Вы, разумеется, шутите, мистер Фейнман!

Фейнман Ричард

Часть 4

Из Корнелла в Калтех с заездом в Бразилию

 

 

Профессор, который держался с достоинством

Мне кажется, я не смог бы прожить без преподавательской работы. Причина тут в том, что мне просто необходимо какое-то занятие и, когда у меня иссякают идеи или я не получаю никаких результатов, я, будучи преподавателем, все же могу сказать себе: «По крайней мере, я живу нормальной жизнью; по крайней мере, что-то делаю, вношу некий вклад» — чисто психологическая причина.

Я видел в 1940-х, в Принстоне, что происходило с людьми огромного ума, работавшими в Институте перспективных исследований, специально отобранными обладателями фантастических умственных способностей, получившими возможность просто сидеть по своим кабинетам в прекрасном, стоящем посреди леса здании, не имея ни студентов, ни каких-либо обязанностей вообще. Теперь эти бедолаги, предоставленные самим себе, могли всего лишь сидеть и думать — отлично, правда? Вот только никакие идеи им в голову почему-то не приходили: возможностей сделать что-либо у них имелось предостаточно, а идей не было. Думаю, как раз в такой ситуации нарастает чувство вины, появляется депрессия, и тебя одолевает тревога от того, что нет идей. И все напрасно. Нет идей и все тут.

А не происходит ничего потому, что у тебя нет реальной работы, никто не ставит перед тобой никаких задач — с экспериментаторами-то ты не контактируешь. Тебе не приходится обдумывать ответы на вопросы студентов. Собственно, у тебя нет ничего!

Бывают времена, когда мыслительный процесс идет как надо, когда все само встает по местам и ты полон превосходных идей. И преподавательская работа воспринимается как помеха, наипротивнейшая морока на свете. А потом наступают другие времена, куда более долгие, и в голову не приходит ничего. Ни идей у тебя нет, ни дела какого-то — это же с ума можно сойти! Ты даже не можешь сказать: «Я веду занятия со студентами».

Преподавая, ты имеешь возможность обдумывать всякие элементарные, очень хорошо тебе известные вещи. Это и занятно, и приятно. От того, что ты обдумаешь их еще раз, вреда никакого не будет. Не существует ли лучшего способа их изложения? Или связанных с ними новых проблем? А сам ты не можешь ли придумать в связи с ними чего-то нового? Размышлять о вещах элементарных легко; не надумаешь ничего нового, не беда, твоим студентам сгодится и то, что ты думал об этих вещах прежде. А если надумаешь¸ получаешь удовольствие от того, что сумел взглянуть на старое по-новому.

Да и вопросы, которые задаются студентами, часто оказываются толчком к проведению новых исследований. Вопросы эти нередко оказываются очень глубокими, касающимися вещей, которые я в свое время обдумывал, но, так сказать, отступался от них, откладывал на потом. И снова поразмыслить над ними, посмотреть, не удастся ли продвинуться дальше теперь, очень и очень не вредно. Студенты могут и не видеть проблему, которую мне хочется решить, или тонкостей, которые я хочу осмыслить, однако они напоминают мне о ней, задавая вопросы, которые попадают в ближайшую ее окрестность, а самому напоминать себе об этих вещах не так-то легко.

В общем, я обнаружил, что преподавание и студенты не позволяют жизни стоять на месте, поэтому я никогда не приму поста, сопряженного с созданными для меня кем-то превосходными условиями, которые позволили бы мне не возиться с преподаванием. Никогда.

Хотя однажды мне такой пост предложили.

Во время войны, когда я еще был в Лос-Аламосе, Ганс Бете раздобыл для меня работу в Корнеллском университете — 3700 долларов в год. Я получил предложение и из еще одного места, там платили больше, но я любил Бете и решил отправиться в Корнелл, махнув рукой на деньги. Однако Бете всегда внимательно следил за моими обстоятельствами и, узнав, что другие предлагают мне больше, добился от Корнелла — еще до того, как я приступил там к работе, — повышения ставки до 4000 долларов.

Из Корнелла мне сообщили, что я должен буду читать курс по математическим методам физики, и назвали день, в который мне надлежит там появиться, кажется, это было 6 ноября, — я еще удивился, что начинать придется так поздно. Я поехал поездом из Лос-Аламоса в Итаку и большую часть пути провел за составлением окончательных отчетов по «Манхэттенскому проекту». И сейчас еще помню, что над моим курсом я начал работать уже ночью, между Буффало и Итакой.

Следует понимать, насколько напряженной была обстановка в Лос-Аламосе. Все делалось с наибольшей из возможных скоростью, каждый трудился не покладая рук и заканчивал в самую последнюю минуту. Так что, работа над моим курсом в поезде, за день-два до первой лекции, представлялась мне вполне естественной.

Курс математических методов в физике подходил мне идеально. Собственно, этим я и занимался во время войны — применением математики при решении физических задач. Я знал, какие методы действительно полезны, какие нет. Опыта у меня к тому времени накопилось предостаточно, как-никак я четыре года пропахал в поте лица, постоянно прибегая к математическим трюкам. Так что я расставил в определенном порядке различные разделы математики и способы работы с ними. Те бумаги хранятся у меня и поныне — заметки, сделанные мной в вагоне.

В Итаке я сошел с поезда, неся, по обыкновению, мой тяжелый чемодан на плече. Какой-то человек окликнул меня:

— Такси не желаете, сэр?

Брать такси я всегда избегал: человеком я был молодым, стесненным в средствах, и потому предпочитал передвигаться на своих двоих. А тут подумал: «Как-никак, я профессор — и должен держаться с достоинством». В итоге, я снял чемодан с плеча, взял его в руку и ответил:

— Да.

— Куда поедем?

— В отель.

— В какой?

— В любой из отелей Итаки.

— А номер вы забронировали?

— Нет.

— Получить номер дело не простое.

— Значит, покатаемся от отеля к отелю, я буду заходить в них, а вы — ждать меня снаружи.

Заглядываю я в отель «Итака»: мест нет. Едем оттуда в «Тревэллерс» — тоже ни одного свободного номера. Я говорю таксисту:

— Не стоит вам разъезжать со мной по всему городу, да и мне это обойдется в кучу денег, я лучше ваши отели пешком обойду.

Оставляю я чемодан в «Тревэллерс» и начинаю бродить по городу в поисках жилья. Сами видите, насколько я, новый профессор университета, оказался подготовленным к жизни.

По ходу дела я познакомился с человеком, который, подобно мне, искал свободный номер. Вскоре выяснилось, что положение с ними сложилось в Итаке совершенно немыслимое. В конце концов, мы забрели на какой-то холм и не сразу, но сообразили, что оказались вблизи университетского кампуса.

И тут мы увидели некое подобие общежития — окно открыто, за ним различаются двухъярусные кровати. Стоял уже поздний вечер, и мы решили поинтересоваться, нельзя ли нам здесь переночевать. Дверь дома была не заперта, однако внутри его не обнаружилось ни единой живой души. Мы поднялись в одну из комнат, и мой новый знакомый сказал:

— Ладно, давайте здесь и поспим.

Мне эта идея не понравилась. Показалась чем-то вроде воровства. Кто-то же заправил эти постели; люди вернутся к себе домой, обнаружат нас на своих кроватях — и выйдет скандал.

Покидаем мы этот дом, идем дальше и видим огромную груду сухих листьев, которые сгребли с лужаек при домах — осень же. Я говорю:

— Ха! Мы можем зарыться в листья да в них и поспать!

Я попробовал, как оно там — в общем, довольно мягко. От целодневной ходьбы я устал, меня бы это место более чем устроило. Вот только на неприятности нарываться не хочется. В Лос-Аламосе надо мной посмеивались (когда я играл на барабанах и прочее) по поводу того, какой из меня в Корнелле выйдет «профессор». Мне говорили, что у меня репутация человека, способного сходу совершить любую глупость, вот я и решил вести себя здесь с чуть большим достоинством. Пришлось, хоть и без особой охоты, отказаться от мысли заночевать в груде листьев.

Мы прошли немного дальше и наткнулись на большое здание, явно какое-то важное учреждение кампуса. Вошли внутрь — в вестибюле стоят две кушетки. Мой знакомый сказал: «Все, я сплю здесь!» — и повалился на одну из них.

Да, но я-то не хотел нарываться на неприятности и потому, отыскав в подвале какого-то уборщика, спросил, можно ли мне переночевать на кушетке, и он ответил: «Конечно».

Наутро я проснулся, быстренько нашел заведение, в котором можно было позавтракать, а из него опрометью понесся по кампусу, чтобы выяснить, когда начинаются мои первые занятия. Прибегаю на физический факультет:

— Когда у меня занятия? Я не опоздал?

А в ответ:

— Да вы не волнуйтесь. Занятия начнутся только через восемь дней.

Меня это просто потрясло! И я выпалил:

— Так зачем же мне велели приехать неделей раньше?

— Ну, мы думали, что вам захочется осмотреться здесь, подыскать жилье, обосноваться, а там уж и к занятиям приступать.

Да, я вернулся в цивилизованный мир, а что он собой представляет, понятия не имел!

Профессор Гиббс направил меня в Студенческий союз, чтобы мне там приискали жилье. Не маленький такой дом, и повсюду снуют студенты. Я подхожу к большому столу, на котором стоит табличка «РАССЕЛЕНИЕ», и говорю:

— Я человек здесь новый, ищу комнату.

Сидящий за столом парень отвечает:

— Дружок, с жильем в Итаке туго. На самом деле, туго до того, что, хочешь верь, хочешь не верь, прошлой ночью вот в этом вестибюле спал на кушетке самый настоящий профессор!

Я озираюсь по сторонам — и точно, вестибюль именно тот, — снова поворачиваюсь к этому парню и говорю:

— Ну так я этот профессор и есть, и профессор не желает снова ложиться на вашу кушетку!

Первые дни, проведенные мной в Корнелле в качестве нового профессора, были интересными, а порой и забавными. Через пару дней после моего появления там в мой кабинет заглянул профессор Гиббс, сказавший, что обычно мы новых студентов под конец семестра не принимаем, однако в особых случаях, когда заявление о приеме подает человек очень и очень достойный, его берут. Гиббс вручил мне такое заявление и попросил его просмотреть.

Возвращается он назад:

— Ну, и что вы о нем думаете?

— Думаю, что он первоклассен, и нам следует его принять. И думаю, что нам повезет, если он будет у нас учиться.

— Ну да, а фотографию его вы видели?

— Да при чем тут, черт побери, его фотография? — восклицаю я.

— Решительно не при чем, сэр! Рад был слышать ваши слова. Мне просто хотелось понять, что за человек наш новый профессор.

Гиббсу понравилось, что я набросился на него, не сказав себе: «Он глава факультета, я тут человек новый, надо следить за тем, что я говорю». Я просто не умел думать с такой скоростью; начальная реакция была у меня мгновенной, и я выпаливал первое, что взбредет в голову.

Потом в моем кабинете появился еще один господин. Он желал побеседовать со мной о философии. Что он мне говорил, я толком не помню, но хорошо помню, как он пригласил меня вступить в некий профессорский клуб. Клуб оказался антисемитским, члены его считали, что нацисты были не так уж и плохи. Господин этот все норовил растолковать мне, как много евреев занимается у нас тем да этим — какую-то чушь в этом роде. Я дождался, когда он закончит, и сказал: «Знаете, вы сильно ошиблись адресом — я вырос в еврейской семье». Он удалился и, начиная с этого дня, я начал терять уважение со стороны некоторых профессоров гуманитарных факультетов Корнеллского университета — да и других факультетов тоже.

После смерти жены мне пришлось начинать жизнь заново, нужно было знакомиться с девушками. А в те дни в Корнелле часто устраивали танцы, на которых люди знакомились друг с другом, в особенности первокурсники с теми, кто уже успел поучиться в этом университете.

Помню первые такие танцы, на которые я попал. Не танцевал я уже года три-четыре — в Лос-Аламосе было не до того, я и на людях-то не бывал. Ну и пошел я на эти танцы, старался танцевать как можно лучше и, вроде бы, у меня неплохо получалось. А когда ты танцуешь с девушкой, у вас завязывается разговор, девушкам это нравится.

Потанцевал я с девушкой, поговорил с ней немного, она задала пару вопросов обо мне, я — о ней. Но когда мне захотелось потанцевать с ней еще раз, ее пришлось искать.

— Не хотите еще потанцевать?

— Нет, простите, я собираюсь подышать свежим воздухом.

Или:

— Мне нужно в дамскую комнату сходить.

И такими отговорками меня угостили две или три девушки подряд! В чем дело? Может, я плохо танцую? Или впечатление произвожу плохое?

Я пригласил на танец другую девушку и снова пошли обычные вопросы:

— Вы студент или аспирант?

(Тогда многие студенты выглядели взрослыми людьми, поскольку возвращались с военной службы.)

— Нет, я профессор.

— Вот как? Профессор чего?

— Теоретической физики.

— Вы, надо полагать, и над атомной бомбой работали?

— Да, я провел войну в Лос-Аламосе.

На что она вдруг выпалила:

— Врун несчастный! — и пошла прочь.

А я испытал огромное облегчение. Все объяснилось. Я говорил этим девушкам незатейливую, глупенькую правду, и никак не мог понять, что их отталкивает. А теперь стало совершенно очевидным, что девушки, одна за другой, начинали сторониться меня, потому что я вел себя приятно, естественно, воспитанно, отвечал на их вопросы — все шло очень мило, а потом «хлоп!», полный разлад. А я ничего не понимал, пока эта последняя девушка не назвала меня — на мое счастье — несчастным вруном.

Что ж, я стал уклоняться от ответов на любые вопросы и это возымело эффект полностью противоположный:

— Вы первокурсник?

— Да нет.

— Аспирант?

— Нет.

— Так кто же вы?

— Мне не хочется говорить.

— Но почему же?

— Да вот, не хочется… — и девушки продолжали разговаривать со мной как ни в чем не бывало!

Кончилось тем, что я пригласил к себе сразу двух девушек, и одна из них начала убеждать меня в том, что, хоть я и первокурсник, стыдиться тут вовсе нечего, в университете масса ребят моих лет, которые только начинают учиться, это вполне нормально. Они были второкурсницами и относились ко мне по-матерински, обе. Девушки очень старались избавить меня от психологических изъянов, однако я не хотел, чтобы все запуталось окончательно, не хотел водить их за нос и, в конце концов, признался, что я профессор. Они ужасно расстроились из-за того, что я их обманул. В общем, мне, молодому профессору Корнелла, иногда приходилось несладко.

Так или иначе, я начал читать курс математических методов физики и подумывал также о том, чтобы взять на себя еще один — скажем, электричества и магнетизма. Ну и исследовательской работой мне тоже хотелось заняться. Перед войной, когда я готовился к защите диссертации, у меня появилось немало идей — я разработал новый метод квантовой механики, интегралы по траекториям, да было и еще немало того, что мне хотелось сделать.

В Корнелле, готовя мои курсы, я часто ходил в библиотеку — читал там «Тысячу и одну ночь» да строил глазки проходившим мимо девушкам. А вот когда пришло время приступить к исследованиям, я просто не смог заставить себя взяться за них. Я ощущал усталость, мне было не интересно, — я не мог приступить к работе и все! И это тянулось, как мне тогда показалось, несколько лет, хотя, оглядываясь назад и прикидывая, когда и что происходило, я понимаю: далеко не так долго. Вероятно, сейчас этот срок не показался бы мне таким уж длительным, но тогда я воспринимал его как очень долгий. Я попросту не мог приступить к работе над какой-либо задачей — помню, я написал пару фраз, посвященных какой-то проблеме из физики гамма-излучения, а дальше — ни в какую. И у меня сложилось убеждение, что из-за войны и всего остального (смерти жены) я попросту перегорел — как лампочка.

Теперь я понимаю то мое состояние намного лучше. Прежде всего, человеку молодому невдомек, как много времени отнимает подготовка хорошего курса лекций, особенно, если занимаешься этим впервые — не говоря уж о чтении самих лекций, составлении экзаменационных задач и проверке их разумности. Курс у меня получился хороший, каждая лекция была основательно продумана. Он потребовал огромных усилий, а я этого не сознавал! Ну и сидел, «перегоревший», читая «Тысячу и одну ночь» и мрачно размышляя о своей участи.

В это время я получал предложения и из других мест — от университетов, от промышленных корпораций, — и посты мне предлагали с более высоким окладом. Но всякий раз, получив очередное предложение, я впадал во все большее уныние. Я говорил себе: «Посмотри, тебе предлагают замечательную работу, но ведь никто не сознает, что я перегорел! Разумеется, я не могу принять это предложение. Они думают, что я чего-то добьюсь, а я ничего добиться не способен! У меня нет идей…».

И наконец, почта принесла мне приглашение от Института передовых исследований: Эйнштейн… фон Нейман… Вейль… столько великих ученых! Это они писали мне, приглашая занять пост профессора там, у них! И не просто профессора. Им откуда-то стало известным мое отношение к Институту передовых исследований, мое мнение о том, что он слишком теоретичен, что в нем мало настоящей деятельной работы, необходимости напрягать силы. Вот они и писали: «Мы сознаем, что Вы питаете значительный интерес к экспериментам и преподаванию, и потому достигли договоренности о создании профессуры особого типа, если таковая Вас устроит: половину времени Вы будете работать как профессор Принстонского университета, половину — как профессор Института».

Институт передовых исследований! Особое исключение! Пост, лучший, чем у самого Эйнштейна! Предложение идеальное, совершенное — и нелепое!

Да, воистину нелепое. Другие предложения тоже вгоняли меня в тоску — в какой-то мере. Присылавшие их люди ожидали от меня неких свершений. Но это было попросту смехотворно, неслыханно смехотворно, для меня даже стать достойным их ожиданий было делом невозможным. Другие предложения были просто ошибочными, это — абсурдным! В то утро я брился, размышлял о нем и похохатывал.

А потом вдруг сказал себе: «Знаешь, их представление о тебе попросту фантастично, ты совершенно его недостоин. Но ведь ты и не обязан быть достойным его!».

Блестящая была мысль: ты вовсе не обязан стоять на уровне представлений других людей о том, чего ты способен достичь. Я не обязан быть таким, каким они хотят меня видеть. Это их ошибка, а вовсе не мой недостаток.

Разве я виноват в том, что Институт передовых исследований полагает, будто я столь хорош? Быть таким попросту невозможно. Ясно же, они ошибаются, — и как только я сообразил, что они могли оказаться не правыми, я понял также: это верно и в отношении других мест, включая мой университет. Я таков, каков есть, если они считают, будто я необычайно хорош и предлагают мне, исходя из этого, какие-то деньги, что ж, это их беда.

И по какому-то чудесному совпадению, в тот же день мне позвонил и попросил зайти к нему возглавлявший в Корнелле лабораторию Боб Уилсон — возможно, он слышал, как я разговаривал с кем-то на эту тему, или просто хорошо меня понимал. Когда я пришел к нему, он сказал: «Фейнман, вы прекрасно преподаете и отлично работаете, мы очень вами довольны. Мы могли ожидать от вас чего-то еще, однако это вопрос удачи — нашей. Беря на работу профессора, мы идем на риск. Если все складывается удачно — очень хорошо. Если нет — ничего не поделаешь. Но вам волноваться из-за того, что вы делаете и чего не делаете, вовсе не следует». Он сказал это гораздо лучше, чем оно выглядит в моей передаче, и слова его освободили меня от чувства вины.

