Морские нищие

Феличе Арт.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

В широкий мир

Январский день 1556 года. Ветер смёл на края дороги снег, и оголенная земля звенит под копытами лошадей. Мерзлые комья отлетают в стороны, пугая галок. С пронзительными криками птицы поднимаются в тусклую синеву неба.

Три всадника держат путь в столицу Нидерландов — Брюссель, главный город провинции Брабант. Больше недели, как они выехали из родного замка в Гронингене, на севере страны, оставили там близких людей и цветущие по веснам низины.

Младший из них, четырнадцатилетний Генрих, несмотря на усталость, не переставал жадно рассматривать каждое селение, мельницу, мост, каждого встречного… Еще бы — перед ним шаг за шагом открывался новый, незнакомый мир!

И Генрих невольно досадовал на ехавшего рядом дядю Рудольфа ван Гааля. Старый воин всю дорогу был сумрачен. Густая бровь над его единственным глазом беспрерывно хмурилась. Генриха огорчал и слуга Микэль. С самого отъезда старик то и дело смахивал с рыжих ресниц слезы. Шумно вздыхая, он поправлял привязанный к седлу кожаный мешок с багажом Генриха. В мешке находились пара сапог с серебряными шпорами, белье, нарядный камзол с кружевным воротником и шляпа, украшенная страусовым пером, — все, что досталось Генриху от былого богатства рода ван Гаалей. Старый слуга никак не мог примириться с новыми обстоятельствами.

«Зачем увозить мальчика из дома? — думал он. — Подождать бы год, другой, пока он возмужает. Совсем ведь ребенок еще. И круглый сирота вдобавок… Ему нужна забота. Да и война сейчас!..»

— Что ты там все охаешь, старина? — спросил, улыбаясь, Генрих.

Микэль не ответил. Он вспоминал свою жену — кормилицу Генриха. После смерти собственных детей Катерина полюбила мальчика, как сына. Добрая подруга жизни не может, верно, забыть питомца. Тоскует, поди, одна дома, места себе не находит…

Седой, всегда серьезный Рудольф ван Гааль прервал наконец молчание. Он поправил повязку на вытекшем глазу и торжественно начал:

— Вам следует как можно лучше все обдумать и взвесить, юный племянник мой. Я, единственный близкий родственник, обязан предупредить вас. Вы едете ко двору величайшего монарха христианских стран — короля Филиппа Второго. Вы должны забыть, что воспитывались среди просторных лугов, в кругу слуг, пахарей и пастухов. Отныне вы вступаете в иные просторы: служения трону и родине. Ваш долг — поддержать славу древнего рода ван Гаалей, несмотря на его скромные теперь средства и положение. Вы — последний отпрыск этого некогда славного дома.

Микэль заерзал в седле и чуть было не сказал: «А много ли дала эта слава вам самим в войсках императора?..»

Точно угадав мысль Микэля, старый рыцарь продолжал:

— Мое время прошло. Ныне другие требования. Теперь царствует сын Карла Пятого — испанец с головы до ног. Вы должны помнить, племянник, что понравиться королю Филиппу можно, лишь забыв простодушие и веселость, свойственные нам. нидерландцам.

Генрих готов был фыркнуть. Это у дяди-то веселость?.. Всегда такой важный, сосредоточенный, медлительный. А сейчас даже с затаенной тревогой в голосе. Что смущает дядю? Генрих знал, что больше года назад Карл V решил уйти в монастырь. Императорский трон он передал брату Фердинанду, владетелю Германии и Австрии, а все остальные земли испанской короны вместе с семнадцатью нидерландскими провинциями оставил сыну. Что же так тревожит дядю? Новый государь принял всенародную присягу сохранять вольности, оставленные Нидерландам прежними властителями. Чего же бояться? Король станет править согласно священной присяге.

Генрих еще там, в гронингенском замке, дал себе клятву защищать всякое правое дело, бороться с ложью и насилием…

Об этом он давно мечтал, читая изъеденные мышами книги заброшенной библиотеки замка. В книгах рассказывалось о подвигах в защиту слабых, о путешествиях в неведомые страны, о бессмертных героях древности. Так его учил и духовник-наставник патер Иероним, старенький монах из соседнего монастыря, и дядя, суровый только с виду. Дядя показал ему, как надо владеть оружием, ездить верхом. А рыжий толстяк Микэль и его добрая жена — «мама Катерина» — верили клятве Генриха и гордились им заранее. Прощаясь, мама Катерина сказала:

— Поезжай мальчик, и да будут тебе спутниками чистая совесть да смелое сердце!

Милая, справедливая мама Катерина!..

Закинув голову, Генрих смотрел на первую загоревшуюся звезду. А внизу белели рыхлыми холмами сугробы. Скрадывая очертания, по ним ползли уже синие вечерние тени. Было так тихо, что топот лошадей казался звенящей музыкой. Хорошо было думать — убегать назад, к старому Гронингену, и туда — в заманчивое будущее. Звезда трепетала, искрилась, точно подавала Генриху лучистые сигналы. Легкий пар клубился у его губ. Он продолжал улыбаться.

Дорога стала неровной — холмилась и делала резкие повороты.

Поднявшись на пригорок, Генрих увидел вдали ряды строений. Зубчатые линии их четко вырисовывались на фоне слабо алевшего заката.

— Какое-то большое селение, дядя! — радостно крикнул мальчик.

Ван Гааль вытянулся на стременах.

— Это город, — уверенно заявил он и дернул повод.

Под невидимыми лучами зашедшего солнца едва краснели черепицы крыш. Но шпиль церкви пламенел в воздухе большой огненной иглой.

Всадники заторопили коней. Холм скрыл от них приближающийся город. Последняя одинокая галка грузно поднялась с земли и унеслась назад, к черневшим вдали кустарникам.

Неожиданно заскрипели полозья. Послышались приглушенные голоса. Из-за поворота дороги показались крестьянские сани с привязанными к резной спинке коровой и овцами. На санях поверх домашнего скарба сидел мужчина в простонародном кафтане, позади него — пожилая женщина, а рядом — две девочки, похожие друг на друга, как яблоки с одной ветки. Паре лошадей нелегко было тащить тяжелый воз.

Генрих хотел было свернуть в сторону, чтобы пропустить нагруженный воз, но крестьянин сам въехал в сугроб на краю дороги и остановился.

— Добрый вечер, — поклонился он, снимая войлочную шапку.

— Добрый вечер и вам, — отозвался приветливо Микэль.

Оглянувшись вокруг, возница спросил с тревогой:

— Не будут ли ваши милости так добры сказать… все ли там тихо дальше, в пути?

— А что? — Рудольф ван Гааль задержал лошадь и невольно взялся за пистолет. — Разве разбойники стали, как встарь, пошаливать на дорогах?

— Какие уж разбойники, ваша милость!.. — Крестьянин опустил голову. — Разбойники — полбеды: они бедняков мало трогают, все больше купцов… — И замялся.

— Да ты, приятель, не смущайся, — подбодрил крестьянина Микэль. — Их милости — благородные люди: они и помогут и совет дадут, коли надо. Говори, чего опасаешься?

— Королевских солдат…

— Королевских солдат? — переспросил ван Гааль.

Крестьянин снова огляделся и, бросив вожжи на спину лошади, подошел ближе:

— Ну да… И угощай-то их всем самым лучшим и подарки делай. Бывает, последнюю одежду с плеч снимут, и все даром. А откажешь — силком берут. Нас, мужчин, по шеям бьют, грозят тут же прикончить. Женщин еще горше обижают… Вот я и надумал бросить хозяйство и переселиться к морю, подальше от их гарнизонов. Не дают мирно землю пахать, так, может, рыбу ловить не помешают…

За спиной крестьянина послышался плач женщины.

— Полно, полно! — обернувшись к жене, заворчал крестьянин. — Не на нашем селе свет клином сошелся! Живут люди и на других землях.

Женщина громко заголосила:

— Э-эх, и едем-то мы неведомо куда-а!.. Дочки мои бедные, не придется вам схоронить отца с матерью на родном кладбище, у родных моги-ил!.. А схороните вы нас на чужой стороне, в чужих песках морски-их!..

— Ма-а-тушка!.. — затянули в один голос девочки. — Мы боимся… Мы не хотим к морю…

— Не хотите к морю, — вскипел крестьянин, — так хотите, должно быть, чтобы вам животы вспороли, как сделали на соседнем хуторе?

Генрих затаил дыхание.

Ван Гааль поправил на глазу повязку.

— Не к чему было трогаться с места, — сказал он хмуро. — Войне скоро конец. Идут уже разговоры о мире с Францией. Кончится война — солдат распустят, и никто вас обижать не будет.

— Не один месяц слышим мы про эти «разговоры о мире», ваша милость, — потупился крестьянин. — А нам вот… не стало времени ждать…

— Что за спешка такая? — проворчал ван Гааль.

Слова его точно хлестнули крестьянина.

— А та нам спешка, ваша милость, что есть и у нас свое богатство. Может, оно другим только в потеху, а нам милее всего на свете…

Он оборвал речь и отвернулся.

В трехголосый плач женщин вплелся вдруг еще один, жалобный и горький:

— Не… надо… говорить так… батюшка-а!..

Генрих ясно увидел, как огромный тюк на санях зашевелился и чья-то небольшая рука высунулась на мороз, приоткрывая край теплого платка. Два залитых слезами глаза взглянули на проезжих и снова торопливо скрылись за ворохом вещей.

«У них там еще кто-то, — понял Генрих, — самый главный, кого они прячут».

Он подтолкнул Микэля:

— Скажи им, скажи, чтоб они не боялись.

Микэль шепнул:

— Видно, мы с Катериной-то правду говорили: от войны испанцев нам, нидерландцам, одни слезы да убытки… — И, обратившись к проезжим, сочувственно сказал: — Поезжайте смело, добрые люди. Нам не попадались ни солдаты, ни разбойники, ни волки.

— Спасибо на ласковом слове, — поклонился переселенец. — Как бы не застала нас ночь в поле и не замело бураном. Во-он словно бы туча заходит…

Он дернул вожжи, и лошади рванули, вывозя сани снова на дорогу. Испуганно заблеяли овцы, промычала корова.

— По хлеву тоскуют… — вздохнул Микэль и крикнул вслед уезжавшим: — Если поторопитесь, так успеете до темноты на придорожную ферму! Мы проезжали мимо нее часа два назад!

— Спа-си-бо-о!.. — донеслось из надвигавшихся сумерек. Скрип саней стал глуше, голоса замерли в морозном воздухе.

— Трусы и дураки! — отрезал ван Гааль, и бровь его нахмурилась. — На ночь глядя пускаются в путь с двумя детьми! Могли бы хоть переночевать в городе.

Генрих ехал молча. В ушах его все еще звучал полный отчаяния голос: «Не надо так говорить, батюшка!»

Вот, значит, о каком своем «богатстве» говорил проезжий. Ни Микэль, ни дядя как будто даже не заметили, что крестьянин прятал на возу еще и старшую дочь. От кого же он ее прятал?..

Лай собак вывел его из задумчивости. Потянуло дымом из труб первых домов. Конь под Генрихом заржал, почуяв близость стойла. Небо в бледных звездах, казалось, спустилось к самым крышам. Церковный шпиль померк и растаял в тумане. Вместо него на фоне снегового простора выплыли темные крылья двух ветряных мельниц.

Всадники въехали в предместье небольшого городка. На пруду, у проруби, за опушенными инеем лозняками слышался раскатистый мужской смех. Ему отвечали взрывами хохота женщины. Гремели ведра. Плескалась вода. По обледенелой дорожке топотали деревянные башмаки. Звенели веселые голоса и задорный мотив нехитрой песенки. Десятки звуков родились среди недавней тишины и отогнали от Генриха неприятное чувство тревоги.

На вывеске, под не зажженным еще фонарем, деревянный позолоченный вепрь указывал путникам, что они добрались наконец до постоялого двора. Упитанный, как его золоченый вепрь, хозяин стоял на пороге и с поклонами приглашал спешившихся всадников. Из раскрытой сзади него двери соблазнительно тянуло жареной свининой и горячим хлебом.

Микэль, прозябший к вечеру в своей старенькой стеганой куртке, начал расседлывать лошадей. Животные били копытами и нетерпеливо ржали.

Генрих вошел в дом вслед за высокой, тощей фигурой дяди.

Кухня, служившая столовой, была полна света и жара. Ярко пылал очаг. Лица людей, сидевших к нему близко, были покрыты потом. Над очагом шипел и румянился свиной окорок. Толстая стряпуха в красном домотканом платье поворачивала вертел, и сало крупными каплями стекало в подставленное глиняное блюдо.

— Эй, Марта!.. — смеялся, сидя за кружкой пива в кругу товарищей, рослый подмастерье. — Ты как сам сатана в адском пекле!..

— Смотри не поджарь и себя вместе со свининой, — поддержал его сосед.

Отирая лоб передником и отдуваясь, Марта спокойно отозвалась:

— А ты приходи сюда не зубы скалить да дешевенькое пивцо попивать, а доброго жаркого попробовать. Болтливый язык разом прикусишь!..

Проходивший мимо хозяин с гордостью обратился к сидевшим за отдельным столом купцам:

— «Золотой вепрь» недаром по всей округе славится окороками.

— Что верно, то верно! — озорно подтвердил все тот же рослый подмастерье и показал на широкие штаны хозяина: — Сала здесь хоть отбавляй!

Дружный смех товарищей заглушил вольную шутку.

— Лучше всякой вывески!..

Пропустив мимо ушей насмешку, хозяин пригласил ван Гааля с Генрихом за свободный стол.

На широкой скамье с резными крестообразными ножками можно было хорошо отдохнуть. Выстроившиеся на прилавке большие фаянсовые кружки напоминали о знаменитом «Петермане» — особом сорте пива, чудодейственно утолявшем жажду. В парном воздухе плавали возбуждающие аппетит запахи. Генрих набросился на еду. Мальчик-слуга с задорным курносым лицом едва успевал подавать ему. Ван Гааль резал не спеша поданную свинину и держался, как всегда, прямо и важно.

Генрих осмотрелся. Комната была большая, с высоким, уходящим в темноту потолком. С деревянных стропил спускались гирлянды золотистого лука, белых головок чеснока и пучков сухих трав. Над прилавком, поближе к хозяйскому ножу, висели тяжелый копченый окорок и связка колбас. На полу, на обитой кожей подставке, стояла огромная пивная бочка. Из вороха соломы в корзине выглядывали запечатанные цветным воском горлышки винных бутылок. Крутая лестница с перилами вела во второй этаж.

За ближним столом двое монахов в теплых дорожных сутанах, подпоясанных льняными жгутами, попивали из кругленького кувшинчика сладкую мальвазию. Лица их и выбритые на макушках, по уставу католической церкви, кружки тонзур лоснились, точно смазанные жиром.

Рядом сильно подвыпивший человек скинул нарядный когда-то плащ на ценном, но вылезшем уже меху и угощал сухопарого бакалавра в темном кафтане и оловянных очках.

За третьим столом трое купцов, не обращая ни на кого внимания, деловито проверяли какие-то счета, качали сокрушенно головами и почесывали в затылках.

А у самого очага компания веселых ремесленников с расстегнутыми воротами рубах смеялась, не переставая поддразнивать добродушную стряпуху.

Человек, угощавший бакалавра, повернулся с жестом приветствия к ван Гаалям.

— Я в восторге, благородные рыцари, — заговорил он, — что вижу вас здесь, на постоялом дворе, куда судьба, по великой своей несправедливости, закинула и меня, природного дворянина. Общество людей равного происхождения облагораживает и смягчает удары злого рока…

Он с трудом поднялся и неверными шагами подошел к ван Гаалю. Бакалавр, как тень, следовал за ним.

— Вот, рекомендую: ученый муж, продавший душу черту. Но может быть использован и на богоугодное дело.

Ван Гааль нехотя поклонился.

— Вы меня поймете, — продолжал дворянин. — Вы, и никто другой здесь, клянусь гербом и шпагой! — Наклонившись к самому лицу старого воина, он таинственно зашептал: — Видите вы этих двух бездельников, — дворянин показал исподтишка на монахов, — с тугими животами и такими же тугими мешками, где они прячут свои денежки?.. Сей ученый муж напишет по моему указанию докладную бумагу, а я вручу ее милостивому государю нашему. В сей бумаге будет сказано…

Вошел Микэль, потирая озябшие руки, и сел поодаль, на край скамейки. Генрих пододвинул ему стакан с вином:

— Пей, старина, — сразу согреешься.

— Что же будет сказано в бумаге? — спросил мрачно ван Гааль.

Дворянин забыл, о чем вел речь.

— В бумаге?.. В какой? Ах да… Разве я не сказал?.. В бумаге будет написано: «Ваше величество, верное вам по гроб нидерландское дворянство в долгах, как в шелках. А орава монахов и попов между тем купается в золоте и владеет несчетными угодьями. Христос же был беден и заповедал бедность своим служителям. Отберите-ка у монахов не пристойное им богатство и раздайте нам, дворянам. И вы всегда будете иметь под рукой великолепную кавалерию на пользу своей короне».

— Ловко сказано! — выпалил повеселевший Микэль.

— Только слово рыцаря! Я поведал вам одним эту тайну. Святые бестии монахи сожрут меня живьем, если узнают…

Ван Гааль, отодвигаясь, сухо ответил:

— Не бойтесь, сударь. Это даже не ваша выдумка. Среди дворян ходят подобные толки. Надо отдать справедливость, в них есть кое-какой смысл. Но я избегаю обсуждать серьезные вопросы при случайных встречах.

Дворянин приложил палец к губам:

— Тс!.. Только между благородными людьми…

Генрих был удивлен. Как это дядя вдруг выслушал незнакомца, осуждавшего католическое духовенство? Не только выслушал, но почти согласился с ним. Почему же тогда Микэль и мама Катерина боялись, что дядя узнает о тайных ночевках у них прохожих проповедников-протестантов? Проповедники эти в своих речах тоже осуждали богатства монастырей и даже говорили против власти самого папы. Генрих плохо разбирался, кто прав: его ли седенький духовник патер Иероним и дядя или эти новые толкователи Евангелия и «божеских законов». Он любил слушать и неторопливые, знакомые с малых лет слова наставника-католика, и проповеди таинственных гостей мамы Катерины.

Вот и сейчас Генрих с интересом слушает, что говорят кругом.

У купцов все еще не кончены их подсчеты. То и дело они упоминают страны, о которых Генрих только читал, называют имена кораблей, перечисляют какие-то грузы, товары. Старший, загибая пальцы, долго толкует о предполагаемом барыше от кораблей, ушедших еще осенью в далекую Португалию. У другого товары посланы на север, в Балтийское море, а у самого молодого — в английскую гавань Ярмут. Все трое в один голос жалуются на войну — она мешает им спокойно торговать, — вспоминают прошлые войны императора Карла. Те тоже отнимали у страны немало денег.

— Деньги что!.. Деньги полгоря!.. — ворчал старший. — Деньги можно со временем и вернуть, был бы свободный проход для судов. А то закроют Зунд — вот север для нас и пропал. А англичане между тем…

Оставив наконец стряпуху в покое, рослый подмастерье стал тоже прислушиваться краем уха к разговору купцов и подталкивать товарищей:

— У них всегда только деньги на уме!.. Ненасытные утробы!

Генрих недоумевает: обнищавший дворянин говорил почти то же самое о монахах, а теперь эти люди — о купцах… Мир словно разделен на две половины — бедных и богатых. Почему так получается?.. Нельзя ли всех сделать довольными? Как-нибудь поделить все посправедливее, чтобы не было ни этих насмешек, ни злобы, ни вражды… Для этого надо иметь огромную власть, огромную силу, чтобы богатые согласились уделить от себя бедным… Неужели король не может сделать этого? Может быть, там, во дворце, он просто не знает, что творится среди его подданных?..

За входной дверью неожиданно раздались громкие голоса. В кухню, гремя шпорами и алебардами, ввалилось четверо военных.

— Солдаты!.. — взвизгнул мальчишка-слуга и спрятался под лестницу.

Хозяин заметался у прилавка. А пышущая жаром Марта так и замерла с поварешкой в руке. Купцы торопливо спрятали разложенные на столе счета и один за другим стали подниматься.

Рослый подмастерье не преминул ввернуть:

— Смотрите, смотрите, как оберегаются «их степенства»! Вот нам так нечего беречь, кроме разве жизни…

Один из вошедших, в офицерской перевязи, под толстым зимним плащом и в шляпе с пером, внимательно оглядел присутствующих.

— Эй, хозяин! — крикнул он. — Где ты прячешь своих постояльцев?

— Пря-ачу? — переспросил кабатчик. — Я никого не прячу, ваша милость.

— Полно врать, жирный боров! У тебя здесь не все налицо. А где беглянка? Куда ты девал целый выводок из соседней деревни?

— Право, ваша милость, я не пойму, чего вы от меня требуете…

Офицер схватился за эфес шпаги и, повернувшись на каблуках, приказал солдатам:

— Обыскать все закоулки, клетушки, чуланы, а главное — двор для лошадей. Девчонка — не иголка! Ее не спрячешь со всем семейством.

Солдаты бросились в разные стороны исполнять приказание. Заскрипела деревянная лестница, ведущая наверх. Захлопали в сенях двери.

Все ошеломленно молчали.

— Что рот разинул? — ткнул офицер попавшегося ему под руку Микэля и, обратившись к монахам, объяснил: — Сбежала тут одна семья дурня крестьянина. А за ним был не оплаченный должок: дочку его, прехорошенькую девчонку, я выиграл в кости.

— Выиграл?.. — Генрих поднял удивленный взгляд на ван Гааля.

Старик метнул хмурый взгляд на офицера и промолчал.

Купцы, сгрудившись, старались незаметно пробраться во второй этаж, где солдаты могли разворошить взбитые для них Мартой еще с утра постели.

— То есть как это — выиграли, сударь?.. — спросил дворянин.

Ремесленники прислушивались, заинтересованные происшествием.

— Очень просто. Девчонка приглянулась всему гарнизону. Складная, знаете ли, румяная, ну прямо райское яблочко! Глаза, губы, шея!.. — Он подмигнул и прищелкнул языком. — Ну, мы и решили скуки ради сыграть на нее. Выиграл я и пошел к ее отцу требовать, чтобы он прислал девчонку ко мне для услуг. Так нет, заупрямился, скотина! Я его, конечно, припугнул. Сегодня днем, взяв своих солдат, пошел было приструнить нахала, а его и духу не осталось со всей семьей. Сбежали!.. Как вам это понравится? Но их будто бы видели на дороге к городу. Вот мы и ищем птичек по всем трактирам и постоялым дворам.

Микэль шепнул Генриху:

— А ведь это те переселенцы, ей-богу!

— Да… Молчи. Я видел у них спрятанную девушку… — едва выговорил Генрих.

По всему дому разносился стук и грохот.

— Распейте со мной бутылочку, сударь, — предложил офицеру дворянин, — и объясните получше все дело.

— Некогда, сударь. Нам надо вовремя вернуться в казармы.

Генрих увидел, как рослый подмастерье вдруг побледнел и, сжав кулаки, двинулся за вставшим со скамейки офицером. Товарищи схватили его.

— Куда ты, сумасшедший! — зашептали они ему в самое ухо. — С голыми-то руками!.. Невесту твою, что ли, обидели?

Подмастерье скрипнул зубами и разжал кулаки.

— Идемте, — сказал он злобно. — Пиво что-то разом прогоркло, в глотку не лезет. Эй, хозяин, мы расплатились с Мартой, не забудь!

Они шумно вышли, пропустив в дверях солдат. С лестницы сбежали другие. Они стали наперебой докладывать:

— Всё обшарили, нигде нет, капитан. Как в воду канули.

— Зато в кладовой чего-чего только не запасено!

— Богато живет здешний народ!

— Вот бестии! — ругался офицер. — Да меня, клянусь дьяволом, засмеют товарищи!

Он подошел к бочке и нацедил себе и солдатам по полной кружке. Густая золотистая пена залила ему обшлаг. Он снова выругался, выпил до дна и оглядел прилавок. Увидев над головой хозяина окорок, он сорвал его с балки и передал ухмылявшимся подчиненным. Потом, кивнув головой монахам и дворянину, с грохотом вышел. Солдаты последовали за ним.

Хозяин кинулся к двери:

— Э-э-э!.. Ваша милость!.. А как же плата за угощенье? — На пороге он остановился и махнул безнадежно рукой: — Разве с этих получишь?..

Марта причитала:

— Святая Мадонна! Что же это нынче делается? Врываются к честным людям, как в собственный дом! Хорошеньких девушек в кости выигрывают. Гоняются за ними, как за перепелками! И управы на них нет…

Монахи засмеялись.

— Господь, по милости своей, дщерь божья, не наделил тебя соблазнительной наружностью, — сказал один, и живот его заходил, как тесто в опарнице, от беззвучного хохота. — Ты можешь благодарить за это господа и жить в полной безопасности.

Не расслышав, Марта подошла к ним в ожидании приказаний.

— Денно и нощно благодари Творца, — едва выговорил другой, — и угождай по мере сил гостям.

Они поднялись и, захватив недопитый кувшинчик с мальвазией, пошли за приседавшей перед ними стряпухой наверх.

— Пора спать, племянник, — резко бросил ван Гааль и встал.

Слуга-мальчишка, освещая ему лестницу свечой в глиняном подсвечнике, громко зевнул и прошел вперед. Генрих нехотя поплелся за ними. Ему хотелось поговорить с Микэлем.

Окончательно разомлевший дворянин был уведен под руки своим преданным другом. Ученый муж, следуя примеру монахов, запасся полной тарелкой плававшей в жирном соусе свинины и половиной объемистого пирога.

Хозяин кончил уборку прилавка и, пряча денную выручку в карман необъятных штанов, сокрушенно качал головой.

Микэль сказал просительно:

— А я уж здесь, возле очага, прилягу — все поближе к лошадям… На конюшню идти неохота после тепла. Как, хозяин, а?

Микэль домовито набил соломой мешок из-под овса, аккуратно расстелил его на скамейке, пристроил под голову шапку и улегся. Тревожные мысли не сразу дали ему уснуть. Он думал.

Чем дальше ехали они по стране, тем больше видели всяких страхов и несправедливости: крестьяне бежали с насиженных мест; солдаты распоряжались чужой жизнью и вели себя в чужом хозяйстве, как у себя дома; дворянин недоволен монахами; купцы жалуются на войну; городским ремесленникам тоже, видно, несладко живется… Куда еще занесет судьба? А уж в этой проклятой столице придется, верно, жить, как у дьявола в аду!.. Бедняжка Генрих, что-то его ждет в Брюсселе? Недаром и сам ван Гааль все хмурится. Не быть добру у трона испанского короля! Не быть!

Дрова в очаге догорали. Рассыпались, тлея, угли. От кирпичного пола потянуло холодом. Микэль уткнул нос в шапку и старался ни о чем не думать. Трещал сверчок. Монотонно гудело в трубе. Чьи-то руки обняли его. Микэль улыбнулся во сне и блаженно вздохнул.

Катерина?.. Неужели он снова в родном Гронингене?.. Вот и огородные гряды за их сторожкой. А среди сине-зеленых кочнов капусты — «мама Катерина», как зовет ее мальчик… Верная подруга засучила по локоть рукава. Сколько жил на натруженных работой руках!

— Старина! Мне не спится. Я все вспоминаю… Голос взволнованный, дрожащий.

Микэль открыл глаза.

— Генрих? Мальчик мой! Что ты?

— Мне не спится, старина. Не могу забыть тех, что бежали от солдат на ночь глядя… зимой… неведомо куда…

Микэль погладил Генриха по голове. Темные кудри мальчика смешались с рыжеватым пухом его волос. По-стариковски прищуренные голубые глаза ласково заглянули в глубь больших серых глаз. Толстые губы зашептали:

— Полно! Судьба милостива и к воробью зимой. Давай сдвинем скамейки да ляжем рядком. Путь-то еще не короткий до этого… твоего… Брюсселя…

Уже больше полутора лет Генрих ван Гааль жил с дядей и Микэлем в столичном доме своего именитого дальнего родственника — принца Вильгельма Нассау-Оранского. Генрих видел принца всего несколько раз, и то мельком. Дядя не позвал его, даже когда обсуждал с принцем судьбу племянника. Но после того разговора мальчик стал замечать на себе внимательный взгляд Оранского. Принц обещал ван Гаалю при первом же удобном случае лично рекомендовать Генриха королю. Он и сам начинал когда-то жизненный путь доверенным пажом императора Карла V. И Генрих терпеливо ждал решения своей судьбы.

Старый Микэль наперекор опасениям блаженствовал в богатом столичном дворце. Если бы не постоянная мысль о жене, он готов был остаться в Брюсселе навсегда. Старик свел дружбу со всей многочисленной челядью принца и передавал Генриху рассказы о якобы простом обхождении Вильгельма Оранского с людьми и всеобщем уважении к нему с самых юных его лет.

А Генрих тосковал. Не сказавшись дяде, он часто уходил из дому и бродил по городу.

В первые дни приезда Брюссель оглушил его. Шумные улицы сбегали с обрывистой горы среди окружавших ее рощ и садов. Светлые воды реки Сенн плескались в старинные городские стены с семью воротами. В центре верхней части Брюсселя вздымалась великолепная, точно вырезанная из камня громада ратуши. На вершине горы виднелись башни древней резиденции герцогов Брабантских. А за ними — дворцы нидерландской знати. Город с утра до ночи гудел тысячами голосов. Пятьдесят два ремесленных цеха наполняли мастерские непрерывным гулом труда, неутомимой, хлопотливой жизнью человеческого улья.

В один октябрьский день 1557 года над Брюсселем зазвонили колокола всех семи главных церквей. Городские площади украсились триумфальными арками. С окон и балконов свесились ковры и ткани. Всюду перекинулись гирлянды осенних роз, перевитых лентами и парчой. На улицы выкатили бочки с пивом. Перед трактирами и кабачками расставили столы. Соорудили огромные вертела для целых мясных туш. Заготовили факелы, чтобы осветить праздник, когда наступит ночь.

Брюссель готовился к встрече короля и начальника королевской конницы — графа Ламораля Эгмонта, одержавшего победу над французской крепостью Сан-Кантен. Эта победа давала надежду на мир. Столица ликовала со всей страной.

Утром в город прибежали скороходы. К полудню примчались герольды, и на главной площади перед ратушей их трубы возвестили о приближении Филиппа II. Заколыхались ряды городской стражи, строясь в образцовый порядок. Разряженные брюссельцы и съехавшиеся на торжество жители соседних городов и деревень заволновались, стараясь занять более удобные места.

Оба ван Гааля с Микэлем, в лучших своих платьях, протолкались сквозь толпу и взобрались на ступеньки ратуши.

Широкая, устланная коврами аллея между лесом алебард пересекала площадь. Яркими красками переливалось сплошное море нарядных головных уборов. Окна, крыши, балконы, водосточные трубы — все было усеяно народом. Стоял немолчный гул.

Пронзительный крик какого-то мальчишки, забравшегося на конек соседнего с ратушей дома, прозвенел в трепещущем, казалось, воздухе:

— Е-е-ду-ут!..

Площадь разом замерла. Потом послышались звуки труб, отдельные приветствия. Генрих впился глазами туда, где высилась, вся в цветах, главная триумфальная арка.

Ему трудно было потом точно и подробно рассказать о первом моменте этого торжественного въезда. Все смешалось в тысячеголосый, многокрасочный хаос. Под сводами арки появились всадники с развевающимися перьями, с цветными чепраками на лошадях, с сверкающим в лучах солнца оружием. Небо словно потемнело от вскинутых вверх шляп и дождя цветов. Колокольный звон заглушал людские крики.

Вот всадники спешиваются. Оруженосцы берут их коней под уздцы. Мелькают расшитые золотом и серебром колеты, разноцветные плащи, перевязи, кружево воротников, драгоценные камни… Приезжие вельможи медленно приближаются. Генрих смотрит.

Невысокого роста человек с бесцветными волосами и такими же бесцветными, словно пустыми, глазами навыкате, в черном испанском камзоле и коротком плаще, с одной только драгоценной цепью ордена Золотого Руна на груди и в черных перчатках, идет впереди всех. Перед ним, сняв шляпу и склонившись, как простой слуга, пятится спиной сам начальник города. Генрих понимает, что видит короля. Он видит ледяной взгляд, презрительно выпяченную нижнюю губу, и ему делается почему-то страшно.

Филипп подвигается, вскинув надменно голову. Лицо его неподвижно. Толпа таких же холодных, чопорных испанцев следует за ним.

А площадь кричит тысячей глоток:

— Да здравствует его величество король!..

— Да здравствует граф Ламораль Эгмонт!..

Генрих ищет нидерландского полководца. Вот он: высокий, в голубом шелку, с каскадом белых перьев над красивым женственным лицом. Он кланяется. Цветы осыпают ему плечи. Он смеется и что-то говорит идущему с ним бок о бок человеку в более строгом платье и с густой черной бородой.

— Кто это, дядя? — торопится узнать Генрих.

— Адмирал граф Горн, — шепчет ему на ухо ван Гааль.

Но вот губы Генриха расплываются в улыбке. Он видит знакомое лицо двадцатичетырехлетнего человека в оранжевом камзоле и белом плаще — цвета дома Оранских.

Генрих не сводит с Оранского глаз. Их взгляды встречаются, и Генриху кажется, что темные глаза принца на мгновение задерживаются на нем. Он вспыхивает от счастья и гордости, подкидывает вверх шляпу и кричит:

— Да здравствует принц Вильгельм Нассау-Оранский!..

Ван Гааль не успевает одернуть его — мальчик еще незнаком с придворным этикетом.

— Да здравствует его величество король! — пробует он исправить ошибку племянника.

А Генрих видит уже другого вельможу: улыбающееся лицо под большой епископской шляпой, белые, выхоленные руки держат бриллиантовые четки, мягкая походка и волочащийся по ковру, как хвост, лиловый бархат мантии.

— Кто это? Кто это, дядя?..

— Епископ Аррасский Антуан Перрено, — хмурится рыцарь, — родом из Бургундии, бывший советник императора, а ныне — короля. От него многое зависит, предупреждаю…

— Епископ Аррасский… Антуан Перрено… — машинально повторяет Генрих.

Король останавливается у самых дверей ратуши — он кого-то ждет. Толпа придворных расступается, и по ступеням, не сгибаясь, тяжелой походкой поднимается высокий худой старик с пергаментным лицом в глубоких, точно врезанных ножом морщинах над длинной седеющий бородой и усами. Из темных впадин остро, по-ястребиному, смотрят прищуренные недобрые глаза.

— Герцог Фернандо Альба де Толедо… — шепчет ван Гааль. — Лучший полководец и стратег Европы… «Железный Альба», как зовут его в войсках.

Король делает знак рукой, и два знаменитых воина становятся по обе стороны его: молодой, гордый своей победой нидерландец Эгмонт и мрачный, надменный испанский герцог. И так резок контраст между этими двумя людьми, что Генрих оборачивается к дяде, ища в его лице подтверждения своей мысли: «Как день и ночь!.. Как пламя и лед!.. Как Нидерланды и Испания!..»

Черная фигура короля скрывается за дубовым резным входом ратуши. Толпа вельмож следует за ним.

Генрих услышал облегченный вздох Микэля. Отдуваясь и кряхтя, весь потный, он вылезал из-за деревянного желоба водосточный трубы. Рыжий пух на его голове потемнел и торчал мокрыми прядями.

— Ты что, старина? — рассмеялся Генрих.

— Захотелось посмотреть поближе наших теперешних «хозяев» испанцев, — ответил старик охрипшим от напряжения голосом, — да боялся, что меня взашей прогонят со ступеней. Вот я и спрятался за этого дьявола… А он меня чуть не задушил до смерти!

Микэль погрозил резному желобу в виде чудовищной звериной пасти.

Было решено не докучать сегодня принцу своим присутствием и пообедать в одном из городских трактиров.

В квартале ткачей они нашли приятный на взгляд кабачок «Три веселых челнока» и заказали там праздничное угощение.

Кругом за столами только и было разговоров, что о приезде короля Филиппа II и победе Эгмонта, сулящей скорый мир.

Генрих был как на иголках от возбуждения.

Сегодня ему хотелось, чтобы все были счастливы, добры и веселы. Приехал король в сопровождении знаменитого героя, графа Эгмонта — победителя французов. Вернулся принц Оранский. Скоро он исполнит обещание похлопотать за Генриха перед королем. И не сегодня-завтра Генрих сам будет среди этих знатных, могущественных вельмож — «хозяев», как назвал их Микэль. А тогда… тогда начнут сбываться все его мечты…

До него донесся печальный голос:

— Не придется, значит, расширять свою торговлю. А батюшка на смертном одре завещал мне завести дела с одной английской фирмой, закупающей хлеб в прибалтийских портах… Я уж и вывеску было заказал: на голубом, знаете ли, поле семь белых мешков с мукой. Число «семь» в Брюсселе считается счастливым. Вокруг — золотой венок из колосьев и надпись: «Кристоф Ренонкль». Я, видите ли, только что женился на Жанне, — мы с детства помолвлены. Нам как раз было бы кстати бросить булочную и заняться более крупным делом. Пойдут, знаете ли, дети, и вообще…

Молодой брюсселец с круглым, розовым, как у поросенка, лицом, успевший к двадцати годам нарастить жирок, помолчал, ища сочувствия в более солидном соседе, потом принялся снова жаловаться:

— Англичанин, видите ли, еретик, а король еще при своем вступлении на престол обнародовал «Эдикт» императора Карла от 1550 года против всех сект и ересей. Ну, я и боюсь, как бы мне не влопаться с его верой.

— Чего же это вы вдруг испугались старого «Эдикта»? — спросил собеседник, энергично разрезая кусок жаркого.

Генрих вытянул шею, чтобы лучше слышать.

— Ходят слухи, что теперь никому спуска не будет. Чуть что — мужчин на костер, а женщин живыми в землю закопают. Король Филипп — не император. Тому только бы денежки да солдат подавай. А его величество нынешний король, говорят, такой благочестивый, такой благочестивый…

— Ну, положим, денежки и он любит.

— Да еще как! — засмеялся Ренонкль. — А кто их теперь не любит? Уж не мы ли с вами?

Собеседник усмехнулся и мотнул головой в знак согласия. Рот его был набит битком.

— Да, денежки… денежки! — продолжал Кристоф. — Теперь, знаете ли, их царство наступило.

— Ваша правда, — поддакнул, прожевав, сосед. — Без денег и королю не прожить. Теперь кто с деньгами, тот и властвует. Среди нас, например, ткачей, то же самое. Богатеи и с Цеховыми уставами не всегда считаются. Будь ты хоть мастер из мастеров, а денег нет — цена тебе, как простому подмастерью. Одно название «цех», а любой толстый кошель цехового человека разорит, пустит без работы бродяжничать. Да и бродяжничают!.. А разве их в том вина? Нет, теперь одним только толстосумам да духовенству и жизнь!

— Вот я и говорю, что мое дело прахом пошло, — жалобно протянул Ренонкль. — Значит, быть моей Жанне до конца дней простой булочницей.

— Война кончится, дела, может, пойдут лучше, — пробовал успокоить его ткач.

— Какой там лучше!.. Опять, говорят, налоги. Опять, значит, плати, как будто покойный батюшка мало еще выплатил при императоре! Король ведь снова просит у штатов денег…

— Нидерланды у испанцев — вторая Америка, — проговорил ткач и вдруг сердито воткнул вилку в поданный служанкой сладкий пирог. — Из пяти миллионов золота, что получал ежегодно еще император, два миллиона платили мы, нидерландцы, а сама Испания — всего-навсего полмиллиона. Поверьте, я точно знаю… А нам эти два миллиона, ой, каким трудом достались! А им — грабежом. Снарядят военный корабль, пошлют какого-нибудь головореза к диким людям, которые пороха в глаза не видали, и откроют по ним пальбу. А потом вернутся домой, заваленные до парусов награбленным у дикарей золотом. Это они называют «просвещать язычников Христовым словом»… Тьфу! — Он резко отодвинул от себя пирог, и вилка полетела на пол.

Генрих не верил ушам. Перед ним как будто приоткрывалась завеса огромной тайны. Так вот зачем знаменитые испанские завоеватели уезжают за океан!.. Он взглянул на дядю.

Лицо ван Гааля было сумрачно. Он допил кружку с пивом, вытер топорщившиеся усы и поднялся со стула, украшенного резной эмблемой кабачка — тремя ткацкими челноками.

— Идемте, племянник, пора! — сказал он строго. — Мы и так засиделись.

Микэля после стольких впечатлений дня совсем разморило, он клевал носом. Пришлось его растолкать.

— Послушать испанцев, — добавил презрительно ткач, — так Америку завоевали ради одной только веры и просвещения язычников.

Ван Гааль с племянником вышли из «Трех веселых челноков», когда на небе пылал закат. Башни церкви Святой Гудулы казались особенно легкими в порозовевшем воздухе. Расписные стекла окон переливались и горели. Было тепло, как в летний вечер.

Хозяева домов развешивали цветные фонарики и плошки с маслом. Перед ратушей все еще толпился народ, хотя король со всем штатом придворных давно проследовал во дворец герцогов Брабантских.

Большой лист бумаги среди бронзовых скрепов на двери ратуши привлек внимание Генриха.

— «Воспрещается, — услышал он громкое чтение кого-то из толпы, — печатать, писать, иметь, хранить, покупать и продавать, раздавать в церквах, на улицах и в других местах все печатные и рукописные сочинения Мартина Лютера, Ульриха Цвингли, Иоанна Кальвина и других ересиерархов, лжеучителей и основателей еретических бесстыдных сект, порицаемых святою церковью…»

— Дядя, позвольте мне узнать, в чем дело, — попросил Генрих.

— Указ короля, племянник, который мы сможем узнать и не от площадных чтецов.

Но Генрих уже взбежал на ступени ратуши.

— «Воспрещается, — продолжал чтец, — допускать в своем доме беседы или противозаконные сборища, а также присутствовать на таких сходках, где вышеупомянутые еретики и сектанты тайно проповедуют свои лжеучения… Воспрещается также читать, учить и объяснять Святое Писание, за исключением тех, кто изучал богословие и имеет аттестат из университетов».

Генрих оглянулся на Микэля. Тот стоял белее своей праздничной рубашки. Оба разом вспомнили о тайных беседах прохожих протестантов в кухне мамы Катерины.

— «…Такие нарушители, — говорилось дальше, — наказываются: мужчины — мечом, а женщины — зарытием…»

— Пойдем, пойдем… — потащил Микэль за рукав Генриха.

— «…заживо в землю, если не будут упорствовать в своих заблуждениях. Если же упорствуют, то предаются огню.

Собственность их в обоих случаях конфискуется в пользу казны…».

 

На новом пути

Над Брюсселем нависла гнетущая тайна, несмотря на заключаемый наконец мир. Подписывался он в Париже, и венцом его должна была стать помолвка только что овдовевшего испанского короля с французской принцессой Елизаветой Валуа. Пятнадцатилетняя принцесса недавно еще считалась невестой сына Филиппа II, наследника трона, дона Карлоса, принца Астурийского. Но положение изменило первоначальные планы. Пышное посольство во главе с Эгмонтом, Оранским, архиепископом Аррасским и Альбой направилось в столицу Франции.

Перед отъездом Оранскому без всяких помех удалось устроить Генриха. Юношу зачислили в штат королевских пажей и приказали переехать в общее для них помещение во дворце герцогов Брабантских. В самую последнюю минуту Генриху стало тяжело расставаться с дядей и Микэлем. Старый рыцарь напрасно пытался скрыть волнение. Когда он благословлял племянника на новую жизнь, голос выдал его. Микэль плакал и молил взять его с собою, хотя бы на время. Однако строгие дворцовые правила не допускали, чтобы пажи имели собственную прислугу. Генриху пришлось отказать ему. Обоим старикам давно пора было возвращаться домой, в Гронинген. Прошло уже больше двух лет со времени отъезда их оттуда. Но они решили подождать в Брюсселе, пока мальчик привыкнет к придворным порядкам.

Для Генриха сразу же потянулись однообразные дежурства возле королевских апартаментов: бессонные ночные часы, серые и тусклые — дневные, без всяких событий, без возможности увидеть короля наедине. А это было ему так необходимо, чтобы выполнить задуманное — рассказать Филиппу о бесчинствах солдат! Мир заключат не сразу, а до тех пор беззащитные люди будут вынуждены по-прежнему терпеть грабежи и насилия.

Другие пажи были знатные юноши, приехавшие с королем из Испании. Они казались ему холодными и чваными. Какое им дело до обид нидерландского народа!..

Да и за стенами дворца, казалось, ничего не происходило. Напугавший их с Микэлем приказ на дверях ратуши как будто ничего не изменил в обычной жизни города. Запертый среди дворцовых покоев, Генрих смотрел иногда из окон и ничего не замечал. По двору проходила, сменяясь в определенные часы, стража. Только жители как будто сторонились этой части Брюсселя. Да и вообще на улицах стало менее людно. Из ближних мастерских почти не раздавалось, как обычно, веселых песен.

Во дворце тоже было тихо. Только на лестницах, переходах и галереях круглые сутки виднелись алебарды, кирасы, шлемы, шпаги… Мелькали десятки дежурных офицеров, десятки пажей. Приглушенно звучала команда, звон оружия. За длинной анфиладой залов, в самом отдаленном крыле здания, всегда запертая дверь скрывала от людей человека в неизменном черном камзоле, с бледным неподвижным лицом и бесцветными глазами навыкате. Он сидел за деловыми бумагами, рассылая повеления, эдикты, послания… Скупой на слова, он был щедр на пространные письма. В них витиеватость слога помогала спрятать истинный смысл и давала возможность отречься от любого обещания. Жизнь короля в Брюсселе, как и в Испании, проходила по одному, раз установленному порядку: короткий отдых ночью, с молитвой до и после сна, а потом — долгие часы за письменным столом.

Но в другом крыле дворца имелись покои, совсем не схожие с апартаментами короля. Там, около монарха, находился его первый советник и министр — епископ Аррасский, бургундец Антуан Перрено. Кабинет его преосвященства тонул в коврах. Тканые фландрские обои его комнат отличались изысканным подбором рисунка и красок. А ливреям бесчисленной прислуги завидовала челядь нидерландской знати.

За широким венецианским окном загорались звезды. Брюссель кутался в вечерние сумерки.

Епископ диктовал секретарям на разных языках. Знание семи языков и способность быстро переходить с одного на другой были гордостью высокообразованного прелата.

Безукоризненная латынь адресовалась его святейшеству папе в Рим. Каждая строка послания дышала рвением во славу католической церкви. Письмо к испанскому послу в Ватикан диктовалось по-испански. В скрытых, непонятных для секретарей выражениях Антуан Перрено давал понять, что вопрос об обещанной булле против нидерландских еретиков является ныне самым важным.

Епископ вынул из кожаной папки с золотым итальянским тиснением бумагу — письмо от герцога Савойского, правителя Нидерландов до приезда короля, и пробежал его глазами:

«Его величество не доплатил германским наемникам миллиона крон… Если министры не откроют какого-нибудь средства добыть денег, в чем сомневаюсь, его величество будет в таком затруднительном положении, в каком не бывал еще ни один государь…».

Письмо было написано до заключения мира. Но финансовые дела мало чем изменились. Королю нужны деньги. Расстроенное хозяйство Испании приносит одни убытки, а строптивые нидерландцы не желают больше платить. Они ссылаются на свои издавна установленные привилегии.

«Однако, — думал Перрено, — император Карл умел-таки извлекать из этой торгашеской страны порядочные суммы. Но король Филипп не пользуется здесь популярностью. Генеральные штаты обсуждают каждый гульден, каждый дукат, прежде чем отдать их своему государю. Необходимо сломить такое упорство, заставить непокорные головы склониться. И булла папы поможет этому. Вольнолюбивые упрямцы узнают из нее, что страна их покроется сетью новых епархий. В каждой епархии будет по девяти преданных трону и церкви епископов — целый отряд „духовной стражи“. Такое нововведение позволит следить за каждым шагом любого нидерландца. А благодаря исповеди даже помыслы его станут известны властям. Кто посмеет тогда не покориться?.. Но до поры до времени булла должна оставаться строжайшей тайной».

