Четкий строй стаи нарушился. Какая-то неуловимая перемена ощущалась уже с утра, и вот сейчас от стаи отделился старый аист и, широко взмахивая крыльями, принялся описывать круги. Молодняк был бы рад последовать примеру летуна-одиночки, но время отдыха еще не приспело, и вожаки не давали стае послабления.

Так что для стаи как будто бы ничего и не изменилось, просто отделился один аист, а остальные с неумолимой последовательностью держали путь дальше.

— Я нагоню вас, — махнул крылом отставший аист, но в этом взмахе было не меньше тоски, чем в словах человека, произносящего: «Прощайте!»

— Конечно, у озера ты обязательно догонишь нас, — махнула ему в ответ стая, но при этом в глазах у птиц мелькнула грусть и вытянутые тела их дрогнули, прощаясь. Птицы знали, что никогда больше не увидят друг друга, что в стае стало одним аистом меньше. Когда птицы опустятся где-нибудь передохнуть, возможно, воспоминание вернет их на миг к отбившемуся от стаи товарищу, но сейчас на это нет времени. Впереди у них пространство, которое им предстоит преодолеть еще сегодня, впереди — время, которое должно вместить в себя это пространство, так что тут уж не до размышлений. Каждая птица в стае ощущала отсутствие товарища, словно пустующее место продолжало перемещаться вместе с ними, но помочь тут было невозможно, помощь обошлась бы дороже, чем эта единичная потеря. Вперед, вперед по трассе в миллионы лет, по пути, сотни тысяч раз испытанному предками, вперед, безжалостно пренебрегая жизнью уходящей во имя жизни будущей.

Лягушки, змеи, ящерицы пропали совсем; кузнечиков и саранчи становилось все меньше, да и мышей в этом году было немного, корм кончился, птенцы в гнезде просыпались от голода, вот и пришлось аистам улететь. Голодным птицам долгий перелет не вынести, да и нельзя было дожидаться, пока молодые аисты, ослабев от голода и растеряв силы, тронутся в путь в поисках лучшей доли. По всей стае невидимым током пробежал призыв к полету, чуткие нервы улавливали зов дальних краев, а форма облаков, оттенок неба, осенний шелест ветра, — все-все говорило:

— Пора в полет!

И птицы тронулись в путь. Тут же, в стае, летит и подруга отставшего аиста, но она ощущает потерю ничуть не глубже и не болезненнее, чем любой другой из крылатых собратьев. Жизнь птичьих пар и так уже пошла вразброд. Ведь птенцы летят здесь, вместе со всеми, цель достигнута — продолжение рода обеспечено, и в прочных связях больше нет необходимости, а в чем нет нужды, от того только и жди вреда. Пышное цветение весны заставило птиц искать себе пару, закладывать гнезда, высиживать птенцов; лето принесло новые заботы, многотрудные хлопоты и радости, но прохладные ночи уже остудили привязанность, дотоле скреплявшую птичьи семейства. И тогда, в блаженном затишье последних летних дней вдруг вновь обрели силу старые связи, которые, хотя и ослабели на некоторое время, но всегда были, есть и будут: извечные, вневременные связи стаи и племени.

Иссушающий жар жнивья, желтеющего внизу, под ними, почти ощутимо подталкивает птиц в грудь, и вожаки стаи подчас перестают взмахивать крыльями. Воздух такой прогретый и плотный, что стоит лечь, нацелив острый красный клюв в направлении полета, и хоть спи на лету. Но сбиться с пути, уклониться от цели аисты не позволят себе ни при каких обстоятельствах. Может погибнуть вся стая, могут вымереть все аисты до последнего, но этот последний оставшийся в живых неуклонно станет продолжать все тот же путь — подобно тому, как из одной комнаты в другую можно попасть только через дверь.

Приятно лететь вот так, отдыхая на лету. Правда, не взмахивая крыльями, птицы передвигаются медленнее, но эту потерю всегда можно наверстать.

Солнце постепенно клонится к заходу, и воздух наверху холодает. Крылья птиц снова приходят в движение.

Вожаки стаи принимаются описывать круги в воздухе. С каждым кругом земля все ближе и ближе. Под ними берег озера, просторный луг, поросший осокой, по другую сторону от него — голый песчаный холм, старые деревья. Круг все сужается, и теперь уже каждому аисту ясно, что лучшего места для ночевки и не найти. Аисты вытягивают свои длинные ноги, ощутив первое прикосновение земли подпрыгивают раз-другой, крылья их по инерции еще машут, но затем плавно смыкаются; так усталый работник роняет на колени натруженные руки.

Птицы оглядываются по сторонам.

— Мы и прежде отдыхали на этом месте, — как бы говорят глаза старых, опытных вожаков. — Попробуем, может удастся чем поживиться. К камышам близко не подходить, к лесу не приближаться, заночуем тут, на деревьях. Будьте осторожны!

Стая разбредается по прибрежному лугу, и при свете заходящего солнца двадцать девять аистов охотятся на кузнечиков и лягушек. А тридцатый отстал в пути.

Отстал — это значит, что его нет. Почему отстал их собрат, не волнует остальных аистов, хотя причина им известна. Раздался резкий хлопок, что-то просвистело в воздухе и больно ударило по крылу старого аиста.

— А, чтоб ему пусто было! В такую громаднющую птицу целился, и то промазал, — недовольно сказал кто-то.

— Ну так пальни еще разок!

Опять тот же хлопок, опять свист дроби.

— Только заряд переводить попусту.

Вот вам и вся история. Двое молодых людей возвращались с охоты и просто так, тренировки ради, пальнули по аистам, которые несли корм птенцам.

— А все же досталось ему, вражине! — не унимался первый охотник. — Видал, как он трепыхнулся?

Затем молодые люди разошлись по домам, тщательно вычистили ружья — оба были большие любители порядка — и принялись писать любовные записки знакомым девушкам, тоже милым и молодым. В записках, как и положено, шла речь о розах, вечерней заре, о любовной тоске и заверениях в верности, о нежной преданности и семейном уюте, а о подстреленном аисте, конечно, и не упоминалось.

Любовные записки получились на славу, нежные чувства в них переливались через край, и лунное сияние плескало струями. А старый аист не находил себе места от пульсирующей боли в крыле. Стоя на краю гнезда, он время от времени трогал клювом раненое место, надеясь вытащить боль, как занозу. Однако боль засела глубоко, и вытащить ее не удавалось. Дробь застряла возле самой кости, давила на нее и жгла нестерпимо.

Ночь между тем выдалась безветренная, спокойная. Подросшие птенцы дремали в гнезде, аистиха же нет-нет да и поглядывала на аиста, чуя неладное. Вот и луна взошла над болотистой низиной, и, казалось, сам воздух манил — лететь и лететь в дальние края.

Аист пошевелил было крылом и снова опустил его. Нет, крыло не было сломано, но эта жгучая заноза, засевшая в нем, не сулила ничего хорошего. Боль все растет и точит несчастную птицу. Подточит ли она и жизнь аиста, неизвестно. Да аист и не загадывает наперед, ведь все равно наперед ничего не узнаешь; он чувствует одно: сейчас ему тяжело, и будет еще труднее.

Гнездо аиста находится у околицы села, на расщепленном молнией тополе; у дерева жива лишь одна половина, другая же, обгорелая, — мертва. Но мертвая часть отмерла уже давным-давно, а живая живет с незапамятных времен. Да и гнездо стоит здесь чуть ли не испокон веков. Старый аист сам построил его когда-то, но после которого из дальних перелетов, того уже не помнит. Давно, а это равнозначно необозримому прошлому.

Рослое дерево стоит у мельничной запруды. Старый аист по тени дерева определяет, что не минула еще и половина ночи.

Недавно пролетал тут Ух, филин; неслышно опустившись на соседнюю ветку, он покрутил взъерошенной головой, словно спрашивая:

— Ну, что новенького?

Старый аист даже не пошевелился, словно давая понять, что никаких новостей сообщить не может.

— Вот как?

И филин улетел, мучаясь в догадках, что бы это такое могло приключиться с аистом; а в том, что с аистом случилась беда, филин не сомневался, в таких случаях чутье его не подводило. Аист в свою очередь был удивлен неожиданным появлением филина, которого давно не видел. С чего бы это филин вдруг заявился, и именно теперь?..

Когда настало утро, аисты долго стояли в нерешительности на развилке дерева. Наконец аистиха взмыла вверх, за ней потянулись и птенцы. Через некоторое время аистиха все же вернулась к гнезду — какие-то узы еще связывали ее с самцом — и опустилась рядом с аистом.

— Человек? — спросила она взглядом.

— Человек…

И опять они молча стояли рядом. Вдоль дороги по направлению к мельнице тянулись повозки, иной раз резко разносился над водой свист хлыста, но людские голоса и крики вскоре потонули в мягкой, как солома, тишине угасающего лета, а два аиста все стояли друг подле друга.

— Вся стая в сборе, — сказала аистиха.

Старый аист только кивнул головой. Вся стая в сборе, а он не ощущает позыва к перелету. Не чувствует зова дальних краев, как это бывало прежде. Крошечные кусочки свинца, засевшие в крыле, словно порвали что-то: порвали нить, влекущую в бескрайние просторы, порвали неудержимое стремление взмыть ввысь, а вместо этого внушили аисту осторожность.

Когда подруга его улетела, старый аист тоже взмахнул крыльями и как ни в чем не бывало направился к лугу. Но во время полета он внимательно прислушивался к собственным ощущениям. Воздух с одинаковой ласковостью поглаживал оба крыла, но одно было здоровым, а другое — больным. И к этому больному и прислушивался внимательно старый аист — словно второго крыла и не было, — и боль подсказывала ему: «Нет, не вытянуть!»

По лугу он расхаживал с остальными птицами. Выискивая корм, охотился, как и прочие, но теперь каждое его движение было иным, не таким, как прежде. Каждое движение его упиралось в те крошечные кусочки свинца и говорило аисту: «Нет, не вытянуть!»

Это знал и он сам, это знали и остальные птицы. Они не смотрели на аиста, не приглядывались к нему, но он невольно выделялся среди них, потому что они стали ему чужие и он сделался для них чужаком. Одиночкой. Правда, аист старался набить желудок поплотнее и после охоты опять присоединился к остальным. Отчужденность осталась, но поддаваться этому чувству нельзя. К вечеру он первым поднялся в воздух, а за ним тотчас и все семейство последовало к гнезду на ночевку. Полет аиста, по-прежнему ровный, не выдавал его, а пока ему удается летать, как прежде, он — глава семьи.

Уныло сидели на ветках старый аист и аистиха, а птенцы, рассевшись вокруг гнезда, с любопытством оглядывались по сторонам. Сумерки, пропитанные августовским теплом и пылью, сонно клонились к вечеру. Мельницу со всех сторон обступили телеги; вода у запруды была темной и прогретой.

Пора жатвы подошла к концу; каждый получил от природы свою долю, равную проделанному труду, и мельничные жернова урчали равномерно, точно большая, мягкая кошка, предвкушая долгую зимнюю передышку от дел.

Недвижно сидели аисты вокруг гнезда, на старом тополе и лист не колыхнулся, но и птенцы, и аистиха чувствовали, что аист-отец не разделяет пробудившейся в них тяги к перелету. Старый аист был здесь, рядом с ними, и все же он сделался каким-то чужим и далеким; участь его достойна жалости, но и жалости к нему они не испытывают, потому что слабее и слабее становятся связующие их узы.

Тени ложились густые и длинные, а там и совсем исчезли; ласточки — веселое племя Чи — пили воду у мельничной запруды; подводы, негромко тарахтя, возвратились в село.

Подкрался вечер — неприметно и плавно, будто темноту принесло не чередование минут с четко очерченными границами, а ровный конвейер времени, катящийся на незримых колесиках, выныривая из темноты и другим концом своим погружаясь во мрак.

Рассветная заря удивилась, застав аистов на их прежнем месте.

Водная гладь у запруды клубилась паром.

Старые аисты защелкали клювами, словно советуясь друг с другом, как быть дальше, а птенцы прислушивались к этой перекличке, гулко отдающейся в утренней тишине.

Вот птичье гнездо пришло в движение, аисты выглянули, осмотрелись по сторонам. Все вокруг: и старый тополь, и дом у околицы, и колодец с журавлем — двигалось, подхваченное конвейером времени, и аисты взмыли в воздух.

Остальные аисты уже разбрелись по лугу. Постороннему могло показаться, что они пребывают в бездействии, ничего не ожидая, ни о чем не заботясь, однако каждая из птиц ощущала манящий зов дальних странствий. Вожак стаи отступил шажок-другой, затем распростер крылья, и неподвижность стаи нарушилась, казалось, сам воздух зашелестел; внизу, на земле, постепенно удаляясь, стали исчезать луг, ручей, запруда, а когда простор сделался необозримо широким, птицы повернули к югу.

О гнезде, привычном, обжитом месте, никто из стаи уже не вспоминал.

Вперед, вперед! Их ждут бескрайние водные разливы, незнакомые реки, чужие болота, ждет время, доброе и прекрасное, сулящее тепло и обильный корм, и это время им надлежит провести в другом месте.

Вперед!.. В кажущемся беспорядке стаи есть свой порядок, птицы чувствуют друг друга, чувствуют свою сплоченность, в каждом взмахе собственного крыла ощущают движение крыльев всей стаи. Случись с кем-то из них беда, они сразу заметят это, и когда старый аист с раненым крылом отделяется от них, вслед за проблеском сочувствия вся стая испытывает облегчение: теперь только здоровые крылья понесут их дальше — дальше, на юг.

Стоит ослепительно яркий, дивный августовский день. Одинокий аист с больным крылом как бы в раздумье кружит над незнакомым краем, спускаясь все ниже и ниже, а собратья его уже скрылись за дымкой дали.

Чуждый, неведомый край находился внизу и постепенно приближался с каждым кругом, что аист старательно выписывал, медленно снижаясь и пытаясь сориентироваться на месте. Ручей у околицы казался знакомым, да ведь каждый ручей для аиста — добрый знакомый, и бурая камышовая крыша крайнего дома, стоявшего на отшибе, пришлась ему по душе, потому что камыш — тоже привычен и знаком, будь то зеленые летние заросли или камышины, пожелтевшие от дыхания зимы. Двор был большим, сад — и еще того больше; ручей тек в низинке, совсем недалеко от сада.

Аист снижался, выписываемые им круги делались все уже.

В саду находился человек, на дворе — собака, а у забора — ослик. Миром и спокойствием веяло от этой картины, и аист, сделав плавный разворот, опустился на крышу дома.

Когда широкая тень птицы проплыла над двором, петух закричал всполошенно, воробьи, тесня друг дружку, попрятались в ветвях живой изгороди, утки одним глазом покосились на небо, а из гусей каждый приподнял лапку, что, как известно, является у них признаком пренебрежения и скуки.

Аист бережно расправлял и складывал больное крыло, и ему и в голову не пришло потрещать клювом — ведь он был не у себя дома. Двор постепенно успокаивался.

— Ну, чем я не молодец, как я вовремя предупредил вас об опасности! — браво кукарекал петух. — Всегда слушайтесь меня, и никакие беды не будут вам страшны!

— Кря-кря, суетишься зря! — возмущенно закрякали утки. — Ослеп он, что ли, этот Курри! Сроду был дурак дураком, а теперь еще и зрение его подводит. Длинноногий

Келе не успел опуститься из-за облаков, как мы его приметили, а он, видите ли, предупредил нас об опасности. Не то, что уткам — курам на смех, кря-кря-кря! — И у насмешниц даже короткие хвостики заходили ходуном от хохота.

Гуси со скучающим видом продолжали стоять у кормушки, в их маленьких глазках-льдинках отражалось глубочайшее презрение ко всему на свете, кроме зерен кукурузы.

Тут и Чури — воробьи, укрытые густой, как проволочная сетка, изгородью, — расхрабрились и вылезли из своего убежища, а увидев одинокого аиста, и вовсе обрели голос. Воробьи всегда отличаются тем, что чирикают все одновременно, но не подумайте, будто делают они так потому, что с полуслова понимают друг друга, — нет, нет, просто каждый предпочитает говорить, вообще не слушая соседа. Но один из них, старый, важный воробей расчирикался так громко, что перекричал всех своих собратьев.

— К нам прилетел долговязый Келе, наверное, прослышал о нас. Надо бы с ним потолковать по душам…

При этих его словах вся стая смолкла.

— Ой, страшно: у него такой большущий клюв! — пискнул какой-то юный, неоперившийся воробьишка и потерся носиком о ветку: неокрепший носик все время чесался. Но старый воробей и глазом не повел.

— Я вижу, всем вам хочется, чтобы я взял на себя это дело. Ну, что ж, пожалуйста. — И воробей, вспорхнув на крышу, уселся на почтительном расстоянии от аиста: клюв у аиста большой — что правда, то правда.

Старый Чури нахохлился для пущей важности, но речь повел скромно.

— Мы видели, как ты прилетел, Келе, и рады, что ты решил отдохнуть здесь. У вас, аистов, ведь, кажется, начался перелет.

Аист кивнул и почесал клюв своей красной лапкой; воробей испуганно отскочил, но потом, спохватившись, сделал вид, будто и это движение тоже входило в приветственную церемонию.

— Нам, воробьям, в теплые края улетать незачем, мы — народ выносливый, но к перелетным птицам относимся с пониманием, каждому свое: кому — зерна кормушка, кому — на болоте лягушка, а иному…

Аист в упор глянул на старого болтунишку, как бы спрашивая: «Чего тебе надо?»

— Да ничего особенного, — стушевался Чури. — Просто я хотел тебе сказать, что дом этот — тихий, спокойный, и ты можешь отдыхать, сколько пожелаешь. Мы, воробьи, — народ сильный, нас тут все почитают…

— Хватит, — оборвал его аист и сделал шаг по направлению к Чури, который с перепугу поскорей убрался под надежную защиту живой изгороди.

— Что, что он тебе сказал? — оживленным чириканьем встретила его стая.

— Он летит в теплые края… спросил, можно ли ему отдохнуть здесь, а я ответил, что, мол, разрешаем, мы — народ сильный…

— Сильный-сильный, сильный-пресильный! — оглушительно зачирикала стая, а потом вдруг одним махом вспорхнула с веток, потому что ослику, стоявшему у изгороди, вздумалось отщипнуть веточку, и он возьми да и качни весь куст. То ли ему наскучило воробьиное чириканье, то ли и впрямь захотелось пощипать зелени, — про то нам с вами никогда не узнать, а только ушами ослик давно уже начал прядать, что у всей ослиной породы испокон веков выражало крайнее неудовольствие. Ну так вот, тряхнул ослик кусты живой изгороди и, похрустывая зеленой веточкой, побрел к саду, где лежала большая пятнисто-белая собака. Встал ослик перед собакой, и глядят они друг на друга, поглядывают.

— Видала? — спрашивает ослик глазами.

— Видала, — отвечает собака, тоже глазами.

— Беда, что ли, с ним какая приключилась?

Собака внимательно пригляделась к аисту.

— По нему вроде незаметно.

Ослику наконец удалось проглотить прожеванные листья.

— Нет, что-то с ним неладное. Аисты в эту пору не летают поодиночке, если, конечно, кого не прогонят из стаи или сам не отобьется. Фу, — ослик брезгливо дернул носом, — до чего горький лист попался!

— Тогда зачем же ты его съел?

— Лист, он хоть и горький, а полезный для желудка. А теперь, пожалуй, надо легкие проветрить немножко.

Собака испуганно отвернулась, и даже шерсть у нее встала дыбом, такой невообразимый рев поднял ослик. Стекла в окнах домика задребезжали, два голубя, как раз пролетавшие над двором, испуганно шарахнулись в разные стороны, куры сбились в кучу вокруг петуха, а у того воинственным блеском загорелись золотистые кружочки глаз.

Смолкнув, ослик повернулся к собаке, и умные глаза его, казалось, спрашивали:

— Каков голос, а?

— Силища! — робко моргнула собака. — У меня от твоего голоса вся шерсть дыбом встает…

— Сразу видно, ничего ты в этом не смыслишь! На то он и голос, чтобы передавать силу. А послушать тебя, как ты по вечерам на луну воешь, так уши вянут. У человека, у того и вовсе собственного голоса не хватает: залезет на колокольню и давай трезвонить, созывать незнамо кого, ведь люди в это время и без того все по домам сидят.

— Выть на луну — это совсем другое дело, мне кого, как-то нужно выразить то, что я чувствую, но орать благим матом ради того, чтобы «легкие проветрить»… до такого только с твоей несуразной башкой можно додуматься. Нашел чем гордиться! А еще в умниках ходишь.

— Да, мне есть чем гордиться, — тряхнул ослик ушами, и это было красноречивей всяких слов, потому что животные говорят не только голосом, но и глазами, и движениями. — Ты знаешь, я ведь почти все понимаю, что люди

говорят… А однажды был такой случай. Мы как раз отвозили капусту, и вот Берти увидел какого-то маленького человека, ну, знаешь, человечьего детеныша. «Сынок, — говорит ему Берти, — ты уже сейчас такой же осел, как твой отец». Здорово, правда?

Собака робко моргнула.

— Может, оно и здорово, только что-то не очень понятно.

— Чего ж здесь не понять? — Ослик раздраженно махнул хвостом. — Берти похвалил человечьего детеныша и, должен тебе заметить, не зря: у человечка были такие красивые большие уши! — похвалил, что он, мол, хоть и маленький, а не хуже отца.

— Ага, вот теперь понятно!

— Знай наших! — горделиво подмигнул ослик.

— Так что уже поверь мне, Вахур, что с аистом, с Келе, не иначе как беда случилась.

(Звери меж собой называют славное племя собак вахурами, и каждый его представитель для них Вахур, но люди про то не знают, и потому хозяева дали собаке кличку Жучка.)

Одинокий аист сиротливо приткнулся у печной трубы и застыл недвижно. Но двор он уже успел разглядеть хорошенько; виден был ему и сад, где человек то наклонялся, то разгибался, нагружая маленькую тележку. Когда тележка была нагружена с верхом, человек повернулся в сторону двора и громко закричал:

— Эй, Мишка! Мишка!..

Ослик недовольно взглянул на собаку.

— Хорошо тебе, Вахур, тебя только тогда и кличут, когда кормить собираются.

— Мишка-а! — Голос из сада прозвучал сердито. — Чтоб тебя черт ухватил за твои длинные уши, дождешься, что за кнут возьмусь…

— Надо идти, — вздрогнул ослик. — Пока он только имя мое выкликает, не страшно, но как кнут поминать примется, тут уж добра не жди… — И он побрел к узкой калитке сада.

Солнце к тому времени опустилось к самому краю горизонта, и тень от дома пролегла через весь сад.

Одинокий аист стоял на крыше дома, как часовой на посту, и контуры его становились все более размытыми, потому что в надвигающихся сумерках размытыми, однотонными делались дома, дворовые постройки, сад, печная труба и двуколка в саду. Двуколка была нагружена доверху, человек водрузил на самый верх еще и корзину.

— Ну, Мишка, поехали!

Однако Мишка не привык повиноваться по первому окрику. Это извечный обычай у всего почтенного ослиного племени, и отступать от него ослы не любят.

— Кому говорят, не слышишь, что ли?

Тут Мишка, вздохнув, натянул постромки, и повозка со стуком и скрипом двинулась к сараю; Мишка остановился на привычном месте, ожидая, пока с него снимут упряжь; ослик знал, что на этом его служба на сегодня закончена. Он даже оглянулся посмотреть, идет ли за ним Берти. Тот понял адресованное ему предупреждение.

— Но, но, не очень-то оглядывайся! Захочу, так и до утра оставлю тебе хомут на шее.

Мишка весело прядал ушами, уловив знакомое слово «хомут», а остальные слова справедливо сочтя для себя не важными. Да и вообще угрозы Берти можно было не принимать всерьез: конечно, Мишке доставалось иной раз, стоило ему уж чересчур заупрямиться, но зато и держал его Берти в чистоте, и холил. В сумерки, когда пустели дороги и они возвращались домой с базара или с ярмарки, Берти одолевали воспоминания о прошлом. Старому работнику приходили на память годы молодости, в то время жизнь казалась тяжкой невтерпеж, а теперь молодость вспоминалась прекрасною порой; думал он и о милой, которую, пожалуй, все же напрасно бросил тогда (хотя женщина та сама оставила его); вспоминал годы солдатчины — вот уж храбрец был из храбрецов! (а на самом деле служил он поваром, штаны вечно закапаны жиром, и всей тебе амуниции — огромные, закопченные котлы). Но теперь, за далью лет, ему не виделись черные котлы, не томила исковерканная молодость, не терзала женская неверность, — намять услужливо перетасовала подлинные факты и заботливо приукрасила их.

И когда они брели вот так, вдвоем с Мишкой, весной ли, осенью ли, то воспоминания, сдобренные графинчиком вина, становились светлыми и как бы достоверными.

— Эх, Мишка, Мишка…

Оставшись совсем один, Берти прибился к старому Яношу Смородине, которого на самом деле звали, конечно, не Смородиной; фамилия у него была Хайдинак, но на селе к человеку обычно пристает прозвище, которое как-то связано с его занятием или профессией. Старый садовник целыми повозками возил на базар смородину, считал эту ягоду первейшею из первых и всем односельчанам уши прожужжал об этом, так что он ничуть не обиделся, когда его так прозвали. Да и то правда, Хайдинаков в селе — что собак разномастных, а Смородина он один и есть.

Справедливости ради надо сказать, что и Берти когда-то величали Берталаном Салаи, — но про то даже сам отставной кашевар давно позабыл, потому как и полное имя, и фамилия были ему теперь без надобности. Имя для того дается человеку, чтобы ясно было, когда к нему обращаются, а короткого «Берти» для этой цели предостаточно.

Когда Берти поставил у ворот этого дома свой сундучок — сколько лет назад, теперь уж и не вспомнить, хозяева уже тогда были в почтенных годах, и Берти называл садовника «господин Хайдинак», а его жену — «сударыня». Шло время, год за годом; сундучок истлел в углу холостяцкой коморки, а «сударыня» удалилась в край иной, где смородина не произрастает. Теперь господин Хайдинак стал дядей Яношем; одна у них с Берти работа, общий заработок, общий стол и общие мелкие радости. Ну, чего стоит, к примеру, эта: скажем, Берти везет на базар молодую картошку неделей раньше, чем Говорка, огородник из соседнего села, и Говорка, увидев его, зеленеет от зависти.

— А уж что с бабой его творилось! — захлебываясь от удовольствия, рассказывает Берти. — Если бы вы только видели, дядя Янош! Шею свою длинную вытянула и уставилась глазищами на Говорку, не баба, а чисто дракон огненный! Быть сегодня вечером у них перепалке… А я иду себе и знай монетами в кармане позвякиваю!

Но молодая картошка родится раз в году, и даже такие мелкие радости не часто выпадают на долю старых приятелей. Зато и невзгоды пока стороной обходят; неприятностей, конечно, хватает, но и те общие, а сообща и переносятся легче.

«Жалованья» Берти давным-давно не получает, потому что денег в хозяйстве почти никогда не водится. Какое-то время они с хозяином записывали, кто из них кому сколько должен, а потом и записи эти затерялись.

— На черта нам эту писанину разводить! — взорвался однажды старый Янош Смородина. — Едим мы из общего котла, ешь, когда приспеет охота, одежонку-обувку, как сносится, сообща тебе справляем, спишь в постели, где моя жена покойная спала, сито с табаком на подоконнике — всегда к твоим услугам, а ежели опрокинешь когда стаканчик-другой, — что ж, на свои трудовые пьешь. Ну, как, но рукам?

— Ясное дело, по рукам!

С той поры так они и живут в мире-согласии. Правда, мирную жизнь их нарушила недавно отгремевшая вторая мировая война, но миновала она для них благополучно, да еще и добра немало принесла, распределив по справедливости среди множества людей те большие земельные угодья, что раньше несправедливо принадлежали одному человеку.

Старому садовнику перепало землицы, да и Берти тоже — каждый в селе, кто на земле трудился, получил свой надел, — так что теперь они равноправные компаньоны, как в труде, так и в доходах.

Убираться к ним каждый день приходит одна вдова-крестьянка из села, приготовит обед и оставит на плите.

А потом уж каждый из них к столу садится, когда дела позволяют или по возвращении с базара.

И деньгам счет ведут на равных, как один, так и другой. Есть у них в хозяйстве ослик, корова и разная мелкая живность. За скотиной ухаживает Берти, он больше бывает дома. Иной раз, как, например, сегодня, и товар подготовит к следующему дню, и на тележку погрузит, — конечно, за исключением тех овощей и фруктов, которые надо снимать свежими, на рассвете, перед самым отправлением на базар.

Берти снимает с Мишки упряжь.

— Ну-ка, подними ногу! Не видишь разве, что на постромках стоишь?

Мишка с удовольствием подчиняется и отходит в сторону. На сегодня служба его окончена.

День постепенно клонился к вечеру. Берти разжег печь, и над трубой заструился дымок, прямой свечой уходя в небо. Но светлая струйка эта была едва различима, потому что сумерки густой тенью нависли над округой, и на небе ярким блеском наливался серебряный диск луны.

Старый Янош Смородина вернулся домой, когда уже совсем стемнело. Лошадь отвели в сарай, а садовник и Берти прошли на кухню.

— Похлебку я разогрел, — сказал Берти. — Новостей никаких нет, вот только аист сел к нам на крышу.

— Он еще здесь?

— Здесь. Стоит у трубы и по сторонам поглядывает…

— Хворый, видать?

— По нему не заметно.

— С птицами оно всегда так, — сказал садовник. — Вроде и не заметно, что птица хворает, а потом раз — и околела… Свежий салат сегодня шел нарасхват, так что подготовь его побольше. Зато помидоры ни одна живая душа не спрашивала, хоть Дунай ими пруди. Хорошо, что я поспел сегодня, быстро все помидоры разбазарил, хотя почитай что задаром… Разливай похлебку, Берти, а я взгляну на птицу.

К тому времени, как садовник вернулся, Берти разлил похлебку по тарелкам.

— Сидит и не шелохнется, бедняга… Затвори дверь, Берти, не то комары налетят. А мне нипочем не заснуть, ежели они, растреклятые, над ухом пиликают.

Берти закрыл дверь, свет от лампы метнулся со двора на кухню, и двор погрузился в темноту.

Поздний августовский вечер, напоенный ароматом жнивья, высвеченный мириадами звезд. Пора конца лета, когда, кажется, и дома потягиваются в предвкушении осенне-зимней спячки, и сады сонно зевают.

Изобилие плодов повсюду, зерно сыплется в житницы.

На луну тявкают молодые проказливые лисы, и молодые сильные крылья шелестят в воздухе, унося стаи птиц к югу.

С высоты доносится до земли негромкий зов:

— Мы улетаем! Если кто остался еще внизу, поднимайтесь за нами, и в путь, в дальний путь! На юг, на юг…

Одинокий, больной аист стоит и вслушивается в клич новых путешественников. Голоса их ему знакомы, знаком шелест их крыльев, он вздрагивает от тоски и боли, которая отдается во всем его теле. Ему кажется, что крошечные кусочки свинца, засевшие в крыле, — живое воплощение Зла, Беды и Запрета. Для него не существует таких понятий, как «причинная связь», «раскаяние», «месть», не существует прошлого, только толчками пульсирует боль, и эта боль — сейчас, в настоящем.

Труба выдохнула из себя весь дым, люди в доме устроили темноту и затихли, только Мишка бродит по двору, потому что хлев он терпеть не может и хозяйского коня, Копытко, тоже не выносит; правда, и Копытко Мишку не жалует. Поэтому Мишке дозволено устраиваться на ночлег, где пожелает, и ослик то уляжется у стога сена, то под навесом возле Вахур; и хотя собака кажется ослику глупой и недалекой, его все же развлекают ее ночные прогулки и приключения.

Ослику пока еще спать нс хочется, вот он и слоняется по двору, прислушиваясь к перекличке дворовых собак, сообщающих друг другу последние сельские новости.

После долгих размышлений Мишка улегся под бочок Вахур, прямо на землю: ослы в этом отношении не так разборчивы, как лошади. Копытко, к примеру, тот предпочел бы простоять на ногах хоть две недели кряду, но ни за что не лег бы в пыль.

Собака как-то раз не вытерпела и сказала напрямик Мишке, что Копытко бы никогда не улегся на грязную землю.

Мишка пренебрежительно вильнул хвостом.

— Копытко вбил себе в голову, что отец его был знаменитый… этот, ну, как его… словом, не простой конь. Ну, а самому Копытко с этого какой прок? Зато возомнил о себе невесть что: теперь ему, видите ли, всегда подавай чистую подстилку, и воду он пьет только свежую, и к кормушке все принюхивается да носом крутит, чуть что не по нем, скорее с голоду подохнет, чем к затхлому овсу притронется. Чушь какая! Тебе, к примеру, не все ли равно, кто был твой отец? Да ты его, небось, и не знаешь…

— Как не знать, — смущенно заморгала Вахур, — мать однажды мне его показала. Огромный такой красавец-пес, по-моему, он служил у мясника; однажды отец проходил мимо, и мы с матерью бросились к воротам, мать так усердно виляла хвостом, что чуть его набок не свернула, а он даже и не взглянул в нашу сторону. Поднял лапу у столбика калитки и пошел дальше. С тех пор его только и видели.

Тут собака вскинула голову, настороженно прислушалась, залаяла на кого-то, потом вскочила и убежала. Вскоре из глубины сада донесся ее сердитый лай.

Ослик задремал и открыл глаза, только когда собака вернулась обратно, но поскольку Вахур не стала ему рассказывать, для чего она отлучалась, Мишка опять погрузился в дремоту.

Луна на небе успела переместиться по другую сторону дома; глубокую тишину нарушали только куры, изредка кудахтавшие во сне. Даже собаки, и те примолкли.

«Малый свет теперь у меня за спиной, — думал одинокий аист, — значит, половина ночи прошла. Ох, как больно…» Потом ему вспомнилась стая, он как бы увидел перед собою знакомый песчаный холм и остро почувствовал свое одиночество. Стая без него обойдется, но ему так хотелось быть вместе со своими собратьями… И тоска его смешалась с болью.

Время медленно — так медленно тянется только страдание — ползло над камышовой крышей.

Аист ненадолго прикрыл глаза, а когда открыл их, звезды на востоке стали бледнеть.

Рассветный холодок остудил пылающее жаром крыло, а проступающая полоска света на востоке сулила начало доброго дня, но аист был стар и умудрен опытом: он знал, что за днем непременно последует вечер.

Петух во дворе не раз прокричал, возвещая рассвет, что было совершенно излишне: и без петуха всем это было ясно, и утки шумно требовали, чтобы их выпустили из тесного закутка во двор.

— Кря-кря-кря, и чего этот глупый Курри раскричался! Нацепил на голову красный гребешок и зазнается…

Мишка, встревоженный, не сводил глаз с кухонной двери. И, как обычно, дурные предчувствия не обманули его и на этот раз.

Тихонько отворилась дверь — Берти не упускал случая тщательно смазывать замки и петли, — и старый Янош Смородина торопливо прошлепал в сад, где Берти снаряжал тележку.

— Мишка! — позвал он и откашлялся.

Мишка уставился на светлеющее небо — ни дать, ни взять звездочет, которому до земных забот и дела нет.

— Мишка-а!

Мишка обнюхал соломину, внимательно разглядывал ее, словно всем своим видом говоря: «Подумать только, ночью

я ее и не заметил. Да, что ни говорите, а глаза меня стали подводить».

— Мишка, чтоб тебя черви живьем сглодали! Неужто без кнута на тебя и управы нету?

Мишка с непередаваемой неохотой поднялся, делая вид, будто он действует вовсе не по чьей-то указке, а по собственной воле, затем неспешно подошел к тележке и занял свое место. До кнута лучше дело не доводить.

— Салат дешевле не уступай, и редис тоже, — наказывал садовник, провожая Берти. — Как быть с паприкой, реши сам, а лук, он и зимой своих денег стоит, не спеши от него избавиться.

Двуколка протарахтела и скрылась за домом, Берти раскурил трубку — видно было, как вспыхнула спичка, — а потом только колеса тележки переговаривались между собой, удаляясь в предрассветном сумраке.

Янош Смородина подоил корову, почесал, погладил по бокам и задал ей корм. Потом налил в блюдечко свежего молока, поставил у хода на чердак и позвал:

— Кис-кис!

В оклике этом не было никакой нужды: едва он успел плеснуть молока в посудину, как в открытой чердачной двери появились пять кошачьих голов. Мяу и ее многочисленное семейство обитали на чердаке, в полумраке, таком же таинственном, как и вся кошачья порода. Там кошка производила на свет свое потомство, там обучала своих отпрысков искусству охоты на мышей, и даже свадьбы свои справляла, как правило, там же, невообразимо шумно, хотя и под покровом темноты. А потом котята быстро подрастали в уютном тепле под камышовой крышей; Мяу была заботливой матерью и старалась обзавестись потомством в теплую пору года. Первую свадьбу она играла весной, а вторую в начале лета. В таких случаях коты-рыцари с горящими глазами учиняли шумные турниры, домогаясь милости Мяу, и Берти, которому эти кошачьи свадьбы не давали уснуть, швырял сапогом в потолочную балку, утихомиривая страсти.

Со времени последней свадьбы прошло уже несколько месяцев. Малыши успели подрасти и окрепнуть, не напрасно их мать повергла в трепет все мышиное племя и воробьиные стаи окрест; и сейчас котята спускаются по приставной лестнице, плавно и грациозно изгибая спинки — воплощение красоты и невинности. Глядя на них и не подумаешь, что всего несколько минут назад их мелкие острые зубки терзали в кровь живую добычу.

Вахур без всякого умиления взирает на кошачье семейство, но предпочитает с кошками не связываться: Мяу не тронешь, она за себя умеет постоять, а уж если обидеть ее детенышей, с ней сам дьявол не справится. И собака со скучающим видом отворачивается и ложится перед дверью в кухню; хозяин скоро сядет завтракать, а тогда и про верного друга не забудет. Кроме того старик — как каждый одинокий человек — непременно станет приговаривать при этом, а она будет вилять хвостом, и глаза ее засияют, ей приятна мягкая интонация человеческого голоса, который, кажется, ласкает тебя и гладит. Любит она и глаза хозяина, в них столько повелительной силы, а порой и гнева, но чаще всего они искрятся весельем, а стоит хозяину положить руку ей на голову, как сладостная дрожь пробегает по всему телу собаки, хоть скули от блаженства.

Старый Янош Смородина выходит в домашних шлепанцах, но, дойдя до собаки, внезапно останавливается, будто вспомнив что-то, и смотрит на крышу.

На востоке, над далекой грядой взгорбленных холмов встает солнце, и теплое сияние заливает все вокруг.

— Благославен будь, о, Великий Свет, — говорят немигающие глаза аиста, — будь благославен и излечи мою боль.

— Ах, ты, бедолага, — громко произносит старый садовник. И тут рядом с ним становится Вахур, для которой нет большей радости, чем побыть возле хозяина, и тоже смотрит на крышу. — Знать бы, что за беда с тобой приключилась!

Звуки ласкового голоса взлетают вверх, оседают на камышовой крыше, на закопченном жерле печной трубы, достигают слуха аиста.

«Наверное, хозяин его знает», — подумала собака, виляя хвостом.

Аист переступил поближе к краю крыши и взглянул вниз на старого садовника.

— Я болен, но если вы не хотите, чтобы я здесь оставался, я могу улететь. — И для пущей убедительности аист чуть пошевелил крыльями.

Смородина положил руку на голову собаке.

— Видишь, Жучка, теперь у нас и аист есть!

«Это знакомый хозяина, — окончательно решила собака. — И не только знакомый, пожалуй, это свой».

А хозяин принялся поочередно распахивать дверцы закутков и птичьих клеток. Шумно хлопая крыльями, вылетели куры, а петух — тот сперва соскочил с насеста, потом степенно вышел во двор, огляделся по сторонам и пропел:

— Кукареку-у, новый день неподалеку!

— Кря-кря-кря, — так и покатились со смеху утки. — Думает, без него никто не догадается! — и разбежались по двору в поисках червей, букашек или другого съедобного, что могло остаться тут с ночи.

Гуси друг за дружкой неспешно вышагивали из-под навеса с холодной размеренностью поднимая широкие, как лопата, перепончатые лапы; подошли к водопойной колоде, попили, поглядели на небо и принялись ждать.

Аист с крыши дома наблюдал за суетой во дворе и все чаще косился в сторону ручья: голод давал о себе знать. Крыло нещадно болело, но есть все равно надо, даже ценой боли, — это соображение в жизни диких птиц настолько непроизвольно и ясно, что равнозначно самой жизни.

До ручья было рукой подать, а за ним виднелось кочковатое, болотистое место — должно быть, вполне пригодное для охоты. Да и в саду аист приметил свежевскопанный участок, где вчера потрудился Берти; можно бы там покопаться, глядишь, какими-нибудь букашками разживешься.

Но сад находится слишком близко к дому. Аист раздумывал, не зная, куда податься.

— Ты еще здесь, Келе? — прочирикал усевшийся на печную трубу Чури. — Мы обсудили между собой, и наш воробьиный народ решил: если хочешь, можешь тут остаться. Нас, воробьев, видимо-невидимо… чик-чирик…

— и Чури камнем бросился во двор, где Янош Смородина высыпал первую пригоршню кукурузного охвостья. Затем вторую. Корм дают, налетайте! — всполошился весь двор. Куры, гуси, утки, и воробьи — весь пернатый народ вперемешку — хватали зерна. Даже гуси, и те с постыдной проворностью клевали кукурузу, — куда только девалось их холодное высокомерие! Должно быть, они рассудили — и весьма мудро! — что достоинство достоинством, а набитый желудок лучше. Эту житейскую истину гуси унаследовали от своих предков — диких гусей, и строго придерживаются ее.

Корзиночка для зерна была опустошена, и Янош Смородина со своим верным спутником Жучкой не без удовольствия наблюдали, как гомонит и суетится птичий двор, когда до слуха их донесся пронзительно-тонкий жалобный голос; в нем — и мольба, и настойчивая требовательность:

— Ой… ой-о-о-й… а про меня забыли? Всем досталось корма, только мне, бедному, ничего не перепало, — и поросенок Чав, привстав на задние ножки, с грохотом принялся раскачивать дверцу своей загородки.

— Ну, что ж, Жучка, зададим корм и поросенку.

Собака с готовностью вскочила, словно говоря:

— Где ведро, я могу отнести…

Но у Яноша Смородины такого даже в мыслях не было: Жучке не дотащить тяжеленное ведро с помоями; так что она усиленно помогала хозяину лишь вилянием хвоста.

Поросенок тут же сунул розовый пятачок в теплое пойло и лишь изредка отрывался от приятного занятия, чтобы довольным похрапыванием поблагодарить хозяина, чесавшего ему спину.

— Приятно… чав-чав… ох, до чего приятно… спина чешется, а самому мне туда не дотянуться… — и поросенок, захлебываясь от восторга, уписывал еду, ни на что не обращая внимания и не задумываясь над тем, что эта рука, ласкающая его сейчас, будущей зимой однажды приблизится к нему… с ножом.

Тем временем птичий двор затих. От рассыпанного на земле корма не осталось ни зернышка, ни малейшей соринки или крошки, и гуси, вновь обретя свое ледяное высокомерие, выстроились у задней калитки, дожидаясь, когда их выпустят к ручью. Так они и стояли там, будто старый Смородина был всего лишь швейцаром, единственная обязанность которого — отворять калитку и выпускать их к воде. Не хочет открывать — не надо, пусть ему будет хуже! Не видать хозяину белоснежного гусиного пуха, как ни закармливай он их кукурузой… не станут же они, гордые гуси, поднимать шум из-за такой ерунды! Брезгливо подняв одну лапку, гуси время от времени косились на небо, где вскоре потянутся к югу стаи их дальних родственников, которым нет дела до людей и до низменных земных забот.

Ну, а утки?

Старому Смородине немалых трудов стоит согнать их в одно место — правда, Жучка с оживленным усердием помогала хозяину в этом, — а потом, собравшись вместе, утки норовят передавить друг друга, устремляясь к калитке; приоткрытая калитка сулит райское блаженство: ручей, воду, вкусных червяков, — а утки своим коротким умишком изо дня в день забывают об этой ежедневно уготовленной им радости.

— Жалкий сброд! — с презрением смотрят им вслед гуси и, горделиво вздернув головы, застывают в завидном бесстрастии.

Теперь все обитатели двора угомонились окончательно. Поросенок вылизал помои до последней капли; вытянувшись, он похрапывает в блаженно-сладком сне.

Янош Смородина приступает к завтраку. Собака сидит в дверях и тоже принимает участие в трапезе. Женщина моет на кухне посуду и при этом говорит без умолку.

— Я еще издали его приметила, вишь, говорю, аист к садовнику прибился, к чему бы это, ежели в доме одни мужики обретаются. Вот кабы бабенка была молодая, тогда жди, кого аист принесет…

Садовник пропускает мимо ушей эту болтовню. Всеми мыслями своими он сейчас на базаре вместе с Берти.

— А старики сказывают, будто ежели где аист гнездо свил, в тот дом нипочем молния не ударит.

— Все это предрассудки! — садовник на мгновение отрывается от своих мыслей.

— Предрассудки, знамо дело… Только я вот что скажу: помнится, было время, когда матушка моя мне ногу больную чесноком пользовала, и старый лекарь нас за такое лечение только что на костре не спалил. А нынче, вишь, и ученые люди додумались до того, что чеснок — и впрямь лекарственное средствие. Уж так оно повелось: покуда какие премудрости одним беднякам ведомы, то — предрассудки, а когда врачи про то же самое толковать начинают, — это, мол, наука.

Старого Смородину мысли завели теперь в сад. Где посеять мак на будущий год?.. Можно бы в углу, но там, пожалуй, солнца маловато. С другой стороны, и спроса теперь на мак почти не стало. С мака опять мысли его перескакивают на Берти.

— Агнеш, надо бы Берти штаны залатать.

— Ладно, прихвачу их с собой.

— И соберите себе в огороде, чего надобно. Есть капуста свежая, тыква…

— Тыкву ребятишки мои не едят.

— Ну, возьмите савойской капусты, ежели они у вас такие разборчивые!

— Что ж с ними поделаешь, не любят они тыкву, — и дело с концом! Пошла прочь, Жучка, — женщина выплеснула во двор воду из лохани.

Собака испуганно отскочила от неожиданного ливня и отправилась на свое привычное место к колодцу. Завтрак ведь все равно уже кончился, а отсюда удобнее приглядывать за вверенным ей хозяйством.

Теперь уже утреннее сияние разлилось во всю ширь. В воздухе, правда, висела туманная дымка, но была она легкая и прозрачная, как шелковая кисея, а высоко в небе плыли на север белые барашки облаков — небольшая отара, никто ее не пас, никто за нею не присматривал. Месяц стоял еще на небе, но он успел побледнеть, и его едва было видно. Рядом с Большим Светилом, солнцем, Малое Светило, луна, казалось тусклым, подобно воску, а его дерзкое ночное сияние вспоминалось как прощальный привет ушедшего вчерашнего дня.

Янош Смородина вскапывал землю в саду и думал свою думу; лишь иногда он ребром лопаты сердито перерезал пополам земляного клопа или медведку.

— Вот тебе, паразит! — вырывалось у него в сердцах. Затем он опять продолжал рыхлить землю, а мысли его крутились вокруг Берти, который сейчас торгует на базаре, вокруг осенних работ; время от времени он оборачивался назад, чтобы посмотреть, здесь ли еще одинокий аист.

Аист был здесь.

«Теперь уж можно не сомневаться, что с птицей что-то неладное, — думал садовник. — А может, это старческая немощь…»

На крышу теперь все чаще залетали расхрабрившиеся воробьи, с таким видом, будто их сюда привело какое-то спешное дело, а на самом деле им хотелось повнимательнее присмотреться к аисту.

— Мы тут между собой посоветовались, — зачирикал старый Чури, — и многие говорят, будто ты вовсе и не собираешься улетать отсюда… А кое-кто из молодежи считает, что в тебе засела хворь…

Аист не шелохнулся. Крыло болело не больше, чем вчера, но голод мучил все сильнее.

Конечно, до ручья отсюда недалеко, но голод был все же не так силен, чтобы из-за него стоило напрягать больное крыло…

Воробьи обступали его все плотнее, и аист прикинул расстояние до ручья. Если взобраться на печную трубу, то, пожалуй, почти не придется работать крыльями…

— Да-да, нам так кажется… — подхватили воробьи, — чик-чирик…

Аист вспорхнул с крыши. Воробьи врассыпную бросились прятаться по кустам. Взмахнув крыльями раз-другой, аист спланировал к ручью.

Янош Смородина, подняв голову, следил за его полетом:

— Похоже, никакой он не больной… может, просто собратьев своих поджидает? Хотя летит он как-то странно, одним боком…

До чего же трудно дался ему этот полет! Всего несколько взмахов, но аисту казалось, он вот-вот упадет, — такая сильная боль пронзила все кости крыла, и даже паря в воздухе, он повернулся боком, стараясь, чтобы основная тяжесть приходилась на здоровое крыло.

Но сейчас ему легче. Луг просторный, ни человека, ни собаки поблизости не видно. Аист плотно прижимает к себе больное крыло…

— Гоп, попался кузнечик!

Аист был поглощен охотой, и боль на какое-то время отступила. Он поднялся на берег ручья. Гуси, должно быть, воображая себя лебедями, вытянув шеи, скользили по водной глади, а утки весело плескались, залезали в прибрежную грязь, пили воду, запрокидывая головы, и подмигивали аисту.

— И ты здесь, Келе? Мы видели тебя, когда ты был высоко в облаках, и видели, как ты спустился на крышу. Пошли с нами охотиться, Длинноногий!

Однако дожидаться ответа утки не стали: одна из них в этот момент заметила водолюба, и они всем скопом бросились за ним вдогонку.

«Как были пустомели, так и остались», — подумал аист. Ночной страх сейчас отпустил его. Нестерпимая боль, которую он пережил во время полета, ослабла и почти не мучила, но он знал, что должен наесться впрок, потому что летать он сможет только в случае крайней необходимости.

И к полудню аист основательно набил брюшко. Он облюбовал себе самое высокое место на берегу ручья и, погрузившись в дремотный покой, наблюдал за полем, посматривал на небо и переваривал обильную пищу. Стоял одуряюще-ленивый августовский полдень, когда не слыхать ни птичьих голосов, ни людской переклички, ручьи тихо струят свои воды, а ивы задумчиво склоняются над ними, точно стараясь заглянуть в будущее.

Неподвижно застыл аист и думает, а о чем — про то ему одному ведомо. То ли о своих собратьях, которые сейчас, наверное, пролетают над высокими горами, то ли о родном гнезде, которое осталось позади, а может, о леденящем дыхании зимы, которая уже выступила навстречу, чтобы заморозить все живое? Стоит аист на одной ноге, неподвижно, а вокруг него — среди кочек, по-за садами, вдоль ручья — по всей округе разливается предосенняя печаль.

После полудня аист опять прочесал полоску вдоль берега и направился к кустарнику, потому что там и другие птицы охотились на отличных прыгунов-кузнечиков. И действительно, кузнечиков там было столько, что даже охотиться вскоре надоело, но лететь домой аисту не хотелось. Не хотелось — потому что он боялся.

Аист медленно расхаживал взад-вперед, посматривая на крышу дома, и все сильнее боялся предстоящего полета.

Подняв голову, он увидел, что с ветки одного из кустов на него блестящими от любопытства глазками смотрят три птенца скоропута.

— Ах, это вы! — взглядом приветствовал их аист, радуясь возможности переключить мысли на другое.

— Да… пока еще тут, — втянув круглые пушистые головки, птенцы одновременно заморгали.

— Все еще не улетели?

Пушистые комочки переглянулись, решая, можно ли отвечать этому чужаку, когда откуда ни возьмись на выручку птенцам прилетел старый скоропут.

— Улетим, скоро улетим, длинноногий Келе. А вот тебя каким ветром занесло сюда?

— Летел, летел и сел.

— Один?

— Один.

— Я случайно подслушал, как Гага говорили между собой, будто ты болен. Но я вижу, это неправда.

Они помолчали. Оба знали, что это правда, поэтому скоропут перевел речь на другое:

— Да, мы скоро двинемся в путь, птенцы окрепли. Как ты считаешь?

— И по-моему, они окрепли. Лето выдалось удачное, вот они и набрались силенок… — И аист подумал о своих собственных птенцах, которые сейчас вдруг стали ему очень близки, может быть, потому, что находились так далеко… — Доброго вам пути, — аист кивнул и перешел на другую сторону куста.

— Посмотрите на него, — махнул вслед аисту скоропут. — Видите, какое у него крыло?.. Он болен. И запомните: никогда не подходите близко к нему, иначе он переловит вас, как кузнечиков.

Птенцы испуганно прижались друг к дружке.

— Я раз видел, как один аист проглотил лягушку, такую здоровенную — с наше гнездо.

Малыши еще теснее сбились в кучу.

— Главное, всегда слушайтесь меня! На земле нам, скоропутам, нет места. Либо мы в воздухе, ловим мух, либо на земле — кузнечиков, а потом — ш-ш-ш — и обратно, в кусты.

— Обратно, в кусты… — послушно повторяли малыши.

— Если заметите в воздухе тень — ни в коем случае не лететь… Запомнили? Не лететь, а прятаться в кусты.

— Прятаться в кусты, — заучивали птенцы урок.

— А как Большое Светило зайдет и снова покажется на небе, мы отправимся в путь.

— Отправимся в путь, — эхом отозвались птенцы.

— Правильно, молодцы! А теперь можете поохотиться.

Аист к тому времени успел отойти далеко от места встречи со скоропутами.

Когда солнце на небе раскалилось докрасна и запах болотной тины смешался с запахом прелого камыша, пожухлой соломы, свежевскопанной земли и луговой мяты, гуси опять выстроились в ряд и один за другим прошествовали к калитке. Утки тоже выбрались из ручья на берег, но домой не спешили, им хотелось еще попастись на лугу. Множество проглоченной ряски залегло в желудке приятной тяжестью, однако завидев кузнечика, утки припускались во всю прыть, будто они с утра ничего не ели.

Янош Смородина распахнул калитку. Гуси проходили по одному, ступая величественно, только что не благодарили хозяина едва заметным кивком, как знатные дамы — услужливого камердинера, но уток и на этот раз пришлось созывать криком:

— Ути-ути-ути, холера вам в бок, ненасытные утробы!

Надо признать, что упрек хозяина был явно несправедливым: для кого, спрашивается, наращивают жирок утки, как не для Яноша Хайдинака-Смородины? Но помыслы старого садовника в данный момент были далеки от гастрономических ощущений, от жареной утки, которая, по мнению знатоков, уступает только жаркому из поросенка, покрытому румяной, хрустящей корочкой. Вы спрашиваете, на каком же месте тогда стоит жареная гусятина? Поистине наивный вопрос: ведь гусятина ни в какое сравнение идти не может с уткой! Мясо цыпленка и то лучше гусиного, хотя и не очень ценится гурманами — так себе, обычный ходовой товар, который сельский житель сбывает неприхотливым горожанам.

Заслышав, как открывается калитка, утки тотчас вспомнили про зерно — хозяин в таких случаях всегда насыпал птице кукурузы на заедку — и, отпихивая друг дружку, опять принялись осаждать калитку:

— Кря-кря-кря, нет чудесней нашего двора!.. — и бегом поспешили домой, где вроде бы все оставалось по-прежнему, и только уткам знакомый двор казался в диковинку, а значит, мог служить предметом радости, как и многое другое в этом прекрасном мире.

Вахур недовольно поднялась со своего привычного места у колодца: гомон уток, суетившихся вокруг, раздражал ее. Послеполуденный сон был прерван, и настроение у собаки испортилось вконец.

Она забрела в хлев, но и там ей не удалось продолжить прерванный сон: хлев заполонили мухи, даже стены казались черными от несметного количества настырных, безжалостных тварей.

— З-з-з, нез-знакомый з-запах! — потревоженные мухи накинулись на собаку. Вахур с неоправданной яростью отбивалась от них, и когда ей удавалось поймать хоть одну, она беспощадно перекусывала ее зубами. Но все равно она бессильна была справиться с черными полчищами.

— Как только вы терпите этих Зу? — Собака недоуменно уставилась на коня, которого сегодня на базар не взяли, дав ему денек отдохнуть.

— А что поделаешь, Вахур? Приходится терпеть, — Копытко сердито отмахивался хвостом от назойливых бестий. — Сама видишь: оба мы на привязи, и я, и Му.

Корова тоже не переставая била себя хвостом по бокам, а иной раз, не выдержав, поворачивала голову, пытаясь отогнать мучительниц рогами.

— Еще недолго нам осталось терпеть, я чую по запаху. Как только Большое Светило скроется, сюда потянет прохладой с лугов и запахом сохнущей картофельной ботвы. Тогда племя Зу угомонится, и мы вздохнем спокойно. Мух тоже понять можно, надо ведь им чем-то кормиться.

— Твоей выдержке, Му, можно только позавидовать, — конь пренебрежительно стукнул копытом. — Ты у нас отличаешься терпеливостью, а Вахур — своей глупостью. Сразу видно, что у вас нет родословного дерева.

— А что это за дерево такое? — собака озадаченно поскребла лапой за ухом.

— Вот в нашей семье оно есть, мне мать говорила, — Копытко вильнул хвостом, уклоняясь от прямого ответа.

— Выходит, у кого оно есть, дерево это самое, тот обязательно должен быть умным и нетерпеливым?

— Ну, что с дураком разговаривать! Тебе этого не понять, Вахур. Вот Му все понимает.

— Где уж мне… — корова негромко тряхнула цепью. — Я в этих делах и подавно ничего не смыслю.

— Тогда придется порасспросить Мишку. — Невыспавшаяся и сердитая собака непрестанно охотилась за мухами, вымещая на них свое дурное настроение. — Спрошу у Мишки, помнится, он говорил как-то, будто мать наплела тебе разных былей и небылиц… а там кто знает, может, и вправду у вас в роду все было не так, как у других…

Копытко больше не поворачивал головы в сторону Вахур и, оскорбленный, стоял не шелохнувшись, хотя мухи грызли его нещадно.

— Вот когда у меня народится теленочек, — размечталась вслух корова, — я тоже буду ему рассказывать про все хорошее… про свежий клевер и про широкий луг…

— Не забудь рассказать про родословное дерево! — не удержалась и съязвила Вахур, на всякий случай отойдя от коня подальше.

— Чего не знаю, про то говорить не стану, — Му отличалась не только долготерпением, но и непоколебимой честностью. — А вот о клевере расскажу обязательно.

Копытко разразился таким оглушительным ржанием, что по углам хлева испуганно затрепетала паутина.

— Да, голос у тебя похож на Мишкин, — собака оскалила зубы в ухмылке, — вот только сила не та. Видно, не зря говорил Мишка, будто вы с ним родственники… — И она направилась к выходу, чувствуя, что нажила смертельного врага. Задержавшись на миг в дверях хлева, она еще раз подумала, что теперь к Копытке лучше близко и не подходить. После этого собака оттрепала утку, которая пыталась склевать объедки из ее плошки, загнала на чердак кошку и сердито облаяла ни в чем не повинную повозку, мирно ползущую по дороге.