А затем мне пришло в голову вот что: ныне физика внушает мне легкое отвращение, но ведь было же время, когда я наслаждался ею? А почему я ею наслаждался? Да потому, что она была для меня игрой. Я делал то, что мне нравилось делать, и это имело отношение не к значению моих занятий для развития ядерной физики, а к тому, насколько интересны и веселы сами мои игры. Еще учась в университете, я однажды заметил, что струя текущей из крана воды сужается, и мне стало интересно — смогу ли я выяснить, чем это сужение определяется. Задача оказалась довольно простой. Я вовсе не обязан был ее решать, никакого значения для будущего науки она не имела да и кто-то другой наверняка уже решил ее. Однако мне это было не важно: я выдумывал разные разности и играл с ними, развлекаясь.

Так я усвоил новую для меня позицию. Хорошо, я перегорел и никогда ничего не достигну, однако у меня хорошее место в университете, мне нравится преподавать и точно так же, как я получаю удовольствие, читая «Тысячу и одну ночь», я могу играть, когда мне захочется, с физикой, ничуть не заботясь о том, имеют мои игры какое-либо важное значение или не имеют.

Неделю спустя я сидел в кафетерии и кто-то, дурачась, подбросил вверх тарелку. Пока тарелка взлетала, я заметил, что она покачивается, а украшающая ее эмблема Корнелла описывает круги. И для меня было совершенно очевидным, что вращение происходит быстрее качания.

Делать мне было нечего, и я занялся выяснением особенностей движения вращающейся тарелки. И обнаружил, что когда угол ее наклона невелик, скорость вращения эмблемы вдвое превышает скорость качания тарелки — два к одному. Такое простое решение довольно сложного уравнения! И я подумал: «А нет ли возможности получить это решение сразу, прямо из рассмотрения действующих на тарелку сил и динамики движения — почему, собственно, получается два к одному?»

Не помню уж как, но в конечном счете я разработал описание движения массивных частиц и выяснил, каким образом баланс всех ускорений приводит к этому самому «два к одному».

Зато помню, как пришел к Гансу Бете и сказал:

— Послушайте, Ганс! Я обнаружил кое-что интересное. Тарелка вращается вот так, а причина, по которой вот это отношение составляет два к одному, состоит в том, что… — и рассказал ему об ускорениях.

Он говорит:

— Действительно интересно, Фейнман, но чем оно важно? Почему вы занялись этой задачей?

— Ха! — отвечаю я. — Да ничем оно не важно. А занялся я ею просто забавы ради.

Реакция Бете нисколько меня не расхолодила; я уже решил получать от физики удовольствие и делать то, что мне нравится.

Я продолжил работу над уравнениями качаний. А затем задумался о том, как электрон в теории относительности начинает движение по своей орбите. Затем об уравнении Дирака в классической электродинамике. Затем об электродинамике квантовой. Я и опомниться не успел (все происходило очень быстро), как уже «играл» — на самом-то деле работал над ними, — все с теми же старыми проблемами, которые мне так нравились, которые я забросил, когда отправился в Лос-Аламос: проблемами, легшими в основу моей диссертации, старомодными и чудесными.

Особых усилий они не требовали. Играть с ними было легко. Это как бутылку хорошим штопором откупоривать: все происходит плавно и без усилий. Я даже попытался воспротивиться этой легкости. Значения то, чем я занимался, не имело решительно никакого — значение оно обрело потом. Мои диаграммы — да и вообще все то, за что я получил Нобелевскую премию, — выросли как раз из того баловства с покачивающейся тарелкой.

 

Вопросы есть?

Во время работы в Корнелле меня попросили читать курс лекций — по одной в неделю — в Буффало, в лаборатории аэронавтики. У Корнелла имелась договоренность, в силу которой кто-то из сотрудников университета должен был вечерами читать в этой лаборатории лекции по физике. Собственно, их кто-то уже и читал, однако он вызвал недовольство, и физический факультет обратился ко мне. Я был молодым профессором, ответить отказом мне было не просто, и я дал согласие.

Добираться до Буффало приходилось самолетом маленькой авиакомпании — у нее, собственно, всего один и был. Она именовалась «Робинсон Эрлайнз» (впоследствии «Могавк Эрлайнз») и, помню, когда я впервые полетел в Буффало, именно мистер Робинсон самолетом и управлял. Он сбил с крыльев лед, и мы поднялись в воздух.

В общем и целом, летать каждый четверг, вечерами, в Буффало мне не так уж и нравилось. Однако университет оплачивал мои расходы, выдавая в придачу еще 35 долларов. Дитя Депрессии, я надумал эти 35 долларов — приличная по тем временам сумма — откладывать.

Но тут мне пришла в голову следующая мысль: назначение этих 35 долларов состоит в том, чтобы сделать полеты в Буффало более привлекательными, а достигнуть этого можно только одним путем — потратив их до цента. И я решил, что всякий раз, отправляясь в Буффало, буду тратить 35 долларов на развлечения — вдруг это сделает путешествия туда более стоящим препровождением времени.

Особым опытом жизни в широком мире я не обладал. И, не зная, с чего начать, попросил таксиста, с которым ехал из аэропорта, рассказать, где тут у них в Буффало можно повеселиться. Он с охотой пошел мне навстречу, — я до сих пор помню, как его звали: Маркузо, такси номер 169. Впоследствии, прилетая в четверг вечером в аэропорт Буффало, я неизменно спрашивал, свободен ли Маркузо.

Направляясь на самую первую лекцию, я спросил у Маркузо:

— Есть у вас тут интересный бар, в котором происходят всякие занятные вещи? — я полагал, что занятные вещи должны происходить именно в барах.

— Попробуйте «Алиби-Рум», — ответил он. — Веселое местечко, там кого только не встретишь. Я вас подброшу туда после лекции.

И после лекции Маркузо повез меня в «Алиби-Рум». Дорогой я говорю:

— Знаете, я собираюсь чего-нибудь выпить. Как называется хорошее виски?

— Попросите «Блэк-энд-Уайт», вода отдельно, — посоветовал он.

Бар «Алиби-Рум» оказался элегантным заведением, очень людным и оживленным. Женщины в мехах, посетители — само благодушие и все время звонят телефоны.

Я подошел к стойке, заказал «Блэк-энд-Уайт», вода отдельно. Весьма дружелюбный бармен мигом усадил рядом со мной красивую женщину и представил нас друг дружке. Я купил ей выпивку. Место это мне понравилось, и я решил на следующей неделе заглянуть в него снова.

Каждый четверг я прилетал вечером в Буффало, ехал в такси номер 169 на лекцию, а с нее в «Алиби-Рум». Входил в бар, заказывал «Блэк-энд-Уайт», вода отдельно. И спустя несколько недель, стоило мне только появиться в баре, как на стойке возникало ожидавшее меня «Блэк-энд-Уайт», вода отдельно.

— Ваше обычное, сэр, — приветствовал меня бармен.

Я залпом проглатывал стопочку, показывая, какой я крутой малый, — вроде тех, каких видишь в фильмах, — а затем, переждав секунд двадцать, отправлял следом воду. Впрочем, спустя недолгое время, я стал обходиться и без воды.

Бармен неизменно заботился о том, чтобы пустое место рядом со мной как можно скорее занимала красивая женщина, — поначалу у нас с ней все шло распрекрасно, однако ближе к закрытию бара все эти женщины куда-то исчезали. Я думал, причина тут в том, что я к тому времени основательно пьянел.

Однажды после закрытия «Алиби-Рум» женщина, которую я в ту ночь угощал выпивкой, предложила мне пойти с ней еще в одно место, где будет куча ее знакомых. Заведение это располагалось на втором этаже дома, по виду которого никак нельзя было сказать, что в нем находится бар. Всем барам Буффало полагалось закрываться в два часа ночи, и их посетители стекались, чтобы продолжить, в этот большой зал на втором этаже — незаконный, разумеется.

Я все пытался придумать, как бы мне посидеть в баре, не напиваясь, просто наблюдая за тем, что в нем происходит. И наконец, в одну из ночей мне попался на глаза человек, завсегдатай бара, который, подойдя к стойке, попросил всего лишь стакан молока. Все в баре знали, в чем его беда: у несчастного была язва. Этот случай и навел меня на мысль.

В следующий раз прихожу я в «Алиби-Рум», и бармен спрашивает:

— Как обычно, сэр?

— Нет, — с разочарованным видом отвечаю я. — «Кока». Простая «Кока».

Вокруг меня собираются, выражая сочувствие, другие завсегдатаи.

— Да, я вот три недели назад тоже попробовал завязать, — говорит один.

— Это трудное дело, Дик. По-настоящему трудное, — говорит другой.

Все они прониклись ко мне большим уважением. Как же, человек «завязал» и все-таки у него хватило храбрости заявиться в бар со всеми его «соблазнами» и просто-напросто потребовать «Коки», — а все потому, что он друзей захотел повидать. И ведь я продержался так целый месяц. Крутой парень, и вправду крутой.

Но как-то раз, захощу я в мужскую уборную, а там торчит у писсуара какой-то тип, пьяный в стельку. И вдруг он ни с того ни с сего говорит мне, гнусным таким голосом:

— Не нравится мне твоя рожа. Врезать тебе, что ли?

Я аж позеленел от страха. Но ответил голосом не менее гнусным:

— Уйди с дороги, пока я прямо сквозь тебя не помочился!

Он сказал что-то еще, и я понял — дело идет к драке. А я никогда не дрался. Не знал, как это делается, и боялся, что он меня изувечит. Только одно я и придумал: отошел от стены, сообразив, что если он меня стукнет, так я еще и спину зашибу.

И тут я получил удар в глаз — не так уж оказалось и больно, — а в следующий миг и сам стукнул сукина сына, автоматически. Замечательное открытие: думать не надо, «механизм» сам знает, что делать.

— Ладно. Один-один, — говорю. — Хочешь продолжить?

Он отступил на шаг, повернулся и ушел. Будь он таким же болваном, как я, мы с ним поубивали бы друг друга.

Я подошел к умывальнику: руки дрожат, десны в крови — это самое слабое мое место, десны, — глаз болит. Немного придя в себя, я вернулся в бар, с воинственным видом подошел к стойке и сказал:

— «Блэк-энд-Уайт», вода отдельно, — решил, что виски успокоит мои нервы.

Мне оно было невдомек, однако тип, с которым я подрался в уборной, сидел на другом конце бара, разговаривая с тремя парнями. Вскоре эти трое — крупные, крепкие мужики — подошли ко мне, обступили. Вид у них был грозный, один из них сказал:

— Ты зачем это нашего дружка побил, а?

Я был настолько глуп, что не понял — меня берут на испуг, я знал только одно: кто прав, а кто виноват. И резко повернувшись к ним, выпалил:

— Вы разберитесь сначала, кто первый начал, а потом уж лезьте на рожон.

Парни удивились — они пугают, а мне не страшно, — и пошли восвояси.

Спустя какое-то время один из них вернулся и сказал:

— Ты прав, — Керли, он такой. Вечно лезет драку, а после просит нас разобраться.

— Еще бы я был не прав, черт подери! — ответил я, и этот парень присел рядом со мной.

Потом подошел Керли с двумя другими, они уселись через два табурета от меня — с другого бока. Керли произнес какие-то слова насчет того, что глаз мой выглядит не лучшим образом, я ответил, что и его тоже не так чтобы хорош.

Говорил я по-прежнему задиристо, поскольку считал, что именно так и должен вести себя в баре настоящий мужчина.

Обстановка все накалялась, посетители бара с испугом ожидали того, что неминуемо должно было случиться. Бармен говорит:

— Здесь драться не положено, парни! Угомонитесь!

Керли шипит:

— Не волнуйся, мы его на улице достанем, когда он выйдет.

И тут появляется настоящий гений. В каждой сфере жизни имеются свои первоклассные специалисты. Этот подходит ко мне и говорит:

— Здорово, Дан! Я и не знал, что ты в городе! Рад тебя видеть!

А потом обращается к Керли:

— Привет, Пол! Познакомься с моим другом Даном, вот он. Думаю, вы, ребята, сойдетесь. Может, пожмете друг другу руки?

Пожимаем мы друг другу руки. Керли говорит:

— Э-э, рад знакомству.

А гений наклоняется ко мне и шепчет:

— А теперь мотай отсюда и побыстрее!

— Но они же сказали что…

— Мотай, тебе говорят!

Я взял пальто, выскочил на улицу. И пошел, держась поближе к стенам домов — на случай, если они бросятся искать меня. Однако из бара никто не вышел, и я благополучно добрался до моего отеля. Лекция, которую я прочитал в тот вечер, была последней, поэтому больше я в «Алиби-Рум» не появлялся, — по крайней мере, в следующие несколько лет.

(Лет десять спустя я заглянул туда, там все изменилось. От былой изысканности и уюта ничего не осталось, бар стал грязноватым да и сидели в нем личности явно сомнительные. Я поговорил с барменом, уже другим, рассказал ему о прежних временах. «Ну да! — сказал он. — Тут обычно ошивались букмекеры со своими девочками». Только тогда я и понял, почему посетители выглядели такими обходительными и элегантными и почему в баре все время звонили телефоны.)

На следующее утро, встав и взглянув в зеркало, я сделал новое открытие — оказывается синяку под глазом для окончательного вызревания требуется несколько часов. Когда я вернулся в Итаку, то зашел к декану, мне нужно было передать ему кое-какие материалы. У него сидел профессор философии, который, увидев синяк под моим глазом, воскликнул:

— Ух ты, мистер Фейнман! Только не говорите мне, что налетели на дверной косяк.

— Вовсе нет, — ответил я. — Всего лишь подрался в уборной бара — в Буффало.

— Ха-ха-ха, — расхохотался он.

Оставалась еще одна проблема — мне предстояло прочесть лекцию студентам. В аудиторию я вошел с опущенной головой, уставясь в мои заметки. А когда пришло время начать, поднял голову и произнес слова, которые произносил перед каждой лекцией, — только на этот раз тон мой был намного резче:

— Вопросы есть?

 

Давайте сюда мой доллар!

Из Корнелла я часто ездил домой, в Фар-Рокавей. Как-то раз, когда я был там, зазвонил телефон — МЕЖДУГОРОДНЫЙ ЗВОНОК, аж из самой Калифорнии. В те дни междугородный звонок означал, что сейчас произойдет нечто очень важное — тем более звонок из такого чудесного места, как Калифорния, находящаяся в миллионе миль от моего дома.

Человек на другом конце линии спрашивает:

— Это профессор Фейнман из Корнеллского университета?

— Совершенно верно.

— С вами говорит мистер Такой-то из самолетостроительной компании «Такая-то и такая-то».

Речь шла об одной из крупнейших калифорнийских компаний, к сожалению, теперь уж не помню о какой. А он продолжает:

— Мы намереваемся создать лабораторию для разработки самолетов с ракетными двигателями на ядерном топливе. Ее ежегодный бюджет составит столько-то миллионов.

И называет внушительную цифру.

Я говорю:

— Минуточку, сэр, я не понимаю, зачем вы мне-то об этом рассказываете.

— Вы просто послушайте, — отвечает он. — И я вам все объясню. Только позвольте мне сделать это в привычной для меня манере.

И рассказывает дальше — какое число людей будет работать в лаборатории, столько-то на таком уровне, столько-то докторов на другом…

— Извините, сэр, — говорю я, — но, по-моему, вы позвонили не тому человеку.

— Я говорю с Ричардом Фейнманом, Ричардом П. Фейнманом?

— Да, но вы…

— Будьте добры, позвольте мне закончить, сэр, тогда мы и обсудим этот вопрос.

— Хорошо! — я закрываю глаза и выслушиваю всю его галиматью, все подробности большого проекта, так и не понимая, зачем он вываливает на меня эти сведения.

А он, добравшись до конца, говорит:

— Я рассказываю вам о наших планах, потому что мы хотели бы узнать, не согласитесь ли вы возглавить эту лабораторию.

— Вы уверены, что разговариваете с тем, с кем хотели поговорить? — говорю я. — Я профессор теоретической физики. Не инженер-ракетчик, не инженер-самолетостроитель, ничего подобного.

— Мы уверены, что нам нужны именно вы.

— Хорошо, а каким образом вам стало известно мое имя? Почему вы решили позвонить именно мне?

— Сэр, ваше имя значится на патенте самолета с ракетными двигателем на ядерном топливе.

— О, — говорю я, сразу сообразив, что это за патент (сейчас я вам эту историю расскажу), а затем: — Простите, но я предпочел бы остаться профессором Корнеллского университета.

Дело в том, что во время войны государственным патентным бюро заведовал в Лос-Аламосе один очень милый дядька, капитан Смит. Он разослал всем нам уведомление, в котором говорилось примерно следующее: «Патентное бюро будет радо запатентовать от имени правительства Соединенных Штатов, на которое вы в настоящее время работаете, любую возникшую у вас идею. Вы можете думать, что имеющиеся у вас идеи относительно ядерной энергии и ее применения известны каждому, но это далеко не так. Просто загляните в мой офис и изложите ее мне».

Во время ленча я встречаюсь со Смитом и, пока мы с ним возвращаемся в техническую зону, говорю ему:

— Насчет разосланного вами уведомления — вам не кажется, что если мы станем приходить к вам с каждой нашей идеей, получится сумасшедший дом?

Мы довольно долго препирались по этому поводу — уже у него в кабинете — и, наконец, я сказал:

— Идей, касающихся ядерной энергии, причем совершенно очевидных, существует столько, что я мог бы рассказывать вам о них целый день.

— ПРИВЕДИТЕ ПРИМЕР!

— Проще простого, — говорю я. — Например: ядерный реактор… под водой… вода втекает в него… с другой стороны выходит пар… Пшшшшш — вот вам подводная лодка. Или: ядерный реактор… воздух поступает спереди, нагревается посредством ядерной реакции… выходит сзади… Бах! Мы летим по воздуху — это самолет. Или: ядерный реактор… пропускаем через него водород… Шарах! — ракета. Или: ядерный реактор… только вместо обычного урана вы используете обогащенный, добавляя в него при высокой температуре окись бериллия, чтобы повысить его эффективность… Это электростанция. И таких идей миллионы! — покидая его кабинет, закончил я.

Вроде бы тем все и кончилось.

Месяца три спустя Смит звонит мне:

— Фейнман, патент на подводную лодку уже выдан. А вот другие три — ваши.

Так что, когда калифорнийская самолетостроительная компания задумала создать ту лабораторию и попыталась найти специалиста по всяким штуковинам с ракетными двигателями, долго ей искать не пришлось. Довольно было выяснить, кто эти штуки запатентовал!

Кстати, Смит попросил меня подписать кое-какие документы, касающиеся тех трех идей, которые я передал государству, чтобы оно их запатентовало. А надо вам сказать, существует такая юридическая глупость, — когда вы передаете патент правительству, подписанный вами документ не обретает законной силы до тех пор, пока вы не получите что-либо в обмен на него, и в том, который я подписывал значилось: «Настоящим я, Ричард П. Фейнман, передаю мою идею правительству за вознаграждение в один доллар …»

Подписал я документ и спрашиваю:

— А где мой доллар?

— Ну, это же просто формальность, — отвечает Смит. — У нас и фондов-то нет, из которых я мог бы вам доллар выплатить.

— Вы сами обставили все так, что моя подпись стоит доллар, — говорю я. — Вот и давайте сюда мой доллар!

— Что за глупости! — протестует Смит.

— Никакие не глупости, — говорю я. — Это юридический документ. Вы велели мне его подписать, а я человек честный. Так что нечего дурака валять.

