещей оказался сейф нашего капитана. Этот сейф был известен всем. Капитан, появившись здесь во время войны, решил, что обычные наши сейфы недостаточно надежны для хранения секретов, которыми будет располагать он, и потребовал, чтобы ему предоставили сейф особенный.

Офис капитана находился на втором этаже хлипкого деревянного здания, в котором располагались и наши кабинеты, а сейф он заказал стальной, тяжелый. Рабочим пришлось возвести несколько деревянных платформ и шаг за шагом поднимать его с помощью домкратов. Поскольку развлечениями нас там не баловали, мы все наблюдали за тем, как эту здоровенную штуковину с великим трудом затаскивают наверх, и обменивались остротами по поводу секретов, которые в ней будут храниться. Кто-то сказал, что лучше было бы упрятать в него наши документы, а капитан пусть держит свои в наших сейфах. В общем, сейф этот приобрел широкую известность.

Хозяйственники хотели его продать, однако сначала сейф надлежало очистить от бумаг, а единственными людьми, знавшими его комбинацию, были сам Капитан, уехавший в то время в Бикини, да Альварец, который ее напрочь забыл. И меня попросили открыть этот сейф.

Я поднялся в офис капитана и поинтересовался у секретарши:

— Почему бы вам не позвонить капитану и не спросить, какова комбинация его сейфа?

— Не хочу его беспокоить, — ответила она.

— А меня, значит, хотите. Тут работы часов на восемь. Так вот, пока вы не попытаетесь связаться с ним, я ничего делать не стану.

— Хорошо-хорошо, — сказала она и сняла телефонную трубку. Я прошел в кабинет капитана, чтобы взглянуть на сейф, — и увидел его, огромный, стальной, с широко распахнутыми дверцами.

Я вернулся к секретарше:

— Он открыт.

— Чудесно! — воскликнула она, опуская трубку на аппарат.

— Да нет, — сказал я, — он уже был открыт.

— О! Наверное, хозяйственникам все же удалось справиться с ним.

Я направился в хозяйственный отдел и сказал:

— Я ходил к вашему сейфу, он оказался уже был открытым.

— А, да, — ответили мне. — Простите, забыли вам сказать. Мы послали туда нашего штатного мастера по замкам, чтобы тот его высверлил, однако мастер сначала попытался открыть сейф — и открыл.

Итак! Информация первая: в Лос-Аламосе имеется теперь штатный мастер по замкам. Информация вторая: Он умеет высверливать сейфы — искусство совершенно мне не ведомое. Информация третья: Он вскрыл сейф сходу — всего за несколько минут. Настоящий профессионал, настоящий источник полезных сведений. Надо с ним познакомиться.

Я выяснил, что мастера приняли на работу после войны (когда о секретности заботились уже в меньшей степени), и как раз для дел подобного рода. Когда же выяснилось, что вскрывать сейфы ему придется не так уж и часто, он занялся ремонтом калькуляторов «Маршан», которыми все мы пользовались. А я во время войны чинил их чуть не каждый день, так что повод для знакомства с ним у меня имелся.

Надо сказать, что для знакомства с людьми я никогда ни к каким уловкам не прибегал — просто подходил к человеку и представлялся. Однако это знакомство было для меня очень важным, к тому же я понимал, что, прежде, чем он согласится открыть мне свои секреты по части сейфов, я должен показать ему, что тоже чего-то стою.

Я выяснил, где он живет — в подвале корпуса теоретической физики, в котором работал и я, — узнал, что работает он по вечерам, когда калькуляторами уже никто не пользуется. Так что для начала я стал, направляясь вечерами в свой кабинет, проходить мимо его двери. Больше ничего, просто проходить мимо.

Несколько вечеров спустя я добиваюсь от него приветствия. Он видит, что мимо топает уже примелькавшийся ему человек, ну и говорит: «Привет» — или «Добрый вечер».

Процесс получается медленный, несколько недель я всего лишь посматриваю на него, возящегося с «Маршанами». Но ничего о них не говорю — еще не пришло время.

Понемногу мы начинаем обмениваться короткими фразами:

— Привет! Вижу работы у вас хватает!

— Еще как.

И прочее в этом роде.

