Арест, допрос, тюремное заключение
В октябре 1961 года, чувствуя себя неважно, усталый физически, измотанный и нервный, я решил взять остаток отпуска и отдохнуть в своем доме на границе с Тиролем, поработать в саду и попутешествовать пешком. Перед отъездом я подготовил упаковку из 15 отснятых пленок «Минокс», так как вскоре после моего возвращения планировалась встреча с советскими друзьями для передачи этих материалов.
В пятницу, 3 ноября 1961 года, мне сообщили по телефону, что в ходе одной проводившейся операции по контршпионажу произошел провал и что ведомство федерального канцлера затребовало отчет. Руководимый нами и проживавший в Восточном Берлине агент (с нашей точки зрения, человек со странностями), сам предложивший свои услуги по шпионажу, был якобы арестован, и его мать, проживавшая в Западном Берлине, обратилась в этой связи в ведомство федерального канцлера.
Мы с чрезвычайно большим недоверием относились к этому источнику, прежде всего потому, что наши сотрудники, обрабатывавшие его информацию, не могли найти ей подтверждение, а это является совершенно необходимым для ее оценки. Кроме того, он сообщал сведения по слишком широкому кругу проблем, и в этой связи неизбежно возникало подозрение, что он либо используется другой стороной для введения нас в заблуждение, либо является аферистом. Дело это имело кодовое название «Банан».
Конечно, я говорил об этом человеке с моими русскими партнерами и получил точные сведения, что он не имеет никакого задания и никаких отношений с ним не поддерживается. Мне также обещали, что против него не будут приниматься меры пресечения, если только он сам себе не даст подножку и не вынудит вмешаться органы ГДР. Бывают глупые случайности. Одного задерживают, когда он укладывает в портфель секретные материалы, другой под воздействием алкоголя на заводском празднике распускает язык и начинает хвастаться, какой он «супермен». Я был уверен, что случилось что-либо подобное, так как мои советские партнеры ни в коем случае не нарушили бы своего обещания не принимать каких-либо мер против лиц, о которых они узнали от меня.
Я тут же по телефону распорядился принять необходимые меры и вызвал руководителя этого источника в Пуллах на 6 ноября 1961 года, чтобы обсудить с ним обстоятельства дела в помещении для заседаний. Это помещение расположено у северной границы окруженной забором запретной зоны. В него можно было попасть прямо с улицы. Второй вход в это помещение находился в запретной зоне и предназначался для самих сотрудников Центра. Таким образом, посетители, а ими могли быть, конечно, только сотрудники филиалов БНД, могли встречаться в резиденции Центра с руководящими сотрудниками. Входить на территорию запретной зоны они не имели права.
Я готовился к беседе с руководителем упоминавшегося агента и просматривал полученную почту, когда мне сообщили по телефону, что я должен явиться для доклада к уполномоченному Гелена бывшему генералу Лангендорфу, он же Лангкау. О времени мне сообщат дополнительно. Поскольку меня вызывали в главную квартиру, где кроме Гелена имели свои резиденции его уполномоченные Лангендорф и Венд, он же Вендланд, я взял из своих документов подборку фотографий центра подслушивания телефонных разговоров в Кёльне. Имело смысл воспользоваться этим случаем, чтобы посетить также Вендланда и показать ему, как я организовал прослушивание телефонов и контроль телексных каналов советского торгового представительства. Ранее мы уже обсуждали этот вопрос. Вендланд являлся ответственным за подготовку материалов для законопроекта о контроле телефонов, который должен был заменить особые права союзников по этой части (его приняли в 1968 году после острых дебатов в бундестаге). Я был заинтересован в том, чтобы меня подключили к этому делу.
Существовала даже такая возможность, что вопросом о передаче дел по подслушиванию, находившихся в руках союзников, в ведение властей ФРГ буду заниматься я. Во всяком случае, я рассчитывал на участие в этом деле, так как уже создал собственный немецкий центр подслушивания и поддерживал необходимые контакты с английским посольством, министерством связи и с главными дирекциями связи в Кобленце и Кёльне, а также с соответствующими телефонными службами.