— Ну хорошо, хорошо, — устало говорит он. — Дам я вам доллар, из собственного кармана.

— Годится.

Беру я этот доллар и вдруг меня осеняет, на что его следует потратить. Надо пойти в бакалейный магазин и накупить, — а в то время на доллар можно было купить много чего, — печенья, конфеты, ну, знаете, шоколадные конфеты с зефиром внутри, и прочие сладости.

Возвращаюсь я в лабораторию теоретической физики и объявляю:

— Внимание все, я только что получил вознаграждение! Угощайтесь! На него и куплено! Доллар за мой патент! Я получил доллар за мой патент!

Тут уж все, у кого имелись патенты, а имелись они у многих, начинают таскаться к капитану Смиту и требовать свои доллары.

Поначалу он выдает их из собственного кармана, но очень скоро понимает, что нажил себе геморрой! И приступает к безумным попыткам учредить фонд, из которого он сможет выдавать доллары назойливым изобретателям. Не знаю уж, удалось ему это или нет.

 

Их нужно просто спрашивать?

Первое время я, преподавая в Корнелле, переписывался с девушкой из Нью-Мехико, с которой познакомился во время работ над созданием атомной бомбы. В одном из своих писем она упомянула о каком-то еще знакомом ей мужчине, и я, поразмыслив, решил съездить туда, как только закончится учебный год, и попытаться спасти положение. Однако, приехав, понял, что опоздал, и в итоге застрял на все лето в одном из мотелей Альбукерке, совершенно не зная, чем мне себя занять.

Мотель «Каса Гранде» стоял на знаменитом «Шоссе 66» — это была самая большая дорога из проходивших через город. Дома через три от него располагался маленький ночной клуб с развлекательной программой. Поскольку делать мне было решительно нечего и поскольку я любил наблюдать в барах за людьми и знакомиться с ними, я зачастил в этот клуб.

Впервые попав в него, я познакомился у стойки бара с одним пареньком. Мы с ним обратили внимание на столик, за которым сидели сплошь красивые молодые леди — думаю, это были стюардессы «Транс уорлд айрлайнз», — отмечавшие день рождения одной из них. И мой новый знакомый сказал:

— Давай-ка наберемся храбрости и пригласим их потанцевать.

Мы пригласили двух девушек, а потом уже они нас пригласили — присесть за их столик. Мы с ними выпили, и не по одному разу, и тут подошел официант, спросивший:

— Не желаете ли заказать что-нибудь еще?

А мне нравилось изображать пьяного, поэтому я, хоть и был трезв как стеклышко, спросил у девушки, с которой танцевал:

— Хххотите чвонибудь?

— А что можно? — отвечает она.

— Всссссе, что хотите — ВСЕ!

— Ладно! Тогда будем пить шампанское, — радостно сообщает она.

И я говорю — громко, чтобы слышали все, кто есть в баре:

— Идет! Шшшшмпанского для всех!

Тут я слышу, мой новый друг говорит этой девушке что-то насчет того, как это некрасиво — «выкачивать из него все бабки, пользуясь тем, что он пьян», — и соображаю, что, пожалуй, дал маху.

И вообразите, как мило, — официант подходит, наклоняется ко мне и негромко произносит:

— Сэр, оно обойдется вам в шестнадцать долларов за бутылку.

Я решаю отказаться от идеи «шампанского для всех» и говорю ему — еще громче:

— НУ И ЧЕРТ С НИМ!

И потому я здорово удивился, когда несколько мгновений спустя официант вернулся со всеми его прикрасами — белой салфеткой через руку, уставленным бокалами подносом, ведерком льда и бутылкой шампанского. Он решил, что я подразумевал «Ну и черт с ними, с деньгами», а не «Ну и черт с ним, с шампанским»!

Официант налил всем шампанского, я заплатил шестнадцать долларов, а мой новый друг сильно обозлился на девушку, потому что считал, будто это она выдоила из меня такие большие деньги. Однако, что касается меня, это был не конец, но, как выяснилось впоследствии, начало нового приключения.

Шли недели, я довольно часто заглядывал в этот ночной клуб, развлекательная программа там то и дело менялась. Теперь новые исполнители принадлежали к цирку, который гастролировал в Амарилло, во многих других городах Техаса и Бог весть где еще. Кроме того, в клубе выступала его собственная певица по имени Тамара. И всякий раз, как в клубе появлялась новая труппа артистов, Тамара знакомила меня с одной из девушек этой труппы. Девушка походила к моему столику, усаживалась за него, я покупал ей выпивку, мы разговаривали. Разумеется, я был бы рад не ограничиваться одними лишь разговорами, однако в последнюю минуту у этих девушек неизменно находилось какое-то срочное дело. И я никак не мог понять, почему Тамара то и дело берет на себя такие хлопоты, знакомит меня с девушками, а потом, хоть поначалу все складывается и хорошо, я обязательно кончаю тем, что угощаю девушек и провожу вечер в разговорах с ними, — но и не более того. Впрочем, и мой друг, которого Тамара ни с кем не знакомила, тоже большими успехами похвастаться не мог — оба мы были теми еще олухами.

После нескольких недель разного рода шоу и разного рода знакомств Тамара представила меня девушке еще из одной труппы и началась рутинная процедура — я угощаю, мы разговариваем, девушка ведет себя очень мило. Она уходит на сцену, чтобы выступить в шоу, а потом возвращается за мой столик, чем сильно меня радует. Люди, сидящие в клубе, посматривают на нас и, наверное, думают: «Что она в этом типе нашла, почему вернулась к нему?».

Однако затем, под конец вечера, она произносила слова, которые я слышал уже не один раз: «Я пригласила бы вас к себе, но у нас сегодня вечеринка, так что, может быть, завтра вечером…» — а я по опыту знал, что это ее «может быть, завтра вечером» означает ПУСТОЙ НОМЕР.

Ну-с, в тот вечер я заметил, что девушка — ее звали Глорией — то и дело перекидывается парой слов с конферансье: во время шоу, по пути из женского туалета. И когда она снова ушла в туалет, а конферансье случилось проходить мимо моего столика, я неожиданно для самого себя поднял бокал и сказал:

— Какая милая у вас жена.

Он ответил:

— Да, спасибо.

Мы разговорились. Он решил, что это Глория мне все рассказала. А Глория, вернувшись, решила, что рассказал он. В общем, слово за слово, и они пригласили меня зайти, когда закроется бар, к ним домой.

В два часа ночи я пришел с ними в их мотель. Разумеется, никакого приема в мою честь они устраивать не стали, мы просто долгое время проговорили. Они показали мне фотоальбом, там был снимок Глории, сделанный в то время, когда она познакомилась в штате Айова с мужем, — выросшая на кукурузе полноватая молодая женщина; и другие снимки, на которых она была уже похудевшей, — теперь же Глория выглядела попросту изящной и стройной! Муж научил ее очень многому, даром что сам он не умел ни читать, ни писать, и это было особенно интересно, — он же был конферансье, зачитывал во время соревнования артистов-любителей названия номеров и имена исполнителей, а я даже не заметил, что он не способен читать то, что «читает». (На следующий вечер я понял, как это делалось. Глория, выводя артиста на сцену или уводя с нее, заглядывала в листок бумаги, который муж держал в руке, прочитывала название следующего номера и имена его исполнителей и шепотом сообщала их мужу.)

Они оказались интересной, общительной парой, мы помногу разговаривали, это было очень занятно. Вспомнив о моем знакомстве с Глорией, я спросил у нее, почему Тамара вечно сводит меня с новыми девушками.

Глория ответила:

— Перед тем как познакомить с вами меня, Тамара сказала: «Сейчас я представлю тебя настоящему транжире!».

Я ненадолго впал в недоумение, а потом вспомнил о бутылке шампанского, купленной с таким громогласным и неверно понятым «ну и черт с ним!» за шестнадцать долларов, которые оказались, в конечном итоге, разумным вложением средств. По-видимому, я приобрел заодно с шампанским и репутацию чудака, который всегда приходит в клуб не приодетым, не облаченным в хороший костюм, но неизменно готовым потратить на девушек уйму денег.

В конце концов, я поведал им о том, что приводило меня в недоумение: «Я человек довольно умный, — сказал я, — но, похоже, только в том, что касается теоретической физики. Однако в этом баре толчется немало и других умных людей — из нефтяной промышленности, их горнодобывающей, видных бизнесменов, — и они постоянно угощают девушек, но ничего этим не добиваются!». (К тому времени я решил, что такие угощения выпивкой и всем прочим посетителям бара тоже ничего не дают.) «Как же получается, — спросил я, — что умный человек, приходя в бар, обращается в полного идиота?».

Конферансье сказал:

— А вот в этом я разбираюсь до тонкостей. Мне точно известно, как тут все устроено. Я дам вам пару уроков, после которых вы в любом баре вроде этого сможете получать кое-что от девушек. Однако прежде, чем давать их, я покажу вам, что и вправду знаю, о чем говорю. И для этого Глория заставит мужчину угостить вас коктейлем с шампанским.

— Хорошо, — отвечаю я, а сам думаю: «Как, черт подери, они сумеют провернуть такой фокус?».

А конферансье продолжает:

— Но только вы должны будете делать в точности то, что мы вам скажем. Завтра вечером вы сядете в баре на некотором расстоянии от Глории, а когда она подаст вам знак, от вас потребуется только одно — пройти мимо нее.

— Да, — говорит Глория. — Это будет не сложно.

На следующий вечер я прихожу в бар и устраиваюсь в углу, из которого хорошо видна Глория. Спустя некоторое время рядом с ней, разумеется, усаживается какой-то малый, а еще немного позже мне становится ясно, что он уже всем доволен и счастлив, — и тут Глория подмигивает мне. Я встаю и неторопливо приближаюсь к ним. А когда прохожу мимо, Глория оборачивается и произносит, радостно и дружелюбно:

— О, Дик, привет. Ты когда это в город вернулся? Где пропадал?

Сидящий с ней парень оборачивается — посмотреть, что это за «Дик» такой, и я читаю в его глазах нечто целиком и полностью мне понятное, поскольку и сам не раз попадал в его теперешнее положение.

Взгляд первый: «Так-так, соперник. Я ей купил выпивку, а он ее сейчас уведет! Хорошенькое дело!»

Взгляд второй: «Нет, это просто случайный знакомый. Похоже, они знают друг дружку уже довольно давно»

Я просто вижу все это. Читаю то, что написано у него на лице. И точно знаю, что его ожидает.

Глория говорит ему:

— Джим, познакомься с моим старым другом Диком Фейнманом.

Взгляд третий: «Я знаю, что мне надо сделать; надо подмазаться к ее дружку, ей это понравится».

И Джим говорит мне:

— Привет, Дик. Не хотите выпить?

— С удовольствием! — отвечаю я.

— Что вам заказать?

— Да то же, что пьет Глория.

— Бармен, еще один коктейль с шампанским, пожалуйста.

Действительно, просто; ничего мудреного в этом нет. В ту ночь я после закрытия бара снова пришел в мотель к Глории и конферансье. Они веселились, радуясь тому, как гладко у нее все прошло.

— Ну ладно, — говорю я. — Вы полностью убедили меня в том, что знаете, о чем говорите. А как насчет уроков?

— Хорошо, — отвечает конферансье. — Основной принцип таков: мужчина хочет оставаться джентльменом. Не хочет, чтобы его считали невоспитанным, грубым и уж тем более скрягой. И если женщина хорошо это понимает, она легко подталкивает его в том направлении, какое ей требуется.

— Поэтому, — продолжает он, — ни при каких обстоятельствах не ведите себя по-джентльменски. Более того, первое правило гласит: не покупайте женщине ничего — пока не спросите ее, переспит ли она с вами, и не убедитесь, что будет, что на этот счет она не соврала.

— Э-э… вы хотите сказать… вы не… э-э… их нужно просто спрашивать?

— Вот именно, — отвечает он. — Я понимаю, это ваш первый урок, вам может быть трудно вести себя с такой прямотой. Поэтому, прежде чем спросите, можете купить ей что-нибудь, — какую-то мелочь, но только одну. Хотя, с другой стороны, это лишь затруднит вам все дело.

Ну ладно, мне главное принцип дать, остальное я и сам додумаю. Весь следующий день я перестраивал мою психологию: усвоил мысль о том, что девицы, болтающиеся в барах, просто-напросто сучки, что они решительно ничего не стоят, что они сбегаются туда, чтобы получить от вас выпивку, что вести себя по-джентльменски я с такими дешевками отнюдь не обязан — и так далее. Я старался обратить эти идеи в основу моих автоматических реакций.

И к вечеру обрел готовность испытать новые принципы на деле. Я, как обычно, пришел в бар, встретился там с другом, а он говорит:

— Ну, Дик! Сейчас ты увидишь, с какой я сегодня девушкой познакомился! Она пошла переодеваться, скоро вернется.

— Ладно, — говорю я, нисколько не впечатленный, — ладно.

И усаживаюсь за отдельный столик, чтобы посмотреть шоу. Как раз в начале его и приходит девушка моего друга, и я думаю: «Да, хорошенькая, но мне на это наплевать; ей нужно только одно: чтобы он купил ей выпить и ничего взамен не получил!».

В перерыве после первой части шоу друг говорит:

— Слушай, Дик! Я хочу познакомить тебя с Энн. Энн, это мой друг, Дик Фейнман.

Я говорю: «Здравствуйте» — и продолжаю смотреть на сцену.

Через пару минут Энн спрашивает:

— Может, переберетесь за наш столик?

Я думаю: «Ну, типичная сучка, он ее поит, а она приглашает за их столик другого».

И отвечаю:

— Мне и отсюда все видно.

Немного погодя появляется лейтенант с соседней военной базы — в красивом таком мундире. Миг-другой, и я уже вижу, что Энн сидит с ним на другом конце бара!

А еще позже сам я сижу у стойки, а Энн танцует с лейтенантом и, когда лейтенант поворачивается ко мне спиной, а она — лицом, Энн приязненно так мне улыбается. И я опять думаю: «Вот стерва! Теперь она и лейтенанта надуть собирается!».

Тут мне приходит в голову хорошая мысль: я не смотрю в ее сторону до тех пор, пока и лейтенант тоже меня не сможет увидеть, и уж тогда улыбаюсь ей во весь рот — пусть он поймет, что здесь происходит. На этом ее фокусы и заканчиваются.

Еще через несколько минут лейтенанта точно ветром сдувает, а она забирает у бармена свой плащ, сумочку и произносит громко, с очевидным намеком:

— Я решила немного пройтись. Никто не хочет составить мне компанию?

Я думаю: «Давай-давай, говори, подманивай их, надолго тебя не хватит, ничего-то ты не добьешься». И произношу, спокойно так: «Я готов пройтись с вами». Мы выходим. Проходим несколько кварталов, она замечает кафе и говорит: «У меня идея — давайте возьмем здесь кофе, несколько сэндвичей, зайдем ко мне и там их съедим».

Идея представляется мне привлекательной, — мы заходим в кафе, заказываем три кофе и три сэндвича, я расплачиваюсь за них.

А выходя из кафе, думаю: «Тут что-то не так, слишком много сэндвичей!».

И по дороге к мотелю, она, разумеется, говорит:

— Знаете, пожалуй, съесть эти сэндвичи с вами я не успею, ко мне лейтенант должен прийти…

Я думаю: «Ну вот, она меня все-таки облапошила. Учитель дал мне урок, объяснил, что делать, а я все равно вляпался. Накупил ей сэндвичей на доллар десять центов, ни о чем ее не попросил и теперь точно знаю, что ни черта от нее не получу! Необходимо как-то отстоять свое мужское достоинство — хотя бы для того, чтобы учителя не подвести».

И я, резко остановившись, говорю ей:

— Вы… вы хуже всякой ШЛЮХИ!

— Это еще что такое?

— Вы заставили меня накупить столько сэндвичей, и что я за них получу? Да ничего!

— Ну вы и скряга! — говорит она. — Если так, могу возместить вам расходы!

И я ловлю ее на слове:

— Валяйте, возмещайте.

Это ее ошарашило. Она порылась в кошельке, достала из него какую-то мелочь, отдала мне. И я ушел — с сэндвичами и кофе.

Съел я и выпил все это, и вернулся в бар, чтобы отчитаться перед учителем. Поведал ему обо всем, рассказал, как мне жаль, что я опростоволосился, и как я попробовал отыграться.

А он спокойно так говорит:

— Все нормально, Дик, и даже отлично. Поскольку ты ничего ей в итоге не купил, она с тобой нынче же и переспит.

— Что?

— То самое, — уверенно произносит он. — Переспит, я точно знаю.

— Да ее здесь даже и нет! Она у себя с этим ее лей…

— Вот увидишь.

Проходит часа два, бар закрывается, а Энн нет как нет. Я спрашиваю у учителя и его жены, можно ли мне снова пойти к ним. Они говорят — конечно.

Едва мы выходим из бара, вижу, Энн летит ко мне через Шоссе 66. Она берет меня за руки и говорит:

— Пойдемте, пойдемте ко мне.

Учитель оказался прав. Отличный был урок!

Вернувшись осенью в Корнелл, я как-то раз танцевал с приехавшей из Вирджинии сестрой нашего аспиранта. Очень милая была девушка, и мне вдруг пришла в голову одна мысль.

— Пойдемте в стойке бара, выпьем немного, — сказал я.

По дороге к стойке я набрался храбрости и решил испытать наставления учителя на обычной девушке. В конце концов, насчет девиц из бара, которые пытаются раскрутить нас на выпивку, все понятно, — а вот как поведет себя нормальная, милая девушка с юга?

Мы подошли к стойке и, прежде чем сесть, я спросил:

— Послушайте, пока мы не уселись, я хотел бы кое-что выяснить: вы переспите со мной сегодня?

— Да.

Выходит, правило учителя срабатывает и с обычными девушками! И все же, как ни лихо срабатывал полученный мной урок, я никогда им больше не пользовался. Мне это не нравилось. С другой стороны, интересно было узнать, насколько реальная жизнь отличается от тех правил, в которых я был воспитан.

 

Счастливые номера

В Принстоне, я, сидя в комнате отдыха, однажды услышал, как математики рассуждают о разложении е х в ряд — а это 1 + х + х 2 /2! + х 3 /3! … Каждый последующий член ряда получается умножением предыдущего на х и делением на следующее число. Например, чтобы получить член, идущий за х 4 /4 , надо умножить его на х и разделить на 5. Дело нехитрое.

Меня еще в детстве очень интересовали ряды, я помногу возился с ними. Я подсчитывал, используя этот ряд, значение е и любовался тем, как быстро уменьшаются новые члены.

И в тот раз пробормотал что-то насчет того, как легко с помощью этого ряда возвести е в любую степень (достаточно лишь подставить вместо х значение степени).

— Да? — говорят они.

— А ну-ка, сколько будет е в степени 3,3? — осведомляется один шутник — по-моему, это был Джон Тьюки.

Я отвечаю:

— Это несложно. 27,18.

Но Тьюки-то понимает, что проделывать такие вычисления в уме далеко не просто:

— Послушайте! Как вы это делаете?

А еще кто-то говорит:

— Вы же знаете Фейнмана, он нас просто дурачит. Результат наверняка не верный.

Пока они ищут таблицу, я добавляю еще пару знаков после запятой.

— 27,1126, — говорю я.

Наконец, таблицу нашли.

— Точно! Но как вы это проделали?

— Всего-навсего просуммировал ряд.

— С такой скоростью ни один человек ряды суммировать не может. Вы, наверное, просто знали результат. Как насчет е в степени 3?