И наконец, он приглашает меня пойти с ним, отведать супчика. Теперь все идет гладко. Что ни вечер, мы вместе хлебаем суп. И я начинаю понемногу беседовать с ним о счетных машинах, а он — рассказывать мне о своих затруднениях. Он пытается нанизать на ось последовательность подпружиненных шестерен, но у него то ли инструмента нужного нет, то ли еще что; так он целую неделю с ними и прокорячился. Я говорю, что во время войны работал с этими машинами, а затем:

— Знаете что, не возитесь вы с ними сегодня, а завтра я зайду к вам, чтобы взглянуть на них.

— Ладно, — отвечает он, поскольку у него уже опускаются руки.

На следующий день я попробовал нанизать эти чертовы шестеренки на ось, держа их все в одной руке — они соскакивали обратно. Я подумал: «Если он пытался проделать то же самое, а теперь попытался я и у меня тоже ничего не вышло, значит должен существовать какой-то другой способ!». Я внимательно осмотрел шестеренки и обнаружил, что на каждой имеется маленькое отверстие — просто отверстие и все. И тут меня осенило: я надел на ось первую шестеренку и пропустил сквозь ее отверстие проволочку. Надел вторую — и сквозь ее отверстие проволочку пропустил. Потом третью надел, четвертую — словно бусинки на низку — каждый раз связывая шестерни, потом выровнял их, вытянул проволочку из отверстий — держатся.

В тот же вечер я продемонстрировал ему эти отверстия, показал как нанизываются шестерни, и с тех пор мы с ним часто беседовали о счетных машинах — ну и подружились. Так вот, в его мастерской было разложено по ящичкам множество наполовину разобранных замков, деталей сейфов и прочего. Красивые были вещи! Но я пока что о замках и сейфах помалкивал.

И наконец, я счел, что нужное мне время настало и решил подбросить ему связанную с сейфами приманку: рассказать то единственно стоящее, что я о них знаю — когда сейф открыт, определить последние два числа его комбинации ничего не стоит.

— О! — сказал я, поглядывая на ящички. — Вижу, вы работаете с сейфами «Мозлер».

— Ну да.

— А знаете, замки-то у них совсем никуда. Если сейф открыт, вы легко можете выяснить последние два числа комбинации и…

— Точно? — спросил, наконец-то заинтересовавшись, он.

— Ага.

— Как это, покажите, — попросил он.

Я показал, а он спросил:

— А как вас зовут?

Мы так и не представились друг другу.

— Дик Фейнман, — ответил я.

— Господи! Так вы Фейнман! — благоговейно произнес он. — Великий взломщик! Я о вас слышал и давно уже хотел познакомиться. Хотел научиться у вас вскрывать сейфы.

— То есть? Вы же сами их с ходу вскрываете.

— Куда уж мне.

— Погодите, я услышал про сейф капитана и все это время из кожи вон лез, потому что хотел познакомиться с вами, а вы говорите, будто не умеете вскрывать сейфы.

— Ну да.

— Но хотя бы высверливать их вы умеете?

— И этого не умею.

— ЧТО? — воскликнул я. — Да мне же хозяйственники сказали, что вы собрали инструменты и пошли высверливать капитанский сейф.

— Послушайте, — сказал он. — Допустим, вы получили место мастера по замкам, а тут приходит человек и просит вас высверлить сейф. Как бы вы поступили?

— Ну, — ответил я, — устроил бы небольшой спектакль, собирая инструменты, и понес их к сейфу. А там ткнул бы наугад дрелью в сейф и «зззззззззззз» — глядишь, меня бы с работы и не поперли.

— В точности это я и собирался проделать.

— Но вы же его открыли! Стало быть, знаете, как это делается.

— Открыл, да. Я знал, что замки поступают с фабрики установленными на 25–0-25 или 50–25–50, и подумал: «А вдруг этот деятель не потрудился сменить комбинацию» — вторая и сработала.

Выходит, кое-чему я от него все-таки научился — его метод взлома сейфов был не многим чудотворнее моего. А еще смешнее то, что наш высокопоставленный капитан потребовал для себя супер-рассупер-сейф, люди бог весть с каким трудом заволокли его в кабинет капитана, а тот не потрудился хотя бы новую комбинацию установить.

Я прошелся по офисам моего здания, пробуя две фабричные комбинации, — они открывали один сейф из пяти.

 

А вот в ВАС Дядя Сэм не нуждается!