Третье послание было на легком французском языке. В нем меж шутливых строк давались искусно скрытые приказы агенту при парижском дворе. Агент послан в столицу Франции, чтобы сообщать в Брюссель каждую хоть сколько-нибудь подозрительную фразу, услышанную при дворе.

Перрено, как всегда, был доволен собой. Кончив диктовать, он отпустил секретарей и прошелся по кабинету, шелестя шелком сутаны. Скоро епископская сутана, он уверен, сменится кардинальской.

Стук в дверь нарушил сладостную тишину покоя.

— Войдите!

Дверь отворилась. Зашуршала тяжелая парча портьеры. Показалась стройная юношеская фигура в темно-коричневом форменном камзоле.

— А-а… — ласково протянул епископ. — Юный дворянин ван Гааль, новый паж его величества! По своей или монаршей воле, дитя мое?

Остановившийся на пороге Генрих низко поклонился и подошел под благословение.

— Его величество изволил приказать передать лично вашему преосвященству этот пакет.

Давая благословение, мягкая, теплая рука Перрено коснулась лба Генриха. Тот поцеловал ее и снова поклонился, собираясь уйти.

— Куда же так поспешно, сын мой? Быть может, его величество требует немедленного ответа. Подождите здесь. Вот вам румяные, как щечки фламандских девушек, персики. А вот и бокал легкого, здорового вина. Не краснейте, дитя мое. Вино веселит душу, если не злоупотреблять им. Ваши соотечественники хорошо знают и умело пользуются этим его свойством.

Генрих конфузливо сел на край бархатного, затканного серебром кресла.

Епископ вскрыл пакет. Филипп пересылал ему донесения лондонского посланника при дворе вступившей только что на английский престол Елизаветы Тюдор. Донесения были пронумерованы и подшиты самим королем, чтобы ничья посторонняя рука не касалась их.

— Видите, сын мой, — заговорил снова Перрено, — как милостив государь: он доверяет вам важные государственные бумаги.

Генрих посмотрел на любезного прелата и сказал с огорчением:

— Вы ошибаетесь, ваше преосвященство. Я не сумел до сих пор завоевать расположение и даже внимание его величества. Государь смотрит на меня почти как… — Он не договорил фразы и пылко прибавил: — А мне хотелось бы так много высказать!..

— Но его величество, — улыбнулся Перрено, — увозит вас, кажется, вместе с собою в Испанию?

— Да, чтобы определить в свиту его высочества дона Карлоса, принца Астурийского.

— В свиту инфанта? Будущего монарха величайшего в мире королевства! Перед вами карьера, юный друг мой!

— Ваше преосвященство слишком добры. У меня нет таланта делать карьеру. Для этого надо иметь обширный ум и более обширные познания.

Перрено положил руку на плечо Генриха. Холодные бриллиантовые четки задели щеку юноши.

— Ум? — медленно повторил прелат. — Да-а! Ум необходим всегда. Но его можно развить, а познания — приобрести.

Лиловатый отсвет сутаны падал на лицо епископа, и Генриху не было видно, как голубые глаза бургундца внимательно рассматривали его.

— Ум и познания? — еще раз повторил Перрено. — Но главное все же чутье. Чутье, как у охотничьей собаки. Там, в Испании…

Генрих невольно перебил:

— Я мечтал остаться на родине и быть прикомандированным к штату принца Оранского.

Рука епископа соскользнула с плеча Генриха, сверкнув гранями четок. Как будто не расслышав, Перрено вкрадчиво сказал:

— Сейчас вам следует лишь довериться опыту старших, сын мой, и угождать, угождать. Вот, например, — он сел рядом, — его величество недостаточно хорошо знает своих новых подданных… ваших сородичей. Вы могли бы быть полезны его величеству и безусловно заслужить его благоволение сведениями…

Генрих поднял недоумевающий взгляд. Что хочет ему внушить милостивый епископ?

Но Перрено оборвал на полуслове и стал вновь изучать донесение короля. Король сообщал об окончательном выборе своего заместителя в Нидерландах. Всех нидерландских вельмож он решительно отвергал, остановившись на своей сводной сестре Маргарите, герцогине Пармской, ученице знаменитого Лойолы. Дух императора-отца будет ее руководителем в трудном деле управления дерзкой страной, а былые наставления великого иезуита не останутся, конечно, бесплодными.

Итак, герцогиня Пармская… Епископ задумался. Вот, значит, с кем ему придется делить власть. Тем лучше — герцогиня одинока в Нидерландах. Никто еще не успел вкрасться в доверие к этой мужеподобной женщине, лихой охотнице, но смиренной католичке.

Епископ присел к столу и написал почтительный ответ, уведомляя, что явится, как обычно, при первом солнечном луче. В конце записки епископ советовал Филиппу увезти с собою в Испанию «залогом верности» герцогини ее сына, Александра Фарнезе. Кончив писать, Антуан Перрено протянул Генриху бумагу и с подчеркнутой приветливостью произнес:

— Спешите, дитя мое, вручить эту записку до полуночной молитвы его величества. Надо оберегать здоровье и покой великого человека, призванного самим Богом на столь высокий и тягостный пост.

Генрих ушел сбитый с толку. Что-то осталось недоговоренным в дружеских, казалось, советах всесильного епископа. Но что?.. И почему его преосвященство умолчал о принце Оранском?

— Нет, мальчишка не сможет быть полезен! — прошептал Перрено, когда за Генрихом затворилась дверь.

 

«Три веселых челнока»

Микэль пристрастился к кабачку «Три веселых челнока», где в первый раз, много месяцев назад, он так сытно пообедал в день приезда короля и торжества по случаю победы Эгмонта.

Хозяйка кабачка, Франсуаза, еще не старая, пышущая здоровьем вдова, была расторопная и опрятная фламандка. Молоденькие служанки ее, Роза и Берта, хлопотливо сновали между столами, покрытыми белыми полотняными скатертями. Шутникам-посетителям не надоедало поддразнивать добродушную хозяйку:

— А что, матушка Франсуаза, вы с Розой и Бертой впрямь три веселых челнока: так и бегаете взапуски!

— Матушка Франсуаза — королева всего квартала!..

Франсуаза действительно чувствовала себя владелицей квартала ткачей. Кто только не посещал ее выкрашенных белой краской двух комнат кабачка с белоснежными занавесками, с добела начищенными оловянными кружками! Кто не любовался на передники ее служанок! Кто не восхищался пышным, затейливо наплоенным чепцом самой Франсуазы! Этот чепец, как полотняная корона, возвышался над сверкающей стойкой в резных украшениях в виде деревянных челноков.

Трудолюбивая Франсуаза напоминала Микэлю его Катерину лет двадцать назад. И на правах доброго знакомого старик нередко засиживался в кабачке позже других. Франсуаза ценила внимание слуги из дворца принца Оранского. Набегавшись за день, Роза и Берта видели, бывало, уже сны в своей комнатке на чердаке, а хозяйка все еще разговаривала с гостем у остывающего очага кухни.

В апреле 1559 года «Три веселых челнока» больше, чем обычно, были переполнены посетителями. Служанки не чувствовали под собою ног. Матушке Франсуазе приходилось самой подавать заказанные блюда, спускаться в погреб и щипать птицу.

Обязательный траур по императоре Карле, умершем в испанском монастыре, был наконец снят. Мир сохранялся, казалось, прочно. И веселый нрав нидерландцев дал себя знать — праздники сменялись праздниками. Каждый цех старался перещеголять другой в развлечениях и пирушках. Пили вино и пиво, не считая бочонков и бочек, зажигали потешные огни, танцевали под несмолкаемую музыку. Дома и церкви украсили ветвями и гирляндами. На площадях жарили мясные туши. Молодежь играла в жмурки, лазала на шесты, бегала в завязанных мешках наперегонки. Удальцы-охотники стреляли без промаха в цель. А главное, все, кто был молод, заливались безудержным смехом и песнями.

Более пожилые, опытные люди собирались на беседы. Им было о чем поговорить. Они догадывались, что там, наверху, во дворце, готовится какая-то ловушка. Эдикт и деньги служили главной темой разговоров.

Микэль уговорил ван Гааля пойти пообедать в «Три веселых челнока». Преданному слуге хотелось хоть немного развлечь господина.

— Ваша милость, полноте сиднем сидеть, — говорил он умильно. — Вы — не монах. Да и те, что греха таить, частенько разрешают себе глоток-другой доброго винца и кусочек жирной гусятины. Сами знаете… А кабачок, изволили видеть, самый пристойный. Его посещают хорошие, положительные люди.

На широком лице Микэля сияла торжествующая улыбка, когда он уверенно вел ван Гааля знакомыми переулками на улицу Радостного въезда, где помещался любимый кабачок.

Польщенная Франсуаза присела перед «знаменитым соратником императора» в самом почтительном реверансе. Она усадила почетного гостя за лучший стол, у окна, и захлопотала с угощением.

Белую занавеску парусом надувал весенний ветер. Белоснежные передники Розы и Берты в лучах апрельского солнца слепили глаза. Ван Гааль не раскаивался, что позволил уговорить себя, и похлопал Микэля по коленке:

— Ты был прав, старина! Сия благословенная таверна приятна, как оазис в пустыне для утомленного воина.

Краснея, как юная девушка, Франсуаза предлагала:

— Не откажите попробовать бараний бочок, ваша милость, с подливой, нарочно для вас приготовленной из сливок с имбирем и корицей… А вот яблочный сидр, ваша милость!.. Эти пирожки на гусином жиру с потрохами многим приходятся по вкусу…

— Эти пирожки особенно удаются матушке Франсуазе, — захлебывался от восторга Микэль. — А сидр слаще и крепче иного вина!

Привыкший к скудной пище в своем обедневшем гронингенском замке, ван Гааль скоро отстал от Микэля, приученного уже к разносолам Франсуазы. Медленно смакуя золотистый сидр, старый рыцарь осматривал посетителей.

За отдельными столами, вокруг букетов сирени, сидели люди степенные: местные мастера-ткачи и приезжие купцы. Микэль знал их почти всех наперечет.

— Видите, ваша милость, вон тот худощавый, с унылым лицом… Это ткач, хороший мастер. И вот поди же, скоро по миру, говорят, пойдет… Семья большая, в несколько рук раньше работали… За долги будто бы все у него ушло.

Из соседней комнаты попроще, где собрались молодые подмастерья, студенты и проезжие моряки, донеслись взрывы хохота и шуточная песенка под аккомпанемент флейты:

Тра-та-та-та-та-та, На земле настала тьма! Месяц в реку заглянул, Обомлел и утонул…

Худощавый ткач с унылым лицом раздраженно отозвался на песню:

— Поют, хохочут, празднуют… А скоро настанет время, когда, может, не так вспомянут и императора!

Ван Галль стал прислушиваться.

— А что император? — возразил человек с густыми бровями и острым, похожим на клюв носом, в строгом темном платье.

— А это, ваша милость, — ввернул Микэль, — богатейший купец и промышленник из Антверпена. Вы не смотрите, что он такой тихий, — говорят, тысячами ворочает…

Антверпенец говорил сухо и размеренно:

— Император жил под барабанный бой и пушечную стрельбу. А умер под чтение монастырских молитв. Никто и не заметил.

— Как он умер, правда, не заметили, — отозвался из-за соседнего стола суконщик из Лейдена, — а вот как станем сами жить, скоро заметим. Мир покажется, пожалуй, не слаще войны.

— Вы уж скажете! — присоединился к разговору торговец рыбой из Амстердама. — Перво-наперво нас освободят от дармоедов и грабителей — наемных солдат…

— Освободят ли? — вспыхнул суконщик. — Освободят ли, говорю!

— Вы что-нибудь знаете, ваша милость? — забеспокоился рыбник.

— Ничего я толком не знаю, а чую. Везде толкаюсь. Изъездил полсвета, кое-чему научился. Главное, научился не верить обещаниям.

— А разве нам что-нибудь обещали? — обернулся к нему коренастый и краснощекий, весь в веснушках сырник-голландец. — О войсках до сих пор и разговору не было. Это мы сами решили: нет войны, не нужны, значит, королю и солдаты.

— Вот то-то и оно! — Суконщик залпом, как воду, выпил стакан вина. — А потом еще… Не всем это, может, интересно. А их милость, — он указал на замолчавшего антверпенца, — небось лучше меня знает про теперешние цены на испанскую шерсть…

Все подвинулись ближе.

— На нее наложили такую пошлину — не знаешь, как и подступиться. С Новой Испанией, за океаном, тоже дела плохи. Мы, нидерландцы, не смеем туда и носа показывать, не то что торговлю вести. Даже в торговле с Англией стали нам преграды чинить. С Ан-гли-ей, поймите! — Он весь побагровел от возмущения. — С Англией, с которой нам надо жить в добром согласии, раз она нас шерстью и оловом питает, хотят нас поссорить!..

— Боятся, — усмехаясь, заметил антверпенец, — что оттуда в товарных тюках «протестантскую заразу» к нам завезут.

— И Англия в отместку начала топить наши суда. А о Дании, Швеции, Ливонии и Пруссии больше думать не смей из-за их Лютера… Покойный император хоть и гнул нас в бараний рог, но все же понимал…

— …где мы ему золотые гульдены ловили! — сострил рыбник.

— Вот именно! — желчно подтвердил суконщик — И что Нидерланды только ремеслом и торговлей богаты. — Он взял поданную Бертой порцию дымящегося на тарелке гуся и принялся мрачно есть.

— Уж вы наговорили тут всяких страхов, — добродушно покачал головой веснушчатый сырник. — По-вашему, выходит, нам и дышать скоро нельзя будет свободно. А я полагаю: уедет король в свою Испанию, и станем мы себе, как прежде, жить-поживать…

— …и сыры катать! — громко фыркнул остановившийся на пороге второй комнаты студент и подмигнул Розе, пробегавшей мимо с полным блюдом сосисок.

— Ну что ж?.. И сыры катать, — невозмутимо подтвердил голландец. — Ничего тут смешного нет. Потому, действительно, ремеслом и торговлей всегда держались и будут держаться Нидерланды. Такая уж страна. Такая уж ее слава. Нам недаром она досталась, слава-то!.. Наши деды и прадеды не один день трудились, чтобы страну такой, какая она сейчас, сделать.

— Ой, знаем, знаем!.. — не унимался веселый студент. — Еще покойница прабабушка рассказывала дедушке, как наши предки с морем воевали, болота осушали, плотины возводили да города строили…

Взгляд студента упал на ван Гааля, сурово сдвинувшего бровь из-под черной повязки на глазу. Студент смутился и прошел к хохочущим в соседней комнате приятелям.

Суконщик неодобрительно посмотрел ему вслед и презрительно бросил:

— Вот посмотрим, что ты-то на своем веку выстроишь, долговязый, и сколько бочек до той поры высушишь! А из карт да пивных кружек с бабьими подолами немало, верно, плотин возведешь. А еще уче-ны-ий!..

— Это он не со зла, — махнул рукой добродушный сырник. — Молод, беззаботен еще. В голове смех, шутки. А сердце, думаю, золотое!

— Резвая молодежь пошла, что и говорить, — робко заметил Микэль и шепнул ван Гаалю: — Но наш мальчик не таков. Он хоть и не уступит иному ученому, а никогда слова дерзкого не скажет. А уж сердце…

Старый рыцарь насупился. Он тосковал по Генриху. Скоро король увезет племянника в Испанию. Придется ли еще увидеться им, последним из рода ван Гаалей?.. Годы дают себя знать, конец жизни близок. А дни бегут. Вот уже не первый год они в Брюсселе…

Ему надоело слушать «охи-ахи» торговцев, и он встал. Его тянуло к любимому занятию — осмотру оружия в подвалах Оранского. Хотелось к приезду принца привести все в образцовый порядок. Он попрощался с хозяйкой и чуть было кровно не обидел ее, предложив за угощение плату.

— Помилуйте, ваша честь, — приседала она на каждом слове, — ваш слуга — как родной мне. Не побрезгуйте, заходите почаще. Это же радость услужить такому доблестному рыцарю…

Почти на пороге его задержал молодой еще человек в темном бархатном кафтане, с густой шапкой волнистых волос.

— Простите, сударь, — сказал он. — Здешняя служанка сказала мне, что вы родственник его светлости принца Вильгельма Нассау-Оранского.

— Да, сударь, — отвечал с достоинством ван Гааль, — я имею счастье состоять в отдаленном родстве с лучшим представителем нидерландского дворянства.

На лице незнакомца появилась приветливая улыбка.

— А я имею честь быть лично известным его светлости, как маэстро — дирижер, музыкант и певец. Мое имя Якоб Бруммель из Гарлема. Его светлость рекомендовал меня королю. И мне предложили почетное место в капелле его величества. Но для этого я должен покинуть Нидерланды. А в Гарлеме у меня жена и две малолетние дочери. Своим отказом от столь лестного предложения, как место главного придворного музыканта, я боюсь оскорбить его светлость принца. К тому же его светлости нет сейчас в Брюсселе. Не дадите ли вы мне добрый совет, как мне поступить? Я слишком люблю родину, чтобы променять ее на деньги и почет.

Ван Гааль оглядел незнакомца с удивлением. Так благородно, по его мнению, мог рассуждать только настоящий рыцарь.

— Сударь, — ответил он торжественно, — его светлость по поручению его величества короля занят делами государственной важности и приедет не так скоро. Но я знаю, он поймет побуждения вашего сердца и не осудит благородный отказ.

Он раскланялся и вышел вместе с Микэлем из комнаты под веселый напев флейты.

— Слышал? — сказал он шагавшему рядом слуге. — Любовь к родине дороже всех земных благ.

— И то правда, ваша милость, — вздохнул Микэль и поднял умоляющий взгляд: — Зачем же отсылать мальчика в Испанию?..

Ван Гааль помрачнел и не ответил.

Суконщик из Лейдена скоро ушел, хмуро попрощавшись с собеседниками. Поднялись и сырник-голландец с рыбником.

Антверпенец заказал новую порцию двойного пива для своего унылого соседа.

— Напрасно, мой друг, сокрушаешься, — заговорил он вполголоса. — У каждого бывают временные затруднения.

— Но у меня семья! — с отчаянием отозвался ткач. — Маленькие дети, жена больная, старуха мать.

— Вот я и предлагаю помощь: ссудить деньгами на переезд в Антверпен. Только там и можно поправить дела. Самый богатый город в христианском мире. Реками и каналами связан с Германией и Францией, а с Англией — морем. На бирже иной раз сходится до пяти тысяч купцов со всего света.

— У меня долги…

Антверпенец усмехнулся:

— Какие уж в теперешние времена долги! Они останутся в Брюсселе.

Ткач посмотрел на него почти строго:

— Я, ваша милость, честный человек.

— Вот оттого я и не беспокоюсь, ссужая тебя деньгами. — Он не спеша поднялся и похлопал ткача по пальцам: — Золотые руки! И такие руки в Антверпене не будут без дела… Так до завтра, приятель. Приходи в мою здешнюю контору, договоримся окончательно.

Он расплатился с хозяйкой, степенно поклонился Якобу Бруммелю и вышел. Ткач остался сидеть с опущенной головой. Маэстро подошел к нему.

— У вас, я случайно слышал, затруднения? — спросил он участливо. — Не знаю, простите, вашего имени.

— Еще недавно меня знал весь город, не то что квартал, — бросил с горечью ткач. — Николь Лиар мое имя. Видно, в насмешку судьба мне его послала.

— В насмешку, говорите? Цыплят по осени считают. Не могу ли я вам быть полезен в чем-нибудь?

— Дайте лиар!

— Извольте! — И Бруммель положил монету на стол.

— Загадайте: орел или решка.

— Ну конечно, орел!

Ткач подбросил лиар, и оба склонились над столом.

— Ваша правда, орел! — почти выкрикнул ткач. — Так и быть по-вашему: еду в Антверпен искать счастья с богачом Снейсом. Прощайте, сударь, дайте руку на удачу. Спасибо: вы меня точно обновили. А лиар сохраните, может, он и впрямь счастливый.

Он залпом допил пиво и ушел бодрой походкой, слегка пошатываясь.

— Если бы вы знали, ваша милость, что это за славный мастер был в цеху! — обратилась хозяйка к Бруммелю. — Дай-то бог ему всякой удачи в Антверпене. Матвей Снейс знает, кого к себе переманить.

 

Маленький нидерландец

Проводив ван Гааля домой, Микэль отпросился и вернулся на улицу Радостного въезда. Он был охотник до веселья молодежи, любил посмеяться ее шуткам и забавам.

Небо уже потускнело. На улицах стояла предвечерняя тишина, необычная в эти праздничные дни. Люди отдыхали, запасаясь силами для новых удовольствий. Только простенькие домашние оркестры начинали кое-где настраивать инструменты. Подходя к «Трем веселым челнокам», Микэль еще издали услышал смех и все тот же веселый напев флейты.

«У матушки Франсуазы торопятся жить, пляшут, верно, вовсю», — подумал Микэль и взялся было за ручку двери.

У самого порога он наткнулся на худенького мальчика лет десяти.

— Помилуй господи! Что ты тут делаешь, мальчуган?

Ребенок зашевелился.

— Я… хочу… есть…

— Есть? — повторил Микэль. — Создатель, кругом веселятся, пляшут, а он голоден, как бездомный щенок! Пойдем, пойдем скорее, сам Бог привел тебя к матушке Франсуазе. Как тебя зовут?

— Ио-ганн…

— Где ты живешь?

— Нигде…

— Как — нигде? Можно ли не иметь угла такому несмышленышу? Кто твои родители?

— Они… — Мальчик запнулся. Горло его перехватила спазма.

Широкое лицо старика склонилось к самой голове мальчика, и рыжие ресницы часто-часто заморгали.

— Где же они? Говори, не бойся.

— Они… умерли…

Микэль растерялся. Прижимая плачущего мальчика к себе, он открыл дверь.

Первая комната была почти пуста. Все столпились у входа в соседний зал, откуда доносились задорные звуки флейты, смех и топот ног. Один лишь маэстро Якоб Бруммель из Гарлема не торопясь прихлебывал пиво и в такт напеву флейты раскачивался на стуле. Увидев вошедших, он приветливо заметил:

— Поздненько, поздненько! Хозяйка, пожалуй, и не угостит вас больше своими чудесными пирожками. Все простыло. Зато там, — он показал на следующую комнату, — жарко, как в печке.

Микэль подвел к нему мальчика и шепотом объяснил, в чем дело. Ребенок недоверчиво посмотрел на Бруммеля и ухватился за край куртки старого слуги.

— А ты меня не бойся, — сказал маэстро. — Твой новый приятель сейчас же вернется, только принесет тебе чего-нибудь поесть. Не хочешь со мной говорить, давай споем. Не хочешь петь, помолчим. И так и этак я согласен, лишь бы ты скорее отогрелся и успокоился. А вообще такие дети, как ты, меня любят. У меня самого есть две маленькие девочки: Эльфрида и Ирма…

Мальчик внимательно слушал.

Микэль пробрался в соседнюю комнату. Там веселье было в полном разгаре. Белые передники Розы и Берты летали птицами мимо толпившихся любопытных. Молодые люди, притопывая ногами, лихо выделывали замысловатые фигуры танца. Студент за неимением пары плясал в обнимку со стулом. Столы убрали, посуду составили на подоконники. Несмотря на отдернутые занавески и раскрытые рамы, стояла душная жара. Под потолком клубился дым от трубок. Франсуаза, румяная и довольная, смотрела издали на танцующих и улыбалась. Она сразу всполошилась, когда Микэль рассказал ей о том, что нашел мальчика.

— Это в сегодняшний-то день — голодный человек? Ай, стыд какой! Роза, Берта, которая-нибудь! Да нет, нет, пляшите, бог с вами, я сама.

Она подбежала к Иоганну, присела перед ним на корточки и заахала:

— Да как же ты испачкался, голубчик! Иди, иди сюда скорее! — И потащила ребенка на кухню.

Микэль с умилением смотрел, как опытные руки быстро умыли мальчика, пригладили его сбившиеся светлые волосы, сменили грязную рубашонку на чистую женскую кофту, а на ноги надели новенькие деревянные сабо. Не успел мальчик опомниться, как уже сидел на подушке, подложенной на сиденье, и жадно ел горячую кашу с молоком.

— Ешь, ешь! — приговаривала Франсуаза.

— Ешь, сколько живот вмещает, — подхватил Микэль.

Мальчик, как насосавшийся котенок, отвалился наконец от стола и блаженно улыбнулся.

— Спа-си-бо… — прошептал он застенчиво.

Франсуаза погладила его по голове:

— Да какой же ты славный, приветливый!

— Его зовут Иоганн, — подсказал гордый находкой Микэль.

— Иоганн? — Глаза Франсуазы наполнились слезами. — Так звали и моего сыночка. Он умер у меня грудным… Откуда же ты, Иоганн?

— Из Мариембурга, — отвечал мальчик.

— Из Мариембурга? В какой же это стороне? — спросил Микэль.

Мальчик неопределенно показал в окно:

— Там… далеко… в Нидерландах…

Якоб Бруммель подошел ближе.

— А сейчас где ты? — спросил он. — Это же Брюссель, главный город Нидерландов. Столица.

Мальчик оглядел всех с недоумением и твердо сказал:

— Нет, Нидерланды там. А здесь живет чужой король. Мы с дедушкой несли ему бумагу…

Франсуаза, вглядевшись в худенькое лицо ребенка, весело засмеялась:

— Да ты будешь счастливчиком, мой маленький нидерландец! Смотрите-ка: у него один глаз — как утреннее небо, голубой, а другой — как черная ночь. И при свете дня, значит, и во тьме ночи будет он искать свое счастье, пока не найдет. Такова старая примета.

— А что он говорил тут о короле и бумаге? — заинтересовался маэстро. — Ну-ка, братец нидерландец, Иоганн из Мариембурга, какую-такую бумагу несли вы с дедушкой королю?

Мальчик неожиданно весь взъерошился, как затравленный звереныш. Маленькие кулаки его сжались. В глазах сверкнул злобный огонек.

— Прошение… чужому королю, чтобы он увел от нас своих солдат… — Подбородок ребенка задрожал, губы искривились, и слезы ручьем потекли по впалым щекам. — Они… убили… отца… Всех ограбили… Матушка испугалась и умерла… А дедушка… это не мой дедушка… Его послали соседи… к королю… Он взял меня, а потом…

Франсуаза обняла ребенка:

— Довольно! Довольно! Ты надрываешь сердце! Не спрашивайте его ни о чем, ваша милость. Пусть отдохнет сначала, выспится. Пойдем, пойдем, я уложу тебя. Не плачь, все, все миновало…

Мальчик утонул в ее широких объятиях, и Франсуаза унесла его.

Якоб Бруммель подсел к Микэлю.

— Ну и дела!.. — Он тряхнул волнистой шевелюрой. — Это в праздник-то, когда все кругом поют и пляшут! А про какую все же бумагу толковал мальчуган?

Микэль сидел, понурив голову. Ему вспомнилась дорога в Брюссель три года назад и встреча с крестьянами-переселенцами. Сколько терпят они обид и без того! Кого заставляют работать день-деньской на господских полях, а свой клочок без присмотра остается. С кого непосильный оброк тянут. Кого арендой душат, а то и вовсе с земли сгоняют. А уж про монастырские и церковные владения нечего и говорить: поборы, налоги, десятины… Вспомнился и постоялый двор, где хозяйничали солдаты. Вспомнилось расстроенное лицо Генриха в ту ночь, когда он в волнении пробрался к потухавшему очагу, чтобы поведать свои мечты о помощи родному народу. Нет, не так-то легко оказалось всё, как думалось мальчику тогда… Беднягу заперли в королевском дворце, словно в темнице. А скоро и совсем увезут из милых Провинций. Какая ж тут помощь родине, когда Генрих сам подневольный слуга испанского короля!

Франсуаза вернулась, держа сложенную бумагу с изорванными и помятыми краями.

— Вот она, бумага. О ней, верно, и говорил Иоганн. Я нашла у него в куртке. Едва заснул бедняжка: все плакал, рассказывал, как солдаты обижали их. Убили отца, мать от страха умерла. Его взял к себе старик сосед. Старику поручили передать королю прошение от всей округи. Старик дорогой заболел и тоже умер в какой-то корчме. Жена корчмаря собиралась оставить мальчика у себя, но он убежал… Сам, видно, Бог довел ребенка до Брюсселя. Вот она, бумага! Прочтите, ваша милость. — Она протянула бумагу маэстро.

Музыкант сел к окну, расправил смятый лист и с трудом разобрал полустершиеся буквы, написанные неумелой рукой:

«Милостивому нашему и доброму королю, защитнику нашему и отцу. Мы, жители окрестных деревень, не знаем, где нам приклонить ныне голову, ибо войска, что стоят у нас в городе лагерем, грабят наши дома, поля и скот, уводят к себе силой наших жен и дочерей, причиняют нам всякие надругательства и позор, калечат нас побоями и убивают по своей охоте каждого без суда и права. Взываем к тебе, наш милостивый заступник и отец, тот, кого Господь Бог волею своей поставил над нашей жизнью и землею, рассуди и повели…». Прошение было длинное, путаное, со следами многих рук, державших его, как единственную надежду на избавление.

— Ай да маленький нидерландец! — воскликнул Микэль. — Донес-таки до Брюсселя слезы своих земляков!

У Микэля появился основательный повод для желанного свидания с Генрихом. Кто, как не мальчик, передаст королю прошение Иоганна?

Микэль с утра до вечера кружил возле королевской резиденции. Вышколенная стража не отвечала ни на один его вопрос. Не будь у Микэля безобидной, располагающей физиономии, он давно имел бы неприятности.

В «Три веселых челнока» старик наведывался каждый день. Матушка Франсуаза успела уже официально усыновить Иоганна, и Микэль считался после нее самым близким человеком мальчику.

Маэстро Якоб Бруммель, так и не дождавшись Оранского, собрался в родной Гарлем. Перед отъездом он тоже зашел проведать маленького нидерландца. Франсуаза с волнением рассказывала ему, что приходский священник чинил ей всякие препятствия и не давал разрешения усыновить Иоганна:

— Он требовал доказательства крещения Иоганна. Не верил и кресту на его шее. «Это, — сказал, — вы ему, может быть, только теперь повесили». Заставлял ребенка читать молитвы, расспрашивал его, как ученого богослова.

Микэль растерянно разводил руками:

— Пришлось-таки соврать толстопузому, прости мне, Боже, насмешку. И сам-то я ему под пару раскормился у матушки Франсуазы… Взял грех на душу ради доброго дела. Поклялся, что собственными глазами видел, как Иоганна крестили в Мариембурге. А где он, этот его Мариембург, я и сроду не слыхивал.

— Ай-ай-ай! — покачал головой маэстро. — Ложная клятва, да еще католическому священнику, — величайший грех. Только один папа в Риме может отпустить такой грех, и то за большие деньги.

Микэль покосился на него с недоверием. Подобные насмешливые речи он слышал только от прохожих проповедников новой веры в родном Гронингене… Но, увидев веселый блеск в темных красивых глазах Бруммеля, сам хитро подмигнул, и тело его заколыхалось от сдерживаемого смеха:

— Я, ваша милость, когда клялся, закашлялся и вместе с кашлем выговорил шепотом: «Клянусь, что не видел, как крестили…»

— Господь, по милосердию своему, простит это маленькое лукавство, — вздохнула Франсуаза и перекрестилась.

— Господь простит, — уверенно повторил музыкант, — потому что Он хорошо знает, почему приходский священник так забеспокоился при появлении «законного наследника» матушки Франсуазы. «Три веселых челнока» приносят, верно, неплохой доход.

Микэль внимательно посмотрел на музыканта. Что-то опять похожее на былые разговоры в кухне мамы Катерины слышит он из уст этого голландца. Уж не наслушался ли он в своем Гарлеме и впрямь протестантских проповедей и не насмехается ли над служителем католической церкви?..

— А где же сам законный наследник? — спросил Бруммель. — Где счастливчик с разными глазами?

На лице Франсуазы расплылась блаженная улыбка. Пухлые щеки еще ярче зарумянились.

— Иоганн пошел с Бертой к портному. Надо же приодеть ребенка, коли он стал мне настоящим сыном.

— Еще бы! Еще бы! — залился смехом Бруммель. — Наследнику «Трех веселых челноков» не пристало ходить с рваными локтями и протертыми коленками. Ну что ж, почтенный, — обратился он к Микэлю, — выпьем по кружечке пива за здоровье доброй хозяйки и подождем законного наследника. А как с его прошением? Пойдем-ка к молодежи, подсядем к кому-нибудь и составим компанию. Теперь только у молодежи и услышишь прежние шутки.

Они прошли в зал попроще и заняли место за общим столом. Микэль начал жаловаться на свои затруднения с прошением Иоганна.

А Иоганн шагал по улицам рядом с Бертой. На нем была новая, только что сшитая портным синяя курточка с резными пуговицами и штаны, нарядно отделанные коричневыми шнурками. На плечах топорщились не обмятые еще буфы, и плечи от этого были широкими, как у взрослых. А главное — у него появились башмаки с цветными отворотами. Иоганну казалось, что все смотрят на них. Это его и смущало и радовало. Веселая Берта тоже поглядывала в его сторону и болтала:

— Да ты настоящий красавчик, Иоганн! Недаром хозяйка предсказала тебе счастье. Пришел заморыш заморышем, и как тебя в те поры ветром не сдуло, удивительно! А теперь-то! Ай да нидерландец из Мариембурга! Ай да разноглазый счастливчик!

Она подхватила его, подняла и звонко поцеловала. Ленты ее чепца защекотали мальчику шею. Он рассмеялся.

— Ну вот, давно бы так! А то как больной старичок — никогда не улыбнешься. Все о чем-то думаешь, что-то будто вспоминаешь.

Сзади послышался тихий, елейный голос:

— Бедняжке есть что вспоминать. Свою греховную жизнь у еретиков-родителей.

Берта обернулась и увидела экономку приходского священника, караулившую кого-то вблизи городской водокачки. Берта рассердилась:

— Какая греховная жизнь у такого малютки?.. Какие еретики? Что вы плетете, матушка Труда?

Экономка поджала губы и, подражая хозяину-священнику, закатила глаза:

— Ты слышишь, о Господи, как нынешние девушки стали отвечать старшим? Дерзость! Неповиновение! Своеволие! Вольнодумие! Вот и моя Эмилия такова. Пошла будто бы за водой, а на деле, верно, лясы точит, ленивица, ведет самые непозволительные разговоры! Но Господь все видит, все слышит!

— Вы, матушка Труда, хотите строже Господа Бога быть! — огрызнулась Берта. — Вам всюду грех чудится. Мальчику десяти лет, может, не исполнилось, а вы его грехом укоряете. Родителей его в глаза не видали, а еретиками зовете. Эмилия ваша очереди за водой небось дожидается, а вы ее подстерегаете, как вора. Заглянули бы лучше в свою собственную совесть, нет ли там какого изъяна!

— Ай-ай-ай! — заахала экономка, и тугие сборки серой юбки заходили на ее тощих боках. — И такой своевольнице поручают малое дитя! Чего не наглядится оно, чего не наслушается в кабаке, где хозяйка — неразумная вдова, а служанки — дерзкие ветреницы!

Берта вспылила:

— А зачем же вы бегаете к неразумной вдове что ни день то за вином, то за сидром, то за кусочком пожирнее да послаще? Вы всегда клянчите только до завтра, а отдать собираетесь на том свете угольками!.. Вон она, ваша Эмилия! Совсем ее заездили, еле плетется. Идем, Иоганн!

Мальчик, отведя испуганный взгляд от посеревшего лица взбешенной экономки, засеменил за Бертой.

— И такому разноглазому змеенышу достанется все богатство дуры Франсуазы! — прошипела вслед ему экономка.

— Торопись! — крикнула Берта бледной, худенькой девочке лет пятнадцати, согнувшейся под тяжестью полных ведер. — Хозяйка твоя приготовилась грызть тебя. Чего ты у них служишь, не понимаю! Уж лучше в самом бедном доме работать, чем у такой ведьмы! Забеги к нам как-нибудь, потолкуем о твоей судьбе. Может, матушка Франсуаза пожалеет и возьмет тебя к себе.

— Приду… — чуть слышно ответила Эмилия и заторопилась, расплескивая воду и спотыкаясь.

Берта влетела в кухню возмущенная. Но матушка Франсуаза не стала ее слушать. При виде Иоганна она пришла в восторг и тут же, взяв его за руку, потащила показывать гостям.

Мальчик забыл неприятную встречу и весь сиял. Он был счастлив — его любила эта добрая, ласковая женщина. И он любил ее, чувствовал себя спокойно в ее чистом, теплом доме. Страшные дни Мариембурга остались позади и туманились в памяти. Лица отца и матери уже нельзя было отчетливо вспомнить. Долгие блуждания по проезжим дорогам забывались, как тяжелый сон. Измученное тело отдыхало, а сердце отогревалось.

— Ваши милости, посмотрите-ка на этого красавчика! — говорила Франсуаза, поворачивая Иоганна во все стороны. — Кто скажет, что этот малыш едва не умер с голоду на пороге «Веселых челноков»? Не сегодня-завтра весь квартал станет: гордиться им.

Микэль с нежностью погладил светловолосую голову мальчика:

— Здравствуй, Иоганн! Какой ты нарядный!

— Здравствуйте, дедушка Микэль. Мою новую шляпу матушка Франсуаза велела оставить на кухне, а башмаки… — Он выставил ногу и с торжеством показал обновку.

Все засмеялись.

— Не «матушка Франсуаза», а просто «матушка», — поправил Якоб Бруммель. — Теперь она тебе как родная мать.

Иоганн вспыхнул и быстрым движением припал к коленям Франсуазы. Та громко всхлипнула и закрыла лицо руками:

— Благодарю Тебя, Господи! Я жила и сама не знала, для чего и для кого. Ты послал мне сына.

Полные плечи ее вздрагивали. По щекам Микэля текли слезы. Маэстро оглянулся на столпившуюся кругом молодежь и нарочито громко позвал:

— А ну-ка, Роза, красавица, тащите сюда пива на всю компанию! Выпьем за здоровье матушки Франсуазы и ее нарядного сынка! Выпьем за наследника «Трех веселых челноков»!

Черноглазая служанка выросла как из-под земли. Она кокетливо присела перед любезным гостем и вихрем умчалась в погреб.

Скоро они с Бертой внесли целый бочонок лучшего пива и разлили его по кружкам. Все уселись вокруг общего стола. Франсуаза настояла, чтобы первый тост был за благополучную дорогу маэстро в его родной Гарлем и за здоровье всей его семьи. Следующий тост торжественно провозгласили за процветание «Трех веселых челноков», за золотое сердце хозяйки и за нового маленького гражданина Брюсселя. Потом пили за каждого из присутствующих. Особо выпили за Берту и Розу — достойных помощниц матушки Франсуазы. Микэль предложил два тоста: за принца Оранского и за знаменитого рыцаря походов императора Карла — Рудольфа ван Гааля. На языке его вертелось имя Генриха, но один из подвыпивших моряков-зеландцев перебил его:

— А я пью за благополучное возвращение домой…

— За меня уже пили, друг мой, — остановил его Якоб Бруммель.

Моряк озорно расхохотался:

— Нет, сударь, за ваш отъезд не хочется пить. Лучше бы выпить за ваш приезд сюда вновь. Я говорю: за благополучное и скорейшее возвращение домой его королевского величества!

Все остолбенели от неожиданности. Франсуаза, желая замять неловкость, послала Берту за флейтистом. Коли праздник — так праздник, пусть молодежь опять потанцует. Она увела Иоганна и уложила спать. После стольких впечатлений маленький нидерландец совсем засыпал. Вернувшись снова в зал, она услышала:

— Итак, еще раз — за попутный ветер, с которым отплывает от берегов Нидерландов наш милостивый король Филипп Второй!

— Но-но-но!.. — остановил моряка товарищ. — Что-то ты больно часто стал поминать милостивого короля нашего! Не распускай язык, это тебе не парус!

— А я что? — не унимался моряк и скорчил благоговейную рожу. — Я верноподданнически молю Господа…

Студент Альбрехт, завсегдатай «Веселых челноков», лукаво сощурил глаза:

— А ты бы поменьше о Господе, приятель. Знаешь, какое теперь время. Забыл про возобновленный «Эдикт»? О Боге простой смертный ни говорить, ни думать не имеет права. Ему полагается думать…

— …о сатане!.. — подсказал первый моряк.

— Нет, — возразил Бруммель. — За мысли о сатане, как и за рассуждение о Боге, полагается на костер..

Вошел флейтист и с порога уже заиграл мотив старой брабантской песенки. Мужские голоса дружно подхватили было его, но Франсуаза сказала:

— Вы, верно, все забыли, ваши милости, что мы имеем честь провожать настоящего маэстро? Давайте-ка попросим любезного хозяина нежданной пирушки спеть нам, порадовать наши сердца.

Просим! Просим! Про-сим! Порадовать сердца! За-ра-нее при-но-сим…

Подвыпивший моряк проплясал в такт своей импровизации и запнулся.

Восторг наш без конца!.. —

докончил, стуча кружкой, Альбрехт.

Якоб Бруммель не стал отнекиваться. Он наиграл флейтисту напев и, отодвинув стул, приготовился.

— Я спою вам, друзья, про Ламораля Эгмонта, храброго нидерландского полководца.

Лицо его сразу стало вдохновенным и особенно красивым. Внесенные Бертой свечи озарили высокий белый лоб и лучистым отсветом скользнули по волнистым прядям волос. Чистым, задушевным голосом маэстро начал:

Готов к походу конь гнедой, Меча сверкает сталь… Вновь покидает дом родной Граф Ламораль. Уж май с цветами к нам идет, Лазурью блещет даль… Ах, все не кончил свой поход Граф Ламораль. He оборвется ль пряжи нить? Графине графа жаль… Не надо графа хоронить — Вернется Ламораль! Колокола зачем звонят, Согнав с лица печаль? Ах, о победе все твердят, — Вернулся Ламораль!

Загремели кружки, застучали каблуки, все зааплодировали. Восторг был общий.

Из двери выглянуло худенькое лицо Иоганна. Глаза его сверкали. Услышав песню, он соскочил с постели и пробрался в одной рубашонке к порогу. Неужели не во сне слышал он это чудесное пение? Нет, вон он, кто пел, — смеется и пожимает протянутые к нему руки. Вот и мама Франсуаза вытирает передником глаза. Лицо ее стало еще добрее, еще красивее. Она не видит Иоганна. Она оборачивается к дедушке Микэлю и говорит своим ласковым голосом:

— Когда же вы приведете сюда наконец вашего мальчика? Неужели я так и не увижу юного рыцаря Генриха ван Гааля до его отъезда в Испанию?..

Иоганн задумался. Кто он, этот мальчик — рыцарь Генрих, о котором постоянно вспоминает дедушка Микэль?..

 

Страна поет

Все случилось гораздо проще, чем предполагал Микэль. Король назначил точный день своего отъезда, и Генрих получил в конце концов отпуск. В его распоряжении оставалось всего два дня, чтобы попрощаться с близкими и собраться в морское путешествие.

Лавки брюссельских кружевниц, ювелиров, оружейников, торговцев коврами, ткаными обоями и всем, чем славилась столица Нидерландов, наполнились нарядной толпой придворных. Испанцы возвращались домой, нагруженные художественными ценностями богатых Провинций. Генриху тоже хотелось приобрести что-нибудь на память о родине и в подарок будущим испанским друзьям. Но кошелек его был почти пуст. Он отложил покупки на последний день и поспешил во дворец Оранского.

Там готовились к приему принца. Весь дом был на ногах. Дядю Генрих нашел в одном из подвалов. Старый рыцарь, увидев его, уронил листок со списком оружия и в волнении пошел навстречу племяннику.

Перед ним был уже не прежний восторженный темноволосый мальчик с тревожным, вопрошающим взглядом больших серых глаз, а умеющий владеть собой юноша, немного печальный, как будто затаивший что-то важное, что-то свое, глубокое… Ван Гааль, как равному по возрасту, подал ему руку. Генрих засмеялся и бросился к нему на грудь.

— А где Микэль? — спросил он быстро. — Где наш добрый преданный друг? Затосковал по дому, по маме Катерине и вернулся, не дождавшись вас, в Гронинген?

Ван Гааль рассказал о жизни Микэля, о его дружбе с хозяйкой кабачка и о найденном им мальчике-сироте.

— Он ждет вас, племянник, как узник ждет свободы. Пойдите к гостеприимной Франсуазе в ее «Три веселых челнока» — поистине привлекательное место, — и вас встретят там, как самого папу.

— А принц Вильгельм?

— Он будет сегодня к вечеру… Смотрите, какой сюрприз я приготовил его светлости.

И ван Гааль с гордостью обвел глазами сводчатые низкие залы подвалов и показал на сверкающие алебарды, составленные в пирамиды вдоль каменных стен, показал на ряды тонких отточенных рапир и шпаг, на мечи с гравированными клинками и тяжелыми рукоятями, на развешанные щиты и шлемы, на груды кинжалов, на арбалеты и пищали, сложенные, как дрова, на стальные кольчуги и панцири, таинственно поблескивавшие неподвижной завороженной стражей из темноты углов.

— Здесь найдется чем вооружить целое войско, племянник. Я все привел в порядок. Его светлость и не предполагает, какие богатства ржавели у него без присмотра.

Старик провел Генриха по всем подвалам. Взяв одну из шпаг, положенных на особый кусок сукна, он бережно, как живое существо, поднес ее Генриху:

— Обратите внимание, племянник, на работу наших нидерландских оружейников. Она не уступает ни знаменитым толедским, ни даже прославленным с древности йеменским клинкам. Закалка наших мастеров отличается простотой… Но я вижу, вы плохо меня слушаете. В вас не заметно наследственной страсти ван Гаалей к оружию. Вы горите нетерпением увидеть поскорее рыжего Микэля. Предупреждаю: вы его не узнаете. Он стал толст, как хорошая пивная бочка.

Генрих, не дослушав, обнял дядю еще раз и выбежал на улицу.

Милый, чудесный Брюссель! Как давно Генрих не ступал свободно по его мостовым! Словно в замке злого волшебника жил он возле короля все эти долгие месяцы. Редкие выезды в свите Филиппа, всегда на глазах чопорной испанской знати, в оковах строгого дворцового этикета, были не в счет.

Вот они опять, родные Нидерланды!.. Кузница с широко раскрытыми, будто смеющийся рот, дверями, с веселым пламенем горна. Звонкие удары молота ритмично врываются в напев несложной песенки:

Раз ударь — так-так! Два ударь — так-так! Три — Задержи! Так-так!

На углу плотничьего квартала, где витали ароматы смолы и лака, шелестели и шуршали стружки, визжали пилы, вздыхали рубанки, Генрих остановился. Ветер разметал далеко вокруг песок древесных опилок, и шаги заглушал мягкий душистый ковер. Ноги скользили, как по шелку. Здесь тоже пели:

Жаннетта обещала Прийти со мной плясать, Да злая не пускала Ее из дома мать! Что делать нам с Жаннеттой? Ах, как нам поступить? Что делать нам с Жаннеттой…

— «Ах, как нам поступить?» — подхватил Генрих и приветливо кивнул певцу. — Доброе утро!..

Полнозубая улыбка осветила веснушчатое лицо плотника. Он стоял в дверях, с засученными рукавами и запорошенным мелкой щепой передником.

— Доброе утро, сударь! Правда ли толкуют, что милостивый король наш уезжает? — спросил он, косясь по сторонам.

— Да, — ответил Генрих, — послезавтра король со своим двором переезжает в Гент. Там соберутся депутаты со всех провинций для прощания с государем.

Улыбка плотника делается еще ослепительнее. В глазах мелькает радостный огонек. Он усердно кланяется. А потом, забыв недавние опасения, кричит внутрь мастерской:

— Вот тут знающий человек говорит… — и скрывается за порогом.

До Генриха скоро доносится пение хором:

Жаннетта обещала Прийти со мной плясать, Да злая не пускала…

Генриху становится тоже очень весело. Он перебегает на другую сторону улицы. Всего два дня в его распоряжении, всего два дня, но они такие светлые, такие радостные, как песни нидерландских мастеровых.