Вот какими неприятностями может обернуться дело, когда собаке не дают выспаться всласть!

Вахур только было выскочила во двор, ища, на ком бы еще сорвать зло, как из сада с лопатой на плече появился Янош Смородина — потный, усталый, но умиротворенный. Когда работа спорится, невольно забываешь о натруженных руках, ногах, пояснице.

— И чего тебе, Жучка, неймется? — хозяин ласково погладил собаку.

Все недовольство Вахур вмиг улетучилось. Она блаженно завиляла хвостом, разметая пыль, потом, от наслаждения позабыв обо всем на свете, села у ног хозяина; по всему ее телу разливалась волна любви и блаженства. Собака так и осталась сидеть на месте, пока Янош Смородина под навесом громыхал инструментом, убирая лопату на место.

«Взбесилась я, что ли? — думала Вахур. — Не иначе как взбесилась. Копытко с сегодняшнего дня мой враг навеки, утка Таш, наверное, и уворовать ничего не успела, а я покусала ее, и Мяу теперь в отместку станет таскать еду из моей плошки».

Покачав головой, она направилась к гумну и улеглась возле стога сена.

Тут загремела двуколка: Мишка и Берти возвратились домой из города; их встретила удрученная собака. Берти, насвистывая, распрягал Мишку и даже мурлыкал себе под нос какую-то песенку, а это служило верным признаком того, что торговля шла удачно и выручку обмыли стаканчиком вина; затем Берти положил в ясли Мишке три отменных початка кукурузы, которые они сообща прихватили дорогой с чужого поля.

— Ешь, Мишка, сегодня ты заслужил угощение, — и Берти направился к дому.

— Мне-то удалось распродать все, до последней редиски, — доносился хвастливый отчет Берти. — Но посмотрели бы вы, дядя Янош, на Говорку! Пришлось им с женой увозить товар обратно, три полнехонькие корзины так и остались нераспочатые! Ая и деньжонок заработал, и винца выпил, хорошее было вино, ничего не скажешь…

Собака, виляя хвостом, не сводила глаз с Мишки, лакомившегося кукурузой…

— Я хотела у тебя кое-что спросить…

— Поесть не дадут… — Мишка, не оборачиваясь, чуть шевельнул хвостом, давая понять, что все приставания к нему сейчас неуместны.

Расстроенная Вахур побрела в дальний конец двора, чтобы там скоротать время до наступления вечера; с луга уже потянуло предзакатной прохладой, она все сгущалась, мало-помалу оттесняя теплый поток солнечных лучей, приглушая оживленное кипение дня. Волны прохлады, суля приближение таинственных теней и неразгаданных снов, постепенно высветили луну, которая своим загадочным, глубоко запавшим оком снова уставилась на землю.

Луг опустел. Кусты затихли неподвижно, ручей шепчет едва слышно, перенося новости из неведомых краев в края столь же неизведанные, а с берега смотрит на собственное отражение в воде одинокий аист. Ему уже давно пора бы возвратиться на крышу, но он все оттягивает этот момент. Желудок он набил основательно, но это не помеха, все бы ничего, если бы не страх перед полетом; хотя аист и знает, что малейшая проволочка сейчас ему во вред: ведь чем больше остывает воздух, тем труднее становится летать. Перелет с крыши на берег причинил ему такую боль, что аист едва не свалился на землю, а ведь и крыльями почти не пришлось работать; теперь же, на обратном пути, без сильных взмахов не обойдешься, иначе ему не взобраться на крышу.

Ручей скользит мимо и шепчет о том, что водяные лилии уже отцвели, лягушки — племя Унка — устраиваются поудобнее, выбирая для себя укромное местечко в тине, а Си — змея — вот уже несколько дней не охотилась на серебристых рыбешек. И желтые листья ивы плавно плывут по воде, как запоздалая весть о надвигающейся осени, — весть, которую они шлют своим родственницам — старым ивам — в дальние края.

В кустах что-то звякнуло, потом послышался плеск воды, а вот и стал виден человек — он мыл мотыгу в канаве, — а рядом с ним стояла собака.

Аист разбежался раз, другой, третий, но больное крыло точно склеилось и все время опадало вниз. А человек все приближался, и собака лаяла ожесточеннее: наверное, заметила, что перед ней больная птица.

Ну, еще, еще разок… Аист отчаянно, из последних сил трепыхал крыльями; когда ему удалось наконец взлететь, собака захлебывалась лаем прямо под ним. Выше, еще выше!.. Кое-как аист долетел до сада, едва не задев крыльями ограду. Вот он обогнул дерево, неловко взмахивая крыльями, напрягая остатки сил, взобрался к навесу и стал ногами на самый край крыши. Отсюда он осторожно перебрался на облюбованное им место у печной трубы.

Аист прикрыл глаза — от боли, усталости и от стыда, потому что этот мучительный перелет происходил на глазах у всех обитателей двора. Его позор видели все: и племя воробьев, Чури, и человек, и Малое Светило — луна — наблюдало за ним своим безжалостным, холодным оком.

Старый Чури собирался было устраиваться на ночевку, но не удержался от соблазна и полетел к аисту.

— Значит, так обстоят твои дела, приятель? — громко зачирикал он, чтобы всем вокруг было слышно. — Теперь все понятно. Ты хотел обмануть нас, Келе, говорил, будто ты летишь в дальние края. Видели мы, какой из тебя летун! Злая хворь засела в тебе, и лучше бы ты убирался отсюда подыхать в другом месте… А здесь тебе делать нечего, мы, воробьи — народ здоровый и сильный… чик-чирик… ах, ты, гнусный убийца! — взвизгнул Чури, потому что в этот момент аист бросился на него и на волосок промахнулся. — Чтоб ты околел, душегуб проклятый! — Чури поднял невообразимый переполох, и теперь воробьи гомонили на сотни голосов:

— Душегуб… чтоб тебе сдохнуть, Долговязому… мы — народ здоровый и сильный… чтоб ты околел, кровопийца, разоритель наших гнезд… придет зима, и ты замерзнешь… чик-чирик… а мы — народ выносливый, нам холода нипочем… чик-чирик! — Воробьи вспорхнули и улетели, потому что и так припозднились со сном.

Мишка отыскал во дворе Вахур и заглянул ей в глаза.

— Помнишь, что я тебе сказал, когда Келе опустился на крышу? Я первый это заметил.

— Ты оказался прав, — ответила ему взглядом собака. — Но ведь и я всегда говорила, что у тебя ума палата.

— Вот видишь, — ослик самодовольно дернул ухом и вернулся к недоеденной кукурузе.

А бедный аист только сейчас по-настоящему ощутил свое одиночество, свою отторженность от всего живого. Он не просто отвергнут своими здоровыми собратьями, для них он — враг. Захворал — околевай, туда тебе и дорога, — таков извечный закон, и с ним не согласен лишь тот, кто обречен на гибель. Не согласен, но вынужден смириться. В поединок со смертью каждый вступает в одиночку, и если в этой борьбе ему посчастливится стать победителем, то при случае он сам будет рассуждать так же, как и остальные. Для слабых и недоразвитых, для хворых и увечных закон не знает пощады, и если они не уходят из жизни сами по себе, то им помогают в этом другие.

Исключение составлял только филин Ух, таинственный и непроницаемый, как ночной мрак; он знал много такого, чего не знали другие, поэтому пользовался почетом и к советам его втайне прислушивались. Конечно, не следует думать, будто филин способен был расчувствоваться или испытать жалость, о нет! Просто его интересовала смерть как таковая, ему любопытно было подкараулить миг, когда движение застывает, переходит в неподвижность; он подмечал болезненное содрогание, ощущал лихорадочные толчки крови в пораженном теле; он видел, как судорожно подергиваются мышцы, как вздымаются бока в тяжелом, последнем дыхании, видел, как в глазах угасает свет, как шерсть утрачивает свою мягкость, а перья — гладкость и упругость. Он видел все эти перемены и подстерегал момент — как подстерегали в течение миллионов лет и его предки, — чтобы узнать нечто наиважнейшее, но узнать ему так ничего и не удавалось, потому что не удавалось подстеречь самый этот момент.

А уж как только филин ни старался! Он ловил этот миг повсюду: и в птичьих гнездах, и в людских домах, в хлевах и в загонах, на земле и в воздухе. От его глаз не укрывалось, когда неодолимое зло начинало разъедать живую плоть, подтачивать кости. Он безошибочно чуял незаживающие раны и ледяной пот, смертное удушье и агонию — чуял все, но знал о смерти ничтожно мало. Однако в одном надо отдать ему справедливость: филин никогда не желал больному смерти, и этого оказывалось достаточным для того, чтобы при случае обращаться к нему за советом. Филин Ух не был могильщиком или погребальных дел мастером; если уж придерживаться таких определений, то его скорее можно было назвать врачевателем.

И одинокий, больной аист рассчитывал на помощь филина. Он больше не стыдился собственной слабости; смерть осенила его своим широким, мрачным крылом, а в таких случаях отходят прочь и привычные чувства, и устоявшиеся обычаи, и повседневные законы, в действие вступает одно-единственное повеление: биться, бороться за жизнь когтями, зубами, клювом — до последнего мгновения.

Аист ничуть не удивился, заслышав едва уловимый шорох с самого верха печной трубы. Даже не поворачивая головы в ту сторону, он знал: так бесшумно умеет летать только Ух, ну и еще Чис — летучая мышь, но летучие мыши не садятся на трубу.

— Собираешься лететь в теплые края? — деликатно моргнул филин.

Но аист решил говорить в открытую:

— Человек хлопнул из своей палки и причинил мне боль… Теперь это ни для кого не секрет…

— Я так и думал, что ты пострадал от человека, — филин, неподвижно застыв на трубе, внимательно оглядел аиста. Аист не успел исхудать и держался прямо, дыхание его было спокойным, лишь глаза блестели ярче обычного. Значит, беспокоить его могло только крыло…

— У тебя болит крыло?

— Ты мудрый, Ух, поэтому я могу тебе довериться. Да, у меня болит крыло.

— Ни в коем случае нельзя шевелить им. Сколько ты можешь тут продержаться?

— Пока что я сыт.

— Старайся все время держать крыло к Большому Светилу, помни: Большое Светило — это жизнь… А когда опять взойдет Малое Светило, я наведаюсь к тебе, — и филин исчез с трубы так же неслышно, как выходит из нее дым.

На дворе тишина, в доме все спят.

Аист бережно опускает больное крыло.

Лежащий возле колодца Мишка переводит взгляд на собаку:

— Видишь, Келе уже советуется с филином.

На следующий день с севера набежали облака — большие, низко провисшие, серые, и все вокруг сделалось тоже серым и бесприютным, унылым и мрачным. Так длилось некоторое время, затем нижняя кромка облаков растворилась в густом тумане, и без шума, без шелеста заморосил дождь.

Все вокруг притихло, даже утки присмирели и крякали не так громко, как обычно, а воробьи, нахохлившись, безмолвно расселись по веткам живой изгороди. Куры постояли-постояли под дождем, а затем поочередно все перебрались под навес, и только гуси неколебимо стояли на одной лапке, подставляя белые перья ласковым струйкам дождя; Вахур забилась в сенцы перед кухней, Мишка нашел себе прибежище у стога, — и все вокруг замолкло, как бы прислушиваясь. Грусть витала в воздухе, словно кто-то, готовясь в дальний путь, собрал и уложил все свои пожитки, и ему осталось только распрощаться; тот, кто уезжает, и те, кто остается, по обычаю присели перед дорогой, смотрят друг на друга, но расстояние уже пролегло между ними, оно как бы зримо растет и ширится.

Движение облаков на небе совсем нельзя было заметить. Облака клубились низко над землей, но даже клубы эти завихривались незримо, лишь медленное, едва уловимое колыхание ветерка давало знать об их движении. Ветер набегал с севера и держал путь к югу.

Он не свистел, не завывал, как положено северному ветру; листья на деревьях едва колыхались, но временами словно чья-то невидимая рука щелчком сбивала лист за листом, они отделялись от ветки и, беззвучно кружа, падали на землю.

А облака все наплывали и надвигались — неуклонно, неудержимо, без края и конца, как само Время, и хотя никто не говорил об этом вслух, но для всех было очевидно, что на гребне дальних холмов, окутанных дымкой тумана, в чаще садовых кустарников, в безмолвии лесов, в мягком шелесте камыша кротко и печально затаилась неугомонная путешественница — Осень.

На рассвете Янош Смородина и Копытко отправились на базар, а Берти остался дома.

— Брось-ка, Берти, в тележку старую бекешу и попону коня прикрыть, а то как бы не промокнуть под дождем. И вскопай огород, пока земля не раскисла…

— Я и сам так думал, — кивнул Берти. — Если уж пойдет дождь и нельзя копать будет, то срублю те две сливы: деревья захирели, проку от них все равно не дождешься. Так что на целый день работы хватит.

Смородина натянул поводья.

— И время от времени посматривай, что делает этот бедняга аист. Не хотел бы я, чтобы он сдох у нас на крыше.

Рассветный сумрак плыл, густой и тяжелый, и прижавшегося к трубе аиста едва можно было различить. Хмурая мгла рассеивалась долго и неохотно. Берти задал корм птицам, поросенку и корове, позвал кошку Мяу, которая, спустившись с чердака, брезгливо оглядела раскисший от дождя двор, а ее достойные отпрыски ступали по мокрым ступенькам приставной лестницы, едва касаясь ее лапками, словно боялись запачкать новые башмачки. Наскоро вылакав налитое в миску молоко, кошачье семейство опять удалилось под крышу, в уютный полумрак, где запахи овса, пыли и мышей и ровный, прогретый воздух все еще напоминали лето.

— Наверху над нами Келе, — предупредила детенышей Мяу, — не вздумайте вылезти на крышу, не то Келе набросится на вас. Правда, говорят, он околевает, но на то, чтобы выклевать вам глаза, сил у него хватит.

Хвостишки у котят испуганно встопорщились, что означало: они учтут материнское предостережение и будут во всем послушны.

А одинокий аист пока вовсе не собирался умирать, он был только болен. Нахохлившись, думал он свою невеселую думу: солнце прячется где-то высоко в облаках, и, значит, нечего рассчитывать на то, что оно обогреет и подлечит его больное крыло. Все, все оборачивается против него, но это в порядке вещей: кому суждено погибнуть, тот пусть погибает. Вчера он поел как следует и день-другой, пожалуй, еще продержится, а потом…

Аист стоял нахохлившись и прислушивался к своим ощущениям. Прохладный дождь приятно ласкал разгоряченное крыло, и от этого боль чуть стихала. Может быть, филин Ух ошибается, и вылечит рану не солнечное тепло, а это прохладное прикосновение дождя.

Аист сомкнул веки и погрузился в мир удивительных видений. Он увидел берег по ту сторону бескрайнего морского простора; там, в песке, торчали какие-то странные каменные людские фигуры, а над зарослями папируса летела цапля с оперением, белее которого не встретишь ни у одной другой птицы в целом свете.

В воспаленном мозгу настолько сместилась граница между видением и реальностью, что аист как бы в непосредственной близости видел смуглокожих людей, которые тянули сеть по воде или раскладывали огонь на берегу, он слышал их песню, словно вобравшую в себя стон песка — Песка и Камня, которому нет края и конца.

Откуда было знать аисту, что это песнь древнеегипетских рабов, песнь, пережившая фараонов и пирамиды, века и тысячелетия…

Затем он вдруг увидел, как горят необозримые поросшие травой степи, услышал треск огня, пожирающего все живое, и там, где отбушевало пламя, оставались лишь черви, извивающиеся в предсмертной муке, — лакомый кусок для

аиста.

Он слышал людские крики и конское ржание, клекот стервятников и рев хищных зверей — далекие голоса далекого мира, слышал явственно, словно мир этот находился где-то здесь, во дворе или на чердаке, там, где мыши обитают в тесном соседстве с кошкой; странный симбиоз — будто кто-то заранее позаботился о том, чтобы провиант находился под боком у того, кому может понадобиться.

Старый аист погрузился в эти видения, и было очень приятно не открывать глаз; так ничто не ставило предела его желаниям, он мог очутиться в любом краю, где угодно, словно это не он был больной, прикованной к одному месту птицей, и даже боль сейчас находилась где-то вне его тела, витая рядом, в воздухе.

Услышав какой-то резкий хлопок, он встрепенулся и открыл глаза.

Внизу стоял человек: он-то и хлопнул в ладоши, чтобы разбудить аиста.

— Спишь, что ли, аист?

У ног Берти заняла свое место Вахур. Собака виляла хвостом — как обычно в присутствии человека. На аиста она поглядывала дружелюбно, потому что теперь уже было окончательно ясно, что человек признаёт этого Длинноногого своим.

— Неможется тебе, бедная птица? — снова заговорил Берти и разжег трубку; он только что покончил с завтраком, и теперь можно было закурить.

— Значит, и человеку все про меня известно, — еще больше нахохлился аист. — Похоже, он не собирается меня обидеть, разговаривает со мной, да и Вахур эта ведет себя совсем по-другому, не так, как та, которая на лугу погналась за мной. Эти люди знают, что во мне засела хворь, но они желают мне добра, и филин Ух — тоже! Остальные все ждут не дождутся, когда я околею. Если Чури еще раз посмеет ко мне сунуться, я его прикончу, — на мгновение в аисте вдруг вспыхнула жестокость.

— Ну, пока ты еще стоишь на одной ноге, можно за тебя не опасаться, — удовлетворенно заметил Берти и побрел в сад, а Вахур направилась к стогу соломы, где Мишка, забывшись крепким сном, чуть не носом уткнулся в землю.

— Оказывается, человек знаком с этим Келе, — начала было Вахур, но тут Мишка вздрогнул и сердито повел ушами: не мешай, мол, спать.

Вахур улеглась рядом и положила голову на вытянутые передние лапы.

— Проспал целую ночь напролет, и все тебе мало. Будь я на твоем месте…

— Ждешь, чтобы я лягнул тебя в бок? — Мишка недвусмысленно шевельнул задней ногой.

— Только попробуй! — собака заворчала и показала клыки.

— Тогда отвяжись от меня подобру-поздорову! Если хочешь знать, я всю ночь глаз не сомкнул. Когда мы возвращались, Берти раздобыл для меня кукурузы; велел мне по дороге остановиться, и я остановился в нужном месте. До того вкусная была кукуруза, что я не удержался и съел ее всю с початками вместе, — не перебивай меня, я и сам знаю, что нельзя было этого делать, — так вот початки и не давали мне покоя всю ночь, все у меня внутри переворачивалось вверх тормашками, только под самое утро полегчало, когда уже Копытко уехал. А едва я вздремнул, как ты с разговорами явилась.

— Вот и надо было объяснить все по порядку… Я, например, могу уснуть когда хочешь…

— Чего ж тебе не спать — ни дум, ни забот, а вот у меня от мыслей голова пухнет.

Вахур помолчала, потом заискивающе забарабанила хвостом по земле.

— Мишка, я все собираюсь спросить: есть у тебя родословное дерево?

Ослик глубокомысленно уставился перед собой. Вопрос Вахур застал его врасплох, но Мишке ловко удалось скрыть свое смущение.

— Конечно, есть.

— Я и сама так предполагала, но на всякий случай решила убедиться.

— А почему, собственно, ты так предполагала?

— Копытко говорит: кто умный и нетерпеливый, у того оно есть, дерево это. Значит, только тебе повезло да Копытке. Мне об этом и мечтать не приходится, и Му — тоже… правда, раньше мы и знать не знали, что такое дерево бывает.

— Что ты там начала про Длинноногого, — ослик тряхнул ушами и увел разговор подальше от неясной темы. — Будто бы Берти знает Келе?

— Можешь мне верить. Я стояла рядом с Берти, когда он заговорил с ним, и Келе шевельнул ногой — что-то сказал ему в ответ, — но только я не поняла, что именно.

— Возможно, — соглашаясь кивнул головой Мишка. — Берти наш очень умный, да и Келе много чего знает. Оно и понятно, ведь он не сидит на месте, все время летает над разными краями… Знаешь, что-то у меня опять глаза слипаются. Не соснуть ли нам?

— Я не против. — И оба приятеля закрыли глаза, но ушки у них были на макушке, и даже сквозь сон они точно улавливали, что происходит во дворе. По шороху соломы они догадывались, что Цин — шустрое племя мышей — снуют в стоге и грызут, что попадется, ведь мыши — народ неугомонный. Слышали они, как воробьи, проснувшись, вылезли из гущи живой изгороди и продолжали свою перебранку с аистом с того места, на котором остановились вчера вечером.

— Эй, Длинноногий, убирайся отсюда! Мы — народ здоровый и выносливый, тебе не место среди нас! Чик-чирик, бессовестный обманщик! Собрался лететь в теплые края — улетай, а подыхать здесь мы тебе не позволим! Прочь отсюда, Длинноногий Келе!

Аист не шелохнулся. Глаза его были прикрыты, но сквозь узенькую щелочку он следил за суетящимися вокруг него воробьями, хотя со стороны могло показаться, будто он не обращает на них ни малейшего внимания.

Обманутый его маневром, старый Чури истолковал это по-своему:

— Глядите, да он подыхает!

Ну, а за вожаком подхватила и вся стая:

— Подыхает, подыхает Длинноногий Келе!

Воробьи нахально скакали вокруг аиста, который стоял, погрузившись в забытье, и, казалось, даже не помышлял о том, чтобы дать отпор, как вдруг молнией налетел на обидчиков.

Воробьи вмиг попрятались в кусты и оттуда испуганно поглядывали на крышу, где аист расправлялся с их незадачливым собратом. Два-три сильных глотательных движения, — и воробей отправился в желудок аиста, после чего Келе принялся расправлять намокшие перья, как бы желая сказать:

— Может статься, я и околею, но до тех пор мы еще потолкуем. И разговор у меня с вами будет короток.

Насмерть перепуганные воробьи не решались и пикнуть.

— Кря-кря-кря, — покатывались со смеху утки. — Длинноногий слопал воробья… ха-ха-ха… Чури похвалялись, будто птиц сильнее их нету, а оказывается, вздумали подкармливать собой аиста… Ха-ха-ха…

Воробьи пристыженно молчали.

— Слыхали? — кошка на чердаке не упускала случая воспитывать детенышей. — Келе поймал воробья и вмиг заглотил — поминай как звали. Вот и с вами так случится, стоит вам вылезти на крышу.

Котята воинственно встопорщили усы.

— Не станем мы вылезать на крышу, — торжественно пообещали они матери.

Непривычная тишина заставила Мишку открыть глаза, и в тот же миг открыла глаза и Вахур, лежавшая рядом с ним у стога. Услышав обсуждаемую утками новость, друзья переглянулись:

— Чури угодил в клюв Длинноногому Келе, — насмешливо подмигнул Мишка, но тут же и закрыл глаза, потому что еще не успел выспаться.

— Как-то раз со мной случилось… — начала было Вахур, но на том и прервала свой рассказ: Мишка рядом засопел так сладко, будто его и впрямь сморил сон, и собака поверила, что так оно и есть на самом деле.

Одинокий больной аист, стоя на крыше, чистил и поправлял перья.

— Ничего не имею против, если эти Чури и впредь станут проситься прямо в клюв!

Аист чуть распушил перья, чтобы их обдуло ветерком и обсушило, а затем опять нахохлился, почувствовав, что зябнет.

Когда повозка возвратилась с базара, облака на небе рассеялись, но солнце уже клонилось к закату и не давало тепла. Зато ветер усилился, словно невидимый гигант надувал щеки и с шумом выдыхал из себя воздух. Резкие порывы ветра захлестывали и грозили смести больную птицу с крыши дома. Будь аист здоровым, ему ничего не стоило бы совладать с разбушевавшейся стихией, крыльями отбивая ее удары; но крыльями пошевельнуть он не мог и потому, прижавшись вплотную к трубе, стоял, вслушиваясь в завывание ветра.

Становилось все холоднее, и аисту было зябко. В саду с шумом гнулись деревья, скрипела дверца сарая, а на крыше встопорщившиеся камышины настила угрожающе трепетали на ветру.

«Значит, так оно начинается, — думал аист. — Сперва почувствуешь дрожь, затем становится все холоднее, пока не застынешь совсем…»

Тут за спиной аиста из трубы пробилась струйка дыма, и аисту подумалось, что только человек умеет создавать свет и тепло, человек сильнее всех, он обладает удивительной и страшной палкой: стукнет ею издалека и может причинить тебе боль, а то и вовсе убить.

Завывание ветра постепенно стихло, а может, больная птица забылась сном, потому что когда аист проснулся, на небе взошла луна, свет лампы из окна падал во двор, а соседние дома потонули во мраке.

Небо сегодня казалось на редкость ясным, холодным светом мерцали звезды, и тени стали резкими, как острие ножа. Этой ночью аист увидел филина Ух, когда тот приближался к дому — мягко, невесомо, словно сам был тенью.

— Вот и я, — филин царапнул когтями о край трубы. — До меня дошел слух о том, как ты расправился с Чури. Мне рассказал об этом Бруку, голубь, а сам он слышал от других, на колокольне. Конечно, одним воробьем сыт не будешь, но для тебя сейчас и эта малость кстати. Наелся ты хоть немного?

— Наелся — не наелся, а больше ничего мне не перепало. И крыло полечить не удалось, Большого Светила вчера не было.

— Знаю. Ничего не поделаешь, придется тебе потерпеть. Скажи, ты не ощущаешь внутри такого жара, как будто в тебе самом печет Большое Светило?

Аист кивнул.

— И остерегайся Зу! — предостерег его филин.

— При чем тут Зу? Мне нет до них никакого дела!

Филин злорадно засмеялся, точно ржавый гвоздь со скрежетом вытаскивали из доски. Даже деревья в саду содрогнулись от этого смеха, а у Вахур шерсть встала дыбом, и она истошно завыла.

Вздрогнул и аист.

— Видишь, какие они все глупые! — филин презрительно поскреб клювом в перьях. Все почему-то уверены, что я приношу несчастье, хотя не я — беду, а беда меня кличет. Я никому не желаю худа, просто хочу подсмотреть конец… Иногда мне и удается.

— Что ты хотел мне сказать про этих Зу?

— Не подпускай их и близко к себе.

— С тех пор как я здесь, я не видел ни одной Зу.

— Радуйся, это очень хороший признак! Там, где пахнет бедою, сразу появляются Зу — крупные, блестящие, как вода в ручье, и жужжат громко… Не подпускай их к себе, Длинноногий, потому что Зу сразу чуют, где плоть начинает разлагаться и гнить. Тогда они налетают и плодят там своих детенышей — видимо-невидимо! Не успеет Большое Светило несколько раз взойти и сесть, а в тебе уже станут кишмя кишеть маленькие Зу и разъедать больное крыло.

— Хорошо, что предупредил, я буду остерегаться Зу, — нахохлился аист. — Больше ты мне ничего не посоветуешь?

— Что тут еще посоветовать? Надо ждать… Ну, я поохочусь немного, потом вернусь к тебе.

Филин исчез с крыши, как испарился в воздухе, и аист опять остался один, бесконечно одинокий. Только сейчас он почувствовал по-настоящему, как не хватает ему его семейства и стаи, но аист знал, что беда никогда не задевает всю стаю, она затрагивает кого-то одного, и тому приходится бороться за жизнь в одиночку, помощи ждать не от кого.

Двор был погружен в тишину, луна, расплывшись в круглый диск, заливала округу серебристым светом. Аисту не удавалось больше погрузиться в свои видения, его лихорадило от боли и жара. У него не было сил ни думать о чем бы то ни было, ни вспоминать, все тело его горело и сделалось тяжелым, словно тот свинец, что послал ему вслед мечтательный молодой человек — просто так, «на пробу», попадет ли в птицу.

Блистала серебристая луна, и сверкали рассыпанные вокруг нее звезды, — как дети, прильнувшие к матери. Но аисту было не до того, чтобы любоваться небом или смотреть по сторонам; он поднял голову, лишь опять заслышав у самого верха трубы шорох, такой тихий, словно мышь пробежала по карнизу или ветер прошуршал сухим листком по трубе.

Аист взглянул и с трудом различил неясные контуры какой-то птицы, похожей на филина, только совсем маленького; птица сидела на трубе, свесив вниз головку.

— Я — Чувик, луговой сычик. Я прослышал о тебе.

— Тебе что-то про меня известно? — встрепенулся аист.

— Мне все известно, что делается на лугу. И про твое больное крыло я тоже знаю…

— Что же мне делать?

Маленький Чувик снова склонил головку, уж такая у него была привычка — без конца кланяться.

— Остерегайся Большого Светила…

— Большое Светило излечивает раны.

— Большое Светило излечивает те болезни, что уже пошли на поправку. А твоему крылу еще далеко до исцеления… я даже отсюда чувствую, как оно пылает; или тебе мало этого жара?

Аист задумался.

— Зу мне тоже остерегаться?

— Зу кружат только на ярком свету, а если ты от него спрячешься, то и от них спасешься: Зу не любят тени.

— У меня побывал филин Ух… он похож на тебя, только побольше…

— Знаю, что он тебе насоветовал! Неверные эти советы… Мне безразлично, послушаешься ты меня или нет, но

поверь, тут я разбираюсь больше филина. Наши пути никогда не пересекались, и про вас, аистов, мне все хорошо известно. Я знаю, что тебе сейчас очень худо, я чувствую, как от твоего тела прогревается и колышется воздух вокруг… Но, пожалуй, тебе удастся выжить…

— Человек заговорил со мной, и Вахур смотрела на меня без всякой злобы… Как ты думаешь, они меня не тронут?

— Если до сих пор не тронули, то не тронут. А от Вахур ты в случае чего отобьешься.

Сычик опять склонил головку набок.

— Только об одном прошу тебя: не говори филину, что я тут был. Ух мудрый, и знает он очень много, к тому же мы с ним родственники… но все-таки вы, аисты, большую часть времени проводите на лугах, а все, кто живут в поле или на лугу, обращаются за советом ко мне… — и маленький Чувик взмыл вверх.

— Если окажусь в этой стороне, то я по пути навещу тебя… чу-у-вик… чу-у-уи-ик… — уже издали прокричал сычик, и у Вахур опять вздыбилась шерсть на загривке.

— Ты спишь, Мишка?

— Уснешь тут, как же! Кричат, ухают, будто нельзя галдеть в другом месте.

— Знаешь, кто прилетал к Келе? Чувик!

— Не глухой, без тебя все знаю! Это дурной признак: там, где прокричал Чувик, только и жди ворон и других стервятников. Чури правильно говорят: если собрался подыхать, пусть убирается отсюда… Ну, попробую соснуть, если получится.

Ночь полностью вступила в свои права. Месяц, казалось, застыл в самой верхней точке неба, тени слились, и время словно остановилось, чтобы никогда больше и не стронуться с места.

Для аиста эта ночь оказалась особенно трудной. Весь окружающий мир утратил свою устойчивость, и даже печная труба временами словно кренилась набок. Позднее, кажется, прилетал и филин, но аисту уже было не до него.

— Спишь? — спросил филин, и аист кивнул, но Ух, судя по всему, не улетел, потому что аист еще долго чувствовал на себе его пристальный, жгучий взгляд.

Затем стало светло. Словно и не было рассветной зари, а сразу наступило утро. Во всяком случае, когда аист очнулся, солнце стояло высоко, теперь он не чувствовал боли, только голод мучил его, но затем и голод прошел. Воздух вокруг него клубился жаром, и вроде бы рядом раздавалось какое-то жужжание. Аист сомкнул веки и ждал… И опять настала ночь.

Его пробудила ночная прохлада, но у него не хватило сил отвечать ни филину, ни сычику, которые поочередно несли вахту у печной трубы, возвещая в ночи, что к Келе подбирается кончина. Неминуемая гибель гложет его плоть, заволакивает тусклой пленкой глаза, подстегивает сердце, заставляя его бешено колотиться — до полной остановки.

Минул еще один день и еще одна ночь. Теперь слились воедино время и пространство, боль и терзания голода. Двор сделался далеким, и далеким стал человек, который расхаживал внизу и время от времени посматривал наверх. Наверное, аист на некоторое время забылся, увидел сон, потому что вдруг в какой-то момент откинул голову назад и громко затрещал клювом.

Он проснулся — от собственного клекота и от наступившей за ним тишины: клекот его, сухой и болезненный, как провозвестник поздней осенней печали, заглушил все остальные звуки.

И тут все предстало перед ним необычайно ясно. Аист увидел уходящие вдаль поля, прихотливо извивающийся ручей, залитый солнцем двор. Увидел двоих людей, они стояли внизу и смотрели на него. Увидел собаку, которая виляя хвостом стояла рядом с людьми. Аист понял, что никто ему не поможет — ни филин Ух, ни сычик Чувик, а значит, надо куда-нибудь забиться, спрятаться от посторонних глаз и ждать конца. Собрав остатки сил, он скроется в камышах, где никто его не увидит. Может, конечно, его растерзает лисица, Карак, — ну и пусть. Карак выходит на охоту по ночам… А там — и конец.

Он бросил взгляд на больное крыло и обмер от удивления. Рана стала глубже и шире, и в ней кишели личинки Зу. Аист почувствовал отвращение к самому себе. Он брезгливо тряхнул крылом, но белые черви не выпадали из раны. Тогда он простер оба крыла, прошелестел ими в воздухе, испытывая собственные силы. Ну, что ж, до камышей, пожалуй, удастся дотянуть…

— Смотри-ка, Берти, увечный-то наш улетать надумал…

— Где ему, дядя Янош, он и подняться не сумеет.

— Сумеет, не сумеет, а вишь, пытается…

Тело аиста исхудало наполовину; он вздумал было ступить шаг-другой, и почувствовал, что ноги его не держат. Ничего! Один-единственный раз ему удастся взмыть ввысь, удастся ощутить под крыльями мягкое колыхание воздушных струй, он совершит свой последний полет, а там…

Аист разбежался; достигнув края крыши, он распростер крылья и помертвел, почувствовав, что воздух не держит его, выскальзывает из-под крыльев, он падает, падает неудержимо — на стоящих внизу людей.

Вахур героически отскочила в сторону и с почтительного расстояния храбро принялась облаивать незадачливого аиста.

— Держи его, Берти!

Аист, пошатываясь, поднялся на ноги; защищаться он не мог, да и не хотел, и Берти ухватил его за крылья, как ловят гусей.

Люди молча смотрели на несчастную птицу. Вот уже несколько дней они наблюдают страдания аиста и рады бы ему помочь, да как? Янош Смородина так жалел его, что даже среди ночи выходил взглянуть, тут ли еще аист. Сейчас видна стала гноящаяся рана на крыле, а по кружащим над ней крупным зеленым мухам люди догадались, что она к тому же заражена и личинками.

— Смотрите, дядя Янош, вот, оказывается, какая беда с ним приключилась!

— Подержи его, пока я принесу йод.

Так проворно старый Смородина не бегал, должно быть, лет двадцать.

Немало усилий они потратили, пока, ахая и содрогаясь, вычистили невообразимо запущенную гнойную рану. Им вспомнилось их собственное детство, и в глубине души оба, должно быть, почувствовали одно и то же: сейчас, в этот момент, им представилась возможность воздать природе добром за зло, содеянное много лет назад. Им вспомнились слабые птахи, замученные безжалостной ребячьей рукой, разоренные гнезда, над которыми горестно кричала птица-мать. Чувство любви и милосердия, теплое, как тлеющие угли, согревало и переполняло сердца и заставляло трепетать исцеляющие руки.

— Готово, дядя Янош! Возле самой кости засела, насилу вытащил.

Берти держал на ладони извлеченную из раны большую сплющенную свинцовую дробину.

Теперь рана была чистая.

Аист, сомлев от боли и страха, позволил делать с собой что угодно. В глазах его застыл ужас, он сознавал, что конец его близок, и ждал, ждал этого конца. Но ничего страшного с ним не произошло, и тогда в действие вступил извечный закон: бороться, бороться до последнего! И аист с такой силой долбанул Берти в босую ступню, что тот подскочил, будто кузнечик.

— Ах ты, нечистый дух, вот она, твоя благодарность! — Берти ухватил аиста и за шею. Теперь попробуй подерись.

Янош Смородина не жалея йода обрабатывал рану, а сам размышлял вслух.

— Пока крыло заживет, глядишь, и осени конец, холода настанут. И если он тогда вздумает лететь, ему верная гибель, замерзнет в пути, бедняга… Подержи-ка его еще, Берти.

Смородина возвратился, неся ножницы, и коротко обрезал аисту маховые перья.

— Вот так-то оно будет лучше… Место во дворе для него найдется. У нас он перезимует, если, конечно, оправится, а по весне, как крылья отрастут, лети вольной птицей, куда вздумается… Как думаешь, Берти?

— Ваша правда, дядя Янош!

— Пока поместим его в сарай. Сделаем ему там загородку, тогда и дверь не надо будет захлопывать.

Старый садовник и Берти осторожно, придерживая за оба крыла, отвели аиста в сарай и, придвинув к двери загородку из планок, долго стояли у входа, довольные, как мальчишки, которым удалось поймать синицу.

— Доброе дело мы сделали! — высказал Берти общие чувства. Старый Смородина молча улыбнулся в ответ. Аист же, как только его отпустили, убежал в угол и оттуда настороженно косился на людей.

— Теперь пойдет на поправку! — сказал Смородина. — Рану мы ему обработали по всем правилам… Ну, скажи, разве это не чудо, что мы подкараулили как раз тот момент, когда он собрался улетать?

— И впрямь чудо! — серьезным тоном ответил Берти.

Какое-то время они помолчали, погрузившись каждый

в свои думы.

— А до чего ловко ты его поймал, прямо на удивление! На тебя глядя нипочем не подумаешь, что ты способен на такую прыть… — И Смородина с нескрываемой теплотой посмотрел на своего неразлучного друга.

— Да, кстати, дядя Янош! — спохватился тут Берти. — Видели, какого стрекача Жучка наша задала? Ни дать, ни взять заяц.

— Говоришь, деру дала?

— А вы разве не обратили внимания?

— Не до нее мне в тот момент было… Жучка, ко мне! — свистнул хозяин.

Собака прибежала на зов. Смородина положил руку на голову собаки и показал на аиста.

— Запомни, брат: с сегодняшнего дня он — свой в нашем доме…

Собака уперлась передними лапами в загородку и весело пролаяла аисту:

— Эй, Длинноногий Келе! Давай знакомиться: я — Вахур!..

Тут хозяин легонько потрепал ее по морде:

— Хватит лаять! Сказано тебе: это — свой.

Вахур лизнула широкую, загрубелую от работы ладонь хозяина, довольная обежала весь двор, попутно всполошив уток, и объявила всем обитателям двора, что Келе находится в сарае, а человек разговаривает с ним.

— И Берти тоже? — ревниво уставился на собаку Мишка.

— Да, и Берти тоже, я все слышал собственными ушами. Они вытащили у Келе из крыла детенышей Зу и вычистили оттуда всю гадость.

— Если человек взялся лечить ему крыло, то теперь Келе выздоровеет, — кивнул Мишка.

— Когда человек отойдет от сарая, я, пожалуй, опять туда сбегаю. Не составишь мне компанию?

— Успеется, — покачал головой Мишка. — А то как бы он не зазнался, этот Келе.

Собака убежала к сараю и заняла свое место подле хозяина, давая аисту понять, что после человека она здесь — главная персона.

Аист, однако, даже не удостоил ее взглядом. Он еще не успел окончательно оправиться от причиненной ему боли, но все-таки, похоже, наступило облегчение. Аист настороженно ждал, что еще учинят с ним люди. Даже не глядя в их сторону, он каждым нервом ощущал их присутствие. Конечно, люди причинили ему неимоверные страдания, они отрезали ему путь к своим, путь в дальние страны, и рану его залили словно жидким огнем, и все же в их взглядах и жестах аист не улавливает для себя угрозы. Вахур пыталась было его облаять, но человек не дал его в обиду…

Что же они затевают? Чувик сказал, что если люди до сих пор его не трогали, то теперь, мол, и не тронут…

Тогда зачем они притащили его сюда, почему не позволили ему улететь и скрыться в камышах?

И тут аист вдруг осознал, что ему и не долететь бы до камышей. От пережитых потрясений мысли его окончательно спутались. Сейчас ему казалось, что все недавние события на самом деле произошли очень давно. Да и в камыши ему больше не хотелось. Его терзал нестерпимый голод, но желание умереть прошло. Если человек или Вахур осмелятся к нему прикоснуться… Аист угрожающе выпрямился.

Но у людей, похоже, и в мыслях не было опять хватать его за крылья. И Вахур виляла хвостом в высшей степени дружелюбно.

И аист снова расслабился и закрыл глаза.

— Ну что ж, Берти, — сказал Янош Смородина, — оставим его в покое. Пусть в себя приходит и сил набирается. Пойдем отсюда, Жучка!

Аист остался один. Он не ощущал ни жара, ни озноба, и йод больше не жег рану. Зу — крупные, блестящие мухи-мертвоеды — отыскали было аиста и на новом месте, но, покружив над раненым крылом, улетели ни с чем: детенышей нигде не было видно, а оттуда, где мухи прежде отложили свои личинки, разило отвратительным, едким запахом. Не поверив собственным глазам, мухи возвратились еще раз, прихватив родичей на подмогу, но вынуждены были удалиться, и на этот раз окончательно. От аиста не укрылось, что Зу пребывают в полнейшей растерянности, он только не мог взять в толк, отчего бы это. Он осмотрел больное крыло; белые личинки, прежде кишевшие в ране, куда-то исчезли, и открытие это приятно поразило его. Он неожиданно для себя подумал о человеке. Может быть, и вправду человек хочет вылечить его? Если бы только не голод, который безжалостными когтями терзал его внутренности! Он подтачивает остатки и без того слабых сил…

А в кухне в это время происходил следующий разговор:

— Пока все у нас идет как по маслу, — заметил Янош Смородина. — Только вот чем мы его кормить будем?

— И вправду! — спохватился Берти. — Что аисты едят?

— Куриные потроха… — начал было старый Смородина, сам стесняясь своего легкомыслия, но верный Берти тут же поспешил ему на выручку:

— Агнеш можно будет сказать, что цыпленок захворал, мол, вот и пришлось его прирезать.

И когда Агнеш явилась в очередной раз, принеся аккуратно залатанные штаны Берти, один из петухов бездыханный лежал на столе, закончив свои счеты с жизнью.

— Господи, что это с ним стряслось? — всплеснула руками служанка.

— Ума не приложу! Дернулся разок, бедняга, и свалился замертно. Ну, думаю, пока не околел, надобно его прирезать, — пояснил Берти.

— Матерь божия, уж не мор ли какой на них напал?.. — запричитала Агнеш. — Неужто вы падаль эту есть собираетесь?

— Бедному да вору — всякая одежа впору, — елейным тоном добавил Смородина. — Не пропадать же добру.

— Мне бы нипочем и такусенького кусочка в рот не взять! — брезгливо заметила Агнеш, а выпотрошив петуха, решительно заявила:

— И дух от него несвежий идет…

— Только потроха не выбрасывайте, Агнеш…

Крестьянка в недоумении подняла голову.

— Можно аисту скормить, — как бы ненароком обронил Янош Смородина и с притворным вниманием уставился в окно.

— Кому скормить?

— Да аисту. Берти изловчился и поймал его. Крыло мы ему подлечили, и теперь он у нас в сарае обретается.

— Хороши оба — в доме такая новость, а они мне даже словом не обмолвятся! — Агнеш наспех обтерла руки и торопливо прошлепала к сараю, а за нею, перемигиваясь, как два сообщника, Янош Смородина и Берти.

— Надо же… и впрямь аиста споймали! — Агнеш отказывалась верить своим глазам.

— Еще бы, Берти набросился на него, как тигр!

Берти смущенно кашлянул.

— Та-ак… И петушок аккурат сегодня околеть удумал? — воинственно подбоченилась крестьянка.

Берти кашлянул еще более смущенно.

— Хорошо бы завтра принести от мясника каких отходов… может, рубец найдется…

— Принесу, знамо дело. А то с вас станется всю птицу в хозяйстве перерезать… мор, вишь, напал!..

Янош Смородина был настолько поглощен своей трубкой, что словно и не понял смысла ее слов.

— Зачем предполагать сразу самое худое? Может, съел чего петушок…

— Ладно, чего уж там! — махнула рукой Агнеш. — Принесу поесть вашему аисту, уж больно пригожая птица! Да и огромная какая! А все же никак не поверить, что и дите поднять осилит… хотя у него эвона какой клюв громаднющий! С моим Пиштой и повитуха насилу управилась.

— И верно, Пишта и сейчас — парень здоровенный! — поддакнул Берти, и довольная мать так и расплылась от похвалы.

— Здоровенный, что твой бык! — И Агнеш опять повернулась к аисту, начисто позабыв о подозрительных обстоятельствах гибели злосчастного петуха. — Уж и не знаю, кто это выдумал, будто аист детей приносит… Ну, а поесть ему я спроворю!

Аист неподвижно застыл в углу и даже не шелохнулся, когда Агнеш высыпала перед ним на пол сарая мелко нарезанные куриные кишки и потроха.

— Ишь ты, видать, мы ему не угодили!

— Непривычный он к такой пище, — предположил Янош Смородина. — А может, не по нраву ему, что мы тут стоим да на него таращимся. Останется один, глядишь, и склюет помаленьку.

Но аист не притронулся к еде, даже оставшись в одиночестве. Во всяком случае он не торопился набрасываться на приманку, хотя и не сводил глаз с лакомых кусочков… Мелко нарезанные кишки напоминали ужей, с той только разницей, что не шевелились.

Агнеш опять появилась у дверей сарая и добавила еще потрошков.

— Нут-ко, ешь, ты, повитуха!

Аист не удостоил ее и взглядом.

— Брезгует харчами повитуха красноногая! — доложила Агнеш, возвратясь в дом.

— Повитуха? — засмеялся Смородина. — Слышь, Берти, Агнеш его и окрестить успела.

— Имя дать — дело не хитрое. В молодости я на придумки разные горазда была… и песен, бывало, каких только не насочиняешь! — смущенно оправдывалась женщина. — И потом… надо же его как-то кликать?

— Как же, как же, помню, — кивнул Смородина, — складные песни у вас получались. Небось, ими Янчи, муженька своего, приманили.

— Ему и приманка была без надобности. Так и ходил за мной, как пришитый… упокой, господи, его душу! — расчувствовалась вдова.

Растопленное сало громко зашкворчало под бренными останками бедного петушка. Агнеш перевернула на сковородке жаркое.

— …А мяснику я ужо накажу, пусть прибережет для нас чего из обрезков. Коли уж взяли ко двору живую тварь, то надобно и кормить ее.

Аист всех этих разговоров, естественно, не слышал; он по-прежнему глаз не сводил с потрошков, но так и не решался к ним притронуться. Еду подсунул ему человек — что бы это значило? И затащили его в какое-то чудное место: и неба над головой не видать, и не улетишь. Аист ощущал гнетущее чувство страха и неволи. Сено на полу, балки под крышей — это было ему знакомо; но у входа в сарай стоял плуг и угрожающе сверкал отвалом, а в углу выстроились грабли, мотыга, топор, — нет, к этим блестящим, металлическим предметам никак нельзя было привыкнуть. Вдруг все эти железки сдвинутся с места, вздумай аист притронуться к еде…

И тут, заглянув сквозь планки загородки, громко закричала утка:

— Кря-кря-кря… да тут, оказывается, Келе… можно нам зайти к тебе, Длинноногий Келе?

Аист холодным взглядом окинул крикливую утиную стаю. Будь у него силенок побольше, не ощущай он этой подкашивающей слабости, он бы сумел поставить этих нахалок на место!

— Кря-кря-кря… да никак у тебя тут еда? Ты ведь есть не станешь… кря-кря-кря, не пропадать же добру зря… — И жадные клювы потянулись к соблазнительным кусочкам.

Аист переступил с ноги на ногу; утки смолкли и настороженно замерли. Их глазки-бусинки хитро поблескивали; склонив головы набок, они неотрывно смотрели на аиста.

— Кря-кря-кря… так ты разрешаешь? — вкрадчиво спросил старый селезень и подвинулся поближе к потрошкам.

И тут в аисте с неодолимой силой вспыхнул голод. Из последних сил сделав рывок, он подскочил к двери — утки испуганно бросились прочь — и принялся глотать, глотать кусок за куском. В мгновение ока пол в сарае как метлой вымели. А в желудке у аиста теплой волной разлились покой и сытость. И — странным образом — приятное ощущение опять ассоциировалось у него с мыслью о человеке…

Поев, аист проковылял на свое место в угол, но стоять было слишком трудно, и он медленно, словно усаживаясь в гнезде, опустился на пол.

«Вкусно было», — подумал аист, но знал, что сейчас для него еда значила гораздо большее: она возвращала ему жизнь. Его потянуло в сон. Стальной плуг уже казался не таким страшным, и оскаленные зубы грабель тоже не пугали.

«Человек не даст меня в обиду», — засыпая подумал аист.

Берти вышел из кухни как раз в тот момент, когда утки, тесня друг друга, улепетывали из сарая.

— Жучка, эй, Жучка, чтоб тебя мухи живьем сожрали!.. Что ж ты за порядком не смотришь? — и Берти бросился к сараю. На полу не видно было и следов пищи, аист в углу задремал — судя по всему, от голода, а предназначенную для него еду не иначе как утки склевали.

Собака с готовностью прибежала на зов и, уразумев, что Берти науськивает ее на уток, со всей разгневанностью преданного служаки пустилась за утками вдогонку. Однако гнев ее был не настоящий, можно сказать, притворный, потому что любое истинное чувство всегда исходит из нашего собственного сердца. Поэтому ретивая Вахур при всем своем усердии так и не смогла нагнать ни одну из уток: едва настигнув какую-либо, она припускалась за той, которая сейчас находилась от нее дальше всех. Возвратясь через какое-то время к Берти, она, виляя хвостом, доложила:

— Всыпала им по первое число!..

— Крякуши ненасытные аиста нашего объедают, а тебе и горя мало! — сердито махнул рукой Берти.

Собака, уловив знакомое слово «крякуши», выразительно глянула вслед утиной стае, как бы говоря хозяину: только прикажи, и я опять их погоняю по двору, а хочешь — могу и покусать…

Берти молча стоял, пытаясь подавить бессильный — и, добавим, несправедливый — гнев против уток, а те, приходя в себя от пережитых волнений, возбужденно хлопали крыльями.

— Кря-кря-кря… К Длинноногому человек никого и близко не подпускает, а Вахур его охраняет, так что будьте осторожны… У Келе полно всякой вкусной еды, но мы у него ни кусочка не взяли… и даже разрешения спросили, можно ли нам зайти… кря-кря-кря.

— Кукареку…кукареку-у!.. — Петух, стоя на верху навозной кучи, взволнованно хлопал крыльями. — Пусть только этот Келе осмелится выйти во двор! Я ему покажу: отдеру его так, что только перья полетят, вот увидите! Кукареку-у-у!..

— Хотел бы я посмотреть на это побоище! — презрительно повел ухом Мишка, оборотясь к Вахур. Зато куры, как и положено, взирали на петуха, млея от восторга.

Но Берти, понятное дело, всех этих дворовых пересудов не слышал. Он влетел на кухню, в сердцах едва не оторвав ручку от двери.

— Утки склевали! — закричал он с порога. — Потроха склевали, — чуть тише добавил он, чтобы Смородина и Агнеш не подумали, будто утки склевали самого аиста… — А тот, бедняга, на пол уселся, видать, с голодухи ноги не держат.

— Ничего не поделаешь, Берти, беги к мяснику. А загородку у двери надо подпереть еще доскою, чтобы утки твои в сарай не лазали, гори они ясным пламенем!

Аист сладко задремал и проснулся оттого, что один из людей — а он уже научился отличать друг от друга обитателей дома — опять кидает ему куски мяса.

— Ешь, Длинноногий! — Человек придвинул к входу доску, чтобы утки не могли протиснуться в сарай.

— Ешь, знай!.. — и с этими словами Берти ушел.

Аист даже не посмотрел в его сторону, но теперь он окончательно убедился, что появление человека каждый раз сулит добро. Когда человек обращается к нему со словами, значит, жди пищи. Ну не удивительно ли?!.. Самое приятное, однако, ощущать, как проходит жар. Правда, крыло еще беспокоит его, но боль не та, что прежде, она не нарастает, а, напротив, стихает. Аист не стал подниматься на ноги, потому что это потребовало бы усилий, а силенок у него ох как мало! Конечно, это позор для старого аиста — уселся на землю, будто у себя в гнезде, но тут уж не до стыда или других тонких переживаний. Ему надо поправляться, набираться сил!

Аист не сводил глаз с мелко нарезанных кусочков рубца и печенки; он опасливо покосился на плуг и другие металлические орудия. Правда, теперь они уже не кажутся такими грозными, как вначале, да и привычная зелень сена, сложенного в сарае, тоже действует успокоительно. Пища, проглоченная аистом раньше, успела растаять в желудке, как прошлогодний снег, и голод снова дает о себе знать.

Аист осторожно привстал и внимательно огляделся вокруг, но никакого подозрительного движения не заметил. И все же нет ли здесь подвоха… Еще с добрых полчаса простоял он неподвижно, затем сделал шажок вперед — и сразу же метнулся обратно, на место. Но нет, все было спокойно, только какой-то воробьишка случайно залетел в сарай, но тут же испуганно и выскочил наружу. В сене — это аист уже успел про себя отметить — копошились Цин, неугомонный мышиный народец, но все окружающие предметы, какими бы страшными они ни казались, явно были неживые. И вдруг осмелевший аист одним махом очутился перед кусочками мяса и с жадностью склевал все без остатка.

Позднее, когда Берти снова наведался в сарай, от лакомого угощения и следа не осталось. Аист сидел в уголке, будто не имел ни малейшего отношения к исчезнувшим кусочкам.

— Дядя Янош, аист все склевал подчистую! — торжествующе сообщил Берти. — Скоро он у нас как ручной станет разгуливать по двору, только кликать его успевай, пойди, мол, сюда.

— Расписываешь ты складно! — назидательным тоном охладил его пыл Смородина. — А теперь берись-ка, брат, за лопату, а то мы чуть не целый день с аистом проваландались, и проку от нас сегодня — с гулькин нос.

Но едва они успели углубиться в работу, как Смородина вдруг неожиданно сказал:

— Пойди, Берти, разыщи какую-нибудь жестянку.

— Зачем это?

— Соберем червяков аисту. Вишь, какие толстые, иной и за ужа сойти может.

Луна спустилась вниз по небосводу, заглянула в дверь сарая и залила светом все внутри. Тень от загородки перечеркнула пол сарая и, казалось, перерезала пополам аиста, который успел более или менее выспаться и теперь не мигая смотрел на круглую блестящую тарелку луны. Он по-прежнему сидел на полу — чего уж стесняться, и без того всем известно, что он болен. О раненом крыле аист больше не думал: конечно, оно пока еще болеть не перестало, но та тяжесть, которая до сих пор давила на кость и парализующе сковывала все тело, сейчас отпустила. Стоит ему подумать о человеке, как его охватывают чувство боязливого отчуждения и желание получить пищу, эти два чувства сливаются в нем неотделимо. Инстинкт, который никогда не подводил аиста, отказывает ему, когда дело доходит до оценки человека и его поступков, все извечные истины на человека не распространяются. Никогда не угадаешь, что человек думает, никогда не поймешь, что он делает; на то он и есть Человек, — размышляет аист, и в этом одном слове для него заключено все.

Он почти засыпал, когда услышал, как филин Ух царапнул когтями по потолочной балке.

— Вот ты где, оказывается?

— Да, я теперь здесь.

Филин долго и внимательно разглядывал аиста.

— Похоже, твои дела пошли на поправку…

— Человек вытащил у меня из крыла детенышей Зу и удалил главное зло.

— Да, — кивнул филин, — человек каждому может помочь, если захочет, и только себе самому помочь бессилен.

— Что-то не верится…

— Уж поверь мне, Келе, чего я только не насмотрелся…

Я видел, как люди метались и кричали, задыхались и корчились в предсмертной муке. А потом наступал конец.

— Человек дал мне поесть.

— Ничего не понимаю! — Филин взволнованно переступил с лапки на лапку. — Ты не путаешь? Человек дал именно тебе, а не этим крикливым Гага или Таш?..

— Человек дал мне еду, а Таш прогнал прочь.

— Сроду не слыхивал, чтобы человек питался аистиным мясом.

— Я тоже.

— Мне многое известно, Келе. Поверь: если человек принимается кого-то кормить, значит, он считает его своим. Сначала видишь, что Гага раскормлен до неузнаваемости, сидит в своей клетушке и еле дышит; а потом он вдруг куда-то исчезает, и только лапки от него обгрызает Вахур. А вот когда похолодает, ты и сам услышишь, как завопит Чав; ведь человек его раскармливает только для того, чтобы убить, едва он станет гладким, упитанным да мягким.

Аист содрогнулся.

— И ты это видел собственными глазами?

— Видел, Келе! Обычно человек проделывает это в такую пору, когда на небе Малое Светило. Я, конечно, прилетаю и смотрю все от начала до конца; в темноте люди меня не замечают. Чава вытаскивают из его закутка, и Чав визжит, потому что это ему не нравится. Потом его валят с ног, и тут уж Чав чует, что дело плохо. Он принимается визжать еще громче, умолять, чтобы его не трогали, и тогда ему в глотку вонзают что-то острое и длинное, и Чав умолкает навеки… Вот так-то, Келе.

— Тогда я больше и есть не стану, а как только человек придет ко мне, я выклюю ему глаза.

— Тут я тебе не советчик. Но, по-моему, подожди пока, Длинноногий, тебе надо окрепнуть. Жара в тебе я больше не чувствую, и ты явно выздоравливаешь. Кстати, ты не заметил, водятся тут Цин?

— Не знаю! — аист рассерженно помотал головой. — Не видел и не слышал!

— Ну, выздоравливай! — филин вспорхнул с балки. — Теперь я знаю, где тебя искать, так что при случае к тебе наведаюсь.

Аист, оказывается, уже окреп настолько, чтобы почувствовать гнев и зависть.

Спятил он, что ли, этот филин. Похоже, он вздумал поохотиться здесь, в сарае. Но ведь любому желторотому птенцу понятно, что эта охотничья территория принадлежит только ему, аисту.

Аист задумался. Охваченный каким-то смутным чувством, он внимательно оглядел балку под крышей.

— Ты почувствовал, что я здесь? — склонил головку сычик. — Я все слышал, Келе…

— Представляешь: Ух решил поохотиться здесь, — сердито шевельнулся аист.

— Ух обленился и кроме того — только никому не говори об этом! — он не слишком чистоплотен. С тех пор как Ух перестал быть полевой птицей, он начал пренебрегать нашими законами; я сам видел, как он клевал падаль, хотя Цин расплодилось великое множество. Да и глаза стали его подводить. Я прилетел раньше, чем он, и все время сидел вон там, позади, а он меня даже не заметил. Разве это не позор для филина!..

— Я тебя тоже не заметил.