После войны армия выскребала по сусекам молодых людей, чтобы отправить их в Германию служить в оккупационных войсках. Во время войны людям порою давали отсрочку от призыва по иным, нежели медицинские причинам (мне ее дали потому, что я работал над созданием бомбы), теперь порядок изменился на противоположный и на передний план вышли причины именно медицинские.

В то лето я работал под началом Ганса Бете в компании «Дженерал Электрик» — в Скенектади, штат Нью-Йорк, и, помню, чтобы пройти медицинскую комиссию, мне пришлось ехать довольно далеко — если не ошибаюсь, в Олбани.

В призывном пункте я получил кипу анкет, которые надлежало заполнить, и, заполнив их, я принялся обходить клетушки, в которых сидели самые разные врачи. В одной проводили проверку зрения, в другой слуха, в третьей брали на анализ кровь и так далее.

Заканчивался медосмотр для всех одинаково: в клетушке номер тринадцать у психиатра. У дверей на скамье сидели ожидавшие приема, и я, сидя в этой очереди наблюдал за происходившим. В клетушке стояли три стола с психиатром за каждым, а раздетый до нижнего белья «испытуемый» сидел напротив, отвечая на всякого рода вопросы.

В то время о психиатрах снимали множество фильмов. Был, к примеру, фильм «Завороженный», там у одной женщины, великой пианистки, вдруг застревают, причем в весьма неловком положении руки, она ими даже шевелить не может, и родные вызывают психиатра, чтобы тот ей помог, — вы видите, как психиатр поднимается вместе с ней наверх, в ее комнату, дверь за ними закрывается, а внизу ее родные принимаются гадать, что теперь будет, и тут она выходит из своей комнаты, руки у нее все также скрючены под кошмарным углом, она эффектно спускается по лестнице, подходит к роялю, садится, поднимает руки над клавиатурой и вдруг — трам-па-пам, трам-па-па-пам — заиграла снова. Ну так вот, я подобную чушь на дух не переносил и потому думал, что психиатры попросту мошенники и связываться с ними не хотел. В таком настроении я и пребывал, когда настал мой черед побеседовать с одним из них.

Присаживаюсь я к его столу, он начинает просматривать мои бумаги.

— Привет, Дик! — весело так произносит он. — Где ты работаешь?

Я думаю: «С какой это стати он мне тыкает?» — и сухо отвечаю:

— В Скенектади.

— А на кого работаешь, Дик? — спрашивает психиатр и снова улыбается.

— На «Дженерал Электрик».

— Тебе нравится твоя работа, Дик? — все с той же широкой улыбкой на физиономии интересуется он.

— Более или менее, — мне уже не хочется иметь с ним никакого дела.

Три простеньких вопроса, зато четвертый оказался совсем иным.

— Как по-твоему, люди разговаривают о тебе? — негромко и серьезно спрашивает он.

Я, повеселев, отвечаю:

— Конечно! Когда я приезжаю домой, мама часто рассказывает, какие разговоры обо мне она вела со своими подругами.

Последнего он не слышит, поскольку строчит что-то в одной из моих бумаг.

Затем все так же негромко и серьезно:

— Тебе не кажется временами, что люди вглядываются в тебя?

Я собираюсь ответить «нет», но тут он говорит:

— Не кажется, например, что кто-то из сидящих в очереди именно в эту минуту не сводит с тебя глаз?

Я, пока сидел на скамье, отметил, что очередь к трем психиатрам состоит из двенадцати человек и глядеть им, кроме как на психиатров, не на кого, поэтому я делю двенадцать на три, получается по четыре на каждого, однако, будучи человеком осторожным и к поспешным выводам не склонным, отвечаю:

— Да, человека, может быть, два вглядываются в нас с вами.

Он говорит:

— Ну что же, обернись, посмотри, — причем сам даже не дает себе труда взглянуть в ту сторону!

Я оборачиваюсь — точно, именно двое в нас и вглядываются. Я указываю на них пальцем и говорю:

— Да — вон тот смотрит и вот этот.

Разумеется, когда я стал тыкать в них пальцем, на нас уставились и все остальные, поэтому я прибавил:

— А теперь и тот, и еще двое — да нет, теперь на нас вся их орава глядит.

Психиатру проверять сказанное мной некогда. Он опять что-то строчит.