Меж раздвинутых занавесок окна мелькает женская рука. Серебряная нитка в ловких пальцах вспыхивает искрами на утреннем солнце. Высокий, чистый голос не поет, а воркует:

Беги по стежечкам, Беги по рубчикам. Моя иголочка!.. Плетись узорами — Цветной дорожкою. Моя ты ниточка!..

Как радостно поют Нидерланды! Как весело торопятся проводить своего короля! Так перед восходом солнца щебечут в лесу птицы, стараясь наверстать темные часы ночи.

Приход Генриха в «Веселые челноки» произвел переполох. С Микэлем чуть не сделался обморок. Роза выронила из рук кувшин с сидром. Берта остолбенела с раскрытым ртом, не успев даже ахнуть. Сама матушка Франсуаза хотела было присесть в церемонном поклоне, но Генрих опередил ее и, по старому обычаю, поцеловал, как хорошо знакомую.

Когда позвали игравшего на дворе Иоганна, Генрих сидел уже окруженный новыми друзьями, а Микэль не сводил с него восторженных глаз. Узнав, кто хочет его видеть, маленький нидерландец вспыхнул и остановился на пороге. Молодому ван Гаалю успели рассказать всю его историю и дали прочесть прошение, бережно спрятанное в футляр с латинской библией. Генрих оторвался от чтения и встретил пытливый взгляд детских глаз: одного — ясного, голубого, другого — темного, настороженного…

— Вот он, мой новый сынок, ваша милость. — подвела мальчика Франсуаза. — Поздоровайся с их милостью, Иоганн… Все еще дичится незнакомых людей. — добавила она извиняясь.

Генрих засмеялся.

— Я и сам недалеко еще ушел от него, — сказал он краснея и дружеским движением посадил мальчика к себе на колени. — Как же нам лучше поступить с твоей бумагой, Иоганн? Отдать королю ее надо как можно скорее — король уезжает…

Иоганн не отвечал. Он как зачарованный смотрел на шпагу Генриха, потом осторожно дотронулся до ее эфеса.

Генрих нагнулся к светлым, взлохмаченным ветром волосам мальчика и серьезно произнес:

— Я попрошу для тебя у дяди маленькую детскую шпагу. Со временем, я уверен, ты будешь смелым воином и заслужишь право носить настоящее оружие.

На лице Иоганна появилась смущенная улыбка. С ним еще никто никогда так не говорил. Шпага! Оружие! Воин!..

Генрих хорошо помнил свое собственное недавнее детство и одной фразой завоевал сердце маленького нидерландца.

Франсуаза настояла на своем и, как ни торопился Генрих, угостила его на славу. Роза и Берта подавали наперебой, позабыв свои обычные обязанности. Кое-кто из посетителей «Веселых челноков» остался в первый раз в жизни даже недоволен служанками матушки Франсуазы.

Возвращаясь домой, Микэль засыпал Генриха вопросами. Узнав, что через два дня им придется распрощаться надолго, он разрыдался. А у Генриха голова шла кругом. Столько мыслей, впечатлений, новых знакомств, разговоров после бесконечных томительных будней дворцовой службы! Хотелось скорее увидеться с Оранским, вдоволь наговориться с дядей, с Микэлем, успеть устроить все дела, а главное — помочь неведомым жителям Мариембурга, помочь маленькому разноглазому нидерландцу, мечтающему о шпаге.

Весело взвился оранжево-белый флаг на вышке дворца Оранского. Принц только что известил, что с минуты на минуту прибудет.

— Нет, друг мой, — говорил поздно ночью в своем кабинете Оранский, — прошение маленького нидерландца не найдет отклика в душе короля. Это частный случай, который он не станет даже разбирать. Мы, представители всех семнадцати провинций, ждем от государя общего приказа…

— Защищающего страну от насилий солдат? — спросил торопливо Генрих.

— Не только защищающего, но и освобождающего… Увода армии из Нидерландов ввиду окончания войны.

 

Прощание

На улицах, в домах, в мастерских и кабачках весело пели, не предполагая, что прощание Провинций со своим королем будет омрачено и порядок торжественного заседания нарушен. Об этом стало известно только в приемном зале древнего замка в Генте, где собрались все важнейшие чины Нидерландов, все посланники иностранных держав, весь походный двор Филиппа II.

Генрих стоял среди других пажей, выстроившихся по бокам трона. За спиной его застыла почетная стража в панцирях и шлемах с перьями. У входных дверей — еще один отряд стражи и четыре герольда с серебряными трубами. Герольдам предстояло оповестить народ о прощальном соглашении короля с представителями нации.

Филипп сидел на троне под парчовым балдахином. Лицо его было надменно и холодно, как всегда. Лица нидерландцев настороженны. Испанские придворные и посланники сохраняли уместную для торжественного момента сосредоточенность. На губах одного лишь епископа Аррасского Антуана Перрено блуждала обычная благостно-самоуверенная улыбка.

Дворяне стояли с покрытыми головами, а знатные горожане — со шляпами в руках. Все ждали. Ждал, волнуясь, и Генрих. Что же объявит наконец на прощание король? Какая судьба готовится родине?..

Высокие окна в овальных свинцовых переплетах хорошо освещают зал. Генрих видит всю толпу до последнего человека. Он видит, как по рядам пробегает едва уловимое общее движение. Это король сделал знак первому министру начать.

Антуан Перрено спокойно поднимается на одну ступень трона, давая этим понять, что собирается говорить от имени самого монарха. Мягким, вкрадчивым голосом он провозглашает, что одна лишь глубокая привязанность к «любезным сердцу Нидерландам» руководила государем в его теперешних распоряжениях, как, впрочем, и в обычной «неусыпной заботе об их интересах». Примером тому служат деньги, взятые у страны ранее. Они были употреблены исключительно на ее пользу…

Генрих ищет взглядом Оранского. Тот внимательно слушает. Черты лица его непроницаемы. Зато стоящий рядом с ним пожилой бюргер опускает голову и хмурится. Епископ продолжает:

— Его величество, со своей стороны, надеется, что штаты обратят серьезнейшее внимание на представленное им «Прошение о трех миллионах червонцев», тем более что и эти деньги будут употреблены единственно на благо Провинций…

Горожане переглядываются.

— Но, — рокочет голос епископа, — так как ныне многие страны наполнены достойными порицания и осуждения сектами…

«Это — про „Эдикт“!..» — догадывается Генрих.

Действительно, после длинного перечня всех «ужасов и бедствий», которые несет за собою инаковерие, Перрено произносит:

— Принимая во внимание все эти обстоятельства, его величество поручает новой правительнице… неукоснительно и точно… исполнять «Эдикт», изданный еще его императорским величеством к уничтожению всяких сект и ересей…

Дальше шло все одно и то же: искоренение сект, предание смерти, осуждение… А где же долгожданные слова об освобождении страны от гнета наемных солдат?.. Где обещание сократить тяжесть непомерных налогов военного времени?.. Речь была произнесена до конца. Епископ замолчал и вернулся на свое место. Молчали и депутаты.

Граф Эгмонт прервал тишину.

— Согласно древнему обычаю, — сказал он несколько смущенно, — мы просим ваше величество милостиво позволить нам отложить, заседание, дабы мы могли посоветоваться о некоторых крайне важных вопросах…

Герольдам в тот день не пришлось ничего объявлять народу.

По приказанию Филиппа в замок спешно призвали артель каменщиков, чтобы наглухо замуровать одно из окон королевской спальни, выходившее на главную гентскую площадь. Король не желал видеть город, где непокорные подданные нанесли ему неслыханное оскорбление: отказались от беспрекословного повиновения монаршей воле.

В тот же вечер Филипп нашел в своем молитвеннике прошение от жителей Мариембурга. Он был вне себя от новой дерзости. В ненавистной стране монархи не могли быть спокойны даже у себя в молельне! Король приказал расследовать дело и узнать, кто осмелился быть непрошенным ходатаем нидерландских грубиянов. Бумагу со следами слез он с отвращением бросил в огонь камина.

Измятое, выношенное у сердца прошение быстро вспыхнуло на ворохе душистого можжевельника… Простые, неумелые слова на секунду зажглись ярким пламенем и померкли. Обуглившаяся бумага свернулась черным траурным свитком и подернулась пеплом. Надежда мариембургских крестьян сгорела в несколько мгновений.

Генрих напрасно радовался неожиданному случаю, давшему возможность помочь маленькому нидерландцу. В общей суматохе ему удалось положить заветное прошение меж страниц королевского молитвенника.

Депутаты снова собрались в гентском замке. Снова позади трона и у входных дверей выстроилась почетная стража. Четыре герольда в малиновых плащах, с гербами на спине и груди заняли свои места.

Король заставил себя долго ждать. Депутаты перешептывались. Наконец церемониймейстер поднял жезл и возвестил:

— Его католическое величество!..

Все встали. Филипп прошел мимо расступившейся толпы, ни на кого не глядя, и сел на трон. Собравшимся объявили, что король желает сократить церемониал и предлагает высказаться немедля.

Депутаты говорили о своей глубокой привязанности к королевскому дому и о том, как чтут память о покойном императоре. Эту привязанность они давно доказали, перенося с терпением тяготы длительных войн. Они доказывают ее и теперь, соглашаясь принять новый налог. Но они умоляют его величество вознаградить их неизменную преданность приказом наемным войскам оставить пределы Нидерландов.

Филипп закричал:

— Я вижу, чего стоят подобные уверения в верноподданничестве!..

Между депутатами произошло движение — выступила высокая фигура в светло-оранжевом камзоле.

— Ваше величество, — прозвучал неторопливый голос Оранского, — мы говорим от имени всей страны. Таков наш долг перед нидерландским народом, представителями которого мы здесь являемся.

За Оранским по очереди заговорили другие. Все они стояли на одном: война кончена, и иностранные войска — лишняя и непосильная обуза.

Король встал, задыхаясь от бешенства. Быстрыми шагами он направился к дверям, бросая на ходу:

— Я тоже иностранец!.. Не потребуют ли здесь, чтобы и я, будучи испанцем, отказался от всякой власти в этой дерзкой стране?!

Церемониймейстер растерялся — высокое собрание государственной важности срывалось два дня подряд.

Герольдам снова не пришлось ничего объявлять.

Вопрос о войсках остался открытым.

Но в тиши кабинета, на совещании с епископом Аррасским, Филипп поручил ему составить две бумаги. Одну — для депутатов, полную уклончивых обещаний, и другую — верховному трибуналу в Мехельн, назначенный стать церковной столицей Нидерландов, с приказом немедленно и повсеместно казнить без малейшего снисхождения всех без исключения еретиков, а имущество их конфисковать.

Оба хорошо понимали, что под видом религиозного протеста депутаты выступают против королевской власти и всех установлений папского престола.

Последние дни в Нидерландах были полны сутолоки, прощальных приемов, тайных и явных совещаний, шифрованной переписки и открытых посланий. В потоке дел Филипп не поинтересовался результатом расследования о подложенной в его молитвенник бумаге, и Генрих лишь чудом избежал допроса.

В Мидделбурге, на пути к морю, короля порадовало наконец важное известие: Пий IV, святейший папа, прислал долгожданную буллу, разрешающую установить в Нидерландах новые епархии «духовной стражи».

На Генриха повеяло морской прохладой. Пахло водорослями, рыбой и чем-то неуловимым, новым и манящим, как лежащая перед ним зелено-синяя даль. Гавань Флиссингена была похожа на огромную чашу, полную невиданных по величине цветов — кораблей. Девяносто судов королевского флота, тяжело нагруженных продовольствием и драгоценными товарами богатых Провинций, качались на волнах. Ждали только сигнала, чтобы унестись на порозовевших под утренним солнцем парусах. Среди высоких, уходящих ввысь мачт пестрели, развеваясь, флаги. Золотистой паутиной сплетались в воздухе снасти. Меж расписных бортов с резными фигурами наяд, орлов, драконов, птиц суетились матросы. Четкие ряды длинных весел будто сдерживала одна могучая рука. Неподвижно, как струны гигантской лютни, лежали они на воде. Весь берег был усеян толпами провожающих и глазеющих на невиданное зрелище.

У самой пристани колыхалась, вся позолоченная, галера короля. Шелковый пурпурный навес на палубе трепетал, казалось, от нетерпения. Ветер играл его длинными фестонами. Отряд алебардщиков выстроился у спущенной к волнам лестницы. Другой отряд охранял шлюпку. Она должна была доставить короля на галеру. Лодочники, покорно замерев на своих местах, не сводили глаз с капитана.

Король отдавал последние приказания. Его окружала уезжавшая с ним испанская свита. Нидерландцы почтительно прощались, по очереди преклоняя перед монархом колени.

Генрих растерянно оглянулся. Приехавшие проводить его дядя и Микэль стояли в стороне, среди простой толпы. Лицо ван Гааля было бледно как никогда. Рука, дергавшая по привычке в минуты волнения повязку, беспомощно срывалась. Микэль плакал. Генрих снова бросился к ним.

— Я никогда, никогда не забуду вашей заботы и любви, дядя! — говорил он торопливо. — Пора наконец вам домой, в родной Гронинген, на покой… Вы замучились, устали… И ты, старина!.. Друг моего детства!.. Пора, давно пора и тебе к маме Катерине… Скажи ей: я не знал другой матери, кроме нее. Я обязан ей слишком многим…

— Мальчик наш!.. Мальчик наш!.. — рыдал Микэль.

Генрих вдруг вспомнил:

— Не забудь отдать маленькому нидерландцу обещанную детскую шпагу. Дядя отложил ее для него. Пожелай ему вырасти и стать храбрым воином. Поклонись матушке Франсуазе, Розе, Берте…

Ван Гааль взволнованно кашлянул.

— Вам следует поспешить, племянник, — глухо прозвучал его голос. — Его величество направился к спуску.

Генрих в отчаянии заметался:

— А его светлость принц Вильгельм?.. Я не смог до сих пор попрощаться с ним…

— Идите, идите, племянник, вы опоздаете! — Рыцарь почти силой оторвал Микэля от груди Генриха. — Ну полно, полно, будь мужчиной, старик.

Перед глазами Генриха промелькнули два родных, милых лица и скрылись в гуще толпы. Он побежал к пристани, так и не решившись подойти к Оранскому, стоявшему поодаль от провожающих короля вельмож. Генриху хотелось громко крикнуть. Тогда, может быть, принц повернул бы голову и без слов прочел все, что дворцовый этикет помешал Генриху высказать. Он видел, как Оранский подошел к новой правительнице, поцеловал ей руку, потом поклонился ее спутникам и быстрым шагом направился к ожидавшей лошади. Несколько человек тесно окружило его, и небольшая группа всадников ускакала, не дождавшись отплытия флота. Принц, видимо, сознательно нарушил установленную форму проводов. Генрих не знал, что Оранский понял в эти дни: между королем Испании и Нидерландами вспыхнула явная вражда. И Оранский будет первым, на кого готовится удар. Войди он вместе с другими на королевскую галеру для окончательного официального прощания, и кто знает, удалось ли бы ему вернуться домой… Он слишком легко мог стать пленником Филиппа.

Под благочестивой маской на лице епископа Аррасского, сопровождавшего Маргариту Пармскую, прятались те же мысли. Он не упустил бы счастливого случая посоветовать королю обезопасить себя тайным арестом слишком, очевидно, прозорливого нидерландца.

Пользуясь минутами суматохи, Генрих бросил последний взгляд на родные берега и на две сиротливо прижавшиеся друг к другу фигуры. Какие они маленькие издали! Их лица нельзя уже разобрать. Дядя с черной повязкой казался особенно тщедушным и старчески беспомощным. Шляпа в руках Микэля бессильно повисла в воздухе — старик больше не размахивал ею. Должно быть, он опять плакал.

Надув паруса, корабли неслись в открытое море, оставляя Нидерланды все еще во власти наемных войск короля, во власти новой сложной системы духовного надзора, утвержденного специальной буллой папы.

 

Коллекция Сан-Ильдефонсо

Древний город Алькала в Испании. Осенью 1561 года сюда прибыл инфант дон Карлос принц Астурийский с его юным дядей доном Хуаном Австрийским, двоюродным братом Александром Фарнезе Пармским и прикомандированным к наследнику трона нидерландцем Генрихом ван Гаалем. Знаменитый университет должен был завершить образование всех четверых. Этот переезд вернул Генриху ощущение жизни.

Все два года, с самого отъезда из Флиссингена, его окружала, казалось, одна смерть. Началось с небывалой бури, разметавшей королевский флот в одну ночь и потопившей большую часть кораблей. Для спасения остальных пришлось побросать в разъяренные волны огромные богатства, собранные еще покойным императором. Король Филипп собирался украсить ими испанскую столицу, а главное — задуманный новый дворец в Эскориале, вблизи Мадрида, выбранную им по собственному вкусу постоянную резиденцию. Как врезался в память Генриха ужас той ночи!.. Все стало ненадежным: трещавшие и стонущие снизу доверху под напором водяных круч мачты; трепещущие, как живые, борта галер. Непрерывными пенистыми водопадами их обдавали потоки клокочущего ливня. Соленые брызги хлестали в лицо и слепили глаза. Словно сатанинский скрежет зубов и сотни ревущих глоток заглушали слабые человеческие выкрики команды… А над всем этим — сверкание молний и грохот канонады.

Наконец порывы вихря стали спадать, завывания — слабеть, молнии — вспыхивать реже, и разорванные в клочья тучи показали первые просветы бледного предутреннего неба. Тусклое, точно зимнее, солнце осветило наконец все еще кипящее пеной море. Кое-где виднелись плывущие обломки кораблей. Кружились, поднимаясь и погружаясь, разбитые бочки и ящики. Барахтались в воде сотни откормленных каплунов и, обессилев, шли ко дну. Пестрые перья их мешались с рассыпающимся жемчугом пены.

На галере начались спешные работы: осматривали повреждения корпуса, чинили исковерканные снасти, связывали порванные канаты, зашивали паруса… Бледные, исхудавшие за ночь лица оборачивались вслед уходящим тучам, расправлялись плечи, обсыхала мокрая одежда… Генрих чувствовал себя ослабевшим, будто после длительной, тяжелой болезни. Ноги его подкашивались, пальцы дрожали. Он осматривался и не узнавал нарядной галеры. Резные фигуры наяд и драконов казались истерзанными зверем. Невидимые клыки оставили глубокие шрамы на золотом орнаменте бортов. Великолепный пурпурный навес был сорван, и мокрые обрывки его трепал затихавший ветер. Ни одного флага не осталось на изломанных реях. Стройные ряды весел поредели, будто зубы во рту дряхлого старика. Яркая окраска слиняла, и матросы сметали в воду расщепленные деревянные обломки, как сор…

Генрих слышал осторожную болтовню. Привыкшие к бурям моряки-нидерландцы пробовали даже шутить:

— Король с покойным императором обобрали нашу землю, чтобы обогатить океан!..

— Славно нарядили они волны во фландрскую парчу!.. Не хуже королевских невест…

— А не зря, видно, говорится: «Грабеж не идет впрок»…

— Прикуси язык, не то полетишь за борт вылавливать каплунов!..

Генриху приказали выслушать со всеми благодарственную мессу. На прибранной палубе собрались команда, весь штат слуг и придворных. Отправлял богослужение королевский духовник отец Педро де Суенса, в длинной мантии, и кружевах. Звучали латинские слова молитв, сливаясь в тягучем напеве хора.

Король стоял на коленях, закрыв глаза. Белое, точно гипсовая маска, лицо его походило на лицо трупа. Один лишь пережитый ужас смерти смог изменить вечно холодные, брезгливо-надменные черты.

На закате к галере причалила шлюпка. Сходни были сорваны бурей, и матросы спустили веревочную лестницу. На палубу поднялся высокий, широкоплечий человек с коротко подстриженными седеющими волосами под черным металлическим шлемом. Над все еще темной бородой его воинственно топорщились жесткие короткие усы.

Генриху, как дежурному пажу, пришлось доложить королю о начальнике военного корвета Лазаре Швенди, прибывшем на галеру с докладом о понесенных ночью потерях. Генрих знал, что Швенди — его соотечественник, старый кавалерийский служака. Он возвращался в Мадрид на высокий военный пост. Там его несколько лет ждала жена-испанка.

Когда шлюпка начальника военного корвета отчалила от галеры, Филипп потребовал к себе Педро де Суенса. Генрих поторопился выполнить приказание. Он с надеждой подумал:

«О каких милостях будет советоваться король с духовником? Скольких людей сможет он осчастливить теперь в благодарность за спасение своей жизни!..»

Только в Испании Генрих узнал, какими милостями возблагодарил Филипп II того, кому так страстно молился на палубе галеры. Генриху в первый раз пришлось присутствовать на высшем торжестве «акта веры» — аутодафе. Он кое-что слышал раньше об этом чудовищном зрелище, но все же не представлял и сотой доли того, что увидел.

Это было на площади Вальядолида, вскоре после возвращения Филиппа, в прохладный октябрьский день. Генрих стоял тогда позади инфанта в особой ложе, задрапированной алым бархатом и увенчанной короной. Вся королевская семья собралась там в ожидании начала религиозной церемонии. Напротив находилась такая же ложа, с гербами инквизиционного трибунала на черном бархатном фоне стен. Площадь была оцеплена стражей, не допускавшей никого к двойной деревянной ограде, окружавшей середину. С одной стороны возвышался пятиярусный амфитеатр. Ступени и балюстрада его были украшены фиолетовым бархатом с серебряным позументом и кистями. Напротив находился второй амфитеатр, более узкий и обшитый простой черной материей. Возле него соорудили большую деревянную клетку. Оба амфитеатра и клетка сначала пустовали.

Неожиданным гулом разнесся удар соборного колокола. Ему ответили десятки церквей. Толпа, глазевшая на королевскую ложу, заволновалась. Со стороны дворца инквизиционного трибунала показался отряд «защитников веры» — специальных солдат, вооруженных мушкетами, алебардами и пиками. За ними следовали священники и монахи доминиканского ордена, с длинной двухвостой хоругвью на древке. Следом за доминиканцами в белых сутанах медленно проехали на темных лошадях испанские гранды — высшая испанская знать. Они были в черных бархатных камзолах, затканных серебром и золотом, в черных шляпах, осыпанных драгоценностями. Они ехали молча, сосредоточенно. Только подковы их коней глухо ударялись о камни мостовой…

Шум толпы возвестил о появлении осужденных. Сначала шла группа «раскаявшихся» — измученных пытками и допросами людей с незажженными свечами из желтого воска в руках. Своим «раскаянием» они избавляли себя от костра. Узлы веревок на их шеях указывали на число плетей, к которым их приговаривали. После этого их пожизненно отправят обратно в тюрьму или на галеры.

Взгляд Генриха упал на следующую группу процессии. Не мерещится ли ему? В воздухе, прикрепленные к шестам, которые несли служители трибунала, отвратительно покачивались человеческие фигуры из соломы и мешковины. Неподвижные лица чудовищных кукол с блестящими кусками горной смолы на месте глаз, с намалеванными суриком ртами были бесстрастны, а слишком легкие руки и ноги судорожно дергались, создавая впечатление шутовской пляски. Страшные паяцы смерти должны были заменять тех, кому удалось скрыться от суда инквизиции или умереть раньше срока. Их станут «казнить» наравне с живыми.

В толпе произошло движение. Люди вытягивали шею, поднимались на носки. Сидевшие на крышах домов, балконах и окнах перегибались, чтобы лучше видеть.

— Отпавшие!.. — пронеслось общим шепотом. — Еретики!.. Те, что будут сожжены…

На приговоренных, кроме сан-бенито — желтых балахонов, грубо разрисованных картинами адских мук, — надеты такие же желтые колпаки — карочи, с изображением бесов и огненных языков «адского пламени». Выстроенные еще у дворца трибунала в колонну, осужденные по пути смешались в беспорядочную толпу. От непривычного света и гула колоколов они шатались, как слепые, и путались в своих длинных позорных одеяниях.

Генрих закрыл глаза и покачнулся. Преодолев минутную слабость, он поднял веки.

Процессия продолжала двигаться Прошли монахи различных орденов, служители высокого судилища на лошадях и с черными жезлами, священники на покрытых траурными попонами мулах. Ковчег с приговорами везла особая лошадь — за нею тащилось по земле длинное лиловое покрывало с золотой бахромой. Проплыло алое знамя инквизиции. На одной стороне его сверкал шитый золотом, серебром и шелками государственный герб, на другой — обнаженная шпага в лавровом венке и фигура святого Доминика. А за ним — тот, перед кем дрожала вся Испания: великий инквизитор, знаменитый Фернандо Вальдес. На вороном, отливавшем синевой коне ехал человек в ярко-красном, пламеневшем под полуденным солнцем облачении. Его окружали пажи и отряд алебардщиков.

Вот они оба здесь, рядом, как две руки, стиснувшие душу и тело своего народа: король Филипп и главный инквизитор. Обоих их осеняет благословение папы.

Толпа притихла. Генерал-инквизитор проследовал к ложе трибунала при гробовом молчании. Пажи подставили колени, помогая ему сойти с коня. Мучительно медленно рассаживались главные действующие лица страшного торжества: инквизиторы — против королевской семьи, знать — на ступенях фиолетового амфитеатра.

Начался обряд. Волоча за собой красную мантию, Вальдес подошел к налою. Двенадцать горящих факелов, казалось, вспыхнули еще ярче от приближения этого движущегося пламени. Великий инквизитор поднял руки к кресту. Кадильницы дьяконов закачались в такт первым словам песнопения. Взвились струйки ладана и окутали черный флер креста густым облаком…

И вся эта пышность, торжественный ритуал, — чтобы уничтожить горсть беспомощных людей, вся вина которых — инаковерие! Да сохранит судьба от таких чудовищных преступлений родные Нидерланды!..

На этот раз судьба оказалась милостивой к одному из нидерландцев: болезненному инфанту сделалось неожиданно плохо, и Генриху с придворным врачом пришлось увести принца Астурийского в его дворцовые покои. Таким образом, Генрих избежал самого отвратительного момента — сожжения еретиков.

Второго аутодафе, в честь приезда молодой жены Филиппа, Елизаветы Французской, Генриху удалось избежать. Дон Карлос поручил ему занять для него денег у испанских ростовщиков. Живые факелы религиозного фанатизма, которыми испанский король осветил торжества своего третьего бракосочетания, погасли раньше, чем Генрих вернулся к своим ежедневным служебным обязанностям.

Молодым людям отвели ряд покоев в коллегии Сан-Ильдефонсо, при здании университета, для того чтобы оградить от всякого общения с остальными студентами. Генрих не понимал этого. Зачем наставник инфанта, дон Гарсиа, так тщательно оберегает принца от сверстников, которые учатся тем же наукам, у тех же учителей? Он знал, что дон Карлос, напротив, избегал придворного круга, где не пользовался ни любовью, ни особым вниманием. Генрих знал, что наследник испанского престола частенько убегает переодетым в самые низкопробные испанские кабачки — венты. Никем не узнанный, он позволяет себе там грубые, недостойные забавы и попойки. На них-то и тратит инфант занятые под залог деньги.

Генрих многого ждал от университета для себя и для Карлоса. И сейчас, после конца занятий, он внимательно прислушивался к беседе принцев. Какие они все разные, несмотря на близкое родство! Самый яркий из них, самый шумный и ослепительно красивый, дон Хуан, говорил:

— Я вижу ясно свою звезду. Эта звезда манит меня — обещает битвы, подвиги, блеск, счастье и руку прекрасной далекой принцессы…

Некрасивый Карлос язвительно усмехнулся.

— Однако по желанию покойного императора, — сказал он глухим, каркающим голосом, — твои великолепные мечты должны будут кончиться саном священника. Вместо военных подвигов тебе придется твердить молитву за молитвой. Твои пальцы привыкнут день и ночь перебирать четки. А твоя гордость — золотые кудри украсятся на макушке лоснящейся тонзурой…

Хуан Австрийский вскочил и запальчиво крикнул:

— Ну нет!.. Я безгранично уважаю память моего отца, императора, но, клянусь мадонной, не позволю сделать из себя святошу!.. Я убегу из любого монастыря. Мечом, а не молитвой стану я служить нашей святой католической церкви!

Тысячи неверных положу я к ногам его величества, и он освободит меня от наказа императора…

Его перебил с легкой насмешкой сидевший ступенью ниже Александр Фарнезе:

— Не клянись так легкомысленно, Хуан! И не торопись подсчитывать не совершенные еще подвиги. Мы оба хотим одного и того же — военной славы. Единственного, что достойно мечты. Но между нами есть разница. Я сначала обдумываю, взвешиваю и потом поступаю наверняка… Мы одинаково ненавидим науки. Но, чтобы избавиться от приставаний наставников, я все же кое-как учусь, ты же бездельничаешь и сердишь их. Ты нетерпелив, несдержан. Научись ждать.

— Я не женщина, — вспылил Хуан, — чтобы терпеливо ждать! А насчет ученья… Кому может нравиться вся эта скука? Грамматика — нелепость! Риторику заменит природный дар речи! Логика? Нелогичен только дурак!.. А богословие… Я преклоняюсь перед этой высокой наукой, говорящей с нами устами святых, но… не чувствую к ней никакого призвания… Из нас четверых один только ван Гааль учится до самозабвения. Вот уж кто наверняка готовится в монахи. — Красивый рот Хуана скривился.

Генрих неохотно отозвался:

— Вашему высочеству известно, что я фехтую не хуже, чем учусь. Смею напомнить, что еще вчера я вышиб рапиру у вас, лучшего фехтовальщика Алькалы.

— А о чем мечтаешь ты, Карлос? — спросил Александр.

Карлос передернул плечами и ответил раздраженно:

— Слава придет ко мне сама вместе с короной. Я — наследник престола обширнейших земель, где, как говорится, «никогда не заходит солнце»… Будь я хоть круглым идиотом, придворные льстецы прославят мой ум, гений и военную доблесть. Меня терзает не это…

Он резко встал и, закинув руки за голову, направился к выходу в сад. Генрих последовал за ним.

— Как мне надоедают эти индийские петухи!.. — протянул инфант, едва они прошли широкое крыло лестницы и ступили на песок аллеи. — Они нарочно растравляют мою тайную рану.

Генрих догадывался, о чем думал инфант. Около двух лет назад дон Карлос увидел впервые молоденькую Елизавету Валуа, свою бывшую невесту.

— Король Филипп отнял у меня счастье… — прошептал со стоном Карлос. — А я отдал бы все мое будущее, только бы назвать ее своею! Ничто, кроме любви, не может дать настоящего счастья. А меня никто, никто не любит… И меньше всех… она!

— Стыдись, Карлос, ты говоришь, как малодушная женщина! Что значит любовь одного сердца, когда тебя могут любить целые народы?..

— Ты говоришь о времени, когда я стану королем? Но мой отец будет жить вечно!.. Он-то не отречется ради меня, как это сделал ради него дед.

Чтобы развлечь инфанта, Генрих предложил:

— Сядем где-нибудь и почитаем. Я захватил с собою поэму об Александре Великом, написанную знаменитым испанским писателем Хуаном Лоренсо Сегура, жившим еще в тринадцатом веке. Если хочешь, послушай.

Инфант лениво опустился на ближайшую скамью, откинулся на ее спинку и вытянул тощие, кривые еще с детства ноги. Генрих начал:

— «Я расскажу вам историю о благородном языческом короле, который обладал сильным и мужественным духом (постараюсь исполнить это хорошо, чтобы заслужить имя хорошего писателя), о принце Александре, короле греческом, который был откровенен, смел и исполнен большой мудрости, который победил Пора и Дария, двух могущественных государей. Никогда не было человека, который бы столько вытерпел, сколько он. Инфант Александр с детства являл…»

Громкое рыдание вырвалось из груди Карлоса.

— Перестань!.. Перестань!.. Вы все взялись сегодня мучить меня! Какое мне дело до какого-то Александра!.. Его не презирал собственный отец, как презирает меня Филипп Второй!.. Ты не знаешь — недавно в присутствии мачехи он смертельно оскорбил меня, сказав, что у меня вместо души, вероятно, «сливочное масло»…

— Но это же просто забавно, Карлос!..

— Ах, ты нидерландец, ты не понимаешь!.. В Испании — это высшее оскорбление. Кто обладает такой душой, тот трус и ничтожество, вот что значат у нас такие слова. Он нарочно сказал это именно при ней!..

Карлос вскочил и побежал вперед, больше, чем обычно, хромая на короткую от рождения ногу.

Коллегию окружал большой, хорошо содержавшийся сад с ровными аллеями, прудами, беседками, гротами и цветочными клумбами. По утрам, когда в коллегии еще спали, в саду появлялась высокая фигура старика с длинной седой бородой. Он медленно обходил газоны, клумбы, каскады вьющихся каприфолий, глициний и роз, подстригал, подрезал, подвязывал душистые ветви. Иногда его сопровождал смуглый юноша с восточным разрезом глаз, с характерным изгибом тонких бровей. Они проходили, как тени, неслышно и молча делали свое дело и снова скрывались. Карлос, часто страдавший бессонницей, видел их не раз из окна спальни. Но они не возбуждали в нем интереса — прислуга коллегии и только.

Генрих шел сзади инфанта и наблюдал за ним. Карлос раздраженно грыз какой-то стебель. Его томила всегдашняя тоска. Генрих вспомнил далекую родину. Как не похож этот южный сад на тот, где он играл в детстве! Там, под шумящими липами, он тоже мечтал о будущем. Но мечты его были иные, чем у этих трех принцев. Пышная природа юга располагает, очевидно, к лени, а лень — к себялюбию. Вот отчего его новые товарищи и сверстники грезят о мишурной славе, о власти и внешнем блеске. Почему никто из них не говорит о другой славе — о защите правого дела, защите несправедливо обиженных людей?..

Миновав аллеи, юноши зашли в самую глубь сада. С каждым шагом заросли становились гуще. Здесь руки людей не касались деревьев, и они росли беспорядочно и буйно.

— Вчера, — начал снова инфант, — Хуан отбил три раза подряд мой удар.

Генрих положил руку на его плечо:

— Оставь, Карлос! Нелепо горевать из-за пустой неудачи с рапирой.

— Ты прав. Но почему ко мне так несправедлива судьба? Я карикатура на короля Филиппа — по собственному его определению. По словам родного отца!

— Я плохо разбираюсь в мужской красоте, — в голосе Генриха прозвучали сердечные ноты, — и, когда ты смотришь злобно, ты мне действительно не нравишься. Но, я помню, однажды, когда мы катались верхом, ты говорил о…

— Постой! — вдруг остановил его инфант. — Слышишь? Что это?

Легкий ветер донес нежный, меланхолический напев. Звучал женский голос:

Ты купил дом, о юноша, И думаешь, что богат… Ах, цвети, сладкий миндаль, ах, цвети! Ты купил лошадь и стадо И хвалишься своим счастьем… Ах, цвети, сладкий миндаль, ах, цвети! Как туман при восходе солнца, Растает богатство и счастье… Увянет сладкий миндаль, ах, увянет!

Юноши остановились. Перед ними была стена сада с приземистой круглой башней. Из-под темного каскада плюща выступали лепные украшения — важные, надменные фигуры медведей в шлемах и коронах, со щитами в лапах. Внизу, под одним из них, среди ветвей мелких мавританских роз стояла девушка и срезала распустившиеся за день цветы.

Карлос схватил Генриха за руку:

— Клянусь честью, она настоящая красавица, эта смуглолицая дриада!..

Услышав голоса, девушка уронила цветы и скрылась за низкой, окованной железом дверью башни.

— Пойдем за ней!

— Не надо, Карлос, она испугалась.

Инфант досадливо отмахнулся и направился к башне.

На пороге показался старик садовник.

— Добрый вечер, кабальеро… — сказал он, но, вглядевшись в инфанта, низко поклонился: — Ваше высочество… простите… я не знал…

— Ты не знал, что у тебя скрывается такая красавица? — расхохотался Карлос. — Как ее зовут? Пусть она выйдет и споет нам. У нее чудесный голос.

Взгляд старика с недоверием следил за инфантом.

— Ваше высочество изволит шутить над бедной девушкой! Эй, Родриго, поди сюда!.. Его высочество принц Астурийский соизволил милостиво посетить нас.

В дверях появилась фигура юноши. Из-под жгуче-черных вьющихся волос недобрым огнем горели большие, с влажным блеском глаза. Над алым, красивой формы ртом темной линией намечался пух усов. Низкий, мягкий, как у певшей девушки, голос произнес сдержанно:

— Что угодно будет приказать вашему высочеству?

Под взглядами старика и юноши инфант растерялся. За него ответил Генрих. Подняв упавший ворох роз, он объяснил:

— Мы заслушались песни прекрасной девушки, срезавшей эти цветы, и невольно испугали ее, за что приносим свои искренние извинения.

Глаза юноши погасли. Он улыбнулся, блеснув ослепительной белизной зубов.

— Не окажет ли ваше высочество честь моему бедному жилищу?.. — пригласил садовник. — Родриго, предложи высоким гостям кружку прохладной, как горный снег, бебиды.

Инфант чувствовал себя неловко и отказался войти в башню.

— Благодарю, мы зайдем в другой раз…

Почтительно кланяясь, садовник и юноша проводили их до главной аллеи.

— Родриго — твой сын? — спросил, чтобы что-нибудь сказать, Карлос.

— Нет, ваше высочество. Он мой племянник, сирота. Инфант небрежно подал старику дублон и отвернулся. Садовник нехотя положил золотую монету в карман и, позвав Родриго, отправился домой.

— Подозрительный садовник и подозрительный племянник! — подходя к коллегии, бросил Карлос.

— А мне они понравились, — возразил Генрих.

— В них есть что-то не испанское. Вероятно, мориски — крещеные мавры…

Наставник инфанта дон Гарсиа де Толедо встретил их строгим замечанием:

— Ваше высочество изволит, видимо, умышленно запаздывать к вечерней молитве… Я бы советовал дону Генриху больше думать об обязанностях приближенного его высочества.

— Проклятая Гарпиа!.. — шепнул инфант другу и передернул плечами, как всегда в минуты раздражения.

Из церкви коллегии неслись уже тягучее пение и глухие раскаты органа.

 

В далеком Гронингене

Сквозь запорошенное снегом окно голубели сумерки. В камине трещал горящий хворост, и дым тонкой струей уходил под каминный свод.

Старый рыцарь Рудольф ван Гааль машинально передвинул шахматную фигуру. Его партнер по игре патер Иероним, маленький седой монах из ближнего монастыря, сокрушенно покачал головой:

— Ай-я-яй, добрый друг мой!.. Я перестаю узнавать вас с тех пор, как вы вернулись из Брюсселя. Рассеянны, задумчивы… Как можно было открывать ход моей ферзи?..

Ван Гааль смотрел на шахматную доску и недоумевал:

— Удивительно! Я и не заметил! А ведь, бывало, кроме покойного императора, мало кто обыгрывал меня в шахматы. Ну что ж, берите коня.

Он снова задумался.

Как стало уныло в родовом замке! Везде запустение, следы бедности. Все залы и покои закрыты. Там царствуют паутина, пыль и плесень. Выцветшую обивку кресел и остатки тканых обоев изгрызли крысы. Двери рассохлись, осели. В верхнем этаже гуляют сквозняки. В разбитые стекла окон влетают летучие мыши. Зимними ночами в нечищенных, заваленных обломками кирпича трубах воет ветер. Деревянные панели потеряли цвет и осыпались, как кора обветшалых пней. Половицы растрескались. Толстые дубовые балки сгнили и грозят обрушить потолок. Среди мха на крыше растет кустарник. На скотном дворе коров заменили козы. В конюшне, кроме двух лошадей — прощального подарка принца Оранского, — разбитая на ноги кляча и два осла. Одинокий крик петуха будит по утрам поредевший птичник. Вместо прежних свор охотничьих собак бродит только преданный старый волкодав. Ягодник запущен. Яблони, сливы, груши выродились. В их дуплах прячутся совы и тревожат по ночам зловещим воплем.

Жизнь замка сохранилась лишь здесь, в нижней части сторожевой башни, да в домике Микэля с Катериной, возле ворот. Верная служанка до последнего дня поддерживала эти два обитаемых угла. Как истая нидерландка, она умела содержать в порядке и чистоте помещение ван Гааля, придавая уют его двум комнаткам и кухне. А теперь вот неожиданно свалилась и вторую неделю не может встать с постели. Микэль бегает через сугробы из сторожки в башню и обратно.

Бедняге не управиться со всеми делами. А из деревушки по соседству не знаешь, кого и позвать на подмогу. Деревня точно вымерла: добрая половина мужчин ушла в город на заработки и точно пропала, ни одного патара оброка никто не присылает, хоть судись с ними. А с оставшихся женщин что возьмешь? Сами впроголодь живут с детьми. Куда все девалось? Ван Гааль снова сделал неверный ход.

Патер Иероним всплеснул маленькими детскими руками:

— Пресвятая мадонна! Да вы не в себе, друг мой! Что так расстроило вас? Болезнь доброй Катерины или печаль разлуки с племянником? Поведайте мне, вашему духовнику, что вас так тяготит, облегчите душу. Я помолюсь Пречистой Деве, и она ниспошлет вам утешение и былое спокойствие.

Ван Гааль отодвинул доску с шахматами. Действительно, он сегодня особенно рассеян. Но что его так тревожит, он и сам хорошо не понимает. Когда они с Микэлем везли Генриха в Брюссель, думалось, все будет иначе. Пристроив мальчика у самого трона короля, можно будет спокойно вернуться в Гронинген и доживать положенный обоим срок. Ведь у них все уже позади, а перед мальчиком — долгий путь жизни… Пусть свободно и радостно плывет он по широкому житейскому морю, как хорошо оснащенный корабль. Трое любящих стариков стали бы издали радоваться его успехам… Жизнь оказалась сложнее, чем они предполагали. Генрих попал ко двору не в тихую погоду. Его кораблю предстоит выдержать немало, видно, бурь. И не только Генрих вспоминается старому рыцарю. Он покинул Брюссель в тревожное время. Знатнейшие люди родины настороженно следят за событиями, предчувствуя общие беды. В этот далекий, заброшенный край почти не залетают вести. Редко-редко заглянет сюда бродячий ремесленник, монах — сборщик денег для монастыря, прохожий солдат, ищущий, к кому бы наняться на службу, торговец мелким товаром или батрак без работы… Брюссель всколыхнул былые чувства старого воина, пробудил новые мысли. Ван Гаалю стало томительно скучно среди покойных, словно заснувших, низин Гронингена. Где-то там, далеко, кипит жизнь, где-то готовятся к отпору насилию и несправедливым указам… Нехорошо было прощание короля с Провинциями. Подозрительно поведение королевского советника, епископа Аррасского Антуана Перрено. Ныне он уже вознагражден папой званием кардинала. С первого же дня новоиспеченный кардинал Гранвелла оттеснил от герцогини-правительницы всех нидерландских вельмож и стал сам полновластно править страной. Уж не окажется ли в руках всесильного прелата пешкой дочь императора Карла?.. Нет, нет! Не полководец держит бразды правления, а хитроумец, вооруженный крестом и пером. Где теперь поединки, решающие спор по-рыцарски, в честном бою?.. Тайна с закрытым лицом и лукавой продажной улыбкой заняла место рыцарской чести. И трудно разобраться в нынешних делах родины. Его светлость принц Вильгельм, конечно, может все объяснить, научить, посоветовать… Но как далеко он отсюда!..

Обгоревший хворост осыпался с мягким шумом. Пламя вспыхнуло ярче. Седая голова с черной повязкой на глазу склонилась на грудь.

Патер Иероним не на шутку встревожился. Он накинул поверх сутаны теплый плащ и пошел торопливо в сторожку к Микэлю.

Загорались первые звезды. Из-за облака плавно выскользнула луна. И сугробы, крепостными валами окружавшие замок, заискрились синеватыми отсветами. Голые ветви столетних лип бросали четкую тень. Неслышно ступая, подошел лохматый волкодав, деловито обнюхал сутану, плащ, лениво вильнул хвостом и снова исчез.

Патер Иероним волновался. Неблагополучно в доме его старого друга: разорение, болезнь… Словно смерть вдруг повеяла крыльями над древним замком ван Гаалей. И от Генриха давно нет вестей. Мальчик писал, что готовится поступить вместе о инфантом в университет Алькалы. Ну что ж, дело хорошее. Ученье всегда лишь на пользу. Теперь без знаний не проживешь. Вот хоть бы и сам патер Иероним. Знай он побольше, мог бы получить более доходное место. По всей стране его святейшество папа приказал учредить новые епархии. Нашлось бы дело и для него, может быть. Впрочем, куда уж ему!.. Да и в народе говорят между собой потихоньку: «Это нам инквизиторских шпионов насажали». Инквизиция?.. Малопонятное, странное слово: «расследование». Суд. Кто может быть судьей совести другого?.. Веришь, молишься и не делаешь зла — вот и прав перед Богом. Так и Христос поучал. Но закон инквизиции: и молиться, и верить, и думать надо так, как велят в Риме.

В окне сторожки виднелся свет. Мелькала тень Микэля. Бедняга совсем, видно, растерялся — не знает, о ком прежде позаботиться: о своей ли верной подруге или о господине…

Еще в сенях был слышен незнакомый голос. Патер Иероним с удивлением остановился. Какой-то незнакомец тихо, но внятно говорил:

— «Даже настанет время, когда всякий убивающий вас будет думать, что он тем служит богу…»

Патер Иероним узнал текст Евангелия. Кто-то читал перевод шестнадцатой главы от Иоанна. Сердце патера Иеронима испуганно забилось… Кто-то осмелился делать недозволенное: переводить Евангелие. А знаменитый «Эдикт 1550 года» как раз и сулит ослушникам смерть. У патера Иеронима захватило дыхание. Он оказался случайным свидетелем самого страшного преступления — ереси. И где?.. В доме друзей — доброго старика Микэля и его работящей, разумной жены. Патер Иероним, как католический монах, обязан выполнить наказ короля, подтвержденный его святейшеством папой, и немедля донести на преступников. Донести на больную Катерину, на простодушного толстяка Микэля, а может быть, и на благородного рыцаря Рудольфа — на своих духовных детей… Маленькие морщинистые руки поднялись к губам, чтобы сдержать стон. Нет, нет, он не сможет этого сделать. Он забудет, как будто никогда ничего не слыхал в сенях сторожки. Утром он покинет замок и вернется в свой монастырь. Там до конца дней он станет замаливать свой тяжкий грех неповиновения святому римскому престолу…

Дрожащий, разом ослабевший, патер Иероним, шатаясь, вышел из сеней.

Мимо серебристых облаков плыла спокойная, ясная луна. Трепетали, искрились звезды. Потрескивали сучья старых лип.

Из-за сугроба снова показался волкодав, подошел к монаху и, грузно подскочив, лизнул его в щеку. По лицу патера Иеронима текли слезы. Неблагополучно в замке ван Гаалей. Неблагополучно в Нидерландах. Отчего это так?.. Кругом разлита такая тишина, такая благодать. Земля по-хозяйски укрылась от зимних стуж в теплый белый плащ. С высоты на нее льют свет луна и звезды. Собака приветствует человека. А человек человека предает смерти за то, что тот хочет сам вникнуть в слова своего божества…

Он вернулся в башню согнувшись, точно сразу постаревший, и молча примостился у догоравшего камина.

Рудольф ван Гааль сидел за старинным бюро и писал. Скрипело гусиное перо в непривычных руках. Черная повязка оттеняла особенно отчетливо седину коротко остриженных волос. Мохнатая бровь сосредоточенно хмурилась, губы машинально шептали текст послания.

«Ваша светлость… милостивый принц мой…» — выводил старый воин.

…Микэль не сводил заплаканных глаз с лица лежавшей неподвижно Катерины. Неужели никто, кроме него, не видит смертных теней на ее исхудалых щеках? Неужели никто не замечает, как она тяжело дышит?

Нет, нынешняя болезнь не пройдет, как другие. Она унесет его верную подругу, как унесла когда-то одного за другим их детей. Что будет делать Микэль, когда Катерина уйдет от него навсегда?