— Прости, Келе, но ты меня неверно понял. Мы, ночные птицы, рождаемся в темноте и умираем тоже в темноте. Нам достаточно света от Малого Светила, а вы привыкли к Большому Светилу. Так что тебе в темноте видеть и не обязательно.

— Это верно.

— Конечно, верно! Но вот из того, что филин Ух наплел тебе тут, далеко не все правда.

— Будто бы Чав и Гага…

— Про них — все правда, но почему тебя это волнует?

— А что, если и меня человек откармливает для того же?

Сычик, развеселившись, трижды ухнул; тут же примчалась взбудораженная Вахур, заглянула в дверь сарая, но в темноте ничего не увидела.

— Где Чувик? — захлебывалась лаем собака. — Где этот Чувик? Не тут ли он опять накликивал беду?

— Нет, — покачал головой аист, и Вахур убежала прочь.

— Благодарю, — вежливо поклонился сычик. — Ты уж прости меня, Келе, что я не сдержался. Не сердись, но это было до того смешно: человек, видите ли, раскармливает тебя для того, чтобы съесть. Ну, посуди сам: Чав весь расползается от жира, у него, с какой стороны ни погляди, аппетитные куски, так человеку в рот и просятся; у откормленных Гага ноги и грудка считаются лакомством для человека. Ну, а с тебя-то что взять, Длинноногий? Скажи, что с тебя взять?

Аист, поднявшись, с удовлетворением оглядел свои длинные, тощие ноги.

— Нечего, — обрадованно заморгал он глазами. — И вправду, с меня нечего взять.

— Вот видишь!

— Тогда почему же человек меня кормит?

— Если дело касается человека, никогда не задавай вопроса «почему». Этого нам не узнать никогда. Человек вылечил тебя, дает тебе пищу, — ну и довольствуйся этим. Правда, воздух скоро сделается колючим от холода, но ты уж как-нибудь это перенесешь, а к тому времени, как в наших гнездах опять появятся яйца, подрастет и твое крыло…

— Теперь оно быстро заживет, а тогда я полечу вслед за своими собратьями, на берег широкой реки, туда, где гнездится Кэ, прекраснейшая из птиц, и песок там такой раскаленный, что приходится стоять в воде.

— Зажить-то оно заживет, твое крыло, но отрастать ему придется долго… Человек обрезал тебе маховые перья, разве ты этого не знал? Я видел, как они валялись во дворе.

Аист вздрогнул, испуганно распустил крылья и, вмиг обессилев, снова сел на землю. Глаза его застлала смертельная тоска, он явственно ощущал, как неволя ледяной рукой сдавила ему горло и он вот-вот задохнется. Бедный аист сидел не шелохнувшись. Необозримое пространство вдруг ощутимо сократилось и сама жизнь кончалась у решётчатой загородки. Аист подумал о камышовых зарослях: долети он туда, сейчас всему был бы конец… Он нахохлился; ему хотелось побыть одному.

— Хватит болтать, Чувик, надоело тебя слушать.

Испуганный сычик пулей вылетел из дверей сарая.

И потянулись чередой за днями ночи. Временами шел дождь, порой проглядывало солнце. Иной раз набегали облака, потом опять прояснялось, но воздух становился все холоднее. Старому аисту не было зябко в сарае, но он чувствовал, что надвигается незнакомая для него пора, такие дни и ночи, которые ему еще не разу не доводилось переживать в этих краях. Как-то раз он подумал, что облака спустились к самой земле, а это был всего лишь туман, который рассеялся, так и не пролившись дождем. Ветер свистел неузнаваемо зловещим посвистом. Не слышно стало привычного мягкого шелеста густых крон: деревья скрипели на ветру и бесцельно размахивали голыми ветвями, будто лезущий в драку извозчик под хмельком. На лапах у кур глиняными сапогами налипли комья грязи; взъерошив перья, они подолгу просиживали под навесом сарая, хотя с навеса там теперь все время капало независимо от того, шел дождь или нет. И только утки сохраняли неизменную жизнерадостность; этот забавный народец умел радоваться всему на свете и смаковать часами каждое, даже самое мелкое удовольствие. Стоило на небе проглянуть солнцу, утки встречали его таким ликованием, будто видели впервые в жизни, а как только начинался дождь, они, весело вскрикивая, носились по ручейкам из стекающей с крыш воды.

«Что с них возьмешь, глупый народ!» — думала промокшая до костей Вахур, спасаясь от дождя в сенях. Но дело тут было не в глупости: простодушные утки были преисполнены чувством собственного здоровья и радости жизни, хотя сами они об этом, конечно, не догадывались.

А однажды, ясным осенним днем воздух огласился вдруг чуждыми звуками; издалека, с поднебесья донесся плавный, зазывный клич:

— Клы-клы… га-га-га!..

Гуси, заслышав его, вскинули головы, вытянулись в струнку и что-то прокричали в ответ. Явно взволнованные, смотрели они в небо и шелестели крыльями, словно всколыхнутая тяга к странствиям смягчила их надменные сердца:

— Там наши родичи, — гуси с непривычной теплотой смотрели на уток.

— Это наши братья, — обратились они затем к петуху. — Они летят с севера и приветствуют нас, а может, и заглянут к нам по пути… Просим тебя, Курри, обожди петь, иначе мы не расслышим, что они говорят…

Курри молчал, непривычно затих и весь птичий двор, но перелетные дикие гуси, загадочные птицы севера, вечные символы простора и воли, больше не обронили ни звука и исчезли в серебристой осенней дали.

Вольные, легкокрылые птицы действительно находились в недостижимо далеком родстве с грузными, неповоротливыми домашними гусями. Отголосок мимолетного привета, смутная тайна дальних просторов подобно грустной, трогательной легенде осели во дворе. Гуси, сдвинув головы, оживленно обсуждали происшедшее, потому что клич поднебесья был неразборчивым, как пожелтевшее письмо, когда-то написанное далекими предками: для выродившихся потомков оно непонятно, даже сумей они прочесть его.

— Да, пожалуй, они кричали, что навестят нас на обратном пути, — посовещавшись, решили гуси и тихо, чинно прошествовали к лугу; им хотелось побыть вместе, один на один с обуявшей их печалью, названия которой они не знали.

А вот утки, те упорно не поддавались грусти.

— Кря-кря-кря, эка, велика важность! Можно подумать, будто у нас нет таких родичей! Просто они летают, а мы — нет, они смотрят на нас сверху, а мы на них снизу, — вот и вся разница. И никаких приветов они нам с неба не шлют, вранье все это! А если бы даже они и вздумали прокричать что-то, какой нам с этого прок? Кукурузы и отрубей от того не прибавится! Кря-кря-кря!.. — И утки выстроились вдоль забора, против того места, откуда Берти время от времени кидал им то капустных листьев, то подгнивших слив.

Берти, выходя работать, теперь набрасывал короткое пальтецо. Аист вчера насилу признал его, когда тот вошел в сарай и положил большую охапку соломы вдоль дощатой стены, в щели которой злобно задувал ветер и ерошил перья на спине у аиста.

Келе привык к голосу Берти, к его неспешным, размеренным движениям, но на всякий случай отходил в сторонку, когда Берти или старый Смородина заглядывали к нему в сарай. Он старался держаться от них как можно дальше, но при этом внимательно следил за всем, что делали люди. Еду всегда приносит Берти, и стоит ему позвать: «Келе — келе!..», — как приятное чувство теплой волной так и расплывается внутри. И еще подметил аист: если Берти суетится-хлопочет вокруг, от этого жди только добра.

Так было и на этот раз: человек подтащил охапку соломы, уложил ее вдоль стены и ушел. И теперь ветер больше не задувает внутрь, он буйствует снаружи, в бессильной злобе ударяет о дощатую стену, зловещим шелестом проносится вдоль камышей, а сарай обходит стороной; и у аиста такое ощущение, будто он находится в большом, теплом гнезде.

Аист пока еще сторонится людей, но больше не испытывает перед ними страха. Едва заслышав шаги Берти, он спешит к тому месту, куда обычно ему бросают пищу, но пока Берти идет к двери, птица стоит неподвижно, притворно-равнодушным взглядом уставясь в пространство.

Сначала Берти просто бросал куски и уходил. Но теперь взял новую привычку: облокотится на решетчатую загородку, и смотрят они с аистом друг на друга.

— Келе-келе, ешь, не стесняйся!

Звуки знакомого голоса действовали завораживающе. Аист потянулся было к лакомым кусочкам, но затем, спохватившись, напряженно застыл и не притронулся к еде, пока человек не ушел прочь.

Однако так было несколько дней назад. А вчера с аистом произошла странная вещь. Берти бросил ему нарезанную продолговатыми кусочками печень, аппетитное, соблазнительное лакомство.

— Вот тебе, ешь!

Аист и сам не понял, как это получилось, но он ухватил кусок и, лишь уже готовясь проглотить его, опомнился, что этого не следовало делать, и теперь только жди какой-нибудь беды.

— Ну, чего ж ты стесняешься, глотай!

Аист, держа в клюве кусок, боязливо-смущенно покосился на Берти, затем проглотил печенку, и — ничего страшного с ним не случилось. С тех пор он стал есть и при человеке, правда, пока еще робея; время от времени выжидающе вскидывает голову, но в воздухе все спокойно, и, проглотив последний кусок, аист смотрит на человека как на олицетворение всех самых приятных ощущений.

А после полудня, когда привычная суета во дворе стихает, аист неторопливо вышагивает к дверям сарая и выглядывает наружу. Загородка у дверей едва выше его, разбежавшись, он мог бы перескочить ее, даже несмотря на боль и уродливо остриженные крылья, но нет у него такого желания. Двор пока еще остается для аиста чужим, хотя глазеть по сторонам ему доставляет удовольствие: тем самым хоть немного расширяются границы его мира.

Заметив аиста в дверях сарая, к нему подходит Вахур, и аист теперь уже не прячется от нее в самый дальний

угол, как прежде, а пытается вступить в разговор, хотя они с трудом понимают друг друга. Движения вольной, дикой птицы скупы, глаза говорят лишь короткими вспышками блеска, речевые знаки лаконичны, и собаке приходится изо всех сил напрягаться, чтобы понять ее. Аист же не перестает дивиться разговорчивости Вахур, многообразию ее движений и голоса. Келе про себя решил даже, что собака попросту болтлива, но зато от нее многое можно узнать, поэтому аист охотно ее слушает. В особенности же успокоительно действует восторженная привязанность Вахур к человеку. Келе долго колебался, прежде чем наконец решился задать мучивший его вопрос:

— Человек не убьет меня?

— Тебя? Это с какой же стати? — от удивления собака даже уселась на землю.

— Чтобы съесть…

Вахур, хотя была уже собакой взрослой и солидной, так и покатилась, словно неразумный щенок, от душившего ее смеха, но затем, видя, что привлекла внимание остальных обитателей двора, совладала с собою.

— Съесть тебя, Келе? Не обижайся, но ты такой вонючий…

— Действительно, говорят, будто от меня идет резкий дух, но уверяю тебя, мы, аисты, здесь не при чем. Это запах болота, где мы охотимся, запах рыбы и лягушек, которые служат нам пищей…

— Какая разница, от чего он, этот запах! А только поверь мне, даже я и то твоего мяса в рот бы не взяла…

Келе почувствовал себя несколько задетым таким пренебрежением собаки, но в то же время оно умерило его страхи.

— Ну, а Чав, Гага или Таш… как же с ними?..

— Тут совсем другое дело. У них вкусное мясо, а Гага и Таш еще несут яйца. Затем человек и кормит их.

— Тогда зачем же он кормит меня?

Вахур в раздумье долго скребла лапой за ухом:

— Этого я и сама не очень понимаю… Одно могу тебе сказать: человек не любит, когда кто-то рядом страдает. Он вылечил Мишку, когда у того болел живот, вылечил мне раненую лапу. Даже Чаву он помог, когда у того пропал аппетит.

— Помог — Чаву?

— Ну, конечно!

— А потом человек его убьет?

— Убьет…

— Не понимаю я этого, Вахур.

— Я — тоже.

Собака и аист недоумевающе посмотрели друг на друга.

Луна постепенно шла на убыль и вот пропала совсем. Ночи стали непроглядно темными, только звезды слабо мерцали в вышине. Потом набежали тучи, и бездонная, темная мгла без конца и края поглотила весь мир. Для аиста это было внове, потому что летом такой густой мглы не бывает. Конечно, и летом иногда выдаются безлунные ночи, когда небо затянуто облаками и едва удается различить край гнезда; но где летним темным ночам до этой мертвой черноты! Хорошо еще, если погода ветреная, — тогда деревья о чем-то переговариваются на ветру. А в часы затишья воздух застывает неподвижно, как холодный, вязкий ил, и кажется, нет надежды, что когда-нибудь настанет рассвет.

В такие ночи Келе не спал, а прислушивался к тому, что делается вокруг. Слышал, как Вахур, если и не лаяла, то неутомимо носилась по двору. Раз аист увидел и Мяу — глаза у нее в темноте горели, точно у филина, — но стоило кошке заметить аиста, как она, ощетинив шерсть, зашипела и одним махом выскочила из сарая обратно во двор. Теперь ей незачем было предупреждать детенышей об опасности, потому что Берти раздал котят по селу, и кошка отнеслась к этому весьма равнодушно, решив, что, может, оно и к лучшему: по крайней мере вся плошка молока будет доставаться одной ей. Мяу вела себя как добрая и заботливая мать до тех пор, пока это было необходимо, но едва детеныши подрастали, в чувствах ее перевешивала забота о собственном благе.

С тех пор аист ее ни разу не видел, да и не хотел видеть. А в теперешней глухой тьме, пожалуй, даже и не увидел бы.

Осенью рассвет ползет еле-еле, стеная и покряхтывая, как дряхлый старик. Но Курри неумолимо требовал наступления нового дня, пока слабый сероватый отсвет не проглядывал робко откуда-то из-за садов.

Вахур уныло разлеглась в сенях, Берти, пристроившись у печи, плетет корзину, а Янош Смородина читает газету. Заслышав какой-то шум у входа на кухню, он отрывается от чтения и видит, что в дверях стоит Мишка. По бокам ослика стекают дождевые потоки, бедная скотинка явно продрогла от холода, во взгляде у Мишки — сплошной укор.

Вахур колотит по полу хвостом, давая понять, что она — на стороне Мишки, о котором Берти совсем позабыл, а между тем ослику пора уже перебираться в сарай. Летом ему все равно где находиться, но с осени его место в сарае, а от зимней стужи он укрывается в хлеву.

Мишка так укоризненно смотрит на Берти, что тот, устыдясь, тотчас же принимается тряпкой насухо вытирать ослика. Мишка позволяет проделывать над собой эту процедуру, но стоит по-прежнему понуро. Берти, терзаемый угрызениями совести, протягивает Мишке ломоть хлеба с солью. Мишка принимает этот дар с видом изголодавшегося мученика.

— Пошли, Мишка, поставлю тебя в сарай. Хватит там места вам обоим, и тебе, и аисту.

Мишка и не думает трогаться с места, явно рассчитывая получить еще горбушку.

Но тут у Берти лопается терпение.

— А ну, пошевеливайся, не то как огрею сейчас!

Голос Берти звучит резко, да и знакомое слово «огрею» не вызывает у ослика приятных ассоциаций.

Покосившись на Вахур, Мишка подмигивает ей одним глазом и уныло бредет за Берти, который считает своим долгом представить аисту нового постояльца.

— Придется тебе потесниться, Мишка с осени всегда тут обитает. Так что живите дружно, не ссорьтесь, — и с тем Берти уходит опять в кухню.

Аист, правда, знаком с Мишкой, они прежде уже успели переброситься словом-знаком, но такое близкое соседство ему не по душе. Он застыл неподвижно, всей своей позой выражая крайнее неодобрение, но Мишку это ничуть не смущает. Удобно расположившись поближе к сену, ослик глубоко вздыхает.

— Не напомни я им о себе, так впору хоть совсем до костей промокнуть… Как твое крыло, заживает? — И ослик покровительственно смотрит на аиста. Но тот по-прежнему стоит не шелохнувшись.

— Ты, может, думаешь, будто я сержусь, что ты занял мое место? — Мишка доброжелательно поводит ушами.

— У меня и в мыслях не было сердиться! Я рад побыть с тобой; ты много путешествовал, а кто многое повидал, тому есть что порассказать…

— Это верно, — робко кивает аист. Я и вправду много путешествовал. Но теперь… — Он даже горбится от горя, вдруг отбросив свою надменно скованную позу. — Не летать мне больше!

— Не мели ерунды, — моргает Мишка, пряча за показной грубостью жалость к аисту. — Заживет твое крыло, отрастут перья, и полетишь, как миленький.

Аист благодарно смотрит на Мишку, а тот улыбается про себя.

«И у этого умника мозгов ничуть не больше, чем у Берти, — Мишка задумчиво уставился в одну точку. — Все надо им подсказывать, даже то, до чего сами могли бы додуматься…»

Месяц опять стал прибывать из ночи в ночь, а вместе с лунным светом усиливался и холод. Берти снял у входа в сарай решетчатую загородку и вместо нее навесил дощатую дверь, но не закрывал ее плотно, чтобы Мишка мог входить и выходить по своему усмотрению: ведь всем известно, что Мишке на месте не сидится, его так и подмывает быть где угодно, но только не там, где он в данный момент находится. В сарае теперь царил постоянный полумрак, пропитанный запахом сена, и к тому часу, когда снаружи наступали сумерки, в сарае темнота заливала каждый уголок от пола до потолка. Но аиста темнота больше не тревожила; главное, что дверь надежно защищала от ветра, и здесь, в затишье сарая, было приятно слышать, как в саду под ветром с мучительным стоном гнутся деревья.

Если аист был один, то в солнечную погоду он иногда становился у двери и выглядывал наружу, но стоило только кому-то показаться во дворе, как Келе торопливо возвращался на место. Берти положил на пол сарая толстую жердину, и аист часами простаивал на ней, как на крыше дома. Но во двор он пока выйти не решался: уж слишком там все было чужое и враждебное. Ему казалось, что выздоровление его каким-то образом связано с пребыванием в сарае; впрочем, полной уверенности в этом у аиста не было, и, улучив возможность, он, стоя в дверях сарая, с удовольствием нежился на солнышке. Рана его почти зажила, и он не чувствовал боли, когда — просто так, пробы ради — распускал крылья. Правда, перья вокруг больного места повылезли, но это не беда; перья вырастут снова, едва зазеленеет луг, прилетит из теплых краев стая, на лугу запоют птицы, а Унка — голосистое племя лягушек — звонким пением станет прославлять вечер.

— А может, и не убьет меня холод?

Мишка со скучающей миной повел ухом, словно давая понять, что на такие дурацкие вопросы и отвечать не стоило бы.

— С чего бы ему тебя одного убивать? Я, как видишь, жив-здоров; Таш, Гага, Чури, — все переносят зиму, даже Копытко, а уж он на что привередливый!

— Но мы, аисты, к холодам не привычные. Нам положено улетать на зиму.

— Да-да, — завиляла хвостом Вахур, — Длинноногим положено улетать.

В последнее время собака тоже повадилась отсиживаться в сарае, но сейчас она предпочла бы очутиться где-нибудь в другом месте — таким ледяным презрением обдал ее взгляд Мишки.

— Лучше бы ты помолчала, Вахур!

— Это почему же? — Вахур смотрела на Мишку пристыженно, но и не без некоторого раздражения.

— Да потому, что, мягко говоря, у тебя ума еще меньше, чем у Копытка. И не скаль зубы, Вахур, я не из пугливых, а лучше слушай, что тебе говорят.

— Мы слушаем, — кивнул Келе.

— Ну, так почему же положено улетать Длинноногим?

— Холод… — завиляла было хвостом Вахур.

— Хватит молоть чепуху! — стукнул копытом Мишка. — При чем тут холод? Пораскиньте мозгами: если другие птицы выдерживают холода, почему бы и Келе не выдержать? Все дело в том, что для Келе зимой здесь нет корма. Для Гага, Таш, Чури и всех остальных находится чем поживиться, а Длинноногим, спрашивается, что делать? Вода застывает, становится твердой, Унка и Си прячутся, Зу и все их родичи — тоже. Длинноногим нечем прокормиться, потому-то они и улетают. Холод!.. Выдумают тоже… смех слушать!

Вахур, разинув пасть, уставилась вслед Мишке, который удалился с видом нескрываемого превосходства; он вел себя с приятелями, как профессор со студентами, которые пока еще нуждаются в поучении и не созрели для серьезных споров. Остановившись посреди двора, ослик издал такой мощный рев, что куры бросились врассыпную.

— Ума у него хоть отбавляй, — растерянно поморгала Вахур, — светлая голова у нашего Мишки, а вот голос… — И собака понурилась, стараясь не обращать внимания на мерзкие вопли своего приятеля.

Келе уже успел сдружиться с Вахур, хотя, когда собака впервые сунулась в сарай, аист встретил ее враждебным и даже воинственным взглядом.

— Подступись только, сразу же глаза выклюю!

— Разве ты не знаешь, что я тебя не трону? — Вахур была ошарашена таким поведением аиста.

— На Вахур можешь положиться. — Взгляд Мишки, устремленный на аиста, был серьезен. — Но я не советовал бы тебе ни при каких обстоятельствах задирать ее. Случись с ней что, и Берти убьет тебя на месте. Да-да, а ты как думаешь? Ведь Вахур — друг Берти. Выклевать глаза!.. Да ты, видно, совсем рехнулся!

Аист не знал, что ответить: в душу его закралось подозрение, что в теперешней новой жизни его может ожидать еще немало сюрпризов.

— Мы, аисты, никогда не уживались с сородичами Вахур. У нас одни обычаи, у них — другие, а на лугу, если им удается поймать одного из нас, они обязательно растерзают его.

— То совсем другое дело, — повел ушами Мишка. — Но наша Вахур — не такая. Ей хоть на спину садись… Верно, Вахур?

— Верно. Даже Таш я не обижаю, а они все до одной нахалки и ворюги.

— И кроме того, — тут Мишка строго посмотрел на Келе, — не забывай, что Вахур и мой друг тоже.

Собака растроганно виляла хвостом, а Келе в полном замешательстве переступал с ноги на ногу на своей жердине.

— Для меня все эти ваши порядки в диковинку. Поймите: мне же надо привыкнуть!

— Ложись, Вахур, — кивнул приятелю Мишка. — Недоразумение улажено.

С тех пор аист перестал настороженно смотреть на собаку. Но ему довелось пережить еще немало удивительного.

Как-то раз Берти принес аисту такую пропасть мясных обрезков, что Келе не управился с ними за один присест; он оставил еду на полу с тем, чтобы съесть позднее. В сарай зашла Вахур; увидев мясо, она принюхалась, затем сказала аисту:

— Молодец, Келе, что не заглатываешь все сразу. Здесь к твоей еде никто не притронется, а за Таш я присмотрю, — и с тем удалилась.

— Чудеса, да и только! — аист не мог прийти в себя от изумления: на воле, в суровом мире, где каждый сам добывает себе пищу, такое великодушие проявляют только родители по отношению к своим птенцам. Но чтобы Вахур!.. Нет, это нечто уму непостижимое.

И как только аист, ослик и собака опять очутились в сарае все вместе, Келе так прямо и заявил:

— Я больше не чувствую к тебе вражды, Вахур, и мне не хочется выклевывать тебе глаза, как прежде. Можешь подойти поближе, не бойся меня.

Ему никто не ответил. Все трое чувствовали, как доброта вытеснила собою все дурные чувства, подобно тому как сытость заполняет голодную пустоту желудка, а теплое сияние солнца пронизывает остывший в ночи воздух.

До Мишки теперь становилось все труднее докричаться, когда на рассвете Берти готовился запрягать тележку: Мишка терпеть не мог слякоть на дороге, пробирающий до костей осенний холод, а когда лужи стало прихватывать морозцем, ледяная корка в кровь ранила ослику ноги. В полях гуляли только дождь да ветер, и если Берти, под воздействием двойной порции вина, принимался вздыхать: — Эх, Мишка, Мишка… — ослик и ухом не вел, его здравая, трезвая душа оставалась безучастной к бесплодной тоске хозяина. Весь облепленный грязью, мрачный и унылый, он неумолимо брел к дому. Ослик теперь постоянно пребывал в дурном расположении духа, что однажды привело к основательной порке; хотя, следует признаться, наказание на этот раз было не совсем справедливым.

Понурив голову, глубоко презирая все человечество, стоял Мишка на базаре, когда подле тележки остановилась какая-то дама в меховой шубе. Берти, сняв шляпу, приветствовал даму широкой улыбкой, поскольку она считалась одной из лучших покупательниц. Ее же можно было назвать и одной из самых толстых; впрочем, последнее обстоятельство роли не играло, а существенной оказалась другая деталь: собака, вернее, шавка, потому как эдакую косматую пакость и собакой грех назвать. Толстуху сопровождала шавка, и вела себя эта тварь в высшей степени нагло. Все началось с того, что собачонка подскочила к Мишке, который погрузился в мечты о теплом сарае и душистом сене, и ухватила ослика за нос. Мишка испуганно вскинул голову, качнув при этом тележку, колесо которой чуть не наехало на ногу покупательнице.

— Научили бы свою вислоухую скотину прилично вести себя! Мне колесом чуть ногу не отдавило.

— Это собачка ваша его напугала, — улыбнулся Берти, как бы извиняясь за Мишку.

— Ну так значит, десять кочанов капусты, — дама перешла к делу, полагая, что разделалась с осликом. — И морковь, всю заберу, что у вас есть. Затем…

Однако Мишка, будучи мстительным по натуре, и не помышлял на этом успокоиться. Сколько ни прыгала вокруг него со злобным тявканьем собачонка, он стоял, не шелохнувшись, но улучив момент, когда она оказалась у его задней ноги, с такой силой лягнул ее, что шавка отлетела на другую сторону улицы, перебив несколько глиняных кувшинов, потому что ее угораздило приземлиться как раз в том месте, где разложил свой товар горшечник Гашпар Пимпок.

Шавка жалобно заскулила, а Гашпар Пимпок, не проронив ни слова, собрал черепки от разбитых кувшинов, сложил их возле товара Берти, показав на пальцах, что ему причитается за причиненный убыток двенадцать форинтов и сорок филлеров. А все, что он думает по этому поводу, Пимпок оставил при себе, поскольку он от рождения был немой, точнее глухонемой.

Толстуха с причитаниями подхватила скулящую собачонку, прижала к себе и даже чмокнула в нос на глазах у всего честного народа, приговаривая:

— Не надо мне вашего товара, ищите себе других покупателей! Тутюшка, маленькая моя, не плачь, деточка…

придем домой, угощу тебя вкусненьким, дам тебе печеночки, ножку куриную… не плачь. А вам чтоб вовек не сбыть вашу капусту, и жарить вам ее — не пережарить!

— Ее не жарят, а тушат, чтоб вы знали, — буркнул сквозь зубы Берти, поняв, что выгодная сделка теперь уже наверняка не состоится, и взялся за кнут…

Окружающие громко потешались над этой сценой, что было для Берти как ножом по сердцу, а чуть позже, когда подошел полицейский и поинтересовался, тот ли это осел, который чуть что пускает в ход копыта и того гляди «весь народ на базаре передавит», женщина, неподалеку от Берти тоже торговавшая зеленью, тут же с готовностью подтвердила, что он, мол, тот самый!

— Что же вы за ним не присматриваете? — строго обратился к Берти полицейский. — Уж если держите такую скотину необузданную, приглядывайте за ней как следует. И если еще хоть раз этот осел устроит какую-нибудь заварушку, я запрещу появляться с ним на рынке.

— Ну что ж, это будет как нельзя кстати! — Берти дал выход обуревающим его чувствам. — Хоть по крайней мере смогу тогда заявить в полицию, что по рынку собаки без намордников разгуливают. Этого вы, конечно, не замечаете, зато даже то видите, при чем и не присутствовали.

— На что вы намекаете? — полицейский окончательно был сбит с толку.

— Как вы могли видеть, что тут произошло? — Не уступал своего натиска Берти. — Вас-то ведь здесь не было! Является сюда эта мразь нечистая, кусает моего осла, и у него же еще, видите ли, нрав необузданный! Лягнул шавку — значит, заслужила. Что же он ее целовать должен, что ли? Я бы на его месте тоже лягнул как следует.

— Еще не хватало, приятель, вам начать лягаться! А вот намордник собачке был бы без надобности, поскольку хозяйка держала ее на руках.

— На руках? Что она, грудной младенец, что ли? — презрительно махнул рукой Берти и повернулся к очередному покупателю. — Прошу вас, извольте выбирать. Товар отменный, и цена сходная…

Мишка стоял перед тележкой с таким тоскливым и покорным видом, что полицейский молча повернулся и ушел, с досадой поминая толстуху, которая совсем иначе обрисовала ему ход событий.

И у кого бы после этого повернулся язык укорять Мишку, который пропускал мимо ушей тяжкие вздохи Берти! Мишка отклонял всяческие попытки хозяина к примирению, а Берти мучили угрызения совести.

— Эх, Мишка, Мишка… Думаешь, я не знаю, что ты был прав? Но ведь я не мог поступить по-другому…

Берти, несмотря на неприятное происшествие, в конце концов удалось распродать весь товар, так что он умолчал о случившемся, ничего Яношу Смородине не рассказал. Зато Мишке он вынес в сарай большущий ломоть хлеба с солью, но Мишка принял дар нехотя, как бы говоря:

— Ну, ладно, так уж и быть…

А на следующий день Берти выхлопотал ослику передышку, и на базар отправился Копытко.

— Ледяной коркой ему все ноги искололо, — объяснил Берти Смородине, — пусть денек-другой дома побудет, пока не поправится.

Стояло промозглое, туманное утро, предвещавшее скорый приход зимы. Коня запрягли, и Мишка, довольно потягиваясь, вышел к моменту отъезда, он знал, что Копытко будет этим особенно уязвлен. И действительно: глаза у коня потемнели от злости, но он сделал вид, будто и не видит ослика.

— На мосту будь осторожен, у настила одна доска отскочила, поэтому топот очень уж гулко раздается. Но ты не пугайся! — Мишка, не скрывая злорадства, повел ушами, а Копытко в ответ раздраженно дернул головой.

— Я в твоих советах пока не нуждаюсь. — И конь с несвойственным ему надменным видом прогарцевал со двора.

Вахур восхищенно посмотрела ему вслед, затем перевела взгляд на Мишку.

— Ничего не скажешь, красиво бежит наш Копытко.

Глаза Мишки блеснули лукавством.

— Нашла где красоту углядеть! Запомни, Вахур: бег — это тяжелая работа, и ничего красивого тут быть не может. Спокойная, легкая трусца — это еще куда ни шло, а лежать и отдыхать — вот самое прекрасное дело на свете.

Через некоторое время туман рассеялся, и проглянувшее солнце выманило друзей к дверям сарая. Они молча нежились на припеке. Теперь и аист не так сторонился обитателей двора, хотя и не присоединялся к домашней птице.

— Не пойду я никуда, Курри во что бы то ни стало норовит со мной подраться, — говорил он в ответ на Мишкино предложение перебраться к соломенному стогу, где якобы было еще теплее.

— Там можно даже прилечь, — соблазнял приятеля Мишка. — И Курри этому я так наподдам, что забудет, как других задирать.

Но аист никак не соглашался. Вот они и стояли у сарая, зажмурившись от сияния зимнего солнца, в полудреме, когда чье-то странное, глухое карканье разбудило их.

На дереве сидела темная птица, но не ворон, не из породы Ра — серых ворон, которые весь год обитают в этих краях, а Того — грач, живущий здесь только зимним гостем.

Грачи одеты сплошь в черное, и голоса у них тоже траурные, под стать одежке, хотя во всем остальном унылыми птицами их не назовешь. И летают они стаями, и живут дружно, одной стаей, и гнезда закладывают стаей, в одном месте. С наступлением весны они улетают к большим водным просторам, в кочковатые плавни, в тихие, уединенные рощи, где шелестят кронами столетние тополя, качая сотни колыбелей-гнезд: там Торо выводят своих птенцов. А когда северный ветер доносит запах свежего снега и болотистые низины, обширные луга, травянистые степи закрывают свои природные кладовые, грачи разлетаются по всей стране, громким карканьем возвещая приход зимы, и шныряют среди кукурузных будыльев в поисках корма или несут вахту на проселочных дорогах — ни дать ни взять добровольные блюстители чистоты.

Этот грач-одиночка, что каркает сейчас на яблоне, — разведчик, высланный вперед; его задача — разведать обстановку, а затем, возвратясь к стае, отрывистым карканьем доложить, что путь свободен, или же напротив, предупредить своих черных собратьев об опасности. Как правило, путь всегда оказывается свободен, поскольку человек грачей не трогает — мяса на них почитай что и нет, а других врагов у них почти не находится. Вот разве что Шуо — сокол, — подкараулив летящую стаю, выхватит себе грача, но против этого нет спасения. Стоит Шуо на кого нацелиться, и тому гибели не миновать: еще не было случая, чтобы сокол промахнулся. Шуо не имеет привычки терзать, мучить, душить свою жертву, как это делает Килли-коршун или Киэ-сарыч. Он облюбует себе подходящую добычу и, просвистев крыльями, поражает ее на лету. Незадачливый грач с перебитой шеей замертво падает с вышины, Шуо же усаживается возле жертвы и принимается завтракать — если это была пора завтрака.

Однако надо заметить, что грачи — народ глазастый и врагов остерегаться умеют. Знают они, какой человек для них опасен, а какой — нет; знают, с какого расстояния бьет «хлопающая дубинка» — грозное оружие человека; знают, что к человеку, который в поле пашет землю, можно приблизиться хоть на два шага: пахарь грачей не то что не трогает, а еще и заговорит с ними, мирно и дружелюбно:

— Клюйте, родимые, не стесняйтесь!

И грачиная стая медленно движется вслед за плугом и подбирает все, что ни попадется: вспугнутых мышей и полевок, медведок, хрущей и всевозможных насекомых — и сотне поденщиков с такой работой не справиться. Пахарь это хорошо понимает и даже кнут откладывает в сторону, чтобы резким звуком не спугнуть даровых работничков.

Грачи много чего знают. Им известно, к примеру, что человека в юбке бояться не следует, даже если человек этот кричит на грачей:

— Ах, чтоб вам пусто было! Для вас я, что ли, кукурузы тут насыпала…

И вообще, как правило: тот, кто кричит, всегда не опасен. На глухой стене корчмы грачи сидят преспокойно, а меж тем духовой оркестр внутри наяривает так, что окна и двери ходуном ходят, и стоит кому-нибудь распахнуть дверь, как на улицу выплескивается оглушительный шум, от которого снег с карнизов осыпается. Потому что корчма — не только мирный уголок, даже если иной раз оттуда доносится устрашающий шум, но и место приятное, ведь здесь режут немало скота и птицы, и на задворках, в помойке иной раз попадаются отменные куски мяса.

Грачи знают, где находятся безопасные для ночлега деревья, к которым не прокрасться незамеченным человеку с его убийственной дубинкой. Знают они, который из филинов опасен, а который нет. Сычик Чувик, к примеру, может ухать поблизости сколько угодно, Торо и внимания на него не обратят; но если неподалеку от больших лесных массивов раздастся крик лесного филина Уха — мощного хищника, величиной с доброго гуся, — то грачи в ночной тишине замирают черными комочками, зная, что от филина, как и от всесильного Шуо, спасения нет. Мелькнет огромная бесшумная черная тень, выхватит из стаи одного грача и исчезнет так же незаметно, как и подкралась. Жертва погибает в тот же миг, потому что мощные когти филина за один прием способны прикончить даже дикого козленка. Такие ночи наводят ужас, сердчишки у грачей сжимаются от страха, но двигаться с места нельзя, потому что стая по ночам не летает, и даже если им всем суждено погибнуть, они все равно не стронутся с места. Таков закон, и он сильнее самой жизни, потому что без закона нет и вольной жизни. Без него вообще нет жизни. Грачи знают это и не нарушают закон, даже если за послушание им приходится платить жизнью. Та или иная птица может погибнуть, но стая должна жить.

Грачи разбираются в характере облаков, они улавливают направление ветра и приближение тумана. Они улавливают малейшие колебания воздуха, и — свети лучезарное солнце, блистай луна в безоблачном небе, но если грачиная стая, каркая, кружит, словно подгоняемая вихрем, — жди снега.

— Это Торо, я его знаю, — моргнул Мишка и повел ухом в сторону черной птицы.

— Кар-р… — ответил грач, — кар-р. — Но смотрел он при этом не на Мишку, а на аиста. Глаза его блеснули от удивления, грач взволнованно перепрыгнул с ветки на ветку, а затем опустился на колодезный сруб.

— Кар-р, — поклонился он. — Я тебя вижу, Келе, но стая не поверит мне, когда я скажу, что видел тебя здесь.

Келе шевельнул выздоровевшим крылом.

— Со мной приключилась беда, вот и пришлось тут остаться. Человек вылечил меня и приносит мне еду…

— Мне доводилось слышать о подобном, — прокаркал грач. — Вот только Вахур опасайся.

— Эта Вахур не такая, как другие.

Грач слушал, не переставая удивляться.

— Мои собратья решат, что я наглотался дурных ягод, — от них начинаешь говорить не то, что хочешь. Но я-то верю тебе, Длинноногий; так многое изменилось в этом мире с тех пор, как я впервые поднялся в воздух! Я верю тебе, но стая наша так и переполошится от удивления.

Вахур дружелюбно колотила хвостом по земле.

— Мудрый Торо, скоро кругом все станет бело?

— Мы предупредим вас, когда этого ожидать, — прокаркал грач и взмыл ввысь. Синим отливом блеснули перья, всего один-два взмаха крыльями, и он скрылся за деревьями.

— Этот старый грач все высмотрел тут, — кивнул головой Мишка. — У него даже мне есть чему поучиться. Теперь он расскажет стае обо всем, что видел, и к тому времени, как Большое Светило опять покажется здесь, ничего другого и слышно не будет, только карканье Торо. — Тут Мишка вдруг навострил уши. — Тебе ничего не чудится, Вахур?

У собаки уши тоже встали торчком.

— Копытко возвращается. Побегу навстречу… — и она умчалась прочь.

— Пожалуй, и я тоже пойду, — сказал Мишка.

Келе же вернулся на свое место в сарай, о чем можно только пожалеть, потому что аист лишился возможности увидеть несколько весьма занятных сцен.

Повозка тарахтела еще где-то далеко на дороге, но Вахур уже виляла хвостом в воротах, Мишка же занял позицию на том месте, где обычно останавливалась тележка, свернув во двор. Смородина сегодня быстро управился с делами — впрочем, и товара он с собою брал немного, — потому-то и возвратился домой раньше обычного.

Вахур встретила Смородину и Копытка приветственным лаем, а конь, завидев Мишку, горделивой, рысцой вбежал во двор. В этот момент и Берти вышел из кухни…

— Отойди с дороги, Мишка!

Мишка стоял как вкопанный и печальными глазами смотрел на Берти, Смородине пришлось натянуть поводья, и парадный аллюр был испорчен вконец. Глаза Копытка метали молнии.

— В лепешку раздавлю эту мерзкую тварь!.. — конь рванул поводья.

Мишка пропустил оскорбление мимо ушей, и когда повозка остановилась, он, прихрамывая, сделал несколько шагов в сторонку. Похоже, будто каждое его движение сопровождалось нестерпимой болью.

— Что это с ним стряслось? — удивился Смородина.

— Мне уже вчера показалось, что ему больно ступать, — сказал Берти, направляясь к ослику. — Дай-ка ногу, Мишка.

Ослик, явно терзаемый болью, попятился, как бы говоря:

— Нет-нет, не трогайте меня.

— Да не бойся, не обижу я тебя, — и Берти, приподняв Мишкину ногу, принялся осторожно ощупывать ее. Как только он добрался до бабки, Мишка встревоженно вскинул голову, как бы давая понять, что это и есть больное место.

— Горит огнем, — утвердительно кивнул Берти, — не иначе как растяжение. Ну что ж, товару у нас сейчас немного, справится Копытко и в одиночку.

Мишка, заслышав знакомое имя, словно он только этого и дожидался, с довольным видом, но сильно прихрамывая, направился в сарай. Однако в дверях сарая он задержался на мгновение и обернулся к Берти с такой тоской во взгляде, словно говоря:

— Эх, Берти, Берти… разве это жизнь?

В сарае ослик тотчас улегся подле копны сена и принялся ждать. А, как известно, Мишка попусту ждать не привык. И что бы вы думали? Через несколько минут перед ним уже стоял Берти с угощением; Мишка, кряхтя и постанывая, принял ломоть хлеба, круто посыпанного солью, и с любопытством наблюдал, как Берти бережно обертывал мокрой тряпкой его больную ногу.

— Не расстраивайся, Мишка, заживет! Полежишь денек-другой, и все как рукой снимет… — и Берти вышел из сарая.

Мишка с полнейшим удовлетворением отметил про себя слово «полежишь», поскольку значение его ослику было понятно.

— Видал, какие дела? — радостно кивнул он аисту.

Как только Копытка отвели на конюшню, Вахур опрометью примчалась к Мишке.

— Что, у тебя нога разболелась?

Мишка многозначительно моргнул.

— Ну, что тебе попусту объяснять, Вахур? Вам с Келе этого не понять. Даже мудрый Торо, и тот не разобрался бы.

— Я и вправду не понимаю, — зевнул аист. — Или болит, или нет — по-моему, так.

— А вот и не так! Если я захочу — болит, а не захочу — то не болит.

Собака и аист в недоумении уставились друг на друга.

— Я же говорю, вам этого не понять! Когда человек на меня смотрит — нога болит, когда не смотрит — не болит. Вот и вся премудрость! Со временем, может, и вы ее постигнете.

На второй день на базар отправился Копытко, и на третий, и на четвертый тоже… Погода стояла ясная, солнечная, и друзья, как правило, выходили погреться на солнышке у сарая.

— Что-то теперь все время Копытко ездит в город, — Вахур недоумевающе взглянула на Мишку.

— Конечно, а как же! — утвердительно кивнул ослик. — Пока у меня не пройдет нога…

— Какое там «пройдет»! — строго осадил его Келе. — Мы же видим, что ничего у тебя не болит.

— Берти уж на что умник, а считает, будто я болен, — Мишка довольно моргнул. — Копытко тоже не дурак, да и породы знатной… а ведь вот и он так же считает…

— Мишка! — ужаснулась собака. — Ты только делаешь вид, а на самом деле никакой беды у тебя нет?..

— Ошибаешься, Вахур! Как я говорю, так оно и есть на самом деле. Во всяком случае, для Берти это так. А мне хочется побыть с вами… собственно говоря, ради вас я и иду на это…

— Возможно, это правда, — кивнул аист. — Но на воле такого не бывает.

— Здесь все мы в неволе, а потому тут всякое бывает. Вот как только заживет моя нога…

— Чему там заживать, ведь она у тебя не больная! — возмутилась честная собака; в ее мозгу никак не укладывалось такое лицемерие.

— И все-таки она заживет, Вахур! А теперь пошли к стогу.

И три друга прошествовали в конец двора. Поддавшись на Мишкины уговоры, они вот уже несколько дней нежились на солнышке, у стога; там действительно было теплее, чем у сарая: желтая солома, пропитанная ароматами лета, отражала солнечные лучи, щедро делясь теплом. Приятели оставляли без внимания бахвальство Курри, который не упускал случая пригрозить аисту расправой и во что бы то ни стало рвался в драку.

Аист долго хранил молчание, а затем осуждающе посмотрел на Мишку.

— Нехорошо так поступать, Мишка, и Закон…

— Заруби себе на носу, Длинноногий, что я сам устанавливаю для себя законы! Главное, что мне хорошо, не говоря уж о том, что Копытко от злости даже к овсу не притрагивается.

Ослик осторожно огляделся по сторонам: — Берти не видно, — сказал он. — Берегись, Вахур, как бы мне не наступить на тебя ненароком!

Эту забаву придумал тоже Мишка. Он рассказал приятелям, что произошло на базаре, и утверждал при этом, будто бы ему ничего не стоит раздавить любую собаку, когда захочется.

— А ну-ка, попробуй! — задорно отозвалась собака, и началась игра, судьей в которой выступал Келе. То Мишка переходил в наступление, то Вахур. Собака с притворной яростью ворчала, набрасывалась на ослика, который отбивался всёми четырьмя ногами, крутился на месте, отскакивал в сторону, и под конец все решили, что не так-то просто справиться с Вахур, хотя она и схлопотала несколько увесистых пинков.

Но игра пришлась им по душе, и они повторяли ее изо дня в день, когда Смородина уезжал на базар, а Берти был занят делами по дому.

Вот и сейчас друзья решили позабавиться. Келе, проникнутый важностью своей роли, стоял у стога, а Вахур осторожно ухватила Мишку за ногу; ослик ловко вывернулся, и было ясно, что Вахур опоздала, и ослик мог бы хорошенько лягнуть ее. Теперь собака носилась вокруг Мишки, а тот вертелся волчком, затем высоко подпрыгнул на всех четырех ногах, а когда опять встал за землю, в глазах его отразилось отчаяние и даже ужас.

Вахур растерялась от неожиданности, и Келе тоже перепугался. Аист посмотрел вверх, но со стороны воздуха никакой опасности не обнаружил; он окинул взглядом весь двор, но и тут ничего необычного не увидел, вот только Берти стоял в дверях кухни, стоял, как громом пораженный… А во взгляде его застыл беспощадный гнев.

Трудно было сказать, с каких пор он наблюдает за игрой.

Келе несколько успокоился, вспомнив мишкины слова: когда человек смотрит на него, он, Мишка, сразу больным делается. Ну, а сейчас человек как раз смотрел на ослика.

Однако Вахур лучше изучила Берти, уж она-то знала, что этот взгляд не предвещает ничего хорошего. Поджав хвост, она попятилась к сараю, стараясь не попадаться человеку на глаза. Келе невольно последовал ее примеру; теперь он почувствовал, что от человека волнами исходит недоброжелательство. Один только Мишка остался стоять у стога, да и то ненадолго. Когда Берти вынес из хлева кнут, он испуганно заморгал глазами, но все же высоко поднял забинтованную ногу и с выражением глубокой печали уставился на Берти.

— Болит, — говорил его взгляд. — Сейчас, правда, стало полегче, но все равно болит…

Берти подошел к ослику вплотную.

— Ах, ты, негодник! Ах, ты, скотина неблагодарная! — Берти больше не в силах был сдерживать свой гнев. — Как же ты посмел меня так обмануть!.. — Хлоп-хлоп, сыпались один за другим удары кнута. — А я-то из-за тебя и сам иной раз шел на грех, чтобы стянуть тебе лакомый кусочек! — Удар кнутовищем. — Ах, бесстыжие твои глаза!

Мишка, понурившись, какое-то время стойко переносил удары, затем побрел к сараю, откуда оба его приятеля, перепуганные насмерть, наблюдали за этой сценой, но вдруг, позабыв о хвори, о хромоте, ослик подскочил и побежал вдоль двора с резвостью, которая сделала бы честь и заправскому скакуну. Берти, работая кнутом, не отставал от него. Гневные окрики его оглашали двор, утки разбежались врассыпную, куры, обсевшие забор, затихли с перепугу, у Вахур дрожала каждая жилка, она судорожно думала, что бы ей предпринять, — и тут в ворота завернул Копытко, своей неизменно изящной, горделивой рысцой.

Янош Смородина, остолбенев от изумления, смотрел на разбушевавшегося Берти и резво скачущего Мишку, Копытко же разразился саркастическим хохотом.

— Ха-ха-ха… мой отец уж на что скакун был, но и ему бы за Мишкой не угнаться… А говорит, нога больная… ха-ха-ха…

Теперь и Смородина смотрел на запыхавшегося Берти, покатываясь со смеху.

— Что, брат, надул он тебя?

— Надул, прохвост этакий! Отродясь такого плута не видывал! Сами посудите, дядя Янош: утром он у нас — хромой-болезный, я с ним няньчусь, ногу перевязываю, хлебом потчую окаянного, а тут выглянул во двор, и, думаю, не иначе я с ума спятил. Смотрю, глазам своим не верю и только и говорю себе: уж не рехнулся ли ты, Берти? Резвится, играет с собакой, такие фокусы откалывает, что твой конь в цирке… а потом, как меня заприметил, так опять стал тише воды, ниже травы… Каков негодяй?

— Осел — скотина умная, — согласился Смородина, — неохота ему по грязи шлепать и на морозе стынуть не нравится, да только кому нравится? Ну, веди лошадь на место.

А в полумраке сарая три друга никак не могли оправиться от пережитого страха. Наконец первым шевельнулся Келе.

— Закон…

— Может, ты и прав, — Мишка тяжело плюхнулся на сено. — Но что было, то прошло. А я по крайней мере отдохнул и отлежался как следует.

Ночь казалась густой и плотной от ничем не нарушаемой тишины. К рассвету туман тяжелыми клубами опустился на дома, осел на крышах, и с навесов кое-где закапала капель. Аист в сарае беспокойно переступал с ноги на ногу на своей жердине. Мишка смотрел, смотрел на него, затем и сам нетерпеливо шевельнулся.

— Что-то у меня уши зачесались, не иначе как к перемене погоды.

Через какое-то время хлопнула кухонная дверь.

— Мишка! Ми-ишка!..

Ослик тотчас встал и медленно побрел к выходу. В дверях непробиваемой стеной ему преградил дорогу туман. Невыспавшийся ослик раздраженно махнул хвостом.

— Видишь, Келе, таков закон человека. Поверь мне, что мой закон — много лучше… — И с тем пропал в тумане.

Мгла постепенно рассеивалась.

Янош Смородина насыпал корма птице, но куда падали зерна — нельзя было разглядеть. Куры вслепую отыскивали кукурузу, а утки от превеликого усердия натыкались друг на дружку.

Где-то в вышине, поверх непроглядной завесы тумана каркали грачи. В закуте подпрыгивал поросенок Чав, будто его щекотали. А Вахур, задрав голову, прислушивалась к карканью черного народа Торо.

— Ка-арр… — раздавалось непрестанно, — кар-р… кар-р… идет-гудет, близится-надвигается белый покров, ясный и прекрасный, мягкий и колючий… кар-р… кар-р… кар-р…

Вахур потянула носом воздух, но ничего не учуяла и отправилась в сарай к своему приятелю аисту.

— Ты ничего не чуешь, Длинноногий?

— Чую… И крыло зудит в том месте, где болело.

— Ты ведь еще не знаешь, что это такое — белый покров. Берти называет это «снег»…

— Как не знать — знаю! Как-то раз, когда мы возвращались из дальнего перелета, он обрушился на нас с высоты: будто белые пушинки со свистом закружились вокруг. Многих из нас, кто устал от полета, он прижал к земле, но когда мы опустились вниз, от белых пушинок и следа не осталось.

— А в эту пору снег всегда остается на земле. Большое Светило высоко в небе, и прежней силы в нем нет… Слышишь? — Вахур кивнула в сторону двери и прислушалась.

За дверями сарая забегал, зашелестел ветер, и крикливые грачи смолкли.

На смену туману сперва пришли низкие, серые облака, затем их разорвал отдаленный гул, и вот уже небо до самого горизонта оказалось затянуто тяжелыми, мрачными, графитно-серыми тучами.

Ветер ревел и неистовствовал, жалобно скрипели стропила крыши, деревья, испуганно охая, старались корнями цепче ухватиться за землю. Поросенок Чав забился к себе в закут; подозрительно щуря маленькие глазки, он всматривался в набежавший сумрак. Куры расселись по местам в клетушках, точно приготовились к ночлегу, дисциплинированные гуси тоже загодя успели скрыться от непогоды, и только утки шныряли по двору, хитрыми глазками-бусинками поглядывая на мрачное небо. Но спохватились они поздно: резким порывом ветра их едва не унесло прочь со двора.

— Эй, Жучка!.. Гони к дому этих дурех! Ату их!

Собака рыча принялась гоняться за бестолковыми крякушками.

— А ну, марш домой! — лаяла она без умолку и носом с такой силой подтолкнула одну из уток, что та проделала тройное сальто.

— Кря-кря-кря! — возмущенно заголосили утки. — Какое твое дело, Вахур? Нам и здесь не страшно!..

В ответ на это собака ухватила самого почтенного селезня — только перья полетели, — и тут неугомонный утиный народец вынужден был признать, что Вахур шутить не намерена; пришлось забраться в птичник, но и оттуда утки наперебой поносили собаку.

— Лежебока! — кричали рассерженные утки. — Соня! Лодырь! Ворюга… даже отрубями не брезгует… наш корм норовит сожрать.

Но голоса их заглушил неистовый рев ветра. Яростными порывами обрушился он на округу, и старый Янош Смородина, укрывшись в доме, озабоченно качал головой.

— Надеюсь, хватит у него ума переждать непогоду…

Но Берти не стал пережидать. Он и без того задержался, потому что долго не мог продать привезенный товар; к тому же в городе, среди домов и порывы ветра не казались такими сильными. Но едва они с Мишкой выбрались за город, как Берти пришлось застегнуться на все пуговицы.

Поначалу он подивился даже, видя, с какой поспешностью Мишка перебирает ногами.

— Чего это ты заторопился вдруг? Опять, небось, все фокусы на уме!

Откуда было Берти знать то, что уже успел предугадать Мишка. Человек пока еще видел только низкие, серые облака, с шелестом проносившиеся над головою, но ослик уже почуял бурю, что надвигалась следом. И впрямь: едва они успели пройти полпути, как серые облака вдруг кончились, будто иссякли, и за ними с угрожающим рокотом подступили иссиня-черные тучи.

Теперь уже Берти больше не подозревал Мишку в подвохе.

— Давай, друг, поторапливайся, не то нам с тобой обоим крышка!

Ослика не было нужды подгонять, он припустился во всю прыть. Тополя вдоль обочины шумно гнулись под ветром, и рев урагана заглушал скрип тележки. Вмиг потемнело так, словно в вечерние сумерки, а ветер полными пригоршнями швырял в лицо Берти мелкий, жесткий снег.

— Эй, Мишка, выручай, выноси, голубчик!

Ослик несся, как подстегнутый.

Мгла сгустилась непроглядная, нельзя было различить даже контуры придорожных деревьев, но Берти чувствовал, что пока еще они не сбились с пути, и теперь вся надежда была на Мишку.

Снег принес и похолодание. От туманной мягкости утра не осталось и следа, накатывающие волны ледяного воздуха резали словно нож. У Берти, сколько он ни пытался отвернуться от ветра, — смотреть вперед было бесполезно, все равно ничего нельзя было разглядеть — лицо совсем посинело от холода.

— Ну, еще чуток, Мишка, теперь до дома недалеко…

Мишка, с трудом переводя дыхание, старался не сбавлять темпа. Ветер залеплял ему нос и рот колючим снегом, но ослик не сдавался. Со всем упрямством, свойственным его породе, он налегал на постромки, и чувствовалось: он не сдастся, не уступит, даже если свалится посреди дороги.

У Берти уж и подбадривать Мишку сил не осталось, когда тележка внезапно свернула в сторону. Берти едва успел подумать, что вот сейчас они опрокинутся в канаву, но ослик, едва переводя дыхание и дрожа всем телом, остановился у крыльца.

— Добрались, слава тебе господи! — выскочил навстречу Смородина, но Берти только промычал в ответ нечто нечленораздельное. В кухне он бессильно рухнул на стул, приходя в себя, пока Смородина ставил ослика в сарай.

— Одно могу сказать, дядя Янош, — были первые слова Берти, — будь моя воля, я бы озолотил нашего Мишку.

— Дрожит бедняга, как осиновый лист, — подхватил Смородина. — Насилу до сарая добрел.

— Оно и немудрено! Ни одному коню такое не под силу. Не погода, а светопреставление, сколько на свете живу, а этакой страсти не видывал! Вы только выгляните в окошко!

— Выглядывай — не выглядывай, на дворе тьма, хоть глаз коли.

И действительно: ревущая белая мгла густой пеленой колыхалась перед окном, и уже в двух шагах ничего нельзя было разглядеть. Ветер дул только в одном направлении — с севера, густые хлопья снега летели почти горизонтально, и казалось, снегопаду не будет конца.

Немного погодя Берти выбежал во двор и плотно запер дверь сарая. Пес тоже оказался запертым на ночь, но его это ничуть не огорчило: в такую непогоду все равно нет нужды нести сторожевую вахту.

Мишка молчал, и только бока его подрагивали; он все еще не мог прийти в себя от пережитого напряжения. Аист чувствовал, что та большая перемена в окружающем мире, которой его пугали, наступила, но страха не испытывал. Мишка оказался прав, когда успокаивал его: пока есть пища, бояться нечего, и мерз аист не больше, чем собака, которая грелась, прижавшись к Мишке.

На рассвете приятели проснулись от ощущения, будто что-то случилось. Они прислушались, Вахур, подойдя к двери, даже принюхалась; и вдруг всем стало ясно: ветер утих. Приятелей разбудила наступившая тишина. Потом они опять было задремали, но тут Берти распахнул дверь в сарай.

— Ну, как вы тут? — весело осведомился он.

Берти по случаю холодов облачился в меховую шапку и сапоги. В руках он держал ломоть хлеба с солью, а голос его звучал мягко и ласково.

— На-ко вот, Мишка! — Берти погладил ослика. — А потом задам тебе овса.

Мишка при слове «овес» поднялся, но ноги его все еще дрожали, и Берти знал, что на этот раз ослик не притворяется.

— Вот ужо наступит пора, и будет у тебя все, что твоей душе угодно: и репа, и люцерна, и кукуруза. И собачонок чужих лягать тебе позволю, когда вздумается, — продолжал Берти. — Даже если захочешь захромать шутки ради, — валяй, я не против.

Слова «репа, люцерна, кукуруза» Мишке знакомы и наполняют его душу сладостной теплотой. Он послушно стоит, пока Берти вычесывает и приглаживает его скребницей, хотя ему не терпится присоединиться к своим приятелям. Вахур и Келе подошли к дверям сарая и выглядывают наружу.

У аиста сжалось сердце, когда он увидел, что вся округа покрыта белой пеленой. «Вот она, погибель», — подумал он и тотчас сообразил, что именно поэтому аисты и улетают в теплые края. Если бы человек не подкармливал его, Келе через несколько дней погиб бы с голоду; и в этот момент — о чудо! — аисту приятно было ощущать близость человека, потому что присутствие человека означало для него жизнь. Аист и не подумал отойти в сторонку, когда Берти выходил из дверей и даже не отдернул голову, когда грубая ладонь человека погладила его. Эта большая, сильная рука приносит ему мясо, так что же дурного может быть в ее прикосновении!

— Ну, видишь, — ласково пошутил Берти, — нечего бояться, не откушу я тебе нос…

Келе не шелохнулся. Правда, в первый момент его пронзила былая неприязнь к человеку, но чувство это сразу же прошло: теперь аист жил в другом мире, и законы у этого мира были тоже другие.

Аист не отходил от двери, пока Берти и Янош Смородина сгребали снег, и про себя решил, что лопата и метла не опасны, поскольку они подчиняются человеку.