— Послушайте, — говорю я. — Это все-таки труд, и тяжелый. Давайте так — по одной задаче за раз.

— Ну точно! Сжульничал! — радостно заключают они.

— Ладно, — говорю я. — 20,085.

Они лезут в книгу, а я добавляю еще несколько знаков. Теперь они разволновались по-настоящему, поскольку я опять оказался прав.

Смотрят они на меня — великие математики тех дней, — и не могут понять, каким же образом и рассчитываю любую степень е! Один из них говорит:

— Тут явно какой-то фокус. Не может человек возводить старое доброе е в произвольную степень, скажем, 1,4.

Я отвечаю:

— Дело, конечно, трудное, но для вас — так и быть. 4,05.

Они опять лезут в таблицу, а я опять добавляю несколько знаков после запятой, говорю:

— На сегодня хватит! — и ухожу.

А произошло, собственно, следующее: я просто знал три числа — натуральный логарифм 10 (он нужен, чтобы преобразовывать логарифмы по основанию 10 в логарифмы по основанию е), равный 2,3026 (то есть знал, что е в степени 2,3 очень близко к 10), и, поскольку занимался радиоактивностью (средняя продолжительность жизнь, период полураспада), знал натуральный логарифм 2–0,69 315 (то есть знал, что натуральный логарифм 0,7 почти равен 2). Ну и знал само число е (первую его степень) — 2,71 828.

Первым, о чем они меня спросили, было е в степени 3,3, а это е в степени 2,3, умноженное на е, то есть на 27,18. И пока они пытались понять, как я это проделал, я внес поправку на избыточные 0,0026, поскольку 2,3026 немного больше, чем 2,3.

Я понимал, что на следующий вопрос ответить не смогу, что в первый раз мне просто повезло. Но тут меня попросили возвести е в степень 3, а это е в степени 2,3, умноженное на е в степени 0,7,то есть десять умноженное на два. Стало быть, двадцать с чем-то, — и пока они ломали голову над моим трюком, я соорудил поправку — 0,693.

Теперь-то я уж был точно уверен, что со следующим вопросом я не справлюсь, однако мне и тут повезло. Меня спросили, сколько будет е в степени 1,4 — то есть е степени 0,7 да еще и в квадрате. Мне только и оставалось, что немного подправить четверку!

Они так и не додумались до того, как я это делал.

Работая в Лос-Аламосе, я обнаружил, что Ганс Бете обладает совершенно фантастическими вычислительными способностями. К примеру, однажды мы подставляли в какую-то формулу числовые значения и нам понадобился квадрат сорока восьми. Я потянулся за калькулятором «Маршан», а Бете говорит:

— Это будет 2300.

Я начинаю жать на кнопки, а он:

— Если точно, 2304.

Калькулятор тоже говорит: 2304.

— Ну и ну! — говорю я. — Здорово!

— Разве вы не знаете, как возводить в квадрат близкие к 50 числа? — удивляется он. — Берете квадрат 50–2500 — и вычитаете стократную разницу между 50 и нужным вам числом (в нашем случае, двойкой) — вот вам и 2300. Ну а если вам требуется поправка, возводите разницу в квадрат и добавляете его. Получается 2304.

Еще через несколько минут нам понадобился кубический корень 2½. А для того, чтобы получить на «Маршане» кубический корень, приходилось пользоваться таблицами первых приближений. Я вытягиваю ящик стола, собираясь достать таблицы и понимая, что на сей раз времени нам придется потратить немало, а Бете говорит:

— Это что-то около 1,35.

Я проверяю его по «Маршану» — все точно.

— А это вы как проделали? — спрашиваю я. — Вам известен секрет извлечения кубических корней?

— О, — говорит он, — логарифм 2½ равен тому-то и тому-то. А одна треть от этого логарифма лежит между логарифмом от 1,3 и логарифмом от 1,4 — ну я и провел интерполяцию.

Выходит, я выяснил следующее: во-первых, он помнит таблицы логарифмов; во-вторых, тот объем арифметических вычислений, которых потребовала интерполяция, отнял бы у меня больше времени, чем уходит на то, чтобы порыться в таблице и понажимать на кнопки калькулятора. В общем, впечатление я получил сильное.

Следом я попытался научиться делать это самостоятельно. Запомнил несколько логарифмов и стал брать на заметку разные штуки. К примеру, если кто-то спрашивает вас: «Чему равен квадрат двадцати восьми?», вы вспоминаете, что квадратный корень из двух равен 1,4, а 28 больше, чем 1,4, в 20 раз, стало быть, квадрат 28-и должен быть в 400 раз больше 2, то есть он равен примерно 800.

Если же вас просят разделить 1 на 1,73, вы можете сразу сказать, что получится 0,577, поскольку знаете, что 1,73 очень близко к квадратному корню из 3, поэтому 1/1,73 должно быть в три раза меньше квадратного корня из 3. Ну а если вам требуется 1/1,75, так оно равно обратному числу для 7/4, а вы помните, что для седьмых долей десятичные знаки повторяются: 0,571 428…

Я очень веселился, быстро производя арифметические вычисления с помощью разных уловок и соревнуясь в этом с Гансом. Однако поймать его на незнании чего-то и победить мне удавалось крайне редко, и он в этих случаях хохотал от всей души. Ему почти неизменно удавалось получить ответ для любой задачки с точностью до одного процента. И Гансу это практически ничего не стоило — любое число оказывалось близким к другому, ему уже известному.

И все же, я уверовал в свои силы. И как-то раз, во время ленча — дело было в технической зоне, взял да и заявил заявил: «Я способен за шестьдесят секунд решить с точностью до 10 процентов любую задачу, которую кто-либо из вас сможет сформулировать за десять секунд!».

Окружающие принялись сочинять для меня задачи, которые им представлялись сложными, просили, скажем, проинтегрировать функцию 1/(1 + х 4 ) , которая в указанных ими пределах почти и не менялась. Самая сложная была такой: найти биноминальный коэффициент при х 10 в разложении в ряд функции (1 + х) 20 , однако я и в этом случае уложился во время.

Я решал задачу за задачей, и чувствовал себя превосходно, но тут в столовую вошел Пол Олам. Перед тем как попасть в Лос-Аламос, Пол некоторое время проработал со мной в Принстоне — и всегда оказывался умнее меня. Например, как-то раз я в рассеянности играл с измерительной рулеткой, которая резко скручивается, когда нажимаешь кнопку на ее корпусе. Лента то и дело хлестала меня по руке и довольно больно.

— Черт! — воскликнул я. — Ну что я за осел. Нашел себе игрушку, которая раз за разом больно меня бьет.

Пол сказал:

— Ты просто неправильно ее держишь.

Взял он у меня рулетку, вытянул ленту, нажал на кнопку, лента вернулась назад. А ему не больно.

— Ого! Как ты это делаешь?

— Догадайся!

Я две недели ходил по Принстону, щелкая лентой рулетки, в итоге рука у меня попросту распухла. И наконец понял, что больше не выдержу.

— Пол! Сдаюсь! Как ты держишь эту чертовщину, чтобы она тебе больно не делала?

— А кто сказал, что она мне больно не делает? Делает и мне.

И я почувствовал себя полным остолопом, которого заставили две недели ходить по городу и больно хлестать себя лентой по руке.

Так вот, проходит Пол по столовой, и моя взволнованная публика окликает его:

— Пол! Тут Фейнман такое вытворяет! Мы даем ему задачи, которые формулируются за десять секунд, а он через минуту сообщает ответ с точностью до 10 процентов. Может, и ты попробуешь?

Он, не останавливаясь, говорит:

— Тангенс 10 с точностью до 100-го знака.

Ну и все: разделите-ка pi с точностью до 100-го знака! Безнадега.

В другой раз я похвастался: «Могу взять иным методом любой интеграл, который требует от всех прочих интегрирования по контуру».

Так Пол выдал мне интегралище, который получил, начав с комплексной функции, интеграл которой ему был известен, и оставив от нее лишь мнимую часть. То есть ободрал функцию так, что для нее только контурное интегрирование возможным и осталось. Он всегда меня вот так побивал. Очень умный был человек.

Впервые попав в Бразилию, я обедал, когда Бог на душу положит, и вечно приходил в рестораны не вовремя, оказываясь единственным посетителем. Ел я чаще всего стейк с рисом (нравилось мне это блюдо), а вокруг меня топталась четверка официантов.

Однажды в ресторан зашел японец. Я и раньше видел его в окрестностях, он продавал счеты, именуемые абаками. Японец заговорил с официантами и предложил им посоревноваться — сказал, что сможет складывать числа быстрее любого из них.

Официантам в дураках оказываться не хотелось, они и сказали:

— Ладно-ладно. Может, вы лучше с нашим посетителем посоревнуетесь?

Японец подошел ко мне. Я запротестовал:

— Я же по-португальски толком не говорю!

Официанты засмеялись:

— С числами все просто.

И принесли мне карандаш и бумагу.

Японец попросил одного из официантов назвать числа, которые нужно сложить. И разбил меня на голову, поскольку, пока я эти числа записывал, он их уже сложил.

Я предложил, чтобы официант писал одинаковые числа на двух листках и вручал их нам одновременно. Разница опять оказалась невелика. Японец все равно меня обскакал.

Однако это его чересчур раззадорило, и он захотел показать себя в полной красе.

— Mutiplição! — сказал он.

Кто-то записал условия задачи. Японец снова опередил меня, но не намного, поскольку в умножении я довольно силен.

И тут он совершил ошибку: предложил заняться делением. Он просто не понял, что чем сложнее задача, тем выше мои шансы.

Мы получили сложную задачку на деление. Ничья.

Японец встревожился, — по-видимому, его долго обучали обращению с абаком, а тут какой-то посетитель ресторана едва его не победил.

— Raios cubicos! — мстительно так произносит он. Кубические корни! Он хочет брать кубические корни, пользуясь арифметикой! Более сложной и фундаментальной задачи в арифметике, пожалуй, и не найти. При работе с абаком это, надо полагать, экстра-класс.

Он записывает на бумажке число, большое, я его и сейчас помню: 1729,03. И приступает к работе, что-то бормоча и покряхтывая: «Мммммммммагммммбр» — старается, как черт! Ну просто с головой в вычисления уходит.

А я тем временем всего-навсего сижу.

Один из официантов спрашивает:

— А вы что же?

Я тычу себя пальцем в голову и говорю:

— А я думаю! — и записываю на бумажке: 12. И еще немного погодя: 12,002.

Японец отирает пот со лба.

— Двенадцать! — говорит он.

— О нет! — отзываюсь я. — Больше знаков давайте! Больше!

Мне-то известно, что при арифметическом вычислении кубического корня определение каждого нового знака требует куда больших усилий, чем их уходит на предыдущий. Это занятие крайне тяжелое.

Он снова зарывается в работу, кряхтит, «Рррргррррмммммммм…», а я тем временем добавляю еще два знака. Наконец, он поднимает голову, чтобы сообщить:

— 12,0!

Официанты счастливы донельзя. Они говорят японцу:

— Смотрите! Он работал головой, а вам абак потребовался! Да и знаков у него больше!

Бедняга теряется совершенно и уходит, униженный. А официанты обмениваются поздравлениями.

И как же простой посетитель ресторана победил абак? Число было такое — 1729,3.Мне было известно, что в кубическом футе содержится 1728 дюймов, значит ответ должен чуть-чуть превышать 12. Излишек, 1,03, это примерно одна 2000-я от заданного числа, а из курса вычислительной математики я знал, что для малых дробей кубический корень составляет одну треть избытка. Поэтому мне оставалось только найти значение дроби 1/1728 и умножить ее на 4 (разделить на 3 и умножить на 12). Так я целую кучу знаков и получил.

Несколько недель спустя тот же японец появился в коктейль-баре отеля, в котором я жил. Узнал меня, подошел и сказал:

— Объясните мне, как вам удалось с такой быстротой извлечь кубический корень.

Я начал объяснять, что воспользовался метолом приближений, что мне довольно было определить процент ошибки:

— Допустим, вы дали мне 28. Корень кубический из 27 это 3…

Он хватается за абаку: «ззззззззззз…» — «Да» — говорит.

И тут я понимаю: ничего-то он в числах не смыслит. Имея в руках абак, не нужно запоминать целую кучу арифметических комбинаций, довольно научиться передвигать вверх и вниз костяшки. Вы не обязаны помнить, что 9 + 7 = 16, вам достаточно помнить, что для прибавления 9 нужно сдвинуть десять костяшек вверх и одну вниз. Так что основные арифметические действия мы выполняем медленнее, но зато лучше разбираемся в числах.

Более того, сама идея метода приближений была выше его понимания, — впрочем, получить этим методом точное значение кубического корня удается далеко не всегда. Так что объяснить ему, как я вычисляю кубические корни, мне не удалось, как не удалось и объяснить, что 1729,03 он выбрал попросту на мое счастье.

 

O Americana, Outra Vez!

Как-то раз я подсадил на дороге в машину одного парня, путешествовавшего автостопом, и он рассказал мне, до чего интересна Южная Америка, заверив, что я непременно должен в ней побывать. Я пожаловался на незнание языка, а он ответил: так выучите его, невелика проблема. И я решил, что это хорошая мысль — надо бы мне съездить в Южную Америку.

В Корнелле иностранные языки преподавали, следуя методу, который использовался во время войны: в группу из десяти изучающих язык студентов включался человек, свободно им владеющий, и все разговоры велись только на этом языке — ни на каком другом. Поскольку я, хоть и был профессором, но выглядел довольно молодо, то решил присоединиться к такой группе под видом обычного студента. А поскольку я еще не надумал, в какую страну Южной Америки поеду, то выбрал испанский, так как в большей части тамошних стран как раз по-испански и говорят.

Я пришел, чтобы записаться на занятия, мы все стояли около аудитории, готовые войти в нее, и вдруг, видим, в нашу сторону шагает блондинка из тех, которых называют «пневматическими». Знаете, время от времени на человека накатывает чувство, которое можно выразить только словами УХ ТЫ? Выглядела она просто сногсшибательно. Я сказал себе: «Может, она тоже испанским решила заняться — вот будет здорово!». Ан нет, она проследовала на занятия португальским. И я подумал: какого черта — я могу и португальский учить.

Пошел я было за ней, но тут во мне проснулся англосакс, заявивший: «Нет, так правильные решения о том, какой язык учить, не принимаются». И я повернул назад и записался на изучение испанского — о чем после сильно пожалел!

Немного позже — в Нью-Йорке, на собрании Физического общества — я оказался сидящим в зале рядом с бразильцем Жайми Тиомну, и он спросил меня:

— Что вы собираетесь делать этим летом?

— Думаю посетить Южную Америку.

— О! А в Бразилию приехать не хотите? Я бы добыл для вас место в Центре физических исследований.

Выходит, теперь мне придется переучиваться с испанского на португальский!

Я отыскал в Корнелле аспиранта-португальца, мы с ним занимались два раза в неделю, и мне удалось немного изменить то, что я уже выучил.

В самолете, которым я летел в Бразилию, мне досталось место рядом с колумбийцем, говорившим только по-испански, — так что беседовать с ним я не стал, чтобы опять не запутаться. Однако впереди меня сидели двое, разговаривавшие по-португальски. Настоящего португальского я еще ни разу не слышал — учитель мой всегда говорил медленно и отчетливо. А из этих двоих слова вылетали, как метеоры, бррррррр-а-та брррррррр-а-та, я даже слова «я» не уловил, не говоря уж об артиклях или каком-нибудь «ничего».

Наконец, когда мы сели для дозаправки на Тринидаде, я подошел к ним и очень медленно произнес на португальском, вернее на том, что я считал португальским:

— Извините… вы понимаете… то, что я сейчас говорю?

— Pues não, porque não, — «Конечно, почему же нет?», ответили они.

Ну и я объяснил им, как смог, что полгода изучал португальский, однако разговоров на нем никогда не слышал, а, прислушиваясь к ним в самолете, не смог понять ни единого слова.

— А, — рассмеялись они. — Não e Portugues! E Ladão! Judeo!

Язык, на котором они говорили, имел к португальскому такое же отношение, какое идиш имеет к немецкому, — представьте себе, как человек, изучавший немецкий, сидит за спинами двух говорящих на идише евреев и пытается понять, что происходит. Язык явно немецкий, а разобрать ему ничего не удается. Должно быть, как-то не так он этот язык учил.

Когда мы вернулись в самолет, они указали мне на человека, говорившего по-португальски, и я уселся рядом с ним. Выяснилось, что он изучал в Мэриленде нейрохирургию, так что разговаривать с ним было нетрудно, — пока речь шла о cirugia neural, o cerebreu и прочих «сложных» вещах подобного рода. Длинные слова переводятся на португальский с великой легкостью, поскольку отличаются лишь окончаниями: там где в английском «-tion», в португальском «-çao»; где «-ly», там «-mente», и так далее. А вот когда он взглянул в окно и произнес что-то совсем простое, я ничего не понял — не смог разобрать слова «небо синее».

С самолета я сошел в Ресифи (дорогу от Ресифи до Рио должно было оплатить правительство Бразилии). Меня встречал тесть Чезаре Латтеса, возглавлявшего Центр физических исследований в Рио, его жена и еще один человек. Пока мужчины забирали мой багаж, женщина спросила меня по-португальски: «Вы говорите на португальском? Замечательно! А как получилось, что вы стали его учить?».

Я ответил, медленно, с большими усилиями:

— Сначала я учил испанский… потом выяснилось, что я еду в Бразилию…

Дальше я хотел сказать: «Ну, я и выучил португальский», однако никак не мог этого «ну» вспомнить, я же умел сооружать только ДЛИННЫЕ слова, поэтому закончил так: «CONSEQUENTEMENTE, apprendi Portugues».

И когда мужчины вернулись с моим багажом, она им сказала:

— Представьте, он говорит по-португальски! И такие чудесные слова знает: CONSEQUENTEMENTE!

Тут по радио объявили: рейс на Рио отменяется, следующий будет только во вторник, — а мне нужно было попасть в Рио самое позднее в понедельник.

Я страшно расстроился.

— Может, найдется грузовой самолет? — спросил я. — Мне доводилось летать и на грузовых.

— Профессор! — ответили мне эти трое. — У нас в Ресифи так хорошо. Мы вам все здесь покажем. Расслабьтесь, вы же в Бразилии.

В тот вечер я пошел прогуляться по городу и наткнулся на небольшую толпу, собравшуюся вокруг здоровенной прямоугольной ямы, выкопанной прямо посреди улицы, — она предназначалась для канализационных труб или еще для чего, — и в этой яме стоял автомобиль. Чудо что такое: машина вошла тютелька в тютельку и крыша ее оказалась вровень с дорогой. Рабочие не потрудились поставить под конец дня какие-либо предупреждающие знаки, и человек просто-напросто въехал в яму. У нас не так, отметил я про себя. Когда у нас копают яму, вокруг нее ставят, чтобы защитить водителей, знаки объезда, мигающие огни. А тут — люди вырыли яму, рабочий день закончился, и они просто ушли.

Так или иначе, Ресифи действительно оказался приятным городом, и я остался в нем до вторника.

В Рио меня встречал сам Чезаре Латтес. Национальное телевидение снимало нашу встречу, правда, без записи звука. Оператор сказал:

— Сделайте вид, будто вы разговариваете. Скажите что-нибудь друг другу — все что угодно.

И Латтес спросил меня:

— Вы уже нашли себе на ночь хороший словарь?