Светловолосый, светлоглазый, не старый еще человек в кафтане бродячего торговца услышал вздох Микэля, оторвался от чтения и внимательно посмотрел на старика. Он понял, что выражали испуганные глаза. Бродячая жизнь, встречи с различными людьми научили его угадывать мысли других без слов.

В третий раз останавливается он в сторожке обедневшего замка и успел хорошо узнать ее обитателей. В первый свой приход он попробовал заронить в их простые, искренние сердца зерна своего учения, во второй — Микэля не было дома, он сопровождал своих господ в Брюссель; пришлось разговаривать с одной Катериной. Умная, честная женщина всей душой потянулась к его проповедям, осуждавшим католическое духовенство за корыстолюбие, за умышленное искажение евангельских истин. Тогда он открыл ей свое имя и настоящее призвание: патер Габриэль, швейцарский проповедник, переходящий из села в село, из города в город, из страны в страну для распространения настоящей веры Христа и его учеников. Он читал ей перевод Евангелия, сравнивал очищенное от суеверий протестантское учение с учением католических священников, указывал на греховную жизнь пап.

И Катерина слушала его слова, как откровение. Непонятный до сих пор латинский текст приобретал ясный смысл. Каждое доказательство нового учения подтверждалось евангельским примером, показывало всю суетность и лицемерие католической церкви. Катерина запомнила беседы патера Габриэля и пересказала их как сумела вернувшемуся Микэлю.

— Далеки эти духовные пастыри, — говорила она ему, — от заветов Христа. Вместо того чтобы жить в простоте и смирении, они владеют несметными богатствами. «Наместниками Христа на земле» называют себя папы, а ходят осыпанные золотом. Это золото они собирают с верующих как будто на дела церкви. Чтобы еще больше получить, папы придумали продавать отпущение грехов. Даже назначили цены. За деньги каждый может купить прощение не только любого прошлого греха, но и не содеянного еще. Вместо веры и горячего раскаяния католические священники требуют одного лишь соблюдения обрядов да денег… Этому ли учит Евангелие? Патер Габриэль привязался к своей ученице и ее мужу. Он чувствовал себя хорошо в их маленькой уютной сторожке. И вот теперь смерть собиралась заглянуть в этот мирный угол. Швейцарец протянул руку и сочувственно погладил Микэля по плечу. Старик вздрогнул, встал и торопливо вышел в сени, чтобы не растревожить больную хлынувшими опять слезами.

— Вы… замолчали… патер Габриэль… — прошелестел слабый голос Катерины. — Я не сплю… я слушаю… И все понимаю… и горько мне, что с нами нет сейчас мальчика… нашего Генриха… Ах, патер Габриэль! Вам не довелось увидеть его… Он далеко… Может, среди самого зла и неправды… Он бы все понял… все принял к сердцу… потому что… нет сердца светлее, чем у него… Спросите Микэля… Да где же ты, Микэль?.. Микэль!..

Она закашлялась и долго не могла успокоиться. Патер Габриэль позвал старика. Тот вернулся продрогший; трясущимися руками принялся наливать в кружку воды, думая, что жена хочет пить. Вода булькала в высоком глиняном кувшине и проливалась мимо.

— Пойди, Микэль, к его милости в замок… — задыхаясь, снова заговорила Катерина. — Ты не должен забывать про нашего господина… Может, он имеет в тебе надобность… А ты все при мне… все при мне… Нехорошо так. Мне ничего не надо, кроме слова истины. Нам с тобою послана великая милость… Добрый патер Габриэль открыл нам духовное око… Ступай, ступай к господину, Микэль…

— Там патер Иероним, — пробовал возражать старик.

Глаза Катерины стали вдруг лучистыми.

— Ах, если бы все служители католической церкви были похожи на патера Иеронима! — сказала она проникновенно. — Святая душа!.. Неужели он не видит того, что видите вы, патер Габриэль?.. Ступай, ступай в замок, Микэль… И будь повеселее, как бывало… Не расстраивай господина… Он и так все тоскует… Пожалуйста, почитайте еще немного, патер Габриэль.

Микэль нахлобучил меховую шапку и сиротливо побрел в замок.

— Ваша милость, — говорил Микэль, — написали письмо его светлости принцу Вильгельму, а у нас кстати оказия: в сторожке ночует прохожий торговец.

Патер Иероним низко опустил голову.

— Завтра, — продолжал Микэль, — он собирается в путь. Ему придется побывать и в Брюсселе за новой партией товара…

Ван Гааль, посыпавший песком исписанный лист бумаги, обрадовался:

— Вот это вовремя!.. Я пошлю с ним сразу два письма: одно — его светлости в руки, а другое — в Испанию, Генриху. Пусть торговец передаст его там куда следует для пересылки.

Микэль смущенно попросил:

— Не будет ли ваша милость так добры помочь и мне написать доброй Франсуазе, хозяйке «Трех веселых челноков»? Помните небось?.. Я хочу поведать ей о моем горе…

У старого рыцаря вырвалось:

— Разве ей так уж плохо, нашей бедной Катерине?..

Микэль не смог ответить.

 

Сеют бурю

Граф Ламораль Эгмонт блестящими глазами смотрел на Вильгельма Оранского. Он только что принес с собою ходивший по рукам рисунок, изображавший курицу на яйцах. Из яиц вылупливались цыплята. И у курицы и у цыплят были человеческие лица.

— Вот в чем тут дело! — вгляделся Оранский в протянутую бумагу и рассмеялся. — Недаром у вас такой лукавый вид, граф. Курица — это его преосвященство Антуан Перрено, бывший епископ Аррасский, ныне кардинал Гранвелла…

— А цыплята, — хохотал Эгмонт, — новые епископы, высиженные сей преподобной курицей!

— Поразительное сходство!.. Кто это рисовал?

— Не знаю. Брюссель полон таких рисунков. Не очень-то почтительно относятся нидерландцы к первому министру короля.

Эгмонт и Оранский в ожидании остальных представителей нидерландской знати стояли в амбразуре окна, у входа в портретную галерею рода Нассау-Оранских. Сквозь круглые переплеты стекол виднелся веселый Брюссель. Зима уходила, стекая с сосулек заборов и крыш звонкими каплями, сверкая в лужах, едва подернутых тонким льдом, чирикая на мокрых плитах у входных дверей хлопотливой стайкой воробьев, лоснилась на спинах лошадей, тащивших воз с мешками зерна. От яркого по-весеннему солнца возница щурил из-под войлочного колпака глаза и, озорно посвистывая, размахивал бичом. Две запоздавшие хозяйки с громкой болтовней торопились на рынок, распустив по ветру завязки чепцов. Брюссель, казалось, жил обычной трудовой, бодрой жизнью.

— Я видел и другие рисунки, — говорил со смехом Эгмонт. — Все до одного они издеваются над зазнавшимся кардиналом!

— И что из этого можно заключить? — спросил Оранский серьезно и показал на окно: — Значит, и там не хуже нас с вами понимают положение дел. Нам следует немедля обсудить его со всех сторон и со всеми возможными последствиями. Идемте, граф… Мажордом докладывал, что большинство уже собралось в охотничьем зале.

Они прошли галерею, мимо портретов предков принца, спустились по широкой лестнице в нижний этаж и застали шумное общество. Здесь тоже говорили о Гранвелле. Громче других раздавался голос успевшего с утра выпить огромного краснолицего весельчака-забияки Бредероде:

— Клянусь головой, они правы, эти писаки и мазилы! Прежде всего надо хорошенько высмеять проклятого выскочку! И я придумал забавную штуку. С завтрашнего дня я срываю с шляпы перо и украшаю ее лисьим хвостом — в честь королевского ставленника с его лисьими замашками и волчьим аппетитом!

Все гурьбой встали из-за стола, здороваясь с хозяином дома и Эгмонтом. Слуги внесли кувшины с вином и легкую закуску. Когда они вышли, Оранский пригласил занять места.

— Друзья и сородичи, — начал он, — пусть назревающие события не погасят свойственной нам жизнерадостности. Но пусть эта жизнерадостность, в свою очередь, не погасит и нашего трезвого разума. Не будем терять время на шутки и шутовские выходки. В стране имеется достаточно людей для самой ядовитой насмешки…

— …над зазнавшимся бургундцем! — стукнул кулаком по столу Бредероде.

Его перебил, сдвинув густые брови, адмирал Горн:

— Нидерландцы с давних пор пользуются конституцией, не менее священной, чем корона любого государства. По этой конституции иностранцы не имеют в стране власти.

— А бургундец ведет себя, как полновластный монарх! — поддержал брата Монтиньи. — Он считает себя вправе вмешиваться даже в личные дела.

— Простите, барон, но мы собрались, я думаю, для весьма важного общего и серьезного разговора, — заметил Оранский.

— Конечно, конечно! Послушаем принца! Мы еще вернемся и к личным обидам, барон!

— Мы слушаем, Вильгельм! — Эгмонт почти насильно усадил Бредероде рядом с собою.

— Друзья и сородичи, — повторил Оранский, — я вижу ясно три зла, обрушившихся на нашу родину. Это, во-первых, самовластие чужеземца Гранвеллы, во-вторых — инквизиция и, в-третьих, — учреждение новых епархий. Недавно еще было и четвертое зло — войска, разорявшие наши города и села. Но с этой язвой нам удалось все же покончить. Провинции единодушно и наотрез отказались внести в королевскую казну хотя бы гульден, пока наемные солдаты не будут удалены из страны. И правительство сумело найти уважительный повод, чтобы не уронить своего достоинства. Войска «понадобились королю для охраны южных границ», и он приказал вывести их. Я твердо верю, мы справимся также и с остальными бедами. Пока дело не зашло далеко, мы станем бороться, опираясь на свои старинные законные права. Сам король при вступлении на престол всенародно подтвердил их собственноручною подписью, печатью и торжественной клятвой. Конституция не допустит, чтобы у власти был иноземец. У Нидерландов найдутся свои собственные государственные люди.

Кругом зашумели:

— И это — принц Вильгельм и граф Ламораль!..

— И правительница — герцогиня Маргарита Пармская, — добавил с жаром Эгмонт.

Оранский поднял руку:

— Дайте мне договорить, друзья! Инквизиция и новые епархии так тесно связаны между собою, что эти два вопроса не стоит и разъединять. Учреждение новых епархий — первый шаг к введению в Нидерландах кровавой испанской инквизиции. Новые епископы — те же инквизиторы.

Высокий, худощавый маркиз Берген дернул в раздражении орденскую цепь Золотого Руна и резко бросил:

— Кто смеет проливать кровь за религиозные убеждения? Духовенство призвано примирять, а не убивать.

— Нас хотят одурачить, изменив лишь название, а не сущность! — снова прогудел бас графа Горна. — Хитрая лисица Гранвелла писал недавно королю: «Нидерландский народ боится и не любит слова „инквизиция“. Так не лучше ли и не упоминать слово, которое не нравится?»

Крики негодования заглушили его голос. Монтиньи шепнул Оранскому:

— Народ волнуется. Мне рассказывали…

— Одну минуту, барон, — перебил его Оранский и, встав, громко произнес: — Друзья мои, о волнении народа вам может рассказать лучше всех человек, только что прошедший пешком всю страну.

Позвав слугу, принц приказал привести торговца, привезшего ему вчера письмо из гронингенского замка.

Войдя в зал, патер Габриэль поклонился. Он был все в том же темном суконном кафтане.

— Садитесь, прошу вас! — Оранский показал вошедшему на стул. — Вы бывали в разных городах страны. Расскажите их милостям, что вы видели и слышали в Нидерландах.

Патер Габриэль сел. Собравшиеся окружили его.

— Видел и слышал я так много, — сказал он просто, — что всего и не перескажешь сразу. Да и не все будет интересно таким знатным господам, каких я вижу перед собою. Скажу одно: Провинции волнуются, как море перед бурей.

— Что же так волнует Провинции? — подсел к нему Эгмонт. — Войска, так долго досаждавшие людям, ушли. Чем же недоволен теперь народ?

— Войска поступали незаконно, и народ надеялся, что закон защитит его. Но теперь народ считает, что сам закон стал незаконным, и потому народ не знает, где искать защиты.

— Закон стал «незаконным»?..

Все переглянулись.

— А как же? — продолжал Габриэль. — Те, кто призван быть пастырями стад людских, кровожадны, как волки, и сеют бурю.

— «Сеют бурю»… — повторил задумчиво Оранский.

— Да, ваша светлость. В Нидерландах исстари были свои гласные суды, где каждый мог открыто оправдаться с помощью защитника. Ныне же судебная власть отдана новым пришлым епископам, не знающим порядков страны. Они судят правого и виноватого по своему усмотрению, без защиты, тайно, по одному лишь подозрению или доносу. Жизнь и собственность людей в их руках. До народа давно уже доходили слухи о страшных казнях в Испании, о пытках, о кострах… А ныне и в Нидерландах стала свирепствовать эта чума. Тюрьмы переполнены, пытки и казни участились, загорелись костры. Инквизитор Петер Тительман переезжает из города в город, и путь его отмечен кровью и дымом. Вся вина казненных — лишь в домашних молитвах, в чтении Библии, Евангелия да в пении священных гимнов. Вот и здесь, в Брюсселе…

— Что в Брюсселе?.. — Маркиз Берген схватил его за руку. — Разве в Брюсселе кого-нибудь казнили?

— Не знаю, ваша милость, — пожал плечами Габриэль, — может, здесь что-нибудь иное… Я лишь вчера добрался сюда и ни в чем пока еще не разобрался. Только мне надо было передать письмо хозяйке одного кабачка, а я не то что хозяйки, а и кабачка не нашел на указанной улице. Кого ни спрашивал, все мнутся, вздыхают, отнекиваются, чего-то словно боятся. Так вот и ношу письмо при себе.

Он вынул из кармана сложенный лист бумаги. Оранский взял его и прочел написанный знакомым почерком адрес:

«В Брабант, в город Брюссель, на улицу Радостного въезда, что в квартале ткачей, в приходе Св. Женевьевы, хозяйке „Трех веселых челноков“, доброй матушке Франсуазе в собственные руки от слуги благородного рыцаря Рудольфа ван Гааля — Микэля сие послание с расположением и любовью».

— Я слышал об этом кабачке, — сказал Оранский. — Что же могло случиться с его хозяйкой?

— Боюсь и думать, ваша светлость… Говорят, это была очень хорошая женщина.

— Я пошлю людей узнать, в чем дело, — произнес Оранский и встал. — Благодарю вас, мой друг. Пройдите к дворецкому. Пусть он позаботится о вашем помещении и столе. Мы еще побеседуем с вами.

Патер Габриэль снова поклонился. Тревожный гул голосов проводил его до дверей.

Когда все ушли, Оранский поднялся снова в галерею.

Оранский любил этот час, когда закат розовил старые, потемневшие полотна и, точно из глубины времен, выступали ожившие лица его предков. Вот умерший в первой половине прошлого века граф Энгельберт I, получивший благодаря своей женитьбе на богатой наследнице рода Полаленов обширные брабантские сеньоральные владения Бреда и Гертрейденберг в Голландии. Вот его сын. Иоанн IV, игравший значительную роль еще при бургундском дворе. Вот Генрих Нассауский, внучатый племянник Иоанна, один из наставников императора Карла и знаменитый его полководец. А вот его сын от второго брака на принцессе Оранской, «кузен Ренэ» — самый крупный нидерландский вельможа. Он был штатгальтером Голландии, Зеландии, Утрехта, Фрисландии и Гельдерна. Смертельно раненный при осаде одной крепости, он успел завещать все свои огромные владения и титул ему, Вильгельму, своему двоюродному брату, единственному родственнику мужского пола. Оранский задумался. Сможет ли он прославить свой род? Или тираническая рука испанского короля сломит его волю и затмит славу? Тогда его сыну, малолетнему Филиппу, получившему от рано умершей матери титул графа Бюрен, достанется лишь увядший венец былого величия…

Оранский прошел в свой кабинет. Там лежало письмо от его брата, Людвига Нассауского. Оно требовало решительного и немедленного ответа. Брат высказывал мысль, которая давно зародилась в голове у самого Оранского: укрепить свое положение новой женитьбой.

Между Нидерландами и испанским престолом началась великая борьба. «Сеют бурю»… Да, король Испании «посеял бурю», и кому-то придется пожать страшную жатву. Надо помешать порабощению страны, а главное — ее знати. Но испанский монарх слишком могуществен. Под его державой — полмира. Полмира может обрушиться на Нидерланды, на этот небольшой клочок земли, отвоеванный у моря сотнями лет упорного труда. Нужны союзники, сильные, верные союзники, которые должны быть прочно связаны с интересами Нидерландов. Кровный союз всегда считался самым надежным. Приобретение родственных связей кем-нибудь из видных нидерландцев с соседним владетельным государем могло бы дать именно таких союзников. Вот об этом-то и писал Людвиг Нассауский. Это-то и обдумывал Вильгельм Оранский.

Оба имели в виду одну и ту же невесту: Анну, племянницу курфюрста Августа и дочь знаменитого Морица Саксонского, заставившего когда-то «непобедимого» императора Карла бежать из-под Инсбрука. Брак с саксонской принцессой даст действительно могучих союзников. У этого брака есть как будто только одно препятствие — религия. Оранский — католик, Анна Саксонская — протестантка. Но и этот вопрос можно будет оговорить в брачном контракте. Сам Оранский мало придает значения богословским спорам.

Принц решительно сел к столу. Медлить больше нельзя. Инквизиция уже свирепствует по городам Нидерландов. Самовластие иноземца Гранвеллы растет. Король ненавидит Провинции и требует от них беспрекословного повиновения. Финансовые дела Испании запутаны, долги непомерны, и Нидерланды кажутся королю Филиппу единственным неисчерпаемым источником, способным покрыть его чудовищные расходы и убытки. Пустая королевская казна — голодный коршун. Она готова с яростью накинуться на свободолюбивый народ.

 

У городской водокачки

Для женщин водокачка на старой рыночной площади — лучшее место, где можно узнать все новости.

Зная это, патер Габриэль с утра пошел на площадь.

Пенистые потоки с шумом бежали по улицам вниз, к берегу Сенна. Мальчишки, сбросив деревянные башмаки и засучив штанишки, входили по колено в воду. Они изображали из себя мосты и с визгом следили за щепками, плывущими, как корабли, меж их ног. Девочки делали запруды и украшали игрушечные плотины и дамбы камешками и битой черепицей. Во многих колодцах вода стала мутной, и хозяйкам волей-неволей приходилось отправляться к водокачке.

Патер Габриэль пристроился со своим коробом на колоде старого желоба и стал слушать. Сквозь весенний шум, щебет птиц, звонкие крики детей доносилась болтовня женщин.

Подбежала молоденькая круглолицая девушка в топорщившейся накрахмаленной голубой юбке и с начищенными до блеска жестяными ведрами. Она стала в очередь, поклонившись пожилой женщине в теплой, зимней еще кофте:

— Доброе утро, матушка Беткин! Как ваше здоровье?

— Благодарю, милочка. Вот видишь, остерегаюсь простудиться. А сестра так вторую неделю голову с подушки поднять не может.

— А вы бы позвали к ней старуху Ширли, — посоветовала высокая сухая женщина, полоскавшая рядом деревянную шайку. — Хорошо вылечивает травами…

— Что вы! Что вы! Она, говорят, колдунья!

У девушки глаза стали круглыми от ужаса:

— Кол-ду-нья?!

— Вчера ночью ее схватили и потащили в тюрьму. Будут пытать, а потом сожгут или зароют в землю живьем.

— Сохрани и помилуй господи от таких грехов!.. — перекрестилась высокая. — А ведь она много людям добра сделала, хотя и колдунья…

— Да лгут на нее! Не колдовала она! — подскочила сбоку женщина в закопченном чепце и переднике, вероятно жена кузнеца. — Просто позавидовал кто-нибудь ее горшкам да плошкам, вот и донес. А там человека уж легко запутать. Под пыткой он чего хочешь на себя и на других наговорит… Уступите мне очередь, соседка. Видите — стыдно на улицу показаться в таком виде.

— Пропустите, пропустите ее!..

— Ай-ай-ай, какие настали времена! — ужасались кругом. — Ни за что ни про что на смерть пойдешь!

— А слыхали, — вмешалась в разговор еще одна, — к часовщику, что живет на улице Доброго короля, позавчера пришли святые отцы-монахи и тоже арестовали.

— За что же и его, матушка Оммэ?

— Шляпник Кноос доказал, что часовщик вел еретические беседы, ругал папу, осуждал продажу индульгенций и много еще чего говорил недозволенного.

— Ай-яй-яй, что теперь делается!..

— Лучше уж не ругал бы часовщик индульгенции, а накупил бы их себе на сотню лет вперед… — сказала жена кузнеца и подняла полные ведра.

— Вы не то говорите, — оборвала ее Беткин. — Индульгенции спасают от всех грехов, кроме ереси.

— Разве? А я и не знала! — удивилась жена кузнеца и добавила, уходя: — Святой отец прощает иной раз, говорят, и смертные грехи…

— Прощает, да не всегда. Поди-ка доберись до него!

— Кто с деньгами, тот доберется куда захочет! — бросила сердито следующая в очереди. — А вот ты попробуй без денег нынче прожить. Задушили всякими поборами, десятинами, скоро не одна из нас по миру пойдет с детьми! — Злым рывком она вскинула ведра и, ни на кого не глядя, побежала домой.

— Несчастная! — заметила Беткин. — Бьется как рыба на песке с оравой ребят, мал мала меньше.

— Значит, муженек плох, — презрительно усмехнулась дородная женщина. — Детей куча, а чем кормить, не запасено. Запасливых и Бог оберегает.

— Не скажите, не скажите, — заспорила Оммэ. — Арестованному подчас негде гроша взять: не то что деньги, а и весь дом до последнего гвоздика заберут в казну.

— Да ведь то арестованный!

— И доносчику, — не слушала Оммэ, — из его же имущества платят. Кноосу, я слышала, немалый барыш достанется после часовщика.

— Ах, он Иуда проклятый! — сплюнула Беткин. — И как это руки не отсыхают от таких барышей?

Патер Габриэль попробовал ввернуть:

— Какие там руки? У иных людей и совесть давно высохла. Антихристовы времена пришли, вот что!

При слове «антихрист» женщины сразу замолчали. Опасная беседа до добра не доведет. Да еще с незнакомым человеком.

Круглолицая девушка в голубой юбке, жадно слушавшая до тех пор старших, заглянула было в короб с товаром патера Габриэля, но Беткин мигнула ей и увела, бормоча:

— Кто его знает, что он за торговец? Может, подосланный какой! Скоро всюду станут нос совать: кто что ест, у кого кто гостит, сколько поклонов кто кладет на молитве. Сохрани и помилуй перед какой-нибудь статуей святого не перекреститься или в пост скоромного нечаянно попробовать, беда — сейчас в еретички попадешь. Антихристово племя и верно, чтоб им самим…

— Кто это — антихристово племя, дорогая Беткин?.. — услышал патер Габриэль новый голос. — Надеюсь, вы про еретиков, врагов нашей святой католической церкви, говорите? Не так ли?

Беткин чуть не выронила от неожиданности кувшин.

— Про них, конечно, про них, дорогая госпожа Труда, — стала торопливо уверять она. — Про кого еще?.. Что вас так давно не видно? Заходили бы побеседовать. Моя дочка печет превкусные пирожки с имбирной начинкой. Попробовали бы — сделали бы честь девочке. И их преподобию подали бы на завтрак.

— Спаси вас господь, дорогая Беткин. Некогда мне все: то в церковь, то бедным помочь по силам моим…

— Вы праведница, дорогая госпожа Труда, поистине праведница!.. Оно и понятно: чуть ли не всю жизнь состоите экономкой их преподобия… Прошу простить, должна навестить больную сестру. Передайте мои низкие поклоны его преподобию.

Улыбаясь и заискивающе кивая головой, Беткин перешла на противоположную сторону площади. В волнении она расплескивала воду и ступала без разбора прямо в весеннюю грязь.

«Сохрани ее, Господи, от такой „праведницы“, — подумал патер Габриэль. — Сегодня же, верно, пошлет дочку задобрить ханжу пирожками…»

Он встал и обратился к экономке:

— Простите, почтенная госпожа, я новый человек в городе, а вижу, как вас здесь уважают. Вот почти никого и не осталось в очереди. С доброй охотой все уступают вам место.

Экономка подозрительно оглядела его с головы до ног. Заметив на коленях его короб, она подошла ближе. Патер Габриэль услужливо показал товар.

— Сделайте почин, уважаемая госпожа, — протянул он ей вышитую шелками косынку. — Для первого знакомства со столь добродетельной особой я могу и подождать с уплатой.

Тонкие губы экономки растянулись в улыбку:

— Помилуйте, ваша милость, как можно? Вы меня совершенно не знаете!

— Я узнаю людей достойных с первого взгляда. Бродячему человеку волей-неволей приходится уметь распознавать своих ближних. Однако славный город Брюссель, а я в нем уже заметил перемены. Не те, не те богобоязненные времена, что были!..

— Вот-вот! — обрадовалась экономка и доверительно села рядом на желоб. — Всем добрым католикам в глаза бросается. Люди стали мнить о себе невесть что. Берутся обсуждать постановления короля и даже… самого папы. Бывало, каждый за счастье почитал принести духовному лицу посильный дар. А теперь, того и глади, городские власти потребуют и от духовенства платежей на мирские дела. Их преподобие священник прихода Святой Женевьевы, у которого я служу, приносит домой тревожные вести…

— Приход Святой Женевьевы?.. — воскликнул патер Габриэль. — Как же, слышал, слышал. Достойнейшее, говорят, духовное лицо. Вот поистине особая удача для нового в городе человека! Я ищу какое-нибудь общественное место, где можно было бы без лишних хлопот распродать остаток моего товара за один день. Мне указали как раз на какой-то кабачок в приходе Святой Женевьевы…

— Какой кабачок? — насторожилась экономка.

— Под названием «Три веселых челнока». Очень, знаете ли, подозрительное название… Боюсь, не попаду ли я там в слишком «веселое» общество, где меня обманут. Не скажете ли вы, что это за кабачок и кто его хозяин? Вам я верю с первого слова.

Экономка разом поджала губы и прошипела:

— Ах, не упоминайте этого грех-ховного места! Сам Господь сох-хранил вас от гнезда ех-хидны!

— Вы меня пугаете, уважаемая госпожа. Чего же я избежал там?

Несколько секунд в тощей шее экономки что-то будто клокотало. Узенькие серые глазки метали молнии. Патер Габриэль понял, что попал в самую цель. Отдышавшись и осенив себя крестным знамением, старуха начала:

— Я всегда замечала, что в этом кабачке творится что-то неладное. Словно мух на патоку, тянуло всех туда. Хозяйка еще молодая, с виду тоже ничего — и в церковь ходила, и на исповеди бывала, все как верная католичка делала… А на самом деле колдовала.

Патер Габриэль подсел ближе.

— Придет к ней девушка — в чем душа держится, как есть кожа да кости и с лица некрасива, пробудет у нее день-другой — розой расцветет. Была у нее одна служанка, так Розой и звали. Вышла от нее замуж за цирюльника, пышная, румяная, а перестала хозяйка над ней колдовать, словно и увяла. Вот на место этой самой Розы и сманила колдунья от меня девчонку Эмилию — ну просто заморыша, урода… И что же вы скажете? Не прошло двух недель, как Эмилия под пару Розе стала. А уж на язык бойка! У меня только шепотом говорила и все кашляла, так, можно сказать, иной раз даже кровью харкала… Попала к проклятой Франсуазе в лапы, ну, и расцвела: песни поет, смеется. Ну разве же это не колдовство?

Патер Габриэль опустил глаза и еле выговорил:

— Без колдовства такие перемены, конечно, не бывают.

— Вот-вот! Я и говорю. Своему сатанинскому делу, — продолжала экономка, — хозяйка научила другую служанку, Берту. Так у той совсем голова кругом пошла: такая сделалась дерзкая. Хохотала рта не закрывая и в праздник и в будень.

— Вот вы говорите, почтенная госпожа: «хохотала», — перебил патер Габриэль. — Разве она больше не хохочет?

Лицо экономки стало таинственным.

— Нет, больше не хохочет. Нашлись достойные люди, которые шепнули кому следует…

— Их арестовали? — Патер Габриэль чуть не выдал себя.

Экономка подняла брови и закатила глаза:

— Ах, ваша милость, не так-то легко бороться с сатаной! Он и его приспешники очень хитры. Я не все еще рассказала. Мало что хозяйка проклятых «Трех веселых челноков» была колдунья — она взяла еще на воспитание мальчишку, сущего бесенка, меченного от рождения разными глазами, прости господи, отродье каких-то еретиков, и записала на его имя все свое имущество. А вы знаете, дьявол помогает своим слугам всеми мирскими благами… Колдунья была богата и вдова, к тому же бездетная. Другая богобоязненная католичка все свое имение давно записала бы на приходскую церковь, чтобы добрые христиане молились о ниспослании душе вкладчицы всякого блаженства, а она…

— Где же они все теперь? — Патеру Габриэлю стало невыносимо притворяться.

— Не знаю. Уехали в другой город. Впрочем, есть слушок, что они все в руках святых отцов-инквизиторов.

Патер Габриэль воскликнул:

— Все? И хозяйка, и приемный сын, и все три служанки?

— Да нет же, ваша милость! Ведь третья, Роза, я говорила, вышла замуж за цирюльника, живет здесь, в Брюсселе, и, верно, радуется, что вырвалась из сетей дьявола. Впрочем, она тоже на подозрении…

Патер Габриэль понял, что вряд ли добьется чего-нибудь большего, и взглянул на башенные часы. Солнце слепило глаза. Стая голубей, точно вскинутые в синеву неба белые платочки, реяли вокруг циферблата.

— Ах, почтенная госпожа, — заторопился Габриэль, — за интересной беседой с вами я и не заметил, что могу опоздать во дворец его светлости принца Оранского! Слуги его светлости заказали мне кое-какой товар.

Экономка опять поджала губы:

— Не советую вам иметь дело с Оранским. Он хоть и большой вельможа, а не в почете у нашего милостивого короля.

— Почему же?

— Придете к его преподобию, поднесете ему что-нибудь в знак уважения, и его преподобие все вам объяснит как по писанному… Так это моя косынка?

— Пожалуйста, пожалуйста, рад услужить и вам и его преподобию. Обязательно навещу. Да хранит вас обоих Святая Дева!

Они расстались. Экономка засеменила бегом к водокачке, а патер Габриэль, стерев с лица пот, взвалил на плечо короб и пошел искать бывшую служанку Розу, жену цирюльника.

После долгих розысков он нашел ее на противоположном конце города, в чистой, уютной квартирке при цирюльне. Огромный выкрашенный в золотую краску таз и сверкающая на весеннем солнце бритва украшали всю улицу.

К нему вышла высокая темноволосая женщина с выражением испуга в красивых черных глазах. Когда она узнала, зачем он пришел, и увидела в руках у него письмо для хозяйки «Трех веселых челноков», она залилась слезами и побежала за мужем, молодым статным фламандцем. Оба наперебой стали расспрашивать о Микэле, а потом рассказали печальную историю обитателей кабачка.

Оказалось, со времени усыновления Иоганна Франсуаза почувствовала, что приходский священник и его экономка следят за каждым ее шагом и наговаривают на нее всякие небылицы. Тогда она решила оставить насиженное место и перебраться в какой-нибудь другой город. Франсуазе хотелось в тишине и покое вырастить посланного ей судьбой сына.

— Вот она и списалась с гарлемским музыкантом Якобом Бруммелем, — рассказывал цирюльник. — Он, пока был в Брюсселе, привязался к ее мальчугану и даже хотел учить его пению. Якоб Бруммель уговорил Франсуазу переехать в его тихий Гарлем. Ну, она подумала, подумала и начала сборы. Распродала лишние вещи, дом, все строения, скотину, оставила только две пары лошадей, и отправилась в путь с Иоганном и двумя служанками. Мы их и провожали до самого Лувена…

— Там, — всхлипнула Роза, — на постоялом дворе я в последний раз обняла хозяйку. Она поцеловала меня и сказала: «Ну, Роза, красавица… простите, ваша милость, это она меня так по доброте сердца называла… я непременно приеду крестить твоего первенца». И вот… не пришлось… А я-то…

Она не договорила. Из черных, как терн, глаз ее снова хлынули слезы.

— Ну вот!.. Ну вот! — развел руками цирюльник. — Всегда так — только вспомнит свою хозяйку.

— Ах, Роберт, — плакала уже громко Роза, — ты не знал ее так, как я! Это была настоящая святая, ваша милость!

Последнюю бездомную кошку готова была пригреть. Служанок жалела, что родная мать. Меня вот выдала замуж за хорошего человека и по любви. Сделала приданое, будто дочери. А уж в Иоганне своем души не чаяла. Весь квартал плакал, когда она уезжала. — Роза опомнилась и потерла передником глаза. — Что же это мы стоим чуть ли не на пороге?.. Рассказывай, Роберт, а я мигом накрою на стол.

Проворная, как бывало, она захлопотала по хозяйству, и стук посуды смешался с ее громкими вздохами.

Цирюльник усадил гостя в почетное кресло возле окна и продолжал:

— Уехали они, а мы вот с нею вернулись домой и стали ждать вестей, как они добрались до Гарлема. Прошло немалое время, вдруг к нам стучится однажды незнакомый человек и приносит письмо. Вот оно здесь, ваша милость, прочтите сами.

Он вынул запрятанный на дно сундука клочок бумаги, где детским почерком было написано:

«Нас всех схватили в Роттердаме, повели в тюрьму, спрашивали деньги — отняли, били очень. Спрашивали про колдовство, про дьявола, мучили. Потом выгнали меня за городскую заставу. Матушку, Берту, Эмилию увели. Я дошел до Гарлема. Где матушка, не знаю…»

Внизу была приписка рукой взрослого:

«Мальчик рассказал страшные вести. Он долго болел. Я старался узнать, что сталось с доброй Франсуазой и ее двумя служанками. Нигде ничего не знают. На постоялом дворе в Роттердаме люди молчат — боятся рот раскрыть. Не слышно ли чего у вас? Иоганн поправился и остался у меня. Все плачет. Пойдите к его светлости принцу Вильгельму — попросите его помочь. Если надо, я приеду сам. Якоб Бруммель». Патер Габриэль отложил письмо и взглянул на цирюльника:

— Что же вам удалось узнать?

— Ничего, ваша милость, как в воду канули все три женщины. Принца Оранского в ту пору не было в Брюсселе. Якоб Бруммель приезжал — туда-сюда, тоже ничего. А потом прошел слух, что матушку Франсуазу обвинили в служении дьяволу и что ее уже нет давно в живых… и обеих служанок.

Роза, вносившая шипящую на сковородке яичницу, не выдержала и громко разрыдалась.

Патер Габриэль отодвинулся от стола. Кусок не лез ему в горло.

 

Запретная книга

Генрих с Карлосом стали часто бывать у садовника. С каждым разом их встречали там все приветливее.

Генриха заинтересовала работа смуглолицего Родриго — майоликовая посуда, раскрашенная тончайшим замысловатым рисунком. В Валенсии, где Родриго вырос, его научили гончарному искусству по заветам старых мавританских мастеров. Генриху нравилось любовное отношение юноши к своему труду. С пылкой страстью настоящего художника Родриго садился за гончарный станок и разрисовывал посуду прозрачными красками. Генрих старался угадать, что хотел тот вложить в свой рисунок, и это ему часто удавалось. Все очертания растений и цветов, заботливо выращенных садовником-дядей, юноша наносил на золотистую, словно металлическую, глину.

Карлос относился к Родриго свысока, никогда не забывая разницы между положением инфанта и почти нищего горшечника. Его притягивала в башню дочь садовника. Девушка не сознавала своей красоты, и это делало ее совсем не похожей на кокетливых, самонадеянных испанок… Когда Карлос узнал, что ее имя Изабелла, так же, как называли в Испании его мачеху, Елизавету Валуа, он вспыхнул и сказал неожиданно печально:

— Так звали и мою невесту, но ее у меня отняли…

С того раза Изабелла перестала избегать его. Напротив, она старалась чем-нибудь утешить: то принесет ему самых свежих цветов, то предложит выпить вкусного прохладного напитка, то споет одну из своих песен. И инфант слушал ее, любовался ее большими кроткими глазами и точно успокаивался. А голос девушки проникал ему в душу.

Возьми, дитя, апельсин, Золотой возьми апельсин. Только ножом не касайся, Нет, не касайся ножом… В нем материнское сердце Соком гранатным прольется, Соком кровавым прольется Тот золотой апельсин…

Генрих радовался знакомству с семьей садовника. Ему казалось, что общение с простыми, честными людьми может хорошо повлиять на необузданную натуру Карлоса. В последнее время ему бывало трудно справляться с болезненными вспышками инфанта. Карлос метался, проклиная судьбу, тосковал по мачехе, мечтал о мести отцу, о своем будущем торжестве.

— Я молод, — говорил он возбужденно, — но мне уже надоела жизнь… Изо дня в день терпеть и ждать…

— Чего?

— Ждать, когда трон освободится. Когда я смогу наконец стать тем, кем рожден быть.

Генрих возмутился:

— Мечтая о власти, ты не должен забывать, что тебе придется быть королем не только в одной Испании с ее американскими и другими владениями, но и в просвещеннейшей стране Европы.

— Ах, ты вечно толкуешь о своих Нидерландах!

— Да. Нидерландцы — просвещенный народ. Они могут управляться только такими же просвещенными людьми.

Карлос оживился:

— Ну что ж, я готов. Я так много слышу от тебя о твоей стране, что, право, иногда ловлю себя на мыслях о ней. Мой дед, император, говорят, ценил и любил Нидерланды. Я готов последовать его примеру. Ведь я тоже Карлос…

Он помолчал, а потом добавил с прежней тоской:

— Если бы я был постарше, отец послал бы меня туда сейчас, как наследного принца. И я был бы уже правителем твоей родины. Своими советниками я сделал бы твоего любимого Оранского, Эгмонта, Горна и, конечно, тебя…

Генрих порывисто обнял его:

— Ты был бы разумным, справедливым правителем доброго, веселого, трудолюбивого народа! И народ этот заплатил бы тебе горячей любовью. Все твои теперешние печали покинули бы тебя, и ты был бы счастлив!

— Как счастлив, например, сейчас мой отец! — расхохотался инфант.

Генрих уставал от таких бесконечных вспышек. Он тосковал по здоровой дружбе, тосковал по родине. Такую же тоску он замечал иногда в черных глазах Родриго. И это сближало его с юношей.

А с родины давно не было никаких вестей. Что делает дядя? Как Микэль, мама Катерина? Опустел ли без него старый гронингенский замок? Но главное — что в Нидерландах? Довольны ли Провинции правлением Маргариты Пармской и кардинала Гранвеллы? Генрих снова как в тюрьме. Только эта тюрьма отгорожена не стенами дворца герцогов Брабантских, как в Брюсселе, а бурным морем.

Но он сразу же устыдился своего малодушия. Ведь и он готовится здесь к служению просвещенной родине…

В этот день они с Карлосом, как и в первый раз, пошли к башне садовника на закате. Цветники пылали под лучами уходящего солнца. Розовели аллеи олеандров, сменяясь потемневшими уже зарослями граната и барбариса. Черные контуры кипарисов оттеняли знакомые дорожки и поднимались ввысь завороженными неподвижными конусами… Мелькнули очертания стены с фигурами медведей и маленькая калитка, ведущая на проезжую дорогу, под аркой, увитой розами. До них долетел взволнованный разговор, чей-то незнакомый голос. В просвете ветвей, на лужайке возле башни, они увидели навьюченного осла. Животное тянулось к охапке травы в руках Изабеллы. Рядом человек в дорожном плаще, сняв шляпу, что-то объяснял старому садовнику и Родриго.

— Да сохранит вас Святая Мадонна, сеньор арьерос, — отвечал ему старик, — я не привык отказывать в гостеприимстве и считаю это грехом. Но нам строго-настрого запрещено давать приют в саду Сан-Ильдефонсо. Их милость сеньор ректор…

Выходя из-за кустов, инфант крикнул:

— Пустяки! Ректор и не узнает, а мы не выдадим.

Старик оглянулся и начал усиленно кланяться:

— Да будет благословение господне на вашем высочестве! Вы заступник бедняков…

— А кто же станет помогать бедным, если не принцы? — вскинул голову инфант.

Арьерос низко склонился перед Карлосом, потом внимательно посмотрел на Генриха.

Садовник подошел к инфанту и прошептал:

— Пусть ваше высочество не сомневается, этот человек — христианин. Соблаговолите заметить: ни у мавров, ни у евреев не бывает таких светлых волос и голубых глаз.

Инфант расхохотался:

— Зато как черны твои глаза, старик! А белая борода настоящего патриарха еще более подчеркивает это.

Садовник метнул быстрый взгляд на Родриго. Тот взял осла под уздцы и отвел к стене, где стояли бочка с водой и гончарный станок с глиной. Осел нетерпеливо затряс ушами, на вспотевшей шее зазвенели бубенчики, и мягкие серебристо-серые губы жадно прильнули к воде.

— Ave Maria, — громко произнес погонщик, пропуская перед собой инфанта с Генрихом и переступая через порог башни.

Когда знатные гости сели, он тоже опустился на подставленный ему табурет. Изабелла подала олью. Он поблагодарил, перекрестился и принялся за еду.

Генрих спросил:

— Судя по вашему выговору, вы не испанец?

— Нет. — Арьерос слегка помедлил. — Я из Нидерландов.

— Из южных Провинций? — вспыхнув от неожиданности, пробовал догадаться Генрих.

— Да… из южных.

— Генрих сам из Нидерландов, — вмешался инфант. — Он очень хвалит эту страну. А испанцы почему-то считают ее страной неотесанных мужиков.

Арьерос нехотя пожал плечами:

— Испанцы, думаю, плохо знают Провинции. Или забывают, сколько они получают оттуда всякого товара: сукно, полотно, бархат, обои, кружева, ковры, мебель, краски, рыбу… Всего и не перечесть. «Неотесанным мужикам», пожалуй, не хватило бы смекалки стать первыми кораблестроителями, лучшими промышленниками и богатейшими торговцами… Вот только налоги губят страну.

Генрих подсел к нему ближе:

— Я слышал, в Нидерландах все больше и больше распространяется учение Кальвина?

— Говорят. Кое-кто даже уезжает за границу из страха перед наказанием. А страна от этого разоряется… Ведь прежде о кострах и пытках только слышали, а теперь… — Кончив есть, погонщик задумчиво перебирал ремни дорожной сумки. — А впрочем, я ничего толком не знаю… В Нидерландах не научились еще держать язык за зубами. А я — бродячая душа, мне приходится немало слышать лишнего… Люди новой веры говорят, будто их вера истинная — по заветам Христа. Говорят, что Евангелие следует читать на родном языке, чтобы понимать его. Говорят, что священники такие же, как все, люди, да и самого папу не выше других ставят. Они считают большим грехом и корыстолюбием продажу индульгенций… Мало ли, что еще говорят, — всего не упомнишь, когда больше чем на два-три дня нигде не останавливаешься.

Глаза Генриха горели.

Арьерос поднялся:

— Пойду отдохну возле своего Серого, простите. Завтра мне надо рано тащиться в горы — купцы ждут товара. Я перевожу его из одного края в другой, нелегкая работа. Спокойной ночи, благородные кабальеро. Спокойной ночи, сеньорита.

Он вежливо поклонился и вышел. Генрих выбежал за ним и заговорил на родном языке:

— Вам не хотелось говорить о страданиях родины при чужих людях, я понимаю. Но мне необходимо знать правду. Я уехал из Нидерландов в тревожное время. Мое имя ван Гааль.

Погонщик посмотрел на него улыбаясь.

— Я знаю о вас больше, чем вы думаете. — Он оглянулся на дверь башни. — Приходите сюда сегодня ночью, если хотите знать правду. А пока возьмите эту книгу, но никому ее не показывайте.

Он сунул Генриху вынутую из-за пазухи книгу, кивнул головой и пошел под навес к ослу, мирно жевавшему траву.

Краска волнения залила щеки Генриха. Он торопливо осмотрел книгу. Под простым кожаным переплетом небольшого формата было напечатано Евангелие на голландском языке. Генрих разом вспомнил далекий Брюссель, площадь перед ратушей и большой лист бумаги, прибитый к дверям:

«Воспрещается печатать, писать, иметь, хранить, передавать… сочинения Мартина Лютера, Ульриха Цвингли, Иоганна Кальвина…».

— «Эдикт 1550 года»! — прошептал он и, быстро спрятав книгу под камзол, вернулся в башню.

В этот вечер инфант рано лег спать.

— Ступай и ты, Генрих, — сказал он капризно. — Я тебя мучаю своим дурацким характером. Иногда я сам себя не понимаю… Ну зачем я таскаюсь к этой красивой девчонке? Что у меня, принца королевской крови, общего с дочерью садовника? Неужели только ее имя? Изабелла!.. Изабелла — «Оливковая ветвь»… А для меня эта ветка мира полна жгучих шипов.

Он махнул рукой и задернул полог кровати с королевским гербом — золотыми башнями Кастилии и львом Леона.

Генрих обрадовался возможности побыть наконец одному. Он был полон мыслями о родине, взволнован неожиданной встречей с таинственным арьеросом, передавшим ему запрещенную книгу. Притворив раму высокого готического окна, чтобы томящий аромат магнолий не побеспокоил сна инфанта, и проверив, на месте ли дежурный мальчик-паж, он побежал к себе, в верхний этаж коллегии.

Его маленькая голая комната, скудно обставленная самой необходимой мебелью, была единственным углом, где он чувствовал себя более или менее свободным. Слуга уже зажег канделябр, и пламя свечи, как оранжевая бабочка, трепетало на столе у открытого окна. Генрих запер дверь на ключ и вытащил из-под камзола книгу.

«Да будет благословен тот, — прочел Генрих рукописную латинскую надпись на первой странице, — кто, взглянув на эти строки, сам увидит, есть ли в них хоть капля неправды и ереси, за которую нас жгут, гноят в тюрьмах и разоряют. Патер Габриэль, швейцарец».

Генрих с жадностью принялся за чтение. Он перелистывал страницу за страницей, торопясь до ночи все просмотреть.

Где же здесь ересь?.. Где преступление против христианской церкви?

Он схватил лист бумаги и приготовился писать. Кому? Дяде? Микэлю? Оранскому? Да, да, каждому из них все, что накопилось за последние годы в мыслях, в памяти. Этот неведомый ему «патер Габриэль», переходящий со своим Серым из местности в местность, вернется, конечно, в Нидерланды и передаст письма по назначению. Какое счастье, что судьба послала такого человека! Кому придет в голову, что в дорожном мешке простого погонщика лежат письма Генриха?.. Он написал дяде, написал Микэлю — вылил в ласковых словах всю тоску по ним, по свободе, по любимой родине. Расспрашивал о друзьях, беспокоился об их здоровье, жизни. Он старался уверить, что сам легко переносит разлуку, надеется на свои успехи в будущем и на возможное возвращение.

Над письмом к Оранскому Генрих задумался. Ему хотелось написать разумное, деловое письмо, без лишних слов, но полное уважения и любви. И он написал, что принц Оранский всегда казался ему человеком, который стоит выше многих людей, наделенных властью. Генрих просил верить ему, что он готов отдать все силы и даже жизнь на благо родины. Он спрашивал, не мог бы он быть полезным уже и теперь, пока ему не удалось еще вернуться на родину. Приехать в Нидерланды было его мечтой. Он рассчитывает приехать не один, а дождаться отъезда из Испании лица, могущего иметь громадное значение для хода дел в Провинциях. Генрих осторожно намекал, что это лицо — не кто иной, как будущий монарх, дон Карлос.

Кончив писать, Генрих спрятал запрещенную книгу и письма под камзол, загасил свечу и, крадучись, спустился по карнизу окна на ближнее дерево. Оттуда он спрыгнул прямо на цветущую клумбу и, прячась в тени кустов, побежал в башню.

 

Мавританская беседка

Старый садовник был рад, что утром не застал уже погонщика под навесом. Арьерос ушел еще до восхода солнца, оставив на гончарном станке несколько монет в благодарность за приют.