На дворе заметно рассвело, а позднее в разрывах между облаками даже проглянули кусочки чистого неба. Вокруг колодца было расчищено пространство для домашней птицы, дорожки все разметены, и едва Смородина успел распахнуть дверцы птичника, как стайка кур выпорхнула на заснеженный двор. Они тут же увязли в снегу и, испуганно кудахтая, стали выбираться на расчищенную дорожку. Тем временем гуси успели без помех прошествовать к насыпанной кукурузе, не говоря уже о пронырливых утках, которые принялись глазеть по сторонам на заснеженную округу лишь после того, как на земле не осталось ни одного зернышка кукурузы.

— Кря-кря-кря, как пр-ре-кр-расно вокруг! Теперь перья у нас станут белые-пребелые, а лапки красные, верно, соседушки?

Но гуси, к которым относился вопрос, о чем-то тихонько совещались между собой и не удостоили уток ответом; а впрочем, утки ответа и не дожидались. Они разбрелись по снегу и с любопытством посматривали на аиста, который все еще стоял в дверях сарая.

— Не холодно тебе, Келе? Нам тоже ни чуточки не холодно. И как красиво, все бело кругом… — И утки быстро промаршировали дальше.

Кусты живой изгороди скрылись под снегом, и воробьи, молча нахохлившись, расселись по срубу колодца и водопойному желобу.

— А если нагрянет Нерр, этот душегуб, куда нам прятаться, где нам укрываться? — совещались между собой необычайно присмиревшие воробьи.

Опасный для воробьев Нерр — это не кто иной, как ястреб; если бы не он, то с плодовитым племенем Чури не было бы сладу. Но Нерр ежедневно прихватывает двух-трех воробьев себе на обед, и потому воробьиного племени ни прибывает, ни убывает. От ястреба нет спасения, разве что укрыться в густой чаще кустарника. Стоит ястребу застать свою жертву на лету, и несчастная птица, считай, пропала. Да только понапрасну внушают птенцам эту истину старые воробьи: воробьишки с перепугу, вместо того чтобы укрываться в кустарнике, ищут спасения в воздухе — и, конечно, тщетно.

Этот новый, зимний мир для воробьев чужд и неуютен. Насколько голосисты и шумливы бывают они в щедрую, обильную летнюю пору, настолько жалки и бесприютны становятся зимой. А теперь даже спасительный кустарник замело снегом…

Старый Чури подлетел к аисту и уселся на почтительном расстоянии от него

— Я вижу, ты выздоровел, Келе. Рад тебя видеть опять таким же сильным, большим и красивым, как прежде…

Келе будто и не слышал этих льстивых похвал.

— Трудные настали времена… голодно… холодно… — знай чирикал свое старый воробей. — В эту пору нам всегда тяжко приходится.

— Но ведь вы — народ сильный, выносливый… — не удержался от насмешки аист. Старый воробей растерянно умолк; смолкли и все остальные воробьи, обсевшие водопойную колоду.

— А если налетит Нерр, то нам теперь и спрятаться негде. Белый покров скрыл все кусты.

— Чего ты от меня хочешь? — блеснули глаза аиста.

— Ничего, Келе, ровным счетом ничего… Конечно, если бы ты нам позволил залетать к тебе в сарай, когда вдруг объявится Нерр-кровопийца… только в том случае… для ночлега нам и стог сена сгодится.

Аист помедлил с ответом. Конечно, Чури могли бы залетать в сарай и не испрашивая его разрешения, хотя, должно быть, побаивались Келе, когда тот стоял в дверях; с другой стороны, аист терпеть не мог ястреба со всеми его сородичами, а тех из них, что покрупней, так и вовсе остерегался. Боялся он и Шуо, сокола, тот, случалось, не щадил аистов, а орлы, так те прямо-таки охотились на них при перелете.

— Верно, Нерр и все его сородичи — гнусные убийцы, — кивнул аист. — В случае опасности можете залетать ко мне, я разрешаю.

Старый Чури упорхнул на край колоды, к своим собратьям.

— Длинноногий Келе — большой и красивый, — радостно зачирикал он, — Келе теперь нам защитник и друг…

— …Большой и красивый… — подхватила вслед за вожаком вся стая. — Келе сильный, и он наш друг…

И все же в полдень, когда появился Нерр, смертоносной молнией рассекая воздух, воробьиная стая пришла в замешательство. Часть воробьев метнулась к кустам, другие без оглядки кинулись в сарай, так что у ястреба была широкая возможность выбрать себе добычу. Но Нерр не стал выбирать, не стал попусту суетиться: он сразу наметил себе жертву, а затем… со стороны могло показаться, будто воробей сам залетел ястребу в когти и в тот же миг исчез без следа. Однако на этот раз ястреб, видно, был голоден, потому что едва только воробьи успели расхрабриться и выглянуть наружу, как ястреб опять тенью промелькнул у печной трубы, но тут Курри поднял переполох, и воробьи мигом попрятались в сарай.

Нерр в охотничьем азарте устремился было за ними, но в дверях сарая стоял аист, и Нерр от удивления застыл в воздухе.

— А тебе что здесь надо, Келе? Ну, прочь с дороги!

Взгляд аиста был холоден, как лед.

— Вольные птицы изгнали тебя, и ты предал волю, как эти грязнули Таш?.. — Ястреб задыхался от возмущения. — Вот я всем расскажу…

— Подойди-ка поближе, — аист сделал шаг вперед, — и я тоже кое-что тебе расскажу…

Ястреб парил в воздухе над сараем, и в глазах его бушевала неукротимая ярость.

— Стоит мне захотеть, и я сверну тебе шею, грязный пожиратель лягушек!

— Попробуй сверни! — кивнул аист, но Нерр знал, что это рискованная затея. Конечно, аист может и промахнуться, ну а если не промахнется и долбанет его своим острым клювом…

— Пачкаться неохота, — Нерр взмыл ввысь и пропал за сараем.

Весь двор пришел в необычайное оживление.

— Кря-кря-кря, — возрадовались утки, — победа, ур-ра! Нерр улетел не солоно хлебавши, Келе прогнал его, Келе храбрец!

— Храбрец, храбрец, — чирикали воробьи, — наш Келе храбрец, и он друг нам, воробьям…

Петуху это слышать было невмоготу, от гнева у него даже в глазах потемнело. В безудержной ярости он бил крыльями по заснеженной земле, а голову пригнул вниз, будто искал что-то. Но вот он воинственно вскинул гребешок и раскричался на весь двор:

— Ку-ка-ре-ку, уж если кто и храбрец, то это я… я и двор охраняю, и порядком заправляю… Я — самый важный, я — самый главный, ку-ка-ре-ку-у!!!

Пелена облаков редела на глазах, и вот в этот самый момент, вырвавшись на свободу, проглянуло солнце и засияло ослепительным светом.

— Большое Светило! — громко закукарекал петух. — Стоило мне только кликнуть, и оно тут как тут… — Куры в немом восторге обступили петуха, а хохотушки-утки так и покатились со смеху.

— Кря-кря-кря, он, видите ли, кликнул Большое Светило! Не иначе как у Курри от холода мозги застыли, а может, он стукнулся головой, когда от Нерра удирал без оглядки, ха-ха-ха!..

Но куры к ним не прислушивались. Они привыкли слепо верить петуху и к тому же твердо знали: без петушиного крика рассветов не бывает…

Солнце теперь уже окончательно выбралось из облаков, и бескрайние снежные просторы засверкали таким переливчатым блеском, какого аисту еще видеть не доводилось.

Весь мир превратился в сплошную сверкающую белую гладь, а небо отливало холодной, как лед, голубизной. На холмы легла белая перина, пышная, мягкая и нетронутая, потому что свободные обитатели полей еще не успели вылезти из своих нор. Птицы не решались опуститься на землю — они утонули бы в снегу, — а зайцам под снежным покровом было теплее, чем на поверхности земли. В сухих головках репейников копошились щеглы, выбирая мелкие зернышки, по тонким веткам садовых деревьев шныряли синицы, что-то искали, а что именно — про то знали только они одни. Черная стая Торо окончательно обосновалась в селе: тут на дорогах или в навозных кучах можно было хоть чем-то поживиться, — и вот грачи плотной цепочкой, словно черные бусинки, расселись вдоль глухой стены сельской корчмы.

Снег окутал окрестности тишиной, непроницаемым белым покоем, и тем громче звучал в этой тишине заливистый перезвон колокольчиков: по первопутку мчались сани.

Мишка по-прежнему лежал подле охапки сена, аист, основательно подкрепившись, тоже отдыхал, и только неугомонная собака слонялась по двору, увязываясь то за Берти, то за Яношем Смородиной, которые были заняты какими-то необычными приготовлениями. Вахур в недоумении дважды обращалась к Мишке:

— Что-то будет, — виляла она хвостом, — к чему-то они готовятся. Может, поглядишь, Мишка?

— Нет! — раздраженно повел ушами Мишка. — Нет, у Вахур! Разве ты не видишь, что я отдыхаю!

Но отдыхать Мишке пришлось недолго. Смородина и Берти зашли в сарай и вытащили из-под сена точильный камень.

— Запускай, Берти!

Янош Смородина положил на сено какой-то сверток, замотанный в тряпицу, а когда развернул его, то оказалось, что там был набор всевозможных ножей.

От камня при соприкосновении с металлом полетели искры, а Мишка, заслышав противный скрежет, затряс ушами, словно отгоняя слепней. Когда и это не помогло, ослик поднялся и вышел из сарая. Недолго смогла вытерпеть скрежет и собака, для нее не было большей радости, чем находиться возле человека, но слушать, как взвизгивает прижатый к точильному камню металл, — нет, это ей явно было не по душе. Аиста не особенно раздражал непривычный шум, но ему не хотелось оставаться наедине с людьми, вот и он тоже пристроился подле своих приятелей на солнышке у сарая.

— Не по нутру им эта музыка, — кивнул Смородина в сторону двери и опробовал, достаточно ли остро наточен нож.

— Оно, конечно, есть песни и повеселее… а только домашняя колбаса тоже на дороге не валяется.

Смородина взял другой нож и звучно провел металлом по точильному камню.

Из-под длинного острия взлетели белые венчики искр, и в воздухе запахло обгорелыми крупицами камня.

— Ишь, как разъедает камень, — кивнул Смородина, — но зато и не тупится долго, из всех ножей этот самый отменный.

Покончив с делом, мужчины опять затолкали точильный камень под сено; Смородина завернул ножи в тряпицу и вместе с Берти направился к дому.

— Побегу за ними, — вильнула хвостом собака, — может, узнаю чего.

Раздосадованный Мишка вернулся на место.

— Ничего Вахур не узнает, а только хорошего не жди. Хорошее никогда не раздражает мой слух, а этот шум так и резал уши… Самые лучшие вещи — те совсем без всякого звука, вот, например, кукуруза или репа…

Вахур примчалась обратно в крайнем возбуждении:

— Люди в доме суетятся, и человек в юбке тоже тут! Что-то они затевают, к чему-то готовятся.

Снег по-прежнему сверкал ослепительной белизной, но день пошел на убыль, и над дальними холмами плыло ледяное дыхание стужи. Солнце клонилось к закату, и его угасающее сияние не давало тепла, а тоже как бы излучало холод. Когда же на небе взошло Малое Светило, все вокруг сковал трескучий мороз, и даже мышиная возня в сене стихла.

Под утро Вахур беспокойно вскочила, выбежала наружу и подняла лай, но затем смолкла, давая понять, что пришелец — свой человек. Это была Агнеш, собаку встревожил хруст снега под ее сапогами, но, узнав женщину, она, умильно виляя хвостом, проводила ее до кухни, где в плите уже потрескивал огонь, а в большом котле кипела вода.

— Доброе утро, — поздоровалась Агнеш, разматывая теплый платок. — Что, Пали еще не пришел?

— Нет еще, но вроде я слышу его шаги, — полуобернувшись к двери, прислушался Берти.

— С добрым утречком! — весело приветствовал компанию Пал Бенце; под мышкой у него была зажата машинка для начинки домашней колбасы. — Я смотрю, вы и молодицу пригласили… правильно сделали, а то, признаться, мне дома своя порядком надоела…

— Все бы тебе дурачиться, Пали, — отмахнулась от него Агнеш, но в тоне ее не слышалось недовольства.

Янош Смородина тем временем разлил по стопкам палинку.

— Ну, давайте выпьем…

Агнеш едва пригубила, Смородина и Берти хлебнули по глотку, зато Пали одним махом опрокинул в себя обжигающе крепкий напиток.

— Ну, что ж, тогда приступим.

— Выпьешь еще стопочку, Пали?

— Сперва надо с делом покончить, а выпить и потом успеется…

Да, теперь уже нетрудно догадаться, какое дело тут затевается: люди намеревались оборвать молодую поросячью жизнь. Чав до того оплыл жиром, что и дышал с трудом, а в последние дни вроде и аппетит у него пропал. Больше откладывать было некуда, вот и позвали Пала Бенце, большого мастера по части забивать свиней.

Вахур обнюхала штаны Пала Бенце, учуяла запах крови и тут только смекнула, что к чему. Едва успели открыть кухонную дверь, как она опрометью бросилась к сараю.

— Знаю, Мишка, теперь все знаю, — собака едва переводила дыхание, — нос мне подсказал, я нюхом учуяла…

— Что ты учуяла? — зевнул Мишка.

— Чав… Сейчас он будет страшно кричать, а потом нам перепадет много лакомых кусочков.

— Ступай прочь, Вахур, мне от этих разговоров не по себе становится.

Собака, увидев, что мимо пронесли фонарь, выбежала из сарая, а вскоре действительно раздался жалобный поросячий визг. У ослика мурашки по спине побежали.

— Будто с тебя самого шкуру сдирают, — пробормотал он. — А тут еще этот запах… — И ослик брезгливо отряхнулся, почуяв, как в предрассветном морозном воздухе поплыл теплый запах крови.

Свет фонаря опять промелькнул у дверей сарая. Впереди шла Агнеш, неся тазик с кровью, а за ней Смородина и Берти тащили на носилках бездыханную поросячью тушу; шествие замыкали Пал Бенце и Вахур. Собака пребывала в таком возбуждении, что время от времени забегала в сугроб, подпрыгивала и лизала Палу руки.

— Как думаете, на сколько он потянет? — обернулась Агнеш к мужчинам, согнувшимся под тяжестью ноши.

— Килограммов на сто пятьдесят, как пить дать, — определил Берти.

— Такого справного, упитанного боровка мне этот год еще и не попадалось, — с одобрением заметил Пал Бенце, но похвала эта теперь была Чаву безразлична. С таким же бесчувствием отнесся он и к тому, что под ним развели огонь, осмолили ему брюхо и ко всем четырем ножкам привязали пучки соломы, чтобы опалить щетину.

Солома вспыхнула, золотистые отблески пламени весело заплясали по стене. В воздухе плыл запах паленой щетины и обгорелой кожицы, но держался он недолго, потому что мороз не терпит теплых запахов, а утро выдалось на редкость холодное.

Чав угодил из огня в воду, в крутой кипяток, получив сполна все, что причитается каждой свинье, которую кормят на убой.

— Готово дело! — сказал Пал Бенце, ласково похлопав поросячье брюхо. — Теперь не грех бы и подкрепиться, потому как силенка мне еще понадобится.

Разумеется, ему тотчас поднесли стаканчик палинки. Еще чуть погодя Чав повис на перекладине головой вниз, что, конечно, для здоровья не полезно, но теперь уже поросенку ничего не могло повредить.

Шум и возня во дворе стихли, неприятные запахи рассеялись, и Мишка успокоился. Он опять было задремал, когда аист, для тепла взобравшийся к ослику на спину, переступил с ноги на ногу.

— Филин Ух прилетел, — дал он знать Мишке.

— Ах, это ты, Ух, — повел ушами Мишка. — Надеюсь, ты принес добрые вести.

— Где их наберешься-то, добрых вестей! — филин поскреб когтями по балке. — Белый снег скрыл все на свете. Цин затаились, их и не услышишь, Чури тоже попрятались в соломе. Бруку не тронешь, ведь мы живем бок о бок и вместе птенцов высиживаем. Малое Светило дважды появлялось на небе с тех пор, как у меня еще и крошки во рту не было. А тут еще этот бедняга Чав… Слыхали, что с ним приключилось?

— Слыхали.

— Я иногда наведывался к нему, хотя с ним не очень-то и разговоришься: он все больше спал.

— Ух, — Мишка вскинул глаза на филина, — а ты знаешь, что под тем местом, где спал Чав, гнездится крыса Киз со своими детенышами?.. Если сейчас туда заглянешь, сам увидишь.

— Надо посмотреть, — заволновался филин. — Посмотрю, а потом обратно вернусь.

Филин выскользнул за дверь, взмыл в темное небо и на мгновение застыл над хлевом. Чав с вечера не стал есть отруби, и у его кормушки лакомились сейчас три молодые крысы. Глаза у филина загорелись от голода и от предвкушаемого удовольствия, и в следующий миг он камнем обрушился на самую большую из крыс. Раздался слабый писк, и Ух взлетел со своей добычей на крышу, где и позавтракал.

— Благодарю, — впорхнул он в сарай. — Киз попалась не из крупных, но все же мне удалось подкрепиться. Выходит, и этим я обязан Чаву.

— Не Чаву ты обязан, а мне, — недовольно заворочался Мишка. — И хватит толковать о нем, раз всем нам известно, что с ним случилось!

— Человек обязательно губит тех, кого сам же кормит, — филин принялся чистить перья, — вот и Келе я тоже предупреждал… человек убьет его и съест.

— А ну-ка сойди на сено, Келе, и там не замерзнешь, — Мишка возмущенно вскочил на ноги и решительно встряхнулся. — Неправда, Ух! Уж я-то знаю, меня тоже кормит человек, и Копытка, и Келе, и Му…

— Всему придет свое время… — негромко ухнул филин и с удовлетворением заметил, как вздрогнул при этом ослик.

— Придет, — кивнул Мишка. — Вот сейчас, к примеру, наступает пора всходить Большому Светилу, и если ты не поторопишься убраться подобру-поздорову, то скоро окажешься у всех на виду… Чури всей стаей увяжутся за тобой вслед, и Торо не поленятся разок-другой щелкнуть тебя по глупой башке.

Только тут филин заметил, что на востоке уже светает; он испугался, однако, не желая сносить нанесенное ему оскорбление, попытался было дать ослику отпор.

Но тут Келе зашелестел своими могучими крыльями.

— Довольно, наслушались мы тебя, Ух! Теперь ты нас послушай: человек убил Чава, а ты убил Киз!

— Это совсем другое дело!

— Вовсе не другое! Помочь хворому или попавшему в беду ты не умеешь, зато накликать зло — это по твоей части. Рассказывал про тебя один твой сородич, что с тех пор, как ты не признаешь Закона вольных птиц и зверей, будто ты ничем не брезгуешь и даже падалью питаешься.

— Келе верно говорит, — кивнул Мишка, — убирайся прочь, Ух.

Филин слетел с балки; видно было, как движутся его крылья, но что он хотел сказать — разобрать было нельзя. Потом он ухнул на весь сарай, так что Мишка чуть не подскочил с перепугу.

— Погодите, я еще вернусь и скажу вам, кому из вас когда черед дух испустить… ух-ух-уху-у!.. — и филин вылетел в дверь.

Приятели долгое время молчали, пытаясь оправиться от неприятных переживаний.

— Его ничем не корми, только дай напророчить зло, — шевельнулся наконец Мишка. — Без еды он может продержаться дольше, чем кто другой, а вот если некого ему будет стращать, тут он вмиг подохнет.

Келе переступал с ноги на ногу по сенной подстилке.

— Ты был прав, на сене не холодно. И еще я должен сказать тебе, Мишка, что я не боюсь человека.

— Бояться не надо, — задумчиво кивнул головой Мишка, — а вот быть осмотрительным не мешает…

За дверью сарая посветлело. Свет шел холодный, красноватый, и не удивительно, потому что и солнце сейчас вставало с промерзлой постели на далеких ледяных полях. Голоса во дворе звучали все громче, и беднягу Чава теперь не признала бы даже родная мать. Перед дверью на кухню весело дымила жестяная труба небольшого котла. Пал Бенце разделывал окорока, а Вахур взирала на него, как на святого: благоговейно и с упованием. И что уж тут греха таить, в этот момент собака начисто позабыла о своих приятелях, она глаз не сводила с перемазанных кровью рук мясника, ожидая, когда тот бросит ей подачку.

Обрезков ей перепало немало, и если поначалу она жадно подпрыгивала за каждым куском, то по мере того как наедалась, резвость ее все убывала, постепенно она делалась все неповоротливее; вот даже присела и о чем-то замечталась, а, как известно, такое приятное состояние души на тощий желудок никогда не бывает.

И когда во двор высыпали все обитатели птичников, Вахур уже дела не было до того, что утки взволнованно суетятся вокруг разделочного стола, норовя ухватить оброненные Палом Бенце обрезки: она наелась до отвала. Лишь для приличия чуть поворчав на уток, она отправилась в сарай к своим друзьям; ведь на сытый желудок и друзья

нам милее. Будь сейчас лето, можно было бы зарыть про запас косточку-другую, что поаппетитней, но в такой мороз об этом и думать не приходится. Снег лежал в полметра толщиной. Даже сияющий лик солнца излучал леденящий холод. А солнце как раз уже взошло. Оно помедлило, понежилось в своей снежной постели, но потом решило, что вставать все же придется, и, покраснев с досады, сбросило с себя пышную перину облаков и двинулось по белу свету.

Вахур лениво моргала, ослепленная яркими лучами солнца, и едва могла разглядеть в полумраке сарая своих приятелей. Ей показалось, что в сарае еще холоднее, чем снаружи, хотя солнце и не думало пригревать. Глубоко вздохнув, она плюхнулась на сено.

— Спите? — зевнула она.

— Спим, — недовольно пошевелился Мишка; он хотел было придраться к тому, что от собаки пахнет кровью, но сколько ни принюхивался, не мог учуять ничего, кроме слабого запаха дыма.

— А я, пожалуй, переела лишнего, — довольно посапывала Вахур. — Во дворе гораздо теплее, вышел бы ты погреться, Келе.

— Как там Чав?

Мишка укоризненно покосился на аиста, но что тут поделаешь: Келе был голоден, а Вахур выглядела такой сытой и довольной.

— Чав? — задумчиво переспросила собака. — Даже не знаю, что тебе сказать. Сперва его положили на землю, потом подвесили вниз головой, опалили на огне, ошпарили кипятком, а после его вдруг не стало… будто никогда и не было. Но из него получилось много всяких вкусных вещей.

— Поговорим о чем-нибудь другом, Вахур, — зевнул Мишка. — Меня от этих разговоров мутить начинает.

Собака рассерженно заколотила хвостом по сенной подстилке.

— Когда ты заводишь разговор про овес, репу да кукурузу, мы не жалуемся, что нас мутит.

— Это другое дело…

— Противно смотреть, как ты ешь все без разбора: пыльные листья с деревьев, прелый салат, всякую зеленую дрянь.

— Тебе этого не понять, Вахур…

— А мне и не к чему это понимать… каждый ест то, что ему нравится, и нечего без конца ссылаться на свой привередливый желудок…

— Что поделаешь, я и сам не рад, что такой чувствительный уродился, — уступил Мишка, чувствуя, что собака на этот раз права. — Ладно, Вахур, пошли погреемся на солнышке.

Собака послушно побрела вслед за Мишкой, а за ними зашагал на своих длинных ногах и Келе, старательно обходя места, где земля была покрыта ледяной коркой.

Они вышли к своему излюбленному уголку в затишке; кругом сверкал снег, ярко сияло солнце, но тепла не было и в помине. Келе тотчас же поспешил взобраться на охапку сена, потому что холод обжигал его незакаленные тощие ноги.

— Правильно делаешь, Келе, — кивнул ослик, — потому я и люблю сено, что от него всегда тепло… Смотрите-ка, и Торо тут как тут, — поспешно перевел он разговор, видя, что Вахур собирается ему возразить.

И впрямь, откуда ни возьмись, на крайней яблоне оказался грач: он летел низко, над огородами, и ограда скрыла его приближение.

— Кар-р, — негромко заговорил грач, — кар-р… — и смолк, точно застеснялся, что не сумел скрыть терзающий его голод. Вслед за первым грачом прилетел еще один, потом еще и еще. Голодные птицы, грустно нахохлившись, сидели на деревьях. Утки и куры обступили разделочный стол, грачам же ничего не досталось.

Мишка только было собрался похвалить грачей за скромность и одновременно осудить за нерасторопность, как

двор огласился громким стрекотом — назойливым, хвастливым, наглым. По фронтону крыши, тряся хвостом, скакала сорока.

— В каждом доме меня чем-нибудь да угощают, — дерзко стрекотала она.

— А вот и воровка Теч пожаловала, — мотнул головой Мишка. — Растяпы Торо могли бы у нее поучиться.

— Пусть только сядет на землю, я ей покажу, — заворчала Вахур. — Нахалюга, врунья, воровка. Ее, видите ли, угощают…

— Угощают, в каждом доме угощают, — весело прыгала сорока. — В богатом доме больше дают, там, где победнее, — меньше перепадает, но нигде меня не обойдут… — Маленькие сорочьи глазки поблескивали лукаво.

Пал Бенце поднял голову на шум и, заметив сороку, пригрозил ей мясницким топором.

— Вот я тебе ужо задам, ежели ты гостей накличешь. У нас тут своих едоков хватает! — и прихватив увесистый кусок мяса, он направился в кухню.

Сорока будто только того и дожидалась. Наклонив голову, она в мгновение ока оглядела двор, прикинула расстояние до стола, где были разложены куски мяса, и покрупнее и помельче, затем вспорхнула и камнем спикировала на них.

Собака, вне себя от ярости, метнулась к ней, но опоздала — сорока знала свое дело. Пока Вахур домчалась до стола, она уже опять сидела на крыше и уписывала добычу.

— Кар-р… кар-р… — еще больше смутились грачи. — Подумать только, какая хр-рабрость!

— Ворюга, ворюга! — зашлась лаем собака и сгоряча разогнала даже кур и уток; задрав голову вверх, она принялась сердито поносить нахальную сороку.

Сорока отщипывала кусочек за кусочком от своей крупной поживы и весело трясла хвостом, дразня собаку.

— Напрасно ты так надрываешься, Вахур! Разве я не говорила, что меня в каждый дом зазывают…

— Воровка негодная!

— Стоит мне только поднять стрекот, как говорят: не иначе, гостя жди. Выходит, я и есть гость.

В этот момент из кухни вышел Пал Бенце; недосчитавшись куска мяса, он повернулся к Вахур.

— Мясо унесла воровка Теч, — собака преданно завиляла хвостом, но мясник, даром, что певец был отменный, собачьего разговора не понимал. Он в сердцах пнул Вахур в бок.

— Ах, ненасытная твоя утробушка, сколько сожрала и все тебе мало!

— Уй-ю-юй!.. — взвыла Вахур от несправедливой обиды. — Р-р-р-ав! — зарычала она на негодующего Пала Бенце, давая понять, что еще одно резкое движение, и она раздерет обидчику штаны, — наказание мало приятное, даже не в такой холод…

— Ах, ты еще и огрызаться?

— Чего ты обижаешь собаку, Пал? — вмешался Берти, привлеченный шумом.

— Мясо стащила, негодница!

— Да что ты, Пали, наша собака сроду не воровала.

— Ежели не она стащила, то, значит, нечистый дух, больше некому. Ведь вот тут оно лежало, мясо это! — не сдавался Пал Бенце и в сердцах стукнул по столу. — Я сам его сюда положил, на это самое место.

Берти погладил собаку по голове, и та заскулила, залаяла, подняв морду кверху и как бы указывая на крышу дома.

— Вон, вон она, гнусная воровка, — жаловалась Вахур.

Берти невольно вскинул голову.

— Ну-ка, Пали, ты только взгляни на крышу! Я сбегаю за ружьем, а ты сделай вид, будто не обращаешь на нее внимания: стоит ей только почуять, что о ней речь… — и Берти поспешно направился в дом.

Сорока знай себе щипала мясо, но тут вышел Берти с ружьем в руках, и весь двор сразу замер в настороженной тишине. Почуяв неладное, сорока перестала есть; глаза ее блеснули, одного беглого взгляда ей было достаточно, чтобы уловить все, что происходило во дворе.

Берти осторожно вскинул ружье, но сорока плавным движением перемахнула через крышу и скрылась за домом.

— Вишь, ружье заметила.

— Как-то не верится…

— Можешь мне поверить, я их сорочью породу знаю. Нацелься я в нее для близиру палкой какой или мотыгой, она бы и глазом не моргнула… Ты, Пали, лука не жалей да и перца побольше положи в начинку, мы любим, чтобы колбаса поострее была, — распорядился Берти и пошел в кухню, откуда каждый раз, как открывали дверь, вырывались облака пара и аппетитнейший дух.

Вахур проводила Берти до самой двери, затем глухо рыча прошла мимо Пала Бенце, который хотел ее погладить, но собака не заметила протянутой к ней руки. По дороге она облаяла уток, а потом плюхнулась на сено рядом с Келе.

— Вы видели?

— Что? — деликатно моргнул Мишка.

— Как этот, человек со мной обошелся… а я еще подумала, будто он добрый…

— Теч украла мясо, прекрасный большой кусок мяса, — аист сглотнул слюну. Стоя на одной ноге, он не сводил глаз с разделочного стола, вокруг которого столпились утки, умильно моргая, словно ждали сверху манны небесной.

— Ты, Келе, точь-в-точь, как Торо, — неодобрительно покачал головой Мишка. — Не перестанешь стесняться — с голоду пропадешь.

— Я его звала, — моргнула Вахур, — а он не идет. Эти нахалки Таш все склюют. Даже Курри, и тот крутится, от стола не отходит, а уж ему-то и подавно там делать нечего.

— Вот если бы Мишка пошел…

— Мой желудок… — скроив брезгливую мину, начал было Мишка, но Вахур нетерпеливо перебила его:

— Да хватит тебе об одном и том же, знаем мы, что у тебя чувствительный желудок. Копытко говорит, у кого есть родословное дерево, у того обязательно должен быть чувствительный желудок.

Достаточно оказалось упоминания Копытка и родословного дерева, чтобы Мишка тотчас с готовностью поднялся.

— Ну, что ж, если вы настаиваете, я могу пойти с вами…

Двор к тому времени был уже залит ярким сиянием утра, солнце слало ослепительные лучи, но растопить сосульки, провисшие по краю навеса, ему так и не удавалось. Мороз неумолимой леденящей рукой стиснул природу. Снег лежал неоседающим пластом, ручей бесшумно извивался под ледяной коркой, деревья застыли неподвижно, только над трубой колыхался легкий, теплый дымок, да и тот, едва поднявшись над крышей, становился прозрачным, голубовато-холодным и таял, словно дальний туман.

Друзья зашагали по двору, медленно, степенно, — будто они задумали просто пройтись, — и поступь их не лишена была известного достоинства.

Впереди шла Вахур, как наиболее опытная в такого рода делах. За ней — Мишка и Келе. Пала Бенце у стола как раз не было: он только что набросал уткам требухи, а сам ушел на кухню. Вахур рычанием отогнала уток, а затем как гостеприимная хозяйка пригласила аиста.

— Угощайся, Келе, — и собака радушно вильнул хвостом.

— А можно?

— Ешь, раз тебе говорят.

Келе осторожно схватил длинный обрезок кишки и стал заглатывать ее, как аисты глотают ужей, но глаза его испуганно шныряли по сторонам, будто он взял недозволенное.

— Ешь спокойно, — подбадривал его пес, добродушно щурясь. — То, что лежит на земле, нам брать разрешается.

Аист только вошел во вкус, как вдруг раздался возбужденный голос Пала Бенце:

— Ух ты, мать честная, стало быть, вот оно, ваше чудо знаменитое?

Келе тотчас перестал есть.

— Потише, Пали, не то напугаешь, — одернул его Берти. — Вишь, как они втроем сдружились, водой не разольешь!

— Чудеса, да и только! — не унимался Бенце. — Так близко я еще сроду аистов не видел.

Три приятеля стояли в нерешительности, не зная, что же им теперь делать. Мишка чуть отошел в сторонку, будто он здесь вовсе не при чем, но и Вахур растерялась, она помнила, что этот человек совсем недавно ни за что, ни про что угостил ее пинком. Может, и впрямь нельзя было подбирать с земли мясные обрезки?

— Ты только взгляни на этого петуха, Берти, — сказал вдруг Пали. — До чего грозен!

К аисту приближался Курри. Гребень у петуха налился кровью, желтые глаза полыхали неудержимой яростью; нагнув голову, он шел прямо на недруга.

— Смотрите сюда, — издал он боевой клич, — все смотрите сюда! Сейчас я вам покажу, кто самый главный у нас во дворе, сейчас вы увидите, кто самый храбрый! А ну, прочь отсюда, пожиратель лягушек! — петух пребольно лягнул Келе и так поддал ему клювом, что у бедного аиста только перья полетели.

— Смотрите все!

Келе, и так от природы не нахальный, вовсе оробел. Нападение застало его врасплох, и ему не оставалось ничего другого, кроме как обратиться в бегство.

— Кря-кря-кря! — развеселились утки, — Курри побил Длинноногого Келе… выходит, Курри сильнее… выходит он главный… ха-ха-ха!

Аист бегал вокруг стола, петух — за ним, и, ни на шаг не отставая, щипал, пинал, клевал его…

— Прочь отсюда, ты, поедатель лягушек! Убирайся вон с моего двора! — и он дал такого пинка аисту, что тот чуть не повалился на землю.

Пали и Берти дара речи лишились; такого зрелища им никогда не доводилось видеть. Мишка, предпочитая держаться в стороне от любой заварухи, побрел к сараю, но даже Вахур, и та не вступалась за друга: недавно нанесенная ей несправедливая обида совершенно сбила ее с толку, и теперь собака не знала, можно ли вмешаться в драку и приструнить Курри.

Однако Берти вскоре опомнился, увидев, что у Келе на крыле — том самом, которое он вылечил, — проступила кровь.

— Не сдавайся, Келе! Неужто ты супротив петуха не устоишь! — вскричал тут Берти. — А ну, всыпь ему как следует!

Для аиста этот голос обладал магической силой. Он означал исцеление от боли и избавление от голода. Означал защиту и поддержку. А сейчас Келе уловил в нем подбадривание и призыв к мужеству. Сердце аиста сильно забилось, и он решительно повернулся к петуху. Испуг в его взгляде пропал, глаза аиста стали холодными, точно небо в морозное зимнее утро; откинув голову назад, будто занесенный для удара молот, он ждал.

— Ах, так? Видно, тебе надоело бегать?.. — завопил петух. — Смотрите сюда, все смотрите сюда!

Обитатели двора и без того смотрели на них во все глаза. Гуси — со скучающе-пренебрежительным видом, считая грозные выкрики петуха пустой бравадой, утки — весело, с восторгом, потому что для них все было в диковинку и вызывало восторг, а куры, как и положено женам победителей, пыжились от гордости. Насладившись произведенным впечатлением, Курри двинулся, чтобы последним мощным броском покончить с противником, но ему не суждено было осуществить свое намерение.

Молот-клюв аиста обрушился с молниеносной быстротой и тотчас же опять взметнулся вверх, застыв в боевой готовности. Но повторный удар не потребовался… Петух вытянулся всем телом, слабо шевельнул крыльями, разок-другой дернул ногами и на том закончил свое бренное существование.

Пали оторопело уставился на Берти.

— А ведь он порешил петуха!

— И впрямь порешил! — ответил Берти, и не без некоторых угрызений совести отсек петуху голову, чтобы вытекла кровь. Потом, войдя в дом, он рассказал Яношу Смородине и Агнеш эту удивительную историю.

— …Тут я возьми и крикни ему: всыпь, мол, ты этому петуху как следует. Ну, он и всыпал.

— Аист тут не виноватый, — подтвердил Пал, — он знай себе от петуха бегал, пока Берти его не подзадорил.

— Ничего, зато на похлебку сгодится, — улыбнулся Янош Смородина. — Что у нас во дворе петухов, что ли, больше нету?

Агнеш, однако, была хозяйка бережливая, и ее до глубины души возмутили эти беспечные рассуждения мужчин. Она чувствовала себя задетой столь бесславной кончиной петуха — существа, ей не безразличного: ведь как-никак она, Агнеш, подкладывала под курицу яйцо, из которого вылупился этот петух; и вообще петух — полезная живность, не то что какой-то там дрянной аист! И распалившись донельзя, Агнеш схватила со стола самый большой кухонный нож.

— Сей момент отрежу голову этой мерзкой твари! — И она направилась к двери.

Но Берти преградил ей дорогу.

— Положите-ка нож, Агнеш. Аист этот наш, петух — тоже, и мы уж сами тут как-нибудь разберемся.

Нож чуть сам собой не выпал из рук у Агнеш. Это было уже смертельное оскорбление. Подумать только: ей, Агнеш, тут ни до чего нет дела, она не вмешивайся, даже если этот аист перебьет во дворе всю птицу, она ни о чем не заботься, ни о чем не хлопочи, не тревожься, потому как она здесь никто и ничто… Агнеш в доме — чужая…

Кровь бросилась ей в лицо, а на глазах выступили слезы.

— Да полно вам ссориться, — примирительно улыбнулся Янош Смородина. — Это Берти виноват во всем, вот ему бы и надо отрезать голову. Верно, Агнеш?

— Своей головы мне не жалко, — мрачно пробурчал Берти. — Мою голову хоть сейчас можно с плеч долой.

Наверное, незачем упоминать, что неожиданной вспышке Агнеш, добродушному расположению Смородины и внезапно нахлынувшей мрачности Берти предшествовала опустошенная бутылка, и даже не одна. Вот почему и обида казалась горше, и самопожертвование Берти мрачней. Агнеш обтерла руки, схватила свой платок и принялась старательно его повязывать. На плите с бульканьем кипела похлебка, и это был единственный звук, нарушавший напряженную тишину.

— Будет тебе дурить, Агнеш, — первым нашелся Пал Бенце.

— А я и не дурю! Указали мне на мое место, будто прислуге нерадивой, поневоле пойдешь, — и она все продолжала возиться с концами платка, хотя тот и так уже был завязан на три узла. Тут и слепому было ясно, что спасти дело можно только испросив прощения.

Берти подошел к столу, схватил большой нож, что перед этим положила Агнеш, тщательно расстегнул у ворота рубаху, обнажив шею, и попытался всунуть нож в руку Агнеш.

— Вот — моя голова! Режьте, коли уж вам так хочется, режьте, а не то я сам себе шею перережу!

— Господи! — ужаснулась Агнеш и выхватила у Берти нож. — Упаси бог, еще какой вред себе нанесете! — И она ласково коснулась руки Берти.

— Мне не до шуток, видит бог, я сейчас на все готовый, — сказал Берти, и голос его зазвучал мягче. — Да снимите вы, наконец, платок или нет?

Тут и Агнеш рассмеялась.

— Фу ты, чудак-человек, ну, конечно, сниму!

— Наливай, Пали, — распорядился Янош Смородина. — За это полагается выпить: мир да согласие — дороже всего!

— Слышь, Берти, — сказал потом Пал Бенце, когда они вдвоем с Берти очутились во дворе, — вели ты ей, и она не то что платок, а и последнюю одежку с себя сняла бы: уж больно ты ее напугал. Да и я, признаться, тебя таким не видывал.

— Чай, я когда-то был солдатом, — ухмыльнулся Берти. — И каким бравым, кабы ты знал!

Отправив Курри на тот свет, Келе не испытывал ни гнева, ни раскаяния. Событие это ничуть не вывело его из равновесия. Аист спокойно посмотрел, как Берти выпускает петуху кровь, и направился обратно в сарай. На всем его пути напуганные обитатели птичьего двора норовили отскочить в сторонку; даже утки, и те притихли, почтительно косясь на мощный клюв аиста.

Мишка встретил его в сарае с таким видом, будто он и понятия не имеет о том, что произошло, хотя при этом помаргивал озадаченно. Чуть позже явилась и Вахур.

Собака кряхтя улеглась на сене, опустила голову на вытянутые лапы и посмотрела на Келе, но взгляд ее был пустым, ничего не выражающим.

— Что это с вами такое? — Келе принялся поправлять перья.

— С нами — ничего, — покачал головой Мишка. — А вот ты убил Курри.

— Это был честный поединок…

— Я, помнится, как-то раз объяснял тебе: здесь не бывает честной борьбы! — раздраженно топнул ногой Мишка.

— Здесь может быть только хорошая драка, которая нравится человеку, и плохая схватка, которую человек не одобряет. Так это, Келе, была плохая схватка.

Со двора послышался хриплый, неокрепший голос молодого петуха.

— Кукареку, кукареку-у, весь двор теперь мой, эй вы, куры и наседки, слышите? Теперь я самый главный, все должны мне подчиняться, кроме Келе… Келе — сильнее всех, он всеми повелевает. Кукареку-у…

— Слыхал? — Мишка кивнул головой на дверь. — Слыхал, новый Курри объявился. Этот не станет с тобой драться… Вот только что теперь скажет Берти?..

— Берти сам велел мне, а иначе я бы убежал от Курри.

Мишка перевел взгляд на Вахур, а та нерешительно поморгала ему в ответ.

— Не знаю, я что-то совсем запуталась, но, по-моему, лучше будет тебе спрятаться, Келе.

В этот момент в дверях появился Берти. — Иди-ка сюда, Длинноногий, — улыбнулся он аисту.

Опять этот голос, сулящий и поддержку, и защиту, и сытное существование.

— Ну, иди сюда, не бойся…

Аист подошел к двери и впервые стал есть из рук Берти, беря поочередно кусок за куском. А покончив с едой, еще постоял какое-то время, потому что большая, загрубелая от работы рука Берти мягко гладила его по голове.

— Ты сам никого не задирай, а ежели тебя кто вздумает обидеть, я тому шею сверну, — сказал Берти на прощание и ушел в дом.

Аист вернулся на место и встал в своей излюбленной позе — на одной ноге. В сарае царила глубокая тишина; собака лежала, как убитая, а Мишка возбужденно прядал ушами.

— Как только взойдет Малое Светило, я, пожалуй, слетаю в поля…

Собака испуганно уставилась на ослика.

— …потом прилечу обратно и расцелую Копытка…

— Мишка! — вскочила Вахур, и шерсть у нее на загривке встала дыбом.

— Ну, а потом, пожалуй, съем тебя, Вахур… — щелкнул зубами Мишка, но собака к тому времени успела выскочить из сарая и, стоя по ту сторону двери, испуганно заглядывала в него. Хвост у нее был поджат, и все тело дрожало.

— …ведь после всего, что тут произошло, никаким чудесам удивляться не приходится, — добавил Мишка. — Не бойся, Вахур, я не взбесился. Заходи обратно, нам надо все обсудить хорошенько.

Румяный лик солнца словно посинел от предзакатной стужи. Деревья недвижно застыли в струнку, вот-вот готовую лопнуть, над заснеженными полями после захода солнца вспыхнул лиловый морозный свет, и холод вдруг стал нестерпимым.

Еще и не успел наступить вечер, а шерсть у Вахур припорошило инеем. Келе сжался, как только мог, нахохлился, встопорщил перья; куры, гуси, утки — все попрятались со двора по своим клетушкам, спасаясь от лютого холода, а воробьи в отчаянии пытались забиться в стог сена.

Мишка лежал, вплотную прижавшись к охапке сена; затем он поднялся, походил по сараю, стараясь согреться, а когда и это не помогло, направился к кухне. За ним увязалась Вахур.

На стук Мишкиных копыт выглянул Берти. Шерсть на собаке совсем заиндевела, Мишка дрожал, как плохо застывший студень. Мороз точно бритвой полоснул Берти по лицу, и тот сразу смекнул, в чем дело.

— Замерзли, бедняги, а я-то хорош, про вас и думать забыл! И аист, небось, в сосульку превратился… — сокрушался Берти в порыве искреннего раскаяния.

— Ну-ка, пошли! — скомандовал он. — И аиста с собой прихватим.

Осел и собака послушно побрели за Берти к сараю.

— Иди-ка и ты сюда, приятель, — и Берти ласково подтолкнул аиста к его верным друзьям, а затем распахнул перед ними дверь в хлев.

Аист от удивления на миг замешкался у порога, но затем проследовал за своими приятелями.

В хлеву их встретили полумрак и приятное тепло. Мишка тотчас занял свое прежнее место возле стойла коровы, где был просторный незанятый угол, аист испуганно и робко пристроился к ослику, Вахур же улеглась на край подстилки; затем Берти сходил в сарай и принес толстую жердину, на которой обычно стоял аист.

— Вот здесь будет твое место.

Аист тотчас взобрался на жердину, и робость его как рукой сняло. Звуки человеческого голоса действовали так успокаивающе. Да и жердина была знакомая, а рядом, бок о бок стоял Мишка.

— Ну, грейтесь, — сказал на прощание Берти и подтолкнул ногой откидную дверцу, подвешенную на куске кожи. Она захлопывалась сама, так что собака могла свободно входить и выходить из хлева, не выпуская наружу тепла.

Дверца открывалась легко. Берти еще раз оглянулся назад и, убедившись, что все в порядке, вышел.

В хлеву сразу наступила мрачная тишина. Каждый из обитателей хлева ждал, чтобы другой заговорил первым или хотя бы пошевельнулся, но никто не издал ни звука, не двинулся. На чердаке, под сеном, шныряли мыши, сухо шелестела солома, да временами в оконце тихонько потрескивало стекло под росписью морозных узоров.

Постепенно, по мере того как глаза новых постояльцев привыкали к темноте, полумрак стал рассеиваться. Мишка только собрался было улечься, как Копытко раздраженно вскочил на ноги.

— Фу, какая тут вонища!

Мишка с серьезным видом кивнул, словно вполне признавая правоту коня.

— Верно замечено, Копытко. Поэтому нам и не хотелось забиваться в хлев, на дворе такой свежий воздух… Но Берти угодно было захотеть именно так. Ничего не поделаешь, придется уж нам потерпеть.

— Прежде здесь так не воняло.

— Может, ты ненароком наступил ногой в какую-нибудь гадость? Не расстраивайся, Копытко, это с каждым может случиться…

— Не с тобой разговаривают! — стукнул копытом конь. — Келе тут не место, пусть убирается к своим сородичам.

Келе не счел нужным отвечать. Его не особенно задевали придирки Копытка, поскольку аист понимал, что относятся они главным образом к Мишке. А кроме того, он чувствовал

себя уверенно, потому что его сюда привел сам Берти, Берти, которому все тут подвластны.

Стоя на жердине, аист чистил перья и с наслаждением ощущал, как тепло проникает сквозь перья к его телу, обволакивает его. Неужели это тепло — тоже дело рук человека? По всей вероятности, — да, иначе зачем бы Берти привел их именно сюда?

Му, с того самого момента, как троица друзей появилась в хлеву, не сводила с аиста своих кротких коровьих глаз. Усердно жуя жвачку, она молча разглядывала диковинного пришельца и, лишь управившись с последней порцией, дала волю своему любопытству. Взмахнув хвостом, она тихонько промычала:

— Я знаю тебя и твоих сородичей, Келе, но в зимнее время никогда еще вас не видела. До сих пор мы встречались с вами на полях и обширных лугах, где живут Крао, журавли, а трава мягкая, как телячья шерстка. Вы охотились по соседству с нами, и мы никогда не трогали друг друга. Здесь ты в тепле и безопасности, Келе, и пусть между нами будет мир, как прежде…

— Приятно слушать умные речи! — одобрительно повел ушами Мишка.

Копытко дернулся так, что чуть не лопнула удерживавшая его привязь.

— Не в том дело! Никто из моих предков никогда не находился во вражде с аистами; правда, мы их даже и не замечали, но ведь каждому жеребенку известно, что Келе здесь не место.

Мишка опять утвердительно кивнул, чуть ли не с благоговейным трепетом, будто Копытко высказал его собственные мысли; однако в глазах ослика, обращенных к коню, сквозило неимоверное лукавство.

— Конечно, — поддакнул он, — Копытко высказал то, что и без него всем нам известно. Его слова — не новость, но святая истина. Келе действительно здесь не место. Ну, так пусть он уходит отсюда, отправляется на широкий белый простор, там можно поохотиться на лягушек, которых сейчас пруд пруди, полакомиться ужами, которые тоже только Келе и дожидаются, да долго не прождут, жары не выдержат…

— Речь совсем о другом! — нервничал конь.

— Нет, Копытко, именно об этом!.. А после наш Келе затвердеет от мороза, как огородная подпорка, и пожаловаться перед концом будет некому, потому как в такую пору дураков нет выходить на мороз. И так никто и не узнает, что это Копытко выгнал его, Копытко, у которого отец был такой знаменитый… ну, этот, как его…

— Скакун…

— Вот-вот, это я и имел в виду. А мой тебе совет, Копытко: если ты и твой род до сих пор не обращали внимания на Келе, то не замечай его и впредь. Верно я говорю, Му?

— Я люблю, чтобы все жили в мире, — заворочалась корова. — И потом ты, наверное, не знаешь, Келе: у меня скоро будет сынок.

После сообщения Му наступила небольшая пауза; затем настал черед Келе сказать свое слово.

— Какой-то человек поранил мне крыло, а Берти вылечил меня. И сюда меня привел тоже Берти; он принес мою жердь, чтобы мне было на чем стоять. И я уйду отсюда, только если Берти этого захочет.

Это был прямой разговор, на это нечего было возразить. И все замолчали. Густые тени стлались по полу, и в размягчающем тепле хлева приятно было сознавать, что тут не страшна самая лютая стужа.

Луна еще не взошла, но в полях было светло от снега. На берегу ручья застыли промерзлые ивы, в камышах будто вымерла всякая жизнь, испуганно притихли опустелые, заброшенные сады, на чердаках не осталось ни одного теплого уголка, а стога соломы лишь в самой своей глубине хранили память о лете; дороги стали неразличимы, потому что по ним никто не ходил, изгороди затвердели, как каменные, и даже церковная колокольня словно съежилась от холода. А под крышей колокольни, пытаясь согреться, беспокойно переступал по балке филин Ух, но как плотно он ни прижимал к телу перья, холод все равно пробирал его до костей. Два дня филин ничего не ел. Холод одолевал его снаружи, голод терзал изнутри. Ух не жаловался, ему некому было пожаловаться, да и неудобно: ведь до сих пор он сам давал всем советы. Но сейчас филин чувствовал, что так и до беды недалеко, и, отбросив гордыню, он принялся думать, что бы ему предпринять.

На память филину пришел сарай. Правда, в последний раз они не слишком-то дружелюбно расстались с Мишкой и Келе, но Ух помогал Келе советами, когда у того болело крыло, да и вообще в трудные минуты мелкие обиды не в счет. Беда сближает даже врагов, а уж про филина и обитателей сарая никак не скажешь, будто они были врагами.

Ух вылетел через окно колокольни, и тут-то мороз дал знать себя по-настоящему. При каждом взмахе крыльев холод резал острейшим ножом, и воздух был твердый и застылый, точно лед. Филин продумал, как ему себя вести, чтобы не уронить своего достоинства, но, залетев в сарай, тотчас понял, что его беспокойство излишне: в сарае было пусто. Пусто и почти так же холодно, как на колокольне. Филин присел на балку и стал внимательно вглядываться в темноту. Куда же они могли подеваться? Из хлева донесся стук конских копыт, и это подсказало филину новую мысль. Он залетел на чердак хлева, а оттуда через щель в дверце люка, через который сбрасывали вниз сено, тихонько пробрался на потолочную балку. Едва филин уселся, как его обдало струящимся кверху потоком тепла. Ух был голоден, но сейчас не думал об этом. Правда, не ел он уже двое суток, но не спал и того больше: холод не давал ему уснуть. Тепло подействовало на филина усыпляюще. Он зевнул, распустил перья; постарался думать о жирных мышах, чтобы увидеть их, если не наяву, то хотя бы во сне, и уснул.

Мороз стоял трескучий, такого в здешних краях и не упомнить было. Казалось, холод настолько прочно примерз к селу, что не мог стронуться ни туда, ни сюда. Воздух словно застыл — ни дуновения ветра, ни колыхания облаков. Днем все было залито холодным сиянием солнца, а по ночам с неба ледяным потоком струился лунный свет. Птицы сидели нахохлившись и предпочитали обходиться без пищи, лишь бы не двигаться, не летать, не растрачивать последние крохи тепла, еще хранящиеся в отощавших телах. Зайцы вылезли было погрызть кору у акаций, но скоро опять попрятались в теплые норы под снегом. Куропатки вырыли углубления в снегу и сбились в одну кучу — так обычно цыплята жмутся к наседке; олени попрятались в густой ельник, разгребли сугроб, залегли в нем, пережидая холод. Спины у них заиндевели, в глазах застыли страх и голод. Косули едва находили в себе силы двигаться, и где бы они ни проходили, позади них по снегу тянулся кровавый след: бедняги по брюхо проваливались в сугробы, и покрытый ледяной коркой снег ранил их нежные ноги. Лисицы в надежде на легкую поживу устремлялись по этим кровавым следам, но надежда их тотчас рассеивалась, стоило им только увидеть, что мороз еще не совладал с косулями; они живы и даже заботятся о своем пропитании: грызут тонкие веточки бирючины. Лишь сарыч единственный неутомимо кружил над заснеженными полями: время от времени он застывал в воздухе, потом обрушивался вниз. И опять взмывал в вышину, держа в когтях мышь, которая ухитрялась выжить даже под снегом — одной ей ведомо, на каком корму, — и иной раз осмеливалась выбраться на заснеженную поверхность. А вот кому хорошо жилось даже в эту лютую, голодную пору, так это ястребу, Нерру. Холод не пробирал ястреба, потому что он всегда был сыт. Ему достаточно было спуститься к любой изгороди, на которой нахохлившись дрожали продрогшие синицы, овсянки и воробьи, а там выбирай себе любую добычу среди испуганно вспорхнувших птах; ястреб так и поступал, словно это было в порядке вещей, а впрочем, так оно и было заведено испокон веков. Усевшись со своей жертвой на каком-нибудь толстом суку, Нерр принимался раздирать добычу, и цветные перышки, как опавшие лепестки цветов, опускались на снег, а не успевшее остыть птичье тельце перекочевывало в желудок к ястребу, передавая ему свое тепло.

Грачи теперь все до одного перебрались в село, потому что там все-таки находилась кое-какая пожива, правда, ее с каждым днем становилось все меньше. Скромно нахохлившись, рассаживались они по тем дворам, где как раз забивали свинью, соблазнительные запахи усиливали и без того терзавший их голод, и волнение их лишь росло, когда появлялась Теч, сорока, и у всех на глазах дерзко похищала куски мяса.

Каждый раз, когда Берти приносил корм аисту, филин не мог удержаться, чтобы не подсматривать из-за балки, и жадно сглатывал слюну, потому что голод терзал его нещадно. Он уже несколько дней прятался за балкой под потолком, но пока его еще никто в хлеву не заметил. По ночам он выскальзывал наружу и пытался охотиться на мышей, но результат был плачевным: всего-навсего одна полевка и одна летучая мышь за три дня. Летучие мыши — племя Чис — погрузились в зимнюю спячку, и спали они там же, на знакомой филину колокольне, но в таком трудно доступном месте, что Ух сумел извлечь оттуда только одну из них, да и то с превеликим трудом. А этот аист внизу знай себе ест и ест без забот, без печалей. Берти вышел из сарая, и Ух, от голода позабыв об осторожности, слегка высунулся из-за балки, но от аиста даже это мимолетное движение под потолком не укрылось. Он перестал есть и посмотрел вверх. Тут и остальные обитатели хлева уставились на балку, и посрамленному филину не оставалось ничего другого, кроме как выйти из своего укрытия,

— Я подумал, что вы все равно разрешите мне побыть тут, — подобострастно поклонился он. — Вы, наверное, не забыли, что я лечил Келе…

— Ну, еще бы… — повел ушами Мишка, — хорошо же ты его вылечил…

— …и я всем и каждому даю только добрые советы.

— Как же, как же! Помнится, в последний раз ты обещал вернуться и рассказать нам, когда кто из нас испустит дух.

— Мало ли чего не наговоришь сгоряча! Да и Келе тогда меня очень обидел: сказал, что я питаюсь падалью.

— Это не я сказал, — распушил перья аист, — а твой сородич, полевой сычик.

— Иной сородич хуже врага, но сейчас это не важно… Если вы не разрешите мне остаться здесь, холод погубит меня. Неужели вы этого хотите?

Ему никто не ответил. Му, пожалуй, нашлась бы, что сказать, но она как раз пережевывала жвачку, а с таким делом, как известно, торопиться не положено. Мишка молчал, уставившись перед собой, и только глаза его зажглись лукавым блеском.

— Тут уж Копытку решать, — шевельнулся наконец ослик. — Копытко здесь самый главный, потому что у него отец был этот… ну, как его…

— Скакун, — повернулся к ним Копытко. — Но я больше в эти дела не вмешиваюсь. Берти приводит сюда, кого ему вздумается, но, судя по всему, вольный народ теперь не так уж гордится своей вольной жизнью… а прежде, бывало, как кичились свободой.

В этот момент хлопнула откидная дверца у входа и влетела взбудораженная собака.

— Берти поймал Торо! Поймал Торо! — возбужденно колотила она хвостом. — Торо до того ослаб от голода, что не мог взлететь, и Берти его поймал. Сейчас принесет сюда…

— Ну, что я говорил? — Копытко дернул привязь. — Все по-моему и вышло. — И конь обернулся назад, потому что в этот момент распахнулась дверь, и вошел Берти, неся насмерть перепуганного грача.

Берти поставил птицу на ларь с овсом и один за другим выдернул из грачиных крыльев маховые перья. Грач барахтался, отбивался, ждя неминуемой смерти. Но страшной развязки ждали и все остальные в притихшем хлеву. Мишка даже и не смотрел в ту сторону, Копытко тоже отвернулся, Му, не проявляя ни малейших признаков волнения, невозмутимо продолжала жевать свою жвачку, а Келе подумалось, что, должно быть, вот так же выглядел и он, когда Берти поймал его; и лишь собака, глядя на хозяина, взволнованно виляла хвостом. Но ничего страшного не случилось.

Берти оставил грача на ларе с овсом и ухватил собаку за ухо; она жалобно заскулила.

— Не вздумай трогать грача, поняла? Нельзя! — и он выпустил собачье ухо.

Вахур встряхнула головой и лизнула руку Берти, как бы говоря: «Поняла!»

Виляя хвостом, она проводила Берти во двор, но тут же вернулась, желая побыть со своими приятелями.

Когда Вахур опять прошмыгнула в хлев, там все еще стояла напряженная тишина. Грач отодвинулся к стене, но выражение смертельного ужаса в его глазах пропало. Первым он встретился взглядом с конем.

— Да, вижу тебя, Копытко, — грусто заморгал он. — Как же, я тебя хорошо знаю. Сколько раз любовались мы твоей красивой блестящей гривой, когда ты пробегал внизу, под нами! Прошу тебя, передай потом моим соплеменникам, что человек погубил меня.