В тот вечер бразильские телезрители наблюдали за тем, как директор Центра физических исследований приветствует приглашенного профессора из Соединенных Штатов, — знали бы они, что темой их беседы были поиски девушки, с которой профессор мог бы провести ночь!

При первом моем приходе в Центр, нам нужно было решить, в какое время я буду читать лекции — по утрам или после полудня.

Латтес сказал:

— Студенты предпочитают послеполуденные часы.

— Ладно, буду читать после полудня.

— Да, но на пляже после полудня такая благодать. Читайте лучше по утрам, а под вечер будете наслаждаться пляжем.

— Вы же говорите, что студенты предпочитают послеполуденные часы.

— Об этом вам волноваться нечего. Делайте как вам удобнее! Наслаждайтесь пляжем.

И я понял, что здесь смотрят на жизнь не так, как там, откуда я приехал. Во-первых, здешние люди, в отличие от меня, никуда не спешат. А во-вторых, если для тебя лучше вот так, махни рукой на все остальное! И я стал по утрам читать лекции, а после полудня наслаждаться пляжем. Знай я все это раньше, сразу стал бы учить португальский, а не испанский.

Поначалу я собирался читать лекции по-английски, но тут обнаружилось следующее: когда студенты объясняли мне что-либо по-португальски, я их толком не понимал, хоть португальский немного и знал. Мне было не ясно, говорят они «возрастает», или «уменьшается», или «не возрастает», или «не уменьшается», или «уменьшается медленно». А когда они начинали вымучивать английские фразы, произнося «ahp» вместо «up» или «doon» вместо «done», я понимал, о чем речь, даже при том, что произношение у них было паршивое, а грамматика увечная. И я сообразил, что если мне хочется разговаривать с ними и чему-то их научить, лучше делать это по-португальски, каким бы жалким он у меня ни был. Так им легче будет меня понимать.

В тот первый мой приезд в Бразилию, продлившийся шесть недель, меня попросили выступить в Бразильской академии наук — рассказать о недавно законченной мной работе из области квантовой электродинамики. Я надумал говорить по-португальски и двое студентов Центра вызвались мне помочь. Текст доклада я написал сам, потому что, если бы его написали они, в нем оказалось бы слишком много слов, которых я и не знаю, и произносить не умею. Написал, стало быть, а они подправили грамматику и кое-какие слова, сделали текст удобопонятным, однако он все равно остался на том уровне, на котором я мог его читать и более-менее понимать, что я, собственно, говорю. Они также научили меня правильно произносить слова: «de» должно лежать где-то между «deh» и «day» — и никак иначе.

Пришел я на заседание Бразильской академии наук, первый докладчик, химик, поднимается на трибуну и начинает докладывать — по-английски. Это что же, он вежливость проявляет или как? Понять, что он говорит, я не могу, потому что произношение у него совсем никуда, но, может, оно у всех здесь такое, и остальные его понимают? За ним встает следующий, тоже докладывает что-то и тоже по-английски!

Когда наступил мой черед, я сказал:

— Простите, я не знал, что официальным языком Бразильской академии наук является английский, и потому не стал готовить мой доклад на этом языке. Так что, прошу меня извинить, но я зачитаю его по-португальски.

И зачитал, и все были довольны.

Следом встает еще кто-то и говорит:

— Следуя примеру моего коллеги из Соединенных Штатов, я тоже буду выступать по-португальски.

В общем, насколько мне известно, я изменил традицию, касающуюся того, на каком языке следует читать доклады в Бразильской академии наук.

Несколько лет спустя я познакомился с бразильцем, который в точности процитировал мне начальные фразы моего тогдашнего выступления в Академии. Так что я, похоже, произвел там немалое впечатление.

Тем не менее язык этот никак мне не давался, и я продолжал работать над ним постоянно, читая газеты и прочее. И лекции продолжал читать на португальском — вернее, на том, что я именовал «фейнманов португальский», сознавая, что на подлинный португальский он похожим быть не может, поскольку я сам не всегда понимал, что говорю, как не понимал и того, что говорили на улицах люди.

Бразилия понравилась мне настолько, что год спустя я приехал туда снова и уже на десять месяцев. На сей раз я читал лекции в университете Рио, который, предположительно должен был мне платить, однако не платил ничего, так что деньги, которые мне полагалось получать в университете, я получал от Центра.

В конечном итоге, я поселился там в отеле «Мирамар», стоящем прямо на пляже Копакабаны. И на какое-то время мне отвели номер на тринадцатом этаже — с видом на океан и на пляжных девушек.

Оказалось, что в этом отеле постоянно останавливаются, чтобы «отлежаться» — термин, который всегда приводил меня в недоумение — пилоты и стюардессы «Пан-Американ эйрлайнз». Селились они всегда на четвертом этаже, а поздно ночью принимались воровато сновать вверх-вниз на лифтах.

Как-то раз я отправился в недельную поездку по стране, а когда вернулся, управляющий отелем сказал мне, что ему пришлось сдать мой номер кому-то еще, поскольку больше свободных в отеле не было, — а мои вещи он распорядился перенести в другой номер.

Этот находился над кухней, обычно в нем никто подолгу не задерживался. Управляющий, судя по всему, решил, что я — единственный, кто способен уяснить преимущества этого номера в такой мере, чтобы смириться с кухонными запахами и ни на что не жаловаться. Я и не жаловался: номер находился на четвертом этаже, рядом с теми, в которых жили стюардессы. Это избавляло меня от множества проблем.

Людям, работавшим на авиалинии, жизнь, которую они вели, отчасти, как это ни странно, наскучила, и вечера они нередко просиживали в барах. Мне эти люди нравились, и я, чтобы пообщаться с ними, тоже зачастил в бары — и каждую неделю проводил в них по несколько дней кряду.

И однажды, около 3.30 дня, иду я вдоль пляжа Копакабаны, прохожу мимо бара и внезапно меня охватывает сильнейшее чувство: «Вот именно то, что мне сейчас требуется: зайти туда и выпить!».

Я сворачиваю к бару и тут говорю себе: «Минуточку! Сейчас середина дня. В баре пусто, разговаривать не с кем, а значит и причин для того, чтобы пить, у тебя нет. С чего это тебе вдруг так приспичило?» — и я испугался.

С тех пор я спиртного в рот больше не брал. Думаю, никакая особая опасность мне не грозила, поскольку пить я бросил без каких бы то ни было усилий. Однако та сильная, внезапно возникшая потребность меня напугала. Понимаете, я так люблю думать, что боюсь попортить замечательную «мыслительную машину», доставляющую мне столько радости. По этой же причине я, много позже, не стал экспериментировать с ЛСД — несмотря на весь мой интерес к галлюцинациям.

Ближе к концу того бразильского года я повел одну из стюардесс — очень милую девушку с косами — в музей. Когда мы проходили через посвященный Египту отдел, я начал рассказывать ей: «Крылья на саркофаге означают то-то и то-то, а вот в эти вазы складывали внутренности, а вон за тем углом должно находиться то-то и то-то…» и вдруг подумал: «Откуда ты все это знаешь? От Мэри Лу» — и мне страх как захотелось увидеть ее.

С Мэри Лу я познакомился в Корнелле, а после, перебравшись в Пасадену, узнал, что она переехала в находившийся неподалеку Уэствуд. Какое-то время она мне нравилась, но мы с ней часто ругались и, в конце концов, решили, что ничего у нас не получится — и расстались. Однако, после года, проведенного мной со стюардессами, я впал в своего рода отчаяние и, рассказывая этим девушкам то и сё, все время думал о том, какая удивительная женщина Мэри Лу, и о том, что ругаться нам с ней ну совершенно не стоило.

Я написал ей письмо с предложением выйти за меня замуж. Человек умный, наверное, сказал бы мне, что это опасно: когда ты находишься вдали от женщины и ничего, кроме бумаги у тебя нет, ты испытываешь одиночество, вспоминаешь только хорошее и не можешь припомнить причин, по которым вы с ней бранились. Ну так ничего у нас и не вышло. Мы тут же снова начали ссориться, и брак наш продлился всего два года.

Один из служащих посольства США знал, что мне нравится самба. Думаю, я рассказал ему, что, когда первый раз приезжал в Бразилию, то услышал на улице, как репетировала игравшая самбу группа и захотел узнать о бразильской музыке побольше.

Он сообщил мне, что у него на квартире каждую неделю репетирует небольшая группа из тех, что называются «районными», и предложил прийти послушать ее.

Группа состояла из трех не то четырех человек (одним из них был швейцар того же самого многоквартирного дома) и, поскольку репетиции происходили в квартире — больше им репетировать было негде, — играли они довольно тихо. Один играл на бубне, который они называли pandeiro, другой на маленькой гитаре. Мне все время казалось, что я слышу звук барабана, хотя никакого барабана там не было. В конце концов я сообразил, что это звучит бубен, тот парень играл на нем замысловатым таким образом, — выворачивая запястья и ударяя по коже бубна большим пальцем. Мне это показалось занятным и я тоже выучился — более или менее — играть на pandeiro.

Приближался сезон Карнавала — сезон исполнения новой музыки. В Бразилии новую музыку и новые записи не представляют публике постоянно, это делается во время Карнавала — очень веселое, волнующее время.

Оказалось, что тот швейцар был еще и композитором, принадлежавшим к небольшой «школе» самбы — «школе» не в смысле образования, но в том, в каком, типчиков, околачивавшихся на пляже Копакабана, называли Farçantes de Copacabana, то есть «Жульем Копакабаны», — я проявил к ней живейший интерес, и швейцар пригласил меня поиграть с ним и его друзьями.

«Школа» эта представляла собой вот что: ребята из favelas — беднейших районов города — собирались вблизи одной из площадок, на которых строились многоквартирные дома, и репетировали к Карнавалу новые вещи.

Я играл на такой штуковине, называемой «frigideira», — это железная сковородка дюймов шести в поперечнике, по которой бьют железной же палочкой. Аккомпанирующий инструмент, издающий звонкий, дробный звук, который сопровождает основную музыку и ритм самбы. Ну вот, играл я на ней и все, вроде бы, шло хорошо. Мы репетировали, музыка гремела, темп был страшенный, и вдруг лидер нашей группы, огромный негр, игравший на batteria (ударных), закричал: «СТОП! Минутку, минутку!». Все остановились. «Что-то не так с frigideiras! — пророкотал он. — O Americana, outra vez!» («Опять этот американец!»).

Мне стало не по себе. И я начал тренироваться с утра до вечера. Расхаживал по пляжу с двумя найденными где-то палочками, крутя запястьями, упражняясь, упражняясь и упражняясь. Старался я изо всех сил и все равно чувствовал себя не достигающим нужного уровня, помехой для других, неумехой.

Ну так вот, а пора Карнавала приближалась, и как-то вечером между лидером группы и пришедшим откуда-то парнем произошел некий разговор, после которого лидер приблизился к нам и начал отбирать одного человека за другим: «Ты!» — сказал он трубачу. «Ты!» — певцу. «Ты!» — он ткнул пальцем в меня. Я решил, что нас выгоняют. А он сказал: «Идите за мной!».

Мы обошли стройплощадку — нас было пятеро или шестеро, не помню, — а за ней стоит «кадиллак» с откинутым верхом. «Полезайте!» — сказал лидер.

Для всех места в машине не хватило, кому-то пришлось устроиться на багажнике. Я спросил у севшего рядом со мной парня:

— Что он делает — выгоняет нас?

— Não sé, não sé (Не знаю).

Мы поехали по дороге, которая уперлась в обрыв над морем. Машина остановилась, наш лидер сказал: «Вылезайте» — и подвел нас к самому краю обрыва!

А следом: «Построились! Ты первый, потом ты, потом ты! Играйте! Шагом марш!».

Мы стали спускаться с обрыва — по очень крутой тропе, — и в конце концов, наша маленькая группа — трубач, певец, гитарист, pandeiro и frigideira — пришла в рощу, где происходил какой-то частный прием. Нас отобрали не потому, что глава школы решил от нас избавиться, нет, он послал нас играть на праздник — туда, где нужна была самба! А на деньги, которые ему заплатили, он купил костюмы для нашей группы.

После этого я чувствовал себя гораздо увереннее — как-никак, выбирая исполнителя на frigideira, он остановился на мне!

А затем произошел случай, укрепивший мою веру в себя. Некоторое время спустя к нам пришел паренек из другой школы самбы, обосновавшейся на Леблоне, более удаленном от города пляже.

Наш шеф спросил его:

— Ты откуда?

— С Леблона.

— На чем играешь?

— На frigideira.

— Ладно. Давай послушаем, как ты играешь на frigideira.

Паренек достает свою frigideira, палочку и… «брррра-дум-дум, чик-а-чик». Господи! Ну просто чудо какое-то!

А шеф говорит:

— Иди-ка, встань вон там, рядом с O Americana, и поучись у него играть на frigideira!

Я думаю, со мной произошло примерно то же, что происходит с приезжающим в Америку человеком, который говорит только по-французски. Поначалу он делает в разговоре столько ошибок, что его и понять-то толком нельзя. Однако он практикуется, начинает говорить все лучше и лучше, и тут вы обнаруживаете, что в его речи присутствует некая упоительная особенность — милый такой акцент, просто заслушаться можно. Видимо, и я играл на frigideira со своего рода акцентом, — ведь не мог же я сравняться с ребятами, которые играют на ней чуть ли не с рождения, значит в моей игре должен был присутствовать некий акцент. Но как бы там ни было, я обратился в довольно приличного исполнителя.

В один из предшествовавших Карнавалу дней глава нашей школы самбы сказал:

— Ладно, нам следует поупражняться в игре на ходу. Пошли на улицу.

Вышли мы со строительной площадки на улицу, а там машин невпроворот. На примыкающих к Копакабане улицах, всегда творится черт знает что. Хотите верьте, хотите нет, но троллейбусы там едут в одну сторону, а машины в другую. А мы заявились туда в самый час пик и намеревались пройти по середине авениды Атлантика.

Я подумал: «Господи Иисусе! У шефа же нет лицензии, он ни о чем не договорился с полицией, вообще никаких предварительных шагов не предпринял. Просто взял да и вывел нас на улицу».

Зашагали мы по улице, и люди вокруг пришли в полный восторг. Кто-то из прохожих разжился веревкой и оцепил нас этаким прямоугольником, чтобы никто лишний не лез в наш строй. Люди начали высовываться из окон. Всем хотелось услышать новые самбы. Очень волнующая получилась репетиция!

Едва мы тронулись в путь, как я увидел вдали на улице полицейского. Он глянул в нашу сторону, тут же понял, что происходит, — и начал направлять поток машин так, чтобы тот нас огибал! Никакой формальщины. Никто ни с кем не договаривался, и тем не менее все получилось как надо. Какие-то люди держали вокруг нас веревочное ограждение, пешеходы толпились на тротуарах, полицейский регулировал движение машин (и вскоре возникла пробка), а мы шагали себе и шагали. Прошлись по улице, свернули за угол и так обошли — на авось! — всю Копакабану.

Завершилась эта прогулка на маленькой площади перед домом, в котором жила мать нашего лидера. Мы стояли на площади, играли, и его мать, тетка и прочая родня выбежали из дома. Все в передниках — они что-то стряпали на кухне, — и видели бы вы, как они разволновались, чуть ли не до слез. До чего ж это было здорово — доставлять людям такую радость! А сколько слушателей повысовывалось из окон — с ума можно было сойти! Я вспоминал, как впервые приехал в Бразилию, как увидел один из игравших самбу оркестриков — как полюбил эту музыку, почти до безумия, — и вот теперь я сам играл в таком оркестрике!

Кстати, когда мы маршировали по улицам Копакабаны, я заметил в толпе прохожих двух молодых дам из нашего посольства. И на следующей неделе получил из посольства письмо, в котором говорилось: «Вы делаете очень важное дело — трали-вали…» — как будто моя цель состояла в том, чтобы улучшить отношения между Соединенными Штатами и Бразилией! Как будто именно эту «важную» задачу я и решал.

Да, так вот, мне не хотелось появляться на репетициях в костюме, который я надевал, когда отправлялся в университет, читать лекции. Ребята нашей школы были бедняками, одежду носили старую, потертую. Ну и я тоже, чтобы не выглядеть среди них белой вороной, облачался в старенькую майку и поношенные штаны. Однако проходить в таком виде через вестибюль роскошного, глядевшего на пляж Копакабаны отеля на авениде Атлантика я тоже не мог. Поэтому я спускался на лифте в подвал и покидал отель через черный ход.

Перед самым Карнавалом должно было состояться особое состязание между школами самбы, относящимися к разным пляжам — Капакабане, Ипанему, Леблону, — всего их было три или четыре, и одна из них — наша. Нам предстояло пройти в костюмах по авениде Атлантика. Меня это дело немного пугало — я ведь все-таки не бразилец. Впрочем, мы собирались облачиться в костюмы греков, и я решил, что грек из меня получиться не хуже прочих.

В день состязания я обедал в ресторане отеля, и метрдотель, нередко видевший, как я, заслышав самбу, принимался постукивать пальцами по столу, подошел ко мне и сказал:

— Мистер Фейнман, сегодня произойдет нечто такое, что вам очень понравится! Это tipico Brasileiro — чисто бразильское событие: прямо перед нашим отелем пройдут маршем разные школы самбы! Они так хорошо играют — вы просто должны их услышать!

Я ответил:

— Ну, вообще-то, я нынче вечером занят. Не знаю, смогу ли.

— О! Но вам это правда понравится. Tipico Brasileiro!

Он все настаивал, а я все твердил, что, наверное, присутствовать при этом событии не смогу, — в общем, разочаровал его напрочь.

Вечером я натянул старую одежду и, как обычно, покинул отель через подвальный черный ход. На строительной площадке мы переоделись и вышли на авениду Атлантика — сотня бразильских греков в бумазейных костюмах, я шел в последних рядах, играя на frigideira.

По обеим сторонам авениды Атлантика собралась огромная толпа, изо всех окон выставились люди, мы приближались к отелю «Мирамар», в котором я жил. Там на столах и стульях стояла масса людей. Мы шли, и играли, быстро-быстро, и наконец, наш оркестр поравнялся с отелем. И я вдруг увидел, как один из официантов подпрыгнул и ткнул в меня пальцем, — и даже сквозь создаваемый нами шум услышал его вопль: «O PROFESSOR!». Вот тогда метрдотель и понял, почему я не мог наблюдать за состязанием — потому что сам в нем участвовал!

На следующий день я увиделся с дамой, которую часто встречал на пляже, она занимала номер, чьи окна выходили на авениду Атлантика. Дама эта наблюдала вместе с друзьями за парадом школ самбы и, когда мы проходили мимо, один из ее друзей воскликнул: «Прислушайтесь к парню, который играет на frigideira — ну и лихо же у него получается!». В общем, я узнал успех. И радовался этому, поскольку преуспел в том, на что предположительно был ничуть не способен.

Когда пришло время Карнавала, выступить на нем решились далеко не многие из тех, кто состоял в нашей школе. Костюмы, приготовленные для этого случая, у нас имелись в избытке, а вот людей не хватало. Может быть, они решили, что с большими городскими школами самбы нам нечего и тягаться, — не знаю. Мы столько дней работали не покладая рук, репетируя, маршируя, готовясь к Карнавалу, а когда Карнавал начался, многие члены нашего оркестра попросту не пришли, и потому в соревновании мы выступили не лучшим образом. Даже когда мы шли по улицам, кое-кто из наших оркестрантов норовил улизнуть. Смешно! Я так ничего и не понял — скорее всего, они полагали, что главное для нас — выиграть состязание между пляжными оркестрами, — и считали, что выше этого уровня нам не подняться. Состязание-то мы, кстати сказать, выиграли.