— Хорошо, что он не задержался, — говорил старик племяннику. — Добр, добр его высочество принц дон Карлос, а все-таки… христианин.

— Что касается инфанта, не знаю, — возразил Родриго, — но ван Гааль, по-моему, и под пыткой не выдаст друзей.

— Выдаст, не выдаст, а все же мы и ему не открыли своей тайны. Ведь тебя он зовет «Родриго», как и все гяуры, а не святым именем Рустам. Гюлизар они оба считают Изабеллой, а моего имени и вовсе не знают. Будь проклята отныне и до века моя шакалья кличка «Педро», и да будет благословенно в садах Аллаха светлое мослемское имя Мустафа!

Гюлизар испуганно оглянулась на дверь. Отец редко осмеливался говорить громко о вере их предков. Она проверила щеколду входа и плотнее задернула занавеску окна. Наступил час молитвы. С осторожностью вора старый Мустафа вынул из-под половицы мусульманские четки со священным узлом на конце, высокую чалму и ковер. Тайная вера приказывала ему пять раз в день совершать священный намаз — молитву. Пять раз в день он и его семья рисковали быть накрытыми страшной испанской инквизицией.

— Велик Аллах, — прошептал старик, — но тяжела жизнь, дети, ох, как тяжела! Нам, маврам, на земле Испании хуже, чем пасынкам у злой мачехи.

Он благоговейно поцеловал чалму, потом надел ее, опустился на ковер и начал молиться. Рустам и Гюлизар стали рядом на колени. Сквозь занавеску просвечивало утреннее солнце и освещало печальное лицо девушки. Рустам заметил на ее ресницах слезы. Оба они, видно, думали, об одном и том же: неужели всю жизнь придется лгать и таиться?..

После молитвы они тщательно уложили на место половицы и сели за еду. Старик, как обычно, молчал, но потом вдруг заговорил с болью и тоскою:

— Когда этим ныне проклятым полуостровом владели мавры, он цвел, как истинный рай на земле. Где она, утраченная нами слава?.. Знаете ли вы, дети, живущие под сенью Сан-Ильдефонсо теперь, что семьдесят хранилищ книг были гордостью нашей родины! Каждый мог прийти туда и черпать мудрость и знания. От наших предков Испании достались многие науки: наука лечить людей и животных, наука о небесных светилах, наука о растениях, счет, музыка и сладчайший дар, ниспосланный людям, — умение слагать стихи. Руки мавров строили прекрасные дворцы — украшение городов и поныне. Мавры провели каналы и трубы, оживляющие бесплодные пески и каменистые равнины. Мавры научили испанцев выращивать полновесное зерно и сочные плоды. Виноградники и стада мавров славились на весь мир. Посуда и шелковые ткани ценились наравне с золотом… А что получили мы взамен? Разорение, надругательство, смерть…

Он опустил голову. Длинная борода серебристым потоком покрыла его грудь.

Гюлизар обняла старика и прижалась щекой к его темной, сухой руке.

— Нет, — вздохнул Мустафа, — мавры не так обращались с испанцами, когда были хозяевами «Садов пророка» — Андалузии. Мы позволяли людям жить и радоваться жизни. Преследовали лишь убийц и грабителей. А ныне? Мавр и еврей — хуже разбойника для испанцев. Мавр и еврей — хуже змеи для христианина. Их топчут в грязь, на них плюют, ими брезгают, как зараженными проказой. Насильно заставляют верить в то, что противно их сердцам. Если бы хватило рук у палачей, испанцы стерли бы с лица земли всех до единого мослемов и иудеев…

— А теперь, — сверкнул глазами Рустам, — они принялись и за нидерландцев, за своих же христиан. Слышали, что рассказывал арьерос?

Гюлизар насторожилась:

— Кто-то идет!

— Это инфант и Генрих, — отдернул занавеску Рустам. — Что-то рано сегодня.

— Да хранит Аллах их обоих, если они поистине таковы, какими кажутся! — проговорил Мустафа и пошел навстречу гостям.

— Доброе утро! — сказал инфант входя. — А где вчерашний арьерос?

— Да сохранит вас Мадонна, ваше высочество, и вас, сеньор кабальеро! Арьерос ушел еще до восхода…

— Досадно! — капризно бросил Карлос. — Я хотел расспросить его побольше о Нидерландах.

Инфант лукавил. Ночью у него была бессонница, и он посылал пажа за Генрихом. Но паж доложил, что дверь в комнату сеньора ван Гааля оказалась запертой изнутри и на его стук никто не ответил. Утром Карлос сразу же заметил, что с Генрихом что-то случилось. Тот был необычно бледен, молчалив, а в ясных глазах инфант прочел затаенную боль и тревогу. Карлос стал расспрашивать, но не добился объяснения. Тогда он начал следить за Генрихом. А когда увидел под окном его комнаты смятую клумбу, он понял, что Генрих ночью куда-то уходил. Но куда?.. Конечно, в башню садовника, на свидание к Изабелле. Любовь к наукам и мечты о родине ничуть, видимо, не мешают Генриху влюбляться. Какой, однако, хитрец! Выслушивает ежедневные излияния, а про себя молчит, святоша! Его постигла явная неудача, вот отчего он так грустен. Изабелла, конечно, предпочитает наследника трона бедному дворянину. И наследник трона сегодня же добьется ее признания. Разговором с арьеросом Карлос воспользовался, только чтобы иметь повод поскорее пойти в башню. Бессонная ночь, к счастью, освобождала его от ненавистных уроков.

Рустам тоже сразу же заметил в Генрихе перемену. Что могло случиться с ним за эти короткие часы ночи?..

Мавр позвал Генриха под навес, чтобы показать начатое еще вчера блюдо с лепными виноградными листьями.

Вынув блюдо из покрывавших его влажных тряпок, Рустам осторожно обвел тонкими, длинными пальцами резные края. Лицо его утратило обычную суровость и сразу напомнило лицо сестры. В глазах засветилось ее задумчивое, немного печальное выражение.

— Это будет лучшая твоя работа, Родриго, — сказал Генрих. — Листья как живые, каждая жилка точно просвечивает на солнце.

— Да… Блюдо может удаться, когда я его раскрашу. — Он помолчал, внимательно глядя на Генриха: — Ваша милость узнали от арьероса что-нибудь нехорошее о своей родине?

— Откуда ты знаешь? — вскинул голову Генрих.

— Мне так думается.

— Ты видел меня ночью?

— Нет. А разве ваша милость приходили сюда ночью?

Генриху вдруг страстно захотелось поделиться с этим простым, серьезным юношей самыми задушевными своими мыслями и чувствами.

— Я был сегодня ночью здесь и разговаривал с арьеросом.

— Значит, я все-таки догадался. Почему ж ваша милость не разбудили меня? Я бы вынес скамью, а если надо, и посторожил, чтобы вашей милости не помешали.

— Родриго, не говори мне «ваша милость»! Я хочу, чтобы ты был мне другом.

Рустам доверчиво улыбнулся. Генрих взял его руку и крепко пожал. Они сели на ворох сена, и Генрих начал торопливо рассказывать о своем одиночестве последних лет, о жгучей тоске по родине, о страхе за нее. Рассказал и о таинственном арьеросе, давшем ему книгу, за которую инквизиция казнит людей мучительной смертью. Рустам слушал его с горящими глазами. Ему были понятны и близки слова Генриха. Ведь и их с дядей и Гюлизар тоже могли каждый день схватить и казнить за Коран — мослемскую священную книгу, спрятанную под половицей вместе с чалмой и четками.

Генрих повторил Рустаму многое из сообщенного патером Габриэлем. Показал переданное ночью письмо дяди с припиской от Микэля. Оба старика писали о серьезной болезни «мамы Катерины». А когда передавал рассказ арьероса о гибели Франсуазы и ее двух служанок, пальцы Рустама сжались в кулак, а из груди гневно вырвалось:

— Вот так же они охотятся и за маврами!

— У Франсуазы, — с тоской говорил Генрих, — был приемный сын, мальчик-сирота. Родителей его убили наемные королевские солдаты. Что с ним сталось теперь? Ему уже лет тринадцать. Я хорошо помню его недоверчивый взгляд. Совсем один, чуть живой и голодный, он добрался до Брюсселя, чтобы передать королю прошение своих земляков… Вот тогда-то его и подобрала несчастная Франсуаза.

Генрих опустил голову и замолчал. Молчал и Рустам. Ему хотелось тоже открыться новому другу — сказать, что судьбы их народов во многом схожи. Но он не решился прервать горькие мысли Генриха.

— Пора!.. — прошептал Генрих. — Надо возвращаться в коллегию. Дон Гарсиа, наставник инфанта, будет недоволен нашей долгой отлучкой.

Оба поднялись и вернулись в башню. Еще у порога они услышали пение Гюлизар. Мустафа сосредоточенно связывал у окна букеты для церкви Сан-Ильдефонсо. А Гюлизар, перебирая струны рабеля, пела. Инфант слушал ее. снисходительно улыбаясь.

Если б тысячу жизней имела, Я бы все отдала за любовь! Но одною, одной лишь владею, И тысячу раз отдам ее вновь…

Рустам нахмурился. Ему не понравилось выражение лица инфанта. Как смеет он смотреть так на их Гюлизар, на их соловья Гюлизар!

— Глупая песня, — сказал он резко и положил руку на струны рабеля.

Струны задрожали и оборвались жалобным аккордом. Девушка подняла на брата удивленный взгляд. Неужели Рустам не понимает, что сын короля страдает? У него отняли невесту, отняли любовь… Не иметь любви и здоровья, как у него, значит быть беднее нищего. Почему Рустам не хочет, чтобы она утешила инфанта нежными песнями? Песни — радость жизни. Они залечивают раны сердца. Рустам сам говорил это не раз, слушая ее пение.

А инфант торжествовал: ну можно ли теперь сомневаться, что эта девчонка влюблена в него по уши?

— Какая скука! — произнес лениво инфант и потянулся за шляпой, брошенной на стол. — Проводи меня, Изабелла. Я предпочитаю твое общество всем Оливаресам и Гарсиа, вместе взятым… Прощай, старик!

Мустафа почтительно поклонился. Гюлизар послушно повесила на стену рабель, накинула на плечи косынку и, захватив охапку цветов, вышла вместе с инфантом. Генрих и Рустам последовали за ними.

Карлос увлек Гюлизар далеко вперед — пусть «святоша» помучается ревностью. Чего стоят стройная фигура нидерландца, его серые глаза и густые темные кудри в сравнении с правом на корону Испании? И он начал:

— Когда я буду королем, моя Изабелла, я сделаю тебя придворной дамой, и ты затмишь красотой всех!

— Вы слишком добры, ваше высочество, — смутилась девушка. — Я ведь не сумею там сказать ни слова.

— Тебе не надо будет говорить, — смеялся инфант. — Ты станешь только петь.

Шагая рядом с Генрихом, Рустам не выдержал и рассказал наконец другу про тайну своей семьи. Генрих поклялся, что никому никогда не откроет ее.

Инфант и Гюлизар в это время подходили к мавританской беседке, выстроенной на вершине искусственного холма. Ослепительно сверкали белые мраморные колонны, соединенные воздушными подковообразными арками. Легким венком они окружали холм и словно взбегали на него в радостной игре света и тени. Широкие каменные ступени вели в грот. Из темнеющей глубины его доносился плеск фонтана.

— Я хочу пить, — хрипло сказал Карлос и, свернув резко в сторону, начал подниматься.

Гюлизар остановилась как завороженная. Перед нею было чудо человеческих рук. Тонкие колонны были напоены сейчас солнцем, точно горячей розовой влагой. А сверху, из мрака таинственного входа в грот, струясь и переливаясь, сбегала прозрачная вода…

Гюлизар не заметила, как Карлос неожиданно поскользнулся и упал. Гюлизар подбежала к нему, но в испуге отшатнулась. По смертельно побледневшему лицу принца текла темно-красная струйка крови.

— Ваше высочество!.. — заметалась Гюлизар и с криком о помощи побежала назад. Она не заметила, как с плеч ее сползла косынка.

Генрих еще издали увидел испуганную девушку. Он бросился к ней.

— Что случилось? — спросил в тревоге Генрих.

Девушка припала к груди Рустама, плача и бормоча:

— Его высочество… там… на лестнице… в крови…

Генрих понял, что произошло несчастье, и торопливо крикнул:

— Ступайте оба домой!.. Вам не следует быть замешанными в дела инфанта. Я справлюсь один.

Он нашел Карлоса без сознания. Приподняв его и прислонив к балюстраде, он кинулся в коллегию. Дон Гарсиа приказал слугам перенести бесчувственное тело инфанта в спальню. Доктор Оливарес определил опасное повреждение черепа.

Лекции прервались. Студентов перевели в противоположное крыло здания и приказали никуда не выходить. Хуану Австрийскому и Александру Фарнезе запретили посещение больного. Вся коллегия была на ногах. Гонец помчался в Вальядолид, где находилась королевская семья.

Дон Гарсиа допрашивал Генриха в его комнате:

— Сеньор ван Гааль, вы должны знать, что случилось с инфантом. Вы друг и доверенный его. Но, вместо того чтобы удерживать его от неосторожных выходок, вы, очевидно, потворствуете им. Мальчишка, который поступает так…

— Я не мальчишка! — вспыхнул Генрих. — И, если бы дон Гарсиа де Толедо пожелал сразиться, я бы показал, что неплохо владею шпагой!

— Ах, вот как! — закричал наставник. — Быть может, молодая особа тоже нуждалась в вашей шпаге? Не отпирайтесь, кабальеро. Или вы посмеете отрицать, что в моих руках женская косынка?

Генрих опустил глаза.

— Ну, — настаивал дон Гарсиа, — я надеюсь, что вы, «правдивый из правдивых», соблаговолите все же открыть истину. Чья это косынка? Не старайтесь увильнуть — в Испании умеют допрашивать. Это любовная история?

Генрих решил солгать, чтобы выгородить Гюлизар:

— Да. Я полюбил девушку.

— А инфант?

— Его высочество хотел прийти в сад раньше меня, чтобы помешать свиданию… и оступился…

— Соблаговолите отдать вашу шпагу, сеньор, — произнес холодно дон Гарсиа. — Вы арестованы до приезда его величества.

Он взял у Генриха шпагу и быстро вышел, заперев дверь, комнаты на ключ.

Генрих был в отчаянии. Такой нелепый трагический случай! Косынка Гюлизар — живая улика. Как только приедет король, начнется форменный допрос всей коллегии. В Испании люди сознаются даже в том, в чем они неповинны. Грубые, беспощадные руки схватят Гюлизар, схватят Мустафу, Рустама, перероют всю башню, найдут роковую чалму, четки, Коран… И уже не любовной историей заинтересуются судьи, а тайным исповеданием мусульманства. Гюлизар обвинят в умышленном покушении на жизнь инфанта. Раздуют дело до государственного преступления. Вмешается инквизиция. Семью садовника осудят…

Забыв все, кроме желания спасти друзей. Генрих, как прошлой ночью, спустился вниз и со всех ног побежал к башне. Он старался не думать, что сад залит солнечным светом, что из окон коллегии его можно увидеть. Он бежал, задыхаясь, сдерживая биение сердца.

— Немедленно бегите из Алькалы, — крикнул Генрих с порога. — В коллегии скоро будет известно, что мы с инфантом бывали здесь. Вас ждут допрос и обыск.

Жизнь инфанта целый месяц была в опасности. Но наконец принц Астурийский перестал бредить. Опухоль, закрывавшая долгое время глаза, спала, и рожистое воспаление пошло на убыль.

Генриха не допрашивали и по приезде короля вернули шпагу. Он бродил во время болезни инфанта по саду, заходил и в башню садовника. Видел брошенные в спешке бегства вещи: рабель, под звуки которого пела Гюлизар, увядшие букеты старого Мустафы, засыхающую глину на гончарном станке Рустама. Неоконченное блюдо в венке из виноградных листьев Генрих взял на память о людях, к которым успел привязаться и среди которых нашел настоящего друга. И вот дружба оборвалась на полуслове, как недочитанная книга… Осмотрев пол, Генрих нашел и тайник. Под торопливо сдвинутой половицей было пусто. Мустафа унес в неведомый путь святыню своего народа.

Часами сидел Генрих под навесом, где разговаривал ночью с арьеросом, где открыл Рустаму сердце. Тихо, пустынно и мертво стало под стеной с фигурами лепных медведей. Только по-прежнему в кустах мавританских роз гудели пчелы, по-прежнему солнце лилось горячим потоком на листья, траву, цветы… Но из открытой двери башни уже не доносился задушевный голос:

Если б тысячу жизней имела, Я бы все отдала за любовь! Но одною, одной лишь владею…

Генрих до боли чувствовал глубину своего одиночества.

 

А на Родине…

Вместе с Катериной умер, казалось, и гронингенский замок. Рудольф ван Гааль решил начать жизнь сызнова, посвятить остаток ее родине. Что, кроме нее, осталось у него действительно? Имущество? Честь рода? Привязанность сердца? Ничего. Он нищ и слаб, чтобы нести высоко над головой воинственный герб предков. А родина тут, рядом. Она страдает, она гибнет, и каждый честный человек должен отдать для ее спасения все, что еще имеет. А у старого воина хоть и один, но зоркий глаз, у него уши, которые слышат, у него руки, которые могут на что-нибудь пригодиться. Ведь сумели эти руки четыре года назад собрать для принца Вильгельма целый арсенал оружия.

Получив от Оранского ласковый ответ с приглашением переехать к нему и помочь в общем весьма важном деле, ван Гааль недолго колебался. Он собрался в Бреду, куда принц недавно перевез новую жену, Анну Саксонскую, и девятилетнего сына — Филиппа Бюрен. Его задерживал только Микэль, потерявший, казалось, со смертью жены голову. Старому слуге не так-то легко было оставить маленький холм на кладбище ближнего монастыря, где лежала теперь его подруга жизни. И ван Гаалю пришлось применить давно забытую власть господина, чтобы уговорить старика.

— Здесь каждый шаг будет напоминать тебе Катерину и терзать твое сердце. Мы вернемся еще сюда, когда над родиной снова засияет солнце… Патер Иероним клятвенно обещает до конца жизни ходить за могилой.

Ни один из них не догадывался, каких душевных мук стоило патеру Иерониму давать клятву ухаживать за могилой «еретички» и молиться за упокоение ее души. Новое тяжкое ослушание велениям католической церкви еще больше согнуло в те дни его плечи.

Ван Гааль был поражен переменой, происшедшей в Оранском. Принцу едва минуло тридцать лет, а исхудалое лицо уже бороздили морщины. Микэль узнал от знакомого еще по Брюсселю слуги, что принц страдает бессонницей.

— Его светлости есть о чем думать, — подтвердил старый воин. — Вместе с другими нидерландскими вельможами он надеялся, что желанный отъезд Гранвеллы улучшит положение в стране. Но случилось иначе. Зло, исходившее как будто лишь от этого человека, превратилось в многоголовую гидру, по меткому выражению его светлости, и еще свирепее терзает Провинции. Да и в семье принца не все благополучно…

Он не стал продолжать — личные дела Оранского не должны быть темой для пустых пересудов. А сам невольно думал, что брак с саксонской принцессой не принес пока ожидаемых выгод, но породил уже много тяжелого в доме Оранского. Некрасивая, взбалмошная женщина ненавидела всех и всё, к чему ее муж относился с любовью и вниманием. Она успела добиться того, что маленький пасынок попросил передать его на попечение тетки со стороны матери — настоятельницы одного из женских монастырей. Анна Саксонская возненавидела и ван Гааля. Не решаясь прогнать былого соратника императора, так позорно бежавшего когда-то от ее прославленного отца, она поместила обоих гронингенцев в сырой, заброшенный угол замка и постаралась скорее забыть об их присутствии.

Но в этот день ее против воли заставили вспомнить о дальней каморке, где ютился ван Гааль. Ей донесли, что гонец из Брюсселя, привезший ей, жене, всего короткий вежливый привет, передал старому «бездомному» рыцарю длинное послание принца и терпеливо ждет незамедлительного ответа. Что за дела у ее мужа с этим нищим? Как смеет это ничтожество, как с равным, переписываться с принцем крови? Чего бы она не дала, чтоб только проникнуть в их тайны!

Рудольф ван Гааль сидел возле узкого, как бойница, окна и разбирал послание принца. У его ног примостился Микэль. Водрузив на широкий, бесформенный нос оловянные очки, старик сосредоточенно вдевал нитку в иголку. С тех пор как умерла его Катерина, он выполнял при своем господине все ее обязанности: чинил и штопал платье, стирал белье, готовил на крохотной жаровне нехитрые кушанья, с грустью вспоминая столичные разносолы бедной матушки Франсуазы. И как ни уговаривал его ван Гааль «быть мужчиной», Микэль упорно отвечал:

— Катерина, ваша милость, завещала мне заботу о вас Мне ведь незачем станет и жить, коли я не буду выполнять ее наказ. Я начну роптать на судьбу, а это великий грех. Патер Габриэль учил…

Тут он спохватывался и долго тихо вздыхал, смотря полными слез глазами на господина. Потом обдумывал, как бы ему все-таки «спасти душу» обоих ван Гаалей — и дяди и племянника — от «скверны католического заблуждения».

Ван Гааль читал, глухо бормоча про себя, текст письма. Вытягивая нитку, Микэль болтал:

— Не пойму я никак, ваша милость, как это их светлость, такой, можно сказать, приумноженный всяческой мудростью человек, и вдруг женился на, прости господи, кривобокой драной кошке?

Рудольф не слышал. Он весь был погружен в чтение. Оранский опять обращался к нему с поручением объехать еще ряд городов и собрать подробные сведения о злоупотреблениях власти над мирными нидерландскими жителями. Высшее дворянство готовилось послать в Мадрид ходатая перед королем с просьбой пересмотреть систему управления страной, которая грозит серьезными последствиями. Послом был выбран граф Эгмонт, столько уже сделавший для славы испанской короны в минувшую войну. Оранский писал:

«Пусть его величество узнает из уст нидерландского героя истину. Пусть поймет наконец, что система эшафотов, новых епископств и старых палачей, декретов, инквизиции, шпионов должна быть навсегда отменена…»

Принц писал, что зараза корыстолюбия и насилия охватила всю страну. Закон стал самым ходовым товаром. Его продают тому, кто даст большую цену. Бедняк может добиться только плетей и тюрьмы, а если его заподозрят в ереси, — костра и топора. Прощение самых низких преступлений, охранные грамоты, почетные и выгодные должности продаются, как на аукционе. Оранский просил отметить особо случаи, рисующие беспримерную по жестокости деятельность инквизитора Петера Тительмана, этого зверя-фанатика, разъезжающего по Нидерландам не один уже год и косящего ни в чем неповинных людей.

Рыцарь понимал важность нового поручения и брался за него с волнением. Такое величайшее доверие!.. Дело было для него не ново. Недавно он ездил по такому же поводу и так же секретно: в Уденарде, где Тительман удавил и сжег на костре школьного учителя Гелейна Мюллера за чтение Библии; в Турнэ, где ткача Томаса Бальберга сожгли живьем за списывание гимнов из книги, изданной в городе Кальвина — Женеве; в Дикемуйде — там сожгли за ересь Вальтера Капеля, которого оплакивал весь город. Когда подручные инквизитора привязывали его к столбу на костре, какой-то бедняк закричал: «Разбойники! Кровопийцы!.. Этот человек не сделал ничего дурного, — не раз он кормил меня…» — и бросился в пламя, чтобы спасти осужденного. Его с трудом оттащили. На другое утро он вернулся к остывшему костру, взял обгорелые останки казненного и пронес по улицам к дому бургомистра. Здесь шло в это время новое заседание инквизиторских судей. Как обезумевший, ворвался он в здание и положил свою ношу перед судейскими. «Вот вам, убийцы! Вы съели его тело, съешьте теперь его кости. И будьте прокляты на веки веков!..» И, конечно, жители Дикемуйде никогда больше не увидели смельчака.

В следующем году Тительман арестовал в Росселе Робера Ожие с женою и двумя сыновьями. Они не ходили к обедне, а молились у себя дома. Их спросили, какие же обряды совершают они дома, и один из мальчиков ответил:

— Мы становимся на колени и просим Бога, чтобы он просветил сердца наши и отпустил нам наши грехи. Мы молим его за государя, чтобы он послал ему мирное и благополучное царствование, молимся за всех наших судей и начальников, чтобы Бог сохранил и защитил их всех…

Наивные слова ребенка поколебали даже судей — инквизитор отдал это дело на рассмотрение гражданского суда. Но тем не менее отец и старший сын были приговорены к сожжению. Спустя неделю за несчастными последовали жена Ожие и второй сын.

В другой раз изувер и фанатик Тительман ворвался в один дом и схватил там Иоанна Сварта с женою и четырьмя детьми. Тут же были арестованы две новобрачные четы и еще двор. Все были обличены в домашних молитвах и чтении Библии. Всех немедленно, без суда, следствия и законной защиты, присудили к сожжению.

Но чем больше свирепствовала инквизиция, тем громче поднимался ропот народа. Нередко происходили открытые возмущения, и горожане громко выражали свое сочувствие казнимым, пели в их честь запрещенные гимны и проклинали палачей.

Три года назад в Валансьене были арестованы и осуждены два человека, Фаво и Маллар, за то, что, не будучи докторами богословия, они читали проповеди. Это были настолько известные и уважаемые люди в городе, что местные судьи в продолжение полугода не решались привести приговор в исполнение. Бывший тогда еще у дел кардинал Гранвелла настаивал на их немедленной казни и списывался по этому вопросу с Мадридом. Каждый день и каждую ночь люди толпились у окон тюрьмы, обещая заключенным свою помощь в случае покушения на их жизнь. В светлый апрельский день после грозного приказа свыше судьи вывели наконец осужденных на площадь, где их ожидали приготовленные костры. Толпа с глухим ропотом следовала за инквизиторской процессией. Симон Фаво громко молился. Маллар пел, подняв глаза к сияющему весеннему небу. Когда палач стал привязывать Фаво к столбу, какая-то женщина сняла с ноги башмак и швырнула его в середину только что подожженных дров. Это был заранее условленный знак. Толпа хлынула на место казни, сбила ограду и растащила разгоравшиеся поленья. Казнь не совершилась, но вооруженной страже удалось все же увести осужденных обратно в тюрьму. Местные власти растерялись. Инквизиторы настаивали, чтобы проповедников немедленно казнили в камере. Совещание шло до самого вечера. А взволнованные толпы ходили по городу с недозволенным пением псалмов. Когда наступила темнота, народ окружил тюрьму сплошной лавиной и после настоящей схватки вырвал любимых проповедников из рук тюремщиков. Пользуясь ночным мраком, обоим удалось скрыться из города.

Дерзость упрямых валансьенцев не прошла им даром. Недавний страх сменился трусливой яростью. Из Мадрида и Брюсселя посыпался поток гневных приказов. Были присланы отряды полков. Тюрьмы переполнились мужчинами и женщинами. А к середине следующего месяца началась бойня: жгли, обезглавливали. И под похоронный звон Валансьен замер в полном отчаянии.

Рудольф ван Гааль распрямил занывшую спину и встал. Да, да, он поедет теперь в Антверпен. Там народ, пишет его светлость, негодует после казни протестанта Христофа Фабриция, умершего, как истинный мученик. Он поедет и в Брюгге, где тюрьмы давно переполнены уважаемыми гражданами. Ван Гааль не забудет снова побывать в Роттердаме — попытается еще раз узнать подробности гибели несчастной хозяйки «Трех веселых челноков».

— Завтра я уезжаю, — заявил он торжественно и опять сел, чтобы написать ответ на послание Оранского.

Микэль уронил иголку с ниткой. Очки съехали у него на кончик носа.

— Слава Тебе, Создатель, мы уезжаем от этой кривобокой ведьмы!.. — прошептал он, просияв.

 

Прощальные Святки

У Якоба Бруммеля, знаменитого маэстро из Гарлема, праздновали наступавшее Рождество. Кроме его семьи и прислуги, приглашенной, по дедовскому обычаю, в сочельник к ужину, за столом сидел еще приехавший из Нардена брат госпожи Бруммель, ректор латинской академии Ламберт Гортензиус, с женой, дочерью и сыном. Позвали также и мастера-столяра Питера Мейя, закончившего к сроку починку большого органа в гарлемском соборе. Маэстро предстояло все Святки играть на этом органе во время месс. Проверив еще утром работу Мейя, Бруммель не мог нахвалиться зазвучавшим по-новому инструментом. Органные мастера были редкостью, их выписывали часто издалека. И Гортензиус посоветовал вызвать из Алькмаара знакомого ему Питера Мейя — опытного мастера по всевозможным тонким поделкам.

В светлой, просторной столовой были накрыты два стола: один — для взрослых, другой — для детей, «кошачий стол», как в шутку называли его. За детским столом роль хозяйки исполняла одиннадцатилетняя Эльфрида Бруммель. Она посматривала, как угощала взрослых мать, и подражала ей со свойственной своему характеру серьезностью. Зато общая любимица семилетняя Ирма нарушала чинный порядок, установленный сестрой, и без умолку болтала.

— Смотри, смотри, Иоганн, — хохоча, толкала она мальчика, сидевшего рядом с ней, — Гена не любит мускатную подливку, а Фрида, как нарочно, облила ею всю рыбу!

Иоганну было пятнадцать лет, и он чувствовал себя настоящим мужчиной. По-взрослому заботливо он переменил Гене тарелку и погладил ее по мягким пепельным волосам. Гена благодарно посмотрела на него и улыбнулась. Она знала, что Иоганн не был ей родственником, как все Бруммели, но стеснялась его почему-то меньше других. Этот мальчик с такими необыкновенными глазами — одним черным, другим голубым — был ее всегдашним защитником. Она слышала, что Иоганн — круглый сирота, и догадывалась о несчастиях, пережитых Иоганном. Она его жалела и, в свою очередь, искала в нем защиты от бойкой, озорной Ирмы. А та продолжала болтать:

— Фрида, разве так делают хозяйки? Смотри, мама сама не ест, а только подкладывает всем. А у Мартина на тарелке пусто.

Мартин, брат Гены, добродушный толстый мальчик, был сластена. Он предпочитал ждать сладких блюд.

— Правда, — спросил он у Иоганна, — что сразу же после праздников ты уедешь в Брюссель?

— Да, это решено. Маэстро перестал меня уж и отговаривать… — отвечал Иоганн.

— Он глупый, — вмешалась Ирма. — Он хочет быть простым ткачом, а мог бы стать знаменитым музыкантом и певцом, как папа. Папа говорит, что у него очень красивый голос, а слух…

— Иоганн еще одумается, — заметила рассудительная Эльфрида, подкладывая приемному брату лишний кусок. — Куда он поедет в такое тревожное время?

— Папа говорит…

— Маэстро понял меня, — не дал Ирме досказать Иоганн. — Я хочу быть ткачом потому, что меня приютили когда-то в квартале ткачей…

— Тебя приютили и в доме музыканта! — выпалила Ирма и сразу же прикусила язык под укоризненным взглядом сестры.

Лицо Иоганна стало серьезным:

— Вот потому-то мне и надо поскорее стать самостоятельным, чтобы не быть в тягость людям. Я поступлю к кому-нибудь из знакомых ткачей в подмастерья.

Ирма выскочила из-за стола и, обняв Иоганна, вдруг заплакала:

— Я не так хотела сказать. Разноглазый! Я оговорилась. Не сердись на меня. Я нечаянно. Я не хочу, чтобы ты уезжал.

Я люблю тебя!.. Мы все так любим тебя! Ведь ты наш брат, Разноглазый. Совсем-совсем как родной.

Когда Ирма чувствовала себя виноватой и хотела быть особенно ласковой, она всех называла не по именам, а по прозвищам. «Разноглазым» назвал Иоганна сам маэстро, когда впервые рассказывал семье о случае в кабачке «Три веселых челнока».

— Останься с нами, Разноглазый! — ластилась Ирма. — Не уезжай в противный Брюссель. Нам с Фридой будет скучно без тебя.

Взрослые заметили, что за «кошачьим столом» не все ладно, и госпожа Бруммель подошла узнать, в чем дело. Иоганн, смеясь, объяснил:

— Ирма не хочет, чтобы я уезжал. Она не понимает главного…

А в это время Якоб Бруммель говорил шурину:

— Мальчик затаил в сердце горькую обиду. С малых лет на плечи его один за другим падали удары судьбы. Сначала погубили его родителей, потом приемную мать… Теперь Иоганн решил отомстить обидчикам. Пусть идет. Это научит его жизни. А впереди у всех нас — бурная жизнь. Собираются грозовые тучи…

Ректор Гортензиус задумчиво сказал:

— Они давно собираются. Пожалуй, мы успеем все состариться, прежде чем разразится гроза.

Сидевший против него Питер Мей усмехнулся:

— У нас в Алькмааре, ваша милость, говорят: «Чем дольше затишье, тем сильнее гроза». И еще говорят: «И дойная корова начнет брыкаться, коли доить ее не переставая».

До слуха Иоганна долетели обрывки разговора. Он попросил у госпожи Бруммель разрешения встать и подойти к взрослым.

— Нидерландами распоряжаются, как своею собственностью, — сказал возмущенно маэстро. — Сначала, как цепного пса, сажают рядом с правительницей иноземца Гранвеллу, а теперь, отправив его для вида в Бургундию, продолжают советоваться с ним, не считаясь с мнением нидерландцев. Видные люди страны пишут королю о беззакониях управления, посылают в Мадрид выборных… Даже сама герцогиня Пармская начинает понимать справедливость негодования Провинций. Но Филипп не слушает никого, кроме Гранвеллы. Он хитрит, изворачивается — делает вид, что, разгневанный поведением своего любимца, отослал его, обещает лично приехать в Нидерланды и пересмотреть все указы… А этой осенью велит обнародовать новый страшный эдикт — «Постановление Тридентского собора», по которому право на существование имеют только одни католики. Остальные нидерландцы предаются в руки палачей.

Голос Иоганна прерывается, когда он чуть слышно шепчет Бруммелю:

— Матушка Франсуаза была верной католичкой…

— Да… Но у нее были деньги, мой мальчик… — печально возражает маэстро и привлекает его к себе. — А королю Филиппу давно не хватает денег.

Иоганн сжимает руку Бруммеля. За эти годы они так сдружились с маэстро, что понимают друг друга с полуслова. Иоганн смотрит в его глаза, смотрит на пышные вьющиеся волосы и впервые замечает в них тонкие серебристые пряди. Иоганн знает — Бруммель горячо любит родину, гордится ею и страдает за нее.

Полная, румяная жена ректора скучает. Она не любит умных «мужских» разговоров. Ну можно ли так портить сочельник? Вон все и приумолкли, сидят, как на похоронах. Даже за «кошачьим столом» необычная тишина. То ли дело в прежние времена! Святки проходили как один долгий радостный день. Где же теперь былые шутки, смех, танцы, игры? Разве вино, сидр, сладкие настойки и пиво перестали веселить сердца? Разве у детей отняли их детство?

Ее выручает госпожа Бруммель. Она возвращается к взрослым и приветливо говорит:

— Прошу дорогих гостей не забывать про свои тарелки. Ступай за стол, Иоганн. Сейчас Ирма, как самая младшая, будет обносить всех подарками.

Снова загремели ножи, зазвенели стаканы, заискрилось, запенилось пиво. Молоденькая служанка Таннекен, приехавшая вместе с Гортензиусами, густо покраснела, когда Питер Мей налил ей вино, и от смущения сразу же поперхнулась под дружный смех мужчин.

— Тише!.. Тише!.. — крикнула Ирма. — Закройте все глаза. Папа с Иоганном будут сейчас петь, а каждому на тарелку посыплются подарки…

Бруммель начал детскую рождественскую песенку чистым, глубоким голосом. Иоганн подхватил мотив:

Бом-бом-бом! Дили-бом! Дили-бом! Мы пришли в светлый дом! Бом-бом! Нас звезда привела…

— «Нас звезда привела! Дили-бом! Дили-бом!..» — запела Ирма и подбежала к окну, подле которого на старинном дубовом сундуке лежали прикрытые скатертью подарки.

Госпожа Бруммель шептала дочери имена и вынимала один за другим пакеты, украшенные остролистом и омелой — растениями веселых рождественских праздников. Девочка на цыпочках подходила к каждому прибору. Стараясь не шуметь, она раскладывала на тарелки предназначенные подарки и почти верила, что пакеты занесли в их дом белые сверкающие звездочки снежинок, плясавшие в этот торжественный час за стеклами…

Подойдя к Иоганну, она задержалась, прикрыла ему глаза ладонями и прошептала в самое ухо:

— Не уезжай, Разноглазый! У нас в Гарлеме так хорошо!

Орган гудел бархатным многоголосым хором, а сверху на головы молящихся разноцветными потоками лились лучи солнца. Витражи в сложной сетке свинцовых переплетов пламенели.

Иоганн сосредоточенно слушал. На этот раз маэстро превзошел себя. Никогда еще не создавал он такого мощного, точно сверкающего гимна. Под его руками орган сначала как будто громко вздыхал. Долгие скорбные стоны поднимались под самый купол и реяли там, как птицы, рвались к потокам света и звали их на помощь. Но вот они уже слились в громкий победный аккорд. Потом орган опять зазвучал глуше. Казалось, он кому-то грозил. Это сам маэстро негодовал, требовал. А солнечные лучи всё лились и лились на плечи и праздничные головные уборы. Лампады и свечи теплились ровным, неподвижным пламенем.

Как любил Иоганн такие часы, когда можно было думать не о мелких повседневных делах, а о больших, как мир! Его переставали тогда мучить воспоминания. Давнишние обиды утихали. В душе росло светлое чувство, которому он не знал названия. Радость?.. Нет. Предчувствие радости?.. Может быть. Вот с этим-то ощущением он и должен уйти из милого Гарлема.

«Ты будешь счастливчиком, мой маленький нидерландец! — говорила когда-то матушка Франсуаза. — При свете дня и во тьме ночи ты будешь искать счастье, пока не найдешь…» Да, да, он будет искать счастье — и свое и утраченное счастье родины. Вот сейчас, под эти могучие звуки органа, под сверкающий гимн маэстро, он обещает, что найдет счастье.

Стоящая в кругу семьи Ирма не сводила удивленного взгляда с Иоганна. Что с ним? Почему он так бледен, а глаза у него горят, как две лампады? Он откинул голову, смотрит в вышину купола, и светлые волосы его и лоб охвачены пламенем солнечных лучей… Девочка подтолкнула сестру:

— Смотри, Фрида, наш Иоганн совсем как проповедник на кафедре.

Ресницы Эльфриды испуганно задрожали. Она наклонилась и, уткнувшись носом в молитвенник, шепнула:

— Что ты! Разве можно говорить о проповедниках при чужих?

Ирма оглянулась кругом. Слава богу, никто ее не слышал. Она забыла, что о протестантских проповедниках надо молчать. Их следует принимать только тайком, иначе могут схватить, как приемную мать Иоганна, и увести в тюрьму, откуда никто не возвращается.

Орган затих. По собору словно плавал в облаках ладана знакомый милый голос. Это пел отец. По рядам гарлемцев проносится шепот восторга. Да, отец давно не пел так, как сегодня. Чужая латынь, правда, портила немного. Дома отец поет только голландские песни. В них он воспевает солнце, землю и все, что человек видит вокруг себя. Хорошие, понятные, радостные песни!.. Часто вместе с ним поет и Иоганн. Тогда все начинают невольно подпевать им. У Иоганна звонкий, раскатистый голос, он так и зовет за собой.

И вот Разноглазый уезжает… Ирма поднимается на цыпочки и шепчет на ухо госпоже Бруммель.

— Не отпускай Иоганна в Брюссель, мама! — настойчиво просит она.

Госпожа Бруммель качает укоризненно головой, и Ирма знает, что она думает: «Веди себя прилично в соборе…» И еще: «Разве можно удержать соколенка, когда у него отросли крылья?» Так она отвечала уже не раз.

В последний вечер Святок госпожа Бруммель поднялась в комнату Иоганна. При свете мигающей свечи она еще раз пересмотрела стопку белья, приготовленного ему на дорогу, развернула аккуратно сложенную на стуле теплую куртку, шерстяную рубашку и длинные дорожные чулки. А когда Иоганн лег, она присела рядом с ним на край постели и положила руку к нему на грудь.

Он с удивлением взглянул ей в лицо. Госпожа Бруммель целыми днями была занята по хозяйству или с дочерьми. Иоганну редко приходилось оставаться с ней наедине. Из всей семьи он, пожалуй, меньше всех знал эту тихую, спокойную женщину с немного печальными и мечтательными глазами. Она заговорила:

— Вот я слышу, как бьется твое сердце, Иоганн. За все годы, что ты жил с нами, оно билось всегда ровно и четко, как и должно биться сердце здорового мальчика. Но ты уходишь из дома перед самой бурей. Я буду не переставая молиться, чтобы грядущие непогоды пощадили твое юное сердце. И где бы ты ни был, мои мысли о тебе, мой страх за тебя, как за сына, будут сопровождать тебя до конца моих дней…

Иоганн, дрожа от волнения, взял ее руку и припал к ней горячей щекой.

— А я… боюсь… назвать вас матерью… Одной я уже принес гибель…

Она засмеялась и повернула к себе его лицо:

— Суеверие — большой грех, мой мальчик. При чем тут ты? А я твердо верю: что не удалось испытать тем двум — погибшим бедняжкам, то суждено мне, третьей…

— О чем вы говорите?

Она снова засмеялась и поцеловала его в высокий чистый лоб.

— Мне суждено будет гордиться выросшим в моем гнезде соколенком, который расправил крылья и готов улететь на простор.

Ему стало вдруг особенно светло и радостно от ее слов.

— Благословите меня, матушка, — сказал он, улыбаясь сквозь слезы, — благословите на жизнь, на борьбу, на смерть, если она нужна будет родине.

— Только на жизнь! Только на победу, мой мальчик!

Утром, одеваясь, Иоганн нашел в кармане дорожной куртки туго набитый кошелек. Кто положил его — госпожа ли Бруммель накануне вечером или маэстро, обнимая его в сотый раз, — он так и не узнал в суматохе прощания. Между прочим, маэстро сказал еще, что в Брюсселе ему как-то пришлось познакомиться с мастером-ткачом. Его очень хвалила покойная матушка Франсуаза. Мастера звали Николь Лиар. Но он, вероятно, уехал в Антверпен к богатому купцу-промышленнику Матвею Снейсу. Бруммель рассказал, как стал случайным вершителем судьбы Лиара, сыграв с ним в орел и решку.

— Суеверие — грех, — улыбнулся маэстро, взглянув на жену, — но вот возьми эту монету, — может быть, она и счастливая. Я сохранил ее с тех пор. Покажешь монету ткачу, если придется как-нибудь встретиться. Он меня вспомнит и, наверно, поможет тебе устроиться. Не забудь и Розу с ее цирюльником. А то останешься, как и в первый раз, совсем один в Брюсселе.

 

Лазарь Швенди

В Испанию прибыл от Нидерландов посол, чьим военным победам монархия была обязана миром с Францией. Блистательный граф Ламораль Эгмонт очаровал, казалось, весь Мадрид, начиная с самого короля. Филипп II, как всегда, последовал совету бывшего министра сеять соперничество и раздор среди нидерландской знати, лаская и поощряя одних и преследуя других. «Разделяй и властвуй» — древняя истина всех монархов. Граф попал на этот раз в число поощряемых. Доверчивый и легкомысленный, он был в восторге от оказанного ему приема. Как ошибались друзья, думал герой народных нидерландских песен, когда, провожая его сюда, вручали графине Эгмонт акт, подписанный собственной кровью. В этом пылком документе высшее дворянство клялось рыцарской честью отомстить всякому, кто посягнет на жизнь или свободу ее прославленного мужа.

Между другими письмами Эгмонт привез и Генриху ван Гаалю долгожданный ответ Оранского. Принц благодарил от лица родины «юного патриота, в котором не умерло чувство долга и любви к правде». Он рекомендовал не пренебрегать знакомством с такими благородными людьми, как, например. Лазарь Швенди — начальник испанской кавалерии, приехавший вместе с королем из Провинций. Умный и храбрый, он имеет, к сожалению, слишком мало единомышленников при дворе. В конце письма Оранский намекал, что человек, желающий помочь великому делу, может всегда сам найти способ для этой помощи. Об инфанте он даже не упоминал.

Лазарь Швенди?.. Генрих знает, кто это. Помнит еще со дня бури, чуть не погубившей весь королевский флот. В качестве начальника военного корвета Лазарь Швенди первый прибыл на галеру Филиппа с докладом о нанесенных штормом убытках. Потом Генрих изредка видел его на приемах во дворце. Так-почему же Генриху ни разу не пришло в голову подойти ближе к своему соотечественнику?..

Нелегко будет улучить время для свидания с Лазарем Швенди. Инфант капризничал и хандрил больше, чем обычно. Недавняя болезнь сделала характер Карлоса еще более трудным.

Сначала его занял приезд знаменитого полководца. Он с интересом расспрашивал Эгмонта о Провинциях, хохотал, слушая рассказы о выходках Бредероде.

— Боже, чего бы я не дал, чтобы попасть на твою родину! — говорил он Генриху. — Там действительно умеют жить и веселиться.

— В Нидерландах умеют не только веселиться, но и трудиться, Карлос, — уверял ван Гааль.

— Глупости! Труд — дело мужиков и ремесленников! Ты становишься скучен, как назидательная проповедь монаха. Бери пример с Эгмонта — вот истинный рыцарь: смел, как лев, весел, как… — Не подобрав сравнения, Карлос неожиданно застонал: — И подумать только, что счастливчик Александр Фарнезе уедет с ним в Провинции, чтобы отпраздновать при дворе матери свадьбу с португальской принцессой! Как им обоим везет, этим баловням фортуны: моему дядюшке Хуану Австрийскому и Александру! Один красив, как Аполлон, другой… Давай убежим, Генрих! Давай соберем побольше денег и убежим к твоим сородичам. Ведь, в конце концов, я же их будущий король!

Генрих оставался холоден к этим постоянно меняющимся планам скучающего от безделья принца. Он стал сомневаться в нем. Зачем, в сущности, Нидерландам король? Провинции прекрасно могут управляться своими выборными. Немало найдется для этого достойных людей. Перед его глазами один за другим проходили самые видные из нидерландцев, и впереди всех — его кумир, Вильгельм Оранский.

Он пришел в маленький домик Швенди с патио и садом уже поздно вечером, когда луна заливала улицу потоком голубых лучей. Дверь открыла старая служанка. Она пошла было доложить о нем, когда из комнаты выбежала молоденькая девушка. Каштановые волосы длинными локонами свободно сбегали ей на плечи. Карие глаза под крутым изгибом бровей быстро оглядели его, и ясный голос спросил:

— У вас спешное дело, сеньор кабальеро?

— Да, сеньорита. Я желал бы видеть сеньора начальника кавалерии. Я получил письмо…

— С вашей чудесной родины? — Карие глаза осветились ярче. — Из Нидерландов?

— Как вы догадались, сеньорита? — удивился Генрих.

— Не знаю. Так подумалось. Я сейчас скажу. Марикитта, прими у кабальеро плащ! — И она вихрем умчалась в глубь дома.

Передавая служанке плащ и отстегивая шпагу, Генрих спросил:

— Значит, у сеньора Швенди есть дочь?

— О нет, сеньор кабальеро, это племянница сеньоры, круглая сирота. Она с малых лет живет здесь, как родное дитя.

— Дядя! Дядя! — раздавалось по всему дому. — Где вы? К вам пришли! Сеньор кабальеро из Нидерландов спрашивает вас!

Генрих переступил через порог и остановился. Комната напомнила ему родину. Да, да, вот такие же большие сундуки с горбатыми крышками были и у них в Гронингене. Такой же коренастый стол на толстых дубовых колонках и плетенные из ивы четырехугольные стулья с широкими сиденьями. И даже бронзовый канделябр посреди полотняной скатерти тоже как будто он где-то уже видел. Иллюзия была поразительна. Генрих на мгновение даже забыл, что находится в Испании, и ясно, до боли в сердце, ощутил родину, милую, веселую, уютную землю предков. Он закрыл глаза, чтобы подольше удержать сладкое, щемящее чувство… И очнулся от шелеста платья.