— Человеку ты вовсе и не нужен, Торо, — ответил ему взглядом Копытко, растроганный этой искренней похвалой. — Вот увидишь, все будет хорошо. Смотри, ведь и Келе здесь…

Теперь грач перевел взгляд на Келе.

— Удивляюсь тому, что вижу тебя здесь, Келе, хотя старый Торо — наш лазутчик — рассказывал нам о тебе. Но мы никогда не мешали охотиться друг другу, поэтому мне нечего тебя бояться. Я только человека боюсь и Вахур…

Вахур вильнула хвостом и строго посмотрела на грача.

— Торо, мне запрещено тебя трогать: ведь ты принадлежишь Берти. Торчи ты у меня под самым носом, и то я тебя не трону. Вот хоть Келе спроси, он не даст соврать…

— Не понятно мне все это, — растерянно поморгал глазами грач.

— Мне тоже не понятно, но это так, — взглядом подтвердил Келе. — Можешь взобраться хоть на спину Вахур или Мишке, и ни одно перо не упадет с тебя. А кстати, взгляни наверх: Ух тоже здесь.

У собаки шерсть встала дыбом; она недовольно зарычала и посмотрела на балку.

— Нельзя Уху тут находиться, — заворчала она, — пусть убирается куда хочет. Он опять станет ухать, а я волей-неволей визжать начинаю, будто с меня шкуру сдирают…

— Не стану я ухать, Вахур, — филин умоляюще смотрел на собаку, — обещаю тебе: и видеть меня ты не будешь, и голоса моего не услышишь. На холоде я погибну… и потом остальные разрешили мне остаться здесь…

— Да, мы разрешили, — кивнул конь, который все еще таил обиду на Вахур.

Собаке давно уже хотелось помириться с Копытком, сердце у нее было доброе, отходчивое, и вот сейчас она обрадовалась удобному случаю.

— Я этого не знала, — завиляла она хвостом. — Если Копытко разрешил тебе остаться, тогда другое дело.

— Но только здесь не ухать, — топнул копытом конь, давая знать, что и он согласен на мировую, — я этого тоже не выношу, хотя у меня и не такой тонкий слух, как у Вахур. Каждый раз, когда мы возвращаемся из города, я еще едва различаю вдали наш дом, а Вахур уже слышит нас и выбегает встречать, и мне это всегда очень приятно.

— Вы тут до того славно разговорились, — ехидно повел ушами Мишка, — что мне захотелось покричать…

Тут Вахур без лишних слов выскочила из хлева, а Му, которая как раз кончила жевать жвачку, укоризненно посмотрела на Мишку.

— Заранее хочу предупредить тебя, Мишка, — корова покачала головой, — чтобы ты потом не обижался, но если

ты заревешь у меня над ухом, я бодну тебя. Так что ты уж не обижайся…

— Что же делать, если мне время от времени положено кричать…

— А мне положено бодаться.

Мишка недобро покосился на корову, но потом задорно махнул хвостом.

— Вовсе я и не собираюсь кричать, просто мне хотелось испугать Вахур.

— Иго-го-го-о! — тихонько рассмеялся Копытко.

Мишка чуть не лопнул от злости, но сказать ничего не мог, и в хлеву какое-то время раздавался только редкий отрывистый стук: это грач подбирал по зернышку оброненный на крышку ларя овес.

— Когда Большое Светило опять станет знойным, — грач благодарно посмотрел на коня, — и Зу захотят полакомиться твоей кровью, я сяду тебе на спину и переловлю их всех до единой.

— Похвальное намерение, — тряхнул головой ослик, которого так и подмывало сказать кому-нибудь гадость, — конечно, при условии, что ты сможешь летать. Твои перья — вон они, валяются на полу…

— Перья вырастут, — и Торо продолжал склевывать зерно.

— Конечно, вырастут, — поджал ногу Келе и взглянул кверху, ища у филина поддержки.

— Вырастут, — сонно моргнул Ух.

Мишке не хотелось ссориться с Келе, но и смириться с таким поражением он тоже не мог.

— Чем болтать попусту, лучше сосну малость, — кивнул он, словно сам с собой соглашаясь, и втайне надеялся, что кто-нибудь да придерется к его словам, но никто ему не возразил.

Через несколько минут все обитатели хлева мирно посапывали. Даже Торо закрыл глаза. Только Мишка не спал: внутри тяжким комком давила обида.

Холода все еще не отпускали. Едкая стужа вытравила все признаки жизни в природе, ледяной рукой стиснула все живое: ручей промерз до дна, птицы замертво падали с веток деревьев, дикие звери не двигались с насиженных мест, пытаясь сохранить остатки тепла, поддерживающие в них жизнь.

Замерзших птиц подбирала Карак, лиса, но и Ух не брезговал ими. Тут уж не до стыда — приходится и падалью перебиваться. Правда, в хлеву он говорил всем, что охотится на мышей. Ух пытался даже выловить воробьев из соломенного стога, но напрасно: Чури забились глубоко внутрь, лишь однажды выпорхнул из стога какой-то вспугнутый воробьишка, и филин мигом подхватил его.

— Да-а, — вздохнул Ух, что ни говори, а лучше теплой пищи ничего не придумаешь… — И, взбодрившись, он полетел над занесенными снегом полями в надежде, что вдруг да подвернется и еще какая-нибудь добыча. Но ничего подходящего не попадалось. Вся округа точно вымерла. Воздух был застылый и такой плотный, что треск далеко в лесу какой-нибудь ветки раздавался ружейным выстрелом. Ух решил слетать в сторону леса — не велико расстояние для филина, — как вдруг внезапно застыл, словно наткнулся на стену.

На снегу лежал замерзший дикий козленок.

Филин опустился пониже, как следует разглядел в камень закоченевшую тушку, затем опять взмыл вверх: с козленком ему все равно было не справиться. Может, повезет и за садами подвернется какая птаха или мышь, подумал он, и опять опустился так низко над землей, что чуть не столкнулся с Карак, лисой. Ух предостерегающе зашелестел крыльями.

— Не порть мне охоту, Карак, а за это я сообщу тебе добрую весть.

— Любопытно, что это за добрая весть! — проворчала лиса, усаживаясь на снегу.

— У леса валяется дикий козленок.

Лиса в знак признательности только вильнула хвостом и умчалась по направлению к лесу. Козленка она углядела еще издали, а заметив, перестала спешить. Пройдя немного, она уселась на снегу и принялась внимательно разглядывать добычу. Затем, держась на почтительном расстоянии, обошла ее кругом. Других следов, кроме неуверенных, сбивчивых следов козленка, вокруг не было видно. Это успокоило голодную хищницу, но все равно она не торопилась броситься к добыче. Снова присела, на этот раз повернувшись мордой к лесу, и долго прислушивалась, приглядывалась. Опять ничего подозрительного. Теперь она описала возле козленка меньший круг и принюхалась: ничего, воздух был чист и без запаха — как лед. Тогда лиса осторожно, тихой тенью скользнула к козленку, опять притаилась, прислушалась и, успокоенная, принялась терзать тушку.

А Ух до самого рассвета кружил над садами, среди домов, но поймать ему удалось всего лишь единственную мышь, да и ту на одном из чердаков, куда он залетал с большой неохотой: Ух терпеть не мог незнакомые места. Звезды уже бледнели, когда он скользнул с чердака хлева внутрь, и едва он успел спрятаться в своем укромном местечке за балкой, как с фонарем в руках явился Берти задать животным корм.

Пока его питомцы ели, Берти почистил скребницей Копытка, ласково почесал Му, вынес навоз — при этом холод кинулся внутрь с такой неудержимой силой, будто на пути его подняли заслонку, — и всюду набросал свежую подстилку.

Грач прижался к стенке и оттуда следил за человеком.

«Не ест, — думал он, — не пьет, не охотится и гнезда не вьет. Зачем, спрашивается, на свете живет?»

— Ах, да, — спохватился под конец Берти, — чуть было не забыл… — Он запустил руку в карман и насыпал на крышку ларя горсть кукурузных зерен.

— Вот тебе харч, грачик.

Грач даже не шелохнулся. Подозрительно покосился он на кукурузу. «Не иначе как ловушка или капкан какой под ней», — думал он. Во дворе давно уже рассвело, а грач все еще стоял и не решался притронуться к кукурузе, лишь смотрел на нее не сводя глаз. Но вот он осторожно подобрал зернышко, которое откатилось в сторону: ничего страшного не случилось. Взял еще одно. Оглянулся по сторонам: всем не до него. И грач клюнул опять…

В окошко хлева заглянуло солнце; хлев сейчас напоминал спальню, проветренную и прибранную после ночи. Соломенная подстилка отливала свежей желтизной, холодный как лед воздух рассеял ночные запахи, и остро ощущался аромат сена. Все обитатели опять задремали, только грач постукивал-пощелкивал по крышке ларя, склевывая кукурузные зерна.

Но вот лучи солнца достигли Келе, аист проснулся от их яркого потока и вытянул, распустил больное крыло, а присмотревшись к нему получше, замер от радости: голая кожа обросла мягкими перышками и маховые перья набухли в местах среза.

Келе сложил крыло и встал, поджав одну ногу.

«Растут», — подумал он, но не стал ни с кем делиться своей радостью. «Растут», — кивнул он и почувствовал: и человек, и здешние его приятели сразу словно отошли куда-то далеко. Аист прикрыл глаза. «Этот белый покров снаружи, он должен рано или поздно исчезнуть, — думал он, — и в лугах опять заквакает веселое племя лягушек». Не мигая смотрел аист на солнце и думал о своем крыле. Когда оно перестало болеть, это было хорошо, очень даже хорошо, но отрастающие перья — еще важнее. Для аиста это — возвращение на волю.

Он опять закрыл глаза, словно желая скрыть от всех свою великую тайну. И не открыл их, даже когда в хлев вошла Вахур, весьма взбудораженная, собираясь сообщить своим друзьям волнующую новость: погода, видимо, переменится…

Но поскольку все спали, она тоже улеглась с краю подстилки. И ничто больше не нарушало тишины. Даже грач перестал постукивать клювом, потому что кукуруза вся кончилась.

И действительно, в то утро еще до полудня — а дело было на рождественской неделе — погода переменилась. Подул южный ветер, и по дальней кромке неба у горизонта проступили мелкие облачка. Неподвижный дотоле воздух всколыхнулся, обмяк, как намокшая под дождем скрипичная струна. Хрустально прозрачный, он теперь затуманился, скрыв очертания дальних холмов. Острые ребра снежных хрусталиков стерлись, снег начал оседать. С деревьев облетел иней, с кустов разом упала укутывавшая их тяжелая одежда, залегшие в ельнике олени поднялись, косули запрыгали на полянке в лесу, пытаясь согреться, а куропатки — впереди куропач с подковообразной грудью, за ним самочки — с квохтаньем припустились бежать по снегу к поросшему кустарником склону холма, где проглянула земля и сухие будылья сулили поживу — мелкие, неосыпавшиеся семена.

— Скорей, скорей, скорей, — подгонял свое семейство куропач, и куропатки, пригнув головки, спешили следом. Время от времени они останавливались, чтобы оглядеться по сторонам, и от их проворных лапок взметались фонтанчики снега.

До поросшего густым кустарником склона оставалось уже совсем недалеко, когда куропач заметил опасность и подал сигнал; все семейство, шелестя крыльями, отчаянно бросилось наутек.

— Под куст… под куст!

В воздухе, неотвратимо приближаясь, скользил Килли, ястреб-тетеревятник. Куропатки, подстегиваемые смертельным ужасом, торопились изо всех сил, так что крылья их громко шелестели. Ястреб же едва шевелил крыльями и все же передвигался гораздо быстрее их. Куропатки спасали свою жизнь, Килли торопился набить брюхо — причины для спешки разные…

Но вот, наконец, и спасительный кустарник: куропатки стремительно, как снаряд, ворвались в заросли и затаились. Однако если вы решите, что ястреб после этого отказался от затеи полакомиться нежным куропаточьим мясом, то очень ошибаетесь. Сокол после неудачного нападения оставляет свою жертву в покое, но сокол — хищник привередливый, ястреб же — низменный головорез, понятия не имеющий о разбойничьей чести. Смысл его жизни — кровопролитие, его единственная страсть — убийство. Он преследует голубя, даже если тот успел юркнуть в голубятню, он способен извлечь канарейку из клетки, если ее позабыли внести в дом, он беззастенчиво разоряет гнезда, убивает высиживающего птенцов фазана; ястреб отнюдь не отличается храбростью, но страсть к истреблению делает его дерзким, и он может, к примеру, утащить с кухонного порога цыпленка, приготовленного хозяйкой для жаркого.

Вот и на этот раз Килли и не думал отказываться от своего намерения. Он описал круг и принялся парить над кустарником — густыми, колючими зарослями терновника; глаза его так и сверкали от ярости. Куропатки с неистово бьющимся сердцем притаились, боясь пошевелиться, и Килли никак не мог подобраться к ним сквозь гущу веток. Куропач отчаянно моргал, давая знак молодым птицам:

— Не вылетать! Ни в коем случае не вылетать из кустарника!

Коричневатое оперение куропаток сливалось с землею, с опавшей сухой листвой, так что их никто бы не заметил, но зоркого ястреба не проведешь. Он уже прикидывал, как бы половчее подобраться к бедным птицам, когда на гребне холма резко хлопнул ружейный выстрел; над верхушками кустов со свистом пролетел заряд дроби, и Килли без памяти от страха метнулся в спасительную гущу.

— Экого маху ты дал, сынок, — произнес чей-то густой бас. — Спокойно можно бы подобраться к нему поближе: этот разбойник, когда выслеживает добычу, ничего не слышит и не видит вокруг.

— Кажется, влепил я ему…

— Черта с два! Промазал ты, а не влепил. Слишком низко взял, а жаль: ведь одним удачным выстрелом можно было бы спасти несколько стаек куропаток. Дай-ка сюда ружье!

Сынишка лесника сконфуженно вернул отцу ружье.

— Тут первым делом выдержка и спокойствие надобны, — поучал лесник. — Ну да ладно, не вешай нос.

— Совестно мне…

— Совеститься нечего, а на дальнейшее попомни. Ну, пошли, а то смеркается. Ишь, погода-то как потеплела!

И лесник с сыном направились к лесу.

В долине начал скапливаться предвечерний туман, и заходящее солнце скрылось в пышных пепельных облаках. А с юга бесшумно наплывали все новые и новые облака, низкие и разбухшие.

В хлеву сразу стемнело. Голод настолько измучил филина, что сегодня он вылетел на охоту раньше обычного. В туманных сумерках его никто не заметил — воробьи давно попрятались на ночлег, — и через минуту Ух уже плавно летел над полями. Погода по сравнению со вчерашней стала мягче, и филин мог не спеша тщательно прочесать окрестности.

По полям оживленно сновали зайцы, а у леса два человека возились над тушей замерзшего козленка, которая вчера послужила ужином для лисы. Ух взмыл повыше, желая удовлетворить свое любопытство, но так и не понял, что там происходит. Один из людей зачем-то поворошил остатки козленка, затем поднялся, и люди ушли.

— Подозрительно, очень подозрительно, — взволнованно затрепыхал крыльями филин. — Надо бы предупредить Карак. — Но тут же сердито одернул самого себя: — Пусть Карак сама заботится о своей шкуре, если в чужие дела вмешиваться, то совсем с голоду пропадешь. — И Ух повернул к камышам.

Внимание! Филин словно тень застыл в воздухе. В этот самый момент Чирик, ласка, в камышах поймала мышь и осторожно, как змея, у которой вместе с головой приподнимается и часть туловища, подняла свою маленькую изящную головку. Мышь еще билась в пасти у маленькой хищницы, когда Ух обрушился на ласку. Чирик несмотря на испуг стоически отбивалась — покуда могла. Но филин ухватил ее сзади, и когда когти его сомкнулись у ласки на загривке, она обмякла бессильно, но даже мертвая не выпустила своей добычи.

Филин предпочел убраться прочь, потому что не любил соседства камышовых зарослей. Ноша оказалась тяжелой, и только после второй попытки взлететь он ощутил под собой упругие струи воздуха.

— Однако же и слаб я стал, совсем измотал меня голод, — сокрушенно покачал Ух своей взъерошенной головой, но затем, утешившись мыслью о предстоящей трапезе, уселся на обломленный сук старой ивы. Сначала он высвободил из пасти ласки мышь и проглотил ее целиком, а затем принялся терзать ласку, нежная пушистая шкурка которой с треском, словно бумага, рвалась под его когтями. Разделавшись с добычей, филин почувствовал, что у него даже голова кружится от блаженства. Он согрелся, брюшко его сыто раздулось, теперь можно было покойно сидеть, переваривать пищу и смотреть в темноту. Вчерашняя ночь была безжизненно застылой и немой, сегодняшняя же выдалась мягкой, наполненной движением и звуками. Этих звуков не в силах был бы уловить слух человека, и даже дикие животные различали далеко не каждый из них, впрочем, звуки эти не всегда исходили от живых существ.

Взять, к примеру, ветер. Мягкое движение воздуха вольные звери и птицы, пожалуй, еще улавливали, но слышать — слышал только филин. Он слышал ветер вблизи и слышал вдали, отчетливо улавливал, как поглаживает ветер заснеженные поля, задевает метелки камышей, ветви плакучей ивы, шелестит сухими стеблями растений. Слабое колыхание воздуха, которое еще и ветром-то нельзя

было назвать — от него не пошевельнется даже завеса тумана, — для всех оставалось незаметным, но Ух отчетливо и ясно слышал, как воздушные струи обтекали его тело сверху и снизу, плавно набирая силу и скорость. Где-то в дальней дали, обретя размах, этот воздушный поток уже шумел вовсю, и филин слышал и это.

От его слуха не укрывалось, как подступающее с юга воздушное течение разъедало снег: снежный пласт под его воздействием истончался, испарял влагу.

Снежный покров оседал, как обветшавшая крыша — Ух слышал и это и удовлетворенно кивал:

— Великая Белизна стареет… скоро исчезнет…

Ни одна пушинка с шелковистых метелок камыша не могла слететь без того, чтобы Ух не услышал, его чуткий слух улавливал даже, как в дупле старой ивы шевельнулись личинки бабочек.

Шорох крохотных лапок мыши, пробежавшей по снегу, был для него равнозначен шуму, а стоило шелохнуться в камышах зайцу, филин воспринимал это как раздражающий грохот.

Но такими же верными помощниками были и его глаза. Они обладали способностью как бы впитывать и хранить впрок поглощенный свет; глаза филина то вспыхивали, как фонари, то чуть теплились, подобно огоньку свечи. При дневном свете зрачки его становились крохотными, с булавочную головку, зато филин единственный мог сказать о себе, что он видит даже в самую непроглядную ночь. Он не угадывал предметы и движения, он видел их.

Потому-то и любил филин ночное время: это была пора, когда он властвовал безраздельно.

И вот Ух сидел на дереве и всматривался в ночную жизнь.

Сперва внизу, под ним, пробежал заяц, подняв до того невообразимый шум, что филин лишний раз подивился, отчего так истощала лиса: чем пробавляться мороженой козлятиной, могла бы отведать зайчатинки, заяц так сам в пасть и просится. Но заяц скрылся, и филину стало скучно. Ночь была на исходе, и филин решил еще раз облететь окрестности, прежде чем повернуть к дому и впервые за много дней уснуть с сытым желудком.

Еще издали он заметил у туши козленка какое-то оживление. Что бы это значило? Уж не Карак ли там? — прошелестел филин крыльями. Подлетев поближе, он увидел, что лиса мечется из стороны в сторону, извивается, судорожно дергается, скрежеща зубами, и тело ее сотрясают приступы рвоты.

— Человек… человек, — хрипела лиса, — он что-то положил сюда… — И Карак в муках принялась кататься по снегу.

— Капкан, что ли? — с любопытством снизился филин, видя, что бока у лисы судорожно вздымаются, а живой зеленый блеск в глазах постепенно затухает. Лиса еще раз вытянулась, тело ее напряглось в последней, предсмертной судороге, так что все позвонки хрустнули, и замерло.

Вот и конец лисе. Филин какое-то время еще парил над застывшим трупом, затем повернул к дому.

— Как тут поймешь человека? — в глубокой задумчивости качал он головой. — Как его разгадаешь?

Эта мысль не отпускала филина и в сарае, на балке, до тех пор, пока он не уснул.

А грузные облака все подступали и подступали с юга. Теперь уже не только филин мог услышать ветер. Правда, он не налетал порывами, не кружил прихотливо, как перед бурей, а струился медленно, равномерно, подобно неисчерпаемым водам какой-то бесконечной и безбрежной реки. Ветер разъедал, разрыхлял, испарял снег, поднимая тяжелые испарения вверх, к облакам, которые от этого разбухали еще больше. Воздух стал гнетущим, дышалось тяжело, казалось, в нем было разлито предчувствие какой-то беды.

Так настало утро.

Берти раздраженно выполнял работу по хозяйству, к питомцам своим не обратился ни словом; но и те не общались друг с другом. Стояли и словно ждали чего-то.

Вдруг над селом появилась стая грачей. Они что-то прокаркали своим собратьям, обосновавшимся в селе, после чего грачи все до одного взмыли вверх и принялись кружить, точно подхваченные смерчем.

— Ка-ар… ка-ар… непогода идет, надвигается… кар-р!

Вершины холмов уже едва можно было различить, сад плавал в волнах тумана, стекла в окнах запотели, а ветер засвистел и вдруг резко ринулся напролом — как взбунтовавшийся невольник.

— Не стану вас больше носить! — взвыл он и нещадно ударил по низко нависшему брюху облаков, стал рвать, трепать, гонять их, пока не умаялся. Но к тому времени из разорванного нутра облаков плавно, медленно посыпался белый снег.

Округа точно вздохнула с облегчением. Так под шум разгулявшегося ветра по свету шагала Зима.

— Пожалуй, и я бы съездил в город, — Янош Смородина выглянул из окна, — но если тебе охота, поезжай ты.

Берти, пристроившись у печи, не спеша закусывал хлебом с салом. Время от времени он бросал хлебные корочки собаке, сидевшей напротив хозяина; глаза Вахур блестели, и стоило только Берти поднести ко рту кусочек сала, как она судорожно сглатывала слюну. Хлеб она принимала без особой радости, но терпеливо ждала, зная, что кожица от сала достанется ей.

— Хорошо бы мне справить шапку новую, какую подешевле, а у вас, дядя Янош, сапоги каши просят. Что, если нам обоим поехать?

— Тащи сюда нашу казну!

Берти защелкнул складной ножик, кожицу от сала бросил изнемогающей в ожидании собаке, обтер жирные пальцы об штаны и вынес из комнаты коробку из-под обуви.

В коробке под целой грудой мелочи лежало несколько бумажек. Смородина извлек банкноты, прикинул на руке вес коробки с мелочью и определил:

— Хватит! Мелочь держи при себе, чтобы было чем сдачу отсчитывать, а бумажные деньги пусть будут у меня. Как распродадим овощи, так купим тебе шапку.

— И сапоги…

— Ну, и сапоги, ежели подвернутся подходящие да не запросят с нас слишком дорого.

— Обязательно подвернутся! Так я пойду укладывать товар, — с готовностью поднялся Берти.

Снегопад уже почти прекратился, и из-за облаков, отороченных белой каемкой, временами даже проглядывало солнце.

— Вон как распогодилось в нашу честь, — Берти с довольной усмешкой посмотрел на небо, а затем вытащил из-под навеса сани, перенес из подвала заранее подготовленный и разложенный по мешкам товар, после чего зашел в хлев, чтобы еще раз почистить коня, расчесать ему гриву: что ни говорите, а не каждую неделю доводится покупать новую шапку и сапоги, вот и выходит, что это чуть ли не праздник.

— Ну, теперь можно и отправляться. Хорош ты, Копытко, другого такого коня днем с огнем не сыскать на всем базаре!

— Ох, уж этот Берти! — едва скрывая зависть, прядал ушами Мишка. — Дверь оставил открытой, а мог бы сообразить, что у Му скоро будет детеныш и ей ничего не стоит простудиться…

— Ничего, не простужусь, — корову трудно было вовлечь в какие-либо интриги, — мне вовсе и не холодно. И что уж тут толковать — красавец-конь наш Копытко! Слышите: сейчас ему на шею привешивают колокольчик.

Снаружи слышалось тихое позвякивание.

— Лично я этого не выношу, — тряхнул головой ослик, — меня эти погремушки только раздражают. Прежде и на меня тоже вешали колокольчик, прилипнет, бывало, к тебе, как репей, и никак от него не отвяжешься. Стоит только чуть шелохнуться, как он тут же тарахтит во всю мочь…

— А Вахур нравится, — взглядом возразила Мишке корова: в этот момент со двора донесся веселый собачий лай.

— Гав-гав-гав! — заливалась Вахур. — До чего же ты у нас красивый, Копытко, весь блестишь, словно Большое Светило, не напрасно отец у тебя был знаменитый… этот, ну, как его…

— Скакун! — глаза коня заблестели от похвалы.

— Верно, скакун!.. Ну, ладно, возвращайтесь поскорее, а я стану поджидать вас.

Польщенный Копытко заиграл крупом.

— Ты даже не представляешь, Вахур, до чего приятно мне это слышать! Обрати внимание, как мы будем выезжать со двора.

— Тошно слушать, как они лижутся друг с другом! — Мишка раздраженно махнул хвостом, но тут все взгляды обратились к двери, потому что на пороге появился Берти — в новом пальто.

Берти принес завернутый в бумагу корм для Келе. Оделив аиста, он высыпал перед грачом горсть кукурузы, корове дал сена, а Мишку решил побаловать овсом.

— Какой гостинец тебе привезти, Мишка? — Берти погладил грустно понурившегося ослика. — Приглядывай за порядком, ты тут самый умный…

Мишка вмиг позабыл все свои обиды, но из приличия не стал тотчас тянуться за овсом, чтобы не показаться прожорливым.

— Видали? — горделиво тряхнул он головой, едва Берти успел выйти из хлева. — Видали? И колокольчик не помогает, понапрасну Копытко набивается к Берти в любимцы, Берти только одного меня и признает!

Во дворе опять зазвенел колокольчик, восторженно залаяла собака, сани скользнули по снегу, и Копытко с высоко вздернутой головой, выписав неимоверно красивую дугу, выкатил со двора. Смородина и Берти, приосанившись, откинулись на сиденье; с тихой радостью и умиротворением взирали они вдаль, на стелющуюся меж двух рядов тополей дорогу, несущую новый день. На колени они для тепла набросили попону, у Смородины из драных сапог проглядывали чистые портянки, намотанные по торжественному случаю покупки обновы; шапка у Берти точно отболела какой хворью, от которой у нее вылезла половина меха. Но упряжь сверкает, на Копытке шерсть лоснится, конь гарцует, словно за ним следит множество глаз. Снежные поля искрятся под лучами солнца, воздух потеплел, и у людей на душе стало теплее, а еще больше подогревает их настроение предвкушения новых радостей, и кажется, будто звон колокольчика соскользнул на снег и теперь проказливо бежит рядом с санями, и смеется-заливается…

— Хорош денек! — говорит Берти.

— Хорош! — кивает Смородина.

Этим все сказано, и дальше друзья молчат всю дорогу.

Смородина стоял на базаре у ларька сапожника и, удовлетворенно улыбаясь, попыхивал трубкой. На ногах у него красовались новые сапоги.

— Иди-ка сюда, Берти! Взгляни, как меня опять облапошили…

Ответом на эти слова был веселый взрыв смеха.

Однако Берти не поддался общему веселью. Укрыв попоной Копытка, он церемонно, за руку поздоровался с сапожных дел мастером и его женой. Сейчас Берти было не до шуток, он сознавал всю ответственность момента. Янош Смородина выставил ногу вперед, а Берти, с важным видом подперев ладонью подбородок, сперва бросил взгляд на обнову сверху. Затем оглядел сапоги со всех сторон, а после наклонился и пощупал кожу.

— На мозоли не давят? — поднял он глаза на Смородину.

— Нет, будто их и вовсе не бывало.

— Так я и думал. Что ж, работа ладная, — и Берти с глубочайшим почтением перевел взгляд на сапожника. — Недаром говорится, дело мастера боится.

Глаза сапожника заблестели от похвалы, жена его заулыбалась, но теперь повеселел и сам Берти.

— Жена, поднеси гостю.

Отвернув пробку у фляжки, Берти сперва принюхался.

— Что твоя тубероза! — одобрительно заметил он. — Ну, ладно, за ваше здоровье! — и Берти отхлебнул большой глоток неимоверно крепкой домашней палинки. — И чтоб сапогам вашим сносу не было, дядя Янош.

Затем хлебнул и Янош Смородина, и сам мастер. Старые, отслужившие свой век сапоги забросили под брезент в сани и после шумных прощаний Смородина и Берти отправились к скорняку.

Здесь Берти повел себя так, словно ему ничего не стоило скупить весь товар в палатке и с места не сходя расплатиться наличными.

— Нам шапку, какую получше! — сказал он хозяину.

— Самую что ни на есть лучшую! — подхватил Смородина, который за время покупки сапог не раз успел приложиться к фляжке с палинкой и сейчас взирал на Берти с такой нежностью, словно на кровное свое детище. Но, собственно говоря, тут и не было натяжки: он действительно любил Берти как родного.

Смородина не торгуясь выложил на стол сполна всю цену, какую хозяин запросил за товар. Но зато и шапка оказалась мягкой как бархат, теплой будто печка и островерхой, что церковная башня. Берти залихватски сдвинул ее на затылок, а старую, облезлую свою шапчонку бросил в сани к сношенным сапогам Смородины.

— Коли хотите, дядя Янош, можем и в обратный путь трогаться.

— Как скажешь, сынок…

Сани летели стрелой. Копытко, будто почуяв настроение седоков, одну за другой обгонял повозки, разъезжающиеся с базара по домам. В такие моменты Берти и Смородина с серьезным видом устремляли взгляд вперед, словно никого вокруг и не замечали, но, обогнав повозку, улыбались, довольные. Под конец уж и обгонять некого стало.

— Не закурить ли нам, Берти… — Смородина извлек из кармана две сигары.

Денек выдался чудесный — под стать их настроению. Смородина, любуясь новыми сапогами, поставил ноги на перекладину саней, на голове у Берти отливала шелковистым ворсом новая меховая шапка, и тополя наклонились вперед, словно и они хотели разглядеть обновки. Сани точно и не по снегу скользили, а плыли, будто лодка, и казалось, что за снежными полями, где-то у горизонта поджидали людей дни, полные радостей.

— Ну, Берти, коли уж мы с тобой раз в кои-то веки загулять решили, заводи песню, да такую, чтоб за душу брала…

Первой насторожила уши Вахур, а там и Агнеш прислушалась и выглянула в окно, стараясь разглядеть, что там, на обсаженной тополями дороге. Обед она стряпать кончила, и можно было бы и отправляться домой, а только ну как оставят ее отобедать, — подумалось ей, — и компания приятная, и свои харчи целы останутся. И Агнеш решила обождать. Время от времени она приоткрывала дверь, прислушиваясь, не звенит ли колокольчик саней. Но звон колокольца она услышала лишь потом, а сперва донеслось разухабистое пение.

«Ночка лунная светла,

Фиалка в поле расцвела,

А за нею лютик тянется…» — самозабвенно выводил Берти.

— Видать, выпили! — понимающе блеснули глаза Агнеш, и она тут же шлепнула на сковороду два здоровенных куска колбасы. В будний день такое роскошество было никак не допустимо, но Агнеш хорошо изучила повадки мужчин.

— Ясное дело, подвыпили! Ишь, как поют-заливаются…

Теперь уже ясно слышалось бренчание колокольчика,

Вахур залилась веселым лаем, а Копытко — точно и не было позади пробежки до города и обратно — великолепным резвым аллюром завернул во двор.

Мужчины, завидев Агнеш, молодцевато выпрямились, а женщина улыбнулась им приветливо.

— Вот мы и прибыли, — Смородина приветственно махнул зажатой в пальцах сигарой. — Что у нас на обед, Агнешка?

Агнеш тотчас заметила и новые сапоги, и высоченную шапку на голове у Берти.

— Не беспокойтесь, знаю я, какой обед полагается после удачной покупки! Каковы обновки, таков и обед. Небось не каждый день этакий праздник выпадает…

— Душевные речи и слушать приятно!

Янош Смородина, добравшись до кухни, плюхнулся на стул, а Берти повел Копытка в хлев.

От жареной колбасы исходил аппетитнейший дух; Агнеш терла на терке хрен, а Смородина знай себе сидел и улыбался. Время от времени он шевелил пальцами, проверяя, не жмут ли новые сапоги. Однако мозолям, неизменно чутким к перемене погоды, в новой обувке было покойно.

Берти пришлось пригнуться у притолоки, чтобы не слетела с головы высоченная шапка, и некоторое время он еще покрасовался в ней и на кухне.

— Так я подаю на стол, — сказала Агнеш и подумала, что мужчины, если и выпили, то, должно быть, немного, потому что, как вошли в кухню, тихие стали, не видно, что в них палинка шумит. А хоть бы и выпили, так на свое пьют, потом заработанное; к ней, Агнеш, они добры, и она себя чувствует тут как дома.

— Накладывайте себе, Агнеш, не стесняйтесь, вы тут своя!

Эти слова произнес Берти, и рука Агнеш скользнула к его руке, но взгляд ее был устремлен на Яноша Смородину.

— До чего ж вы оба добрые да хорошие!

Копытко упругим шагом прошествовал на свое место и, когда за Берти закрылась дверь, огляделся вокруг.

— Вот мы и вернулись. По дороге и в городе все смотрели на нас… Торо, я видел твоих сородичей, но даже знака не мог им подать, потому что Берти сегодня был какой-то шумливый. Цитер, синица, что-то прокричала мне, но я не совсем разобрал. Вроде бы беда приключилась с Карак.

Тут из своего уголка высунулся филин и щелкнул клювом на свой привычный лад.

— Карак пришел конец, — вмешался он, — я был там и видел собственными глазами. Человек…

— Капкан? — озабоченно моргнул Торо.

— Нет, там было что-то другое. Карак сказала, вроде бы она съела что-то такое вместе с мясом козленка.

— Какого еще козленка? — повернулся к нему Мишка, который решил было хранить гордое молчание, но любопытство взяло верх.

— Детеныша косули. Он погиб от мороза, и Карак обгладывала его.

— Тогда человек тут ни при чем, — решительно взмахнул хвостом Мишка.

— Очень даже при чем, — стоял на своем филин. — Я сам видел.

— Странно, как это ты ухитряешься все видеть…

— Хочешь верь, хочешь — не верь, но я действительно видел. Человек сделал надрез в боку у козленка и насыпал внутрь какого-то белого порошка… Если бы Карак попалась мне по пути, я предупредил бы ее. Но мы не встретились, и потом, когда я туда прилетел, Карак уже корчилась в предсмертных судорогах.

— Выходит, все-таки человек тут замешан, — после долгого молчания просопел Мишка, обдумав хорошенько все услышанное. — Никак не поймешь, что у человека на уме. С другой стороны, и Карак могла бы поостеречься.

— Туда ей и дорога, — сердито распушил перья Келе. — Кто не умеет о себе заботиться, таких и жалеть нечего.

— Верно сказано, — склонил голову филин. — Чирик тоже не остерегалась и угодила мне в когти, зато я сейчас сыт. А Карак ведь славилась своим тонким чутьем, ей бы надо было только принюхаться хорошенько; но она забыла об осторожности, вот за то и поплатилась жизнью.

— Нечего ее жалеть, — грач стукнул клювом по крышке ларя. — Я раз видел: Карак набила брюхо так, что и дышать едва могла, а все-таки ходила по лугу и подбирала птичьи яйца. Жаворонки уж как ее умоляли, да напрасно. Яйца поедать — вообще примета плохая: говорят, кто яйцами кормится, не доживет до следующего гнездования. Выходит, правда.

Во время этого разговора в хлеву появилась Вахур. Она опять переела лишку, ее одолевал сон, но она не удержалась, чтобы не вмешаться в общую беседу.

— Воровка жалкая, — вот кто была эта Карак! — возмущенно вильнула хвостом собака. — Даже отсюда, со двора, как-то раз унесла одного гуся. Посмела обокрасть самого человека — вот и поплатилась теперь за это!

— Что же, козленок тоже принадлежал человеку? — продолжал недоумевать Келе.

— Выходит, что так.

— Значит, всё принадлежит человеку?

— Конечно, всё.

Глаза аиста стали холодными, как свежий ледок. Он вспомнил о своих отрастающих крыльях…

— Вольные звери и птицы — нет! — решительно тряхнул он головой.

— Вольные звери и птицы — нет! — грач негромко, но уверенно стукнул клювом по крышке ларя.

— Вольные звери и птицы — нет! — распушил перья филин.

— Но кормитесь-то вы тем, что вам дает человек! — стукнул ногой Копытко.

— Мы сейчас не на воле, — взглядом ответил коню Келе. — А вот Ух — вольная птица, и человек ничего не может с ним поделать.

— Человек может убить его.

— Если сумеет! — встопорщился филин. — Но где ему со мной справиться! Только захоти я, и мог бы жить здесь

сколько вздумается, и человек никогда бы не обнаружил меня. Человек, конечно, многое умеет, но далеко не все. Я видел, как человек мучился перед концом точно так же, как Карак, и не мог помочь самому себе, и другие люди тоже не могли ему помочь.

— Наболтали вы тут много, — запрядал ушами Мишка.

— А правда в том, что у вольных зверей и птиц свой Закон жизни, и Закон этот касается только их, а у человека — свой, и распространяется его Закон и на нас. Но кто такие вольные звери и почему они вольные? Те, кого человек не может использовать, то есть бесполезные…

— Не понимаю, что ты этим хочешь сказать, — заморгал глазами Ух, — но я очень доволен, что бесполезен.

— И я!

— И я тоже! — подхватили Келе и Торо. Вахур не зная, что возразить, молчала, Копытко задремал, пригревшись в уютном полумраке хлева. Только Му, вопреки обыкновению, вела себя беспокойно. Она то ложилась, то снова вставала, время от времени оборачивалась назад, будто ждала чего-то, и вдруг негромко замычала, сразу положив конец всем пререканиям и спорам обитателей хлева.

— Время мое приспело. Больно, ох, как мне больно! — как бы жалуясь сказала она. — Ну, да уж ничего не поделаешь: детеныш мой готовится к появлению на свет…

Все умолкли. Келе застыл как вкопанный, филин забился в свой угол, Вахур, ни слова не говоря, вышла во двор, а Мишка отодвинулся от коровы как можно дальше.

— Не пойму, к чему вся эта затея, если тебе так больно, — раздраженно махнул он хвостом, недовольный, что теперь не удастся спокойно соснуть.

— Какая затея?

— Ну вот эта… чтобы теленочек был.

— Ой-ой-ой! — жалобно замычала корова. — Да ты что, совсем рехнулся, Мишка? Неужели ты не понимаешь, как хочется иметь своего детеныша!.. Только бы Берти поскорее пришел! Берти всегда мне помогает. Вахур, ты бы позвала Берти, тебя он понимает…

— Вахур уже успела улизнуть отсюда — взглядом ответил корове Мишка. — Знаешь ведь, какая она у нас сердобольная; ей невмоготу смотреть, как ты мучаешься.

Услышав, что речь идет о каких-то мучениях, филин живо заинтересовался и даже встал на самый край балки, чтобы лучше видеть корову.

— Уверяю вас, никакой беды с Му не случится, — щелкнул он клювом. — Я чувствую, как от нее восходят токи силы и здоровья.

Это несколько успокоило корову, но затем она снова поднялась на ноги и замычала так жалобно и громко, что стекла в окошке задребезжали.

Однако Берти ничего этого не слышал, и Янош Смородина тоже, оба они спали крепким сном, как медведи в зимнюю спячку. Агнеш укрыла их потеплее и решила остаться в доме, пока они не проснутся. С одним из торговцев, возвращавшихся с базара, она передала матери, что вернется, лишь завтра, потому как у нее тут дел полно, а поздно, на ночь глядя, не хочет идти одна, так что пусть, мол, старуха побудет с детьми. И Агнеш принялась за мытье посуды.

Тут-то она и услышала, что мычит корова, однако мычание было тихое, приглушенное, и поэтому Агнеш не сразу осознала его смысл. Она смотрела на тонущий в предвечернем сумраке сад и, сама не зная почему, думала о весне. Закатная пора выдалась туманная, прохладная, от тающего снега скорее промозглая, чем холодная; а женщине думалось о весенних побегах, земле теплой, как парное молоко, и набухших почках…

Мелькнула мысль: который может быть час, — но эту мысль ей подсказало непрестанно доносящееся коровье мычание. Пора бы напоить коня… господи, чего это корова так разревелась? Доить ее ненадобно, молоко у нее давно пропало.

Агнеш прошла в дом, навела повсюду образцовый порядок и принялась подметать пол; как вдруг веник выпал у нее из рук.

— Уж не телиться ли она надумала?

Агнещ направилась в хлев, прихватив ведерко воды для коня. Поставила перед Копытком ведро с водой, потом подошла к Му, постояла минутку, озабоченно прислушиваясь к ее жалобным стонам и следя за ее мучительными, судорожными усилиями, затем повернула к выходу, сердито затягивая уголки платка.

— А эти непутевые знай дрыхнут, и горя им мало! Ужо погодите у меня!

Она влетела в дом, громко хлопнув кухонной дверью, и принялась что было мочи трясти Берти за плечи.

— Корова телится! — кричала она.

Берти даже не пошевельнулся.

— Берти, кому говорят, корова телится! — и Агнеш ущипнула его за руку.

Опять никакого результата. Видно, многовато оказалось сегодня вина да палинки.

Агнеш еще раз окинула взглядом спящих мужчин и, убедившись, что толку от них не добиться, достала из выдвижного ящика ножницы и толстую нитку. Смочив хорошенько нитку в растворе йода, она опять побежала в хлев, даже не закрыв за собой двери.

В хлеву было сумрачно. Агнеш огляделась по сторонам, ища, куда бы ей положить ножницы и нитку, и чуть не вскрикнула от неожиданности, увидев, что позади коровы лежит мокрый комок со взъерошенной шерсткой.

— А ты уж, оказывается, пожаловал, телок-милок! — и Агнеш почувствовала облегчение, пожалуй, не меньшее, чем Му, которая то таращилась перед собой кроткими, измученными глазами, то оглядывалась назад, тихонько мыча — упрашивая:

— Дайте же мне его, дайте его сюда!

— Обожди, обожди малость, — сказала Агнеш и перерезала последнюю нить, которая еще связывала новорожденного теленка с телом матери.

Му поднялась, возбужденно переступая с ноги на ногу.

Агнеш перевязала теленку пуповину, сгребла его в охапку и положила подле головы матери.

— Телка, — определила женщина, — да какая тяжеленная. Пошла прочь, Вахур, не то пинка схлопочешь!

Собака проявляла весьма живой интерес к происходящему и, едва только в хлеву смолкли коровьи стоны, пришла выяснить, что, собственно, тут делается. Агнеш смотрела, как Му вылизывает детеныша, и думала: точь-в-точь будто купают новорожденного младенца.

Малышка Бу пока еще бессмысленно моргала, но во взгляде ее уже отражалось то же кроткое спокойствие, что и у матери. Во всяком случае ее окружал удивительный мир! Солома казалась в меру теплой, но жестковатой, насыщенный неведомыми запахами воздух щекотал ноздри, а слух полнился незнакомыми звуками внешнего мира.

Вымя у коровы раздулось с бадью, и из сосков теплыми каплями засочилось молоко. Му опять замычала:

— Покормить! Хочу покормить детеныша!

Но Агнеш было невдомек, чего хочется корове, да и время для первой кормежки новорожденного еще не настало. Убедившись, что в хлеву теперь все в порядке, Агнеш вдруг вспомнила про распахнутую настежь дверь в кухню.

— Господи, они же там замерзнут совсем! — и побежала к дому. Но даже холод не потревожил мужчин, они по-прежнему спали сном праведников.

Теленок, дочиста вылизанный матерью, постепенно начал обсыхать. Теперь стало видно, что шкурка у него разномастная, в белоснежных и красновато-бурых пятнах; разок-другой малыш повел ушами, словно учился отгонять мух. Он смотрел только прямо перед собой кроткими и чуть глуповатыми глазенками.

Му легла рядом и все глядела, не могла наглядеться на своего детеныша. Боль миновала и канула в прошлое, а легкий жар, пока еще не отпускавший тело, — что он в сравнении с радостью…

— Ты здесь, — жарким дыханием обдавала она малыша, — здесь, наконец…

— Какой хорошенький теленок, — вильнула хвостом Вахур, — и большой. Прямо диву даюсь…

— Не подходи, Вахур! — предостерегающе тряхнула цепью корова, потому что собака потянулась было обнюхать теленка. — Не смей подходить, а то забодаю тебя.

— Меня? — Вахур была поражена.

— Да, тебя.

— Му, да ты что, взбесилась? Чем я тебе не угодила?

— Я против тебя ничего не имею, Вахур, но сюда не подходи близко. Вот будут у тебя свои детеныши, тогда поймешь.

— Сказано тебе — значит, и не лезь туда, Вахур, — взглядом одернул собаку Мишка. — Чего ради тебе понадобилось приставать к ней?

— Я только хотела обнюхать малыша…

— Незачем его обнюхивать. И вообще я не понимаю, что это у тебя за привычка всюду свой нос совать!

— Глаза мои могут ошибиться, уши тоже, но нюх еще ни разу не подводил меня. Не понимаю, что это Му против меня так ополчилась, мы с ней сроду не ссорились.

— Мы и сейчас не ссоримся, — покачала головой корова. — Но сюда ты лучше не подходи. Здесь тебе делать нечего.

Собака промолчала и, глубоко оскорбленная, вышла из хлева.

— Му права, это всегда так, — заскреб когтями по балке филин. — Помню, когда у нас вылуплялись птенцы, моя подруга отгоняла даже голубей, а ведь у них нет таких клыков, как у Вахур. Кто эту собачью породу знает, вдруг Вахур возьмет да ни с того ни с сего и укусит Бу…

— Перестань мутить воду, Ух! Так-то ты отблагодарил нас за то, что мы тебе позволили остаться в хлеву! — сердито топнул Копытко. — Му незачем бояться Вахур, она не причинит ей зла.

— Я не к тому говорю, — растерянно заморгал глазами филин. — А только малышам даже чужой взгляд и то во вред. Лучше прятать их подальше от посторонних глаз. Помню, когда была жива моя подруга…

— А что, ее больше нет в живых? — вскинул глаза Келе, который в этот момент подумал о своей подруге, а от нее мысли перекинулись к широкой реке, горячей степи и своему уже заживающему крылу.

— Думаю, что ее нет в живых, потому что она как улетела, так и не вернулась больше, а будь она жива, она обязательно возвратилась бы к гнезду. Мы, филины, не меняем подруг, не то, что вы…

— И мы тоже, — лениво потянулся Келе, — только если подруга погибает.

— В каждом хлеву свой обычай, — ослик примиряюще запрядал ушами. — Главное, чтобы все жили в мире.

— Так-то оно так, — чистя перья, выразил свои мысли филин. — А только от человека все равно не укроешься…

Мишка едва было приготовился ответить ему, как вдруг замер, словно вкопанный: из сточного отверстия в хлев пробралась огромная крыса и настороженно огляделась по сторонам. В хлеву мгновенно наступила тишина. Копытко, Келе и Му — все с отвращением уставились на непрошенную гостью, и только глаза аиста сделались неподвижными и холодными, как стекло.

Крыса своими злобными немигающими глазками все сразу увидела, все приметила. Она сидела неподвижно, прислушиваясь и наблюдая. Голый хвост тянулся за ней, словно змея, хитрая, жестокая морда ее внушала отвращение, а хищный оскал обнажал острые зубы.

— На дворе холодно и нечем поживиться, — тихонько пропищала она, и от этого звука содрогнулись все обитатели хлева. — Стая выслала меня подыскать место для жилья.

— Ступай в другое место, Киз, — решился возразить Мишка и раздраженно взмахнул хвостом, — ступай-ка ты отсюда подобру-поздорову. Сюда наведывается Вахур, попадешься ей в зубы, и тебе конец. Да и нам без тебя лучше…

— Стая решила, что мы поселимся тут, значит, я здесь останусь. И нечего меня запугивать, ваша Вахур так же глупа, как и все вы, что она может мне сделать? Да и вам со мной не справиться! Так что ты, долговязое чучело, можешь таращиться на меня сколько влезет! — крыса злобно сверкнула глазами на Келе. — Но только не вздумай ко мне приблизиться, не то я тебе глотку перегрызу!

Келе счел за благо промолчать: крыса была на редкость крупной…

— Эта нечисть облазает тут все, изгадит и овес, и сено. Растопчу копытами, если Киз сюда заявятся… — глаза коня горели от ярости.

Крыса сидела по-прежнему невозмутимо.

— Все будет так, как пожелает наша стая. Мы решили поселиться здесь, и никто нам помешать не смеет! — пронзительно пискнула она и, больше не обращая ни на кого внимания, направилась обследовать будущее жилье.

Крыса была умной и неимоверно наглой, она действовала спокойно и уверенно; ведь она выполняла волю крысиной стаи, но кое-чего эта опытная хищница все-таки недоучла. Да и как было даже самой умной и мудрой крысе учесть столь непредвиденное обстоятельство: ведь филины, как правило, не обитают в хлевах.

И Киз, правда, не забывая об осторожности, двинулась вдоль хлева, но затем остановилась, словно почуяв в воздухе какую-то неуловимую опасность. Она ожидала более упорного, отчаянного сопротивления со стороны обитателей хлева… и вообще что-то тут было не так. Однако никакого подозрительного движения в хлеву она не обнаружила. Может, этот? — она настороженно приглядывалась к аисту, но Келе стоял не шелохнувшись. Крыса отвернулась, а глаза Келе подсказали филину:

— Выжди, пока она очутится под тобой!

Киз, принюхиваясь, двинулась вперед и в полумраке хлева не заметила, как тихо, беззвучно, даже паутина не колыхнулась бы тише, на нее опускается с выпущенными наготове когтями филин.

Одной лапой он ухватил крысу за загривок, другой впился ей в пасть, словно нацепив на нее намордник.

Крыса взвизгнула и забилась, извиваясь, но филин беспощадно терзал ее когтями, бил крыльями, а под конец несколько раз ударил своим острым клювом в загривок. Сцепившиеся противники волчком крутились посередине хлева, но вот постепенно схватка стала ослабевать, крыса поникла безвольно, и тогда Ух, тяжело переводя дух от усталости, с трудом поднялся со своей добычей на балку.

— Все кончено? — поднял на него глаза Мишка.

— Еще спрашиваешь? И с Киз покончено, и сородичи ее так и не узнают, что им было здесь облюбовано местечко для жилья.

— Ловко это у тебя получилось, — одобрительно кивнул Келе, — мне бы с ней ни за что не справиться.

— Ух, — застучал клювом грач, — прошу тебя, может, уделишь мне хоть кусочек… ведь Киз такая крупная…

— Спасибо тебе, Ух, — переступил с ноги на ногу Копытко. — Я бы скорей умер с голоду, чем притронулся к корму, после того как эти мерзкие твари все облазали бы тут. Они не дали бы нам покоя ни днем, ни ночью.

— Не такие уж они мерзкие, — филин проглотил изрядный кусок, — мясо у них превосходное. Вот если бы вы хоть разок попробовали…

— Ой, мой желудок, — простонал Мишка. — Меня от одной этой мысли выворачивает.

— Что у тебя с желудком, Мишка? — протиснулась в дверцу хлева Вахур. — Что с тобой опять приключилось? Да никак тут побывала Киз? — собака повела носом, принюхиваясь. — Попадись она мне, я ее в клочья растерзаю!

— Ты опоздала, Вахур, — грач не сводил умильных глаз с филина. — Ты опоздала, Ух уже закусывает ею.

— Не вовремя ты вышла, — съязвил Мишка. — Глядишь, Киз от одного твоего вида убежала бы с перепугу. Но ты всегда норовишь исчезнуть как раз в тот момент, когда ты здесь нужна до зарезу.

— Вахур, — застенчиво стукнул клювом грач, изголодавшийся настолько, что даже мякину склевал с крышки ларя, — Вахур, если Ух бросит для меня какой кусочек, ты его не подбирай, ладно?

— Ладно.

Ух перестал терзать добычу и с сожалением поглядел вниз на грача.

— Я ведь не обещал, что поделюсь с тобою, Торо. Да и Киз, если приглядеться, не такая уж крупная.

— Охотно верю, — печально понурился грач, — ты ведь уже отъел от нее половину.

Филин на это ничего не ответил.

— Торо, — тряхнул гривой Копытко, — у меня в яслях еще оставалось чуть овса. Подбери-ка его, пока совсем не стемнело.

Грач с ларя перепрыгнул на край ясель, а оттуда соскочил внутрь. И после этого в хлеву не было слышно других звуков, кроме равномерного постукивания грачиного клюва. Затем и этот стук затих. Только Му посапывала во сне, устало склонив голову к своему детенышу.

Агнеш зажгла лампу и пыталась убить время, дожидаясь, когда пробудятся от сна Янош Смородина и Берти. Она достала календарь, полистала его, а затем, отыскав единственный в доме карандаш, сделала следующую запись: «23 декабря Рогуля принесла телку, назвали ее Бутончик»; у Агнеш была слабость наделять всех вокруг прозвищами и кличками. Кончив выводить крупные, с орех, буквы, она залюбовалась написанными строчками и нашла, что почерк у нее ничуть не стал хуже, с тех пор как она вынуждена была бросить учение.

Агнеш отложила календарь в сторонку и подумала, что неплохо бы спроворить какой-нибудь ужин для мужчин — тем более, что и сама она успела проголодаться. А скоро ли они проснутся или долго еще проспят — все равно: был бы ужин приготовлен, а там и подождать можно. Агнеш справедливо рассудила, что после основательной выпивки мужчины больше всего обрадуются супу из кислой капусты с колбасой, да к тому же это было и ее любимое кушание.

Она разожгла огонь в плите, и вскоре весь дом наполнился упоительными, щекочущими ароматами вкусной стряпни. Почуяв аппетитный запах, Смородина и Берти стряхнули с себя сон. Первым проснулся Смородина; оглушительно чихнув, он протянул руку к соседней постели.

— Ты тут, Берти?

— А где же мне еще быть…

— Нечего сказать, хороши мы с тобой, — зевнул Янош Смородина, — друг дружки стоим.

— Так ведь сон — удовольствие даровое, нам с вами не в убыток. Опять же и оговорить некому: мы сами себе хозяева… Однако молодец наша Агнеш! Чуете, дядя Янош, как вкусно пахнет?

— Как не чуять, оттого я и проснулся. Агнеш! — громко позвал Смородина.

— Тут я, — Агнеш распахнула дверь в комнату; она слышала весь разговор и похвала Берти ей очень пришлась по сердцу. — Тут я, а похлебка на столе вас дожидается. Вкусная вышла, прямо объедение.

Постели скрипнули, Берти и Смородина одновременно заторопились подниматься.

Агнеш умышленно накрыла на двоих: оно куда приятнее, когда не самочинно усаживаешься к столу, а тебя приглашают; ну, а в том, что такое приглашение последует, и сомневаться не приходилось.

— Похлебка только что с плиты, горячая, чуть не булькает, — сказала Агнеш. — Пусть поостынет. А вы накиньте одежку да и пойдемте со мной, я хочу вам показать кой-чего.

— На дворе холодина этакий, — замялся Смородина. — До утра, что ли, ваше дело не терпит?

— А вот и не терпит, ни минуточки! Берти, прихватите-ка с собой фонарь!

Агнеш командовала, как заправский капрал, и у мужчин не хватило бы духу ей противиться, даже будь они в полной силе, не то что в таком расслабленном состоянии.

— В хлев, что ли, идти?

— В хлев. Пока вы спали, я новую птицу словила.

Берти и Янош Смородина пошатываясь побрели к хлеву.

— Сюда глядите, в этот угол!

— Вот так радость! — просиял Смородина, а Берти уставился на телушку с такой нежностью, будто родню кровную увидел.

— Кто же вам подсоблял? — спросил Берти, подумав при этом, что посторонняя помощь обойдется им в копеечку.

Агнеш торжествующе подбоченилась:

— А вот и никто! Сама, в одиночку управилась! И ведь не бычок, а телка народилась-то!

— Телка, — кивнул Смородина, — да еще какая! — он тепло посмотрел на Агнеш, не придумав большей похвалы в ее адрес.

А корова возбужденно мычала, требуя, чтобы ей дали покормить детеныша.

Берти, обхватив телушку, поставил ее на ноги. Тонкие ножки Бу дрожали как осиновый лист, но Берти поддержал ее и подвел к животворному источнику: материнскому молоку.

Первым ощущением телушки в этом новом мире было чувство голода, а едва запах молока коснулся ее ноздрей, как пустота в желудке стала и вовсе нестерпимой. И когда Берти прижал ее мордочку к вымени и помог найти сосок, Бу решительно припала к живительному источнику и принялась сосать.

Она еще слегка пошатывалась, но молоко словно разливалось по всему телу ее, придавая ей силы. И телка тянула, тянула материнские соки… А Му непрестанно оглядывалась назад, и всепоглощающее чувство материнской любви и самопожертвования захлестывало ее, как по весне солнечное тепло заливает обновленные поля.

— Твое, все твое, — ласково шептала она детенышу, — до последней капли.

Когда Бу утолила голод, опорожнив все четыре живительных источника, Берти опять подложил ее к голове матери. Корова благодарно, но не без некоторого ревнивого чувства взглянула на Берти и принялась заново вылизывать свое детище.

— Ну, и проворная наша Агнеш, и мастерица на все руки! — восторгался Смородина по дороге к дому.

— Другой такой и не сыскать! — поддакивал ему Берти.

И никто не обратил внимания, как Вахур во время кормежки Бу заговорщицки махнула хвостом, переговариваясь с Мишкой:

— Видал, Мишка, что делается? Я собиралась только обнюхать детеныша, и Му готова была боднуть меня, а Берти таскает телку взад-вперед, и Му хоть бы что. Думаешь, мне не обидно?

Мишка не ответил приятельнице, и Вахур припустила вслед за людьми к дому, потому что оттуда несло вкусным запахом горячей еды.

Зайдя в кухню, Берти достал тарелку и ложку, поставил третий прибор — для Агнеш.

— Что же это получается: одни едят, а другие глядят? — возмущенно воскликнул он. — И не вздумайте мне перечить, не то осерчаю… — с этими словами Берти наполнил тарелку до краев и водрузил перед женщиной.

— Да-а… — вздохнул Смородина, с аппетитом прихлебывая вкусное варево из тарелки, на дне которой под ровной золотистой поверхностью супа лежали соблазнительные кусочки колбасы. — Недаром еще в старину говорили, что у человека даже голова под желудок подлаживается. Коли котел заправлен, то и машина идет полным ходом…

В последующие дни погода почти не менялась. Зима по-прежнему не сдавалась, время от времени присыпая снежком округу, но крутого нрава своего не выказывала: больших холодов не приносила. Днем на солнышке снег чуть подтаивал, по ночам его опять прихватывало морозцем, и опять все оставалось, как было. Сугробы осели, но снежный покров лежал плотно, и люди радовались этому: под снегом лучше сохраняются озимые, да и перевоз легче по санному пути — на сани поклажи можно нагрузить вдвое больше, чем на телегу. А пока что и люди, и домашние животные отдыхали, копя силы к весенней страде. Дни стояли короткие, и подолгу тянулись ночи. Едва успели оглянуться, как Рождество подоспело, а там и Новый год промелькнул.