В те десять месяцев, что я провел в Бразилии, меня заинтересовали энергетические уровни легких ядер. Сидя в моем гостиничном номере, я разработал для них теорию, однако мне нужно было проверить ее на опытных данных. Дело это было новое, им занимались в лаборатории им. Келлога специалисты Калтеха, вот с ними я и связался, — договорившись о времени наших разговоров, — с помощью радиолюбителя-коротковолновика. Мне удалось отыскать такого в Бразилии, и раз в неделю я приходил к нему на дом. Он установил связь с другим радиолюбителем, жившим в Пасадене, и, хотя это было не вполне законно, присвоил мне позывные, и во время сеанса связи говорил: «Переключаю тебя на ВКВИ, он сидит рядом и хочет с тобой поговорить».

А я произносил:

— Говорит ВКВИ, будьте добры, сообщите мне расстояния между теми спектральными линиями бора, о которых мы беседовали на прошлой неделе, — ну и так далее. Я использовал эти экспериментальные данные для корректировки моих констант и проверки того, правильным ли путем я иду.

Потом этот радиолюбитель уехал отдыхать, однако предварительно свел меня еще с одним. Этот второй был слеп, однако с рацией своей управлялся умело. Оба были ребятами очень симпатичными, а налаженная благодаря им связь с Калтехом оказалась весьма эффективной и полезной.

Что же касается собственно физики, я работал довольно много и не безрезультатно. Впоследствии аналогичную теорию развили и проверили совсем другие люди. Мне казалось, что у меня слишком много требующих корректировки параметров, — слишком много «феноменологических поправочных коэффициентов», которые приходилось производить, чтобы все сошлось одно к одному, — и потому я не думал, будто сделал нечто полезное. Мне требовалось более глубокое понимание ядра, а с другой стороны, я не был вполне уверен, что из этого выйдет какой-нибудь толк, и потому больше ядерной физикой не занимался.

Теперь насчет системы образования в Бразилии — опыт, который я там прибрел, оказался весьма интересным. Я обучал группу студентов, которым, в конечном итоге, предстояло стать учителями, поскольку в Бразилии возможностей заниматься наукой даже у получившего хорошее образование человека было совсем не много. Эти студенты уже прослушали немалое число курсов, а тот, что читал я, был самым сложным — электричество и магнетизм, уравнения Максвелла и прочее.

Университет размещался в нескольких разбросанных по городу офисных зданиях, я читал мой курс в одном из них, окна его выходили на залив.

По ходу занятий я обнаружил очень странное явление: я задавал какой-то вопрос, и студенты отвечали на него с ходу. Однако когда я задавал вопрос в следующий раз — на ту же самую тему, да, собственно, и вопрос-то, насколько я мог судить, тот же самый, — они вообще ничего ответить не могли! К примеру, как-то раз я, рассказывая о поляризации света, раздал им полоски прозрачной поляризующей пленки — поляроида.

Поляроид пропускает только свет с определенным образом направленным электрическим вектором, ну я и рассказывал, как можно определить характер поляризации света по тому, темнеет поляроид или светлеет.

Сначала мы взяли две полоски поляроида и покрутили их, добиваясь того, чтобы света они пропускали как можно больше. Это позволяло сделать вывод, что в данный момент обе полоски пропускают свет с одним направлением поляризации, — свет, проходящий через один кусочек поляроида, проходит и через другой. А затем я спросил у студентов, как можно определить абсолютное направление поляризации с помощью единственного кусочка поляроида.

Об этом они ни малейшего представления не имели.

Я-то знал, что это требует определенной изобретательности, и потому дал им намек:

— Приглядитесь к свету, отраженному лежащим за окнами заливом.

Все молчали.

Тогда я спросил:

— Вы когда-нибудь слышали об угле Брюстера?

— Да, сэр! Угол Брюстера это угол, под которым отражается средой, обладающей показателем преломления, полностью поляризованный свет.

— И как же поляризуется, отражаемый свет?

— Свет поляризуется перпендикулярно плоскости отражения, сэр.

Я все еще продолжал думать, что они прекрасно все знают! Знают даже, что тангенс угла Брюстера равен показателю преломления!

Я сказал:

— Ну так?

Молчание. А ведь они только что объяснили мне: свет, отражаемый поверхностью оптически более плотной среды, — а вода в заливе как раз такая среда и есть, — поляризован; и объяснили даже как он поляризован.

Я предложил им:

— Взгляните на залив через полоску поляроида. А теперь поверните эту полоску.

— О-о, свет поляризуется! — воскликнули они.

В общем, возился я с ними, возился и, наконец, понял, что студенты попросту заучивают все наизусть, не понимая смысла того, что заучивают. Они слышат слова: «свет, который отражается от обладающей показателем преломления среды», но не сознают, что под такой средой подразумевается нечто материальное, вода, например. Не сознают, что «направление распространения света» это направление, в котором вы видите какую-то вещь, когда смотрите на нее, ну и так далее. Все досконально запоминалось, однако в осмысленные слова ничто не переводилось. Поэтому, спрашивая: «Что такое угол Брюстера?», я словно бы вводил в компьютер правильные ключевые слова. Если же я говорил: «Посмотрите на воду», результат оказывался нулевым — под заголовком «Посмотрите на воду» в их памяти ничего не хранилось.

Несколько позже я присутствовал на чтении лекции в инженерной школе. В переводе на английский лекция выглядела примерно так: «Два тела… считаются эквивалентными… если прилагаемые к ним вращающие моменты… порождают… равные ускорения. Два тела считаются эквивалентными, если прилагаемые к ним вращающие моменты порождают равные ускорения». Студенты просто писали диктант и, когда профессор повторял предложение, проверяли, правильно ли оно записано. Потом записывалось следующее предложение, и следующее, и следующее. Лишь я один и сознавал, что профессор говорит о телах, обладающих одинаковыми моментами инерции, вот только додуматься до этого трудновато.

Я совершенно не понимал, чему они могут подобным образом научиться. Профессор говорил о моментах инерции, однако никакого разговора о том, насколько труднее открыть ту дверь, у которой снаружи висит на ручке что-то тяжелое, чем ту, у которой этот же груз подвешен рядом с петлями, не шло — ну то есть никакого!

После лекции я спросил у одного из студентов:

— Вот вы столько всего записали, а что вы потом делаете с этими записями?

— О, мы их учим, — отвечает он. — Нам же еще экзамены сдавать.

— И как же выглядит этот экзамен?

— Очень просто. Я вам сейчас прочитаю один из вопросов. — Он заглядывает в тетрадь и произносит следующее: — «Когда два тела являются эквивалентными?». Ответ: «Два тела считаются эквивалентными, если прилагаемые к ним вращающие моменты порождают равные ускорения».

То есть, студенты сдавали экзамены «уча» все это и не зная решительно ничего, кроме слов, которые они запомнили.

Потом я попал на приемный экзамен этой школы. Экзамен был устным, мне разрешили посидеть на нем, послушать. Один из абитуриентов оказался просто великолепным: он мгновенно отвечал на любой вопрос. Экзаменаторы спрашивали, что такое диамагнетизм, и он тут же давал абсолютно верный ответ. Потом один из них спросил:

— Что происходит со светом, проходящим под углом через слой вещества, обладающий определенной толщиной и показателем преломления N?

— Свет выходит наружу параллельно прежнему направлению своего движения, сэр, — но со смещением.

— А какова величина этого смещения?

— Не знаю, сэр, но могу попробовать выяснить это.

И ведь выяснил. Очень сильный был парень. Однако у меня к тому времени уже сложились определенные подозрения.

После экзамена я подошел к этому умному юноше, сказал, что я из Соединенных Штатов и хочу задать ему пару вопросов, причем ответы его на результатах экзамена никоим образом не скажутся. Первый мой вопрос был таким:

— Можете вы привести пример какого-либо диамагнитного вещества?

— Нет.

Спрашиваю дальше:

— Допустим, вот эта книга сделана из стекла, и я смотрю сквозь нее на что-то, лежащее на столе, что произойдет с изображением этого предмета, если я наклоню книгу?

— Оно повернется бы, сэр, на угол, вдвое больший угла наклона книги.

— Вы уверены, что говорите не о зеркале?

— Уверен, сэр!

Вот только что, на экзамене, он сказал, что свет будет смешаться параллельно направлению его движения, поэтому изображению, о котором мы с ним говорили, следовало не поворачиваться на какой-то угол, а смещаться. Он даже рассчитал величину этого смещения, но так и не понял, что стекло есть вещество, обладающее определенным показателем преломления, и что произведенный им расчет имеет прямое отношение к моему вопросу.

Я читал в инженерной школе курс математических методов физики, и пытался показать студентам, как можно решать задачи методом проб и ошибок. Как правило, студентов этому не учат, поэтому я начал с иллюстрирующих метод простых арифметических задачек. И здорово удивился, обнаружив, что первое мое задание выполнили лишь восемь из восьмидесяти студентов. Я произнес довольно гневную тираду о том, что они должны не просто сидеть и смотреть, как это делаю я, но попытаться сделать что-то самостоятельно.

После лекции ко мне явилась небольшая делегация студентов. Мне было сказано, что я не понимаю, какой подготовкой они уже обладают, что они способны учиться, и не решая задачи, что арифметику они уже знают, и то, чего я от них требую, попросту унизительно.

Я продолжал преподавать, однако какими бы сложными и продвинутыми не оказывались мои задания, студенты ни разу ни одного из них не выполнили. Разумеется, я понимал, почему: они просто не умели это делать!

Чего еще я так и не смог от них добиться, так это вопросов. В конце концов, один из студентов объяснил мне, в чем дело: «Если я задам вам во время лекции вопрос, другие потом скажут мне: „Зачем ты попусту тратишь на занятиях наше время? Мы стараемся чему-то научиться. А ты прерываешь профессора вопросами“».

Эти ребята обладали каким-то странным высокомерием — никто ничего не понимал и все притворялись, будто понимают. Все изображали людей знающих, если же кто-то из студентов хотя бы на миг признавал, что ему не все понятно, и задавал вопрос, другие принимались шпынять его, делая вид, что тут и понимать-то особенно нечего, коря за то, что он зря тратит их время.

Я попытался втолковать им, насколько полезна совместная работа, обсуждение вопросов, общий разговор, однако они и на это не пошли, боясь опозориться одним уже тем, что станут задавать вопросы. Жалостное зрелище! Умные же были люди, много работавшие, однако усвоившие какие-то странные взгляды, уверовавшие в это их идущее собственным ходом «образование», проку от которого было — круглый ноль!

Под конец учебного года студенты попросили меня выступить с рассказом о впечатлениях, которые я получил, преподавая в Бразилии. Выступать мне предстояло не только перед студентами, но и профессорами, и чиновниками правительства, поэтому я попросил права говорить все, что думаю. И услышал в ответ: «Конечно. Разумеется. Это же свободная страна».

Я вышел на трибуну, прихватив с собой учебник по основам физики, по которому учились первокурсники. Он считался особенно хорошим, поскольку в нем использовались разные шрифты — самое важное, то, что требовало обязательного запоминания, было напечатано жирным шрифтом, вещи менее существенные — шрифтом посветлее, и так далее.

Кто-то немедля спросил:

— Надеюсь, вы не собираетесь чернить этот учебник? В зале присутствует его автор, и все считают, что учебник он написал замечательный.

— Мне обещали полную свободу слова.

Аудитория была заполнена до отказа. Я начал с того, что определил науку как понимание поведения природы. А затем спросил:

— Что составляет причину преподавания науки? Конечно, ни одна страна не может считать себя цивилизованной, если она не… та-та-та.

Все слушали, кивали, и я прекрасно понимал, о чем они думают.

А следом я сказал:

— И разумеется, это нелепость, потому что — с какой стати нам непременно нужно держаться на уровне какой-то другой страны? Для этого требуется основательная причина, разумная причина, не сводящаяся только к тому, что так оно принято в другой стране.

И я заговорил о пользе, которую приносит наука, о ее вкладе в улучшение условий человеческого существования и тому подобном — в общем-то, я их немного поддразнивал.

А затем:

— Главная цель моего выступления состоит в следующем: я хочу показать вам, что никакой науки в Бразилии не преподают!

Тут они все заерзали, думая: «Как это? Никакой науки? С ума он сошел, что ли? Да у нас вон сколько учебных заведений!».

И я сказал им: первым, что поразило меня в Бразилии, были самые обычные школьники, покупавшие в магазинах книги по физике. В Бразилии так много изучающих физику детей, причем заниматься ею они начинают раньше, чем дети американские, и потому очень странно, что физиков в Бразилии почти не сыщешь — чем это можно объяснить? Масса детей трудится не покладая рук, а результат получается нулевой.

И я привел аналогию с ученым, занимающимся древней Грецией — он любит греческий язык, но сознает, что в его родной стране Греция интересует лишь очень немногих. И вот он попадает в другую страну и с восторгом обнаруживает, что Грецией там занимаются все, даже малые дети, ученики начальной школы. Он приходит на экзамен и спрашивает у студента, желающего получить ученую степень специалиста по Греции: «Каковы представления Сократа о взаимоотношениях Истины и Красоты?», — а студент ничего ответить не может. Тогда он задает другой вопрос: «Что говорит Сократ Платону в третьей части диалога „Пир“?», — студент оживляется и: «Тра-та-та-та-та» — пересказывает, да еще и слово в слово, все, что сказал Сократ в этой его замечательной Греции.

А между тем, в третьей-то части диалога «Пир» Сократ именно о взаимоотношениях Истины и Красоты и говорил!

И далее этот ученый выясняет, что студенты той страны изучают греческий язык так: сначала они учатся правильно произносить буквы, потом слова, потом предложения и целые абзацы. Они способны дословно процитировать сказанное Сократом, совершенно не думая о том, что произносимые ими греческие слова на самом деле что-то да значат. Для студентов это просто пустые звуки. И никто еще не перевел их на понятный студентам язык.

И я сказал:

— Примерно это я и вижу, наблюдая за тем, как бразильским ребятам преподают «науку».

(Выпад не слабый, верно?)

Затем я поднял вверх использовавшийся ими учебник по основам физики:

— В этой книге результаты экспериментов практически не упоминаются — только в одном месте, где говорится о скатывающемся по наклонной плоскости шаре, и указывается, какое расстояние он покроет за одну секунду, за две, за три и так далее. В приводимые там числа внесены «ошибки», — глядя на них, вы думаете, что перед вами опытные данные, поскольку эти числа немного больше или немного меньше теоретических значений. В книге говорится даже о корректировке ошибок эксперимента — замечательно. Беда только в том, что, если вы попробуете вычислить, исходя из этих данных, величину ускорения шара, то результат получите правильный. Однако реальный шар, скатывающийся по наклонной плоскости, обладает инерцией вращения и, если вы действительно поставите такой опыт, то получите лишь пять седьмых от точного значения ускорения, поскольку на вращение шара тратится энергия. И стало быть, этот единственный в книге пример «опытных» данных получен посредством ложного эксперимента. Никто этого опыта не ставил, потому что, поставив его, получил бы совсем другие результаты!

— Я обнаружил и кое-что еще, — продолжал я. — Открыв эту книгу на любой странице и прочитав то, что на ней напечатано, я легко могу показать вам, в чем ее беда, — в каждом отдельном случае все в ней сводится не к науке, а к запоминанию. Поэтому сейчас я возьму на себя смелость наугад открыть этот учебник, зачитать вслух написанное на первой попавшейся странице и доказать правоту мною сказанного.

Так я и сделал. Сунул в книгу палец, открыл ее и стал читать:

— «Триболюминисценция. Триболюминисценцией называется излучение света кристаллами в процессе их дробления».

А затем сказал:

— Это наука? Нет! Это всего лишь использование одних слов для объяснения значения другого. О природе здесь не сказано ничего — о том, какие кристаллы испускают при дроблении свет, почему они его испускают. Видели вы студента, который, вернувшись домой, попробовал бы это проверить? Не видели, потому что ему и проверять-то нечего.

— Вот если бы вместо этого было сказано: «Раздавив в темноте плоскогубцами кусок сахара, вы увидите синеватую вспышку. Такие же создаются и другими кристаллами. Почему так происходит, никто не знает. Это явление называется „триболюминисценцией“», — тогда, быть может, кто-нибудь и попробовал бы, вернувшись домой, проделать такой опыт. Поэкспериментировал бы с природой.

Я воспользовался именно этим примером, однако мог открыть учебник на любой другой странице и получить тот же результат. Все они были одинаковы.

И наконец, я сказал, что не понимаю, как можно обучать кого бы то ни было, используя самовоспроизводящуюся систему, в которой люди сдают экзамены, а затем учат других сдавать экзамены, но при этом никто ничего не знает.

— Впрочем, — оговорился я, — не исключено, что я ошибаюсь. Среди тех, кому я преподавал, присутствовали два очень хороших студента, а один из знакомых мне здешних физиков обучался в Бразилии и нигде больше. Так что, кому-то, надо полагать, удается пробиться и сквозь эту систему, как бы дурна она ни была.

Ну так вот, после моего выступления встал глава департамента образования, сказавший:

— Мистер Фейнман наговорил нам множество неприятных вещей, видно, однако, что он действительно любит науку и искренен в своей критике. Поэтому я считаю, что нам следует прислушаться к нему. Я пришел сюда, понимая, что наша система образования страдает каким-то недугом, теперь же я знаю, что она больна раком!

И сел.

Его выступление развязало людям языки. Каждый вставал и выдвигал свои предложения. Студенты образовали комитет, который должен был мимеографировать лекции еще до того, как их начнут читать, плюс еще какие-то организационные комитеты.

А потом произошло то, чего я никак уж не ожидал. Один из студентов поднялся и сказал:

— Я — один из тех двоих, о которых мистер Фейнман упомянул в конце своего выступления. Ну так вот, образование я получил не в Бразилии, а в Германии, в Бразилию же приехал лишь в этом году.

Следом примерно то же сказал и второй из них. А упомянутый мной профессор физики заявил:

— Я получил образование здесь, в Бразилии, во время войны, когда, по счастью, все профессора покинули университет, так что учился я самостоятельно, просто читая книги. Поэтому к бразильской системе мое образование никакого отношения не имеет.

Вот уж не ожидал, так не ожидал. Я понимал, что система нехороша, однако такое стопроцентное попадание это просто фантастика!

Поскольку в Бразилию я ездил в рамках программы, финансировавшейся правительством Соединенных Штатов, Государственный департамент попросил меня написать отчет о моих бразильских впечатлениях, — ну я и включил в него основные положения речи, которую только что пересказал. Впоследствии до меня дошли слухи, что некий служащий Государственного департамента отреагировал на мой отчет так: «Это показывает нам, как опасно посылать в Бразилию людей, столь наивных. Глупый человек, от него только неприятностей ждать и можно. Он не понимает сути проблем». Напротив! Я-то думаю, что наивен как раз этот служащий, полагающий, что, если университет предъявляет список учебных курсов и их описание, значит в нем все в порядке.

 

Человек, владеющий тысячью языков

Находясь в Бразилии, я очень старался выучить язык этой страны и потому решил читать мои лекции по физике на португальском. А вскоре после того, как я перебрался в Калтех, меня пригласили на прием в дом профессора Бейчера. Еще до того, как я там появился, Бейчер сказал своим гостям:

— Этот Фейнман считает себя бог весть каким умником и все потому, что немного знает португальский язык, так что давайте его посрамим: наша миссис Смит (стопроцентно белая женщина) выросла в Китае. Пусть она поздоровается с ним по-китайски.