Около 11 часов меня попросили явиться к Лангендорфу. Я сел в свою автомашину и поехал в главную квартиру. Пока я снимал пальто, караульный сообщил в приемную по телефону о моем прибытии, так что в ответ на мой звонок у соответствующей двери на втором этаже она передо мной, как обычно, открылась. Секретарша в приемной предложила мне присесть и пошла доложить обо мне. Вернувшись, она сказала, что Лангендорф сейчас примет меня, только закончит телефонный разговор. Очевидно, таким образом Лангендорф должен был дать условный знак о том, что я прибыл и что меня можно арестовать. Пока я ждал, секретарша дала мне понять, что Лангендорф намерен вручить мне медаль Святого Георга за десятилетнюю службу.
Через несколько минут в приемную вышел Лангендорф, поздоровался со мной, взял у секретарши упакованную медаль Святого Георга и свидетельство о награждении и попросил меня пройти в его кабинет. Здесь мы расположились в кожаных креслах, то есть обстановка была менее официальной, чем если бы все происходило за его рабочим столом. Лангендорф сразу же заговорил о деле «Банан», приказал доложить ему все обстоятельства, задавал дополнительные вопросы. Но вопросы были настолько неумными, повторялись и уточнялись столько раз, что у меня не хватило терпения, и я сослался на руководителя соответствующей группы по обработке информации, с которым ему следовало бы побеседовать, если речь идет о всесторонней оценке.
Примерно через 30 минут в дверь постучали, и в кабинет вошел господин фон Бутлар, псевдоним Бернхард, ответственный за обеспечение безопасности в центральном аппарате, в сопровождении трех человек в гражданской одежде. Показывая на меня, он произнес: «Это господин Фельфе», взял Лангендорфа под руку и вышел с ним из кабинета. В это время старший из трех показал мне удостоверение сотрудника уголовной полиции и обыскал меня, спросив, нет ли у меня при себе огнестрельного оружия. Затем он сказал, что я должен пройти с ними. Он потребовал также ключи от моей автомашины, после чего мы вчетвером вышли в гардероб, где я мог спокойно надеть свое пальто. У караульного глаза вылезли на лоб, так как все, что сейчас происходило — чужие люди, которых привел Бернхард, уводили меня, — было необычным и выше его понимания.
Перед зданием главной квартиры стоял автомобиль марки «фольксваген». Мы проехали через «глухие ворота» и направились прямо в полицейское управление Мюнхена. Мои вопросы оставались без ответа. Мне сказали, что они сами ничего не знают и что я еще все узнаю. По дороге мне удалось уничтожить некоторые записи, в которых указывались условные адреса и номера телефонов. Однако я не смог вынуть из бумажника фотокопию задания, полученного мной на последней встрече в Вене. Хотя исполненные пункты были отрезаны, тем не менее оставалось достаточно пунктов, которые могли служить доказательством моей разведывательной деятельности против БНД. Впрочем, как позже выяснилось, в этом доказательстве уже не было необходимости.
В тюрьме полицейского управления меня подвергли тщательному обыску, отобрав все содержимое карманов, включая носовой платок. Моя подборка фотографий, а также личные документы были опечатаны в конверте — для следователя федеральной судебной палаты. Хотя и здесь не объяснили причины моего ареста, было уже ясно, что моя деятельность в качестве советского разведчика в федеральной разведывательной службе на этом закончилась.
В ходе первых допросов я признал, что являюсь разведчиком, — что я мог еще сказать? С этого момента я мог придерживаться только одной позиции: не отказываться от своего дела, но сообщать как можно меньше сведений моему противнику в лице следователя федеральной судебной палаты д-ра фон Энгельбрехтена.