Но постепенно снег потемнел повсюду, а в особенности в селе, и покрылся грязной коркой. К полудню у навесов все звонче стучала капель. Грачи опять усеяли поля, да и у воробьев прорезался голос; словом, теперь уже никто не боялся зимы: и слепому было ясно, что зиме приходит конец.

Стояла, должно быть, середина февраля, когда как-то утром Берти задумчиво перевел взгляд с Мишки на Келе.

— Пожалуй, пора вам перебираться обратно в сарай. Оттуда вам и во двор выходить будет сподручней, сможете и на солнышке понежиться. Ну-ка, слезай со своей деревяшки, Длинноногий!

Берти вытащил из-под аиста жердину и перенес ее в сарай, затем снял с шеи у Мишки веревку, которой ослик был привязан к яслям, и отворил дверь.

— Пожалуйте к выходу!

Мишка примерно понял, чего от них хотят, и подал знак глазами аисту, который стоял неподвижно.

— Ступай, Келе! — Берти указал рукой на дверь. Тут и аист смекнул, в чем дело, и двинулся следом за Мишкой.

Воздух снаружи был еще насыщен влагой, но тепло пробивалось даже сквозь прохладу раннего утра.

— Здесь Келе, здесь наш друг, — оживленно зачирикали воробьи.

— Да, здесь Келе, — закукарекал Курри, молодой петушок. — И мы все его почитаем.

Мишка намеренно замедлил шаги, потому что такая популярность аиста и ему была лестна.

— Кря-кря-кря, — шумели, весело хлопая крыльями, утки, — как же вам его не почитать, когда он вашего папашу в темя долбанул…

И только гуси, сохраняя достоинство, неподвижно стояли на одной лапке. Они даже головы не повернули в сторону Келе: тут он, ну и ладно. Гуси смотрели на небо, ловя взглядом своих вольных собратьев, которые сейчас возвращались из далекого, загадочного родного края.

В сарае как будто ничего не изменилось. Вот разве что гора сена у стены стала меньше, да плуг не сверкал, как прежде, прихваченный зимней ржавчиной; по углам висела разорванная паутина, но воздух тут был чище, чем в хлеву, а через распахнутую настежь дверь пригревало солнышко.

Мишка улегся возле кучи сена на своем прежнем месте, Келе вскочил на жердину, и едва они успели разместиться, как, виляя хвостом, в сарай ворвалась Вахур. От великой радости собака растянула пасть, точно в улыбке.

— Я тоже больше в хлев не пойду. Опять будем жить здесь втроем.

— Старая дружба — она самая верная, — Мишка умиленно повел ушами. — По правде говоря, мне изрядно надоело смотреть, как Му лижется со своим теленком, да и Копытко тоже нам не компания.

— Верно, Мишка, — Вахур улеглась под бок к ослику. — А маленькая Бу совсем обнаглела. Помните, как тряслась над ней дуреха-мамаша? И что бы вы думали: прилегла это я вчера вздремнуть немножко, а Бу подходит ко мне и давай со всех сторон обнюхивать. Я жду, потому что понять не могу, чего ей надо, и тут она меня как лизнет в морду. Язык у нее будто весь в мелких колючках. Представляете?..

— Ты ее укусила?

— Что ты, Келе! Вздумай я ее тронуть, Му весь хлев разнесла бы. Она пялилась во все глаза на свою нескладеху Бу и так и таяла от умиления… Выйдем погреться, когда Большое Светило взойдет повыше?

— Выйдем, — кивнул осел, — Большое Светило изгонит из нас холод и прогреет кости. А пока не поспать ли нам?

Вахур тотчас положила голову на лапы, но Келе спать не хотелось. У Келе была своя тайна, и тайна эта словно пролегла между ним и его друзьями. След от раны на крыле был едва заметен, перья с каждым днем отрастали, но в хлеву он не очень решался их разглядывать. И всякий раз, как Берти входил в хлев, аист замирал от ужаса: как бы человек не вздумал снова обрезать ему перья. В тесном хлеву от человека было и не убежать, а сейчас, когда Келе опять очутился в сарае, страх его чуть поутих. Он посмотрел на своих приятелей, сладко посапывающих во сне, и осторожно расправил крылья.

Глаза аиста устремились вдаль; за открытой дверью проглядывало бескрайнее серое небо. Там, за открытой дверью была свобода. Перья отросли уже больше чем наполовину, и крылья почти приобрели свою прежнюю форму. Келе тихо сложил крылья, нахохлился и закрыл глаза, но уснуть ему так и не удалось. Он чувствовал приближение весны, солнца, тепла и думал об упругих облаках, которые когда-то расстилались под ним и, пожалуй, опять будут простираться под крыльями. Дверь сарая была распахнута настежь; надо надеяться, что она окажется открытой и в тот момент, когда можно будет улететь прочь. Келе выглянул за дверь, и бескрайний простор как бы подступил ближе к его сердцу.

Снег сошел, и на дворе уже почти просохло. В садах из-под кустов робко проглянули тоненькие травинки, луг, правда, оставался еще бурым, не решаясь зазеленеть, но озимые посевы радовали глаз такой буйной зеленью, в какую они одеваются только раз в году.

Вдоль южной опушки леса прошлогодняя палая листва сделалась сухой и ломкой, как бумага, под кустами сотни подснежников клонили к земле свои белые головки, а на старом дубе ворковал перелетный дикий голубь.

— Гули-гули, я видел… весна идет к нам, приближается. Я сам видел, я видел ее… На голове у нее венец из цветов, она несет нам песни и любовь… Я видел ее…

— Так мы и поверили: мало ли кому что привидится! — загомонили синицы с такой самоуверенностью, что зеленый дятел — рослый красавец с красным оперением на голове — вынужден был сердито прикрикнуть на них:

— Цыц, вертихвостки, голубь зря болтать не станет!

Синички принялись испуганно оправдываться: с дятлом шутки плохи, клюв у него большой и твердый.

— Мы вовсе не голубю это говорили, а гусенице, — щебетали синички. — Гусеница пока еще не пробудилась от спячки, так что ее слова и вправду не в счет… Не сердись, мы никого не хотели обидеть.

— Тогда помалкивали бы лучше! — еще раз недовольно пробурчал дятел и выписал над лесом такую плавную дугу, будто летел вдоль кромки невидимой завесы, тянущейся до самого неба.

На светлой полянке стояли олени, нежились на припеке, и кожа у них зудела: начинался период весенней линьки.

Косули отогревались среди зарослей кустарника, зайцы пока еще прятались в норах по склонам холма, белки грызли еловые шишки. Старый фазан вышагивал по просеке, красуясь в своем весеннем уборе, — точь-в-точь заправский щеголь на променаде, а невзрачные, серые фазаньи курочки со сладостным трепетом взирали на бравого рыцаря со шпорами на ногах, и их ничуть не смущало то обстоятельство, что у блистательного красавца пустые и голова и сердце.

— Смотрите, смотрите: наш фазан идет! — восхищенно моргали курочки. — Какой красавец! — и они ревниво оглядывали одна другую.

Но стоило только голубиному воркованию подобно отдаленным звукам органа огласить лес, как звери и птицы забыли зло и вражду: сердца раскрылись, мягкие и доверчивые, будто выстланное пухом гнездо. Голубь, хлопая крыльями, взмыл в воздух и подался дальше к северу, но теплые звуки его песни эхом плыли над лесом. Деревья выпрямились, простирая вверх ветви, травинки острыми стрелками потянулись к солнцу, на кизиловых деревьях лопнули набухшие почки. Пешеходные тропы с такой плавностью поворачивали к югу, словно знали, что вскоре, одаряя песнями, смехом и охапками цветов, по ним пробежит сама Весна.

Залитая солнцем, сияла вся округа, наполнились теплом и светом даже самые укромные и мрачные уголки. Сумрак царил лишь на колокольне, где полновластным хозяином был Ух, повелитель ночной тьмы и любитель мрака. Ну, а если уж речь зашла о любви, то самое время сообщить вам, что наш филин успел стать отцом. Птенцы недавно вылупились, а теперь подрастали, и гордость филина была беспредельна.

— Ты не беспокойся ни о чем. Я сам обо всем позабочусь, — исполненный самодовольства и влюбленности, заверял он свою новую подругу. — Как они, подрастают?

— Ты только взгляни, Ух: у них и перья уже пробиваются!

— Прелестные малыши! Хоть я и отец, но сужу беспристрастно и вижу: наши птенцы — краше всех на свете. Ешь, — и филин положил к ногам своей подруги воробья, — ешь и ни о чем не тревожься. Пока я жив-здоров, я о вас позабочусь…

— О, Ух! — благодарно воскликнула филиниха. Она управилась с воробьем, а затем накормила птенцов. Но в углу, где филин хранил провиант, еще оставались два воробья и мышь: Ух был заботливым отцом и охотился целую ночь, ведь подруга его ни на минуту не покидала детенышей.

Расставание филина с обитателями хлева нельзя было назвать дружеским, хотя после расправы с крысой даже Копытко вынужден был признать, что Ух в какой-то мере заслужил право перезимовать под одной крышей с ними. После этого филин спокойно, как у себя дома, перелетал с балки на балку, а иной раз даже опускался вниз, против чего не возражал никто из обитателей хлева. Однако через какое-то время зловредность, столь характерная для филинов, взяла в нем верх, и Ух только и делал что предрекал разные беды и несчастия. Когда же он принялся рассуждать вслух о том, какое вкусное, должно быть, мясо у малышки Бу, ведь недаром же человек большой охотник до телятины (иначе для чего бы человек стал ее откармливать, как Чава?), и он-де, мол, знает, что на околице села находится тот дом, откуда телят выносят в совсем ином виде — безмолвных, неподвижных и окровавленных, — чаша терпения переполнилась.

Му заревела так отчаянно и громко, что даже вывалился наружу пучек соломы, которым было заткнуто разбитое окошко хлева.

— Вон отсюда! — ревела корова. — Привык падалью питаться, вот и нас всех норовит обратить в падаль.

— Вон отсюда! — заворчала на филина и Вахур. — Не то утром, когда человек придет сюда, я залаю на тебя, человек посмотрит наверх и тебя увидит…

— Зато когда надо было расправиться с Киз, я был для вас хорош, — глаза филина загорелись недобрым огнем.

— Пожалуй, лучше тебе улететь отсюда, Ух, — посоветовал Торо, который, сам будучи вестником печали, не принимал близко к сердцу прорицания филина, однако желал успокоить своих новых приятелей. — Что тебе, другого места не найдется? К тому же и холода уже отпустили.

— Ах, так? Ну, ладно, будь по-вашему, я улечу. Но так и знайте: я все равно стану наведываться к вам, знаю, что вы любите мои песни; усядусь тут, на крыше, и под хорошее настроение спою вам, вот так: у-у-у-ху!.. Жаль, что бедняжка Бу тогда меня не услышит, ее уже успеют спровадить в тот дом на околице… Да, ей тогда уже будет не до песен!.. У-ху-у-у! — еще раз зловеще прокричал филин и одним махом вылетел в окошко.

Обитатели хлева застыли от ужаса; у Мишки даже шерсть встала дыбом, малышка Бу, дрожа всем телом, прижалась к матери, а Вахур вне себя волчком завертелась на месте, дико при этом завывая.

— Замолчи, Вахур, не то я сорвусь с привязи и растопчу тебя копытами!

Келе, как и грач, тоже не мог взять в толк, из-за чего весь сыр-бор разгорелся. Зловещие вопли филина не внушали ему страха.

— Главное, что он убрался отсюда и больше к нам не сунется, — равнодушно зевнул аист. — И угомонитесь вы наконец. Глупый этот Ух, ничего-то он не знает и ничего не умеет, только что зло предвещать да на падаль набрасываться, даже Закон вольных птиц, и тот толком не помнит.

— Ловко же я их напугал, — с удовлетворением думал филин, направляясь к колокольне. — Теперь они небось в темноте трясутся от страха. А ведь все, что я предсказал им, — чистая правда. — Филин осторожно, не задев колокола, влетел на колокольню, но тотчас же и отпрянул в сторону, потому что из темноты на него уставились чьи-то горящие зеленые глаза.

Ух уцепился когтями за оконный карниз, перья у него встопорщились.

— Кто ты? Разве тебе неизвестно, что здесь мое место! — филин воинственно щелкнул клювом.

Из угла застенчиво вышла какая-то птица, и с Уха мигом слетел боевой задор. Более того, ему стало неловко за собственную резкость, когда он увидел, что перед ним сипуха — самочка из породы филинов.

— Меня зовут Ву. Когда я сюда прилетела, на колокольне никого не было, и я подумала, что тут самое подходящее место для грустной и одинокой птицы, которая лишилась друга.

— Места тут хватает на двоих, — вежливо заметил Ух, — но если ты не желаешь жить под одной крышей со мною… — он сделал выжидательную паузу.

Самочка деликатно промолчала, как поступают в таких случаях все особы женского пола. Она изящно переступила

с лапки на лапку, стараясь при этом, чтобы лунный свет, косо падающий в окно колокольни, выхватил нежные крапинки на ее оперении.

— Ну, что ж, устраивайся здесь, пока не подыщешь себе местечко поудобнее. Сдается мне, ты привыкла к лучшей жизни. Кстати, меня зовут Ух.

— Я наслышана о тебе, Ух. Знаю, что ты не назойлив, так что я, пожалуй, останусь тут. А где твоя подруга?

— Она погибла. — Ух понурил свою косматую голову. — У нас с тобою общая беда… Ну да ничего не поделаешь, надо как-то жить дальше. Я в этих краях знаю каждый уголок… не поохотиться ли нам вместе?

— С удовольствием… — И самочка с должной солидностью, однако и не без кокетства выскользнула в окно.

Все эти события происходили еще в январе, когда поля тонули в жидком месиве талого снега, однако ни зимний холод, ни снежный покров не могли остудить вспыхнувшей в филинах жаркой любви: она росла буйно и неудержимо, точно сорняки у забора. Ух забыл и про хлев, и про недавнее столкновение с его обитателями, забыл свои планы отмщения, словом, забыл обо всем на свете: он стал мужем, образцовым семьянином, а вскоре и отцом, причем сразу пятерых птенцов и, как мы теперь знаем, прелестных! Что прелестного можно найти в подслеповато моргающих, неоперившихся, горбоносых филинятах, мог бы сказать только Ух… Но для него свои птенцы — краше всех на свете, а ведь в конечном счете это главное.

Стало быть, как мы уже упоминали, в самом укромном уголке колокольни царит полумрак, но тем ослепительнее солнечное сияние снаружи, где даже воздух словно лучится светом. Легкий туман уже испарился, ручей блестит на солнце, колыхая яркие блики на мягких своих волнах, в склоненных ветвях ивы пробудились живительные соки, и набухшие почки готовы вот-вот раскрыться. Земля в огородах просохла — верхний слой почвы стал теплым и рассыпчатым, но пока еще кажется грязным, как заношенное белье перед стиркой. В гуще живой изгороди чистит перья веселый воробьиный народ Чури.

По садовой дорожке медленно идут Янош Смородина и Берти.

— По времени оно, конечно, копать рановато, — говорит Смородина и растирает в пальцах комочек земли. — А только взгляни: земля совсем просохла. Пожалуй, пора нам приниматься за работу.

— Что ж, начнем… Соскучился я даже, хочется в земле покопаться, — смеется Берти и спешит к сараю за лопатой, мотыгой и граблями.

— Сперва мак посадим? — громко спрашивает он из сарая. Голос его весело оглашает воздух, и так же весело отзываются лопата и мотыга, столкнувшись на его плече:

— Дзинь-дзинь… опять мы заблестим-засверкаем…

Наши приятели нежились на солнышке, когда Берти, выходя из сарая, задорно окликнул их:

— Ну, а вы чего небо зря коптите? Айда работать!

Мишке слово «работа» всегда было не по нутру; ослик отличался предусмотрительностью, и хотя ненавистной тележки вроде бы поблизости не было видно, он счел за благо глубокомысленно уставиться вдаль, словно и не слышал слов Берти.

— Мишка, забодай тебя комар, пошли, говорю! Не бойся, не стану я надевать на тебя упряжь. И ты, Длинноногий, шагай за нами.

«Ну, вот и до упряжи дело дошло, чтоб ей пусто было!» — огорченно подумал Мишка. Неохотно побрел он за Берти, а следом за ним двинулся и аист. Он понял, что человек куда-то зовет его; глядишь, и поесть дадут: всякий раз, как человек обращается к нему, он делает что-нибудь приятное для аиста.

Так они и шли к огороду: впереди Берти, а за ним вышагивали Мишка и Келе.

— Подмогу веду! — засмеялся Берти, и Смородина расхохотался тоже, а Мишка и аист остановились в нерешительности.

Мишка огляделся по сторонам: тележки нигде не видно. Люди чему-то веселятся, но им явно не до него.

«Зачем звали?» — недоумевал ослик. Но Келе был другого мнения на этот счет: аист решил, что человек приготовил здесь для него еду. И впрямь, вон какой-то здоровенный жук ползет по дорожке. Жужелица едва успела выбраться на поверхность земли, она еще не совсем очнулась после долгой спячки и даже не заметила, как над ней мелькнул клюв аиста; в следующее мгновение незадачливая жужелица перекочевала к аисту в желудок.

— Молодец, Келе! — закричал ему Берти. — Клюй смелее! Ежели этих червей да букашек не истреблять, их тут расплодится видимо-невидимо.

Келе опять уловил, что обращаются к нему, и подошел к Берти поближе: наверняка человек собирается накормить его, иначе зачем бы он стал его звать! А Мишка остался в одиночестве; грустно понурив голову, стоял он на садовой дорожке и недоумевал.

— Не поймешь, чего нужно этому Берти!

Келе не разочаровался в своих ожиданиях. Из свежевскопанной земли на поверхность повылезали разные червяки и насекомые и даже медведка — большущая, с мышь величиной. Конечно, Келе ни на минуту не усомнился в том, что это человек подкармливает его.

— Ну, что я говорил, дядя Янош! Только позови его, и он пойдет за тобой, точно собака. Он нам весь огород подчистит. Смотрите, как подхватил хруща… И проволочников всех склюет до единого…

Агнеш так и разинула рот от изумления, завидев, как аист, вышагивая рядом с Берти, помогает ему в работе.

— Чудеса да и только! Кабы не видела своими глазами, родной матери не поверила бы…

И только Мишка неуверенно топтался на месте; голова у него была по-прежнему понурена, но одним глазом ослик настороженно косился на Берти.

— Чего ему надо?

Но поскольку никто не спешил ответить ему на этот вопрос, ослик, улучив удобный момент, развернулся и ушел с огорода восвояси. А Келе продолжал охотиться за букашками даже после того, как Агнеш кликнула мужчин к обеду.

Оставшись один, Келе стал в своей излюбленной позе: поджав под себя ногу. Его окружала полуденная тишина, окрест — ни движения, ни шороха, только осыпался комок взрыхленной земли. Солнце, хотя и стояло высоко, в самом зените, но своим теплом и ярким, жгучим ликом словно приблизилось вплотную к земле. Над свежевскопанной грядкой вибрировал прогретый воздух. Высоко в небе над лугом кружил сарыч, а со стороны леса к северу пролетел дикий голубь.

Глаза аиста блеснули: первый голубь, подумал он, первая перелетная птица. И Келе опять мысленно увидел перед собой песчаную пустыню, где каменноликие гиганты недвижно взирают в бесконечность. Его собратья сейчас все чаще посматривают в сторону севера: в крови их пробудилась тяга к перелету и гнездованию. Они еще не тронулись в путь, но нетерпеливый, беспокойный жар не отпускает их; так перед заболеванием ощущаешь надвигающуюся хворь.

Келе не сводит глаз с вышины, где невесомо парит сарыч. Правильно, так и надо, одобрительно думает аист, и поскольку никто сейчас не видит его, Келе распускает крылья и взмахивает ими. Крылья рассекают воздух — правда, пока еще не с такой силой, как прежде, но он чувствует, что рана зажила полностью. Вот только маховые перья еще чуть коротковаты. Какая-то неукротимая страсть подгоняет сейчас аиста. Разбежавшись, он подпрыгивает и… летит! Он пролетает, должно быть, шагов двадцать. Конечно, если бы он очень захотел, то мог бы продержаться на лету и еще немного, но аист решает, что для первого раза достаточно, и чуть не переворачивается кувырком, коснувшись земли ногами. Сердце колотится отчаянно — не от усилия, от радости. Нет, пока придется потерпеть; он должен ждать и скрывать свою тайну. Аист оглядывается вокруг, не видел ли кто его попытку взлететь, но нигде — ни души.

Когда Берти после обеда вышел в огород, Келе опять стоял поджав ногу и втянув шею; похоже было, что аист задремал, но едва лопата коснулась следующей грядки, как Келе снова пристроился позади Берти и до заката собирал букашек. С наступлением сумерек Берти взвалил на плечо садовый инструмент.

— Ну, что ж, Келе, на сегодня хватит.

Келе послушно последовал за Берти и задержался у сарая, где Мишка все еще продолжал раздумывать, чего это Берти надо было от него.

— Не знаю, — ответил ему взглядом аист, — но меня он все это время кормил. Смотри, как я набил себе желудок.

Мишка на это не нашелся что ответить; покачав головой, он направился в сарай.

Этой ночью ветер дул в щели сарая со звуком непривычным, почти забытым. Он не свистел и не завывал, как в зимнюю пору, а то гудел — на низких, теплых басовых нотах, — то глубоко вздыхал и постанывал, словно изнемогая под тяжестью.

Мягким, глубоким мраком заволокло все вокруг, и приятели даже не заметили, как в сарай вошла Вахур.

— Дождь идет, — тихонько проворчала собака, — и темнотища непроглядная. Не будь у меня такого чуткого носа, уж и не знаю, как сюда добралась бы.

Сперва по соломенной кровле ударили лишь несколько тяжелых капель, принесенных ветром издалека, затем дождь забарабанил совсем часто. Где-то вдали беззвучно вспыхивали сполохи; ветер стих, зато дождь разошелся вовсю.

Люди беспокойно ворочались в постелях и смотрели на окна, стекла которых время от времени освещались зарницами.

Неудивительно, что непогода разгулялась, — думалось людям, — такая теплынь была сегодня. И крестьяне, успокоенные, засыпали снова, потому что ранние сполохи сулят урожайный год.

Дождь лил всю ночь, не прекратился он и утром; мелкий и частый, почти уже не дождь, а туман, моросил он несколько дней кряду, время от времени припуская сильнее, и без устали мыл-полоскал все вокруг. Кора на стволах деревьев блестела, словно смазанная маслом. Мерзлота, сковавшая землю изнутри, поддалась теплу, как непрочная плотина — напору паводка, и древесные корни, почуяв волю, зашевелились, принялись тянуть из земли живительные соки и посылать их почкам, а почки сейчас казались такими же набухшими и округлыми, как Му перед отелом.

От холодов не осталось и следа. Если не было дождя, по лугу стлались теплые туманы, они накрывали лужи, окутывали заросли камыша, и когда по прошествии недели опять наконец проглянуло солнце, ему в ответ тысячью красок улыбнулся новый, удивительно прекрасный мир.

В лесу расцвели кизил и первоцвет, вдоль ручья запестрели кукушкины слезки, в садах оделись цветом абрикосовые деревья, а под кустами залиловели ароматные фиалки. Неровная поверхность луга зазеленела, и в этой зелени потонули бурые прошлогодние травы и листья. Озимые вытянулись так, что от грачей, расхаживающих по посевам, видны были только головы. Вдоль заборов пробились ростки крапивы, ядовито-зеленые, несмотря на свой младенческий возраст. Солидные, взрослые куры решительно осаживали молодого Курри, у которого на уме были одни только любовные забавы.

— Полно трепыхаться, Курри, сейчас не время! Кудах-тах-тах… не приставай, не то по затылку получишь.

Курри был удивлен таким отношением и даже чувствовал себя задетым: заносчивый петушок терпеть не мог, когда ему перечили, однако на этот раз возражать не стал.

С курами сейчас лучше было не связываться: желтые колечки зрачков у них возбужденно горели, гребешки налились огненно-красным, и по утрам они никак не желали слезать с насеста; Агнеш насильно выгоняла их из курятника, но куры шныряли вокруг, подкарауливая момент, когда можно будет снова прокрасться внутрь и сесть в гнездо.

Агнеш решила, что приспела пора отобрать подходящих наседок.

— Эта рябушка подходящая и вот та беленькая тоже, а ты не лезь, ты в прошлый раз за своими цыплятами не ухаживала… И тебе тут нечего делать, коли ты перед коршуном сплоховала… Вон та рыженькая подойдет, и чернушка тоже, на черную курицу ни ястреб, ни лиса не польстятся. Держите-ка, Берти, эту парочку, а остальных я прихвачу.

Берти знал свое дело. Счастливые избранницы уселись высиживать цыплят, а остальных кур Агнеш и Берти потащили к ручью.

— Смелее, Берти, ничего им не сделается!

— Кудах-ах-ах! — запричитали куры, после того как их макнули в ледяную воду ручья. Холодное купание тотчас остудило в них материнский пыл.

— Ваше дело нестись, а не цыплят высиживать. Наседок и без вас хватает.

Незадачливые несушки обсыхали на припеке у сарая, больше и не помышляя о потомстве.

Если же выбранные наседки вдруг почему-либо не желали сидеть на яйцах, Агнеш и тут находила на них управу: стоило их похлестать жгучей крапивой по грудке или по ногам, и, взбодренные, они тотчас вспоминали о своих обязанностях.

Когда Агнеш и Берти возвратились с ручья во двор, у ограды столпился весь утиный народ и даже гуси, и те — правда, не теряя достоинства, одним глазком косились: не забудет ли Берти притворить калитку.

— Кря-кря-кря, — суетливо толкались утки, — мы тоже хотим к ручью: посмотрите, какие мы грязные и голодные.

Берти опустил на землю укрощенных несушек, согнал к калитке и гусей, и тут вдруг взгляд его упал на аиста.

— Келе, а ты не хочешь прогуляться?

Аист шевельнулся и сделал шажок по направлению к Берти.

— Пойдем, Длинноногий, в саду сегодня работать несподручно, а на лугу, глядишь, и для тебя кой-чего подвернется.

— Келе тоже идет с нами, кря-кря-кря! — подталкивали друг друга утки, завидев, что аист, пройдя мимо Берти, вслед за утками тоже очутился за калиткой.

— Ступай смелее! — махнул ему Берти, но аист стоял и не двигался: уж слишком неожиданно открылся перед ним путь на волю и неожиданно распростерлась неогражденная заборами даль.

— Жучка! — кликнул собаку Берти.

Собака почуяла, что ей хотят дать какое-то поручение: она примчалась запыхавшись и от усердия только что не вытянулась по стойке «смирно».

— Жду твоих приказаний! — глаза ее преданно смотрели на Берти.

— Отправляйся-ка и ты на луг, за гусями и крякушами присматривай, да про Келе не забывай, поняла?

Вахур выскочила за калитку, промчалась мимо аиста и принялась кататься по траве, затем с веселым лаем описала широкий круг и плюхнулась на живот.

— Знаешь, Келе, что-то не дает мне покоя, точно внутри у меня блохи скачут. Иной раз бегаешь взад-вперед, как угорелая, и сама не знаешь, почему.

— Это дух странствий, — взглядом пояснил ей Келе. — Мои собратья сейчас готовятся к перелету. Должно быть, и с тобой то же самое.

— Нет, тут что-то другое. Прежде мне всегда хотелось лаять, когда чужой пес забредал сюда, а теперь вовсе неохота его облаивать. Мы обнюхиваем друг дружку, играем вроде как в догонялки… Смотри, вон какой-то мой родич появился.

Келе испуганно покосился в сторону калитки.

— Не бойся, — весело подскочила Вахур, — он сюда идет не за тем, чтобы тебя преследовать.

Взгляд аиста стал холодным. Келе почувствовал вдруг прилив отваги.

— Да я бы и не советовал ему это делать.

— Хорошо, я скажу ему, что ты — мой друг, — подпрыгнула Вахур и опрометью помчалась по берегу ручья навстречу псу. Сказала ли она ему что-либо при встрече, для Келе осталось невыясненным, потому что собаки так и не успели подойти к нему поближе: за первым незнакомым псом прибежали еще два, и веселая возня вскоре закончилась дракой.

— У-ю-ю-юй… чтоб тебе взбеситься и твоей родне тоже, — взвыл один из псов и, хромая, побрел восвояси.

Келе стало скучно. Вахур не вернулась к нему, и аист проследовал к берегу ручья, где утки, жадно хлюпая, вбирали в себя ряску.

— Кря-кря-кря, Келе с нами, храбрый Келе, он защитит нас. Взгляни, какие мы стали чистые и белые, правда, Келе? — и утки опять разбежались вдоль берега, по своему обыкновению не дожидаясь ответа.

Но Келе было не до уток. Сперва он поймал двух жуков-дровосеков, затем долго подкарауливал крота, который рыл ход; земля над прорываемым туннелем вздымалась вулканчиком, но крот на свет божий так и не вылез, зато цел остался; однако у Келе от этого голоду не поубавилось. И он зашагал вдоль камышовых зарослей, где в лужах, оставшихся от разлива, вода уже прогрелась, и Келе мог без боязни ступить в нее. Поверхность этих больших, но мелких луж чуть заметно подрагивала, суля возможную поживу. И действительно, Келе не обманулся в своих ожиданиях. Стайка гребенчатых тритонов покинула свое зимнее убежище и нежилась на солнышке, даже не помышляя о Келе, — и впрямь, откуда сейчас тут было взяться аисту? — который неспеша и основательно подзаправился ими. Затем он вновь выбрался на высокий берег ручья, к опушке камышовых зарослей — переварить обильную пищу. Густые заросли камыша отражали солнечное тепло, воздух тут был прогретый, и аист задремал с открытыми глазами. Он чувствовал себя почти на свободе, о сарае теперь уже вспоминалось неохотно. Крылья он опустил: ему хотелось, чтобы все силы, какие только есть в нем, помогли перьям как можно скорее отрасти.

Аист думал о своих крыльях, но взгляд его был устремлен вдаль. Сильные крылья и неоглядный простор — для него это значило одно и то же: гложущую тоску. И все-таки для аиста сейчас важнее были крылья, потому что это понятие включало в себя все: возможность вновь свить гнездо и обзавестись птенцами, возможность самому добывать себе пищу, возможность обследовать ближние холмы и взлетать в заоблачную высь. Здоровые, сильные крылья — в них было все: усталость, отдых, опасность, борьба, победа, — словом, вся многотрудная и прекрасная вольная жизнь.

Келе не осознавал всего этого, лишь инстинктивно чувствовал, и это чувство было гораздо яснее, четче всех витиеватых слов, которые люди произносят о жизни и свободе.

Глубокая весенняя тишина стлалась тут, у зарослей камыша. Аист успел хорошенько отдохнуть; оглянувшись по сторонам, он попробовал распустить крылья. Утки и гуси находились по другую сторону камышей, Вахур запропастилась невесть где, никто аиста не видит. Он разбежался, сильно взмахнул крыльями и опять поднялся в воздух! На этот раз он улетел дальше, чем при первой попытке. Келе знал, что это еще не настоящий полет. Если бы его подхватило порывом ветра, он мог бы, пожалуй, взлететь на высоту дома; но Келе предпочитал не подниматься высоко, чтобы его не заметили. Да и с приземлением ему пока еще нелегко было бы справиться, он хотел всего лишь испытать свои силы. Какое-то время он плавно скользил по воздуху, а затем благополучно опустился по другую сторону камышей.

«Хватит!» — подумал аист, движимый инстинктивным чувством меры, свойственным всем вольным зверям и птицам.

Солнце клонилось к закату, когда он, неспешно ковыляя на своих длинных ногах и попутно выискивая добычу, возвратился к знакомому саду. Вахур лежала возле калитки, у собаки явно слипались глаза, да и выглядела она какой-то усталой и рассеянной. Келе подозрительно покосился на нее: Вахур тоже пропадала в камышах, уж не подсмотрела ли она, как аист пытался взлететь?

— Что-то я тебя не видел, Вахур. — Аист остановился возле собаки.

— Ты и не мог нас видеть, — взглядом ответила Вахур, — мы были в камышах.

— Резвились, что ли?

Собака сделала какое-то движение, которое нельзя было точно истолковать: оно включало в себя и утвердительный ответ на вопрос аиста, и многое другое.

— Сейчас ты вроде поспокойнее.

— Правда, — подняла глаза собака, — теперь я совсем не испытываю беспокойства… — И взгляд ее уставился в одну точку. Аиста это не задело, он тоже был погружен в свои мысли; он понял, что Вахур не видела его полета, и понял также, что и у Вахур есть своя тайна.

Собака поднялась, потягиваясь, и приятели, не тратя лишних слов, направились к сараю.

Мишка весь день провел в одиночестве, поэтому встретил их с кислой миной.

— Похоже, вы стремитесь быть вдвоем. Дело ваше, но могли бы и сказать, если я — третий лишний.

— Мы вовсе не были вместе, — распушил перья Келе. — Я охотился, а Вахур убежала куда-то.

— …или вы думаете, — продолжал Мишка, не обращая внимания на Келе, — будто мне не пошло бы на пользу пощипать молодой травки?

— Так почему же ты не вышел с нами?

— Молодые побеги очищают желудок, и шерсть от этого лоснится, но если мое общество не желательно, вы скажите прямо. Я могу подремать и у соломенного стога… Ну, ладно, Келе, значит, ты охотился.

Смеркалось, но до темноты было еще далеко. Небо приобрело опаловый оттенок, с лугов струился аромат молодой весенней травы, сады одевались в зелень, а над двором время от времени с жужжанием пролетал большой вечерний жук.

Келе знал, что этот предвечерний небесный простор полон жизни: где-то в бескрайней опаловой дали трепетно взмахивают на лету крылья — большие и крохотные, сильные и усталые, — ничто не в силах преградить им путь, разве что смерть. Он знал: путь его крылатым собратьям может указывать Большое Светило, Малое Светило или его детища — звезды, но лучшим ориентиром в пути миллионам перелетных птиц служит родное гнездо, которое нельзя спутать с другим и нельзя миновать даже в самую непроглядно-темную ночь. Подобно тому, как капля воды стекает к самой нижней точке поверхности, подобно тому, как стрелка компаса указывает на север, с такой же безошибочной точностью даже за многие тысячи миль чувствуют перелетные птицы родные места.

Келе знал, что его сородичи уже трогаются в дальнюю дорогу; он знал, что кое-кто из молодняка и из тех птиц, что постарше, отстанет в пути, но стая прилетит обязательно, повинуясь незыблемой воле большинства.

Келе не сводил глаз с неба, но не увидел ничего примечательного. Позднее над сараем пропорхала Чис, длиннокрылая летучая мышь.

— Вот и Чис вылетела на волю, — оживился аист, Мишка и Вахур тоже подняли головы. Летучая мышь летела высоко, выписывала зигзаги, игриво порхала — без всякой видимой цели, словно после долгой зимней спячки желала поразмять свои заботливо умащенные крылья. Надо сказать, что Чис тщательно ухаживала за нежными пленками своих крыльев, смазывая их выделениями желез.

— Слабое зрение у этой Чис, — презрительно шевельнулась Вахур, — она не видит опасности.

— Да, сюда приближается сокол Шуо, я давно его заметил, — глаза аиста блеснули, — хотя связываться с Чис — только время тратить попусту.

— Почему?

— Смотри и сам увидишь.

Высоко в небе мерно плыл сокол — судя по всему, он совершал перелет из дальних стран, — но стоило ему заметить ничего не подозревающую добычу, как он с поразительной легкостью перешел в наступление.

Аисту было знакомо это непревзойденное искусство полета, и он не мог не восхищаться им, но все же он неодобрительно покачал головой.

— Шуо голоден, но вряд ли ему удастся поживиться этой Чис. Смотрите!

Летучая мышь с неуловимой для глаза быстротой уклонилась от смерти и даже не сочла нужным отлететь подальше. Сокол опять взмыл вверх и, очутившись над летучей мышью, с еще более головокружительной скоростью обрушился на нее.

Те чудеса высшего пилотажа, что продемонстрировал сокол, даже нельзя было назвать полетом. Послышался свист рассекаемого воздуха, камнем мелькнуло приготовившееся к удару тело птицы… а в следующее мгновение летучая мышь продолжала как ни в чем не бывало выписывать свои зигзаги над головами наших ошеломленных приятелей; сокол же возвратился на свою перелетную трассу к северу и скрылся из глаз.

— Видно, этот Шуо еще молодой и неопытный, — блеснули глаза аиста, — или же он чересчур сильно проголодался. Длиннокрылая Чис — не добыча даже для сокола. Я знаю всех ее сородичей, потому что Чис тоже бывают разные. Бывало, как взойдет Малое Светило, они частенько пролетали над нашим гнездом, но с нами они не заговаривали. Есть среди них мелюзга вроде Чури, а бывают и крупные, такие, как Торо. Иные неповоротливы, так что даже Ух легко справляется с ними.

Позади, от окошка сарая, послышался шорох: на карнизе сидел филин и чистил перья.

— Келе прав… Что вы так уставились на меня, не стану я пугать вас своим криком! Мы с вами не ссорились, и на Му я больше не сержусь. А Келе прав, я не так проворен, но все же этим длиннокрылым Чис больше всех достается именно от меня.

— Да, Чис можно поймать, когда она спит, — кивнул Келе.

— Верно, когда она спит. Мое дело — не в догонялки играть, а самому прокормиться да о семье позаботиться.

— Смотрите-ка! У тебя, что, новая подруга? — поинтересовался Мишка.

— Да, и пятеро птенцов! — Ух скромно потупился. — Но если бы вы знали, что это за птенцы! Им ничего не стоит съесть хоть целого гуся, — похвалился счастливый отец.

— Ладно, — кивнул головой Мишка, — мы скажем Гага, чтобы он как-нибудь прогулялся к тебе домой, на колокольню…

На этот раз Ух не обиделся на Мишкины подковырки.

— Я тоже видел, как Шуо нацелился на эту Чис, и про себя подивился так же, как и Келе; ну не смешно ли охотиться на Чис? Да если бы она сама уселась мне на клюв, я и то не стал бы пытаться ее поймать; и глазом моргнуть не успеешь, а ее и след простыл. Счастье еще, что она только Зу питается, а то истребила бы нас всех до единого. Шуо не справится с ней, даже если бы при ней были ее детеныши.

Вахур вопросительно посмотрела на филина.

— Как, разве ты этого не знала, Вахур? Детеныши Чис цепляются за кожу у нее на груди, и она так и летает вместе с ними, словно никакая тяжесть ее книзу не тянет. И летит быстрее, чем я или Келе… Однако мне пора, у малышей такой аппетит, еды не напасешься… — Ух взмыл в воздух и пропал в сероватом сумраке.

Весна набирала силу, как трава в лугах, крепла, подобно стебелькам щавеля, и расцветала, точно терновник по склонам холма и сливовые деревья в садах. Келе каждый день выходил на луг. Сосредоточенно вышагивал он впереди стаи уток, которые теперь уже и не желали без него отправляться к ручью.

— Кря-кря-кря! — торопили они аиста, если его в нужный момент не оказывалось рядом. — Где же Келе, наш вожак? Пусть Келе тоже идет с нами!

И Келе шел с ними. Утки с веселым плеском шлепались в воду, а Келе, наевшись и закончив охоту, добровольным стражем стоял на берегу, чувствуя себя все смелее и увереннее. Но, по мере того как отрастали его крылья, он все чаще стремился остаться в одиночестве. Иногда он скрывался позади камышовых зарослей — поупражняться в полете, а затем опять возвращался к огородам. И чем дальше ему удавалось улететь, чем шире расстилался перед ним простор, тем отчужденнее держался он с людьми, тем скупее становились его беседы с друзьями. Он знал нечто такое, чего не знали они. С тревогой подходил он каждый вечер к сараю: как бы не схватили его и опять не укоротили перья. Когда Берти звал его, аист шел за ним в огород, но не приближался, как прежде, и Берти, если он приносил аисту какую-нибудь еду, приходилось бросать ее на землю: из рук Келе ничего больше брать не желал. Он знал теперь правила, по которым можно жить с человеком, но уже не хотел приноравливаться к ним, потому что все прочнее становились нити, связывающие его с жизнью вольных птиц и зверей.

Он больше не боялся никого и ничего, ведь теперь он мог улететь, когда пожелает, хотя Берти об этом не догадывался. Не знал об этом и молодой пес, который ненароком забрел к ручью и, завидев Келе, с лаем бросился к нему. Возможно, пес хотел всего лишь поиграть, но аист замер как вкопанный, и глаза у него враждебно вспыхнули.

— Убирайся к своим сородичам!..

Пес, однако, не обратил внимания на это предостережение; он обежал вокруг аиста, а затем, весело лая, припал к земле брюхом, и нельзя было угадать, когда игра сменится нападением. Но вот пес пошевельнулся, и в тот же момент Келе дважды проворно ударил его клювом, как острогой.

Пес взвыл от боли и отскочил прочь; тряся окровавленным носом, он бросился бежать в деревню.

— Ой-ой-ой… ай-яй-яй! — скулил он. — Ну, подожди у меня, лягушатник вонючий!

Утки так и покатились со смеху. Их плутоватые глазки-бусинки при появлении собаки заморгали озабоченно, но теперь, когда пес побежденный бежал, они вспыхнули гордостью и удовольствием.

— Кря-кря-кря, Келе сильнее Вахура, Келе храбрый, Келе — наш вожак, правда, Келе? — и, по своему обыкновению не дожидаясь ответа, утки сделали в воде стойку, так что только куцые хвостики их торчали кверху.

Дни становились длиннее, и воздух прогревался все ощутимее; молодые травы набрали силу, луг запестрел цветами; в многоголосый хор природы вливались новые звуки: неумолчное жужжание разных насекомых и весенние трели птиц. С каждым утром прибывали все новые перелетные птицы, давали знать о себе песней и принимались хлопотать в поисках подходящего материала для гнезда, но не раз, окрыленные весной и любовью, они взмывали вверх только ради счастливого ощущения полета.

Келе теперь внимательно приглядывался к ивам, ожидая, когда по их склоненным к воде ветвям запрыгают в своем свадебном уборе знакомые пичужки. У него был свой календарь: ход времени, смену недель он отмечал по прибытию все новых перелетных птиц, он знал, после каких весенних пришельцев можно ожидать, что в небе с минуты на минуту замелькают аистиные крылья.

Должно быть, это время не за горами, потому что вот уже и скворцы всей оравой собрались тут, перед закатом солнца поднимая оглушительный шум в камышах.

Как-то вечером Келе не стал заходить в сарай. Он не обдумывал этого заранее и даже не мог бы объяснить, почему он так поступил; просто не пошел в сарай, и все. Он вскочил сперва на козлы для пилки дров, оттуда перемахнул на самый верх поленницы, да так и остался там.

Мишка смотрел, смотрел на проделки аиста, но промолчал и только позднее, в сарае, сказал Вахур:

— Если бы Келе мог летать, он давно бы нас покинул.

Собака не ответила ни малейшим движением: она рассеянно уставилась перед собой, понурив голову.

— Что с тобой, Вахур? — внимательно посмотрел на собаку Мишка. — Я давно к тебе приглядываюсь. Обленилась ты вконец, не носишься взад-вперед, как бывало, только и делаешь, что сидишь на солнышке.

— Не знаю, — потупилась собака. — Вот разве что…

— Были у тебя когда-нибудь щенята?

Собака смущенно опустила голову.

— Мне кажется, скоро будут…

Глаза у Вахур заблестели, рот растянулся, точно в улыбке, обнажив острые белые зубы; затем собака медленно поднялась и вышла из сарая.

Вечерняя звезда взошла на небосводе; трубы заклубились бархатистым дымом. Двор погрузился в темноту. Из села доносится собачий лай, но Вахур не вступает в перекличку. Если обстоятельства складываются так, что нужно сказать свое слово, она быстро управляется с этим делом: гавкнет коротко и злобно, а затем опять укладывается на брюхо. Она обдумывает, где бы устроить колыбель своим будущим малышам. Под конец направляется к соломенному стогу, обходит его вокруг и, решив, что это достаточно укромное и надежное место, принимается рыть ямку.

Аист и собака видят друг друга, но ведут себя так, будто не видят: каждый из них занят своими мыслями и потому стремится к одиночеству. Оба чувствуют это, и сейчас они, можно сказать, один для другого и не существуют. Вахур с полным усердием копает углубление в стогу соломы, готовит колыбель для своего первого потомства, а Келе стоит недвижно, ловя ночные звуки. Ночь выдалась безлунная, хотя и не слишком она темна, но крылатых путешественников в небе не разглядишь. Келе различает их по голосам, по шуму полета. Шорох, шелест, хлопанье крыльев, свист рассекаемого воздуха точно говорят аисту, кто из его пернатых собратьев сейчас держит путь в ночном небе. Он знает, когда прилетают те или иные дальние странники, и в ночи проносятся над ним живые страницы календаря Весны. Иные птицы прокричат весело, точно свирель пропоет: вот и мы прилетели! В голосах других прозвучат тревога и предостережение: будьте внимательны… сюда… сюда…

И вот однажды утром свершилось. Солнце еще не поднялось над горизонтом, легкая дымка тумана плыла над лугом, но на востоке, по склонам холмов мелькнул светлый проблеск, предвещающий солнечный восход.

Берти как раз вышел из дома, чтобы задать корм скотине, когда на самом верху поленницы аист, откинув голову назад, с клекотом прокричал что-то и принялся взволнованно переступать с ноги на ногу.

— Чего это ты так развеселился, Длинноногий?

Однако Келе даже не взглянул на Берти: он не сводил глаз с луга, где в редеющем предрассветном сумраке на высоком берегу ручья, внимательно к чему-то прислушиваясь, застыли четыре аиста.

Положившись на инстинкт, он какое-то мгновение прикидывал, взвешивал свои возможности, затем распростер крылья, взмыл в воздух и, почти плывя в утренней дымке над кустами, деревьями, заборами, опустился на луг.

Берти, вконец оторопев, смотрел ему вслед. Если бы дровяная поленница или хлев вдруг полетели по воздуху, и тогда бы он вряд ли удивился больше: ему и во сне не снилось, что аист опять обрел свою способность летать. Конечно, Берти никогда не помышлял о том, чтобы еще раз подрезать перья аисту и помешать ему улететь, и все же сейчас он ощутил горькое разочарование.

«Стало быть, улетел», — подумал Берти, и в это утро он строже обычного обошелся со своими питомцами. Копытка в упрек, что конь ненароком вляпался в навоз, Берти обозвал «грязной скотиной», корову легонько стукнул по боку за то, что та не посторонилась по первому требованию, хотя всем известно, что Му отродясь ни с каким делом не спешила да и умом — этого не отрицала и сама корова — была несколько неповоротлива. Малышке Бу только на короткое время было дозволено припасть к материнскому вымени; когда же грач Торо приковылял поближе, чтобы получить причитающуюся ему горстку кукурузы, Берти злорадно показал ему кукиш.

— Вот тебе, видал? — вскричал он. — Корми тут их, а они в один прекрасный день оставят тебя с носом, и поминай как звали. — С этими словами Берти вышел, в сердцах хлопнув дверью. Обитатели хлева оторопело смотрели ему вслед.

А меж тем Келе и не помышлял о том, чтобы покинуть приютивший его кров. Он знал, что летать так, как положено аисту, он пока еще не может, но знал также, что свобода теперь уже совсем близка и что и человек больше не обрежет его крылья. Он не ощущал благодарности — таких чувств аисты не ведают, а стало быть, и выражать не умеют, — но когда смотрел на Берти или слышал его голос, чувствовал, что этот человек не причинит ему зла. И позже, когда он, наконец, сможет общаться со своими сородичами, то взглядом, движением даст им понять, что и среди людей попадаются такие, к которым можно приближаться без опаски.

Однако сейчас Келе позабыл обо всем на свете. Под крыльями у него мягко скользил воздух, и, описав неширокий круг, он опустился на землю рядом с усталыми странниками. Келе и незнакомые аисты смотрели друг на друга, и во взглядах их не читалось ни радости, ни приязни. Келе, обретаясь вблизи человека, иначе представлял себе эту первую встречу, и сейчас, на воле, ему пришлось столкнуться с суровой действительностью. Таким же — суровым и трезвым — вмиг стал опять и наш Келе.

Келе был огромный, старый аист, а вновь прибывшие — молодые аисты, две супружеские пары.

Аисты стояли, выжидая, что будет.

Келе смерил их холодным взглядом; здесь он был у себя дома, и молодые аисты почувствовали это.

— Мы только передохнем немного и полетим дальше, — шевельнулся один из путников. — Твоей охоте мы не помешаем.

Келе кивнул: взгляд его смягчился, и, заметив это, одна из аистих доверчиво обратилась к нему.

— Мы думали, что окажемся первыми… а ты уже тут.

— Я и не улетал отсюда.

— Разве это возможно? — Аисты удивленно и подозрительно уставились на Келе.

— Как видите, возможно.

На какое-то время воцарилось молчание. Аисты-чужаки неуверенно оглядывались по сторонам.

— Ты нарушил Закон вольных птиц и не погиб?

— Нет. Человек дал мне тепло, дал пищу и дал свой Закон жизни. У меня болело крыло, и человек вылечил его.

— Поразительно!

— Вот именно. Но теперь прилетели мои сородичи, и вместе с ними возвратилось все, чего я был лишен. Человек видел, как я улетал, и знает теперь, что его Закону я больше не подвластен.

— У тебя есть гнездо?

— Нет, но этой весной его и не будет. Я пока еще не могу летать так, как прежде.

— Это мы видели, — оживились оба молодых мужа; они явно испытывали облегчение. Гнезда этот аист не вьет, думали они, летать толком не может, стало быть, нечего опасаться за своих подруг. Более того, Закон вольных птиц и зверей диктует: на слабого нажми силой.

— Тогда мы осмотримся тут и, если нам понравится, поселимся здесь. — Один из аистов устрашающе взмахнул крыльями. — А тебя пусть и дальше кормит человек. — И дерзкий пришелец пренебрежительно отвернулся, будто Келе тут и не было.

Келе сделал шаг вперед, и молодой аист испуганно попятился.

— Неужели тебе не ясно: у меня ничего общего с человеком, — сверкнули глаза Келе, — и я останусь с ним до тех пор, пока мне это необходимо! Если же ты вздумаешь помешать мне охотиться, я размозжу тебе голову и возьму себе в жены твою подругу. Мои крылья достаточно окрепли для того, чтобы справиться с тобой. И впредь запомни: меня зовут Келе. А теперь убирайся прочь вместе со своей подругой.

Аист и аистиха одновременно взмыли в воздух.

— Разве вы не летите с нами? — качнули они крыльями, приглашая и другую пару, но аисты не шелохнулись.

— Оставайтесь, — милостиво окинул их взглядом Келе, — и для вас тут места хватит.

И он, повернувшись спиной к молодым аистам, зашагал к калитке, где с веселым гомоном толпились утки.

— Кря-кря-кря, вот и прибыли сородичи Келе. Жизнь пр-рекр-расна, кря-кря-кря! Келе — наш вожак! — И утки прямо в луже сделали веселый кувырок через голову. А оба аиста с боязливым почтением взирали на Келе.

Келе весь день не обращал на своих собратьев внимания, во всяком случае делал вид, будто их не замечает. Он видел, как аисты пролетели над селом из конца в конец, но, судя по всему, не подыскали подходящего места, чтобы свить гнездо, потому что вскоре возвратились обратно и долго стояли на лугу. Затем они опять взмыли в воздух и зорко, со всех сторон оглядели прибрежные ивы. Время от времени они даже усаживались на одно из деревьев вроде бы отдохнуть, но глаза их внимательно обследовали ствол, толстые сучья и ответвления, прикидывая, подойдет ли это дерево для гнездовья. В таком важном деле никак нельзя торопиться, и аисты не спешили. В камышах, где уже стояла вода, аистам приглянулась старая ольха; люди обрубили у нее нижние ветки, ствол у ольхи был голый, и только на самой верхушке его чуть зеленела крона. Правда, ольха начала сохнуть, хотя снизу это было незаметно. Однако аисты, как известно, не вьют гнезд на деревьях с густыми кронами, а потому и облюбовали эту чахлую ольху. Здесь они и обосновались на ночь, когда наступили сумерки, и Келе повел обратно во двор шумную утиную братию.

От Берти за целый день слова нельзя было добиться. Хмурый, туча тучей, высаживал он на грядки рассаду, а Яношу Смородине мрачно заявил, что аист — такая же неблагодарная тварь, как и все прочие, и больше, мол, им его вовек не увидеть.

— А разве не для того мы с тобой его вылечили?

— Ясное дело, для того. А все же обидно.

— Да будет тебе!.. Я так считаю: помидоров мы посадим вполовину меньше против прошлогоднего, а то нынче все вокруг начали их разводить, много продать не удастся. Зато редиса, цветной капусты и спаржи надобно побольше. Парники ты не забыл открыть?

Как видим, Янош Смородина ни словом не осудил неверного аиста, Берти же и думать ни о чем другом не мог. У него было такое чувство, будто он чего-то лишился. Но зато к вечеру, завидев шагающего позади стаи уток Келе, Берти так и просиял.

— Ишь, вернулся. Выходит, я на тебя напраслину возвел, — пробормотал он. — А ведь мог бы и насовсем улететь.

При раздаче корма Копытко вволю наелся овса. Бу вдосталь напилась материнского молока, а Торо получил две пригоршни кукурузы вместо обычной одной.

Келе успел взобраться на самый верх поленницы, когда Берти вышел из хлева.

— Эх, ты, Длинноногий, — тихо сказал Берти. — Видать, тебя все-таки тянет к дому.

Келе стоял неподвижно, смотрел на человека и ощущал его голос даже тогда, когда человек ушел. Аист был сыт. Ему казалось, что он обязан этим человеку, хотя на самом деле наелся он на лугу: охота сегодня была удачной. Но для аиста упоминание его имени, голос человека, медленные, размеренные движения Берти и исчезновение чувства голода были неразрывно связаны друг с другом.

Этот человек не желает ему зла, чувствовал аист, и это чувство все более крепло в нем, заглушая страх за свои крылья. Аист начал погружаться в дрему, и лишь изредка просыпался, когда собака принималась лаять или пробегала к стогу, где она успела проделать довольно глубокий подкоп и расширила углубление в соломе настолько, что целиком умещалась в нем.

Пробегая в очередной раз мимо Келе, собака остановилась и задрала морду вверх.

— Чего тебе, Вахур? — шевельнулся аист.

— Мне хотелось сказать тебе, — завиляла хвостом собака, — что у меня будут детеныши. Еще ни разу у меня не было щенят, а теперь будут.

— И мои сородичи вернулись, Вахур. Скоро у ручья и в камышах заквакают Унка. Сейчас самая пора выводить птенцов, Вахур.

— Правда, иной раз мне бывает не по себе, и резвости прежней не стало, а все же иметь своих малышей — это хорошо, Келе.

— Верно, Вахур. Кто не радуется потомству, тому и жить не для чего. Жизнь — это звенья одной цепочки: мои крылья соприкасаются с крыльями моих детенышей, а через них и с теми, кто придет после нас. Так и соединяются в неразрывную цепь наши дальние перелеты и гнездования, Малое Светило и Большое Светило, все долгие пути, которыми пролетали наши отцы и которыми пройдут наши дети. Поэтому мы и не страшимся смерти — ее просто нет, ведь новые поколения продолжают жить и летать, и мы живем в них.

Собака не очень поняла аиста, но чувствовала, что тот прав. Она в задумчивости посидела у поленницы, затем поднялась и поспешно направилась к стогу. А Келе, откинув голову назад, заклекотал, приветствуя надвигающуюся ночь, и опять закрыл глаза. Он все слышал, как крылья пернатых путешественников шелестели в небе над его головой, но его сородичи уже прилетели, а остальные птицы аиста не интересовали.

Рассветная заря принесла с собою ветер. Порывы его не были сильными, но к утру он подсушил оставшуюся после дождя слякоть, и дороги сделались затверделые, ровные.

Келе теперь было безразлично, увидят, что он летает, или нет. Он взмыл, подхваченный порывом ветра, но не вылетел на луг, а принялся кружить над домом. Тугие струи ветра служили ему опорой, и аист словно по ступенькам поднимался вверх. Он испытывал необычайную легкость во всем теле, а край горизонта отодвинулся в необозримую даль. Келе увидел двух других аистов и признал, что те удачно выбрали место для гнезда.

Утки, столпившиеся внизу, у калитки, подняли невообразимый гвалт:

— Келе — наш вожак, без него мы не пойдем на луг! Спускайся к нам, Келе!

Аист стал выписывать круги, постепенно снижаясь, и наконец грациозно и плавно приземлился во дворе. Он занял свое место в арьергарде утиного полчища и прошествовал вслед за крякушами на луг.

— Всякого я в жизни насмотрелся, а таких чудес не видывал! — ахнул от удивления Берти, присутствовавший при этой сцене. — Никто его не держит, мог бы улететь, ан нет, с нами остался. Каков наш аист, а, дядя Янош?

Янош Смородина, красный от натуги, гнулся над грядками, высаживая рассаду. Привлеченный окликом Берти, он распрямился.

— Аист ведь один остался, без подруги; куда ж ему деваться?

— Мог бы найти себе другую.

— А-а, леший его знает! — опять склонился над грядкой Янош Смородина. — Может, лень ему или неохота. Вот ты, к примеру, чего себе жену не подыщешь?

— Я?.. Скажете тоже!

— Ну, видишь! Небось и аисту наша холостяцкая компания подходящей кажется… Зачерпни-ка мне воды из бочки. Похоже, сегодня жаркий денек выдастся.

Берти подхватил лейку, но с места не тронулся: слова Яноша Смородины задели его за живое.

— Страшно подумать: попадется какая-нибудь сварливая бабенка, что нам тогда с ней делать!

— Что нам с ней делать, не знаю, — пробурчал Смородина, — а вот уж она что стала бы вытворять с нами, это заранее известно. Ну, что ж ты стоишь, Берти? Неси воду!

— Несу, несу!.. У меня прямо мороз по коже подирает.

Распаленному воображению Берти представилась крикливая, вздорная баба, которая всячески помыкает ими, и ясный, пронизанный солнцем день как бы померк у него перед глазами. Отгоняя дурное видение, он покачал головой и забыл про аиста. Справедливости ради надо сказать, что и Келе на лугу тоже было не до него. Аист не обращал внимания на уток, а на гусей смотрел как на пустое место; гуси сочли это за проявление высокомерия и прониклись к аисту невольным уважением. А у Келе было такое ощущение, словно он тоже только что прилетел сюда вместе со своими собратьями: он был на воле, он был в своей стихии.