Девушка с карими глазами улыбалась, глядя на него.

— Ну вот, я привела дядю. Он думал, что я шучу.

Вошел Лазарь Швенди. Дома он не казался таким высоким и серьезным. Расстегнутый ворот рубашки под безрукавкой из буйволовой кожи делал его открытое, мужественное лицо проще. Синие глаза смотрели приветливо. Только голос все так же гудел органным басом:

— Имею удовольствие и честь видеть своего соотечественника?

— Да, сеньор начальник кавалерии, я нидерландец, — поклонился Генрих.

— Камер-паж принца Астурийского ван Гааль?

— Да. Прошу простить неурочный час посещения. Но я получил письмо.

— От того же человека, вероятно, что и я, — широко улыбнулся Швенди и показал на стул: — Прошу садиться.

В комнату вошла молодая еще на вид женщина. Ее большие кроткие глаза напомнили Генриху глаза мадонн итальянских мастеров. Вся закутанная в белую теплую шаль, она подошла к девушке и обняла ее.

— Позволь представить тебе, Мария, — прогудел Швенди, — моего земляка, благородного нидерландского юношу, дальнего родственника принца Оранского.

Генрих снова поклонился. Жена Швенди протянула ему руку. Он почтительно поцеловал ее.

— А вы уже, кажется, знакомы? — спросил Швенди у девушки.

— Нет, сеньор кабальеро меня не знает. Я Инесса де ла Седра, племянница сеньоры Марии, — объяснила она Генриху.

Он опять поклонился.

Швенди вдруг расхохотался:

— Ну нет! Наше знакомство совсем не похоже на знакомство нидерландцев! Вот что значит жить на земле церемонной Испании! Итак, — продолжал Швенди, — вы получили от принца Вильгельма письмо, направляющее вас к людям, душевно настроенным к каждому, кто считает своей родиной Нидерланды…

Сеньора Мария встала, чтобы не мешать разговору, и вышла в патио, уведя с собою Инессу.

Генрих, сбиваясь и торопясь, изложил свое дело. Он просил научить его быть полезным отчизне еще здесь, в Испании. Швенди, внимательно глядя на него, сказал:

— Принц писал мне о вас. Он помнит вас мальчиком. Ваш дядя, доблестный старый воин, оставив свой замок, присоединился к преданным принцу людям и готов, подобно вам, отдать остаток жизни несчастной родине.

— Вы знаете и о моем дяде?.. — встрепенулся Генрих. — Я опять не получаю из дому вестей. Там, кроме дяди, у меня остались друзья. Их судьба волнует меня.

— Письма из Нидерландов перехватываются по приказу короля, — пожал плечами Швенди, — так же как и письма, адресованные в Нидерланды. Я имею возможность впредь оказывать вам услуги, отправляя и получая вашу корреспонденцию.

— Благодарю вас! — Генрих с жаром схватил руку Швенди. — Полное отсутствие сведений о близких терзает меня, но что вы мне посоветуете?

Швенди помедлил.

— До принца Оранского, — начал он серьезно, — доходят часто извращенные корыстными людьми сведения. Он нуждается в правде и больше пока ни в чем. Хорошенько подумайте над моими словами.

Генрих стал прощаться.

— Оставайтесь с нами ужинать, — пригласил хозяин просто. — Мои дамы ведут слишком замкнутый образ жизни и будут рады дружеской беседе с новым человеком.

Генрих отказался. Он не принадлежал себе — инфант мог потребовать его.

— Ну, как знаете, — сказал Швенди, — но не забывайте нашей тихой улицы.

В комнату вбежала Инесса:

— Вы уже уходите?.. Нет, прошу вас только одну минуту — взгляните на сад, на патио, на сегодняшнее небо!

Она стояла на пороге и показывала на яркий диск луны, плывущий над вершинами деревьев. Потом повернулась к Швенди:

— А все же, дядя, в Испании особенная луна и особенные ночи, даже зимой… Посмотрите на кипарис — он как монах в черной сутане и будто молится перед большой серебряной лампадой.

Швенди засмеялся:

— Простите ее, ван Гааль. Они обе у меня фантазерки и начитались всякой всячины у древних поэтов Греции. Не задерживай, Инесса, кабальеро — он на службе, на тяжелой службе придворного.

Генриху не хотелось уходить. Он залюбовался светлой ночью, которая казалась теплой, как летом.

— Мария! — крикнул Швенди в глубину патио. — Не ты ли предостерегала меня, что ночи в Мадриде коварны? Твоя шаль не спасет тебя от дыхания Сьерры-Гвадарамы.

— Иду-у!.. — донесся до них разочарованный голос сеньоры Марии, и белая фигура вошла в полосу лунного света. — Жаль расставаться с такой ночью…

Генрих дождался сеньоры Марии и стал прощаться. Инесса кивнула ему головой и попросила:

— Пожалуйста, приходите к нам почаще.

Все трое вышли вместе с ним в прихожую. Старая Марикитта, с его плащом в руках, принесла свечу. Генрих оглядел семью радостно смеющимися глазами. Значит, и в Испании есть простые, ясные люди, которые могут согреть душу! Он надел шпагу, закинул на плечо полу плаща и взял шляпу.

— Непременно приходите! — повторила Инесса.

— Приходите, — улыбнулась сеньора Мария. — Мы ждем вас, ван Гааль.

Генрих шел, и ему хотелось петь. Рука опиралась на эфес шпаги, а в ушах все еще раздавалось: «Непременно приходите!» Конечно, он придет в этот чудесный дом, где Испания так гармонично сплелась с Нидерландами, где воин сбрасывает с себя военную суровость, где живет прекрасная женщина, где раздается девичий смех и ясный голос доверчиво просит. «Пожалуйста, приходите к нам почаще!»

Генрих вернулся домой окрыленный. Он знал, что надо делать. Он должен посылать Оранскому сведения о мадридских делах. Только теперь он понял свой давний разговор с епископом Аррасским — Гранвеллой. Какие противоположные цели преследовали эти люди: первый министр короля и Швенди — нидерландский воин. Служить правде, помогать бедным братьям — вот для чего не жаль и жизни!

 

Старые места — новые песни

Иоганн снова шагал по улицам Брюсселя. Как давно он не был здесь! Когда старый Микэль ввел его в «Три веселых челнока», стоял апрельский день. В то утро так же пахло зацветающей сиренью в садах, так же голубело весеннее небо. Только город был шумнее, многоголосее, слышались шутки, смех. Правда, ему было тогда не до смеха. Но ничего не пожалел бы он сейчас, чтобы вернуть то время.

На колокольне церкви Святой Гудулы громко зазвонил колокол. Ему ответил жиденький колокол прихода Святой Женевьевы, в квартале ткачей. Улица Радостного въезда. Но почему так необычно тихо в этот хоть и ранний еще час? Как мало прохожих! Иоганн подходит к бывшим строениям «Трех веселых челноков». Вот и ступени входа, где он упал в изнеможении десятилетним мальчиком. Знакомая скоба двери… Но над входом вместо резных челноков вывески матушки Франсуазы висит огромный золотой крендель.

— «Булочная Кристофа и Жанны Ренонкль», — читает машинально Иоганн.

Дверь приоткрыта. Он переступает порог. Неузнаваемо переменилась белая комната кабачка. Столов нет. Вдоль стен — длинные полки, а на них — рядами хлебы и булки. Но чистота и аппетитный запах почти прежние. За прилавком, спиной к входу, стоит женщина — Иоганн замер — в пышном плоеном чепце, с широкими завязками туго накрахмаленного передника. Полные белые руки протянулись к одной из верхних полок. Иоганн стоял затаив дыхание и не двигался. Неужели сон наяву? Сама матушка Франсуаза… Женщина повернулась на скрип двери — сон кончился. Чужое краснощекое курносое лицо приветливо улыбалось:

— Доброе утро, ваша милость!

— Доброе утро… — Иоганн с трудом поборол волнение. — Простите… мне следовало постучать…

— Что вы, что вы, ваша милость! Лавка открыта — пора начинать торговать. Что прикажете?

— Я приезжий, — объяснил Иоганн. — Мои родители послали меня сюда… Здесь жила их знакомая трактирщица… матушка Франсуаза…

Булочница сокрушенно покачала головой:

— Ах, ваша милость, давненько это было! И трактира и трактирщицы давно нет. Печальная, говорят, история. Нас с мужем даже уговаривали продать этот дом — несчастливое будто бы место. Но, слава богу, место оказалось в те годы прямо клад. Одной было не управиться сначала. Вот и теперь парень, помощник, ушел по моему приказу на рынок. А муж ни свет ни заря собрался на биржу — какие-то там будто новости узнать… Тревожные нынче времена, сами небось знаете. Вот я одна с сынишкой и тороплюсь все прибрать до покупателей. Вы первый — ваш почин. А за почин деньги брать — плохая примета… Милости просим, выбирайте, что вам по сердцу, и угощайтесь.

Иоганн покачал головой:

— Спасибо, я не голоден. Да… те времена прошли…

— Что? — не поняла булочница. — Тревожные времена, что и говорить! Народ бежит из городов. Покупателей заметно меньше стало. Цены на муку и на все растут и растут… А вы про что, ваша милость?

— Нет, я про свое… — Иоганн осмотрелся кругом. — Если позволите, я бы очень хотел взглянуть на дом, на двор, на постройки.

Глаза булочницы стали круглыми от удивления. Что за диковинный приезжий! Хочет взглянуть на двор, на постройки, а на ее булки, на ее прославленные в квартале булки и не смотрит!

— Мои родители очень любили матушку Франсуазу, — спохватился Иоганн, — привозили и меня к ней не раз. Мне бы хотелось вспомнить детство…

Лицо булочницы расплылось в умильную улыбку:

— Ах, ваша милость, детство — золотая пора, сладко его вспоминать… Георг! — позвала она.

Из внутренней, такой знакомой Иоганну двери выбежал вприпрыжку мальчик лет шести и прижался к юбке матери. Иоганн почувствовал, как что-то сжало ему грудь. Вот так же и он прижимался когда-то к коленям матушки Франсуазы.

— Георг, сыночек, — чмокнула ребенка в голову булочница, — покажи их милости наш дом.

«Наш дом»!.. Иоганн готов был крикнуть от жгучей обиды.

Умное остроглазое личико мальчика повернулось к Иоганну. Маленькая рука потянула его за рукав:

— Пойдем, я покажу тебе наш дом.

— И дом, — пересилив себя, улыбнулся Иоганн, — и двор, и огород, и погреб…

— …и чердак! — восторженно подхватил Георг.

— Ну конечно, прежде всего чердак.

Булочница добродушно смеялась. Дверь снова заскрипела — вошла покупательница. Георг с важным видом пропустил Иоганна вперед:

— Не упади — здесь ступенька!..

— Знаю, знаю, мой маленький законный наследник, — говорил Иоганн и вспомнил, как сам смущался, сидя однажды на коленях тоже чужого ему юноши из дворца… Что-то сталось теперь с этим Генрихом ван Гаалем?

Иоганн бесцельно бродил по Брюсселю. С большим трудом ему удалось узнать про Розу, бывшую служанку «Трех веселых челноков». Оказалось, она с мужем, цирюльником Робертом, последовала примеру многих брюссельцев и уехала из Нидерландов не то в Англию, не то в какое-то другое протестантское государство. Город стал совсем чужим Иоганну. Ему не хотелось даже искать знакомых ткачей. Верно, и из них тоже мало кто остался в столице. Люди бегут с родины. Прежняя жизнь миновала бесследно. Надо начинать новую, на новом месте, с новыми людьми.

Роттердам, где он задержался почти на полтора года, тоже не дал ему никаких новых сведений о судьбе матушки Франсуазы. Иоганн и не очень надеялся на это. Он оставался в городе, чтобы вернуть деньги, которые положили ему в карман Бруммели. Ему хотелось быть теперь обязанным только самому себе. Люди и так более чем достаточно помогали ему столько лет!.. Давно пора платить старые долги.

Он поступил сначала простым грузчиком на верфь. Но соревноваться в этом тяжелом труде с опытными, взрослыми мужчинами оказалось скоро не под силу пятнадцатилетнему мальчишке. Он заболел и провалялся без настоящего ухода и помощи в какой-то лачуге на берегу Ротты. Малознакомая старуха, вдова рыбака, пожалела «тощего голландца» и выходила кое-как своими снадобьями. Иоганн попал в канатную мастерскую, где ему едва удавалось заработать на нищенское пропитание и ничтожную плату за угол в лачуге сердобольной рыбачки. Однажды он понял, что не сможет больше сохранять нетронутыми деньги Бруммелей. Голод слишком часто терзал его. Он решил отослать деньги в Гарлем, чтобы лишить себя соблазна истратить их. Но как отправить?.. Кому доверить?.. Судьба снова помогла ему.

Проходя как-то нарядной улицей Гоогстрат, он услышал разговор о находившейся поблизости конторе антверпенца Снейса. Снейс?.. Матвей Снейс?.. Где он слышал это имя?.. Ах да, ведь это маэстро, прощаясь, назвал богача-промышленника, к которому уехал ткач Лиар. Богатая контора имеет, конечно, постоянные сношения с торговым Амстердамом, а может быть, и с соседним с ним Гарлемом. Иоганн быстро нашел контору. И ему, правда не без труда, удалось повидать самого Снейса, к счастью только что приехавшего по делам в Роттердам. Крючковатый нос богача мало располагал к откровенности. Но делать было нечего. Иоганн объяснил, что ему нужно. Снейс хоть и насупил черные густые брови, однако обещал отослать деньги и письмо по назначению вместе со своими конторскими бумагами.

— Чем же ты будешь жить дальше? — спросил он хмуро.

Иоганн набрался храбрости и неожиданно для себя выпалил:

— Может быть, вы поможете мне заработать?

Так начались их отношения: богача и бездомного, в сущности, мальчишки. Снейс оценил, как товар, честность и молодой задор Иоганна и дал ему работу у себя в конторе.

Скоро из Гарлема пришло письмо с благословениями госпожи Бруммель, укорами маэстро за возвращение денег и продиктованная Эльфриде записка от Ирмы:

«Разноглазый, вернись. Нам скучно без тебя. А шпага висит над моей кроватью. Смотрю и плачу даже. А папа смеется и Фрида. Я рада, что ты не прислал лиара. Он счастливый. Пишет Фрида, а я еще плохо. Твоя сестра Ирма. Вернись».

Девочка напомнила Иоганну о монете, давно зашитой в подкладку куртки. Он почти забыл о ней. Может быть, она действительно поможет ему научиться ткацкому делу, если он отыщет знакомого маэстро ткача? Но неразговорчивый Снейс так и не ответил на вопрос, знает ли он мастера ткацкого ремесла Николя Лиара.

Время шло. Иоганну надоело сидеть в пыли конторских книг, счетов, накладных. Ему хотелось живой работы, хотелось видеть творения своих рук. В Роттердаме ему уже нечего было ждать — о судьбе матушки Франсуазы он ничего узнать не мог.

И вот Иоганн — чужой и в Брюсселе. В городе ощущалось глухое волнение. Тишина была полна чего-то настороженного. На бирже, куда с самого утра побежал булочник Ренонкль, чувствовалась непонятная суета. Никто ничего толком не знал. Все о чем-то друг друга спрашивали. Еще на заре, при входе в город, Иоганн был удивлен усиленными отрадами стражи. После полудня улицы начали быстро наполняться народом. Люди таинственно шептались, подвигаясь в сторону главных городских ворот. Кого-то, очевидно, ждали. На перекрестках замелькала стража. К шести часам волнение захлестнуло все кварталы. Иоганн еле протискивался сквозь густые толпы. Не успели луга Сенна закуриться вечерним туманом, как ожидание стало невыносимым. Люди, почти не слыша призывов к «Ave Maria», машинально снимали шляпы и крестились.

Перед самым заходом солнца напряжение наконец разрешилось — в городских воротах показалась длинная, стройная процессия богато одетых всадников. Они медленно въезжали в город. При виде их толпа разразилась рукоплесканиями.

Иоганну удалось наконец узнать в чем дело. Ему торопливо рассказали, что триста представителей дворян, войдя в тесный союз между собой, приехали в Брюссель подать герцогине-правительнице прошение об отправке в Мадрид нового посла. До получения королевского ответа они собирались настойчиво просить герцогиню приостановить действия инквизиции. По их подсчетам за время последних декретов в Провинциях казнено уже до пятидесяти тысяч человек. Посольство графа Эгмонта оказалось «увеселительной прогулкой», не принесшей никакого облегчения Нидерландам.

«Союзники» торжественно продвигались между горожанами, теснившимися по обеим сторонам улиц. Громкими криками брюссельцы приветствовали людей, решившихся открыто противоречить постановлениям короля. У дворца Нассау-Оранских процессия задержалась. От нее отделились два всадника и стали спешиваться.

— Да здравствует граф Бредеррде!.. — раскатилось в толпе. — Да здравствует наш весельчак!.. Буйная голова Бреде-роде!.. Да здравствует Людвиг Нассауский!..

Иоганн с интересом вглядывался во второго всадника, невысокого человека с живыми темными глазами и маленькой остроконечной бородой. Так вот он какой, этот знаменитый протестант, один из братьев Вильгельма Оранского!

Оба дворянина отдали лошадей слугам и двинулись во дворец. Огромного роста, широкоплечий, с рыжеватыми кудрями, небрежно рассыпавшимися по плечам, с красивым, но красным, возбужденным лицом, Бредероде громко хохотал, показывая в сторону дворца правительницы:

— Они там не очень верили, что мы явимся!.. И вот мы явились все как один, и я надеюсь — уедем с лучшими вестями, чем приехали!

Повернув голову, Людвиг Нассауский смотрел, как остальные прибывшие разъезжались по кварталам города.

— Неужели Марникс не остановится вместе с нами? — спросил Бредероде. — Кому-кому, а уж Сент-Альдегонду, составителю наших бумаг, приличествует быть в первых рядах.

— Марникс не по заслугам скромен, — бросил деловито Людвиг. — За это его и ценит брат.

Они вошли во дворец. Слуги увели лошадей.

Через два дня брюссельцы снова сбежались поглазеть на приехавших дворян. «Союзники» собрались на площади, откуда широкая, прямая улица вела ко дворцу герцогов Брабантских, где со времени отъезда короля жила Маргарита Пармская.

В десятом часу утра дворяне выстроились попарно и в стройном порядке проследовали через главный вход в зал совета. Там, в кругу государственных лиц, их уже ждала правительница. Ходили слухи, что герцогиня два дня трепетала от страха, прежде чем решилась выслушать столь внушительное число знати, недовольной правлением.

Иоганн не стал дожидаться возвращения депутации. Вероятнее всего, они опять вернутся с пустыми обещаниями. Потом на радостях начнут бражничать, забавляться, а дело народа не сдвинется с места… Нет, у насилия немногого добьешься прошениями, — так говорил всегда маэстро Бруммель. Прошения показывают слабость просителя. На силу надо отвечать силой. Иоганн усмехнулся, вспомнив, как сам несколько лет назад семенил детскими ногами к дворцу испанского короля, неся залитое слезами земляков прошение. Бумага была передана Филиппу в руки. И что же? Внял ли «чужой король» стонам ограбленных мариембургских крестьян?.. Иоганн пошел прочь, насвистывая невеселую песенку.

На задворках Старого рынка, в заброшенном сарае, происходило под шумок другое собрание. На кое-как сколоченных подмостках несколько молодых подмастерьев и студентов торопились срепетировать смешное представление под названием «Два куманька». Репетицией распоряжался бывший студент Альбрехт, променявший славу будущего ученого на более ощутимую в настоящем известность члена риторического общества «Весенняя фиалка». Девизом общества было: «Весенняя фиалка обновляет убор земли и славит свободное произрастание».

Еще в бытность свою студентом Альбрехт подобрал дружную компанию из посетителей кабачка «Три веселых челнока» и разыгрывал с ними немудреные пьесы на злободневные темы собственного сочинения. Занятие это было когда-то любимо не только народом, но и нидерландскими правителями. С вступлением на престол Филиппа II на эти представления стали смотреть подозрительно. В их забавах видели прямое оскорбление властей и духовенства. Гранвелла решительно запретил их. Но с отъездом кардинала представления возобновились. Не решаясь, однако, делать широкую огласку этим спектаклям, их показывали в укромных местах, на радость любителям недорогих развлечений.

Толстый, рыхлый, как хлебная опара, старик с прицепным красным носом и подушкой под необъятной монашеской сутаной растерянно разводил руками с зажатыми в них бутылками от бургундского и говорил Альбрехту:

— Я, ваша милость, человек не ученый. Я и рад запомнить роль слово в слово, да иной раз подумаю про свои горести и забуду, что надо говорить. А вместо смеха у меня получается невесть что.

— Полно, полно, друг Микэль! — одобрительно хлопал его по фальшивому животу бывший студент. — Тебе самому смеяться и не надо. Ты только выйди и говори — народ и так надорвется, глядя на тебя в таком виде. — Он осмотрелся. — Ну вот, «монах-пьяница» на месте, а теперь «черт» куда-то девался!

Вертлявый подмастерье Антуан Саж высунул украшенную картонными рогами голову из стоящей в углу бочки и выкрикнул пронзительной фистулой:

— «Вот он — я! Сам черт, сатана, дьявол, люцифер, нечистый, демон и прочая, прочая, прочая! Ты ли, монах толстопузый, зовешь меня к себе в куманьки?»

— «Я, ваша милость, я самый»… — совсем просто ответил ряженый монах.

Присутствующие фыркнули.

— И дал же Господь талант старику! — шепнул Альбрехт одному из сидевших рядом с ним подмастерьев. — Ну, дальше, дальше!

— «Зачем ты потревожил такую важную особу, как я, глупый монах?»

— «У меня, ваша милость, нынче крестины по наилучшему католическому способу, с латинской кухней, нечестивыми идолами, приправленными наставлениями, печатанными в самом Риме и купленными в рассрочку, с платежом на том свете…» — Старик запнулся. — Вот и позабыл… На том свете в «чистилище» или в «аду»?..

— «В чистилище», — подсказал Альбрехт.

— «В чистилище…» — повторил старик.

— «А кого ты крестишь, толстопузый?» — спрашивал «черт».

— «Свою любимую дочку, по имени Индульгенция, ходовую девицу на все цены — каждому под пару»…

Старик сунул бутылки в карманы и хитро прищелкнул пальцами. Все так и покатились со смеху. «Черт» вылез из бочки и взмолился:

— Да нет, пусть он таких рож не строит, а то я, ей-ей, не смогу вести разговор дальше…

Альбрехт грозно топнул ногой:

— Перестань дурить, Антуан!.. Надо кончать подготовку «Двух куманьков» и скорее показывать, пока дворяне не разъехались по домам.

Когда после репетиции они все выходили из сарая, Альбрехт заметил шмыгнувшую от забора тень.

— Что за бестия подглядывает за нами? — выругался он.

Проходя мимо Старого рынка, Иоганн столкнулся с экономкой приходского священника. Он хорошо помнил ее. Когда-то он смертельно боялся и старался избегать встреч с ней.

Оторвав от щели в заборе острый нос, экономка закатила, как встарь, глаза и прошипела:

— Смеяться над духовным саном! Наряжаться во врага рода человеческого! Помилуй, Святая Дева, этих безумствующих!

— А вы, я вижу, все еще не бросили своих подлых привычек! — сказал громко Иоганн.

От неожиданности старуха отскочила в сторону и в испуге присела.

— Шли бы лучше домой, а шпионов и доносчиков и без вас довольно у бедных нидерландцев.

Серая фигура выпрямилась и пристально вгляделась в Иоганна.

— Ай-ай-ай!.. Какая нынче молодежь дерзкая стала! — запела она знакомую песню. — И где это я вас будто бы уже встречала, юноша?

— В ваших райских снах, госпожа Труда! — усмехнулся Иоганн.

— Вы меня знаете?

Иоганн насмешливо снял перед ней шляпу и, не сказав ни слова, пошел своей дорогой. Экономка застыла на месте.

— И где я видела его глаза — один темный, другой светлый? Ох, видно, память начала изменять… Один темный, как ночь, другой светлый, как день… — бормотала она себе под нос. — Святая мадонна! Да не мальчишка ли это той Франсуазы? Неужели остался в живых?

Она хотела было побежать скорее домой, чтобы рассказать священнику прихода Святой Женевьевы эту новость, но, вспомнив о еще более важном открытии, припала снова к щели забора.

Иоганн решил уйти из Брюсселя. Город стал раздражать его. Наводненный эти дни подававшими прошение «союзниками»-дворянами, он ликовал и праздновал победу, как будто во всей стране разом прекратились уже суды инквизиции, казни, пытки, конфискации. Как будто цены на самые необходимые товары не поднялись и вздорожавшие булки Жанны Ренонкль не остаются черстветь на полках… В городе он так и не нашел никого из знакомых. Все лучшее, казалось, умерло, ушло, исчезло, — осталось только крысиное лицо старой шпионки. К тому же она, видимо, узнала его. К чему подвергать себя лишней опасности?

Сначала он решил пробраться на юг, в давно забытый Мариембург, потом раздумал. Зачем? Что его связывает с разоренным еще в детстве гнездом? Кто его там помнит?

Да, ведь он совсем позабыл о Николе Лиаре, ткаче!.. Он пойдет теперь, конечно, в Антверпен, найдет его, научится у него мастерству, встанет на ноги, а потом вместе с новыми друзьями и товарищами посвятит себя заветной мечте — борьбе с королем, инквизицией, несправедливостью…

Иоганн не стал больше медлить. Забежав попрощаться с семьей булочника Ренонкля, с их приглянувшимся ему сынишкой, с милым домом матушки Франсуазы, он направился к северной заставе.

 

В Антверпене

Иоганн подходил к Антверпену, весело напевая. Он пел, не чувствуя тяжести дорожного мешка за плечами:

Колокола зачем звенят, Согнав с лица печаль? Ах, о победе все твердят — Вернулся Ламораль!..

И, словно послушные его песне, со стороны города зазвучали один за другим колокола.

«Сегодня воскресенье», — подумал Иоганн.

Он ускорил шаги. Захотелось отдохнуть среди праздничной толпы, зайти в церковь, послушать орган.

Колокола зачем звенят…

Нет, это уже не колокола… Это хор людских голосов. Какой, однако, могучий хор! Как будто поет тысяча людей. Что это?.. Любимый мотив. Иоганн вслушался. Конечно, тот самый гимн, что сочинил на последних Святках в Гарлеме маэстро Бруммель. Как попало сюда сочинение маэстро?

Иоганн побежал вперед. Звуки крепли, наполняли, казалось, и землю и воздух. Стали слышны слова.

В груди Иоганна забилось сердце, его точно призывали к себе родные люди. Он понял: народ вышел из города, где не разрешали молиться так, как им хотелось. И, не страшась казней инквизиции, они сделали своей церковью поле… Им вторили земля и небо — где-то в невидимой вышине заливался вместе с ними жаворонок.

Из-за деревьев рощи Иоганн увидел огромную толпу ремесленников, торговцев, крестьян, вооруженных пищалями, пиками, дротиками. Отгородившись сцепленными телегами, с дозорными вокруг, толпа готовилась, видимо, слушать какого-то человека в темной дорожной одежде. Он стоял немного поодаль, окруженный женщинами и детьми. Трое дозорных остановили Иоганна шагов за сорок от толпы:

— Кто такой? Откуда?

— Такой же, как и вы, нидерландец. Иду из Брюсселя в Антверпен искать работы.

— В Брюсселе не нашел — думаешь, здесь посчастливится? Да тут добрая половина таких, как ты. Ступай своей дорогой.

— Ступай в монахи! — грубо бросил один из дозорных. — И работать не надо будет. Сбрей макушку, возьми в руки четки да накинь на тощее брюхо сутану — сразу оладьи с маслом в рот посыплются…

Другие озорно захохотали.

— Люблю веселых! — улыбнулся в ответ Иоганн. — В монахи я не гожусь, а вот спеть с вами могу. — И звонким, раскатистым голосом он пропел давно знакомый мотив.

В толпе стали оглядываться. Несколько человек подошло узнать, в чем дело. Дозорные похлопали Иоганна по спине и пропустили вперед. Недоверие и злобный смех сменились добродушной шуткой:

— Откуда такой жаворонок явился?..

— Продвигайся ближе, брат, — пробасил рослый кузнец с молотом на плече, — если хочешь послушать проповедника. Сегодня его последняя проповедь здесь. Он уходит дальше сеять слово истины.

— Ты, приятель, не обижайся, — шепнул Иоганну сердитый дозорный. — Сам понимаешь, проклятые шпионы какие только личины не принимают! А голова нашего проповедника уже оценена в семьсот крон.

Кузнец грозно потряс молотом:

— Разве мы допустим, чтобы какой-нибудь продажный негодяй…

— Тише, братья! — остановила обоих седая женщина. — Слушайте. Он собирается говорить…

Окруженный женщинами и детьми человек в дорожной одежде подошел к примитивно сооруженной кафедре из досок меж четырех пик и стал подниматься по приставной лестнице. По толпе, точно ветер по полю, прошелестело волнами:

— Ти-ше, братья!.. Слу-шай-те-е!..

Неторопливый мягкий голос начал проповедь с молитвы на фламандском языке.

Люди возвращались по домам. Иоганн шел рядом с кузнецом.

Кузнец возмущенно говорил:

— Противно не только бывать, а и проходить мимо их проклятых капищ!.. Кому не понятно, что дом божий не следует разукрашивать подобно языческим храмам! Вместо тихих песнопений и молитв в их нечестивых церквах — сатанинский гул и звон. Служители церкви ходят у них в шелку и кружевах. Одни тщеславные гордецы, погрязшие в суете и разврате, не видят зла и позора в этой роскоши. Самый образ Господа искажают они на своих богохульных иконах и статуях!.. Вот оно, их главное капище. Отсюда и то видно, как они его разукрасили, — кузнец показал в сторону города.

Точно корабль из-за рифов, выплывал из-за массы домов знаменитый антверпенский собор Богоматери. Солнце обливало каменное кружево его стремящейся ввысь стрельчатой башни, и она искрилась в голубизне воздуха.

Иоганн не мог не залюбоваться красотой здания.

— Разве такие стены годятся для святой молитвы и покаяния? — говорил кузнец. — Это вертеп роскоши и бесчинства. Золото, серебро, драгоценная парча и алмазы внутри него слепят лишь глаза и отвращают от чистой простоты заветов Христовых. Гул и звон оглушают верующих подобно адскому скрежету, и голоса их тонут в нем, не долетая до ушей всевышнего. Смотри, вон их сатанинские идолы из-за каждого кирпича, из каждого расцвеченного окна на посмеяние истинной веры и на утеху греха…

Кузнец не докончил — они уже подходили к воротам города. Пропуская каждого поодиночке, стража подозрительно осмотрела могучую фигуру кузнеца, только что грозившего кому-то своим молотом.

— Проходи! Проходи!.. — грубо окликнули Иоганна, когда он замешкался, не зная, в какую сторону направиться. — Повадились невесть куда шататься целыми толпами!

Прощаясь с кузнецом, Иоганн спросил, не знает ли он, где живет антверпенец Матвей Снейс. Кузнец с удивлением оглядел его и усмехнулся.

— Так вот в какие верха ты метишь, парень? Ну, нам с тобой, пожалуй, не по пути. Снейс?.. Это голова! Только не всегда поймешь, куда эта голова поглядывает… Да вот он тебя до самого его дома проводит. Эй, приятель, покажи брюссельцу дом Снейса. Ну, прощай, брюсселец!.. Ты мне показался славным парнем.

Пожимая огромную руку кузнеца, Иоганн ответил с веселым задором:

— У меня от высоты хоть голова и не кружится, но с такими приятелями, как ты, думаю, и пониже неплохо живется. А у Снейса я работал в Роттердаме. И твоя правда — что-то высоковато тогда показалось. А я ищу места по вкусу.

— Ну, дай тебе бог удачи!

Они распрощались. К Иоганну подошел тощий, как скелет, изнуренный пожилой человек и молча повел в глубь города.

Антверпен поразил Иоганна даже после Брюсселя. Вся съехавшаяся в столицу знать не могла затмить разнообразия красок, какие Иоганн увидел здесь. А сколько незнакомых языков услышал он среди многоголосого шума! Поистине этот город был воротами для Европы, через которые вливался поток иноземных товаров. Да, правящему страной Брюсселю, видно, далеко до торгового Антверпена!..

Генрих и пожилой человек проходили красивой, чистой улицей с высокими, схожими между собой, точно возведенными одной и той же рукой домами. Ступенчатые черепичные крыши четкой зубчатой линией подводили к четырехсторонней крытой галерее с двумя резными арками входа. Мраморные ступени во всю ширь улицы вели во двор, почти равный по величине главной брюссельской площади. Две башни с флюгерами на тонких шпилях, одна — у ступеней входа, другая — у ступеней выхода, словно сторожили это необычное сооружение. Люди сновали взад и вперед по обеим лестницам и мощеному двору.

— Что это? — спросил Иоганн.

— Биржа, — сумрачно ответил провожатый.

A-а!.. Так вот она, прославленная на всю Европу антверпенская биржа!..

Иоганн остановился, рассматривая это чудо архитектурного искусства. Огромный четырехугольный двор был окаймлен изнутри чередой аркад и колонн, украшенных художественным резным орнаментом.

«Что же делается здесь по будням, — подумал Иоганн, — если и в праздник, когда биржа, вероятно, закрыта для торговых сделок, она полна прохожих? Как богат должен быть город, сумевший соорудить такое здание!..»

Теперь Иоганн стоял возле серого, мрачного дома с высоко прорезанными окнами и тяжелыми, скрепленными железными болтами дубовыми ставнями в подвальные погреба. Его провожатый, не говоря ни слова, указал на дом и ушел не оборачиваясь.

— Да это настоящая крепость! — удивился Иоганн и начал обходить неприступные, казалось, стены. — С какой же стороны входят в нее?

Он оглянулся вокруг, чтобы спросить кого-нибудь из прохожих.

Но над самой головой у него скрипнула оконница, и старческий голос остановил:

— Ваша милость кого-то ищет?..

Иоганн поднял глаза. От неожиданности он приоткрыл даже рот. Из темной рамы окна, точно со старой картины, рядом со старухой в чепце на него смотрела молоденькая девушка и улыбалась. Закинув голову, Иоганн остановился как вкопанный. Никогда еще не встречал он такого золота волос, таких лучистых глаз, такой ослепительной улыбки.

— Ваша милость не из Гарлема ли? — снова спросила старуха.

— Да… — еле выговорил Иоганн. — Как вы узнали?

Старуха наклонилась и еще тише сказала:

— Мы ждем вас уже несколько дней. Из Гарлема пришло письмо.

— От маэстро?

— Не знаю. Письмо о молодом человеке, что, наверно, придет в Антверпен. Должно быть, это вы. Мы же видели: вас привел как раз этот несчастный Лиар.

— Кто?!

— Ткач Николь Лиар из Брюсселя. О нем тоже говорилось в письме.

— Так это был ткач! — спохватился Иоганн. — Простите, может быть, я еще догоню его!

И он рванулся было вперед. Но девушка рассмеялась и громко спросила:

— Неужели в Гарлеме все такие невежи?

— Почему невежи? — смутился Иоганн.

Старуха обиженно заворчала:

— И то невежа! Стоит на улице, разговаривает — сам не знает с кем. А прохожие вон уже посматривают… Того и гляди осудят.

И обе так же неожиданно скрылись, захлопнув раму. Иоганн остался стоять перед закрытым окном, красный от смущения. Какие-то две женщины, проходя мимо, хихикнули и показали на него пальцем:

— Смотрите, кумушка, какой выискался! Загляделся на самую красивую девушку во всей Фландрии!..

Иоганн смутился. Наталкиваясь на встречных, он побежал догонять Николя Лиара.

Догнать ткача ему так и не удалось. Пришлось волей-неволей возвращаться в дом Снейса, чтобы узнать наконец, где живет Николь Лиар. Снейс оказался дома и встретил Иоганна, как родственника. Куда девались его всегда нахмуренные брови, суровые морщины на переносье, у рта? Он был даже разговорчивее, чем обычно:

— Поджидал тебя — не верил, что устроишься в Брюсселе. Там теперь не до ткачей. Это ныне дворянский город. А от дворян больше шума, чем дела. Хорошо, что ушел оттуда.

Иоганн рассказал по его просьбе все, что успел узнать о знаменитом прошении, смертельно испугавшем правительницу Маргариту. Рассказал и о насмешливой кличке, данной кем-то из ее приближенных дворянской депутации.

Снейс усмехнулся:

— Ну что ж, это правда! «Гёзы» — нищие, рвань… Такое название как нельзя лучше подходит к брюссельским индийским петухам, подобным головорезу Бредероде. Он давно потерял счет своим долгам, и не только мне. У них одно богатство — родовая спесь.

Иоганн на минуту задумался. Снейс прав: что общего у нидерландского народа с горсткой высшей знати, живущей словно трутни в пчельнике?

— Было время, — говорил Снейс, — дворянство враждовало с королями всерьез. А помани король теперь почетной службой да хорошим жалованьем — ползком поползут к трону. Эта рвань нам не нужна. Не они защитят страну от Мадрида и Рима. А пока пусть шумят, пусть пугают правительницу…

Иоганн прислушивался. Ему чудилась в отрывочных словах Снейса какая-то определенная твердая мысль. «Эта рвань нам не нужна. Не они защитят страну от Мадрида и Рима»… Значит, от короля и папы?.. Ведь это то самое, о чем грезил и маэстро, что врезалось в сердце самого Иоганна единственной страстной мечтой: защитить родину от насилия и произвола, от креста и меча. Неужели судьба привела его именно в тот дом, где хотят помочь общему делу? Ведь ради этого дела он и ушел от мирного семейного очага Бруммелей. И Иоганн уже не торопился узнавать о ткаче Лиаре. В конце концов, не ткачество цель его жизни!

Снейс настоял на том, чтобы Иоганн остановился пока у него.

— Дальше видно будет, — сказал он приветливо. — Маэстро Бруммель просил не оставлять тебя в нынешнее трудное время без поддержки. Жизнь, правда, не в пример прежнему, и здесь вздорожала…

Он провел Иоганна через узкий мощеный двор в отдельное небольшое здание, где, по старому фламандскому обычаю, и протекала семейная жизнь хозяев. Иоганна удивила чрезвычайная скромность жилища такого богача, как Снейс. Нигде ничего лишнего, ни одной картины, ни одного украшения. В Гарлеме, у тех же Бруммелей, было куда наряднее, чем у человека, с именем которого связывалась иноземная торговля, обширные денежные дела. Мрачно, сурово и мертвенно тихо было в этом гнезде денег и торговых расчетов. Даже роттердамская контора Снейса показалась Иоганну веселее и солнечнее, чем в сегодняшний майский день эта серая крепость.

Они сели за стол. Старик слуга, тощий и сморщенный, как лист высохшего пергамента, внес несколько простых рыбных и овощных блюд. Иоганна начинали уже давить эта тишина и мрак. Он шел в Антверпен, полный светлых надежд, был дружелюбно встречен толпой протестантов, молившихся под открытым небом, и вдруг попал в какой-то погреб. Но вот Снейс обратился к слуге:

— Брат, скажи моей дочери, чтобы она спустилась сюда разделить с нами трапезу.

Иоганн вспыхнул. Наверно, та золотоволосая красавица и есть дочь Снейса. А почему он называет слугу «братом»? Уж не исповедуют ли и здесь протестантскую веру? Как же Снейс не боится, что на него донесут инквизиции?..

В комнату степенно вошла та самая девушка, что назвала его утром невежей. Она вошла в сопровождении той же старухи. Темная комната с низким сводчатым потолком сразу точно озарилась.

Снейс прочел скороговоркой молитву, и все, кроме слуги, заняли места за столом, покрытым грубоватой скатертью. Девушка сидела, не поднимая глаз, и казалась Иоганну завороженной сказочной принцессой, потерявшей дар речи. Старуха заботливо оправляла на ней домашнее канифасовое платье без единого украшения, застегнутое до самого ворота. Только золото волос, заплетенных в косы, венчало ее голову светлой короной.

— Барбара, — обратился Снейс к дочери, — это тот молодой голландец, которого рекомендовал музыкальный мастер из Гарлема. Он может научить тебя пению гимнов и псалмов, сочиненных маэстро во славу истинной веры и благочестия.

Барбара подняла наконец глаза, и на строгом лице ее Иоганн заметил едва уловимую улыбку.

— Как желаете, дорогой отец…

«Да, она хитрит с ним!» — подумал Иоганн и решил отомстить девушке за утреннюю издевку:

— Я уже имел честь видеть вашу дочь…

Глаза Барбары разом потемнели, и она в упор посмотрела на него, точно приказывая молчать.

— Мельком… — поправился Иоганн. — В окне. Когда проходил мимо дома в первый раз.

Иоганн ел, а краем глаза наблюдал за Барбарой. Девушка чинно подносила ко рту маленькие кусочки, а золотистые ресницы ее трепетали от какой-то затаенной мысли. Старуха тоже одобрительно поджимала губы. Видимо, Иоганн сумел угодить той и другой.

Старуха провела Иоганна в его комнату.

Приготовляя для него постель в проходной комнате, на одном из огромных кованых сундуков, возле лестницы на чердачный этаж, старуха не то ворчала себе под нос, не то сообщала:

— Девица на выданье… скучает… Красота истинно небесная. Молокососу и не снилось такое счастье… На такие деньги можно и высокородного барона…

Иоганн лег на сундук и сейчас же уснул. Долгий путь и столько впечатлений последнего дня утомили его. Ему снился темный погреб, без окон и дверей, освещенный лишь золотыми волосами сказочной красавицы, ее насмешливый взгляд из-под опущенных ресниц и чей-то шепот: «Такие деньги… можно самого высокородного гёза…»

Среди ночи он на минуту проснулся с мыслью, что попал в дом, где все в мире считают покупным. Потом сон поглотил его снова.

«Головорезы… вроде Бредероде… Они не нужны… Мы их купим… купим… купим…» — монотонно долбил крючковатым носом Снейс.

 

Скамья под кипарисом

Патио Лазаря Швенди было пронизано солнечными лучами. Дорожки вокруг грядок с гвоздиками и левкоями искрились, как золотая и серебряная россыпь. Густая тень кипариса и фонтан, бьющий из раковины в руках купидона на дельфине, умеряли зной даже в часы сиесты — полуденного отдыха.

Скамья и стол под старым кипарисом были любимым уголком Инессы, и девушка приучила Генриха тоже любить это тенистое место. Здесь они провели немало времени со дня знакомства, разговаривая, читая вслух или рисуя.

Инесса нагнула ветку ближнего куста, за которую цеплялся вьюнок, и заглянула в глубину большого голубого колокольчика.

— Если представить себя совсем крохотной букашкой, то лепестки его покажутся стенами шелкового сказочного дворца. Откуда берется это яркое сияние внутри цветка?.. Видите? Словно там горят множество ламп. Пестик похож на зеленый трон, а тычинки — на маленькие золотые короны принцесс. О, сколько их здесь, волшебных, невидимых принцесс! Посмотрите же, Генрих!

А он смотрит не на цветок, а на нее — такую радостную и юную.

— Вы сегодня рассеянны, Генрих, — сказала она. — Давайте тогда почитаем. Прочтите мне вот эту смешную книгу, дядя только вчера достал ее у самого сеньора Диего Уртадо де Мендоса, хотя тот и не признается, что написал «Лассарильо с Тормеса».

— Еще бы!.. — засмеялся Генрих. — Ведь главу этой книги, где осмеивается продажа индульгенций, инквизиция строго-настрого запретила печатать.

— А вы уже читали «Лассарильо»?

— Да, в антверпенском издании. Но я готов читать его без конца.

— Тогда я вам прочту то, чего вы, наверно, еще не знаете: наши чудесные старинные романсы. А вы возьмите лист бумаги и нарисуйте этот цветок, похожий на голубой дворец. Нарисуйте непременно и королеву на зеленом троне, и всех ее маленьких принцесс…

Она пододвинула к нему бумагу и очинённые рисовальные угли, потом взяла любовно переплетенную в парчу книгу и стала читать:

Свежий источник, источник любви, Куда все птицы летят Искать утешенья в печали… Но не голубка, нет, не голубка. Она овдовела, тоскует, рыдает…

Ее чтение звучало по-детски просто. Рука Генриха не двигалась — он смотрел на Инессу.

— Но вы не рисуете, Генрих… — огорчилась девушка.

— Рисую, рисую!.. — И он стал быстро набрасывать на бумагу ее лицо, в котором сочетались черты гордой испанской красоты с детской доверчивостью.

Инесса опустила книгу и рассмеялась:

— Оглянитесь, Генрих, — Марикитта подглядывает за нами. Она считает, что молодым людям нельзя так долго быть наедине. Не прячься, иди сюда, Марикитта!.. А вы еще не знаете, что Марикитта — дочь мавра, погибшего во время восстания ее братьев в 1501 году… Сядь, моя старушка, рядом с нами и слушай или принеси ковер и расстели его под кипарисом…

Темное, морщинистое лицо служанки скрылось за захлопнувшейся ставней. Дом снова погрузился в тишину.

Вдруг ставня снова раскрылась, и голова Марикитты показалась опять.

— Ах, сеньорита! Ах, сеньор кабальеро! Где у меня память? Господин, уходя утром, приказал отдать сеньору кабальеро письмо с родины.

В смуглой старческой руке белел конверт. Генрих вскочил. Но Инесса быстрее ветра подбежала к окну, схватила письмо и передала ему.

— Наконец-то! — Генрих дрожащими пальцами разорвал конверт.

— Я пойду приготовить вам шоколадный спумас, — сказала Инесса сочувственно. — Вы так волнуетесь!

— О нет, останьтесь! У меня не может быть от вас тайн. Я прочту письмо вслух.

Она сейчас же послушно села, сложив на коленях руки. В конверте было два письма: одно от Рудольфа ван Гааля, другое — от Микэля. Старый воин писал:

— «Благодарите фортуну, племянник, что вы не являетесь свидетелем страданий вашей родины. Некогда обильные земными благами Провинции оскудевают. Ныне мы богаты лишь эшафотами, кострами, судами инквизиции, палачами и доносчиками. Вот что взращивается по городам и селам Нидерландов… — Генрих перевел дыхание. — Но да будет благословенно провидение — оно ниспослало в своем милосердии к несчастной родине дальновиднейшего и умнейшего человека. Все взоры с упованием обращены на него. Без уверток, умалчиваний и робости сей доблестный принц (вы знаете, племянник, того, чье имя я не называю, но кто запечатлен в моем сердце) высказывает мнение всей страны в речах, достойных быть занесенными в анналы истории. Моя жизнь отныне принадлежит сему человеку, дабы он употребил ее на благо моему народу».

Генрих не верил глазам. Неужели это пишет Рудольф ван Гааль?

Генрих с нежностью взял пространное послание Микэля. Неумелая рука тщательно выводила без знаков препинания.

— «Благородный господин мой. Захотите ли вспомнить своего верного слугу Микэля? А моя Катерина приказала долго жить, не захотела…» — Генрих остановился, письмо задрожало у него в пальцах.

Инесса быстрым движением положила руку на его плечо и заглянула в глаза:

— Она все-таки умерла, ваша добрая мама Катерина?.. Какое горе для бедного старика!

— «…не захотела, — продолжал читать Генрих, — побыть еще на земле. Оставила меня сиротой, без детей и внуков. Она умерла истинной христианкой. И завещала нам то же…»

«О чем говорит Микэль?.. — пронеслось в голове у Генриха. — „Умерла истинной христианкой“. Не католичкой, а христианкой. Так называют себя протестанты…»

— «Со слезами просила она передать вам, благородный господин, последние слова свои. Нет приказов для совести. Совесть свободна, и владыка ей один Бог. И вероучители должны быть избираемы совестью, а не назначаемы земными владыками. От греха же и неправды не откупиться никакими деньгами. Написал вашей милости как сумел. А дом и замок брошены, как гнездо в бурю. Есть и еще одна новость. Я частенько в шутовском монашеском наряде представляю всякие соблазны дьявола. Я было стыдился этого шутовства, да умные люди сказали, будто и я помогаю тем родине. На людях мне все-таки легче в моем сиротстве. Только подушка да темная ночь знают про все. Благородный господин мой, не побрезгайте моими глупыми словами и низким поклоном, по гроб жизни и навеки вашей милости старый слуга Микэль».