А закончив, задает следующий вопрос:

— Тебе когда-нибудь случается слышать голоса, раздающиеся прямо у тебя в голове?

— Очень редко.

Я собираюсь описать два таких случая, однако он мне не дает:

— А сам ты с собой не разговариваешь?

— Да, время от времени, когда бреюсь или размышляю.

Он снова что-то записывает.

— Тут сказано, что у тебя скончалась жена — с ней ты разговариваешь?

Вопрос меня по-настоящему возмущает, однако я сдерживаюсь и отвечаю:

— Временами, когда поднимаюсь в горы и думаю о ней.

Опять что-то пишет, затем:

— Кто-нибудь из твоих родных лечился в психиатрической лечебнице?

— Да, тетка сидела в сумасшедшем доме.

— Почему ты называешь это «сумасшедшим домом»? — обиженно осведомляется он. — Почему не «психиатрической лечебницей»?

— Я полагал, это одно и то же.

— А что ты вообще думаешь об умственном расстройстве? — сердито спрашивает психиатр.

— Это странное, аномальное состояние человека, — честно отвечаю я.

— Оно ничуть не более странное и аномальное, чем аппендицит! — выпаливает он.

— Я так не считаю. Мы довольно хорошо понимаем причины возникновения и механизм развития аппендицита, тогда как с сумасшествием все намного сложнее и запутаннее.

Не стану пересказывать все наши дебаты, суть их сводилась к тому, что я имел в ввиду психологическую аномальность сумасшествия, а он решил, будто я говорю об аномальности социальной.

До этого времени я, хоть и относился к психиатру враждебно, но на все его вопросы отвечал искренне и честно. Однако, когда он попросил меня протянуть перед собой руки, я не удержался от искушения проделать трюк, о котором рассказал мне один малый в очереди к «кровососам». Я решил, что никому другому возможность произвести его не представится и, поскольку меня все равно уже наполовину «потопили», я могу себе это позволить. И протянул одну руку ладонью вверх, а другую — вниз.

Психиатр этого даже не заметил. Он сказал:

— Теперь переверни их.

Я перевернул, обе. Опять одна смотрит ладонью вверх, а другая вниз, — а он так ничего и не замечает, потому что все время пристально вглядывается только в одну — не дрожит ли она. Так что фокус у меня не удался.

В конце концов, после всех этих расспросов, он опять становится дружелюбным и, просияв, говорит:

— Я вижу, у тебя степень доктора философии, Дик. Где ты учился?

— В МТИ и в Принстоне. А где учились вы?

— В Йеле и в Лондоне. Что изучал, Дик?

— Физику. А вы?

— Медицину.

— По-вашему, это — медицина?

— Разумеется. А по-твоему, что? Ладно, ступай вон туда и подожди меня пять минут.

Я снова усаживаюсь на скамью, и один из сидящих в очереди, пододвигается ко мне и говорит:

— Ничего себе! Ты у него двадцать пять минут проторчал! Другим и пяти хватало!

— Угу.

— Эй, — продолжает он, — а хочешь знать, как одурачить психиатра? Все что нужно, это ногти грызть, вот так.

— Так чего же ты их не грызешь?

— Ну, — говорит он, — мне охота в армии послужить!

— Хочешь одурачить психиатра? — говорю я. — Скажи ему именно это!

Проходит какое-то время и меня призывают к другому столу, с другим психиатром. Первый был довольно молод и простодушен на вид, а этот сед и важен, он у них явно старший. Я решаю, что теперь все, наконец, прояснится, но, как бы там ни было, изображать дружелюбие не собираюсь.

Психиатр просматривает мои бумаги, сооружает на лице улыбку и говорит:

— Привет, Дик. Я вижу, ты во время войны работал в Лос-Аламосе.

— Да.

— Там ведь когда-то мужская школа была, верно?

— Верно.

— А из многих зданий она состояла?

— Из немногих.

Техника та же самая — три вопроса, четвертый резко от них отличается.

— Ты говорил, что у тебя в голове раздаются голоса. Будь добр, расскажи о них.

— Это происходит очень редко — когда мне приходится внимательно слушать человека, говорящего с иностранным акцентом. Потом, засыпая, я отчетливо слышу его голос. Первый такой случай произошел, когда я учился в МТИ. Я услышал, как голос профессора Вальярты произносит: «Бу-бу-бу электрическое пыле». А второй во время войны, в Чикаго, там профессор Теллер объяснял мне, как работает атомная бомба. И, поскольку меня интересуют любые странные явления, я задумался о том, почему голоса эти я слышу так ясно, а точно воспроизвести их не могу… А что, разве такое не случается время от времени с любым человеком?