Луг ожил миллионами жизней, пробужденных солнечным светом и теплом; стебли трав заметно вытянулись вверх, по ветвям ивы с щебетом порхали различные пичужки, а в зарослях камыша насвистывала дроздовидная камышовка:

— Чек-чек-чек-чек-тек-тек-ти-ри-ри-тир!..

Камышовка славилась умением строить гнездо, она очень гордилась своим мастерством, а потому при работе не стеснялась петь во все горло. Старого гнезда своего она не нашла: люди зимой срезали камыш, но это не смутило искусную мастерицу.

— Чек-чек-чек, построим новое гнездо, что нам стоит? — и тут же присмотрела несколько близко растущих друг к другу стеблей камыша. Эти стебли она свяжет так, чтобы между ними оставалось расстояние в ладонь; и вокруг них совьет гнездо. Пять камышинок послужат ему опорой. Гнезду на них не страшны будут ни ветры, ни ураганы — упругие зеленые стебли не ломаются даже в бурю и под неистовыми порывами ветра будут только раскачивать его.

Да, Келе впервые за долгие месяцы чувствовал себя дома — на воле и среди своих собратьев. До сих пор он был тут чужаком-одиночкой, но теперь, когда прилетели и другие аисты, он больше не одинок в этом вольном мире.

Теплый весенний ветерок шаловливо пробежал вдоль берега ручья, подхватил и понес с собою звонкие голоса обитателей луга, переливчатые трели чибисов и наконец угомонился в камышах, которые сразу вдруг замерли, потому что над камышовыми зарослями невесомо парил луговой ястреб. На первый взгляд могло показаться, будто парит он без всякой цели — просто захотелось ему на солнышке погреться; однако на лету ястреб настороженно поводил головой из стороны в сторону, и ни малейшее движение в камышах не укрывалось от его зорких глаз. Ястреб, правда, вместе со своей подругой сейчас совершал свадебное путешествие, но любовь переполняла лишь птичьи сердца, в желудке же — увы! — было пусто, и ястребы усердно охотились, дабы голод не иссушил и их сердец.

Однако попытка ястребов разжиться чем-либо в камышах оказалась напрасной. Гнезда пусты, птенцы пока еще не вывелись, а птицы — будущие матери — никак не желали становиться добычей хищников. Ловить птиц на лету луговой ястреб не умеет, но зато он неимоверно ловко опустошает гнезда: неоперившихся птенцов поедает, птичьи яйца выпивает, — ничего удивительного, что обитатели камышей его терпеть не могут и замирают, едва лишь тень ястреба промелькнет над водою.

Вот и сейчас они затихли и притаились.

Келе достаточно бросить взгляд в ту сторону, чтобы понять смысл происходящего. Аист замечает и второго ястреба и догадывается, почему пернатые хищники покинули камыши и держат путь к дальнему холму с поросшими мелкой травой склонами. В камышах пока что поживиться нечем, а вот на склоне холма можно ухватить мышь, рискнувшую прибежать сюда за сухими травинками, чтобы выстлать ими норку. Стали появляться на открытых местах и суслики; они, как известно, народ любопытный: встанет такой суслик на задние лапки и глазеет по сторонам — тут только успевай его хватать.

Молодые аисты окончательно обосновались на старой ольхе и вьют там гнездо. Пролетая над Келе, они взглядом говорят ему:

— Видишь, мы носим материал для гнезда…

Келе кивает головой и опять продолжает охотиться на жуков и букашек, но сердце его сжимается от тоски. Келе не борется с ней, да и как ее побороть? Но неумолимый закон жизни сейчас велит ему думать не о закладке гнезда, а о том, чтобы крепнуть, набираться сил, пока полностью не отрастут маховые перья.

После полудня ветерок опять выпорхнул из камышовых зарослей, и Келе не замедлил воспользоваться даровым извозчиком. Он плавно кружит над равниной луга, но не поднимается слишком высоко, потому что крылья работают пока вполсилы. А кроме того, ненароком можно наткнуться на сокола, да и орлы еще не кончили свой перелет…

Аист снова опускается на землю; до сумерек он успеет досыта наесться. Сейчас набить себе желудок никакого труда не стоит, весь луг кишмя кишит разными червяками, букашками, улитками. А под вечер, пристроившись к утиной стае, Келе опять бредет вслед за утками ко двору.

У стога лежит Мишка, подле него — Вахур. Собака поводит ухом, и Мишка поднимает голову. Келе в свою очередь останавливается, хотя ему больше не о чем говорить с бывшими своими приятелями.

— Я видел, как ты летаешь, — говорят глаза Мишки. — Зачем только ты вернулся? Мы тебе нужны были, пока в холода согревали тебя, а теперь…

— Тогда для меня был один Закон жизни, теперь — другой.

— Ловко ты их меняешь, эти законы.

Келе задумался.

— Я не могу иначе, Мишка. Пришло время, и прилетели мои сородичи, я должен быть вместе с ними. Что тут плохого?

— Ну, а благодарность? — повел ушами ослик.

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— Ну, это… как его… — ослик растерянно почесал ногой за ухом. — Как бы тебе объяснить потолковее… Ну, скажем, мы сделали для тебя что-то приятное, а за это ты должен сделать для нас что-нибудь.

— Что я должен сделать?

— Будь с нами! Это твой долг перед нами.

— Опять я тебя не понимаю, — аист неуверенно переминался с ноги на ногу. — Может, ты велишь мне вместо того, чтобы выходить на луг, торчать тут и по-прежнему спать в сарае?

— Может, и так.

— Я не могу этого сделать, — покачал головой аист, — да и не сделаю. С тех пор как мое крыло окрепло, я опять живу по Закону вольных птиц и зверей.

— Когда ты был в беде, так тебе и Закон человека годился.

— Тогда годился, а теперь не годится; я вынужден был подчиняться — этого требовал наш Закон; подчиниться Закону человека ради того, чтобы выжить.

— Значит, по-твоему, только то хорошо, что хорошо для тебя лично?

Аист удивленно посмотрел на ослика.

— Конечно, Мишка! Как же может быть хорошим то, что плохо для меня?

Мишка раздраженно поднялся на ноги.

— Ну что ж, я, можно сказать, остался совсем один. Зайдешь в хлев, так там Му вечно лижется со своей телушкой, а Копытко без зазрения совести хвастается перед Торо, какой знаменитый был у него папаша, и уж как он бегал, быстро да красиво, ну, прямо лучше всех. А когда я спросил, зачем, мол, он бегал, так Копытко и не знал, что ответить. Спрашиваю тогда, ну и что, мол, он получил за то, что бегал, а Копытко в ответ несет вздор: отцу, правда, ничего не досталось, зато хозяину его дали красивую, блестящую бадейку или ведро какое-то, что ли, я не понял. Спрашиваю, что же, и хозяин, выходит, бегал? Нет, хозяин, оказывается не бегал… Судите сами, до чего изоврался этот Копытко! Торо простак простаком, ему что ни наплети, он всему поверит… А выйдешь из хлева, так во дворе тоже тебе никакой радости. Прежде, бывало, мы играли и резвились, ходили с Вахур туда-сюда, а теперь ее с места не стронешь. Знай лежит себе, покряхтывает, а то уставится в одну точку, и всех разговоров у нее, что о детенышах, которых еще нет и в помине… Вот и выходит, что я совсем один остался.

Келе стоял не двигаясь, Вахур лежала тихо, не вмешивалась в разговор.

— Скажи, Мишка, — шевельнулся вдруг Келе, — хорошо, по-твоему, если бы мы опять были вместе?

— Конечно, хорошо!

— И если бы я опять жил вместе с вами в сарае?

— Очень хорошо!

— И мы опять играли бы, как прежде? И Берти приносил бы тебе мягкой кукурузы, репы или хлеба с солью… это, по-твоему, было бы хорошо?

— И ты еще спрашиваешь!

Келе задумался.

— Тогда я не понимаю тебя, Мишка: выходит, и ты тоже желаешь лишь того, что хорошо для тебя самого!..

— Это совсем другое дело! Тебе этого не понять.

— Где уж мне! Да я и не хочу понимать. Если кто-то из вольных зверей или птиц поступает не так, как говорит, или говорит не то, что думает, он погибает: а если он преступает наш Закон, мы сами уничтожаем его.

Мишка смущенно покосился на Келе:

— Это закон человека, Келе, а значит, так и должно быть… понапрасну я стал бы объяснять тебе… Ну, а потом… существуют же исключения… да и обстоятельства могут измениться…

— Нет, Мишка, это не закон, — покачал головой аист, — я и слышать о нем не желаю. Но если я почувствую, что мне необходимо вернуться к вам, то я вернусь. И это будет хорошо как для тебя, так и для меня. А теперь мне пора уходить.

Мишка долго смотрел вслед аисту.

— Если бы я мог взобраться на поленницу, лягнул бы я этого Келе так, что он бы у меня слетел вниз кувырком. И пускай бы тогда разглагольствовал про Закон, верно, Вахур?

— Не знаю, — собака задумчиво вильнула хвостом, — не знаю, что тебе на это сказать. И вообще… у меня скоро будут детеныши…

Мишка сердито затряс головой, точно отгоняя слепня, затем поднатужился и всю свою досаду излил в истошном вопле, взбаламутив весеннюю, предвечернюю тишину.

— Когда собака ощенится, я бы, пожалуй, оставила одного щенка, — как-то сказала Агнеш.

— Двоих, — поправил ее Берти.

— На кой леший мне две собаки? Одной за глаза хватит.

— Я к тому, что на одного щенка уже охотник сыскался, — пояснил Берти. — Стало быть, двоих уже пристроили.

— И не двоих, а троих, — спохватилась Агнеш. — Помнится, Пали тоже просил не обделить его.

Вахур, растянувшись на брюхе, лежала в сенях; заслышав свою кличку, она подняла голову и лениво вильнула хвостом. И конечно, собаке уж никак было не додуматься, что люди в этот момент заняты тем, что распределяют ее щенков. Скажи ей об этом кто-нибудь — Мишка, к примеру, — она все равно бы не поверила: как можно решать судьбу щенят, которые еще даже не появились на свет!..

— Собака наша уж и место себе приготовила в стогу, — заметил Берти. Хорошо, что Вахур не поняла его слов, ведь она была уверена, что ей удалось сохранить свое убежище в тайне. Углубление она рыла по ночам, а днем подходила к стогу, лишь когда людей не было поблизости. Но следы выдали собаку. Впрочем, Берти отнесся к своему открытию равнодушно, да и другим, похоже, это было безразлично, а ведь Вахур всем — и Копытку, и Му, и даже Торо — уши прожужжала, что у нее скоро будут детеныши.

Вахур сидела у хлева и смотрела вверх; туда же смотрели и все, кто находился сейчас во дворе: утки, гуси, куры; Берти, Смородина и Агнеш глазели не менее самозабвенно, чем обитатели птичьего двора. Рты у людей от удивления были полураскрыты, Агнеш склонила голову набок и в этот момент определенно напоминала гусыню. А в воздухе совершал свой утренний полет аист Келе.

— Рано или поздно улетит он от нас, — сказала Агнеш. — И то чудо, что до сих пор тут загостился.

— Нет, наш аист не улетит, он здесь прижился, как у себя дома. А стоит мне его кликнуть, — Берти пришла вдруг дерзкая мысль, — так он и спустится.

— Ну, Берти, ты ври да не завирайся!..

Отступать было поздно. Берти вышел на середину двора и позвал:

— Келе! Келе-е!

Короткое эхо, оттолкнувшись от стен, прокатилось в саду. Утренний ветерок начал стихать, и аист и без того собирался спуститься на землю. Заслышав свое имя, он посмотрел вниз; увидел, что утки дожидаются у калитки, да и человек его зовет…

Аист пошел на снижение; выписываемые им круги все сужались, затем, внезапно развернувшись, он коснулся ногами земли возле стаи уток.

— Да, Берти, ловко ты отличился! — Смородина похлопал Берти по плечу.

— Колдовство, да и только! — прошептала Агнеш.

— Это пустяки! — отмахнулся Берти, опьяненный успехом. — Был у меня раньше дрозд, так тот высвистывал, что твой военный оркестр… А Келе я сейчас велю уток вести к ручью.

Берти, от гордости не чуя ног под собою, зашагал по двору, а следом за ним увязалась и Вахур.

— Ступай, Келе, — Берти отворил калитку, — да за утками присматривай. Пойди и ты, псина, проветрись.

Келе стремился теперь держаться от человека как можно дальше, поэтому он первым вышел за калитку, а следом за ним выкатились бестолково суетящиеся крякуши. За утками степенно последовали гуси, а в конце шествия неохотно плелась Вахур.

— Опасный человек наш Берти, надобно его остерегаться, — вырвалось у Агнеш.

— Берти и мухи зря не обидит, чего ж его остерегаться!

— Еще чего доброго и меня приворожит, — гнула свое Агнеш.

— Ну, для этого он уже недостаточно молод, — улыбнулся Янош Смородина, а сам с затаенной гордостью посматривал на Берти, несколько ошалевшего от похвал.

— Никакого колдовства, все было на ваших глазах… — смущенно закашлялся Берти и ушел на кухню; его самого больше всех поразил столь небывалый успех.

Собака удивленно озиралась вокруг: она давно не была на этом лугу, а перемены тут произошли большие. Кругом, куда ни глянь, все зелено, даже блекло-желтый прошлогодний камыш наполовину оделся в зелень. Вахур несколько раз подряд громко чихнула: плавающая в воздухе цветочная пыльца попала ей в нос. Собаки терпеть не могут цветочной пыльцы и аромата цветочного не выносят. Для них это вовсе и не аромат, а запах, скорее даже неприятный. Аромат бывает у мяса, даже если мясо чуть подпорченное… Впрочем, погодите, не все так уж плохо на этом лугу. Есть, к примеру, одна трава, которая помогает при рези в желудке. Для Вахур аптека здесь на лугу, а последнее время у нее неладно с пищеварением. Собака медленно бредет по лугу, и ее тонкое чутье безошибочно подсказывает ей, мимо чего она проходит сейчас, что осталось за спиной и что поджидает впереди. У собак отличное зрение и превосходный слух. Но свет — его в рот не положишь, и звук — не более чем пустой звук, а запах — это уже ощутимая реальность, как кусок мяса, который держишь в зубах.

Вот Вахур останавливается на месте, шарит носом в траве, будто выбирая, какую взять, затем, склонив голову набок, — целебная травка очень тонкая, — пытается ее перекусить. Острыми клыками тут не управишься, вот и приходится пускать в ход коренные зубы, приспосабливаясь к непривычной пище.

— Что это ты делаешь, Вахур? — поворачивает к ней голову Келе, который, охотясь на букашек, забрел сюда.

— Мне это необходимо, — продолжает грызть травинку Вахур. — От этого пройдет боль, а то она как зубами вцепилась изнутри. Да и малышам, наверное, пойдет на пользу, ты ведь знаешь, Келе…

— Знаю, знаю, ты уже говорила.

— Смотри-ка, — собака вскидывает голову вверх. — Чи!

Над лугом пролетела ласточка.

— У них уже давно начался перелет, просто они не садятся тут, — поправил перья Келе. — А эти, как видно, здешние. Что-то на этот раз они припозднились.

Ласточки теперь уже прибывали со стороны камышей целыми стаями. Держась низко над лугом, они проносились с молниеносной быстротой. Три дня они отдыхали в камышах, ловили комаров, козявок — все, что попадется, побывали в селе. Осмотрели свои старые гнезда, обсудили, что и где надо подремонтировать, поздоровались с обитателями дома и снова улетели к ручью, потому что только там можно было собрать грязи и глины, необходимых для постройки гнезда.

Ласточки заметили аиста и лежавшую подле него собаку.

— Келе, Келе! — заверещали ласточки. — Будь осторожен, Келе, опасайся Вахур! Чи-чи-и-и!

Келе подвинулся ближе к собаке, давая понять, что причин для опасения нет.

Теперь уже добрый десяток ласточек взволнованно взмахивал крыльями над собакой под собственные пронзительные крики.

— Неужто ты не боишься, Келе? У Вахур такие большие, острые зубы, Вахур загрызет тебя… чи-и-и-и… Вспомни, что говорит наш Закон, Келе… чи-ии.

Собака с грустью смотрела на аиста.

— Ну, скажи сам, Келе: разве я когда-нибудь трогала их?

Келе тоже надоело слушать визгливые причитания ласточек.

— Вахур не трогает меня и вас не тронет. А вы не суйтесь не в свои дела! — аист резко взмахнул крыльями.

Испуганные ласточки бросились врассыпную и, очутившись на берегу ручья, в полном недоумении уставились друг на друга. Маленькие черные глазки их тревожно поблескивали, и в эту минуту ласточки забыли даже про материал для гнезда.

Утки при виде ласточек зашлись от радости.

— Племя Чи прилетело! Жизнь прекрасна, кря-кря-кря! Вы не видали Келе? Келе — теперь наш вожак, кря-кря-кря!

Ласточки были еще более обескуражены. Похоже, все они рехнулись: Келе живет один, без подруги, Таш произвели его в вожаки, Вахур не трогает Келе, — нет, тут что-то неладно… Нарушен извечный порядок, а это к добру не приведет… Но тут ласточки вовремя вспомнили про свои гнезда, и на этом с тягостными размышлениями было покончено.

Келе промышлял не отходя далеко от Вахур, но скоро почувствовал, что наелся до отвала. Изрядную порцию букашек он закусил лягушкой, едва успевшей вылезти из своего зимнего убежища. Затем аист опять присоединился к греющейся на солнышке собаке. Лягушка не успела еще опуститься до желудка, и Келе пришлось повернуть голову набок, точно у него вдруг вырос зоб.

Так и застал своих приятелей Мишка, который, соскучившись в одиночестве, вышел поискать их.

— Что у тебя с шеей, Келе? — ослик сочувственно повел ушами, хотя, прежде чем отправиться на луг, решил, что разговаривать с аистом будет только в случае необходимости, да и то самым строгим тоном. — Что с тобой опять приключилось?

— Унка, — аист сделал энергичное глотательное движение; загадочная опухоль поползла вниз, а там и совсем исчезла, давая понять, что лягушка попала в нужное место, то бишь к аисту в желудок.

— Я тоже решил выйти на луг: уж кому как не мне тут самое раздолье. Вкуснее молодой травы лакомства не сыщешь. — Мишка отщипнул пучок травы. — Да и вы тут рядом.

— Так ты зачем пришел, Мишка, — травы пощипать или с нами повидаться? — глаза Вахур смотрели вопросительно.

Взгляд у Мишки сделался неприязненным, но понимая, что собака не хотела его обидеть, ослик сдержался.

— И за тем, и за другим. А в чем дело? Может, вы мне не рады?

— Что ты, напротив! Вот мы и опять вместе, можно бы даже и поиграть, но только прыгать я не могу, ведь ты знаешь, что…

— Знаю, Вахур, знаю, столько раз говорено об этом!.. Но это твое дело.

— Да, — собака примирительно кивнула, — конечно, это мое дело. Поэтому-то я о нем и говорю.

Аист поднял голову:

— Смотрите-ка, и Ката вывела своих малышей.

Вдоль ограды, где трава была не так высока, Ката — старая наседка — вела цыплят.

— Куд-куд-куд-куда же вы?.. Идите все ко мне, — и наседка разворошила муравьиную кучу, сбив с ног при этом двух цыплят, — дело вполне простительное, если учесть, что у курицы сзади нет глаз.

— Куд-куд-кудах… ешьте только белые крупинки.

Цыплята усердно склевывали муравьиные яички, а муравьи с таким же усердием пытались спасти из своего порушенного хозяйства все, что только можно.

Ката снова и снова ворошила муравейник. Цыплята, желтые пушистые комочки, весело перекатывались по залитой солнцем траве, а старая наседка время от времени с тревогой посматривала на небо.

— Кудах-тах-тах… ешьте побыстрее да пойдем дальше.

Ката взяла на себя большую ответственность: ей пока еще не разрешалось выводить малышей на луг, но калитка осталась открытой, а зеленый луг манил обилием съедобных насекомых, и Ката — надо признать — в вопросах воспитания цыплят разбиралась лучше, чем Агнеш.

Расправившись с муравейником, Ката повела своих детенышей дальше — держась все время на почтительном расстоянии от кустов у ограды — и не переставала поучать малышей, как и положено опытной, многодетной матери.

— Куда-куда!.. Главное для вас — есть, пить и спать! Куд-куда? Идите сюда!

Вот курица долбанула клювом большого черного жука-дровосека, чтобы и детеныши могли им полакомиться.

— Будете хорошо есть, вырастете большими! — и выводок медленно двигался вдоль садовой ограды.

Но не только Ката подкармливала своих малышей. Вылупились из яиц птенцы и в гнездах вольных птиц: на земле, на деревьях, на воде, в лесу, в поле, в дуплах деревьев, на чердаках — всюду пробудились молодые жизни, согретые теплым дыханием весны. И эти птенцы, голые или покрытые пухом, но одинаково беспомощные, только и знали, что просили есть. Курице было легче, потому что цыплята, едва раскрыв глаза, встают на ноги; они бегают, сами ищут корм, ловят муравьев, а вольные птицы должны непрестанно кормить своих беспомощных детенышей! В особенности несладко приходится хищным птицам; там мать иногда по целым неделям не покидает гнезда, и самец вынужден заботиться о пропитании не только детей, но и своей подруги. В таких случаях птица-мать или подхватывает в воздухе сброшенную ей добычу, или на лету принимает ее у самца, или же дожидается, пока тот доставит пищу в гнездо и передаст, так сказать, из клюва в клюв.

Ястребиха, к примеру, даже носа не покажет из гнезда: пускай муженек, это ничтожество, заботится о пропитании, если уж решил обзавестить семьей! В одном она права: ястреб-самец по сравнению со своей подругой и впрямь ничтожество — самка в два раза крупнее его. И это не только у ястребов, но, как правило, и у других хищных птиц. Так что в эти дела нам лучше и не вмешиваться. Но хлипкому отцу семейства хлопот полон рот: носись до изнеможения в поисках пищи. И он хлопочет. Его подстрекает подруга, подстегивает задетое мужское самолюбие, подгоняет отчаянный писк голодных птенцов и извечный инстинкт хищника: убивать, убивать и убивать! Таков ястреб и есть, таким он и останется. Бегут с его пути врассыпную все, кто слабее. В особенности опасна ястребиха: ей ничего не стоит убить фазана, дикого гуся, зайца. Самцу с такой крупной добычей не справиться, хотя иногда он и пытается.

Итак, теперь Килли — ястреб — от зари до зари занят поисками пропитания. Сегодня он отнес к гнезду белку, черного дрозда, половину зайчонка (другую половину съел сам — ведь одним воздухом сыт не будешь) и галку. А что осталось от всего этого изобилия? Да ровным счетом ничего. Четверо птенцов и самка поглощали еду с такой же быстротой, как песок — воду, и ястребиха, обняв птенцов крыльями, укоризненно смотрела на супруга, как бы говоря:

— Отдохнул, а теперь пора за дело приниматься. Не подгоняй тебя, так ты готов тут целый день прохлаждаться.

И Килли, глубоко оскорбленный, вне себя ринулся за опушку леса, туда, где начинается луг, где бродит беззаботный пернатый народ, где можно встретить сусликов, ящериц и прочую живность.

Он не стал подниматься высоко, не желая обнаруживать себя раньше времени; серой тенью он скользит над землей, как воплощение неотвратимой гибели, и зорко приглядывается. Но нигде ни шороха. Вот, правда, мелькнул было суслик, но Килли не успел и крылом шевельнуть, как суслик опрометью метнулся в норку. Дерзкий зверек выглядывает из своего надежного укрытия, и это особенно досадно ястребу.

Вдруг наперерез ему по направлению к лесу пролетела какая-то птица. Ястреб опустился еще ниже, едва не касаясь земли, но скворец успел заметить его. В клюве у скворца какая-то букашка: видно, скворчата тоже есть просят. Ястреб взвился стрелой: взглянуть со стороны — просто мелькнула какая-то серая полоска. Во что бы то ни стало перерезать скворцу дорогу, даже если придется с ним схватиться среди деревьев! Килли в мгновение ока влетает в лес, но скворца и след простыл. Ястреб от ярости чуть вверх тормашками не перевернулся, обнаружив в стволе старого дуба дупло, где спрятался скворец.

Пришлось опять податься на луг. Там выискивают в траве жуков и букашек Ра — серые вороны; их трое, поэтому Килли решает, что не стоит попусту тратить время: Ра не из тех, кто дешево продает свою жизнь, к тому же троих ястребу не одолеть. Ну что ж, надо лететь дальше, может, в камышах что подвернется. И действительно: из камышей, вспугнутая тенью ястреба, выпархивает больная ласточка. Поймать ее не составляет никакого труда, ласточка почти не в состоянии лететь. Но добыча так мала, что ее нет смысла нести в гнездо. Ястреб усаживается на первое попавшееся дерево и в мгновение ока управляется с поживой.

Нужда и голод гонят ястреба дальше… Вот он замечает какое-то движение в траве у забора.

— Куд-куда же вы? Прячьтесь под куст! — всполошенно заквохтала Ката, заметив ястреба. — Прячьтесь скорей! Кудах-ах-ах!

Когда ястреб напал на выводок, Ката сперва испугалась; но она была матерью, а потому страх ее тотчас сменился неистовой яростью и полной готовностью к самопожертвованию.

Килли несколько растерялся, когда живые пушистые комочки бросились от него врассыпную, но растерянность его возросла еще больше, когда Ката с отчаянным криком «двум смертям не бывать, а одной не миновать» подпрыгнула и с такой силой ударила ястреба в бок, что у того только перья полетели.

— Ах, ты, негодная! Да как ты смеешь!.. — вспыхнули яростью глаза Килли, и он так долбанул клювом курицу по голове, что у той гребешок мгновенно окрасился кровью.

Ошеломленная ударом Ката окончательно утратила свою трезвую рассудительность. Она перестала раздумывать и взвешивать свои поступки и вступила в неравный бой; курица клевала, щипала, била ястреба, издавая в пылу сражения отчаянные крики, чем переполошила всю округу.

Ястреб никак не мог совладать с наседкой, а цыплята, забившись в самую гущу кустарника, испуганно моргали глазами и жалобно пищали, как дети, когда матери их приходится туго.

Испуганный писк детенышей придал курице новые силы, однако окончательный перелом в сражении наступил с появлением Агнеш с метлой в руках, которая, заслышав отчаянные крики Каты, поспешила ей на помощь.

Распахнув ведущую на луг калитку, Агнеш тоже подняла крик:

— Кыш, кыш, пошел прочь, аспид проклятущий! — и пустилась бежать со всех ног, так что только юбка развевалась.

Килли был настолько увлечен схваткой, ослеплен видом крови и инстинктом истребления, что даже метлой его едва удалось отогнать от наседки. Но, наконец, он опомнился и, злобно тряхнув головой, одним махом перелетел через кустарник.

Агнеш, вместо того чтобы похвалить отважную курицу, принялась всячески поносить ее; только сейчас женщина сообразила, что дала промашку: ведь она без труда могла бы справиться с ястребом, лишний раз доказав, какой необходимый и полезный человек она в доме Смородины.

— Сколько раз тебе было говорено, со двора ни ногой, так нет же! Тверди, не тверди — ей все как об стену горох!.. Да не пищите вы, не сдохнет ваша бестолковая мамаша, ничего ей не сделается!

Последняя реплика относилась к цыплятам, которые, расхрабрившись, постепенно повылезали из-под куста и кругом обступили Кату, как стайка плачущих детишек.

— Не пищите, ничего с ней не станется! — и Агнеш метлой подтолкнула выводок к калитке.

— Куд-куда! — хрипло кудахнула Ката. — Видали, как я всыпала этому Килли? Будет знать, как со мной связываться!.. Кудах-тах-тах, а вот и муравейник! — Ката собралась было остановиться, но Агнеш, угрожающе подняв метлу, прикрикнула на непослушную курицу:

— Поглядите на эту дурищу! Едва на ногах держится, голова вся в крови, а туда же, норовит на воле остаться. А ну, живо домой! Знать бы только, кто оставил открытой калитку! — И тут взгляд ее упал на ослика.

— Ах, так это ты, Мишка, распахнул калитку? Ну, подожди, вот ужо все расскажу Берти!..

Справедливости ради следует сказать, что калитку не закрыл Берти, решив, что она и сама захлопнется, а потому и выйти мог каждый, кому вздумается.

Едва Килли напал на выводок, Мишка повернулся к Вахур, взглядом призывая ее вмешаться.

— Нет, нет! — собака решительно покачала головой. — Я и близко туда подходить не стану, Ката на днях мне

чуть глаза не выклевала. Она сейчас не в себе, и Килли понапрасну с ней связался.

— Килли ничего не делает понапрасну, — распушил перья аист. — Я его терпеть не могу, но надо признать: Килли ловок и в хитрости не уступит даже Карак.

Когда же схватка кончилась и Агнеш удалось загнать старую наседку с цыплятами во двор, Келе опять шевельнулся.

— Ты права, Вахур. Я забыл, что у Каты сейчас детеныши…

Мишка подскочил как ужаленный, заслышав свою кличку в сердитой тираде Агнеш.

— Не люблю, когда люди попусту треплют мое имя, — ослик озабоченно запрядал ушами. — Давайте зайдем в камыши, так приятно полакомиться молодыми побегами.

Вернувшись домой, Агнеш принялась взахлеб рассказывать о том, как она спасла курицу, и в рассказе ее на каждом шагу повторялось словцо «я». Под конец смертельная схватка Каты с ястребом была сведена к бестолковой суетне, в то время как она, Агнеш, метлою дважды угодила ястребу по голове и тем самым спасла жизнь двум десяткам цыплят да и «безмозглой клуше» тоже.

— А вам, Берти, стоило бы получше приглядывать за своим ослом, — в заключение ехидно заметила Агнеш, обозленная тем, что мужчины не придали особого значения ее героической победе над ястребом. — Это он калитку распахнул и траву на покосе вытаптывает. Теперь уж не жди с того луга доброго сена.

Берти неохотно поднялся, чтобы призвать Мишку к порядку, но, утомленный работой, не вышел на луг, а прямо со двора крикнул:

— Мишка! Миш-ка-а!

Вахур вскочила на ноги.

— Мишка, Берти тебя зовет.

— А я не слышу! — хвостом отмахнулся ослик.

— Зато я слышу.

— И я тоже, — кивнул Келе.

— А я не слышу! — Мишка обвел их торжествующим взглядом, преспокойно продолжая обгрызать нежные молодые побеги.

Берти сердито направился к калитке: на столе стынет обед, а он за ослом гоняйся… На лугу никого не было. «Должно быть, далеко забрели», — подумал Берти, досадуя при этом не на своих питомцев, а на Агнеш. Крикнув еще разок для виду, он повернул к дому.

— Ну, что, убедились? — самодовольно спросила Агнеш.

— Осел на лугу траву топчет, верно?

— Верно.

— Вот я и говорю, от этой скотины вонючей вреда не оберешься.

— Ему бы столько ума, сколько у вас, Агнеш, и был бы он не ослом, а писарем либо кантором.

Самодовольная улыбка на лице Агнеш вмиг сменилась кислой, обиженной гримасой. С грохотом передвигала она на плите горшки и кастрюли, а потом без всякой причины выскочила во двор.

— Коли понадоблюсь, кликните!

— Опять ты, брат, сплоховал, — смеясь заметил Янош Смородина.

— Терпеть не могу, когда суют нос не в свое дело! Пусть пощиплет скотина травки, никому от этого не убудет.

— А я уж было думал, что тебе и ее удалось приворожить! Берти с перепугу даже галушкой поперхнулся, даром что галушки, как известно, сами в рот проскальзывают и по дороге не застревают.

— Матерь божия! Да не стращайте вы меня, дядя Янош! — в ужасе воскликнул он. — Избави бог от такой трещотки. И так во все нос сует, важничает. Приворожишь, так сам не рад будешь. — Берти поспешно вышел в сад, лишь мимоходом бросив взгляд на Агнеш, которая, не обнаружив нигде ослика, сердито смотрела на пустой луг.

Когда Берти вторично позвал ослика, Мишка только что развалился на сухой, прошлогодней осоке и, судя по всему, чувствовал себя великолепно.

— Что ж ты, опять не слышишь? — испытующе посмотрела на ослика собака.

— Конечно, нет…

Вахур оторопело уставилась на ослика. А Келе равнодушно почесал клюв и ухватил ящерицу, которая на свою беду выползла из-под осоки перед самым его носом. Молниеносное движение длинного клюва, и с незадачливой ящеркой было покончено.

— Молодец, Келе, — одобрительно кивнул Мишка, — даже Килли мог бы у тебя поучиться.

Келе, однако, не был тронут похвалой.

— Да, я умею расправляться с добычей, но Килли тоже знает свое дело. Если бы вместе с Килли была и его подруга, Ката ничего не могла бы с ними поделать. В таких случаях даже мы, аисты, стараемся им не попадаться.

Вахур опять испуганно вскинула голову: на этот раз пронзительный голос Агнеш разнесся над лугом: — Миш-ка-а, чтоб у тебя копыта отсохли! Мишка-а!..

Агнеш никак не желала примириться с тем, что ей не удалось взять верх над Берти и Мишкой. Сейчас она держала кнут наготове; вытянуть бы хоть разок по спине этого осла своенравного, глядишь, сразу бы всю злость как рукой сняло. Но ослик как сквозь землю провалился.

— Мишка-а! Вот ужо отхожу тебя кнутом так, что небо тебе с овчинку покажется…

— Мишка! — испуганно встрепенулась Вахур. — Неужели ты не слышишь?

— Я не глухой, Вахур, — ослик с невозмутимым спокойствием обгрызал камышовые побеги. — Конечно же, слышу… Но меня это не касается. Ведь не Берти меня зовет.

— Это верно.

— Ну, видишь, Вахур! Если тебя кто-нибудь назовет по имени, ты что же, сразу так и побежишь?

— Побегу.

— Непростительное легкомыслие с твоей стороны, Вахур. Тебя могут пнуть или ударить.

— Тогда я пущу в ход зубы.

— Так и до беды недалеко. А я не хочу неприятностей и поэтому предпочитаю не отзываться. Не пойду, и все тут. Я обязан подчиняться только Берти.

— Но ведь перед этим тебя звал Берти…

— А тогда я не слышал… Вот так-то, Вахур…

Собака перевела вопросительный взгляд на аиста, но тот уклончиво мотнул головой.

— Меня лучше не спрашивай, Вахур. Я в чужих делах не разбираюсь.

Берти прилежно трудился в саду, вроде бы не обращая внимания на сердитые крики Агнеш; но краешком глаза косился на камыши, опасаясь, как бы Мишка и в самом деле не вышел из укрытия.

«Э-э, нет, не такой он дурак», — удовлетворенно думал Берти.

А Мишка и впрямь был не дурак. На лугу он так и не появился. Берти ухмыльнулся в усы, когда Агнеш, в развевающейся юбке, сердито цокая каблуками, пересекла двор. Кнут она в сердцах бросила у двери хлева (кому надо, тот пусть и прибирает на место).

— Кыш! — шуганула она с порога греющихся на солнышке кур и хлопнула дверью так, что стекла зазвенели.

Берти радостно потер руки: рвет и мечет баба, потому как не по-ее вышло. И он отложил для своего любимца пучок молодого салата и разных других лакомств.

А Мишка и думать забыл про резкий женский голос, суливший ему неприятности; ослик с любопытством смотрел на Келе, который явно приметил что-то интересное в кустарнике. На гибкой ветке куста сидел Четт, скоропут. Он заметно похудел с тех пор, как его в последний раз тут видели, однако самомнения у него не поубавилось. Топорща перья, чтобы казаться посолиднее, он вступает в разговор с аистом.

— Наш путь оказался нелегким, но мы и не торопились. Зато и потерь у нас почти не было, и все благодаря мне: я за всеми следил, я всех оберегал, вот мы и добрались благополучно. Подруга моя пока еще отдыхает, но гнездо наше цело, нужно только заново выстлать его изнутри, но это уж недолгое дело.

— Что-то вы на этот раз поздно прилетели, — задумчиво моргнул Мишка. Ослик, правда, видел этого скоропута впервые, но не такой у него был характер, чтобы не вмешиваться в чужой разговор.

— Когда надо, тогда и прилетели, с тобой забыли посоветоваться! — дерзко чирикнул скоропут, даже не соизволив обернуться в его сторону. Мишка чуть не поперхнулся от этакой наглости.

— Я к тому, — судорожно сглатывая застрявший в горле комок, сказал ослик, — что другие уже давно здесь.

Тут ветки куста зашевелились, и подруга скоропута уселась рядом с мужем. Она явно пребывала не в лучшем расположении духа.

— С каких это пор слуги человека стали вмешиваться в дела вольных птиц? Чего он к нам привязался, старый болтун! Знай ушами трясет, а сам не замечает, что ему на спину клещи сыплются!

Мишка испуганно вскочил на ноги и встряхнулся. Сейчас ему было не до того, чтобы сводить с обидчиками счеты: Мишка пуще огня боялся этих вредных паразитов. Он поспешно направился прочь из камышей, Вахур последовала за ним. Келе замешкался, не желая, чтобы скоропуты заподозрили его в солидарности с осликом и собакой, тем более, что и сам он теперь не ощущал такими уж тесными связывающие их узы; не переставая на ходу искать себе поживу, аист медленно зашагал к ручью.

При его появлении лягушки поспешно плюхнулись в воду, но Келе и не смотрел на них: он был сыт, а потом здесь, в воде, не так-то легко ловить этих Унка.

На другом конце луга копалась пара молодых аистов, и каждый раз, пролетая к ольхе, они несли в клюве прутик или лист прошлогодней осоки. Когда им случалось пролетать над Келе, они склоняли к нему головы.

— Мы вьем гнездо…

Келе молча кивал, продолжая стоять на лугу. Весь пернатый мир вокруг него сейчас был охвачен стремлением свить собственное гнездо. Очутись сейчас здесь какая-нибудь одинокая аистиха, и Келе, пожалуй, попытался бы совершить невозможное: с неокрепшими крыльями взять на себя бремя заботы о семье. Но он безошибочно чувствовал, что завлечь подругу и произвести на свет потомство под силу и хромой, и однокрылой птице, но вырастить птенцов ей не удастся. А любовь и гнездо без птенцов — такого у аистов просто не бывает. Вольные птицы знают этот закон и знают также: тот, кто его нарушит, — погибнет или лишится свободы, что, в сущности, одно и то же.

Келе не питает на этот счет никаких иллюзий. И если бы сейчас рядом с ним вдруг очутилась аистиха, он не стал бы предаваться пустым мечтам, а попросил бы у подруги разумного совета: сможет ли он с его неокрепшими крыльями обеспечить семью пропитанием? Сможет — хорошо, не сможет — стало быть, ничего у них не получится. Любовь у аистов лишена романтизма.

Солнце, клонящееся к закату, шлет на восток все меньше света, и все гуще ложатся на землю тени. Луг пока еще купается в предзакатном золотом сиянии, но долины тонут в прохладе, и лес готовится к прощанию с минувшим днем.

Лесные тропы поросли травой, деревья пышно зеленеют, где-то вкрадчиво воркует голубь, а кукушки гадают друг другу и при этом посмеиваются: какой смысл гадать, если все равно никто не верит этим гаданиям. Впрочем, возможно, что веселятся они по другой причине: им удалось разместить все свои яйца… по чужим гнездам. Кукушка — единственная птица, которая не высиживает яйца и не взращивает своих птенцов. Хотя и тому есть своя причина. Кукушка кормится только гусеницами, и в одиночку поднять многочисленное потомство ей было бы просто не под силу. Вот она и вынуждена загодя определять своих еще не вылупившихся из яйца птенцов на чужие харчи и постой. А сделав свое коварное дело, смеется.

Конечно, пока кукушка караулит у гнезда ничего не подозревающей малиновки, славки, трясогузки или овсянки, она молчит, не выдавая своего присутствия, но стоит только хозяйке вылететь из гнезда, и кукушка тут как тут! К тем яичкам, что уже находятся в гнезде, она подкладывает свое.

На этом, пожалуй, стоит остановиться и поподробнее. Кукушка размером гораздо больше тех птиц, в гнезда которых она подкладывает свои яйца, но яйца ее не крупнее яиц этих мелких пташек. Но это еще не все. Яйца кукушки бывают самой разнообразной расцветки: желтоватые, голубоватые, зеленоватые, с коричневым или красноватым оттенком, пятнистые и в крапинку, — словом, они в соответствии с извечным законом мимикрии выглядят в точности так, как яички той птицы, в гнездо которой кукушка забралась. Потому и не надо ей беспокоиться, что незадачливая хозяйка гнезда обнаружит прибавление в своем семействе. Однако не следует думать, будто одна и та же кукушка несет разные яйца. Нет, у каждой кукушки есть своя приемная мать, и кукушка несет яички такого же цвета, как та птаха, в гнезде которой она вывелась. Птенцы кукушки отличаются непомерной прожорливостью; чтобы прокормить одного кукушонка, требуются усилия целой семьи, потому кукушка подкладывает в каждое гнездо не более одного яйца. Несчастной птичьей паре хватит забот и с одним таким подкидышем. Одно яйцо сюда, другое в следующее гнездо — пока всех не пристроит кукушка-мать, а там: ку-ку, ку-ку… — смеется-эаливается она над обманутыми простаками… Но зато птенец из этого подложенного кукушкой яйца проклевывается на несколько дней раньше своих сводных братьев и начинает расти не по дням, а по часам. Он гораздо крупнее, клюв задирает выше всех, перехватывая чуть ли не каждый кусок. Кукушонок растет и крепнет — незадачливые родители, глядишь, еще и гордятся «своим» детищем, а тот постепенно вытесняет из гнезда законных наследников, обрекая их на верную гибель. Как правило, воспитание одного кукушонка достигается ценою жизни трех-четырех других птенцов: они выпадают из гнезда на землю, и их бренные останки становятся добычей муравьев. А неблагодарный воспитанник, едва только вылетит из гнезда, так больше и не заглядывает проведать своих приемных родителей.

Казалось бы, после всего сказанного следует относиться к кукушкам с чувством праведного гнева. Однако необходимо помнить о том, что одна кукушка принесет лесу значительно больше пользы, чем принесли бы три-четыре погибшие мелкие птахи.

Кукушка — единственная птица, которая уничтожает всех гусениц подряд: тонюсеньких, с кончик иголки, и упитанных, в палец толщиной. Ей безразлично, гладкие у них тельца или щетинистые, как щеки у Яноша Смородины, когда он три дня не брился. Более того, кукушка — единственная управа на таких лохматых гусениц, она проделывает неимоверно тяжкую работу, поэтому имеет право на определенное облегчение своей участи. Вот она и получает от природы такое послабление.

В лесу стемнело. Смолк даже черный дрозд, и ночь темным великаном зашагала меж стройных, высоких стволов, но как высоко ни взмахивает этот великан своей черной шляпой, до неба ему не достать: оно пока еще остается светлым.

Лес наполнен теплым дыханием весны. Ее нежные ароматы волнами проплывают над просеками, а в сгущающейся темноте мягко и неслышно подкрадывается сон.

Тишина стоит глубокая и неподвижная, и в этой тишине, под черным, опрокинутым куполом ночи вдруг раздается: ку-ку… ку-ку. Это кукушке, вестнице солнца и мая, приснился солнечный луч.

Затих и двор Яноша Смородины. С наступлением сумерек Келе и его приятели неспеша потянулись к садовой калитке. Утки тотчас заняли место за своим вожаком — аистом, а гуси выбрались из ручья, тщательно соблюдая приличествующую дистанцию между собой и прочими простолюдинами. И только Вахур примчалась позже: собака обнаружила какой-то непорядок на улице перед домом и поспешила вмешаться громким лаем.

Мишка усердно щипал траву и весь был поглощен этим важным занятием.

— Пора идти, — двинулся к дому Келе, но Мишка даже головы не поднял.

— Вы идите, — повел он ушами, — а у меня еще дела. — И ослик настороженно покосился на калитку.

Келе не стал его дожидаться и повел стаю ко двору.

Мишка внимательно прислушался, но ничего подозрительного не обнаружил. Он совсем уж было успокоился, когда у калитки показался Берти. Мишка опять принялся сосредоточенно щипать траву, нервно взмахивая хвостом; руки у Берти были заложены за спину, а Мишка знал по опыту, что таким образом человек обычно прячет кнут. Поэтому ослик решил притвориться, будто занят делом; и вообще всякому видно, что он в печальном расположении духа, а значит, и нельзя требовать от него, чтобы он слышал каждое обращенное к нему слово.

— А ну, иди сюда, шельмец ты эдакий…

Напряженные нервы ослика расслабились, приятное чувство разливалось по всему телу; не поднимая головы, он покосился на Берти. Ласковый голос и кнут, — нет, эти понятия не вязались друг с другом.

— Иди сюда, не бойся, не трону я тебя! Вот — смотри!

Мишка деликатно повернул голову и грустно уставился на два больших пучка молодого салата, что протягивал ему Берти.

— Полно дурачиться, Мишка! Не бойся, ушла эта ведьма.

После таких заверений Мишка осторожно принял из рук Берти салат и, вздыхая, стал жевать, словно приговаривая: «Да, Берти, всякого хватает в жизни, хорошего и плохого вперемешку».

— Ну, заходи, пора калитку запирать.

Мишка подождал, пока Берти закроет калитку на задвижку, а потом они вместе пошли к дому, предоставляя

всем обитателям двора полюбоваться на дружную пару. Руки Берти ласково покоилась на шее ослика, и так они и шли, демонстрируя свое полнейшее согласие и любовь.

У Вахур от удивления даже язык вывалился, а Келе изумленно застыл на верхушке поленницы.

Берти потрепал Мишку по шее, почесал за ухом собаку, что ей очень нравилось, и, наказав аисту, чтобы тот как следует сторожил ночью, оставил друзей наедине друг с другом и ночной тишиной.

Ослик с притворным недовольством растянулся в дверях сарая.

— Я не собирался еще уходить с луга, под вечер, как падет роса, трава особенно вкусная… Но Берти уж так зазывал меня, даже салатом приманивал…

— Чудеса да и только! — высунув язык, Вахур тяжело дышала. — Чтоб мне взбеситься на этом месте, если я хоть что-нибудь понимаю.

— Я и не стану понапрасну объяснять тебе, Вахур, — отрезал Мишка и перевел взгляд на аиста, который все еще неподвижно стоял на верху поленницы: уж Келе-то наверняка его понимает.

— Нет, — шевельнулся аист, — да и понимать не желаю. Закон человека больше не нужен мне, этот закон не годится для вольных птиц и зверей. Он хорош только для вас…

Мишка уставился перед собой:

— Ты так говоришь, будто…

— Я говорю так, как оно есть. Мне не за чем понимать тебя, потому что я не собираюсь оставатся с вами, хотя вы и были близки мне и даже мне помогали. Мой закон подсказывает, что Мишку следовало бы наказать, а он вместо этого получил пучок салата. Это все равно как если бы на меня налетел сокол Шуо и вдруг обратился бы в голубя, Бруку. А я, по-твоему, должен угадывать, когда голубь может обратиться соколом, чтобы знать, кого из них остерегаться, кто из них — неминучая гибель, а кто не опасен?! Мой закон прост, потому что он неизменен, потому что он — в нас самих…

— Я надеялся, Келе, что ты меня понимаешь, — взмахнул хвостом Мишка.

— Сказано тебе, что я и не желаю понимать. Ты прикрываешься этим законом как хочешь, но он все равно не становится понятнее и яснее. Все равно, придерживаешься ты его или нет, закон этот может оказаться хорошим, а может обернуться и плохим. Нет, Мишка, и не объясняй, не интересует это меня, не стану тебя и слушать.

Вахур переводила взгляд с Келе на Мишку. Собака чувствовала себя неважно, но не решалась сказать об этом, потому что Мишка был раздражен, да и Келе держался враждебно. По существу Вахур думала так же, как Келе, а поступала частенько, как Мишка… Но сейчас собаку мучили, заставляя вздрагивать, боли в животе. Когда терпеть стало уже невмоготу, она тяжело поднялась.

— Я чувствую, что…

— Лучше бы ты помолчала, Вахур, — перебил собаку Мишка, — тебе объясняй, не объясняй, все равно не поймешь.

— Да мне это и не интересно, Мишка, — собака ответила ослику грустным взглядом и побрела к соломенному стогу.

— Ну что ж, Вахур ушла, и это к лучшему. — Ослик сердито поднялся. — А теперь выслушай меня, Келе…

Аист, запрокинув голову, звонким клекотом заглушил его слова.

— Ладно, хватит, — Мишка нетерпеливо переминался с ноги на ногу. — Мог бы и отложить свои песни до другого раза. Итак…

Аист распростер крылья, подпрыгнул раз-другой и мягко распластался на волне вечернего ветерка. Сделав плавный полукруг, он опустился на крышу возле печной трубы. На то самое место, где он, охваченный жаром, ждал смерти и с надеждой выслушивал советы Уха, где он впервые осознал, что для него отрезаны пути, ведущие к далекому югу. Аист и взглядом не удостоил Мишку, который, прижав уши, в сердцах хлестнул себя по боку хвостом; оскалив крупные желтые зубы, ослик издал такой истошный вопль, что воробьи с перепугу чуть не попадали из гнезд. Затем он оглянулся по сторонам, ища, на ком бы сорвать злость, но, так и не найдя никого подходящего, сердито пнул копытом дверь и плюхнулся в сарае подле охапки сена.

Это был последний звук, нарушивший тишину двора; теперь только ветерок осторожно поглаживал крыши построек да кваканье сотен лягушек колыбельной песней плыло над округой, пока не выпала ночная роса, расстроив струны этого многочисленного оркестра.

Келе, прикрыв глаза, недвижно стоял у трубы; его окружали ночная тишина и звезды, аист был очень одинок и все же точно и безошибочно чувствовал, что теперь он опять вместе со своими сородичами. Окрепшие крылья вновь вернули ему свободу, собственное гнездо, будущих птенцов, взлет под облака, долгие странствия, дальние края, — полноценную, вольную жизнь.

Этой ночью собака в стонах и муках произвела на свет своих первых детенышей. Их было четверо. Едва отпустили боли и миновали страдания, как все существо собаки заполнили материнская любовь, настороженная боязнь за своих детенышей и готовность защищать их до последнего вздоха. Она сгребла слепых, голых щенят под себя, и маленькие, беспомощные уродцы копошились до тех пор, пока каждый из них не добрался до материнского молока. Мать какое-то время вылизывала их, а затем, устало склонив голову, заснула.

Утром, за завтраком Берти смутно почувствовал, что ему чего-то не хватает. Ломтик за ломтиком он отрезал сало и клал на хлеб; жевал, задумчиво уставившись перед собой, а когда сало подошло к концу и от него осталась только кожица — привычное лакомство Вахур, тут-то Берти и смекнул, в чем дело.

— Батюшки, да где же это собака запропастилась!

Выйдя на порог, Берти свистнул, позвал собаку — никакого результата. Тогда он направился к соломенному стогу и, став против глубокой, темной норы, опять позвал:

— Жучка!

Ни звука в ответ. Берти нагнулся и только было собрался раздвинуть солому, как оттуда послышалось грозное собачье рычанье.

— Ах ты, нечистая сила!.. — Берти испуганно отдернул руку. — С тебя станется укусить хозяина?.. — и раздосадованный ушел в дом. Однако, поостыв, он вынужден был признать, что в таких обстоятельствах даже собаки редко ведут себя дружелюбно, и, возвратясь к стогу, бросил в нору кожицу от сала; однако собака и на это не сочла нужным ответить.

Вахур вышла из своего убежища лишь к вечеру следующего дня: осторожно озираясь, точно волк. Вход в нору собака прикрыла соломой, обошла стог со всех сторон, прогнала прочь любопытных кур и, тощая, взъерошенная, побрела на кухню. Там она устало опустила голову на колени Берти, но глаза ее блестели.

— У меня теперь детеныши…

Пальцы Берти ласково ворошили лохматый собачий загривок, отчего хвост у Вахур принялся чуть заметно подрагивать. Затем Вахур досталась плошка молока. Выхлебав молоко, собака подняла глаза на Берти.

— Больше ничего не найдется?

Берти разогрел оставшийся от обеда суп; собака мгновенно управилась и с ним и опять просительно уставилась на хозяина.

— У меня щенята…

— Ладно, ладно, — пробурчал Берти, — это еще не резон, чтобы объедать меня. — Однако отрезал большущий ломоть хлеба, собака схватила его в зубы и сломя голову помчалась к своим малышам.

Мишка стоял у сарая, грелся на солнышке и был погружен в глубокие размышления. Собака на бегу остановилась перед осликом.

— Мишка, — восторженно завиляла она хвостом, — Мишка, ночью у меня родились щенята…

Мишка поднял глаза к небу, словно изучая движение облаков, хотя на небе не было ни облачка.

— Ты что, не понимаешь?

Ослик повернул голову в сторону луга, затем перевел взгляд на крышу дома, после чего внимательно разглядел валявшиеся перед носом соломины и, удовлетворенный результатами осмотра, кивнул головой.

— Оглох ты, что ли? — проворчала собака, а когда Мишка опять мечтательно возвел глаза к небу, не выдернула: — Чтоб тебе взбеситься! — и умчалась прочь.

— Я вас приучу к порядку! — улыбнулся про себя Мишка. Он был возмущен поведением собаки: Вахур стала чересчур самостоятельной и не позволяла больше командовать собою. Мишка чувствовал себя задетым, а надо сказать, что ослик был существом злопамятным.

Но не только Мишка был мстителен по натуре, — не менее злопамятной оказалась и Агнеш, которая никак не могла забыть свое вчерашнее поражение. Сегодня она пришла к Смородине позже обычного, а когда, покончив с мытьем посуды, заглянула в сарай, то застала там Мишку одного.

«Вот ты где попался мне, длинноухий!» — злорадно подумала она и огляделось по сторонам.

Мишка мирно дремал, даже не подозревая, какая его подстерегает опасность, как вдруг в глазах у него потемнело: Агнеш со всей силы хлестнула его кнутом по голове.

— Вот тебе, получай!

Ослик с перепугу метнулся в сторону и налетел на дощатую стену сарая; тут он окончательно очухался и стал прикидывать, куда бы убежать. Только сейчас он заметил разгневанную Агнеш, которая опять занесла хлыст для удара. Мишка не боялся женщины, он просто не мог взять в толк, за что его наказывают, и от этого глубоко расстроился и обозлился. Пробегая мимо Агнеш, которая меж тем изловчилась и еще раз вытянула его хлыстом, Мишка на мгновение остановился и лягнул свою обидчицу: безжалостно, двумя ногами сразу, как и подобает в отместку за поруганное мужское достоинство.

При других обстоятельствах Агнеш подняла бы неимоверный переполох, глядишь, и в обморок хлопнулась бы, но на этот раз она только осторожно пощупала ушибленное место и со злостью, какой хватило бы на истребление целой деревни, направилась в дом.

Берти в это время находился в дальнем углу сада; он обирал гусениц с яблони, и сверху через открытую дверь сарая ему хорошо была видна разыгравшаяся внутри сцена. От смеха у него даже слезы покатились по щекам, застревая в выцветших усах. Он поспешил незаметно соскользнуть с дерева на землю, чтобы Агнеш не догадалась, что он был свидетелем ее позора. Берти сперва хотел было вмешаться и избавить Мишку от незаслуженного наказания, но потом события развернулись с такой быстротой и приняли, по мнению Берти, столь благоприятный справедливый оборот, что его вмешательства не потребовалось.

И вот Берти, сидя на земле, беззвучно смеялся и утирал слезы. Затем он поднялся и, скроив самую серьезную мину, направился домой полдничать. Конечно, по обыкновению он прихватывает разных лакомств для Мишки. На этот раз порция ослика даже несколько больше обычной. Остановившись перед кухонной дверью, из-за которой — Берти это доподлинно известно — подсматривает Агнеш, он демонстративно подзывает к себе Мишку.

— Ешь, Мишка, это все тебе.

В глазах у ослика безграничная тоска.

— Меня побили, — так и говорят эти глаза, однако Берти делает вид, будто не понимает.

— Ешь, Мишка, ты заслужил, — и пока ослик расправляется с угощением, Берти треплет его по холке, зная, что ослику приятна эта ласка.

Келе теперь редко залетал во двор. Правда, он, как и прежде, по утрам выводил уток на луг, но на этом считал свои обязанности выполненными. Утки далеко разбредались вдоль берега, змеящегося в камышах, перья их сверкали белизною, сами крякуши заметно подросли и

раздобрели, да и как иначе, ведь все вокруг сейчас было устлано сплошной скатертью-самобранкой, только успевай есть.

Молодые аисты уже давно были заняты насиживанием, и когда Келе увидел под ольхой яичную скорлупу, разбросанную по земле, он понимающе кивнул: значит, птенцы уже вылупились.

Теперь Келе летал все больше и дальше, летал по-настоящему; как-то раз, пролетая над гнездом, он увидел двух аистят, с любопытством озирающихся по сторонам.

— Да, время бежит…

Поля постепенно стали желтеть, ослепительная весенняя зелень их поблекла, по вечерам раздавалось пение перепела, а фазан обеспокоенным стрекотом сгонял своих птенцов в одно место. Лето вступило в свои права. Прорезался голос у осокообразных листьев кукурузы, сухо зашелестели злаки, а по лугу зелеными волнами колыхалась трава, качались головки цветов, а вместе с ними и гудящие рои пчел. Поля и луга испускали пряный, стойкий аромат, оделись цветом все растения, которым положено цвести; стебли трав сделались плотными и твердыми, но не успели еще увянуть. Словом, наступила пора, когда травы созрели в самый раз и сено из них получается особенно сладкое и душистое — то есть наиболее ценное.

И вот однажды на рассвете зазвенели косы, и подрезанные травы правильными рядами распластались по лугу. Солнце вскоре осушило росу, проступившую слезинками на помертвелых цветочных ликах. Травы, подсыхая, съеживались с тихим шелестом, а стебли со срезанными верхушками уже залечивали рану, и корни их грезили о новых побегах.

Келе с высокого берега ручья наблюдал за работой людей и размышлял при этом: уж не затем ли они срезают высокую траву, чтобы пернатому люду легче было ловить жуков и букашек? Но тут ему вспомнился сарай, сено, которым человек кормит своих верных слуг, когда наступает зима и густой снежный покров окутывает всю округу. Келе подумал, что он к тому времени будет далеко, на берегу Большой Реки, пересекающей пустыню, где в крохотных глинобитных хижинах ютятся живые люди, а в гигантских, островерхих каменных сооружениях обретаются мертвые.

Неизвестно, сколько времени провел бы в праздных размышлениях Келе, застыв на высоком берегу, если бы не крик смертельно испуганного скоропута:

— Ой-ой-ой! Си… она погубит нас, убьет! Помогите! Ой-ой!..

Келе неспешно направился к кустарнику.

— Да не причитай ты! Говори, где она?