Я, ничего не подозревая, прихожу на прием, Бейчер знакомит меня со своими гостями:

— Мистер Фейнман, это мистер Такой-то.

— Рад познакомиться, мистер Фейнман.

— А это мистер Сякой-то.

— Очень приятно, мистер Фейнман.

— А это миссис Смит.

— Ай, чунг, нгонг, джиа! — говорит она и отвешивает мне поклон.

Меня это до того удивило, что я решил: ответить ей можно лишь в том же духе. И, вежливо поклонившись, с самым уверенным видом сказал:

— А чинг, джонг джиен!

— О, Господи! — в совершенной растерянности восклицает она. — Этого и следовало ожидать, — я говорю на мандаринском наречии, а он на кантонском!

 

Разумеется, мистер Туз!

Каждое лето я садился в машину, намереваясь пересечь Соединенные Штаты и добраться до Тихого океана, однако по разного рода причинам неизменно где-нибудь застревал и, как правило, в Лас-Вегасе.

Хорошо помню, как я попал туда впервые и до чего мне там понравилось. Как вам известно, Лас-Вегас живет за счет игроков, и для тамошних отелей главное — привлечь побольше людей, которые будут играть. Поэтому они показывают всякие шоу да и поесть в них можно совсем недорого — почти задаром. Места в зале заранее бронировать не нужно: вы просто приходите, садитесь за один из множества пустых столиков и смотрите шоу. Для человека вроде меня, ни в какие игры не играющего, место попросту чудесное — я наслаждался всеми его преимуществами: недорогими номерами, почти ничего не стоящей едой, хорошими шоу, ну и тамошние девушки мне тоже нравились.

Как-то раз я лежал у бассейна моего отеля и ко мне подошел некий человек, затеявший со мной разговор. Не помню, с чего он начал, однако основная его идея сводилась к тому, что мне, надо полагать, приходится зарабатывать на жизнь, а это, вообще говоря, глупо.

— Я вот живу легче легкого, — сказал он. — Целыми днями ошиваюсь около бассейна и наслаждаюсь Лас-Вегасом.

— Как же это у вас получается, если вы не работаете?

— Очень просто: я играю на скачках.

— В скачках я не разбираюсь, однако не понимаю, как можно добывать средства к существованию, делая ставки на лошадей, — скептически заметил я.

— Очень даже можно, — ответил он. — Я-то именно так и живу! Я вам вот что скажу: давайте я и вас этому научу. Мы пойдем на скачки, и я гарантирую: вы выиграете сотню долларов.

— Это каким же образом?

— Я заключу с вами пари на сто долларов, что вы выиграете, — сказал он. — Тогда, если вы выиграете, останетесь при своих, а проиграете, так получите сто долларов!

И я подумал:

— Черт! А ведь он прав! Если я выиграю на скачках сто долларов и отдам их ему, то ничего не потеряю, да еще и бесплатный урок получу — доказательство того, что его система работает. А если он потерпит неудачу, я получу сто долларов. Отлично!

Он отводит меня в букмекерскую контору, где имеется список всех лошадей и ипподромов страны. Знакомит с какими-то людьми, которые заверяют меня:

— Господи, да он классный парень! Я уже свою сотню выиграл!

Постепенно до меня доходит, что деньги-то мне придется ставить свои собственные, и я начинаю немного нервничать. И спрашиваю:

— Сколько я должен поставить?

— Ну, сотни три, четыре.

Такой суммы у меня с собой не было. Кроме того, меня охватывает тревога: а ну как я проиграю все мои ставки?

А он вдруг говорит:

— Знаете что? Мои рекомендации обойдутся вам всего в пятьдесят долларов, да и то при условии, что от них будет польза. А не будет, так я выдам вам сто долларов, которые вы все равно должны были выиграть.

Я думаю:

— Ух ты! Так я выигрываю в любом случае — либо пятьдесят долларов, либо сотню! Как же он, черт побери это делает?

И тут я начинаю соображать, что если игра идет достаточно ровно, то есть выигрыш приходится на половину случаев, — давайте забудем пока о небольших затратах, которых требует он сам, так легче будет понять основной принцип, — шансы выиграть сто долларов относятся к шансам потерять четыреста как четыре к одному. И выходит, что при пяти его попытках проделать с кем-либо этот фокус, люди, его послушавшиеся, четыре раза выигрывают по сто долларов, из которых он получает две (показывая заодно, какой он умный), а на пятый раз ему приходится сотню заплатить. Стало быть, он получает, в среднем, двести долларов и отдает сто. В общем, как он это делает, я, наконец, понял.

Все это тянулось несколько дней. Он изобретал какую-нибудь схему, которая на первый взгляд казалась страшно прибыльной, однако, обдумав ее, я рано или поздно понимал, в чем состоит его фокус. В конце концов, он, почти отчаявшись, говорит:

— Хорошо, давайте так: вы платите мне вперед пятьдесят долларов за совет, а если вы проигрываете, я возвращаю вам все ваши деньги.

Ну уж тут-то я проиграть никак не мог! И я говорю:

— Хорошо, договорились!

— Отлично, — говорит он. — Вот, правда, мне придется уехать на этот уик-энд в Сан-Франциско, но вы сообщите мне результаты почтой и, если вы проиграете ваши четыреста долларов, я вам их пришлю.

Первые его схемы были построены так, чтобы он смог заработать деньги на честной и чистой арифметике. А теперь он собрался уехать из города. И получить деньги с помощью этой схемы он мог только одним способом — ничего мне не прислав, так что на сей раз речь шла уже о самом настоящем мошенничестве.

В общем, ни одного из его предложений я так и не принял. Но наблюдать за его махинациями было очень любопытно.

Еще одним моим развлечением были в Лас-Вегасе знакомства с работавшими в разных шоу девушками. Сколько я понимаю, им полагалось болтаться между номерами вблизи от стойки бара, привлекая к ней посетителей. Там я с несколькими из них и познакомился, поговорил — очень милыми они оказались созданиями. Те, кто говорит: «Ну да, девицы из шоу, понятно», просто-напросто уже решили для себя, кто они такие! Но возьмите любую группу людей, присмотритесь к ней — и кого вы там только не обнаружите. Например, была среди тех девушек дочь декана одного университета с восточного побережья. Она любила и умела танцевать, а летом работу танцовщицы найти было трудно, вот она и поступила в Лас-Вегасе в кордебалет. Большинство этих девушек были милыми и общительными. Ну и красавицы, все до одной, а я почему-то люблю красивых девушек. На самом-то деле, главное, чем меня привлекал Лас-Вегас, как раз девушки из шоу и были.

Поначалу я немного побаивался: такие красавицы да с такой репутацией — и так далее, и тому подобное. Я пробовал завязывать с ними знакомства, однако разговоров у нас не получалось, потому что я малость давился словами. Да, сначала мне пришлось трудно, но понемногу полегчало и, наконец, я до того уверовал в себя, что вообще уже никого не боялся.

Всякого рода приключения я отыскиваю своим, особым способом, описать его довольно сложно, но, в общем, он похож на ужение рыбы: ты забрасываешь крючок с наживкой, а потом сидишь и терпеливо ждешь. Когда я рассказываю кому-либо о некоторых из таких приключений, мне говорят: «Да ладно вам — вы лучше покажите, как это делается!». И мы идем в бар, посмотреть, не подвернется ли что-нибудь, и люди пришедшие со мной, уже минут через двадцать теряют терпение. А для того, чтобы вам что-нибудь подвернулось, нужно прождать, в среднем, дня два. Я подолгу разговаривал с девушками из шоу, одна знакомила меня с другой и спустя какое-то время вдруг да и случалось что-то занятное.

Помню одну девушку, которая любила «Гибсонс». Она танцевала в отеле «Фламинго», я довольно хорошо ее знал. Приходя туда, я просил поставить на ее столик бокал «Гибсонса», — чтобы известить о моем появлении.

Как-то раз я подошел к ней, сел за ее столик, а она говорит:

— Со мной сегодня мужчина — азартный игрок из Техаса. — (Я о нем уже слышал. Всякий раз, как он садился в казино за столик для игры в кости, вокруг собирались люди — посмотреть, как он играет.) Вскоре он вернулся к столику моей знакомой, и та представила нас друг другу.

Первым, что он мне сказал, было:

— А знаете? Я тут прошлой ночью шестьдесят тысяч просадил.

Ну, я-то понимал, как мне себя вести: взглянул на него с выражением, из которого явствовало, что услышанное меня нисколько не поразило, и спросил:

— И как по-вашему, умно это или глупо?

Потом мы с ним завтракали в ресторане отеля, и он сказал:

— Послушайте, давайте я за вас заплачу. С меня тут почти ничего не берут, потом что я много играю.

— Спасибо, у меня достаточно денег, чтобы не тревожиться относительно того, кто заплатит за мой завтрак.

Так я и осаживал его всякий раз, как он пытался произвести на меня впечатление.

Чего он только не пробовал: рассказывал, какой он богатый, какими морями нефти владеет в Техасе, — все без толку, потому что я просто знал нужную формулу!

В конце концов, мы с ним начали проводить какое-то время вместе.

И вот однажды мы сидели в баре, и он вдруг сказал:

— Видите девочек вон за тем столом? Это проститутки из Лос-Анжелеса.

Очень симпатичные были девочки, отнюдь не лишенные класса.

А он:

— Знаете что, давайте я вас с ними познакомлю — вы выберете одну, а я за вас заплачу.

Знакомиться с ними мне не хотелось, да я и понимал, что это очередная его попытка произвести на меня впечатление, и совсем уж было собрался ответить отказом. Но тут вдруг подумал: «Ну надо же! Этому типу так хочется меня поразить, что он готов даже купить для меня девушку. Если когда-нибудь мне случится рассказывать эту историю…». И я согласился:

— Ну хорошо, знакомьте.

Мы подошли к их столику, он представил меня девушкам и отошел куда-то, сказав, что ненадолго. Подошла официантка, спросила, не желаем ли мы чего-нибудь выпить. Я попросил принести мне воды, а девушка, сидевшая рядом со мной, спросила:

— Вы не будете против, если я закажу шампанское?

— Заказывайте, что хотите, — холодно ответил я, — платить-то вам придется.

— Что это с вами такое? — спрашивает она. — Вы скряга?

— Совершенно верно.

— Вы определенно не джентльмен! — гневно заявляет она.

— Как быстро вы меня раскусили, — отвечаю я. Меня же годы назад научили в Нью-Мексико тому, что быть джентльменом ни в коем случае не следует.

И очень скоро они уже сами предложили угостить меня выпивкой — все шло вразрез с заведенным порядком вещей. (Кстати, этот техасский нефтяной магнат так и не объявился.)

Немного погодя одна из девушек предложила:

— Давайте переберемся в «Эль-Ранчо». Может, там будет повеселее.

Мы уселись в их машину. Хорошая была машина, да и они были хорошими девушками. Дорогой они спросили, как меня зовут.

— Дик Фейнман.

— А откуда вы, Дик? Чем занимаетесь?

— Из Пасадены. Работаю в Калтехе.

И тут одна из них говорит:

— О, а ученый по фамилии Полинг, он не оттуда?

В Лас-Вегасе я побывал до того уже множество раз и никто в нем о науке слыхом не слыхивал. Мне доводилось беседовать с бизнесменами самого разного рода, так для них слово «ученый» было пустым звуком.

— Да! — с изумлением отвечаю я.

— А еще там есть такой Геллан, что ли, — физик.

Я ушам своим не поверил. Я еду в машине с проститутками и вдруг выясняется, что им столько всего известно!

— Верно! Только его зовут Гелл-Манн! А его-то вы откуда знаете?

— Да просто ваши фотографии печатались в журнале «Таймс».

И верно, «Таймс» по какой-то причине часто печатал портреты ученых США. На его страницах и я появлялся, и Полинг, и Гелл-Манн.

— Но как же вы имена-то запомнили? — спрашиваю я.

— А мы пересмотрели все фотографии и выбрали самого молодого и красивого!

(Гелл-Манн моложе меня.)

Итак, приехали мы в «Эль-Ранчо», и там девушки продолжили прежнюю забаву — обращались со мной так, как обычно мужчины обращались с ними.

— Поиграть не хотите? — поинтересовались они.

Я поиграл немного — на их деньги, всем было очень весело.

А спустя какое-то время они сказали:

— Послушайте, мы тут одного человечка приметили, так что вынуждены вас покинуть, — и вернулись к своей основной работе.

Однажды, сидя у стойки бара, я обратил внимание на двух девушек с мужчиной постарше. Мужчина, в конце концов, удалился, а девушки подошли и сели рядом со мной — та, что была покрасивее и попредприимчивее, на соседний с моим табурет, а ее довольно невзрачная подруга по имени Пам — по другую сторону от нее.

С первой же минуты все складывалось замечательно. Девушка оказалось очень общительной. Вскоре она уже прижималась ко мне, а я обнимал ее за плечо. Пришли двое мужчин, уселись за стоявший неподалеку столик. А после, к ним еще и официантка подойти не успела, ушли.

— Видели тех мужчин? — спросила моя новая подружка.

— Видел.

— Это приятели моего мужа.

— О? Это еще что новости?

— Да понимаете, я только что вышла за Джона Туза, — она назвала очень известное имя, — и мы с ним поссорились. Медовый месяц, все-таки, а Джон все время торчал в игорных домах. Никакого внимания мне не уделял, вот я и ушла, решила развлекаться самостоятельно, но только он все время рассылает повсюду своих шпионов, проверяет, чем я занимаюсь.

Потом она пригласила меня к себе в мотель, и мы поехали туда в моей машине. По дороге я спросил:

— А как же Джон?

Она ответила:

— Не волнуйтесь. Просто посматривайте по сторонам, нет ли где большой красной машины с двумя антеннами. Если нет ее, значит нет и его.

На следующий вечер я повел «девушку „Гибсонса“» и ее подругу в заведение под названием «Серебряная туфелька». Представление там начиналось позже, чем в отелях, и девушки из других шоу с любили ходить туда, тем более что конферансье, увидев входившую в зал танцовщицу, оповещал всех о ее появлении. Так что, когда я появился там с двумя красавицами-танцовщицами под руку, он произнес: «К нам пришли мисс Такая-то и мисс Такая-то из „Фламинго“!». Все повернулись, чтобы посмотреть на нас. Я был на седьмом небе!

Мы усаживаемся за столик, стоящий близ бара, и тут вдруг начинается странная суматоха: официанты передвигают столики, в зал входят вооруженные охранники. В общем производится расчистка места для знаменитости. ДЖОН ТУЗ идет!

Он останавливается у стойки бара, совсем рядом с нашим столиком, и одновременно двое мужчин приглашают моих девушек потанцевать. Девушки удаляются, я остаюсь в одиночестве, а Джон подходит и присаживается рядом со мной.

— Ну как вы тут? — спрашивает он. — Что поделываете в Вегасе?

Я нисколько не сомневаюсь в том, что он проведал обо мне и своей жене.

— Да так, дурака валяю… (Мне только и оставалось, что изображать крутого парня, верно?)

— Давно здесь?

— Дня четыре, пять.

— А я вас знаю, — сообщает он. — Мы с вами не могли встречаться во Флориде?

— Да нет, не уверен…

Он перебирает еще несколько мест, а я все не могу понять, к чему он клонит.

— А, знаю, — наконец, объявляет он, — я видел вас в «Эль Морокко».

(Название «Эль Морокко» носил большой нью-йоркский ночной клуб, облюбованный крупными воротилами — вроде профессоров теоретической физики, понимаете?).

— А вот это возможно, — говорю я, продолжая гадать, когда же он к делу-то перейдет.

И наконец, он наклоняется ко мне и спрашивает:

— Слушайте, вы не познакомите меня с вашими девушками, когда они вернутся?

Оказывается, ему только это и требовалось, а меня он и знать-то не знал! Что ж, познакомил я его с моими танцовщицами, однако они заявили, что уже устали и хотят вернуться домой.

На следующий вечер я увидел Джона Туза во «Фламинго», он стоял у стойки бара, беседуя с барменом о фотоаппаратах и фотосъемке. Я решил, что он фотограф-любитель: камеры и лампы-вспышки у него имелись во множестве, однако говорил он о них сущие глупости. Послушав его, я понял, что он и на любителя не тянет, просто богатый человек, купивший несколько камер.

К этому времени я уже сообразил, что про мои шашни с его женой ему ничего не известно, а разговор со мной он затеял лишь потому, что хотел познакомиться с девушками. И я придумал для себя роль: помощник Джона Туза.

— Привет, Джон, — сказал я. — Пойдемте, поснимаем немного. Давайте сюда ваши вспышки, я их понесу.

Я уложил лампы-вспышки в карман, и мы отправились на съемки. Я вручал ему то одну вспышку, то другую, давал всякие советы — ему все понравилось.

Потом мы поехали в отель «Последний рубеж», там он устроился за игорным столом, начал выигрывать. Вообще-то, в отелях не любят, когда играющий по крупному человек вдруг берет и покидает игорный зал, но я-то видел, что Джону хочется уйти. Вопрос был только в том, как сделать это, не нарушая приличий.

Я подошел к нему и серьезным тоном сообщил:

— Джон, нам пора.

— Так ведь я же выигрываю.

— Да, но у нас на этот вечер назначена встреча.

— Ну хорошо, отыщите мою машину.

— Разумеется, мистер Туз!

Он отдал мне ключи, рассказал, как она выглядит. (Я не стал говорить, что и так это знаю.)

Я отправился на парковку — и вот она, большая, просторная, отличнейшая машина с двумя антеннами. Я уселся в нее, повернул ключ в замке зажигания — не заводится. Машина оказалась снабженной системой автоматического переключения скоростей, — они тогда только-только появились, и я в них ничего не смыслил. В конце концов, я случайно перевел какой-то переключатель в положение «ПАРКОВКА», и двигатель заработал. Я с великой осторожностью, как если бы машина стоила целый миллион долларов, подъехал на ней к входу в отель, вылез из машины, вошел внутрь, приблизился к столу, за которым так и продолжал играть Джон, и сообщил:

— Машина подана, сэр!

— Мне пора, — объявил он, и мы ушли. Машину Джон предоставил вести мне.

— Я бы поехал в «Эль Ранчо», — сказал он. — Вы кого-нибудь из тамошних девушек знаете?

Одну я знал довольно хорошо и потому сказал: «Да». К этому времени я ощущал полную уверенность в том, что единственная причина, по которой он продолжает вести изобретенную мной игру, в том, что ему хочется познакомиться с девушками, и потому позволил себе затронуть деликатную тему:

— Я тут как-то повстречался с вашей женой…

— С моей женой? Моя жена сейчас вовсе не в Лас-Вегасе.

Я рассказал ему о девушке, с которой познакомился в баре.

— А! Знаю о ком вы; я повстречал ее с подружкой в Лос-Анджелесе, а после привез их в Лас-Вегас. И первое, что она проделала — целый час проговорила по моему телефону с какими-то подругами из Техаса. Я разозлился и выставил обеих! Так она теперь выдает себя за мою жену, а?

Ну ладно, хоть с этим разобрались.

Приехали мы в «Эль Ранчо», а там, оказывается, через пятнадцать минут должно начаться шоу. Народу битком, ни одного свободного места. Джон подошел к мажордому, сказал:

— Мне нужен столик.

— Да, сэр, мистер Туз! Через пару минут будет.