Психиатр прикрыл ладонью лицо, однако я видел сквозь его пальцы, что он улыбается (на мой вопрос он не ответил)

Затем психиатр сменил тему:

— Ты сказал, что иногда разговариваешь с покойной женой. О чем?

Тут уж я начинаю злиться. По-моему, его это ни черта не касается. И я отвечаю:

— Я говорю, что люблю ее, если вас это устраивает!

После обмена еще несколькими колкостями он спрашивает:

— Ты веришь в сверхнормальные явления?

— Я не знаю, что значит «сверхнормальные», — отвечаю я.

— Как? Ты — доктор физики и не знаешь, что такое «сверхнормальное»?

— Вот именно.

— Это то, во что верят доктор Оливер Лодж и его школа.

Объяснением сказанное не назовешь, но это имя мне было знакомо.

— Вы имеете в виду «сверхъестественное»?

— Называй его так, если хочешь.

— Ладно, буду называть его так.

— В телепатию, к примеру, ты веришь?

— Нет. А вы?

— Ну, я стараюсь сохранять непредвзятость.

— Как? Вы — психиатр, и сохраняете непредвзятость? Ха!

Мы продолжаем беседовать в этом духе еще какое-то время.

Затем, уже под конец разговора, он спрашивает:

— Какова твоя оценка жизни?

— Шестьдесят четыре.

— Почему ты назвал «шестьдесят четыре»?

— А каким способом вы предлагаете оценивать жизнь?

— Да нет, почему ты назвал «шестьдесят четыре», а, скажем, не «семьдесят три»?

— Если бы я назвал «семьдесят три», вы задали бы мне этот же вопрос.

Психиатр завершил нашу беседу тремя дружескими вопросами — точь-в-точь как первый, — вручил мне мои бумаги и я направился к следующей клетушке.

Стоя там в очереди, я просмотрел документы, содержавшие результаты всех пройденных мной до этой минуты проверок. А после из чистой лихости показал их тому, кто стоял за мной, и этаким придурковатым тоном осведомился:

— Слушай! Что тебе поставил психиатр? О! «Н», говоришь? А то у меня сплошные «Н», только психиатр «Д» поставил. Ты не знаешь, что это значит?

Я и сам знал, что это значит: «Н» — нормальный, «Д» — дефективный.

Сосед мой кладет мне руку на плечо и говорит:

— Все в полном порядке, друг. Ничего это не значит. Забудь.

И с испуганным видом удаляется в другой конец комнаты: не хватало еще с психом рядом стоять. Я проглядываю написанное психиатрами и вижу — дело швах! Первый написал:

Думает, что люди все время разговаривают о нем.

Думает, что люди все время глядят на него.

Гипногогические слуховые галлюцинации.

Разговаривает сам с собой.

Разговаривает с покойной женой.

Тетка со стороны матери в психиатрической лечебнице.

Очень странный взгляд. (Ну, понятно, — это когда я спросил: «По-вашему, это — медицина?»).

Второй психиатр был явно важнее первого, поскольку почерком обладал куда более неразборчивым. В его записях значились вещи вроде «гипногогические слуховые галлюцинации подтверждаются». («Гипногогические» означает, что они возникают, когда ты засыпаешь.)

В общем, он сделал кучу замечаний технического характера, я просмотрел их все и понял — беда. И решил попытаться разъяснить все армейскому начальству.

Весь этот медицинский осмотр завершался встречей с офицером, который решал, годен ты для службы или не годен. К примеру, если у тебя имелись какие-то нелады со слухом, именно он решал, настолько ли они серьезны, чтобы не позволить тебе служить в армии. А поскольку армия, как уже говорилось, скребла теперь по сусекам, освобождать кого бы то ни было от службы в ней он ни малейшей склонности не имел. Совершенно бесчувственный был человек. Скажем, у того, кто стоял в очереди впереди меня, из спины прямо-таки торчали две кости — что-то вроде смещения позвонков, не знаю, — так офицер не поленился вылезти из-за своего стола и лично эти кости ощупать, проверяя, настоящие они или нет!