Генрих опустил письмо и задумался. Его дядя посвятил остаток дней делу родины. Микэль, смешной, добрый, одинокий Микэль, высмеивает на подмостках католическое духовенство. И только он, Генрих, мечтавший о подвигах, почти бездействует. Два-три письма, освещающие настроение в Мадриде и посланные через Швенди Оранскому, — не великий подвиг. «Следовать велениям совести», — завещала «мама Катерина». Совесть давно зовет его на родину, а он все еще здесь, в свите будущего испанского монарха. Неужели его надежды на Карлоса напрасны и годы возмужалости не сделают из принца Астурийского защитника Нидерландов?

— Вы хотите уехать? — тихо спросила Инесса.

— Да.

— Я вас понимаю… Когда вы уедете, патио наше померкнет для меня. В самый жаркий полдень мне будет холодно в нем. А эта бедная скамья под кипарисом… Но я вас понимаю.

Он взял ее руку, маленькую, сильную, как у мальчика, и прижался к ней лбом.

— Инесса, ведь я оставлю здесь половину души…

Она отняла руку и, не то смеясь, не то плача, сказала:

— Вашей родине мало будет половины — отдайте ей всю. А мне… мне останется воспоминание и вот это…

Она встала и раздвинула побеги плюща на кипарисе. Тогда Генрих увидел два вырезанных на стволе вензеля. Один, уже разросшийся и покрытый узловатой корой, утратил четкость, другой был совсем свежий и еще сочился прозрачными каплями. Генрих прочел:

— «М. Л.», «Г. И.».

— «Мария и Лазарь», — объяснила девушка. — «Генрих и Инесса».

Ван Гааль закрыл лицо руками:

— Что вы со мною делаете?

А она, смеясь, потащила его в дом:

— Слышите голоса, милый Генрих? Вернулся дядя и привел гостей. Верно, это новые послы с вашей родины, Берген и Монтиньи. Дядя был уверен, что они посетят нас. Идемте! Все будет хорошо. Ведь вы не завтра уедете? А когда уедете, я буду ждать вас на скамье под кипарисом всю жизнь… Идемте же, а то я заплачу.

Генрих встал с тяжелой головой. Половину ночи он разыскивал Карлоса по вентам Мадрида. Последние недели инфант особенно тосковал и метался. Близкое присутствие мачехи всколыхнуло в нем улегшиеся было чувства. Полное бездействие сводило с ума.

— Отец нарочно не дает мне никакого дела, чтобы унизить перед нею, — говорил он. — В ее глазах я ничтожество, не способное ни на что, кроме праздности… Ну так и воспользуюсь столь лестным мнением и буду проводить время по крайней мере весело.

И он стал чаще отлучаться из дворца.

Вчера вечером падре де Суенса, королевский духовник, долго расспрашивал Генриха о «мыслях и желаниях наследника трона».

В конце беседы де Суенса сказал:

— Передайте его высочеству, сын мой, чтобы он не забывал и о духовном враче. Я охотно выслушаю его чистосердечную исповедь и сверх положенных для этого часов. Ничто не способствует так оздоровлению бренного тела, как своевременное очищение души…

Он ушел. А Генрих вспомнил о многочисленных отрядах отцов-инквизиторов, поставляющих секретарю великого инквизитора Вальдеса сведения, которые они черпают у паствы на тайных исповедях. Как легко может запутаться Карлос в сетях королевского духовника и погубить не только себя, но и все планы и надежды на помощь Нидерландам! Ходили слухи о тщательно зашифрованных специальных тетрадях, отсылаемых по мере заполнения в Бургос. Там находилось в то время все инквизиционное судопроизводство.

И, полный тревоги, Генрих ван Гааль вошел в спальню инфанта.

Карлос не спал. Увидев Генриха, он вдруг расхохотался.

— Что с тобой? — спросил холодно Генрих, садясь на ступеньку возле пышной постели.

— Сон! Понимаешь — сон! Как будто я присутствовал на знаменитом банкете твоего нидерландца Бредероде. Я так же, как и они все, нарядился в серый камзол, короткий плащ из грубой шерсти и войлочную шляпу. Повесил на себя суму с чашкой нищих и в этом костюме гёза пошел шляться по городу. Вдруг у меня явилась блестящая мысль предстать в таком наряде перед отцом. И я пришел прямо в кабинет его католического величества, стал перед ним и сказал: «Взгляните, любезный отец, на последнюю моду, привезенную мне портным в честь вашей безграничной любви к Провинциям…» — Инфант захлебнулся от смеха. — Тогда его величество заскрежетал зубами и загородил от меня королеву, спасая ее от столь грубого и непристойного зрелища. А королева не рассердилась, представь, — она смеялась вместе со мной, как маленькая веселая девочка…

Генрих был серьезен.

— Ты видел во сне шутовскую выдумку Бредероде в ответ на брошенное дворянам оскорбительное слово «гёзы». Я знаю, об этом тебе рассказал Монтиньи или Берген. Своим неразумным маскарадом дворяне хотели закрепить за собой кличку, сделав ее почетной. Оранский, Эгмонт и Горн осудили такое шутовство и ушли с банкета.

— Однако, — капризно возразил Карлос, — «шутовское», как ты говоришь, поведение весельчака Бредероде принесло уже недурные плоды.

— Какие?

— Как же! В Нидерландах разнесся слух, что прошение дворян возымело действие. Все ждут смягчения эдиктов, — герцогиня открыто обещала это подателям.

— Неужели можно было поверить такому обещанию?.. И оно оказалось, конечно, новой ложью. Костер заменили веревкой и чаном с водой.

— Не верь всем россказням!.. — отмахнулся инфант. — Люди так много лгут…

— Карлос, я не могу больше ждать! — пылко заговорил Генрих. — В Нидерландах не сегодня-завтра вспыхнет настоящее восстание. Вопрос об эдиктах и инквизиции занимает все умы. В стране шепчутся, что лучше пасть с оружием в руках, чем безропотно отдавать себя в руки палачей. Даже инквизиторы жалуются, что они подвергаются опасности во время исполнения своих страшных обязанностей. Богатые еретики пользуются будто бы растущей безработицей и принуждают простолюдинов переходить в их веру, давая работу только кальвинистам. Простолюдины, в свою очередь, надеются улучшить свое положение и становятся протестантами десятками и сотнями… Промышленность и торговля падают, а цены на хлеб поднимаются с каждым днем. Это грозит голодом…

— В Нидерландах голод?.. — пожал плечами инфант. — Не может быть!.. И откуда ты все это знаешь?

Генрих смутился. Он не открывал Карлосу своего знакомства с семьей Швенди. Но инфант не стал и допытываться — ему было скучно.

— Когда король назначит меня правителем Фландрии, — начал он, — все в корне изменится. Я слышал, он недоволен Пармской…

Генрих покачал головой:

— Теперь я почти уверен, что выбор короля падет не на тебя.

— А на кого же? Александр Фарнезе давно уехал вместе с первым нидерландским послом без всякого назначения. Хуан Австрийский теперь не в милости. Его бегство в Барселону, чтобы избежать духовной карьеры, разгневало короля.

И даже покорное возвращение в Мадрид не помогло смягчить королевское сердце. Хуану долго придется заглаживать вину. Кто же остался еще из принцев крови, помимо меня?

— Король может выбрать кого-нибудь и не из принцев крови…

Взгляд инфанта стал растерянным.

— Что же тогда делать, Генрих?

— Как ты мне предлагал сам — бежать.

— Бежать?.. — Инфант весь загорелся. — Чудесно!.. Я же давно мечтал об этом. Вот будет настоящая жизнь, а не томительное прозябание в здешней тюрьме-дворце! Открой скорее ящик письменного стола — там карта Савойи. Она была заказана королем для каких-то тайных целей, — мне удалось достать ее… Наш путь во Фландрию будет лежать как раз через Савойю…

Генрих нашел карту и разложил поверх одеяла. Карлос вскочил на колени и стал водить по ней пальцем.

— Следи за мной!.. Вот здесь — наша первая остановка. Кстати, я должен побывать при венском дворе. Я убежден, что отец обещанной мне невесты, Анны Австрийской, не откажет в помощи. В Вене, говорят, хорошо, весело и… свободно…

— А как весело и свободно жилось бы в Нидерландах!.. — воскликнул с горечью Генрих.

В дверь постучали. Инфант испуганно спрятал карту под подушку.

 

Счастливый Лиар

Снейс точно задался целью не отпускать от себя Иоганна. Немалую часть своей повседневной работы он переложил на него. Неизменно утром и вечером, уходя на биржу, он поручал Иоганну то пересмотреть записи счетов и фрахтовых договоров, то принять партию товара в гавани, то написать в какой-нибудь отдаленный город или за границу напоминание о подошедшем сроке платежа по векселям, подсчитать наросшие проценты. Однажды он попросил съездить в недавно купленные им под Антверпеном владения разорившегося дворянина и «навести там порядок». Порядок Иоганн наводил, правда, по-своему. И хотя Снейс, узнав об этом, недовольно хмурил густые брови, но ни разу не сделал серьезного выговора. А Иоганн самовольно снял с крестьян всю старую задолженность за аренду земли и обещал от лица их нового господина помочь построить в округе ветряную мельницу. Прежняя, по уверениям арендаторов, грозила вот-вот рухнуть. Кроме того, красавица Барбара увлеклась уроками пения. Эти минуты доставляли ему настоящее наслаждение. Иной раз казалось, что он находится не в Антверпене, а в милом тихом Гарлеме. Гимны и псалмы маэстро Бруммеля звучали под низкими потолками дома-крепости, делая его не таким мрачным и душным. У девушки оказался красивый, сильный голос. Она быстро схватывала и запоминала мелодию. Да и золотые косы Барбары, изменчивое выражение ее лица и глаз нравились Иоганну все больше и больше. Одного только он не мог добиться от Барбары — задушевности в пении. Прекрасно Барбара пела и точно все время кому-то приказывала.

Однажды, воспользовавшись свободным днем, Иоганн решил разыскать наконец Николя Лиара. Он расспросил старого слугу, и тот сказал, где можно найти ткача.

— Только он совсем впал теперь в бедность, этот несчастный человек, — прошамкал старик. — Живет из милости у хозяина на его складах возле канала с дочкой-дурочкой…

— Дурочкой? — удивился Иоганн.

— Уж это точно. Рассказывают, будто она нашла в соборе Богоматери в каком-то углу старый платок либо покрывало, — рваный весь, но расшитый шелками. Ну, и нарядила в него чурбашек вроде, значит, куклы. А кто-то из священников или монахов увидел наряженный чурбашек, почел за богохульство и отвел девочку на суд отцов-инквизиторов. Ну, ее там немного попутали, посекли, но ничего, отпустили к отцу. А после этого она и стала глупенькой. Видно, от страха.

Длинные деревянные строения на кирпичном основании унылым рядом тянулись вдоль задней стены мастерских Снейса. Бахрома пыльного чертополоха среди битого камня и осколков черепицы наводила тоску вблизи чистых, нарядных улиц богатого города. Из-за стен мастерских назойливо и однотонно жужжали десятки веретен. Но оттуда не слышалось обычных бодрых песен, наполнявших, бывало, эти ульи человеческого труда. Один только стук ткацких станков по соседству стоном откликался в тишине. Когда-то в Брюсселе, в квартале ткачей, громко раздавались веселые напевы, похожие на щебет весенних птиц.

Иоганн остановился и оглянулся, почувствовав на себе чей-то взгляд. Из узкого, как в норе, входа на него испуганно смотрели детские глаза. Бледное лицо девочки походило на мордочку зверька.

«Это дочь ткача», — сообразил Иоганн. И он приветливо кивнул ей:

— Здравствуй! Отец еще на работе?

— Да…

— Скоро придет? Или только вечером?

— Да…

В темноте за дверью зашевелились. Показалась пожилая женщина и тревожно спросила:

— Что угодно вашей милости от больного ребенка?

Иоганн объяснил причину своего прихода.

— Приходите, ваша милость, после захода солнца. Николь не смеет наведаться к дочери раньше конца работы. А я живу по соседству. Жаль ребенка — столько часов все одна, одна. Вот накормила ее и пойду к себе.

Подняв глаза на женщину, девочка неожиданно улыбнулась и обхватила ее за шею.

— Тихий ребенок, ваша милость… Тихий… напуганный людьми… на всю жизнь…

Иоганн подошел ближе.

— Я бы посидел с нею, пока не придет отец, — сказал он смущенно. — Я знаю много сказок. Могу и спеть…

— Да хранит вас Господь, сударь! Вы поступаете, как истинный христианин.

Иоганн посмотрел на женщину. «Истинный христианин» — так говорят обычно о своих единоверцах протестанты.

Опять он сталкивается с приверженцами новой веры!..

— Хочешь, Луиза, добрый человек споет тебе песенку? — спросила женщина.

— Да… — Девочка уселась, подперев лицо кулаками.

Иоганн запел:

Летом в поле мы пойдем, мы пойдем, Мы травы-цветов нарвем, мы нарвем. Нам цветы расскажут сказки Про твои, Луиза, глазки.

— Да… — мечтательно протянула девочка.

Они сидели в каморке без огня. Луиза уснула на коленях у отца.

— Будь проклят этот злосчастный лиар! — говорил ткач. — Останься я в Брюсселе, может быть, сохранил бы ее. Проклятые попы, не пощадили ребенка!.. Грабят отцов, грабят матерей на украшение своих идолов, а ребенка обвинили в кощунстве за клок старого тряпья! Будь проклят этот лиар!

— Лиар ни при чем тут, — пробовал возразить Иоганн. — Да вы и не взяли его тогда от маэстро. Оба вы, я знаю, не суеверны. А попадает иной раз человек в такие обстоятельства… не по своей даже воле. И верьте мне, Николь, я сам уже успел два раза испытать это.

— Вы — юноша, а я — старик. Вы одиноки, а у меня была семья.

— Расскажите мне все.

— Как я верил, что вырвусь из нищеты! Осуждал старые цеховые порядки — не давали они ходу ничему новому. А я выдумщик был, все что-нибудь свое придумаю на общую пользу. Да и верил в справедливость и в честность Снейса. А на деле — прибавил к прежним долгам другие…

— Значит, Снейс обманул вас?

— Не знаю, как и сказать. Он охотно ссужал деньгами, не торопил с отдачей… А тут переезд семьи в такое трудное для всех время. Мать-старуха узнала, что придется оставить дом, где выросли еще и бабка с дедом, затосковала… Так и похоронили на брюссельском кладбище возле родных могил. Жена тоже болела в ту пору. Грудной ребенок… Эта вот несмышленыш тогда. А старший сын — подросток. Ничего с собою не привезли, продали все за бесценок, чтоб как-нибудь с долгами расплатиться. Трудовой человек свою честь бережет — нельзя, чтобы люди тебя за обманщика считали… Начали заново обзаводиться. А все стало вдвое, втрое дороже по нынешним временам. Жена болеет. Умирает грудной. А долг Снейсу растет и растет. Сколько ни работаю, едва на еду хватает… Предложил Снейс и сына на работу пристроить…

Припав к лицу спящей дочери, ткач пытался спрятать повлажневшие глаза.

— А какой мальчик был! Сильный, стройный, красивый, добрый, — весь в мать… Сам ведь и придумал к Снейсу пойти. Определили его в трепальщики. Работа, может, и не трудная с виду, а не по детским силам. Сам заболел… Умерла жена. Похороны — снова долг Снейсу. Он, спасибо ему, не отказал и на тот раз… Добрый паук! Чтобы сократить расходы, — а ведь жизнь все дороже и дороже становилась, — перебрались вот сюда. Снейс — дай бог ему и в царстве небесном таких же работников, каких я ему обучил за эти годы, — все будто лаской, все добром. Ни патара до сих пор не берет за эту яму. Живи, мол, Лиар, пользуйся моей милостью да сторожи заодно мои склады от воров. А сын между тем…

Голос ткача прервался.

— А сын… целый день до заката… больной… среди пыли… незаметных глазу этаких ворсинок… А ночью — здесь, в темноте, холоде… Стал кашлять. Потом и кровью харкать… Взял его с работы. Снейс молчит, но вижу — недоволен. Стал списывать с получек больше чем следовало бы. Я — к нему. Мол, платить лекарю нужно. Не глядя швырнул две монеты, как нищему. Верите ли, чуть не ударил его! Видит бог, едва сдержался. А потом схоронил сына… И вот с дочкой беда стряслась. Сами видите, что осталось от Николя, славного когда-то брюссельского ткача.

Иоганн молчал. Впервые перед ним прошла чужая жизнь, с которой, как осенью с дерева, слетал один лист за другим, оставляя голый, истерзанный непогодами ствол. Иоганн чувствовал непонятные угрызения совести: точно он в чем-то виноват перед этим человеком. А кто действительно в этом виноват? Снейс? Королевская власть? Инквизиция? Положение всей страны?.. Иоганн не мог ответить. Он выложил принесенные деньги на колени ткача.

— Вот, — сказал он тихо, — отдайте в счет долга Снейсу. И подумаем вместе, как нам помочь друг другу по-братски.

Николь отодвинул деньги и заглянул в глаза юноше:

— А разве мне есть на что надеяться?..

Иоганн пожал плечами и встал, чтобы попрощаться.

— Не знаю пока, — ответил он откровенно. — Но верю твердо, что лишь смерть может отнять у человека все надежды. А ведь мы с вами живы!.. Я хочу уйти от Снейса. Что-то не по душе мне этот «добрый паук», как вы точно окрестили его. Да и не в Антверпене, видно, моя судьба.

У Снейса сидели знатные гости. Иоганн отложил разговор с ним и поднялся к себе.

Как нужен был ему сейчас маэстро Бруммель и его советы! Нет, добрая госпожа Бруммель, напрасно вы говорили о соколенке, выросшем в вашем доме. У вас выросла глупая, нерешительная курица, которая не знает, куда ей сунуться!

Нянька Барбары заглянула к нему, по обыкновению ворча:

— Все справляется: «Где он? Где он?»… А он сычом сидит, глаз не кажет…

— Кто справляется? — нехотя отозвался Иоганн.

— Кто? Разумеется, она. И чего ты, парень, тянешь, не пойму… Такие деньги! Такие деньги!

Как ему надоели эти постоянные охи и вздохи старухи о деньгах! Какое он имеет к ним отношение, он, неимущий, без всякого ремесла?

— Кто сидит у хозяина? — спросил Иоганн сухо. — Приезжие?

— Кто сидит? Почище тебя… Дворянин приезжий и наш ван Страален, бургомистр. Зеваешь! И тут зеваешь. Не будет с тебя толку, я ей твержу… Так нет, все свое: «Будет по-моему!..» И отец, вижу, за то же стоит.

— Вот черт! — обозлился Иоганн. — Сколько туману напускает ворчунья! Говори толком наконец! Кто — она? Барбара, что ли? Какие деньги? Сегодня мне не до твоей воркотни.

— «Воркотни»! Паршивого юнца пригрели, всё ему доверяют, как своему. Деньги сами в руки плывут. Такая красавица! Не графу впору, а самому бы императору или наследному принцу. А он, дурак, впрямь, кажется, не понимает счастья. «Воркотня!..» Постыдился бы старуху обижать! Еще не хозяин пока!

Так вот в чем дело! Перед Иоганном точно приоткрылось тайное оконце в этот дом-крепость. Уж не подыскивают ли красавице Барбаре подходящего мужа? В деньгах она не нуждается — самая, говорят, богатая невеста в городе. Над знатностью рода отец ее только посмеивается. Ему нужен смекалистый помощник для будущих торговых дел. Да и красавице он, кажется, тоже по душе. Недаром она поджидала его, глядя на улицу в первый же день его прихода в Антверпен. Иоганн схватил старуху за руку:

— Слушай, скажи своей раскрасавице, что мне рановато распевать с ней любовные песни! Да и время теперь не такое…

Он не успел договорить. В комнату вошел старик слуга.

— Хозяин просит вашу милость пожаловать вниз, — сказал он и повернулся к няньке: — Хозяйская дочка зовет.

Иоганн, не раздумывая, сбежал по лестнице.

За столом сидел человек гигантского роста, в сером платье гёза, какие теперь носили дворяне-«союзники». Короткий плащ из грубой шерсти был брошен на спинку стула. А знаменитая нищенская сума с деревянной чашей лежала возле, на скатерти. Огромная ладонь знатного гёза подкидывала ремни сумы подобно игральным костям. Иоганн старался припомнить, где не так давно он видел этого великана. Но тогда тот был на богато убранном коне, в нарядном платье и перьях, сверкал камнями и золотом. Да это граф Генрих Бредероде!.. Опять, значит, за деньгами к Снейсу. Но зачем тут же сидит бургомистр Антверпена в своем черном бархатном кафтане с меховой опушкой и степенно поглаживает знакомую всему городу холеную волнистую бороду?

Снейс представил Иоганна гостям:

— Этот юноша, несмотря на молодость, обладает редкими качествами ума, уж поверьте мне, ваши милости. Я разбираюсь в людях.

Бредероде шумно встал и хлопнул Иоганна по плечу:

— Нидерландец?

— Нидерландец, — ответил Иоганн.

— И любишь родину?

— Если бы не любил, не назвался бы нидерландцем.

— А знаешь, в чем ее беды и несчастья?

— Знаю: в нищете одних и богатстве других.

Снейс нахмурил брови. Ван Страален предостерегающе кашлянул. Бредероде расхохотался:

— Молодец! Ясно и просто. — Он схватил со стола суму и потряс ею. — Но скоро мы все будем равны. А кто наши грабители, знаешь?

Иоганн медлил с ответом.

— Король — раз! — загибал пальцы Бредероде. — Католическая церковь — два!

Иоганн пристально посмотрел в лицо Снейсу, и тот нахмурился еще больше.

— Хочешь послужить родине? — спрашивал между тем граф.

— Только родине и собираюсь служить. — Иоганну становился неприятен этот бесцеремонный разговор.

— Молодец! Ай да молодец! Так и должен отвечать истинный сын нашей родины! — снова хлопнул его по плечу Бредероде. — В чем будет состоять твоя служба, скажет тебе хозяин.

— У меня пока нет хозяина, — вспыхнул Иоганн.

Вмешался Снейс:

— Мы все по мере сил и умения служим единому общему хозяину — Господу Богу.

Иоганн не понимал, куда гнет «добрый паук». Ван Страален молчал. Бредероде досадливо отмахнулся:

— Бог слишком высоко обитает. А у нас дела земные. И не Богу, а нам самим придется накинуть узду на его нечестивых служителей — попов, монахов, инквизиторов-епископов и на всю эту саранчу, наводнившую Провинции. Ты, я вижу, юноша неглупый, смелый. А чернь глупа. Ей надо хорошенько растолковать, кто ее грабит и куда идут богатства страны. В королевскую ненасытную казну — раз! В папскую, не менее ненасытную, — два! Да еще в небольшие, но многочисленные и чересчур жадные карманы католического духовенства — три! А своим, нидерландцам, не сегодня-завтра останется только это — нищенская сума! Да здравствуют гёзы!..

Он вскинул ремень с сумою на богатырское плечо и обошел вокруг стола, заполняя своим телом чуть ли не всю комнату.

Вошла приодевшаяся Барбара. Опустив ресницы, она присела перед гостями в низком поклоне. Бредероде так и остался на месте с торжественно поднятой рукой.

— Дорогой Снейс, — выговорил он задохнувшись, — да у вас в доме клад! Клянусь этой почетной сумой, вот кому должно поклоняться, как совершенству! Скорее позовите сюда прославленных художников Фландрии. Да все католические святые, с самой Мадонной во главе, померкнут перед такой красотой!

Чувствуя, что на него больше не обращают внимания, Иоганн вышел и, миновав двор, очутился на улице. Три с половиной месяца назад бродил он вокруг этой денежной крепости, не зная ни красавицы Барбары, ни ее надежд на него, ни расчетов ее отца. Его собираются теперь впутать в какое-то новое, непонятное дело. Что-то здесь не так.

Через два дня Антверпен празднует древний католический праздник. Город уже неделю готовится к нему. Хозяйки чистят, скребут и моют стены домов, красят двери и наличники окон. Блестящие от свежих красок коньки и петушки флюгеров на крышах сохнут под августовским солнцем, и черепица под ними пестрит разноцветными каплями. А как разукрасят, должно быть, собор Богоматери!.. Сколько времени и денег пойдет на обновление нарядов сотен статуй святых, мадонн, иисусов, распятий и главной, самой чтимой католиками статуи — Богоматери… И все это через два дня увидят полуголодный Николь Лиар и его погубленная инквизиторами Луиза.

Иоганн повернул за угол и нос к носу столкнулся с ткачом.

— Николь?.. Не на работе в такой час?..

Впалые глаза Лиара лихорадочно блеснули:

— Снейс только что прислал за мною. Я зачем-то понадобился ему срочно.

Иоганн не вернулся в дом Снейса. Он дождался Лиара и остался в его темной норе до утра. Николь пришел возбужденный и не переставая говорил:

— Снейс — это голова! Вот кому бы править всеми делами в Брюсселе… А уж как знает евангельские заветы — лучше проповедника! Я заслушался, честное слово! Вел беседу с таким уважением, будто я прежний мастер, а не нищий должник. Оказывается, и его дела не те, что раньше. Горевал, что скоро может окончательно разориться, как многие уже разорились из их брата купцов. Хоть закрывай, говорит, все мастерские… Да куда вы-то, рабочий люд, пойдете?.. Чуть ли не со слезами рассказал мне обо всем, как равному. Говорил: не поддержат нас, хозяев, простые люди — уедем все до одного в другие государства. Не гибнуть же, сказал, и взаправду из-за католической чумы и испанца-короля!

— Складно он тебе пел, — хмуро отозвался Иоганн.

— Вот я и думаю: чего же мы-то, простой люд, ждем? Не одна тысяча собирается нас на проповедях, ты сам видел. У многих и оружие кое-какое есть. Нас ведь, если всех собрать, много — целое войско! А мы позволяем стричь себя, как овец.

Мало гнули мы спину? Довольно наконец! Нам это ничего не дало, кроме нищеты. Мы мрем с голоду, а католики украшают города в честь какого-то праздника, о котором и не слыхивали во времена Христа. Нас чуть не силком принуждают любоваться, как они носят свою раззолоченную статую по улицам, под грохот барабанов и труб… — И, повернувшись к дочери, которая лежала на соломенном тюфяке, сказал: — И ты увидишь, увидишь, дочка, как они нарядят в парчу, шелк и кружево своего идола! Они пронесут его мимо тебя, которую погубили за изношенную, никому не нужную тряпку!

Он прислонился к стене.

— Николь, — сказал Иоганн тихо, — по всему видно, что не для мирного труда настало время. И, если бы не твоя Луиза, мы могли бы уйти с теми, кто бежал уже из городов и сел в леса или к морю… Ветер собирает тучи, ты сам говоришь. С моря и из-за леса приплывают грозовые тучи. И не одни дворяне стали называть себя с гордостью гёзами… А мы с тобой — настоящие гёзы!..

С тоскою, точно раненный насмерть, Лиар простонал:

— Мне не на кого ее оставить… Я связан по рукам и ногам. А ты — вольная птица, лети!.. И да поможет Бог настоящим гёзам!..

Что все-таки собирались поручить ему эти «господа жизни», раздумывал Иоганн, возвращаясь утром в дом Снейса.

Там были люди. Снова раздавался оглушительный голос Бредероде, мягкий тенор ван Страалена и сухая, размеренная речь хозяина… Да, он, пожалуй, у них голова всего дела, этот богач, решил Иоганн. Недаром они все сходятся у него и слушают его «проповеди».

Когда гости разошлись, Снейс в первый раз сам поднялся к Иоганну и сразу же заговорил:

— Вчера ты будто сквозь землю провалился, а зря. Ты всем понравился: и бургомистру, и тому индийскому петуху, что, напялив сверх брабантских кружев серую хламиду, зовет себя «великим гёзом»… Ты должен гордиться, что «Виноградник» доверяет тебе.

Иоганн в недоумении поднял брови.

— «Виноградником» мы зовем тайную кальвинистскую консисторию Антверпена, — объяснил купец. — Не будь же глуп. Ты уже не юнец, а мужчина. Цени доверие в величайшем деле, начатом во спасение истины. В Армантере только что произошли некие серьезные события. Они надвигаются и на Антверпен. Следует быть наготове. «Бутон», «Роза», «Орел», «Меч», здешний «Виноградник» — это всё звенья единой цепи, связаны нитями не только между собой, но и с Женевой, Францией, Англией… Не трудись пока разбираться в этом, а выполняй возложенное на тебя аккуратно. Я за тебя лично поручился, помни…

Иоганн старался не проронить ни слова.

— Завтра с утра отправишься в Мидделбург. Тамошняя консистория… Постой, кто-то поднимается по лестнице. Сойдешь после вниз — я дам тебе все адреса, письма.

Снейс столкнулся на пороге с нянькой Барбары. Та молитвенно сложила перед ним руки, и Иоганну показалось, что Снейс сделал благословляющий ее жест.

«Черт!.. — подумал Иоганн с неудовольствием. — Судьба занесла меня в дом секретных сговоров, тайн».

Барбара посылала няньку узнать, «намерен ли великий маэстро Иоганн из Гарлема заняться сегодня, как обычно, пением».

— Мне некогда, — резко ответил Иоганн. — Завтра я уезжаю… Погоди! Передашь своей красавице записку.

Старуха с обиженным видом остановилась в ожидании. Иоганн за неимением стола в своей каморке сел к подоконнику и написал несколько строчек на обрывке старых счетов Снейса:

«Барбара! Неужели вы ничего, кроме своей красоты, не видите и не слышите вокруг? Уезжая по поручению вашего отца, прошу, как об особой милости вашего женского сердца: не оставьте умирать голодной смертью малолетнюю дочь ткача Лиара, если с ним случится что-нибудь недоброе».

Он отдал старухе записку и поспешил вниз.

Говорили, что статуя Богородицы, которую в праздник носили по улицам под парчовым балдахином самые знатные горожане, подверглась неожиданным оскорблениям со стороны толпы. По Антверпену поползли тревожные слухи. Шепотом передавали друг другу о страхе, якобы обуявшем городские власти и духовенство.

Город переполнен бездомными и нищими, а знаменитый праздник Богоматери, как нарочно, дразнил их убранством церквей, пышностью процессий и нарядами богачей. Эту роскошь беспощадно осуждали и высмеивали на публичных проповедях бродячие протестанты. Положение в городе стало напряженным. В ратуше одно заседание сменяло другое. Мнения членов магистрата расходились.

На следующее утро вокруг собора с ночи начала собираться огромная толпа. Сюда пришли и просто любопытные посмотреть, не повторятся ли вчерашние выходки, о которых шептались накануне. Были и глубоко взволнованные люди, предугадывавшие нечто до сих пор небывалое. Собрались и такие, кто с сосредоточенными лицами о чем-то сговаривались, за кем-то посылали, что-то передавали друг другу тайком. Позже, чем всегда, открылись тяжелые решетчатые двери собора. И никто не увидел празднично одетой статуи Богородицы на ее обычном месте — на возвышении посреди храма. Люди в недоумении оглядывались.

— Во-о-он она! — прозвучал чей-то голос. — Ее спрятали от нас за железную решетку на хорах!

Стоявший в укромном уголке Николь Лиар издали заметил могучую фигуру кузнеца, который еще весной, после проповеди за городом, попросил его показать Иоганну дом Снейса. Тот расталкивал теснившихся около широкой винтовой лестницы прихожан. На голову выше других, со своей открытой, добродушной улыбкой, кузнец привлекал общее внимание.

— Нет, — прозвучал на весь собор его густой бас, — это она сама убежала со страха перед нами и спряталась!

Кругом засмеялись. Кое-кто из ретивых католиков вслух возмутился. В ответ посыпались новые насмешки. Над статуей издевались уже открыто. Католики затыкали в негодовании уши и стыдили богохульников. Это вызвало буйный восторг со стороны молодых подмастерьев. Один из них вскочил на кафедру и принялся, кривляясь и гримасничая, представлять проповедующего монаха. Остальные запели гнусавыми голосами латинские молитвы. Степенные горожане потребовали прекратить паясничанье. В ответ молодежь стала рукоплескать и, желая заглушить негодующие голоса, закричала:

— Да здравствуют гёзы!..

У Лиара захватило дыхание.

— Да здравствуют гёзы!..

Подмастерье на кафедре повторил этот возглас. Несколько человек бросились на подмастерья. Завязалась ожесточенная драка. Толпа шарахнулась к выходам.

Ночь прошла в еще большей тревоге. Николь Лиар, не смыкая глаз, ждал рассвета. Зрачки его горели в темноте, когда он шептал воображаемому Иоганну, стараясь не разбудить вздрагивавшую во сне Луизу:

— Вот увидишь, это неспроста! Снейс знал, что говорил. Надо и нам поддержать его. Они там, в ратуше, давно бы разогнали крикунов, если бы смели… Значит, не смеют, боятся. Нас ведь сила. Да здравствуют гёзы!

И ему чудился голос Иоганна, повторявшего где-то в темноте лачуги: «Да здравствуют гёзы!..»

Кузнец рушил все подряд: алтари с церковной утварью, лампады, подсвечники, паникадила, серебряные купели, образа прославленных живописцев, мраморные статуи, деревянную художественную резьбу, бронзовые решетки, разноцветные витражи… Вчерашние подмастерья, приведя с собой товарищей, карабкались по стенам, перескакивали, как белки, с колонны на колонну и срывали с них знамена, хоругви и гербы кавалеров Золотого Руна, знаменитых дворянских фамилий, городских обществ, монашеских орденов… Молоты, топоры и ножи полосовали, рубили, ломали и разбивали всё. Звон бьющегося вдребезги стекла, грохот и скрежет металла, людские вопли наполняли сумрак храма, освещенного лишь неверным дымящимся пламенем факелов. Служители, духовенство и члены городского совета давно покинули церковь из страха перед напором возбужденной толпы. Ссыпались найденные в кладовых и ризницах драгоценные камни, жемчуг. Топтались запасы благовонных курений — мирры и ладана. Осажденный наподобие деревянной крепости орган глухо стонал, вздыхал и кряхтел под ударами топоров, точно умирающее гигантское животное.

С Луизой на руках пронесся Николь Лиар. За ним, задыхаясь, бежала соседка Снейса. По лицу женщины текли слезы.

— Куда ты? Безумный человек, остановись! Куда ты тащишь ребенка?

Блуждающие глаза ткача были устремлены вперед. Он никого не слушал. Луиза в ужасе кричала и вырывалась. Женщине удалось отнять ее и спрятать с головой под свой платок. Лиар не помнил себя, не слышал уговоров. Он точно бредил:

— Смотри, смотри, дочка, как расправляются братья с твоей обидчицей!

На его губах выступила пена. Испачканное копотью лицо было иссиня-бледно. Седые волосы прилипли к влажному лбу. Разорванная рубаха висела клочьями.

Он вырвал ребенка у женщины и понес по лестнице наверх, на хоры, где люди раскачивали с помощью веревок и досок огромное изваяние Богоматери. Но оглушительный треск остановил его на полдороге. Деревянные перила впереди подались, надломились под тяжестью пошатнувшейся статуи, и она рухнула с грохотом вниз, на каменный пол.

— Она повержена!.. — кричал Лиар. — Она повержена, ненавистная идолица!.. Смотри, смотри на нее, дочка, — она лежит у твоих маленьких ног!

Луиза ничего уже не видела. Голова ее свесилась, девочка была без чувств.

— Да здравствуют гёзы!.. — гремел голос кузнеца. — Да сгинет проклятое капище идолопоклонников!.. Ломай, топчи этот прах!.. Он не нужен нам! Да здравствуют гёзы!..

 

Ветер с моря

Мидделбург, овеянный морским дыханием, сразу понравился Иоганну. Ему захотелось остаться здесь, наняться на какую-нибудь торговую шхуну, а еще лучше — попасть на один из кораблей «морских нищих», этих вольных бунтарей… Но надо было сначала выполнить поручение «Виноградника» — передать мидделбургской консистории секретные денежные бумаги и письма. Снейс кое-что открыл Иоганну, и он знал, что собранные с такой неохотой для королевской казны значительные суммы отдавались теперь для найма солдат против Филиппа И. В стране готовились к серьезному отпору.

Адрес привел его к богатому дому с золотым львом на фасаде, принадлежащему Якобу Янсзону, зятю первого богача Мидделбурга, Питера Гака.

«Везет мне, однако, на первых богачей!» — подумал со смехом Иоганн, входя в дом.

Молодой хозяин и хозяйка встретили его сердечно, как давнего знакомого, и поместили в чистую, веселую горницу с видом на морскую даль. Дом оказался, точно гостиница, битком набитым приезжими. Было тут и целое семейство столяра-проповедника Гелейна с женой и детьми. Был и другой проповедник, по ремеслу сапожник, не бросивший ради «слова истины» ни шила, ни дратвы. Вечерние собрания последователей новой веры происходили ежедневно. Проповеди Гелейна сменялись наставлениями трудолюбивого сапожника. Среди кальвинистских старшин, кроме видных членов мидделбургского магистрата, был также старик аптекарь в больших оловянных очках, искусный слесарь, и еще два-три ремесленника… Такое общество радовало Иоганна. О возвращении в Антверпен не думалось.

Неожиданно оттуда дошли вести о «бунте» и разгроме собора Богоматери. Известие взволновало весь дом. Проповеди уже не прекращались. Их сменяли настойчивые призывы немедленно последовать примеру Антверпена, Армантьера, Касселя, Гондсхота, Турнэ, Валансьена и других городов на юге страны. Для Иоганна эти известия были ошеломляющей новостью. Как мог он не узнать о таких необычайных событиях раньше?.. Или антверпенский дом Снейса действительно неприступная крепость, где вести из широкого мира прячутся хозяином в один из его огромных кованых сундуков? Что с Лиаром? Он не мог остаться вдали от общих событий. Конечно, одним из первых он пошел громить ненавистный ему храм — этот несокрушимый, казалось, оплот папских постановлений, это «капище идолопоклонников», как назвал антверпенский собор кузнец, случайный знакомый Иоганна. А что с кузнецом?.. Католические власти не простят ни ему, ни Лиару разгрома собора. Что же станется тогда с несчастной Луизой? Выполнит ли Барбара просьбу позаботиться о больной девочке?.. Тревожные мысли охватили Иоганна.

Тревога была во всем городе. Рассказывали о настоящих народных восстаниях, о толпах вооруженных ремесленников и окрестных крестьян, которые разрушали внутреннее убранство католических церквей и монастырей, разбивали иконы и статуи «святых», а в монастырских канцеляриях уничтожали долговые записи, освобождали из тюрем должников и арестованных по делам веры. Захваченные драгоценности аккуратно собирали и сдавали под ответственность городских магистратов для раздачи неимущим. Создавались специальные отряды народной стражи, чтобы поддерживать общий порядок и в случае надобности дать отпор королевским властям, если те двинут на них военную силу.

Консисторские старшины Мидделбурга сошлись на чрезвычайное заседание.

He теряя времени, были образованы небольшие отряды из доверенных людей и поставлены часовые у всех городских ворот.

Видя такие приготовления, члены городского совета потребовали снятия самовольного караула. Но их не только не послушались, но даже принудили вместе со всеми кричать: «Да здравствуют гёзы!» — и продолжали действовать по-своему. Вечером в ратушу донесли, что какие-то люди собираются в вооруженные группы и с фонарями в руках направляются к аббатству. По дороге они стучатся в некоторые дома, очевидно, своих единомышленников, и призывают их следовать за собой. В аббатстве уже поднялась суматоха. Главные ворота завалили строительным деревом и камнями, к остальным — приставили надежную охрану.

Снаружи главных ворот аббатства завязались переговоры. Королевский бальи настаивал, чтобы «незаконные толпы» немедленно разошлись и оставили монастырь в покое. Но ни уговоры, ни угрозы не подействовали.

Рано утром другое сборище реформаторов наполнило огромный сарай на складах Питера Гака. Бальи поспешил туда.

Он застал конец пылкой проповеди Гелейна и был возмущен, что тысячная толпа, сгрудившись вокруг бочки, заменявшей кафедру, с благоговением слушает воинственные призывы простого неученого столяра. Растолкав людей, бальи решительно подошел к нему.

— Как ты смеешь, — обратился он к проповеднику, — призывать честных людей к бунту и неповиновению их законным правителям? Сию же минуту уходи отсюда, пока я не применил против тебя законную силу!..

Гелейн спокойно отвел руку, схватившую его за куртку, и громко сказал собравшимся:

— Братья и сестры, я не знаю иного закона, кроме закона Господа Бога нашего, переданного вам, его верным детям, ищущим истины лишь в труде и благочестии. Если я ошибаюсь и здесь есть иная, более законная и истинная сила, я смиренно покорюсь и уйду из города. Но решить это должны вы сами. Скажите, как мне поступить: беспрекословно уйти, а ему, погрязшему в суете неправды, как в болоте, остаться, или остаться мне и продолжать делиться с вами внушенным мне свыше словом истины?.. Единое ваше право — распоряжаться нами, ибо мы оба — ваши слуги, слуги народа…

Бальи с трудом удерживался, чтобы не ударить столяра. Но сзади него уже слышались возгласы тысячной толпы:

— Ему уйти, ему!.. И не мешать нам внимать истине!..

— Пусть убирается подобру-поздорову, пока цел!..

— Свернуть ему шею, чтобы впредь не гнул ее перед испанцами и папой!..

— Ступай в Антверпен, королевский прислужник, там тебе расскажут и про другие города Фландрии!..

— Да здравствуют гёзы!..

А в церкви Святого Петра заварилось другое дело. Бальи ринулся в храм. Он застал толпу, которая с одобрением смотрела, как какой-то ремесленник, сосредоточенно работая колом, разбивал алтарь. Возгласы общего поощрения привели королевского вельможу в еще больший ужас. В страхе и полном отчаянии он покинул церковь.

Иоганн видел это все, проходя мимо с новым своим знакомым — стариком, бывшим матросом.

— Видишь, что творится?.. — сказал тот, усмехаясь. — И ничего они таким способом не добьются, помяни мое слово!.. Если простой народ уж очень разойдется, все Снейсы и Гаки отрекутся от него. Верь бывалому человеку!

— Мне и самому интересно, — в раздумье проговорил Иоганн, — как поведут себя купцы дальше. Ну, скажем, когда добьются свободы от испанского короля и от папы…

— Так же хитро, как и до сих пор жили. Ты вот рассказал, что с детства помнишь обиды от королевских солдат и папской инквизиции. А видал ли ты обиды от своих же кровных нидерландцев?..

Иоганн промолчал.

— Ты, я вижу, парень с головой и сердцем, а настоящего места себе не найдешь. Я старик, много видал на своем веку, но и мне тоже вроде нет больше места на родной земле. А ты поищи, хорошенько поищи — ты молодой!.. Ведь находили же смелые люди новые страны за морями… Я тебя, как добрый корабль, оснастил бы в дальнее плавание. Нет у меня сына. Был — утонул далеко от родины. Нет у меня семьи, нет и дома. Лачуга есть в дюнах, недалеко от города. Пойдем туда. Я выпотрошу для тебя всю свою память, где найдется немало собранного за долгий путь… Некому мне оставить эту память в наследство… Вот я и обрадовался знакомству с тобой. Пойдем!.. Не то здесь происходит, не то… Иначе надо как-то… иначе…

Врытая, как землянка, среди серо-желтых песков лачуга старика сливалась с дюнами и была мало заметна даже в нескольких шагах.

— Вот здесь и доживаю век… — сказал старый матрос, пропуская Иоганна вперед. — Тут две ступеньки вниз, не споткнись. А впрочем, это не жизнь: оступишься — поднимешься…

«Пожалуй, бедняга Лиар жил не лучше!» — оглядывая земляные стены, подумал Иоганн.

— А чем же ты питаешься?..

— Рыбой. И воды — сколько хочешь.

— Одно другого стоит!..

— Что? — не понял старик.

Иоганн объяснил, что знает мастера-ткача «Золотые руки» в Брюсселе.

— У него, говоришь, руки золотые? Да и у меня, думаю, были не деревянные, — тряхнул седыми прядями старик. — Был я сначала простым рыбаком, но никто не нагружал так своего невода. Мальчишкой еще один, без отца, уходил далеко в море. Ни летних бурь, ни осенних штормов, ни черта с дьяволом не боялся. Женился. Захотелось получше зарабатывать. Нанялся сперва на один рейс. Помню, в Данциг за хлебом, а туда сельдь везли из Амстердама… Домой вернулся с грошами в кармане. Закабалился уже на непрерывный… Несколько месяцев без молодой жены, без первенца-сына протосковал в чужих землях. Поначалу, впрочем, любопытно было. Чего только не повидал! А пригляделся — одна и та же неправда всюду: грабеж, обман, насилия, несправедливость. Вернулся наконец домой, и опять — не богачом, а с такими же грошами. Опять нанялся… А знаешь ли, какие матросские гроши? За один рейс пятимесячного плавания — каких-нибудь восемь гульденов. Это ведь меньше, чем на сукновальне простой валяльщик вырабатывал. А семья что есть будет? Подумай, мало ли времени суда во льдах простоят. Значит, и там жизнь дрянь и тут дрянь!..

Иоганн слушал, как слушал когда-то уроки в гаарлемской школе. Но учили его теперь не книги, а сама жизнь устами старого человека, потерявшего все и не приобретшего ничего, кроме горьких воспоминаний о беспрерывном труде, опасностях, недоедании, потерях… Каким глупым казался себе Иоганн со своими неопределенными мечтами о помощи родине! Кому собирался он помогать? Снейсам, Гакам, Янсзонам с их консисториями? Или вот таким, как матрос или брюссельский ткач и антверпенский кузнец? И как помогать?.. Этому не научит и сидящий рядом старик. Надо самому искать. «Ведь находили же смелые люди новые страны за морями!» Но сначала они многому, верно, учились, многое узнавали. И Иоганн жадно слушал, стараясь впитать в себя каждую мелочь из долгой жизни мидделбургского моряка.

А старик продолжал рассказывать о тяжелых условиях работы на море. Иоганн узнал о шкиперах, которые, нанявшись на судно какого-нибудь судовладельца, старались выжать из матросов последние силы, хотя и получали в восемь раз больше любого, самого опытного из них.

Иоганн узнал о жестоких законах, которые держат матросов в полной зависимости от шкипера, нанимающего их на определенные сроки. Зависимость эта давала себя знать особенно сильно во время плавания и на стоянках в иностранных портах. За побег с судна, например, матроса могли легко приговорить к повешению, стоило только шкиперу представить двух свидетелей, что матрос убежал, получив хотя бы часть причитающегося ему жалованья. А что стоило богатому человеку подкупить таких свидетелей? Мало ли подлецов на свете!.. Кроме шкипера и самого владельца судна, гроза могла прийти и от фрахтмана — купеческого уполномоченного. За нечаянно разбитый при переноске, подмоченный непогодой или утопленный товар у матроса без разбора дела вычитали что хотели из его и без того ничтожного заработка…

Они проговорили так до самого заката, когда солнце огненным шаром начало медленно падать в синеву горизонта, а с моря резче повеяло соленым вольным ветром.

— Эх, и хорош этот час! — сказал задумчиво старик. — А ведь день все-таки, как вся жизнь, уходит. Смыкается над головой, как волна…

— Да… час хорош, — отозвался бодро Иоганн, — но завтра, с утра, будет лучший!..

— Еще бы!.. — Голос старого матроса прозвучал особенно проникновенно. — И час тот нельзя пропускать. В тот час, еще мальчишкой, я садился под парус или за весла. И ветер с моря вливал тогда в молодую грудь богатырские силы!

— Ветер с моря… — повторил Иоганн, прищурив глаза и всматриваясь в пламенеющую полосу заката. — Ветер с моря…

Иоганн не вернулся в дом «Золотого льва». Он махнул рукой и на отчет антверпенскому «Винограднику». Все письма и бумаги доставлены в целости, а остальное — не его дело!..