Джон дал ему на чай и направился к игорному залу. А я тем временем прошел за сцену, где готовились к выступлению девушки, попросил позвать мою подругу. Она вышла, я объяснил ей, что приехал сюда с Джоном Тузом, и тот попросил познакомить его с кем-нибудь.

— Конечно, Дик, — ответила она. — Я к вам подойду и девушек с собой приведу, увидимся после шоу.

Я отправился на поиски Джона. Он все еще играл.

— Идите туда без меня, — сказал он. — Я через минуту буду.

Столиков оказалось два, передних, у самой сцены. За всеми остальными места были заняты, а я восседал в одиночестве. Началось шоу, девушки стали выходить на сцену, а Джона все нет и нет. Со сцены, разумеется, видно было, что я сижу в гордом одиночестве. Раньше девушки считали меня жалким профессором, но уж теперь поняли, какая я БОЛЬШАЯ ШИШКА.

Наконец, появился Джон, а недолгое время спустя за соседний столик уселись четверо — «жена» Джона, ее подруга Пам и с ними двое мужчин.

Я наклонился к Джону:

— Она за соседним столиком.

— Ага.

Она увидела, что я теперь состою при Джоне, и потому потянулась ко мне через свой столик и спросила:

— Можно мне поговорить с Джоном?

Я в ответ ни слова. Посидел какое-то время, затем наклонился к Джону:

— Она хочет с вами поговорить.

Он тоже выдержал паузу, а следом:

— Ладно.

Я выдержал паузу еще и подольше, наклонился к ней:

— Джон согласен поговорить с вами.

Она перебралась за наш столик, уселась вплотную к «Джонни» и давай его обрабатывать. И я увидел, что отношениях их понемногу становятся все более теплыми.

Однако, будучи человеком вредным, я каждый раз, как они теплели еще чуть-чуть, напоминал Джону то об одном, то о другом, например:

— Телефон, Джон…

— А, да! — говорил он. — С какой это стати ты целый час проболтала по моему телефону?

Она объясняет, что болтала, на самом-то деле, Пам.

Новое улучшение, и я указываю, что Пам-то она с собой притащила.

— Вот именно! — говорит Джон. (В общем, развлечение я себе устроил замечательное, тем более, что разговор их затянулся надолго.)

Когда шоу прервалось, несколько девушек «Эль Ранчо» подошли к нашему столику и мы болтали с ними, пока не настало время их возвращения на сцену. И тогда Джон сказал:

— Я знаю тут неподалеку симпатичный маленький бар. Поехали туда.

Я отвез его к бару, мы вошли внутрь, и Джон вдруг говорит:

— Видите ту женщину? Это очень хороший адвокат. Пойдемте, я вас с ней познакомлю.

Джон познакомил нас, извинился и ушел в уборную. Только мы его и видели. Думаю, ему хотелось вернуться к своей «жене», а я начинал обращаться в помеху на этом пути.

Так вот, я сказал той женщине «Привет» и попросил принести мне питья — только мне одному (я по-прежнему изображал человека, на которого трудно произвести впечатление, да к тому же и не джентльмена).

— А знаете, — сообщила она мне, — ведь я один из лучших адвокатов Лас-Вегаса.

— О нет, ничего подобного, — холодно ответил я. — Днем вы, может, и адвокат, а сейчас вы знаете кто? Самая обычная посетительница маленького кабака.

В общем, я ей понравился, и мы принялись слоняться по разным заведениям, в которых можно было потанцевать. Танцевала она превосходно, а я так просто люблю потанцевать, поэтому время мы проводили замечательно.

И вдруг прямо посреди одного из наших танцев у меня начинает разламываться от боли спина. Очень сильная была боль и началась совершенно неожиданно. Сейчас я понимаю, в чем было дело: я целых три дня и ночи предавался этим сумасшедшим приключениям и совершенно вымотался.

Женщина сказала, что отвезет меня к себе домой. И, едва оказавшись в ее постели, я ХЛОП — вырубился.

Проснулся я утром в прекрасной постели, — солнце светит, а женщины ни слуху ни духу. Вместо нее появляется горничная и говорит:

— Проснулись, сэр? Завтрак готов.

— Э-э, а…

— Я его сюда принесу. Что вы хотели бы получить? — и высыпает на меня целое меню завтраков.

Заказал я завтрак, съел его в постели — в постели женщины, относительно которой понятия не имел, кто она и откуда!

Я задал горничной несколько вопросов — выяснилось, что и она ничего об этой таинственной женщине не знает: горничную наняли только-только, на работу она вышла впервые. Она вообще думала, что в этом доме живет мужчина, и удивлялась, почему это я задаю вопросы ей. Наконец, я оделся и ушел. А таинственной женщины этой я так никогда больше и не видел.

Когда я в первый раз оказался в Лас-Вегасе, то сел и подсчитал шансы выигрыша в любой из тамошних игр. И обнаружил, что при игре в кости они составляют что-то вроде 0,493. То есть, если я поставлю доллар, это обойдется мне всего в 1,4 цента. И я подумал: «Так чего ради я с таким упорством отказываюсь от игры? Она же ничего мне стоить не будет!».

Я начал делать ставки и с ходу потерял пять долларов — подряд: первый, второй, третий, четвертый, пятый. Я-то думал, что лишусь всего семи центов а вместо этого спустил за игорным столом пять долларов! С тех пор я никогда больше не играл (ну, то есть, на свои деньги). Мне повезло, что я начал с проигрыша.

Как-то раз я сидел за ленчем с одной из танцовщиц. Час был тихий, послеполуденный, без обычной в том ресторане толкотни. И девушка сказала:

— Видите, вон там мужчина пересекает лужайку. Это Ник по прозвищу «Грек». Профессиональный игрок.

Ну, я-то прекрасно знал все шансы на выигрыш, какие имелись в Лас-Вегасе, и потому ответил ей:

— Да будет вам, какие тут могут быть профессиональные игроки?

— А давайте я его к нам подзову.

Ник подошел, девушка познакомила нас.

— Мэрилин сказала мне, что вы профессиональный игрок?

— Верно.

— Ну так вот, мне интересно узнать, как вам удается зарабатывать на жизнь игрой, если шансы на выигрыш, ну, скажем, в кости, составляют всего 0,493.

— Вы правы, — ответил он, — однако давайте я вам все объясню. Я не делаю ставок, сидя за столом, ничего подобного. Я делаю их, лишь когда шансы складываются в мою пользу.

— Что? Когда шансы складываются в вашу пользу? — не поверив ему, переспросил я.

— На самом деле, все очень просто, — сказал он. — Я стою у стола, кто-нибудь произносит: «Сейчас девятка выпадет! Непременно выпадет девятка!». Человек этот раззадорился, он считает, что должна выпасть девятка, и готов поспорить на это. А мне известна вероятность выпадения любого числа, и я говорю ему: «Ставлю четыре против трех, что девятки не будет» и оказываюсь в выигрыше — не каждый раз, но если брать достаточно долгий срок. Я не ставлю деньги на кон, а заключаю пари с людьми, которые окружают игорный стол и у которых имеются предрассудки — суеверия по поводу счастливых чисел.

А дальше Ник говорит:

— Ну а теперь я приобрел солидную репутацию, и она облегчает все дело, потому что люди готовы идти со мной на пари, даже зная, что шансы у них так себе — просто ради возможности рассказывать потом, если они вдруг победят, что им удалось одолеть самого «Грека». Так что я действительно зарабатываю игрой и очень этим доволен.

Ник по прозвищу «Грек» оказался человеком по-настоящему образованным, очень симпатичным и обаятельным. Я поблагодарил его за разъяснения — потому что понял, наконец, как зарабатывать на жизнь игрой. А я, видите ли, всегда стремился понять, как что устроено в мире.

 

Предложение, от которого следует отказаться

В Корнелле, когда я там работал, имелись факультеты, которыми я особо не интересовался. (Я не хочу сказать, что они были чем-то плохи, просто я не проявлял к ним большого интереса.). Был, например, факультеты домоводства, философии (на этом подвизались люди особенно пустые), факультеты, имевшие отношение к культуре — к музыке и тому подобному. Там, разумеется, присутствовали люди, с которыми интересно было поговорить. На математическом факультете работали профессора Кац и Феллер, на химическом профессор Кэлвин, а на зоологическом человек совсем уж замечательный — доктор Гриффин, доказавший, что летучие мыши ориентируются, используя эхо-сигналы. И все-таки, их было маловато, а остальные сотрудники университета занимались, как я считал, каким-то пустяшным вздором. Да и городком Итака была маленьким.

К тому же, климат там не из лучших. Ведешь ты, скажем, машину, и вдруг начинается снегопад, которого ты не ожидал, а потому и готов к нему не был, и ты решаешь: «А, ладно, много не навалит, езжай себе дальше».

Но затем снегу выпадает столько, что машину начинает слегка заносить и приходится надевать на колеса цепи. Ты вылезаешь наружу, выкладываешь на снег цепи, а холодно уже до того, что тебя просто трясет. Затем наезжаешь колесами на цепи, и тут перед тобой встает новая проблема — во всяком случае, вставала перед нами в те дни, как теперь, не знаю, — на концах цепи, с внутренней стороны колеса, имеются два крюка, которые необходимо сцепить. А поскольку натянутыми цепи должны быть туго, сцепить эти крюки довольно трудно. К тому же, необходимо еще натянуть на них пальцами, к этому времени почти обледеневшими, зажим. Ты стоишь с одной стороны покрышки, крюки находятся с другой, руки у тебя замерзли, в общем, справиться с этим делом очень непросто. Холодно, снег валит, ты пытаешься надвинуть зажим, а он все время соскальзывает, руки уже болят, у тебя ни черта не получается — хорошо помню, как в такой-то момент я решил, что все это безумие, должны же существовать в мире места, где подобной возней заниматься не приходится.

И я вспомнил два моих визита в Калтех — по приглашению профессора Бейчера, прежде работавшего в Корнелле. Бейчер знал меня как свои пять пальцев и потому в первый же день сказал мне: «Фейнман, у меня есть еще одна машина, готов предоставить ее вам. Раз уж вы здесь, съездите в Голливуд, на Сансет-стрип. Короче говоря, повеселитесь.»

Ну и я каждый вечер уезжал на Сансет-стрип, а там бары, ночные клубы, все время происходит что-нибудь интересное. В общем, имеется все то, за что я люблю Лас-Вегас — красивые девушки, крупные бизнесмены и прочее. Бейчер определенно знал, чем привлечь меня к Калтеху.

Вам известен рассказ об осле, который стоит ровно посередине между двумя охапками сена и не может сойти с места, потому что они одинаковы? Ну так это не проблема, а сущий пустяк. Корнелл и Калтех начали делать мне одно предложение за другим, и едва я решал, что надо перебираться в Калтех, где мне будет намного лучше, Корнелл делал мне новое предложение, а стоило мне надумать остаться в Корнелле, как поступало что-нибудь новенькое из Калтеха. Представьте себе того самого осла, стоящего между двумя охапками сена, но только столкнувшегося с дополнительным затруднением: стоит ему шагнуть к одной, как другая вырастает в размерах. Туго бы ему, бедняге, пришлось!

Все дело решил годовой отпуск для научных занятий. Мне хотелось снова поехать в Бразилию, теперь уже на десять месяцев, а в Корнелле у меня как раз подходил срок такого отпуска. Терять я его не хотел и, подумав, что нашел, наконец, основательную причину для принятия окончательного решения, написал об этом Бейчеру.

А из Калтеха ответили: «Мы готовы взять вас на работу немедленно, предоставив вам на первый год отпуск для научных занятий». Вот так они себя все время и вели: какое бы решение я ни принял, они тут же совали мне палки в колеса. В итоге, первый год моей работы в Калтехе я, на самом-то деле, провел в Бразилии. А преподавать в Калтехе начал только на второй. Так уж получилось.

Ну что же, в Калтехе я работаю с 1951 года и мне в нем ужасно нравится. Это именно то, что требуется для такого однобокого человека, как я. Здесь множество людей, которые являются в своем деле одними из первых, оно им страшно интересно, и с ними можно поговорить. Очень удобно.

Я пробыл здесь не такое уж и долгое время, когда на город вдруг опустился смог, да какой! В то время он был куда хуже нынешних — во всяком случае, глаза выедал гораздо сильнее. Я стоял на уличном углу, из глаз у меня текло, а я думал: «С ума ты сошел, что ли? Это же чистое БЕЗУМИЕ! А как хорошо было в Корнелле. Надо выбираться отсюда».

Ну-с, я позвонил в Корнелл, спросил, имеется ли у меня возможность вернуться. И мне сказали: «Конечно! Мы все уладим и позвоним вам завтра».

А на следующей день мне подвалила величайшая удача по части того, что связано с принятием решения. Не иначе как Бог надумал прийти мне на помощь. Я направлялся к своему рабочему кабинету и вдруг один мой знакомый подбежал ко мне и говорит:

— Привет, Фейнман! Вы слышали? Бааде установил, что существует два разных типа звезд! Все результаты, которые мы получали, измеряя расстояния между галактиками, основывались на цефеидах одного типа, а существует оказывается и другой, так что Вселенная в два, в три, а то и в четыре раза старше, чем мы полагали!

Проблема эта была мне знакома. В те дни считалось, что Земля старше всей остальной Вселенной. Возраст Земли насчитывал четыре с половиной миллиарда лет, а возраст Вселенной только пару миллиардов, от силы три. Что и было великой загадкой. А это открытие расставило все по местам: Вселенная оказалась намного старше, чем мы полагали. И ведь я получил эту информацию едва ли не из первых рук — ко мне просто подбежал человек и все рассказал.

Я еще не успел дойти по кампусу до своего кабинета, как навстречу мне попался другой человек — Мэтт Мезельсон, биолог, освоивший физику как вторую специальность. (Я состоял в комиссии, которая присудила ему докторскую степень.) Он построил первый аппарат, именуемый центрифугой градиента плотности, — эта центрифуга позволяла измерять плотность молекул. Так вот, он подошел ко мне и сказал:

— Взгляните, какие мы получили результаты в наших экспериментах!

Мезельсон доказал, что когда одна бактерия порождает другую, от первой ко второй переходит, нисколько не изменяясь, молекула, которая теперь известна нам под названием ДНК. Понимаете, мы-то вечно думаем, будто все делится, делится. Значит и бактерия должна делиться, отдавая половину самой себя новой бактерии. Но это же невозможно: где-то должна существовать мельчайшая молекула, содержащая генетическую информацию, которая пополам делиться не может, она должна создавать собственную копию, которая и передается новой бактерии, чтобы старая могла сохранить свою. И Мезельсон доказал, что так оно и есть: сначала он выращивал бактерии в «тяжелом» азоте — в его изотопе с массовым числом больше 14, — а затем в обычном. И при этом постоянно взвешивал молекулы в своей центрифуге.

У первого поколения новых бактерий вес всех их хромосомных молекул лежал точно посередке между молекулами, выращенными в тяжелом азоте, и молекулами, выращенными в легком, — такой результат и должен был получиться, если все, в том числе и хромосомные молекулы, делится.

Однако у последующих поколений бактерий, для которых можно было ожидать, что вес хромосомных молекул будет составлять одну четвертую, одну восьмую и одну шестнадцатую разницы между весами тяжелых и обычных молекул, эти веса распадались на две группы. В одной вес был тот же, что у новых молекул первого поколения (среднее между весами тяжелых и обычных молекул), в другой он был меньшим — таким же, как у молекул обычного азота. Процентное содержание более тяжелых молекул с каждым новым поколением уменьшалось вдвое, а вот вес оставался прежним. Это было потрясающее и очень важное открытие — фундаментальное. И добравшись, наконец, до своего кабинета, я понял, что Калтех и есть то самое место, в котором мне следует находиться. Место, где люди из самых разных областей знания рассказывают мне о своей работе да еще и такой интересной. А я ведь, по сути дела, ничего другого и не желал.

Так что, когда мне потом позвонили из Корнелла, сообщив, что все улажено и практически готово, я ответил: «Простите, я опять передумал». Однако решил при этом никогда больше подобного рода решений не принимать. Ничто — абсолютно ничто — не заставит меня передумать еще раз.

Когда ты молод, тебя донимает множество забот — на чем лучше остановиться, что скажет об этом твоя мама? И ты волнуешься, пытаешься найти какое-то решение, а тут вдруг само собой подворачивается что-то еще и совершенно иное. Куда легче просто взять и решить хоть что-нибудь. И больше на этот счет не волноваться, потому что решение ты уже принял и ничто не заставит тебя передумать. Я однажды проделал такую штуку, еще во время учебы в МТИ. Я тогда заболел и, валяясь в постели, пытался придумать, какой десерт я возьму, когда снова окажусь в ресторане, — и решил, что всегда буду брать шоколадный и больше на этот счет беспокоиться не стану, — то есть, эту проблему я решил окончательно. Примерно так же я решил и навсегда остаться в Калтехе.

Один раз меня попытались заставить передумать насчет Калтеха. Скончался Ферми и Чикагский университет искал человека, который занял бы его место. Оттуда приехали двое, попросившие разрешения навестить меня в моем доме, — о чем пойдет разговор, я не знал. Они начали перечислять причины, по которым мне следует перебраться в Чикаго: я мог бы делать то, делать это, там множество выдающихся ученых, я получу возможность заниматься самыми расчудесными вещами. Сколько они собираются мне платить, я не спрашивал, однако они то и дело намекали, что назовут сумму, если я ею поинтересуюсь. И в конце концов, один из них сам спросил, не желаю ли я узнать размер моего жалования.

— О нет! — ответил я. — Я уже решил остаться в Калтехе. А в соседней комнате сидит моя жена, Мэри Лу, и если она услышит, как много вы собираетесь мне платить, может начаться семейная ссора. Ну и, кроме того, я решил никаких решений больше не принимать — я остаюсь в Калтехе навсегда.

Так они мне ничего о жаловании и не сказали.

Примерно месяц спустя я присутствовал на одной конференции, и ко мне подошла Леона Маршалл, сказавшая:

— Странно, что вы не приняли наше предложение перебраться в Чикаго. Нас это очень разочаровало, мы никак не могли понять, почему вы отвергли такое роскошное предложение.

— Очень просто, — ответил я, — потому, что я даже не дал вашим ребятам возможности сказать мне, в чем оно состоит.

Через неделю от нее пришло письмо. Я вскрыл его, первое предложение было таким: «Жалование, которое мы Вам предлагаем…» — и дальше стояла колоссальная сумма, в три, не то в четыре раза превышавшая то, что я получал здесь. Сногсшибательная! А следом в письме говорилось: «Я сразу назвала Вам сумму, чтобы Вы узнали ее до того как прочтете все остальное. Может быть, теперь Вам захочется пересмотреть Ваше решение, поскольку мне сказали, что это место все еще остается не занятым, а мы были бы очень рады получить Вас».

Я ответил ей так: «Увидев эту сумму, я решил, что мне просто необходимо ответить отказом. Причина отказа состоит в следующем: получая такие деньги, я смогу сделать то, что всегда хотел сделать — обзавестись чудесной любовницей, поселить ее в хорошей квартире, покупать ей всякие симпатичные вещи… При вашем жаловании я действительно смог бы проделать все это, но я знаю, что произойдет следом. Я начну дергаться, постоянно думать о том, что она делает в мое отсутствие, начну, возвращаясь домом, ругаться с ней и так далее. Все эти передряги лишат меня покоя и счастья. И толком заниматься физикой я уже не смогу, потому что в голове у меня все перемешается! Никакого добра то, чего я всегда так жаждал, мне не принесет, и потому я решил отклонить Ваше предложение.»