Но бедняга Четт уже лишился дара речи; он неподвижно уставился на какую-то ветку, а в глазах его застыл смертельный ужас. По ветке медленно подбиралась к гнезду толстая змея. Взгляд ее, источая леденящую злобу, парализовал бедную птицу, гибкое тело двигалось вперед медленно и неотвратимо, как сама неминучая гибель. Аиста змея заметила слишком поздно; заметив, она тут же свилась в клубок, но Келе успел нанести удар, и притом прямо в голову. Затем он вытащил из кустарника судорожно извивающуюся змею, наступил на нее ногами и бил клювом, пока жертва не затихла.

А через какое-то время аист опять стоял на возвышенном берегу, ощущая приятную тяжесть в желудке. Змее досталось поделом: ведь она, поедая птенцов, хладнокровно убивает молодые жизни, губит лучшие — так и неспетые — песни.

— Келе спас гнездо, спас наших малышей, — скоропутиха с глубочайшим почтением раскланялась перед аистом.

— Келе плотно пообедал, и этим он обязан нам, — застрекотал скоропут, который уже успел позабыть свой недавний страх. А впрочем, несмотря на дерзость замечания, скоропут был прав.

Келе слышал, о чем говорят скоропуты, и тоже не согласился с самкой. Не проживи аист целую зиму вблизи человека, он ни на миг не дал бы себе труда задуматься о происшедшем и уж, конечно, был бы поражен столь нелепым умозаключением скоропутихи. Спрашивается, какое ему, аисту, дело до птенцов скоропута: если бы он смог до них добраться, да к тому же был бы голоден, он преспокойно отправил бы скоропутят следом за Си; но Келе не был голоден, и до гнезда, запрятанного в чаще кустарника, тоже не доберешься. Он уничтожил Си, потому что змея — для него хорошая пожива, а будь она несъедобной или безвкусной, как прошлогодняя засохшая ветка, Келе и шагу не сделал бы ради спасения скоропутов.

Сытый аист стоял на берегу и обводил взглядом скошенный луг.

Тут из камышей вылезли утки: — Мы тут, мы тут, кря-кря-кря… мы готовы, веди нас, Келе. Прекрасный выдался денек, верно, Келе? Мы слышали, что тебе удалось поймать Си… должно быть, ты плотно набил желудок, Келе. — И утки, тяжело переваливаясь, вскарабкались на берег и двинулись вслед за аистом. Во дворе они опять разбрелись в разные стороны, а Келе взлетел на крышу и, заняв свое привычное место у печной трубы, наблюдал оттуда, как Берти в глубине сада кормит Мишку.

Берти укрепил загородку из планок, и дверь хлева теперь остается на ночь открытой. Обитатели хлева наслаждаются ночной прохладой, а Зу, кровожадное племя мух, ослабленное многочисленными потерями, ищет спасения на потолочных балках.

Для мух и впрямь настали трудные дни. Их ряды редели не только под натиском Чи (одна пара ласточек свила гнездо себе прямо тут, в хлеву), немало преуспел в этом и Торо, который, неторопливо шагая по краю тележки, равномерно постукивал клювом по стене. Каждый такой щелчок означал, что еще одна муха, обретя бесславную кончину, перекочевала грачу в желудок.

Когда ласточки обнаружили в знакомом хлеву присутствие нового жильца, они принялись кружить вокруг грача, возбужденно хлопая крыльями, и громогласно требовали, чтобы Торо немедленно убирался прочь. Берти, оказавшийся свидетелем этой жаркой перепалки, с улыбкой вмешался:

— Ну что вы расшумелись? Не тронет он вас, не бойтесь.

— Чи-и… чи-и… убийца и жулик… пожиратель яиц, убирайся отсюда, не то мы тебе глаза выклюем!

Торо, будучи птицей миролюбивой, доверчиво взмахнул крылом: — Смотрите, у меня крылья не в порядке, я пока еще не могу летать как следует. И вообще прошу не путать меня с воронами, у меня с ними ничего общего.

— Какая разница, давай проваливай отсюда! — и одна из ласточек спикировала так близко от Торо, что тот от неожиданности чуть не свалился на землю.

— Кар-р! — предостерегающе каркнул грач, оправившись от минутной растерянности. — Кар-р! Если хоть одна из вас еще вздумает приблизиться ко мне, пощады не ждите!

Притихшие ласточки расселись вдоль края гнезда, и боевой задор их сменился страхом.

— Но ведь тут наше гнездо, — обеспокоенно защебетали они. — Как же нам не бояться за своих птенцов!

— Я и мои сородичи не трогаем птенцов, разве что иногда, если подберем их на земле. Так говорит наш Закон.

— Закон говорит, что здесь тебе делать нечего.

— Но такова была воля человека, чтобы я находился тут. Как только у меня отрастут крылья, я вас покину, а к вашему гнезду и близко не подойду. И вообще… Копытко может засвидетельствовать, кто я такой.

— Торо — мой друг, — взмахнул хвостом конь и для пущей убедительности даже притопнул копытом, после чего недоумение во взгляде супругов ласточек стало еще более явным.

— Нехорошее это дело, Торо, вольным птицам жить вместе с выкормышами человека, — прощебетала самочка.

— На лугу Келе и Таш водой не разольешь, а тут ты якшаешься с этими… Разве ты не знаешь, что…

— Не тебе меня учить! — разгневанно каркнул грач. — Закон говорит, что для меня сейчас главное — выжить. А когда я смогу летать, будет время подумать и обо всем остальном. Охоте вашей я не мешаю, гнезда не трогаю, и отстаньте от меня подобру-поздорову: обычно в эту пору мы беседуем с Копытком, и он рассказывает мне такие удивительные вещи!..

Ласточки выпорхнули во двор, уселись на сухой сук акации и с полдня просидели там, взглядами советуясь, как быть. И, видимо, пришли к решению, потому что, согласно кивнув друг другу, они полетели к берегу ручья за глиной и жидкой грязью и принялись подновлять гнездо. Грача они вроде бы даже и не замечали, однако край гнезда постарались поднять так высоко, чтобы не только грачу, но и воробью не подобраться было к яйцам.

С тех пор в хлеву воцарились тишь да гладь. Му лишь редко вмешивалась в оживленный дружеский обмен мнениями между Копытком и Торо: приятели уже переходили на другую тему, прежде чем медлительная корова успевала вставить какое-либо замечание. Впрочем, она и не очень-то стремилась к дружбе: знай жевала свою жвачку и любовалась телкой. А Бу подросла, окрепла и постепенно стала набираться ума. Ее уже подкармливают свежей травой, но и в материнском молоке пока не отказывают. Если Берти по недосмотру, случается, привяжет ее недостаточно прочно, Бу принимается бродить по всему хлеву; любопытная, как все малыши, она разглядывает и обнюхивает все подряд, словно спрашивая постоянно:

— А это что такое?

Торо она способна разглядывать часами, а Копытка побаивается, потому что однажды, едва конь успел задремать, она сунулась было и его обнюхать, на что Копытко предостерегающе поднял ногу.

— А ну, ступай на свое место, Бу, не то придется вразумить тебя копытом.

Телочка верно истолковала это предостерегающее движение и испуганно ретировалась к матери под защиту. Му, по обыкновению, жевала жвачку и потому ответила с опозданием, когда Копытко уже успел позабыть об этом незначительном происшествии.

— У Бу здесь столько же прав, сколько и у тебя, Копытко… И кстати, я умею пускать в ход копыта не хуже тебя.

— Радуйся, что твою дочь учат уму-разуму.

— Учение, конечно, всякому на пользу, но зачем же так грубо! Всем известно, что Бу на редкость умна и сообразительна, не обязательно делать такие, резкие движения, она все понимает с полуслова!

И корова принялась вылизывать прижавшегося к ней детеныша.

Копытко переглянулся с Торо, и грач насмешливо подмигнул ему:

— Нечего сказать: «умна и сообразительна»!

Но мир остался по-прежнему нерушимым, потому что с коровой нельзя было поссориться: Му от природы была миролюбива, в чужие дела не вмешивалась, никого не оговаривала, никого не поддевала, зато понимала многое такое, что было недоступно пониманию признанных умников. Грач мог язвительно подмигивать, сколько ему вздумается: Му знала свое да помалкивала. Она отличалась не только умом, но и спокойной, всепрощающей мудростью.

Ночь. Двор заполонила темнота, лишь усилившая аромат свежего сена. В хлеву тишину нарушает только сладкое, равномерное посапывание коровы. Торо пристроился на краю ясель, Копытко спит стоя и вскидывает голову, лишь когда Курри кукареканьем во второй раз оповещает о неумолимом беге времени, а заодно и о том, что во дворе у Смородины все спокойно.

У полуразвалившегося соломенного стога, вглядываясь в темноту, лежит Мишка и, когда из норы под стогом раздается тоненькое поскуливание, беспокойно прядает ушами. При этих звуках Вахур устремляется к своему логову, и опять наступает тишина.

Мишка какое-то время сердился на собаку, но затем ему надоело дуться: некому читать наставления, некого допекать язвительными замечаниями, не на ком оттачивать свой блестящий ум, — и ослик счел за благо сменить гнев на милость.

— Видимо, у тебя молока маловато? — обронил он небрежно и положил голову на солому, давая понять, что в ответе, собственно говоря, и не нуждается.

Вахур в этот момент прислушивалась к какому-то подозрительному шороху в саду и потому не ответила, что окончательно сразило Мишку. Если и собака начнет жить своим умом, то кем же он, ослик, станет вертеть, как ему вздумается, кем ему верховодить, кем помыкать? В ком искать ему сообщника, если захочется подразнить Копытка или погонять кур? И где еще найти другого глупца, которого преспокойно можно подослать к Берти, когда у того в руках кнут и он только и ищет, на ком бы сорвать зло?

— У Берти ума не хватает, чтобы теперь кормить тебя получше, — взмахнул хвостом ослик, видя, что собака опять норовит убежать к детенышам.

— Как ты сказал? — Вахур от удивления застыла на месте.

— Я помню, как твоей матери при подобных обстоятельствах молоко доставалось чуть ли не ведрами.

— Молока мне Берти совсем не дает, — облизнулась Вахур. — Другой какой еды перепадает, а вот молока — ни чуточки.

— А ведь для тебя сейчас — это первое дело. Легче всего молоко получается именно из молока — кто ж этого не знает! Яйца тоже очень полезны, но без молока просто не обойтись.

— Берти и яиц мне не дает.

— Знаю. Конечно, мое дело — сторона, но я бы ни перед чем не остановился ради своих детенышей. Хороши они по крайней мере?

— Чудо как хороши! — собака блаженно осклабилась и присела на землю. — У них уже прорезаются зубы, а на шейке у каждого щенка ошейник, точь-в-точь как у отца!

— Да, их отец — самый что ни на есть раскрасивый пес во всем селе. Но тебя, — тут Мишка сочувственно покачал головой, — надо бы кормить получше.

Вахур погрузилась в невеселые мысли, а Мишка умолк и сонно засопел. Ослик чувствовал, что ему удалось добиться своего: пошатнуть в Вахур устои извечной собачьей верности и преданности человеку.

— Видно, правы вольные звери, когда говорят, что нельзя во всем зависеть от человека, — собака задумчиво моргнула. — Да, пожалуй, они правы!

Но Мишка и на это ничего не ответил, и собака побрела к своим детенышам.

Все кругом замерло неподвижно. Ночь как огромный темный великан выросла до самого неба и беззвучно зевала в тишине, нагоняя сон даже на неугомонные сны.

Ночи становились все короче. Курри не раз и сам начинал сомневаться, правильно ли он отмерил время, и осторожно выжидал, пока запоют более старые и опытные петухи.

Луна шла на убыль, пока не исчезла с неба совсем; а дни стояли такие жаркие и засушливые, что в лужицах среди камышей вода загустела и дикие утки, плавая, задевали лапками илистое дно. Но зато болотца эти кишмя кишели всякой съедобной мелкой живностью, а это было главное. Вода в обмелевшем ручье едва струилась по самому дну, хрипло журча, и на поверхности ее отражалось пепельно-серое безоблачное небо, не сулившее ни капли дождя.

Аистята в гнезде, широко разинув клювики, с трудом ловили воздух, хотя мать собственными крыльями защищала их от палящего солнца; птенцы поднимались на ноги лишь под вечер, когда начинал дуть легкий ветерок. Так они и простаивали, пока на небе с тусклым мерцанием не зажигались звезды, хотя вообще-то в это время малышам полагалось бы спать.

Звезды сияли не так ярко, как обычно. Все небо было окутано какой-то сухой дымкой, словно знойное дыхание земли, ее жгучая пыль застыли наверху, в прохладной звездной вышине. Почва на лугу покрылась паутиной трещин; только кузнечики весело скакали среди копен, потому что сено уже было собрано в копны и готовилось перекочевать в сараи, где будет хранить в себе запах и тепло лета, даже в ту пору, когда по заснеженным полям станет сам с собой играть в догонялки ледяной ветер.

В это утро, почти на рассвете, Келе, как обычно, вывел уток на луг и долго стоял, ничего не предпринимая, хотя в желудке у него было пусто. Он посматривал то вверх, на небо, то вниз, на мутноватые воды ручья. Воздух уже в эту рань был душный и жаркий, как расплавленный свинец. Лягушки больше не вылезали на песчаные отмели погреться, а предпочитали отсиживаться в тени, моргая выпученными глазами вслед легкомысленным стрекозам, которым, впрочем, тоже надоела нескончаемая жара. Вместо лягушек приступил к охоте на стрекоз Келе.

Аист наспех схватил несколько громогласных стрекотуний, затем взмыл в воздух и медленно, постепенно поднялся на такую высоту, где уже не чувствовался удушающий зной и мир казался беспредельным. Здесь, наверху, ощущалось легкое движение воздуха. Аист широко распростер крылья и, слегка балансируя, поднимался все выше и выше. Сейчас Келе впервые после долгого перерыва вновь испытал — не чувство счастья, нет! — ощущение собственной силы. Вольные звери и птицы не знают, что значит быть счастливым или несчастливым; в их мире есть лишь сильные, жизнеспособные, и слабые, обреченные на гибель. Другого деления нет.

Келе чувствовал в себе необоримую силу. Далеко внизу он видел расплывшееся пятно знакомого луга, село с его малюсенькими коробочками домов, крохотный островок камышей. Легкий ветерок приятно холодил грудь и крылья. Аист летал не спускаясь до тех пор, пока опять не проголодался. К тому времени высоко в небе тяжелыми волнами плыли поднявшиеся от земли испарения, а в промежутках между этими пластами воздух бил плотными, сжатыми струями, как туго натянутый брезент. Спустясь на землю, аист понял, что несмотря на голод лучше было бы остаться наверху: на земле замерла вся жизнь, даже камышовка, и та смолкла, а это небывалый случай. Солнце палило нещадно, и от нестерпимой жары задыхалась вся округа. Аистиха распростерла оба крыла, укрыла ими птенцов и, сомлев от жары, сама бессильно поникла головой на краю гнезда. Скоропут спрятался в самой гуще кустарника, но и там, не найдя облегчения, широко раскрытым клювом хватал воздух. Дикие уточки по шею зарылись в тину. Под обрывом берега беспокойно принюхивалась выдра: стенки пещеры пересохли, и в этом сухом полумраке словно потрескивали искры. Только Келе стоял на берегу ручья, укрывшись в тени ракитового куста. На лугу люди грузили сено на подводы. Утки с головой ныряли в небольшой впадине, любимом месте купания всех сельских ребятишек.

— Кря-кря-кря, — охрипшими от жары голосами перекликались они, — жизнь прекрасна! Но могло бы быть и попрохладнее.

Вдруг аист тревожно вскинул голову: по берегу внезапно закружился смерч. Сперва он лишь выстлал свою воронку сухими травинками, затем подхватил целую копну сена, разворошил, раскидал ее и ошалело понесся к лесу.

Удушливая тишина была сломлена.

Камыш шелохнулся и без стона, без звука полег, словно прижатый какой-то незримой силой.

Вдали послышался нарастающий гул. Солнечный свет померк. Хотя над самой землей движения воздуха еще почти не ощущалось, но в небе, на высоте колокольни к югу грозно понеслись мрачные, рваные облака.

Подводы вмиг исчезли с луга. Редкие, запоздалые птицы, испуганно трепеща крыльями, торопились домой, стараясь держаться как можно ближе к земле. Келе тоже взлетел на крышу и пристроился у печной трубы; как он ни призывал уток взглядом, те так и не уразумели, что надо идти домой.

Далекий гул все усиливался. Ветер неожиданным, резким порывом обрушился на землю. Небо уже невозможно было разглядеть. Пыльно-серые облака чуть не цеплялись за крыши домов, а за ними громадой наплывали взбухшие, свинцово-холодные тучи.

Разбушевавшаяся стихия вырвалась на свободу, теперь ее уже было не сдержать. Ураган грозно выл, пригибая деревья чуть не к самой земле. В воздухе носились куски дранки и сорванной соломенной кровли. В утробе непомерно раздувшихся туч серной желтизной вспыхивали молнии. Никаких других звуков и нельзя было разобрать, кроме воя урагана да угрожающего грохота, сотрясавшего небо и землю; казалось, облака с неимоверным усилием сдерживали какой-то мощный океан, в любой момент готовый прорвать непрочный заслон и обрушиться на землю.

И тут мелькнул ослепительный свет, разорванный посередине белым зигзагом. Молния со страшным треском разорвала тучи, и на землю обрушился град.

Наступления бури можно было ожидать, и все же она подкралась так внезапно и исподтишка, что люди не предугадали ее приближения, его почувствовали только животные.

Келе попытался было укрыться за печной трубой, но уже при первом порыве ветра понял, что оставаться наверху нельзя. Ему вспомнился спасительный полумрак сарая. Едва аист раскрыл крылья, как ветер прижал его к земле, но Келе успел стать на ноги и припустился бежать к открытой двери сарая. У входа он остановился: которая из двух опасностей страшнее? Аист прижался к стене, сверху его защищал навес… Здесь, пожалуй, с ним ничего не случится, а вот внутри сарая его, может быть, подстерегает неволя.

Мишка до последней минуты укрывался от непогоды у соломенного стога, но увидев, что непогода разбушевалась не на шутку, стремглав помчался к сараю.

— Заходи и ты! — позвал ослик аиста, пробегая мимо; очутившись под крышей, он испуганно запрядал ушами. — Заходи, Келе, сейчас не время ссориться…

— Нет, — нахохлился аист, — мне и тут хорошо…

— Ну, смотри, как знаешь.

И тут раздался грохот, точно небо раскололось пополам. Ослепительный блеск молний заставил всех зажмуриться и не давал возможности наблюдать за происходящим, зато в слуховых впечатлениях недостатка не было. Ветер бежал, бежал и вдруг замер, как споткнулся, а по земле, подобно вылущенной кукурузе, запрыгали льдинки — все чаще и чаще, и вот уже только и слышно было, как град с сухим треском молотит по дощатым стенам.

Продолжался град недолго, должно быть, с четверть часа, но поработал, можно сказать, на совесть. В саду — все голо, деревья стояли потрепанные, мелкие птицы, которых непогода застала в поле, валялись побитые, хлеба обмолочены, кукуруза полегла на землю, и собирать виноград уже нет нужды.

Люди не спешили выглянуть из домов наружу, во двор, где на земле слой льдинок уже начинал подтаивать; женщины сгорбившись сидели у печки и со слезами прикидывали, что осталось от нынешнего урожая; все планы на покупку одежды, обуви, хлеба для семьи рухнули, потому как окончательный расчет природа уже произвела. Убытки и урон в каждом доме, и общая беда объединила всех селян.

Янош Смородина и Берти какое-то время молча смотрели друг на друга, затем Смородина тяжело поднялся.

— Ну, что ж, Берти, пойдем поглядим.

— Успеется, куда спешить…

— И то правда… Придется нам начинать сызнова.

— Ну и начнем, за чем дело стало, — не унывал Берти; затем и он тоже поднялся и отворил дверь наружу. — Для начала надо крышу чинить, — он указал на куски дранки, валявшиеся на земле. — Ах ты, будь она трижды неладная, эта чертова погода!

— Гроза бы еще полбеды, — Смородина зашагал к саду. — Ты чувствуешь, какой холодище? Глядишь, еще мороз ударит…

— Не думаю, — Берти внимательно посмотрел на небо. — По-моему, сейчас солнце проглянет.

Облака растянулись тонкой завесой, края их посветлели, а ветер живо гнал их к югу. На западе проглянул кусочек чистого неба. Луг был окутан клубами пара: это таял выпавший град. В ветвях яблони удивленно, чуть ли не весело воскликнула синица, радуясь тому, что благополучно переждала непогоду в уютном дупле, но тут же и смолкла, обнаружив, что на дереве не осталось ни гусениц, ни куколок. Скоропуты тоже почти не пострадали от града, укрывшись в густых зарослях кустарника, вот только скоропутиху пребольно стукнуло по носу градиной, отчего птица вынуждена была держать голову несколько набок, однако этим все их беды и ограничивались. Но не так-то легко отделалась дроздовидная камышовка.

— Тири-тири-тири-крек-крек-крек, — жалобно плакала камышовка, — погибло гнездо, погибли мои птенцы…

Порывом ветра камышовку буквально сдуло с гнезда, так что она уцелела чудом, гнездо же ее доверху засыпало крупными ледяными горошинами. Лед-то растаял, но птенцы погибли.

На высоком берегу ручья недвижно застыли два аиста. У аистихи крылья в крови, у аиста проглядывает кожа на голове, — острый лед прошелся по ней точно бритвой. Аисты стоят и смотрят перед собою, но ничего не видят, погруженные глубоко в себя. Они неподвижны, и в этой их окаменелой неподвижности столько безысходной тоски, что ее не излить в самом душераздирающем плаче.

Сжавшись, стоят они, точно надгробья, которые и без слов говорят о смерти.

Ветер сорвал крону со старой ольхи и вместе с гнездом опрокинул ее в ил. Птенцы погибли в одно мгновенье — их раздавило ветвями, — а родителей ветер подхватил и понес играючи, точно бумажных журавликов. Но аисты вернулись обратно; и достаточно было одного взгляда на опрокинутую вверх тормашками крону, чтобы убедиться: случилось непоправимое. С той минуты они и стоят на берегу ручья. В водах ручья сейчас не видно ни света, ни тени, там нет ничего, кроме взбаламученного, желтого ила. Возвышаются на берегу два аиста, неподвижные и безмолвные, они оплакивают погибших детей.

Мишка и Келе какое-то время тихо постояли в дверях сарая. Вопреки обыкновению, молчал и Мишка: он чувствовал, что аист не только держится отчужденно, но и всеми нитями своего существа привязан к чужому, далекому миру.

— Я пойду к себе на место, Мишка.

— Ступай, Келе, теперь все равно твое место не с нами.

На это Келе не счел нужным ответить. Одним-двумя взмахами крыльев он преодолел расстояние до печной трубы. Сперва он увидел двоих людей, которые, сокрушенно качая головами, шлепали по грязи, а повернувшись в сторону луга, сразу заметил на верхушке ольхи свежий, белый надлом, сверкнувший в лучах полуденного солнца.

— Гнездо!

Аист взлетел, сделал круг над сломленным деревом, затем тихо опустился подле молодой пары. Сел и крылья сложил так же плотно, как те двое. Три аиста стояли не шелохнувшись, и все же в воздухе, в журчании воды, в тихом шелесте словно звучала горькая жалоба осиротевших птиц.

Долго они стояли так, затем Келе шевельнулся и схватил подвернувшегося ему кузнечика. Келе вовсе не был голоден, просто он хотел подать пример своим собратьям:

— Идите охотиться! — таков был смысл его движения. Надо жить дальше, вам предстоит заложить будущее гнездо.

Когда Келе пролетал над садом, Смородина задумчиво посмотрел ему вслед.

— Послушай, Берти, что-то уток наших нигде не видать.

— И впрямь! — спохватился Берти. — Неужто их градом побило?

Он поспешно направился к калитке.

Нет, уток не побило градом. С утками вообще не так-то легко справиться даже стихиям. Изрядно потрепанные, но не сломленные духом, они, весело хлюпая, цедили воду. Правда, у одной из них заплыл глаз, другая не могла повернуть головы, у третьей на макушке вспухла шишка размером с добрый орех, однако это хорошему настроению не помеха…

— Кря-кря-кря, а вот и Берти!.. Ну и натерпелись мы страху, нас тут чуть не побило этими холодными горошинами, но теперь все в порядке…

Берти сосредоточенно пересчитывал уток по головам.

— Раз… два… три… семь, восемь… да обождите бултыхаться, черти окаянные, а то мне вовек вас не сосчитать. Одна, две, три… шесть… девять… ну, вот тебе на! Эту хохлатку я уже считал или нет? Да ведь и не было у нас утки-хохлатки… фу, черт, да это и не хохлатка вовсе, видать, градина ей по голове угодила. Так тебе и надо! Раз, два…

На следующее утро солнце пробудилось в завесе тумана, но оно не любит и не терпит, когда в эту, летнюю, пору года туман начинает клубиться по-осеннему. Конечно, иногда оно дозволяет облакам и туманам захватить власть над миром — против этого даже солнце бессильно, — но стоит им злоупотребить своей властью, как распахивается дверца этой жаркой природной печи и влажные полотнища тумана растворяются, исчезают в воздухе. Улетучивается роса, подсыхают лужи, исчезает вода, застоявшаяся в глубоких колеях, а небо лучезарно улыбается солнцу:

— Молодец, приятель, так-то оно лучше! И то сказать — на дворе лето, когда же мне и покрасоваться, как не теперь!

Полегшие стебли пшеницы под лучами солнца зашелестели, пытаясь выпрямиться:

— Ох, поясницу ломит!

Солнце не жалеет тепла, по полям пробегает ветерок, и вот посевы уже встряхнулись и колышатся под ветром. Впитанная ими излишняя влага испаряется, стебли пшеницы вновь обретают свою упругость, колосья поднимают головки, а глядя на них, начинают выпрямляться кукуруза и кормовые травы. Можно раскидать для просушки сено, а там и сторож со всех ног спешит с виноградника, впопыхах чуть не поперхнувшись мундштуком от трубки.

— Люди добрые! — обращается он к троим крестьянам, которые ему попадаются навстречу, но кричит при этом так громко, точно оповещает все село: — Виноградники стороной обошло!

Выходит, град гулял не по всей округе подряд, а с разбором. Вот счастье-то, что он миновал виноградники.

— Заходите, дядя Андраш, потолкуем! — Сторож, принесший добрую весть, сейчас желанный гость в каждом доме.

Женщины в общей радости участия не принимали. Правда, у них немного отлегло от души: на урожай все же есть кое-какие виды. Пшеница поднялась, да и рожь выправилась тоже… А все-таки, видно, справедливости вовек не дождешься; не зря, выходит, господь бог — сам мужского рода-племени, ишь, как подыграл мужикам — отвел град аккурат от виноградника. Вино, конечно, можно продать, ан, каждый так только рассуждает, а на деле норовит в доме для себя держать!

Луг опять зазеленел, как прежде, и среди пернатых охотников за насекомыми поднялось небывалое оживление. Ведь птенцы у всех подросли, а после грозы на лугу видимо-невидимо хромой саранчи, пришибленных кузнечиков, беспомощных червяков и бабочек с помятыми крылышками. Если для утки щелчок градиной — сущий пустяк, то, скажем, саранча от такого удара пикнуть не успеет, даже если бы и пожелала. А уж о хрупких и мягкотелых насекомых вроде сверчков и говорить не приходится. Сверчки, правда, живут в норках, но иной раз град застает врасплох, так что в норку спрятаться не успеешь; тогда опускает сверчок свою скрипку и принимает смерть тут же, на месте.

Ра, серая ворона, выходит на промысел уже вместе со своими птенцами. Воронята в этом году вывелись рано и быстро подросли; теперь они цепочкой обходят луг под бдительным надзором родителей. Серые вороны отличаются весьма крутым нравом, они агрессивны, драчливы и жестоки, однако до тех пор, пока не поставят птенцов на ноги, пока не выпустят их в самостоятельную жизнь, они — нежные и самоотверженные родители и образцовые воспитатели.

Да, за ворон нечего бояться, они умеют за себя постоять и знают, где их может подстерегать опасность. От их зоркого глаза не ускользнет ни малейшее движение в луговой траве, ни единое подозрительное пятнышко или незначительное изменение цвета в окружающей среде. Хотя, пожалуй, цвет для них — не тот же самый, каким видит его человек. Возможно, зеленый воронам кажется синим, а желтый они принимают за красный — откуда нам знать это! Ра не имеют обыкновения разговаривать с человеком, да и заговори они, мы не поймем их; так что никогда не узнать нам, что, как и в каком цвете видит ворона. Одно ясно: видит она очень хорошо. И не просто видит, но оценивает, взвешивает увиденное и поступает именно так, как надо. Если человек сгребает сено на лугу, ворона его вроде бы и не замечает; преспокойно ловит она букашек и в трех шагах от свинопаса, взбирается на спину домашней скотине, обирает с нее паразитов, а в тихом крестьянском дворе ее нередко можно видеть мирно сидящей на срубе колодца. Она с любопытством разглядывает с верхушки придорожного дерева тяжело груженную подводу, а в поисках личинок хруща охотно подряжается в даровые поденщики к вскапывающему огород крестьянину.

Однако если — и таких оговорок существует бесчисленное множество, — если человек в одиночку подкрадывается к вороне, делая при этом вид, будто собирается пройти мимо, Ра очень точно чувствует расстояние, ближе которого человека подпускать нельзя. Стоит ей увидеть на опушке леса неподвижно замершую человеческую фигуру, и ворона безошибочно вычисляет кривую, по которой надо обогнуть охотника. Зато если крестьянский паренек в шутку замахнется на нее кнутом, ворона остановится и укоризненно посмотрит на него: неужто, дескать, ее за дуру принимают! Если ворона роется в мусорной куче и в это время поблизости с шумом распахнется окошко, ворона разве что небрежно покосится в его сторону; однако если то же окно приоткрывается потихоньку и оттуда высовывается черное дуло ружья, она в миг улетает. Можно сказать, что вороны давным-давно, задолго до человека изобрели беспроволочный телеграф: им всегда известно, что творится в соседней округе, и любое проявление жизни — для них четкая, черным по белому написанная телеграмма, содержание которой эти умные птицы всегда должным образом учитывают.

По крикам ласточки ворона знает, что случилось: появился на горизонте чоглок, ястреб-тетеревятник или ястреб-перепелятник, надо беречься сокола или спасаться от кошки. О каждой птице она знает, куда и почему та летит, может отличить, просто ли спешит птаха или спасается бегством. Вороне известно, что означает кружащая над селом голубиная стая, она могла бы сказать, вылетел ли сейчас балобан на охоту или просто промелькнул в воздухе, заканчивая свой дальний перелет; она понимает, почему в камышах вдруг наступила тишина, и знает, когда нельзя подниматься ввысь. Если крупные соколы вылетели на охоту, Ра останутся на земле, хоть посулите им самое вкусное лакомство: они знают, что на земле соколы не станут гоняться за добычей — они убивают свою жертву на лету. Но зато, если этот капризный разбойник уже насытился добычей, Ра группой в пять птиц могут безбоязненно напасть на него; Ра знают, что соколам не по душе громкое карканье и наглое воронье попрошайничество, и они предпочтут расстаться с остатками добычи, лишь бы их оставили в покое.

Конечно, и вороне иной раз случается давать промашку! — ас кем из нас этого не случается! — но и тогда она остается верной себе: пускает в ход клюв и когти, борется до последнего издыхания.

Туман давно рассеялся, земля прогрелась, укороченные стебли трав стали потихоньку тянуться вверх; сено, разбросанное по лугу, уже просохло, можно его везти домой, и подводы взваливают себе на спину большие горы его, оставляя на густом покрове луга глубокие проплешины.

Вороны уже приблизились к ручью, когда старые вожаки вдруг замерли на месте. Это означает, что дальше нет хода: камышовые заросли — мир незнакомый, а стало быть, опасный. В камышах проложены извилистые тропки, по которым иногда ходит человек… Из камышей неожиданно может нагрянуть беда, значит — дальше ни шагу! Правда, на берегу спокойно стоят аисты, а уж они заметили бы опасность; однако аист — птица крупная, и то, что не опасно для аиста, может обернуться бедою для Ра.

— Мы привели с собою птенцов, — взглядом обратилась к аистам ворона-мать, которая вообще-то не очень считалась с аистами, но сейчас ей не терпелось похвалиться. — Смотрите, какие они рослые и сильные, а летают не хуже нас!

Аисты не шелохнулись. А воронье семейство повернуло назад и принялось прочесывать луг в обратном порядке.

На сломленной бурей, опрокинутой вверх тормашками кроне ольхи поникли увядшие листья, вода из-под нее уже стекла в ручей, крупные, блестящие мухи, привлеченные тяжелым запахом тлена, вились вокруг радостно жужжа и откладывали свои личинки в разлагающиеся тельца аистят. К обильной трапезе подоспел и жук-могильщик, тут же сновал безмолвный муравьиный люд по проторенной им дорожке, ведущей с одного прутика разрушенного гнезда на другой, а оттуда — к аистятам, то есть к провианту. Зу трудилась в одиночку, жук-могильщик тоже. Муравьи, чтобы разминуться на узкой дорожке, деликатно отступали в сторонку, но при этом старались усиками коснуться друг друга, как бы спрашивая:

— Нет ли каких изменений в высочайшем повелении?

— Нет.

А вечером из самой глубины муравьиных кладовых по живой цепочке будет передано:

— Припасов достаточно!

И, повинуясь этому распоряжению, не двинется на заготовки ни один из этих крохотных живых роботов, все они останутся дома, замкнувшись в своем особом мирке, совершенном и печальном.

Аисты даже не поворачиваются в сторону ольхи. В последний раз они видели свое гнездо, когда птенцы еще шевелились; аисты отчаянно бросились было спасать их, но тут гнездо рухнуло, и птенцов не стало… Ночь аисты провели на сухом суку ивы; в сторону прежнего гнезда они не смотрят: нельзя думать о том, чего больше нет; то, чего нет, не причиняет боли, чего нет — того нет. Разве что голова закружится иной раз, если взглянуть в таинственную бездну пустоты и потери, но зато в эту бездну падают дни — день за днем — и постепенно заполняют собой казавшуюся бездонной пропасть.

До сих пор преградой между Келе и молодыми аистами были гнездо, птенцы, независимая и полнокровная жизнь семьи, в которой ему не было места; но теперь этого препятствия не стало, и на рассвете, выведя на луг крикливую утиную стаю, Келе попросту присоединился к паре аистов, потому что должен был это сделать. До сих пор пути их расходились, но сейчас совпали, так как у них была общая цель: перелет. Молодая пара, конечно, не распалась, но сейчас это выражалось лишь в том, что в будущей стае они образуют первое звено.

Ручей стал чуть почище, но еще не опал и несся резво, с шаловливым журчанием, а в глубокой воде не поохотишься.

— Пошли отсюда, — шагнул Келе, а остальные двое последовали за ним, будто говоря: — Понапрасну мы тут околачивались! Ведь эти негодные Ра все подобрали.

На лугу аисты разбрелись, но недалеко, так, чтобы все время видеть друг друга. Молодые аисты признали Келе своим вожаком, а старый аист взял на себя неизбежно связанную с этим ответственность. Однако все это лишь наши, людские, слова. Молодые аисты не знали, что такое старшинство, а Келе не мог бы объяснить, что значит ответственность. Все произошло так, как и должно было произойти. Если бы у Келе еще не зажило крыло, молодые аисты ни при каких обстоятельствах не примкнули бы к нему, да и Келе сам не приблизился бы к ним. Однако крылья у Келе действуют безотказно, опыт у него немалый, от него так и веет силой и мудростью, а значит, их место при нем. Инстинкт гнездования сметен бурей, но зато с приближением осени возник инстинкт объединения в стаю.

Келе не сводил пристального взгляда с камышовых зарослей, где внезапно наступила тишина. В воздухе невесомо, точно чайки, кружили луговые ястребы-тетеревятники, однако они не представляли большой опасности.

— Килли, — сверкнули глаза Келе, и молодые аисты придвинулись к нему ближе. В глазах у них читалась тревога.

— Ястребиха, — взглядом указал Келе. — Лучше нам держаться вместе.

Ястребиха действительно способна была нагнать страху. Коварная, быстрая и очень сильная, она была вдвое крупнее ястреба-самца, в пять раз сильнее его и в десять раз превосходила его кровожадностью. Об этой Килли ходила дурная слава по всей округе: именно она ухитрилась вытащить у почтальона канарейку прямо из клетки, а однажды залетела в хлев, чтобы поймать укрывшегося там голубя. У белок в лесу при виде ее от ужаса закатывались глаза. Ястребиха задушила Калана, самого старого из здешних зайцев, и ей ничего не стоило вытащить ежа из его колючей шубки. Ноги у нее толстые и мощные, лапа — с детскую пятерню, а когти — кинжально-острые крюки длиною в полтора сантиметра. Килли только что растерзала и съела горлинку на берегу ручья, а сейчас гонит вдоль камышей другую, рассчитывая отнести добычу птенцам.

Птенцам нужна пища, — и Килли с головокружительной быстротой преследует горлинку. Но та уже немолодая,

опытная, она не дает выгнать себя на открытое пространство над лугом. Килли оттесняет ее от камышей, но горлинка при каждом удобном случае бросается назад, к ивам, где игра в прятки идет не на жизнь, а на смерть. Ястребиха вот-вот готова выпустить когти, но горлинка в порыве отчаяния врезается в такое густое переплетение ветвей, что ястребихе приходится отступать. Горлинка устала, но и ястребиха тоже выдохлась. Горлинке придает силы смертельный страх, ястребихе — лютая злоба; но Килли успела перекусить, а в желудке у горлинки всего лишь несколько семян сорной травы. Держись, горлинка, держись! И птаха, словно угадывая, в чем ее спасение, залетает в самую чащу, где Килли приходится пускаться в обход; наконец горлинке удается проскользнуть в камыши. Килли настигает ее сверху, но горлинка забивается под высокую кочку и затаивается. Кочка напоминает большой гриб, со шляпки которого свисают вниз осока и другие травы. Килли понять не может, куда девался ее ужин. Пропал, да и только. Ястребиха дважды прочесывает все окрест — никакого результата. Поглядим еще разок. Килли летит низко над землей, от нее не укроется движение ни одного листка, — но все понапрасну. Подхваченная жаждой мести, ястребиха взмывает ввысь. Схватить, убить, — дрожит в ней каждый нерв, но вокруг пусто, только аисты стоят на лугу, по мнению Килли, слишком близко друг к другу; поэтому она — теперь уже замедлив темп — равнодушно пролетает над ними. Однако аисты отлично знают, какие чувства обуревают ее.

Замечают ее и Ра, однако слишком поздно; ястребихе удалось незаметно подкрасться к ним под прикрытием копен.

— Кар-р!.. — отчаянно вскрикивает один из птенцов. Вороны всем семейством набрасываются на ястребиху, вся родня ополчается на защиту, и Килли изрядно достается, пока она медленно тащит свою жертву к лесу. Вороны почти прижимают ее к земле, дважды она роняет добычу, но птенцам нужна пища, и ястребиха с исклеванной в кровь головой, растрепанная, загнанная, кладет вороненка на край гнезда.

— Ешьте, — с нежностью смотрит она на своих птенцов, — ешьте, пока не остыло.

Птенцов не надо упрашивать.

— И с Ра не связывайтесь без крайней нужды…

По глазам птенцов видно: они запомнили материнский наказ.

Перышки молодой вороны кружась падают на землю.

На лугу опять тишина и спокойствие; аисты невозмутимо продолжают промышлять жуков и лягушек, да и вороны забыли о постигшей их утрате.

Утки давно уже бестолково топтались на берегу ручья, с беспокойством поглядывая на Келе, который вместе с двумя другими аистами стоял на берегу, но на Таш не обращал ни малейшего внимания.

— Кря-кря-кря… Келе, домой пора!

Келе не знает, как быть, наконец взглядом призывает своих сородичей, и они все вместе направляются к калитке: впереди Келе, за ним утки, а замыкают шествие два аиста-чужака. Утки вне себя от восторга.

— Кря-кря-кря, жизнь хороша! Келе и его собратья оберегают нас!

Утки торопятся поскорей попасть во двор, чтобы сообщить удивительную новость Вахур и всем остальным.

— Кря-кря-кря, Вахур…

— Не галдите, мои малыши спят!.. Они такие прелестные, у них уже прорезались глазки.

Ошарашенные утки смолкли было, но тут у колодца появился Берти с корзинкой кукурузных зерен в руках, и крякуши со всех ног бросились к нему, отставив все разговоры в сторону.

Аисты опять стоят на лугу друг подле друга. Молодая пара посматривает на старую иву, где они провели прошлую ночь, а Келе поглядывает в сторону дома. Всего лишь один взгляд, но для аистов он означал совещание по важному вопросу. То, что они останутся вместе, было решено, однако и старого аиста, и молодую пару влекло к себе привычное пристанище.

Наконец Келе взмыл в воздух, как бы говоря:

— Давайте прикинем сверху, где нам будет лучше.

Аисты поднимались все выше и выше. Теплые токи, струившиеся от земли, как бы подталкивали их вверх. Крыльями почти и не приходилось работать. Они свернули к лугу, затем опять возвратились к дому. Сад стоял притихший, двор казался мирным, а беленые стены домика манили уютом. Аисты не стали возвращаться на луг. Выписываемые ими круги делались все уже, и вот они начали плавно снижаться, пока все вместе не опустились на дом Смородины. И тогда Келе, откинув голову назад, затрещал клювом, предупреждая хозяев, что привел гостей.

— Вижу, вижу, что вас трое, — улыбнулся Берти. — Ничего, крыша выдержит.

После той памятной грозы с градом жара с удручающим постоянством повторялась изо дня в день. Лето дало созреть зерну, подрасти отаве, а птенцам — вылететь из гнезда. Как ретивый работник, оно провело жатву и обмолот и теперь предоставляло кукурузе, картошке, моркови и свекле наливаться соками и тучнеть; осталось только подрумянить те немногие плоды, что уцелели от града. Над лугом нависла мягкая тишина, дороги замерли в безмолвии, лягушачьи оркестры распались, птичьи хоры смолкли; птицы продолжали воспитание птенцов, которые постепенно разбредались по свету, самонадеянно полагая, как и свойственно молодежи вообще, что они сами все знают. Цветы на лугу отцветали, поля посерели, зелень камышей поблекла, но с каждым днем и солнце уже палило не так сильно — словом, лето доживало свой век.

Свежим сеном забили все сеновалы, в сараях полно всякого добра, чердаки ломились под тяжестью зерна, запахом свежей муки пропитались кладовые. Ночь отвоевывала у дня все новые минуты, а на ночном небосводе высыпали новые звезды — провозвестницы осени.

Полуденное сияние лета клонилось к закату; земля, пресытившись изобилием, лениво подбирала остатки летнего пиршества и думала о том, что пора и на покой.

В рассветном сумраке мягче и приглушеннее звучал колокольный звон, походка и движения людей стали медленнее, мухи лениво жужжали в окне, а собаки умудрялись зевать, лаже когда лаяли.

Ласточки успели вырастить уже второй выводок. Их крошечные, живые глазки внимательно следят за полетом юных птенцов; порой родители задумчиво и подолгу сидят на краю гнезда — точь-в-точь старики у печки, которым приятно помолчать вместе, да и к чему слова, если думают они одинаково и об одном и том же.

С грачом ласточки уживались мирно; Торо, даже будь он голоден, не стал бы трогать их гнездо. Правда, ему было к нему и не подобраться. Он отъелся, растолстел, перья его отливают блеском; он уже может летать, хотя и не так хорошо, как прежде, ну, а уж дружба его с Копытком просто удивительна. Копытко теперь и не мыслит себе жизни без грача в хлеву: кто стал бы истреблять Зу, эту плодовитую и настырную породу, а главное, где найти столь благодарного слушателя! Всякий раз, когда Копытко принимается расписывать ему, до чего ловкий и проворный, умный и благородный был у него отец — одним словом, этот… как его… ах, да! — породистый скакун, глаза у грача вспыхивают от восхищенного изумления.

Бу возмужала и окрепла, мать на нее не нарадуется. Вот корова с телкой вышли к колоде на водопой, Бу неудержимо шалит и резвится под протестующие крики уток и кур.

— Кря-кря-кря, приструнила бы ты, Му, свою дочку. Большая уже, а все носится задравши хвост…

Му, разомлев от счастья, расплескивает недопитую воду.

— Верно, она у меня большая, рослая, все это говорят… — и гордая за своего детеныша корова направилась к хлеву, а телочка с неописуемой резвостью еще раз обежала двор и выскочила к тому месту за соломенным стогом, где собака, лежа на брюхе и умиленно виляя хвостом, любовалась неуклюже барахтающимися щенками. Детеныши у Вахур поистине очаровательны: толстенькие, на шее у каждого белый ошейник; забавные хвостики торчат вверх и вилянием одобряют все, что происходит на свете: жизнь прекрасна, игры у них замечательные, солома мягкая и теплая, словом, от них исходит ощущение счастья, как от колбасы — аппетитный запах… И тут Бу, исполненная такого же радостного ощущения жизни, нечаянно налетела на них.

Неправда, будто телка — как впоследствии утверждала Вахур — растоптала ее детенышей, но зато подлинный факт, что собака не раздумывая вцепилась телке в ногу, а потом с неистовым лаем гонялась за ней по двору. Счастье еще, что корова находилась в хлеву и ничего этого не видела; зато на шум вышел Берти.

— В-рр… она задавила моих детенышей, — пожаловалась собака.

Смысла жалобы Берти не понял, зато увидел, что нога у телки в крови, и, схватив палку, как следует огрел собаку.

— Будешь знать, как кусаться! — кричал он. — Я тебе задам…

Берти перевязал телочке ногу и пошел проверить, отчего скулит щенок.

— Ну, что тут у вас стряслось? — Берти завернул за стог и тут только понял, из-за чего произошла потасовка.

— Больно… — пострадавший щенок поднял лапку.

— Ну-ка, покажи! — и Берти взял малыша на руки. Остальная троица, оживленно виляя хвостиками, принялась объяснять:

— Какой-то большой зверь наступил ему на лапку.

Тут подоспела и мать, обеспокоенно виляя хвостом.

— Не расстраивайся, заживет! — Берти погладил собаку по голове. — А ты уж чуть что, сразу кусаться!

И на дворе опять был восстановлен мир и порядок. Собака, даже понаслышке не зная, что значит затаить месть или злобу, проводила Берти до дома. В конечном счете все уладилось и даже более того: Вахур вернулась обратно к своим детенышам, зажав в зубах большую вкусную кость от окорока.

И тут собаку остановил Мишка. Ослик томился от скуки. Правда, время от времени он захаживал в хлев, надеясь, что удастся посеять там смуту, но Му без ума была от своей телки, а Торо — от Копытка, и в хлеву царили такие тишь, гладь да божья благодать, что Мишку затошнило бы, если бы это вообще хоть в какой-то степени было свойственно ослику. Но если уж Мишка что-либо проглотил, он непременно должен был и переварить это, шла ли речь о пище или каком-нибудь событии. И потому в Мишкиной одинокой, холостяцкой душе непомерно разрослась мстительность, вытесняя подчас все другие чувства. Для здорового пищеварения ему просто необходимо было поддеть, подковырнуть ближнего, как человеку с пониженной кислотностью необходим глоток доброго виноградного вина.

— Постой, Вахур, — ослик энергично взмахнул хвостом. — Я видел, как тебе попало от Берти… Еды у него не допросишься, а палкой драться он горазд…

Собака бережно опустила на землю кость: сердце ее было исполнено ответной любви к хозяину, к Берти, давшему ей этот лакомый кусок.

— О чем это ты говоришь?

— Говорю: побили тебя.

— И поделом: нельзя было кусаться.

— Это неважно! — Главное, что тебя побили.

— Зато потом Берти дал мне эту вкусную кость.

— Вот твою мать никогда не били, а тем более такой толстой палкой.

— А мне и не больно было.

Мишка начал терять терпение: собака уже собралась идти дальше, к щенятам, а ослику все никак не удавалось растравить ей душу. Сидит и умильных глаз с кости не сводит, — что хочешь тут, то и делай.

— По совести говоря, тебе стоило бы укусить Берти, тогда он в другой раз не решился бы тебя тронуть. Но ты как была трусливой собакой, так и осталась.

— А почему бы тебе, Мишка, самому не укусить его?

— Ты меня не впутывай, это другое дело…

— У тебя вечная отговорка: «другое дело». А дело у нас с тобой одинаковое: сколько раз тебе тоже доставалось от Берти…

— Тебе этого не понять.

— Возможно, Мишка. Но тут прав Келе: каждый поступает так, как ему лучше. Хочется тебе укусить Берти, ну и кусай его сам. Правда, потом он тебя отлупцует как следует, но тебе не привыкать…

— Хочешь, чтобы я тебя лягнул?

У Вахур шерсть встала дыбом. Она сейчас совсем не походила на прежнюю собаку, которая из-за лени и нежелания связываться глотала всякие обиды. А Мишка позабыл об этой перемене, забыл о том, что собака — мать, осторожная, бдительная и умная. Глаза ее зажглись недобрым, желтым блеском, и она предостерегающе зарычала.

Вахур и Мишка постояли с минуту, глядя в глаза друг другу, затем собака схватила кость и каждой жилкой дрожа от ярости, в любой момент готовая к нападению, ушла за стог.

— Чтоб тебе взбеситься! — вне себя выпалил Мишка, и едкая горечь захлестнула все его существо. — Чтоб ты взбесилась, мразь вонючая… и чтоб твоим детенышам взбеситься, и всей родне до седьмого колена… чтоб вас черви заживо сожрали и блохи всю кровь повысосали… чтоб твоим глазам больше света не взвидеть!

Облегчив душу проклятиями, Мишка направился во двор; однако это минутное облегчение лишь на каплю уменьшило море терзающей его досады.

Укрывшись в зарослях живой изгороди, Цитра, синичка, муштровала своих птенцов.

— Цитра, — повел ухом ослик, — одного из твоих детенышей только что унес Нерр. Птенчик так плакал, так кричал, у меня вся душа перевернулась от жалости!

Умные глазки синицы дрогнули, она вмиг пересчитала птенцов.

— Мои птенцы все здесь, Вислоухий, а сны твои можешь пересказывать филину.

В Мишке опять вся желчь взыграла. Он с такой силой тряхнул живую изгородь, что синички пулей вылетели оттуда. Мишка с ненавистью посмотрел им вслед в надежде, что Нерр, может, все-таки схватит хоть одну из них, но ястреба как назло нигде не было видно. Зато стоило ослику задрать голову кверху, как туда же уставился и петух. Куры испуганно заморгали, пытаясь определить, что мог увидеть ослик; они позабыли и про миску с замешанными отрубями и про корытце, куда Берти только что налил им свежей воды.

Петух всполошенно закукарекал, предупреждая об опасности, куры попрятались, а Мишка тем временем опрокинул корытце с водой и съел отруби. После этого он заглянул в хлев, решив не обойти своим вниманием и корову:

— Берти дал Вахур большущую кость, чтобы она при случае опять покусала Бу. Сама понимаешь, Вахур ради кости на все способна… Ты не расстраивайся, Му, когда собака кусает — это еще полбеды, лишь бы она была не бешеная. А за нашу Вахур кто может поручиться?..

Ответа ослик не стал дожидаться, с удовлетворением отметив, что глаза коровы грозно потемнели. Теперь Мишка уже почти успокоился, вот только бы еще кому-нибудь досадить, ну хоть чуточку! Двор опустел, и ослик решил выйти на луг: вдруг да там подвернется подходящая жертва. Но на лугу — ни души. Мишка уже подумывал, не податься ли ему в камыши и свести счеты со скоропутихой, которая весной грубо обошлась с ним, как неподалеку опустились Келе и его собратья. Мишка вмиг воспрял духом: Келе с недавних пор повел себя заносчиво и высокомерно; пожалуй, сейчас в отместку можно наговорить ему гадостей, да и тем двоим всыпать, чтоб не задавались…

Аисты стояли на одном месте. Мишка как бы ненароком постепенно стал приближаться к ним. При этом он старался отвернуться в сторону, делал вид, будто не замечает аистов, а под конец, очутившись рядом с ними, он удивленно вскинул голову:

— Вот как, оказывается, вы тоже тут!

Молодые аисты настороженно выпрямились.

— Не с вами разговаривают, — тряхнул ушами Мишка. — Я обращаюсь к Келе, мы с ним — старые знакомые. Келе, бывало, частенько выпрашивал у нас поесть то того, то другого…

Келе не шелохнулся. Затем он подал знак двум другим аистам, и они медленно двинулись к берегу ручья. Мишка брел за ними, не отставая.

— Не верите? Все так и было, как я говорю. Бедняжка Келе, когда выпал белый покров, ему пришлось с голоду ковыряться в навозе… Конечно, я — враг пересудов, поэтому прошу вас, вы уж не рассказывайте об этом своим сородичам…

Аисты перемахнули через ручей и опустились на противоположном берегу. Они держались строго, отчужденно, к тому же теперь их отделял от Мишки ручей, через который ослику было не перебраться.

— Я понимаю, сейчас, конечно, Келе стыдно за прошлое, но что поделаешь — правда есть правда…

Аисты рассеянно посмотрели на небо, затем принялись чистить перья. Они были тут, рядом, в нескольких шагах и все же совершенно недосягаемы, словно находились где-то неизмеримо далеко или словно их и вовсе тут не было.

— А когда Курри повадился каждый день бить Келе, — не унимался Мишка, — мы иногда вступались за него… Да, Курри обращался с ним жестоко, он бил его ногами…

Келе почесал клюв и зевнул, всем своим видом показывая: вокруг него — луг, позади ручей, рядом с ним собратья-аисты, а больше никого, ни одной живой души.

Мишка от злости притопнул копытцем.

— Тогда, конечно, все мы для него были хороши: и я, и Вахур, и даже человек… Келе говорил нам, что ему противно находиться со своими собратьями: и вонючие-то вы, и кровожадные, с голоду способны пожирать даже собственных птенцов…

— Что это? — один из аистов вопросительно взглянул на Келе.

— В нашем языке нет такого слова, — Келе переступил с ноги на ногу, — но человек и его слуги в таких случаях говорят, что это ложь. Не слушайте его. И забудьте, что он тут наболтал!

Молодые аисты испуганно взмыли в воздух и, кружа, стали набирать высоту.

— Мне жаль тебя, Мишка, — Келе посмотрел в глаза ослику. — Когда я увижу полосатых лошадок в широкой травянистой степи, я, пожалуй, вспомню тебя и Копытка. Не знаю, что ты хотел сейчас сказать, и чувствовал ли ты на самом деле то, что говорил. Да я и знать не хочу. Может, я когда-нибудь вспомню Берти и всех остальных, а может, и нет… Таш и Гага, наверное, хотели бы передать что-нибудь своим вольным сородичам, но теперь им это не удастся. Я собирался было на прощание еще раз поговорить с ними, но теперь ты напугал меня, и я больше никогда не спущусь к вам. Ты болен, Мишка: у тебя одно на уме, а другое на языке. Я боюсь вас и улетаю навсегда…

— Келе, — растроганно кивнул ослик, — не принимай мои слова близко к сердцу… ведь мы же были друзьями!

— Что было, то прошло. В чем больше нет нужды, того и удерживать не стоит. Прощай, Мишка!

— Погоди, Келе!..

— Я сказал: прощай! — аист двинулся прочь. — Сейчас я закрою глаза, а как открою опять, то больше не увижу тебя, даже если ты будешь передо мною.

— Ты еще тут, Мишка? — Келе обернулся к ослику.

— Конечно, тут, куда ж мне деться!

— А я тебя не вижу. И больше не увижу никогда.

Аист резко взмыл в воздух. Какое-то время слышался только шелест крыльев; по мере того как аист набирал высоту, шелест становился все тише, пока не смолк совсем. Над лугом нависла глухая тишина. Мишка не отрываясь смотрел вверх, в необъятную, головокружительную, свободную высь. У ослика затекла шея, непривычно затуманились глаза, стали подкашиваться ноги. Умная голова его почему-то поникла.

Келе больше не спускался во двор. Уже на рассвете аисты вылетали на луг — охотиться, отдыхать. С девственной высоты облаков им было видно, как в дальней дали над чужими селами тоже мелькают аистиные крылья.

Но вот на лугу скосили и отаву; число перелетных птиц с каждым днем уменьшалось, а остающиеся на зимовку вели себя шумливее и вольнее, как хозяин дачи в конце сезона, когда дачники разъезжаются.

Затих сад, и стихли камыши. Поля и леса словно склонили головы, и вся округа своим безмолвием напоминала теперь спокойный предзакатный час.

Ночи опять сделались долгими, а высоко в звездном небе шелестели крылья неутомимых путешественников.

Три аиста стоят подле печной трубы, прислушиваясь к знакомым голосам в вышине. Они вслушиваются в ночь, в которой уже костром горит тяга к перелету, тоска по дальним дорогам и краям. Пока их еще только трое, но невидимые нити, связующие их со стаей, крепнут, и каждый аист на расстоянии чувствует своего собрата, повинуясь извечному закону родства. Неумолимый, болезненно-сладостный зов дальних просторов шелестит в воздухе. Он состоит из одного-единственного слова, да это даже и не слово, не свет и не звук, у него нет названия, и все же оно обладает большей силой, нежели все высеченные человеком на скрижалях и им же забытые заповеди.

— Пора!

Что-то дрожит в воздухе: волнение, предостережение, страх. Невидимые пути встают в памяти почти зримо. Все вокруг отошло куда-то далеко-далеко. Аисты не слышат

шороха соломенной кровли, предрассветных криков петуха, игры ветра среди ветвей живой изгороди.

Три птицы сейчас живут ожиданием. Однажды вечером они почувствовали: что-то произошло, что-то словно приблизилось к ним, но что это? Темнота не дает ответа.

Но вот занимается рассвет.

Сперва блеснула полоска вод, затем холмы вздыбили свои горбатые спины, как тягловая скотина, с трудом поднимающаяся на ноги. Светлеет земля, и только на дне долин, в прохладной тени ночь оплакивает свой уход. Холодные капли росы сверкают на лугу, а свет нового дня приближает дальние просторы.

Видите!? На выгоне неподвижно замерла стая аистов. Они прибыли вечером, за ночь отдохнули тут, а сейчас словно ждут чего-то.

Стая стоит неподвижно и слушает, как Келе шлет человеку, дому, всей округе — всем, всем — прощальный привет.

Во дворе тишина, сухой треск аистиного крика постепенно слабеет и замирает. А затем три тени, мелькнув вдоль белой стены дома, исчезают со двора.

Стая точно только того и дожидалась. Единый, мощный взмах крыльев, и аисты все до одного взмывают ввысь. Келе и молодая пара присоединяются к ним в воздухе. Земля уходит все дальше, и вместе с ней уходят вдаль камыши, гнездо, радость, горе…

Лето прошло, будто его и не было; ничего не изменилось вокруг, лишь стая аистов летит над убранными полями, держа путь к югу.

Отпечатано в Венгрии, 1980 Типография «Франклин», Будапешт

Отсканировал, распознал, сохранил в fb2 Bluesboy — Семенов Алексей г. Донецк