Ветер с моря страстно звал его на простор. И скоро он натолкнулся на тех, о ком мечтал.

В небольшом рыбачьем поселке, в стороне от Мидделбурга, собралась ватага молодых, бесстрашных людей, не связанных ничем с родиной, кроме беззаветной любви к ней. Какой-то дворянин-кальвинист, убежавший из-под ареста, грозившего неминуемой казнью, возглавил эту кучку смельчаков. Легкий баркас стал их пристанищем среди морского приволья. Но они твердо надеялись на лучшие времена.

В светлое, радостное утро баркас отчалил от Зеландии, направляясь к берегам Англии. Бежавшие туда год назад реформаты обещали поддержать родичей.

Иоганна мучило только беспокойство о Лиаре с Луизой. Исполнит ли Барбара в случае чего его просьбу?..

Ему так и не пришлось узнать тогда, что дворяне и богатое купечество, испугавшись последствий, отреклись от простого народа и быстро пошли на уступки правительству. Со своей стороны Маргарита Пармская, чтобы отколоть дворян и консистории от восставших, обещала смягчить эдикты, простить дворян-«союзников» прекратить деятельность инквизиции и разрешить кальвинистское богослужение.

Тогда большинство высшего дворянства принялось помогать ей очищать страну от «мятежников». Среди них был схвачен и брошен в темницу антверпенский ткач Лиар.

Барбара с разрешения отца послала старого слугу за оставшейся без приюта Луизой.

 

Выбор короля

О событиях в Нидерландах Генрих узнал у Швенди. Там собрались и оба знатных посла из Фландрии — Берген и Монтиньи. Швенди рассказывал:

— Не оставив в соборе камня на камне, иконоборцы бросились по улицам с криками в честь гёзов и продолжали громить другие церкви. К утру насчитали до тридцати разрушенных церквей. В монастырях были сожжены древние библиотеки, всевозможные архивы, разбиты винные и пивные погреба. Монахи и монахини спрятались по родным и знакомым. Но, заметьте, ни один из них не был ни оскорблен, ни побит. Из Антверпена мятеж разлился по всей Фландрии, захватив и северные провинции. И нигде он не сопровождался грабежом или убийством. Из четырехсот опустошенных храмов не было похищено ни одной драгоценности, ни в одном городе не было пролито и капли крови…

— Но зато потоками крови заплатит за это бедная Фландрия, — сказал глухо Берген и в волнении встал. — И если все эти годы народ жгли и вешали только за инаковерие, то с августа 1566 года будут казнить, как мятежников и грабителей.

— Однако бескорыстие иконоборцев, — снова заговорил Швенди, — подтверждают все честные люди. В Турнэ собор был усеян жемчугом, драгоценными камнями, золотом. Правительственные лица подобрали все и спрятали под замок. Были случаи, когда иконоборцы сами сдавали ценности своим старшинам для оказания помощи бедным.

— Как отнеслась ко всему правительница? — спросил Монтиньи. — Мы с Бергеном ничего не знаем, что делается в Провинциях. Его величество, видимо, отдал приказ не допускать к нам никого, кто бы мог сообщить какие-нибудь вести. То, что пишем мы, также задерживается…

— Правительница сначала собралась бежать из страны, но Оранский, Эгмонт и Горн убедили ее отказаться от недостойного шага. Скрепя сердце она осталась. И двадцать пятого августа подписала с Людвигом Нассауским и другими дворянами-«союзниками» договор, по которому исповедание новой религии допускалось в местах, где оно успело уже установиться к этому времени.

Генрих вскочил:

— Что?.. Герцогиня Пармская подписала такой договор?..

— Да. Кроме нового богослужения, в договоре подтверждалась отмена инквизиции и обещалось, что не будет никаких преследований дворян за прошлое и что они будут допущены к государственной службе.

— Ведь это чудесно! — воскликнул Генрих. — Провинции могут теперь ликовать!..

Швенди покачал головой:

— Провинциям рано ликовать. Оранский не так доверчив. И он прав. Договор подписала правительница, а не король Филипп. Подписала, вынужденная страхом. Когда в руках ее будет сила, договор сумеют обойти, как обошли нидерландские привилегии. Вы, ван Гааль, лучше всех нас знаете, что уже вчера король отправил курьера в Рим. А кому неизвестно. что вновь избранный папа Пий Пятый живет и дышит инквизицией?.. Из Рима не замедлит прийти благословение жесточайшему мщению «осквернителям католических святынь»…

Вошла сеньора Мария с Инессой. Марикитта накрыла на стол. Обед прошел вяло.

После ухода послов Швенди подсел к Генриху:

— Я не рассказал главного, ван Гааль. Оранский пишет, что среди дворян нет единодушия. Многие испугались последствий мятежа и отступились от общего дела. Принц не без основания опасается, что это может привести более слабых на путь предательства в самую решительную для родины минуту… Оранский больше чем когда-либо нуждается в точных сведениях о намерениях Филиппа. Мы с вами, как два дозорных, должны быть на страже. Принц ждет наших донесений.

Генрих крепко пожал руку Швенди.

— Я счастлив, что его светлость направил меня к такому учителю жизни, как вы! — сказал он проникновенно и оглянулся.

Швенди засмеялся:

— Я уверен, что она ждет вас под кипарисом.

— Кто?.. — Генрих покраснел до корней волос.

— Ну конечно, старая Марикитта!.. Кто же еще? — смеялся Швенди.

Генрих поспешил в патио. Он застал Инессу на заветной скамье. Лицо у нее было растерянное.

— Хорошо, что пришли, Генрих. Я кое-что поняла из общего разговора. Не объясняйте мне. Я спрошу у дяди — он мне расскажет… Но мне бы хотелось сказать вам о том, что я думаю.

Она секунду помолчала и сказала:

— Человек, как и всё в природе, рождается, чтобы что-нибудь свершить — большое или маленькое, все равно… Вам, Генрих, назначено послужить вашей родине. И никто не должен удерживать вас от этого… Даже самое прекрасное в жизни — любовь…

Он слушал ее как зачарованный.

— А мне… — она вдруг виновато опустила глаза, — мне тоже всегда хотелось быть полезной родине… то есть тем, кто несчастен в Испании. Но теперь я испугалась…

— Чего? Чего, Инесса? — Он взял ее обе руки в свои и прижал их к груди. — Чего же вы испугались теперь?

— Мы можем стать… врагами… — Она смотрела на него с испугом. — Оказаться в разных лагерях.

— Врагами? Что вы говорите?.. Инесса, да ведь все, кто несчастен, угнетен, порабощен, все между собою братья. И мы с вами всегда будем среди них!..

Высокая мрачная фигура в черном колете, с орденом Золотого Руна медленно проследовала ранним утром мимо стражи и дежурных пажей в кабинет Филиппа. По дворцу пополз слух: король спешно вызвал к себе «Железного Альбу», испытанного полководца. Неужели готовится снова война? С кем?.. Кто осмелился напасть на владения испанской короны? Ведь восьмилетний мир с давнишним врагом, Францией, цветет и крепнет. Венец этого мира — королева Изабелла, «Оливковая ветвь», — подарила родственным теперь державам новые побеги: двух прелестных девочек — инфант. Кто же враждует с Испанией? Кто-нибудь из итальянских государей?.. Англия?.. Нет, их посланники мирно пребывают в Мадриде, аккуратно посещая королевские приемы.

В то же утро в дворцовой капелле Педро де Суенса произнес торжественную проповедь о грехе неповиновения «божьим помазанникам» и о неминуемой каре за это. Кто-то из придворных заметил, что лица обоих нидерландских послов стали при этом белыми.

К полдню всем было уже известно, что король отдал приказ немедленно начать набирать полки для похода на Нидерланды и что герцогу Альбе поручено фактически заменить собой не справившуюся с правлением Маргариту Пармскую.

После службы в дворцовой капелле с инфантом стало плохо. Он бился в руках у Генриха и кричал:

— Альба не поедет в Нидерланды! Я убью его прежде, чем он двинет полки! Я сам поеду! Я водворю там порядок! Я загашу все костры инквизиции! Открою двери темниц! И нидерландцы сами призовут меня в правители… Ах, мне душно в Мадриде! Что мне делать? Что мне делать, Генрих?..

Тогда Генрих шепнул ему:

— Ты пробовал говорить с королевой?

Карлос разом затих.

Усадив его, как ребенка, Генрих продолжал:

— Она была когда-то твоим добрым ходатаем. Помнишь?.. Только благодаря ее просьбе назначили день официального признания тебя наследником. Она хотела, вероятно, утешить тебя, когда у нее родился сын, чтобы ты не думал, что он займет твое место на троне Испании. Может быть, ей снова удастся помочь тебе и мы уедем. И уже в Нидерландах начнем действовать самостоятельно.

Карлос сидел с закрытыми глазами.

— Да… королева… «Изабелла мира»… «Оливковая ветвь».

Когда Карлос окончательно пришел в себя, они серьезно обсудили весь план. Решено было дождаться скорого переезда Филиппа в Аранхуэс. Этот «уголок рая», как прозвала королева летнюю резиденцию испанских монархов, находился в нескольких часах езды от Мадрида. Он нравился Елизавете больше, чем все еще строившийся Эскориал, напоминавший скорее огромную тюрьму, чем дворец. Аранхуэс издревле хранил завет, запрещавший убивать все, что жило в его пределах. Оттого сады его были полны всякой дичи и птицы не боялись людей. Говорили, что даже Филипп не подписал там ни одного смертного приговора, хотя и отрицал смягчающее влияние старой резиденции.

Но «Изабелла мира» — «Оливковая ветвь» обманула их ожидания. Карлос не решился даже высказать свою просьбу. Королева сидела среди своих придворных дам в Розовой беседке, похожей на большую золоченую корзину цветов, и вышивала.

— Взгляните, ваше высочество, — сказала она, сияя любезной улыбкой, — какой чудесный рисунок. Его составил наш знаменитый художник Хуан де Хуанес, очень благочестивый человек… Его величество доверил ему даже роспись Эскориала. Он приступает к работе всегда не иначе, как приготовившись к ней исповедью и причастием…

— Смею спросить, ваше величество, — обратился Карлос благоговейно, — эта драгоценная вышивка, которой касались ваши руки, будет украшать какой-нибудь алтарь? Здесь или на вашей прекрасной родине — Франции?

— О нет, — с оттенком самодовольства ответила королева, — я кончаю священное знамя для армии герцога.

— Альбы?! — невольно отступил Карлос.

— Да… Я шью и молюсь Мадонне о ниспослании герцогу победы.

— Победы над кем? — вырвалось у стоявшего рядом Генриха.

Королева удивленно подняла на него глаза:

— Над богоотступниками, конечно. На днях нам всем предстоит поехать в Мадрид на торжественную процессию в монастырь к образу Аточской Божьей Матери. Его величество готовится к всенародной молитве за благополучное доведение святого дела до конца.

Генрих сдержал крик негодования. Карлос, опустив голову, молча рассматривал будущее знамя Альбы. Белый шелк, переливаясь в складках и изгибах, казался огромной змеей с вышитой золотом и серебром чешуей.

— Прошу меня простить, ваше величество, — сказал он угрюмо, — но я должен идти…

И оба они с церемонным поклоном, предписанным этикетом, вышли из «Рая королевы».

Генрих во весь опор мчался верхом в Мадрид. Карлос наотрез отказался просить о чем-нибудь мачеху.

— Двор короля Филиппа Второго, — сказал он с ненавистью, — сумел переродить даже ангела!..

И они принялись с Генрихом за подготовку к бегству. Необходимо было собрать как можно больше денег. Генрих поскакал в столицу.

«Какая была нелепость, — думал он дорогой, — тратить столько сумасшедших денег на попойки среди завсегдатаев вент и уличных цыганок! Карлос слишком поздно спохватился. Вряд ли кто-нибудь из мадридских ростовщиков даст сейчас хоть горсть мараведи взбалмошному нелюбимому сыну короля. У Карлоса и без того накопилась уйма неоплаченных долгов. Какая непростительная беспечность!»

Генрих примчался в город вечером. До утра не имело смысла начинать дела. Он направил коня к дому Швенди. Со дня отъезда королевской семьи в Аранхуэс он еще не был здесь. Соскочив с седла, он привязал лошадь к железному кольцу в стене, у входа, и схватился за молоток. Дверь открылась как будто сама собой. На пороге стояла Инесса. В полумраке передней на него смотрели ее сияющие счастьем глаза.

— Я знала, знала, что вы сегодня непременно приедете! — звонко говорила она, хватая его за руку. — Я ждала вас весь день!

— Как могли вы догадаться?

— Наш кипарис шепнул мне про это. Дядя!.. Тетя!.. Марикитта!.. Генрих приехал!..

Тихий домик наполнился звуками: задвигались стулья, загудел бас Швенди, донесся неторопливый возглас сеньоры Марии, завозилась на кухне Марикитта, оглушительно залаял щенок.

— Что это?.. У моей Инессы новость? — спросил Генрих. — Я слышу — собака…

— Да. Я завела чудесное маленькое существо, чтобы было кому рассказывать о вас. Людям я уже надоела. Посмотрите, вот мой Лассарильо.

Черный мохнатый щенок шерстяным клубком подкатился к Генриху и стал обнюхивать его шпоры.

— Лассарильо, это Генрих!.. Это наш Генрих!..

Она кружилась по комнате, а собака бегала за нею и заливалась пронзительным лаем.

Вошел Швенди. За ним показалась сеньора Мария. Они были рады приезду гостя и принимали его, как родственника.

— Сначала дела, — усаживая Генриха, объявил Швенди.

Генрих торопливо рассказал о последних событиях при дворе.

— Да, нелегко будет отговориться и не пойти на эту процессию в монастырь, о которой упоминала королева, — вздохнул начальник кавалерии. — Женщины в этом отношении счастливее нас, воинов, — они скрываются под масками и мантильями. Трудно узнать, кто из них остался дома.

— А я непременно пойду в монастырь, — отозвалась вдруг из своего угла Инесса. — Я должна видеть врагов.

Все оглянулись на девушку и не узнали ее лица со строго нахмуренными бровями и потемневшим взглядом. Генрих рассказывал:

— Оказывается, войска набирались втайне уже давно. Повсюду идут хвастливые разговоры. Молодые офицеры, мои недавние товарищи по коллегии, ходят, гордо выпятив грудь. Они уже успели нацепить на себя новое оружие…

— А на днях, — вставил Швенди, — им выдадут из арсенала мушкеты, неизвестные еще в Нидерландах. Я знаю также и о вызове четырех полков из Ломбардии, Сардинии, Сицилии и Неаполя. Они составят около девяти тысяч лучших пехотинцев.

— А двухтысячной кавалерией, — вскочил Генрих, — будет командовать сын Альбы — дон Фернандо де Толедо!..

Он прошелся по комнате.

— Спокойствие, ван Гааль, — остановил его Швенди. — побольше спокойствия, как учит Оранский.

— Разве можно быть спокойным, когда об ограблении родины говорят совершенно открыто! Альба обещал королю, по собственному его выражению, что, «как только еретикам воздастся должное, сокровища польются из Нидерландов потоком, и поток этот будет обильнее, чем все золотые россыпи Мексики и Перу»… А королева, эта кроткая «Изабелла мира», со взглядом и голосом ангела, вышивает знамя для этого чудовищного похода!..

— Будьте мужчиной, ван Гааль, — подошел к нему Швенди. — Действуйте, а не предавайтесь отчаянию.

— Да, я решил, — поднял Генрих голову. — Я приехал в Мадрид по поручению инфанта собрать деньги на его бегство в Нидерланды. Если план этот рухнет, я уеду один. Здесь мне уже нечего делать…

Он почти до боли сжал руку Инессы. Она ответила ему крепким пожатием.

Лицо Швенди было строго.

— План инфанта рухнет, — сказал он убежденно, — принц Астурийский — больной сумасброд. Вы напрасно столько времени надеялись на него.

— Я сделаю последнюю попытку. Все взвешу, все учту и приду к вам за советом. Не так легко расставаться с мечтой. Завтра, если мои хлопоты в Мадриде не увенчаются успехом, я поеду в Толедо, Барселону, Саламанку, Бургос, Сарагоссу… всюду, где будет хоть какая-нибудь надежда достать необходимую сумму.

Прощаясь с Генрихом, сеньора Мария поцеловала его в голову, как сына. Швенди долго тряс ему руку и ободряюще хлопал по плечу. Инесса молчала. Только в самую последнюю минуту она вышла за дверь и, когда Генрих отвязывал повод лошади, сказала:

— Настает суровое время. Я знаю, надо будет забыть о многом… Надо твердо верить в победу правды и терпеливо ждать праздника встречи. Но прошу вас, будьте осторожны. Испания, моя бедная родина, умеет жестоко наказывать таких, как вы. Мы с тетей ежечасно будем думать о вас и желать вам удачи. Да хранит вас знамя, которого не касались руки королевы.

Генрих опустился на колени и поцеловал край ее платья.

 

Сын народа

Генрих быстро шел по улицам Бургоса — столицы Старой Кастилии. Он приехал сюда, исколесив половину Испании. Намеченный срок бегства инфанта приближался, а ему удалось раздобыть еще слишком мало денег. На душе у Генриха было неспокойно. Он не любил оставлять Карлоса надолго. Неуравновешенный, больной — мало ли что мог натворить он один, без дружеской поддержки?..

Природа Старой Кастилии тоже не веселила Генриха. Унылая, однообразная пустыня, почти без дорог, без леса, с жидкими кустарниками розмарина, с редкими селениями. А между тем земля казалась плодородной, на пути встречалось много рек. Когда он спросил случайного проезжего, отчего страна как будто заброшена и забыта, медлительный кастилец только пожал плечами, церемонно раскланялся и дернул повод своего тощего осла.

— Так угодно Господу Богу, сеньор кабальеро, да хранит вас Мадонна, — сказал он неопределенно и двинулся не спеша дальше по обожженной зноем дороге.

Генрих сравнивал два народа: испанцев и своих родичей. Что бы сделали трудолюбивые нидерландцы на этом огромном полуострове? Они покрыли бы его богатым зеленым плащом. Какие селения украсили бы эту печальную, иссохшую, неезженую дорогу! Так и было, рассказывала Инесса, при маврах. Испанская земля цвела, как сад. «Сады пророка», — вспомнил Генрих древнее мавританское прозвище Андалузии.

Он все же так и не узнал страну, в которой прожил столько лет. Да можно ли узнать настоящую Испанию, бывая лишь при дворе? Правда, он давно успел заметить, что многие из испанцев, как, вероятно, и этот встречный кастилец, гордятся чистотой своей крови. Гордость не позволяла им, подобно маврам, работать. Лучше благородная бедность, чем «унижающий» труд.

Но нельзя судить обо всем народе только по обленившимся дворянам и придворным. Он ведь слышал что-то о прошлых волнениях среди этих же кастильских крестьян.

Генрих шел, опустив голову. Навстречу ему так же быстро шел смуглый человек в поношенной куртке ремесленника. Они нечаянно столкнулись, и оба извинились с испанской вежливостью.

— Родриго?.. — Не веря глазам, Генрих остановился. — Рустам? Неужели Рустам?..

Человек оглянулся:

— Генрих!..

— Значит, ты в Бургосе?.. — Ван Гааль засыпал гончара вопросами: — А твой дядя? А Гюлизар? Я думал, вы направились на юг. Что вы тут делаете?..

Брови Рустама сдвинулись, и он коротко ответил:

— Я здесь один.

— А где же твои?

— Умерли… — едва расслышал Генрих.

— Оба? — Ван Гааль схватил его за руку. — Оба? И Гюлизар? Лучшая роза из цветника твоего дяди? Что случилось? Отчего?

Рустам молчал, стиснув зубы. Генрих заглянул ему в глаза и прошептал в ужасе:

— Инквизиция?..

Мавр кивнул головой. Оглянувшись на прохожих, ван Гааль отвел его к соседнему пустырю и заставил сесть рядом с собою на груду обломков какого-то здания.

— Их арестовали? Казнили? Расскажи… Ведь я так любил их обоих… Как это случилось?

Похудевшее лицо Рустама было измученно.

— Тебе, — сказал он глухо, — я расскажу. Тебе одному из всех гяуров. Ты — человек. Один ты… А твои братья мушрикины хуже диких зверей. — Он перевел дыхание. — Слушай же. Мы бежали из Алькалы не все вместе. Дядя с Гюлизар — в Сарагоссу. Я — в родную Валенсию. Так было лучше — не так опасно… По пути Гюлизар заболела. Страх, тяжелая дорога пешком, голод и, наконец, ветер с гор Сьерры-Гвадарамы. Она стала, говорят, похожа не на розу, а на тростинку, на тоненькую тростинку. А как она, рассказывают, пела, пока еще могла петь! Как соловей… Нет, лучше соловья! У соловья нет слов, а у нее были нежные слова, слова великой жалобы…

Он остановился. Спазма сжала ему горло. Справившись с собой, он продолжал:

— В Сарагоссе жил наш родственник. Он приютил их на время, а потом дал денег и отправил ко мне в Валенсию. Там солнце и морской воздух вернули бы сестре здоровье… Но мне не пришлось увидеть их обоих. В одной придорожной венте, в бреду, Гюлизар стала петь про «Сады Пророка» — песню тоски по свободе. Хозяин венты думал, что у дяди много денег, и захотел поживиться. Он выдал их монахам… Те схватили обоих и бросили в тюрьму.

Голос Рустама снова оборвался. Генрих слушал, закрыв лицо руками.

— Их бросили в тюрьму, — повторил хрипло Рустам, — и стали пытать. Дядя держался долго — не хотел губить дочь. Но, когда узнал, что Гюлизар от первой же пытки умерла, начал громко проклинать палачей и признался, что всегда исповедовал ислам, а христианство ненавидел… И его сожгли вместе с мертвым телом Гюлизар. Проклятые, они сожгли старика, который за всю жизнь не сделал ни одного злого дела! Они сожгли тело замученной Гюлизар. Они сожгли и мое сердце, — добавил он почти спокойно. — И теперь на месте сердца у меня огонь их костра…

— Зачем ты в Бургосе? — тихо спросил Генрих.

— А не выдашь? — засмеялся зло Рустам. — Знаю, что не выдашь. Так слушай еще… Я узнал, что здесь живет великий инквизитор, и вот я пришел сюда.

— Зачем?

— Ты думаешь — просить вернуть жизнь сожженным или подарить ему красивое фаянсовое блюдо?.. Нет. Я хочу попросить «святого судью» гяуров погасить пламя в моем сердце…

Генрих не сводил с него глаз.

— Я шел сюда издалека, чтобы убить святого судью мушрикинов и его кровью смыть свою скорбь, свою ненависть, свою муку.

— Постой! — Генрих сжал Рустаму плечо. — Ты хочешь мести? Ты выбрал неверный путь. Ты убьешь одного инквизитора, а их десятки, сотни, и великих и малых… Ты погубишь себя напрасно.

Рустам молчал.

— Нет, здесь, в Испании, борьба пока невозможна. Испанская инквизиция, как змея, обвила весь полуостров. Что сделаешь ты один? А у меня на родине, в Нидерландах, таких, как ты, много. Там все сердца горят твоим пламенем. Поедем со мной в Нидерланды. Моя родина нуждается в таких, как ты.

Рустам продолжал молчать…

— Едем, Рустам! Едем! Там ты нужен. Там — твои новые братья…

— Сейчас? — страстным шепотом спросил мавр.

Генрих покачал головой:

— Нет… Как только инфант накопит достаточно денег, мы составим окончательный план.

Рустам сразу точно погас.

— А ты все еще не перестал возиться с королевским сынком? — спросил он холодно.

— Рустам, — сказал Генрих, — инфант — мой друг.

— Друг?.. — Мавр пожал плечами. — С ненадежным же другом ты задумал освобождение родины. — Он резко встал и протянул руку: — Хорошо, я помедлю со своей местью. Ты прав: убрать одного инквизитора слишком мало. Это плохая помощь моему народу. Я подожду, но только немного. Завтра же я буду в Мадриде. Ты найдешь меня в любое утро на ступенях Почтового дома.

Он ушел, не оглядываясь. Генрих следил за удаляющейся высокой, крепкой фигурой. Он думал о разнице между этим простым сыном затравленного народа и капризным, нерешительным и болезненным Карлосом.

 

Капкан

Оранский отдавал последние распоряжения. Спешно вы званный из-за границы Рудольф ван Гааль уже дал ему полный отчет в делах. Старый воин объехал вместе с Людвигом Нассауским не один двор курфюрстов, ландграфов, побывал и у императора Максимилиана в Австрии. Всюду они с жаром описывали события в Нидерландах, призывали владетельных особ к оказанию помощи стране.

Никогда еще жизнь не казалась ван Гаалю такой полной. Он впервые научился читать мысли людей: понимать преследуемые цели, угадывать личные расчеты. Да здравствует старость!.. Еще недавно она тяготила его, а теперь принесла счастье, которое он не испытывал даже в годы лихих битв императора.

Обходя с ван Гаалем подвалы своего брюссельского дворца, Оранский впервые по-настоящему оценил труд старика. Он оглядывал сверкающие груды мечей, развешанные по стенам латы, панцири, нагрудники, щиты, шлемы, осматривал прочные копья, арбалеты и грозное огнестрельное оружие. И в десятый раз жал старику руку.

Старый рыцарь в смущении сказал:

— Вы не по заслугам благодарите меня, ваша светлость. Должен признаться со всею честностью, что мною руководила тогда единственно врожденная любовь ван Гаалей к оружию…

Оранский обнял его:

— Вы скромны, как девушка, мой дорогой потомок славных ван Гаалей!.. Кстати, я давно не получал писем от вашего племянника. Швенди намекает, что его нет в Мадриде, что он деятельно подготовляет приезд в Нидерланды очень высокого лица. Думаю, что речь идет об инфанте. Напрасно Генрих тратит столько сил на это. Инфанта не знают в Нидерландах, да и сам он, мне кажется, не создан для роли вождя народа, борющегося за свою жизнь.

Возле кабинета Оранского ждал молодой еще человек в бархатном коричневом камзоле, с маленькой светлой бородой и длинными волосами, рассыпавшимися по белому воротнику.

— Познакомьтесь, — сказал Оранский, — и будьте друзьями, как сыны одной родины. Рыцарь Рудольф ван Гааль из Гронингена, пример доблестного мужества, и мастер Антоний Оливер из Монса, живописец-патриот.

Новые знакомые пожали друг другу руки.

— Друзья, — сказал принц, усаживая их в кабинете рядом с собой, — в недалеком будущем ожидаются большие события, и мы должны принять в них участие. А пока вам, друг мой, — обратился он к старому воину, — предстоит нелегкая работа: переправить в полной тайне и, по возможности, спешно все приведенное в порядок оружие в мой замок Дилленбург. Мои конюшие — верные люди, они предоставят вам лошадей. Торопитесь, дорог не день, а час.

Гааль сейчас же встал, раскланялся и быстро вышел.

Живое, открытое лицо художника выражало нетерпеливое ожидание. Оранский подсел к нему:

— Я вам уже сообщал о планах короля. Альба готов в путь. Войска под его знаменами собраны. Время летит неудержимо, и скоро тяжелый сапог испанского полководца коснется нашей земли. Вам предстоит более трудная задача, чем перевозка оружия, вы знаете — какая. Завтра я еду на свидание с графом Эгмонтом. На последнее свидание, — повторил он почти пророчески и, резко встав, подошел к окну. — Все-таки жаль покидать Брюссель!.. Я всегда был неравнодушен к этому веселому городу.

Свидание состоялось в доме деревенского мэра, на пути между Брюсселем и Бредой. Вильгельм Оранский и Эгмонт съехались туда теплым апрельским вечером. Бледный месяц чуть заметным светлым пятном плыл по погасшему небу. Только ало-золотая полоса все еще горела на западе. В маленькой комнате второго этажа было тихо. В открытое окно лилась душистая свежесть ранней весны. Белела скатерть накрытого для ужина стола.

Оранский сидел, подперев подбородок руками, и слушал. Все еще стройный, моложавый Эгмонт верхом на стуле, точно на боевом седле, держал полученное им на днях письмо из Мадрида.

— Государь собственноручно ответил мне, — говорил он. — И ты сам увидишь, Вильгельм, что твои опасения напрасны. Слушай!.. — И он начал читать: — «Mon cousin, мне было очень приятно узнать из ваших писем, что вы согласились на присягу, следуя приказаниям, которые я отдал моей сестре. Я ценю это как добрый пример, который вы подали другим и которому, надеюсь, последуют. Я узнал с не меньшим удовольствием о содействии, оказанном вами моей сестре, и о ваших предложениях, за которые я вас благодарю».

Эгмонт с торжеством посмотрел на Оранского. Тот продолжал сидеть в прежней позе.

— Ну, что ты теперь скажешь?.. — спросил нетерпеливо Эгмонт. — Разве государь — не самый благородный и снисходительный из христианских монархов? Во всем виноваты его министры.

Оранский молчал. Эгмонт вскочил и запальчиво крикнул:

— Ты не имеешь права не верить столь милостивому письму!..

— Я верю делам, — отозвался принц, — а не словам, начертанным на бумаге, которую можно разорвать, сжечь, выкрасть, от которой можно отказаться. Я верю только делам. А дела… Не стоит говорить о них. Их знает и видит любой нидерландский мальчишка, но не граф Эгмонт. — Он схватил друга за руки, притянул к себе и страстно заговорил: — Зачем было соглашаться на требование вновь присягать, Ламораль?.. Разве мы нарушили хоть раз прежнюю присягу в отношении короля, а главное, в отношении родины? И эта присяга должна быть единственной и нерушимой. Кто, как не король, показал пример нарушения всех клятв, не соблюдая законов и вольностей страны?

Оранский крепче сжал его руки.

— Разве ты не видишь сам — ты, любимый герой родины, тот, в чью честь народ слагал еще недавно песни, чье имя вдохновляло воина, чье имя произносила мать, мечтая о будущем своего сына, разве ты не видишь, что страна замерла от ужаса перед Альбой? Что будет с ней, когда нагрянут его наемные войска? Полное уничтожение?.. Так ли клялся править Нидерландами король Филипп, когда принимал из рук своего отца власть? Об этой ли «милости и благородстве» говоришь теперь ты?

Эгмонт отошел от Оранского и сел на подоконник.

— Будь осторожнее, Вильгельм, — сказал он нерешительно: — я обязан, согласно присяге, считать каждого, кто пойдет против воли короля, личным врагом…

Оранский подошел к нему вплотную:

— Мне тяжело потерять твою дружбу, но во сто крат тяжелее сознавать, что ты стоишь над пропастью.

Эгмонт расхохотался:

— Эта пропасть не так уж опасна, Вильгельм! Бывало, мы кидались в нее ради праздничного развлечения. Менее ловкие из нас отделывались только синяками.

Оранский воскликнул:

— Перестань смеяться, Ламораль! Ты неудержимо летишь с высоты! Вспомни свою жену, детей! Слепец, я клянусь, что наши головы оценены уже!

В глазах Эгмонта промелькнула легкая тень, словно от крыла пролетевшей ночницы.

— Неправда! — сказал он, помолчав, и упрямо тряхнул головой. — Смотри, как ярка еще заря. Она сулит на завтрашний день хорошую погоду.

— Она сулит лишь погоду, Ламораль, такова примета, — с тоской проговорил Оранский. — Но она же говорит о смерти дня… Я предвижу — ты будешь тем мостом, который Альба уничтожит, как только перейдет по нему для завоевания Нидерландов.

Наступила тишина. Оба молчали. Однотонно кричал в лугах коростель. Спускались теплые сумерки. Напоенная весенней влагой земля будто дышала под пеленой тумана. Снизу донеслось мерное кукование — затейные часы мэра пробили девять. Заскрипели ступени деревянной лестницы.

Вошел дородный, румяный хозяин. Он был горд, что его дом посетили высокие гости. Все трое сели за ужин. Рой ночных бабочек закружился вокруг огней. Отогнав их, Оранский неожиданно проговорил:

— Значит, я один. Горн не пожелал даже приехать сюда.

Наливая вино, Эгмонт весело сказал:

— Старый медведь! Он удалился в «пустыню», как называет свой замок, и ворчит там на герцогиню, на весь свет и поджидает возвращения брата и маркиза Бергена из Мадрида.

— Берген умер, — глухо произнес Оранский. — Монтаньи — в темнице.

Эгмонт не допил бокала, рука его замерла в воздухе. Оранский продолжал:

— В Мадриде нарушено международное право неприкосновенности послов.

— Вы шутите, ваша светлость? — вырвалось у хозяина.

— Я разучился шутить, мой добрый друг, даже во время такого славного ужина… — усмехнулся принц и выпил налитое ему вино. Потом еще раз внимательно посмотрел на Эгмонта и спросил: — Может быть, теперь последуешь совету, Ламораль?

Эгмонт не ответил.

В сентябре, будучи уже давно в Дилленбурге, Вильгельм Оранский узнал: Филипп приказал Альбе арестовать Эгмонта и Горна.

 

Бегство

Оставшись один, Карлос мучительно скучал. Целыми днями он не вставал с постели, никого к себе не впуская, кроме нидерландских послов. Но и те скоро перестали его посещать.

В огромной, почти пустой комнате было тихо и жутко. Инфант сидел полураздетый на краю постели. Бронзовая башня часов на камине резко пробила четыре раза. Карлос вздрогнул, почувствовав, как у него окоченели ноги, и зарылся в одеяло. Снова предстоят томительный вечер и бессонная ночь. Он никого не ждал и не позволил беспокоить себя обедом.

Где сейчас Генрих? Почему так долго не едет назад? Много ли достанет денег? Не проследили ли за ним? Не арестовали ли?.. Испания кишит шпионами. Недавно даже на исповеди Педро де Суенса так подозрительно расспрашивал Карлоса, когда он только заикнулся о желании получить индульгенцию на совершение греха в будущем.

— Какого греха, возлюбленный сын мой? — спросил его иезуит, пронзая жгучим испытующим взглядом. — Есть грехи, отпущение коих требует особого разрешения самого папы. Какой же грех предполагает совершить ваше высочество?

Карлос сам не заметил, как у него вдруг вырвалось:

— Грех убийства…

Суенса помолчал, потом сказал тихо и вкрадчиво:

— Чистосердечное признание в задуманном может помочь получить разрешение и на этот столь тяжкий грех. Но только полное признание, сын мой, с именами жертвы и сообщников.

Карлос спохватился:

— Вопрос идет о ничтожном сопернике, ваше преподобие… Жизнь его, право, не стоит драгоценного времени его святейшества папы. Забудьте о моих словах!..

Карлос знал, что Суенса вряд ли забудет. Но тайна исповеди? Сказанное должно умереть в сердце исповедующего — таков божественный закон церкви.

Генрих вернулся в Мадрид и привез наличными всего полтораста тысяч дукатов, предполагая дополнить необходимую сумму векселями. Он привез золото спрятанным в тюках с шелковой обивкой, в ящиках с позументами, в штабелях ценного дерева для поделки мебели. На всех заставах он показывал бумагу с подписью инфанта и объяснял, что его высочество принц Астурийский задумал обновить убранство своих покоев.

Карлос встретил друга возбужденный.

Он протянул ему листок:

— Прочти список моих врагов.

Генрих бросил взгляд на бумагу и увидел только одно имя: «Филипп II».

— Что это значит, Карлос?

— Это значит, — быстро говорил инфант, — что я все хорошо обдумал. Бегство сопряжено с большими трудностями, с бесконечными хлопотами, а я хочу разом покончить со всем.

Тогда не надо будет отсюда уезжать, прятаться, искать еще денег… Все совершится само собой. Надо сделать один только шаг… одно короткое движение… и получить сразу все: свободу, трон…

Генрих стоял не шевелясь. Карлос подошел к нему вплотную и прошептал:

— Я ведь давно обдумал это. Но прежде я не решался. А теперь… теперь я другой… Во мне заговорила кровь моего деда — императора. Я сам убью Филиппа. — Он вынул из-за пояса кинжал. — Один удар — и власть в моих руках!

Генрих посмотрел в глаза инфанту — они горели необычайно.

— Власть!.. Власть!.. — шептал Карлос. — Власть, величие, слава и возможность делать все, что придет в голову… О, ты увидишь, на что способен твой «больной инфант»!.. Первое — месть. Месть всем, кто хоть раз осмелился косо посмотреть в мою сторону…

— Постой! — Генрих отвел поднятую руку инфанта. — Все, что ты говоришь сейчас, — бред. Вспомни: мы думали с тобой не о личной мести. Вот уже от второго человека за последнее время я слышу о мести. Я встретил Родриго, гончара из Алькалы. Но он мстит за целый народ, а ты…

Инфант болезненно поморщился.

— Эти люди, — медленно произнес он, — были достойны самого строгого наказания. Из-за их смазливой девчонки чуть не погиб будущий король… Но слава святому Диего — он спас венценосца.

— Что ты говоришь, Карлос, опомнись!..

— Итак, решено, — продолжал инфант, не слушая, — я делаю одно лишь движение — и Филипп перестает существовать…

— А Нидерланды?.. Поход Альбы?..

— О Нидерландах можно будет тоже впоследствии подумать. Прежде всего — корона!

Генрих побледнел.

— Корона!.. Власть!.. Я ненавижу такую власть! Она создает тиранов. И если бы ты, получив ее, стал так же слеп и жесток, как твой отец, я бы пошел и против тебя…

— Что? — Карлос отступил. — Это говоришь мне ты? Ты, кого я удостоил своей дружбой? Так вот в чем твоя помощь!.. Ты думаешь только о Нидерландах! А я для тебя — ничто?.. Изменник! Мне не надо такой лживой любви! Уходи. Ты… ты… Ступай прочь!

Генрих снова посмотрел Карлосу в глаза, потом резко повернулся и, не говоря ни слова, вышел. Карлос зашатался и выронил кинжал. Острый клинок скользнул в раскрытый ящик стола и прорезал мешок с дукатами. Золото потекло из разрезанного мешка, как густая кровь из раны.

— Генрих!.. Я пошутил!.. Вернись, Генрих!..

Генрих не вернулся.

Но он не вернулся и к себе. Выйдя из дворца, он взглянул на соборные часы. В это раннее еще время можно было надеяться найти Рустама на ступеньках Почтового дома, как тот обещал. Чего медлить?.. Все необходимые бумаги — в кармане камзола. С Испанией ничто больше не связывает. А Инесса?.. Сердце Генриха заныло. Но ведь он ее увидит еще раз, пробудет с ней весь этот день и вечер, а ночью уйдет, чтобы с рассветом быть уже за заставой. Надо спешить. Безумный инфант может каждую минуту выдать их планы, и тогда всему конец: и светлым мечтам о помощи родине, и светлым надеждам на счастье, — конец самой жизни… Погибнуть так было бы слишком нелепо.

Он проходил улицу за улицей. Мадрид казался ему большой деревней. То тут, то там мелькали фигуры монахов различных орденов. Белые и черные мантильи женщин прятали быстрые обжигающие взгляды. Широкополые шляпы мужчин бросали тень на серьезные бритые лица. Окруженный свитой, изредка проходил, медленно и важно знатный господин, — для него час был еще неурочный. Легким шагом пробегали рослые негры, неся разукрашенные носилки. На углу, под навесом венты, как райская птица, с тугою косичкой и в короткой, шитой золотом куртке под красным плащом сидел среди своих почитателей матадор. Несколько всадников на кровных арабских лошадях проскакало мимо, чуть не раздавив полуголых загорелых мальчишек, игравших посреди улицы. Дети с визгом разлетелись во все стороны. Вереница тяжело нагруженных мулов и ослов оставила после себя пыльное облако.

Генрих держался ближе к порталам недавно выстроенных дворцов и в тени редких деревьев. Он шел и думал опять о том, что, в сущности, за эти годы так и не увидел всей Испании. Весь юг, всю цветущую прелесть мавританской Испании он знает лишь по рассказам Рустама.

Генрих заметил друга издали. Стройный, высокий, закутанный в испанскую капу — плащ, защищающий и от холода и от зноя, — он был готов в путь хоть сейчас. Молча пожали они друг другу руки и молча пошли вместе, как будто только вчера сговорились встретиться.

Девушка молчала, но глаза ее говорили больше, чем решилась бы сказать она сама. Марикитта вытирала слезы и бормотала:

— Рустам… Рустам… Святая Мадонна! Я, будто путник в безводной пустыне, услышала голос ручья… Думала, позабылось детство, а ты всколыхнул вновь… Рустам… Я имела бы такого внука, как ты!

Рустам улыбался.

— Пойдем, пойдем, Рустам, ко мне… Да благословит тебя Святая Дева, — ты расскажешь мне о моем народе…

Они ушли. Генрих привлек Инессу к себе.

— Уезжаешь? Совсем? — прошептала Инесса.

— Сегодня ночью.

— Ничего… ничего… Так надо. Я понимаю… — Она спрятала голову у него на груди. — Я все понимаю, но мне трудно.

Помолчав некоторое время, она уже спокойно продолжала:

— Дядя с тетей в саду. Мы окапывали кусты жасмина. Будущей весной они зацветут еще пышнее. Может быть, к тому времени мы снова увидимся?.. Правда?

Он не мог говорить, только кивнул ей в ответ и крепче сжал руки. Инесса засмеялась:

— А я забыла, что я вся в земле и могу тебя испачкать. — Она показала свои руки, чуть не по локоть измазанные землей. — Я сейчас вернусь. Иди к нашему кипарису. Я скажу дяде и тете.

Инесса убежала, а Генрих прошел в патио, к скамье под кипарисом.

Переодетый в платье ремесленника, с кожаным дорожным мешком за спиной, Генрих прощался с семьей Швенди:

— Благодарю вас за все. За себя, за родину… За счастье, которое я нашел под вашей кровлей… Мы с Рустамом готовы в путь.

Марикитта заплакала. Мохнатый Лассарильо, вертевшийся под ногами, жалобно заскулил.

— Полно, старушка, — обняла служанку Инесса. — Молчи, мой глупый Лассарильо! Они вернутся весной, или мы сами поедем к ним.

Швенди стоял, положив руки на плечи Генриха.

— Мы приедем раньше весны. Мне уже тоже невмоготу дышать воздухом Сьерры-Гвадарамы. Но я здесь еще нужен. Без вас, ван Гааль, и без меня прервется связь Мадрида с Оранским. А теперь она необходима больше чем когда-либо. Послы не вернутся на родину и не расскажут истины. Уста Бергена засыпаны землей Испании. А стены темницы Монтаньи крепки. Вам вручается ныне их скорбная обязанность уведомить защитников Нидерландов об истинных намерениях короля.

Генрих скинул мешок и в последний раз проверил его содержимое. Под едой, заботливо собранной Марикиттой, лежали бумаги, письма и деньги. В отдельном кошельке были дублоны Монтиньи, которые он успел отдать Швенди для передачи жене.

Лицо сеньоры Марии было залито слезами. Взяв мужа за руку, она прошептала:

— А что они будут делать, если не застанут знакомого тебе шкипера-фрисландца?.. Он может быть в отъезде. Кто переправит их тогда морем?

— Тот, кто всегда помогает правому делу, тетя, — произнесла своим ясным голосом Инесса. — Не смущай их в минуту прощания.

Генрих взял ее руку. Как он был благодарен ей за мужество, которое она вливала в его душу, за уверенность в удаче! Свободной рукой девушка откинула локоны и сняла с шеи тоненькую цепочку:

— Наденьте ее, Генрих, как память обо мне. Когда вы уезжали в первый раз, я срезала ветку старого кипариса и отдала выточить из нее крест. От него долго еще будет исходить благоухание милого дерева…

Она надела на Генриха цепочку и спрятала крест за ворот его холщовой рубашки. Марикитта всплеснула руками и бросилась в кухню.

Вернулась Марикитта, бережно неся на ладони маленькую коралловую ручку с двумя вытянутыми, как рожки, пальцами — старый мавританский амулет от всех несчастий. Она передала Рустаму свой подарок. Рустам был смущен. Черные пламенные глаза его под тонкими дугами бровей были влажны.

— Пора, — сказал наконец Швенди.

— Пора… — как эхо, повторил Генрих.

— Пора… — прошептала Инесса.

Сеньора Мария отворила дверь.

— Уже ночь, — сказала она. — И какая луна! Совсем как в тот день, когда вы, Генрих, посетили нас впервые… — Голос ее оборвался и замер в наступившей тишине.

Откуда-то издалека раздались звуки гитары. Кто-то пел серенаду.

«Счастливец!.. — пронеслось в голове у Генриха. — Он останется подле своей возлюбленной. Ему не придется рвать сердце на части…»

Тень от высокого забора поглотила его и Рустама. Дверь захлопнулась.

Луна все еще обливала дом Швенди голубым сиянием. Было тихо. Только черный мохнатый Лассарильо жалобно повизгивал, лежа на ковре около постели Инессы. Он один знал — люди ошибались, думая, что Инесса спит. Назойливая серенада за окном давно замолкла, а Инесса все еще плакала беззвучными слезами.

Старая Марикитта совсем не ложилась. Скорчившись на камышовой циновке у потухающих углей очага, она молилась, путая давно забытые мусульманские молитвы с католическими…

Беглецам не повезло с первых же шагов. Они не застали шкипера-фрисландца, к которому их направил Швенди. Сеньора Мария угадала — он уехал с торговым судном в Португалию.

Рустам предлагал пройти весь путь пешком по берегу Франции под видом пилигримов. Но Генрих не доверял французским властям, а главное — торопился как можно скорее оставить Испанию. До Бискайи дошел слух, что король арестовал сына. Особая комиссия во главе с великим инквизитором начала строгое дознание…

— Бежать… Бежать во что бы то ни стало!.. — твердил он.

Им удалось наконец сговориться с одним незнакомым купцом, ехавшим в родной Брабант. Но в назначенный для отъезда день перепуганный купец объявил, что ни за что на свете не вернется теперь домой. Там виселица, топор и конфискация имущества ждут всякого, кто владеет хоть сотней гульденов.

— Я только что получил письмо, где мне сообщают, что после учреждения герцогом Альбой «Совета по поводу беспорядков» за три месяца казнено тысяча восемьсот человек. И правый и виноватый, и папист и кальвинист — каждый чувствует, что голова непрочно сидит у него на плечах. А все дело в деньгах!

Купец зашептал еще тише:

— Говорят, герцог поклялся доставлять из Провинций ежегодно пятьсот тысяч дукатов. Зачем же, ваши милости, я поеду теперь на родину, когда все, кто только может, бегут оттуда, как из зачумленного места?.. Кто бежит, как и раньше, за границу, а кто совсем отчаялся — в леса или на суда к «морским нищим». И убежать-то, как пишут, не так легко: всем носильщикам, судовщикам, извозчикам под страхом самых тяжелых взысканий запрещено помогать беглецам…

— Надо бороться против произвола, а не прятаться, — попробовал было уговорить его Генрих.

— Что вы, что вы, ваша милость! Я — истинный католик, а церковь велит подчиняться властям, ибо власти — наши земные боги, подобно Богу небесному, который…

Беглецы поспешили уйти подальше от «истинного католика», который мог, пожалуй, выдать их.

Они решили пуститься в путь на простом рыбачьем баркасе, чтобы ни одна душа не знала об их настоящих намерениях.

Опытные моряки говорили, что погода в час их отъезда не сулила ничего хорошего. Выходить в открытое море было, по их мнению, чистым безумием.

— Но оставаться хоть день еще на земле короля Филиппа — двойное безумие, — говорил Генрих Рустаму. — Тебе ли, валенсийцу, привыкшему с детства к морю, бояться опасности?..

— Я не боюсь бури, — ответил спокойно мавр, — но ты плохо знаешь море, если думаешь, что по морю — самый ближний и скорый путь. У нас с тобой только четыре руки, а у моря — миллионы могучих, цепких рук… Но я не боюсь его, ибо иду на борьбу с более диким зверем — инквизицией.

— Так в добрый час, Рустам!..

— В добрый час!

И они отплыли под хмурящимся небом от песчаной отмели Бискайи, с сетями на дне баркаса. Там же, рядом с кожаным мешком Генриха, они спрятали запас провианта и пресной воды.