Ну, думаю, уж тут-то меня смогут понять правильно. Подходит моя очередь, я вручаю офицеру бумаги, собираюсь все ему объяснить, однако он на меня так и не смотрит. Он видит «Д» в графе «Психика», тут же, не задавая никаких вопросов, тянется к штемпелю, шлепает на мои бумаги «НЕ ГОДЕН» и, по-прежнему глядя в стол, протягивает мне свидетельство о негодности 4-й степени.

Выйдя от него, я сел в автобус на Скенектади и пока ехал в нем, поразмыслил над случившейся со мной идиотской историей да и расхохотался — громко-громко, — а после сказал себе: «Боже ты мой! Видели бы они меня сейчас, у них не осталось бы ни малейших сомнений!»

Добравшись до Скенектади, я направился в Гансу Бете. Он сидел за письменным столом и, увидев меня, весело осведомился:

— Ну что, Дик, прошли?

Я соорудил мрачную физиономию и медленно покачал головой:

— Нет.

Тут ему стало сильно не по себе, — он решил, что у меня обнаружили какую-то серьезную болезнь, и потому озабоченно спросил:

— А в чем дело, Дик?

Я постучал себя пальцем по лбу.

Он вскрикнул:

— Нет!

— Да!

И Бете завопил:

— Нееееет! — и расхохотался так, что у здания «Дженерал Электрик» чуть крышу не снесло.

Я рассказывал об этом многим и все, слушая меня, хохотали — за редкими исключениями.

Когда я возвратился в Нью-Йорк, меня встретили в аэропорту отец, мать и сестра. По дороге домой, в машине, я рассказал им эту историю. Дослушав ее, мама спросила:

— Что же нам теперь делать, Мел?

Отец ответил:

— Не говори ерунды, Люси. Это же нелепость!

Так-то оно так, однако сестра рассказала мне впоследствии, что, когда мы приехали домой, и они остались одни, отец сказал:

— Послушай, Люси, не стоит обсуждать что-либо в его присутствии. Но и вправду, что же нам теперь делать?

На что уже пришедшая в себя мама ответила:

— Не говори ерунды, Мел!

Был и еще один человек, которого моя история обеспокоила. На обеде Физического общества мой старый, еще по МТИ, профессор Слэйтер сказал:

— Послушайте, Фейнман! Я слышал историю о том, как вас призывали в армию, расскажите нам ее.

Я рассказал ее физикам — никого из них, кроме Слэйтера, я тогда лично не знал, все хохотали, однако под конец один из них сказал:

— И все же, может быть, психиатры в чем-то были правы.

Я решительно осведомился:

— Какова ваша профессия, сэр?

Вопрос был, конечно, дурацкий, поскольку мы находились на официальной встрече физиков. Меня просто удивило, что физик мог сказать такое.

Он замялся:

— Ну, э-э, вообще-то, я нахожусь здесь не по праву, как гость моего брата, физика. А сам я — психиатр.

Я его тут же с обеда и вытурил.

Впрочем, по прошествии времени я и сам впал в беспокойство. Судите сами, вот человек, всю войну получавший отсрочку от службы в армии, поскольку он занимался бомбой и в призывную комиссию направлялись письма о том, как он необходим для этой работы, а теперь психиатр ставит ему «Д» — получается, что он попросту чокнутый! Да нет, ясное дело, никакой он не чокнутый, а только вид такой делает — ну ничего, мы его выведем на чистую воду!

Мне эта ситуация представлялась скверной, нужно было как-то ее менять. И я за несколько дней придумал решение. Я послал в призывную комиссию письмо — такого, примерно, содержания:

Уважаемые джентльмены!

Я не считаю, что подлежу призыву в армию, поскольку занимаюсь преподаванием науки студентам, а благополучие нашей страны отчасти зависит и от наших будущих ученых. Тем не менее вы можете решить, что призывать меня не стоит, вследствие имеющегося у вас медицинского заключения, а именно, по причине моего психического расстройства. Я считаю, что этому заключению не следует придавать особого веса, потому что оно полностью ошибочно.

Я обращаю Ваше внимание на эту ошибку, поскольку безумен до такой степени, что не желаю извлекать из нее никаких выгод.

Искренне Ваш,

Р. П. Фейнман.

Результат: «Не годен по причинам медицинского характера. 4-я степень».