После первого допроса в Мюнхене была выдана официальная санкция на мой арест. Для его маскировки меня сразу же перевели в небольшую тюрьму в Линце-на-Рейне, а через несколько дней — в подследственную тюрьму в Кобленце. Зарегистрирован я был как «г-н Безымянный».
Но бывают случайности, которые никто не может предвидеть. То, что меня так тщательно изолировали, возбудило любопытство заключенных, работавших уборщиками и поэтому пользовавшихся некоторой свободой передвижения. Один из них, который помогал заведующему этажом, сказал своему охраннику: «Послушайте, господин Безымянный, с которым нам запрещено общаться, это же господин Фельфе из Мюнхена. Я его там видел. Он живет в доме, где жил доктор Ауэрбах, семья которого после его самоубийства выехала из этого дома. Я там часто бывал и видел господина Фельфе». Так сказал заключенный, хотя, кроме директора тюрьмы, никто не знал моего имени, а в газетах о моем аресте не появилось ни строчки. Пресса узнала об этом только через четыре недели.
Однако мое советское руководство этими мерами обмануть не удалось. Оно сразу же узнало, что я и Ганс Ц. арестованы. Ведь, в конце концов, не был зафиксирован мой «признак жизни», то есть либо безобидная открытка на определенный адрес, либо какой-нибудь постоянно обновляемый знак на условленном месте, так что сразу же началось выяснение обстоятельств и были приняты необходимые меры предосторожности.
Допрашивали меня два чиновника охранного отделения федерального уголовного ведомства шесть месяцев. Они ежедневно приезжали из Бонна в Кобленц. Тем временем БНД готовила для руководившего следствием судьи «дневник» моей деятельности, что трудно было сделать быстро. Так, предстояло отыскать и собрать все дела и прочие документы, которые когда-либо проходили через мой письменный стол и которые я хотя бы визировал. Они, как мне стало потом известно, заняли три большие комнаты. Пять человек заносили в растянувшийся на многие годы календарь все, что я делал день за днем: служебные поездки, работа с корреспонденцией, телефонные звонки, переговоры, служебные обсуждения и совещания, встречи с сотрудниками БНД или ЦРУ. Учету подлежали также счета по расходам за командировки и проведенные встречи, официальные протоколы и записи на листках календаря, даты всех отпусков.
После завершения полицейских допросов прибыла комиссия ЦРУ, в которую входили два американца и один неизвестный мне сотрудник БНД. Главный из американцев назвался Бонхартом и работал, по-видимому, во франкфуртской штаб-квартире ЦРУ. Лично я его не знал. Вторым американцем был мистер Петти, который сопровождал и опекал меня и моих коллег из БНД в поездке по США, включая Вашингтон. Немец, который назвался Беетцем, выполнял только функции сопровождающего и блюстителя суверенитета перед тюремными властями. О деле он не имел ни малейшего представления и когда вмешивался в разговор (правда, очень редко), то становилось ясно, что в вопросах разведки и ее администрации он разбирался крайне слабо. До него, например, так и не дошло, что при том количестве бумаг, которое ежедневно поступало ко мне только для общей информации, я мог прочитать лишь какую-то их часть, а многие документы передавал дальше без всякой обработки.
Мистер Бонхарт очень торжественно заявил, что с согласия правительства ФРГ они хотели бы спросить меня о некоторых интересующих их, американцев, вещах. При этом он твердо заверил, что все сказанное мной сейчас ни в коем случае не будет использовано против меня в ходе процесса, даже если эти сведения будут расходиться с моими предыдущими показаниями или окажутся совершенно новыми. Я возразил, что не могу этому поверить, поскольку здесь присутствует сотрудник БНД, который представляет интересы и этой службы, и юстиции ФРГ, но я вполне готов побеседовать с ними. Петти сказал, что мне нечего беспокоиться, никто не испытывает ненависти ко мне и не желает мне ничего плохого. Конечно, дело должно идти своим законным ходом, но злонамеренных козней против меня строить не собираются.
Эти наполовину елейные, наполовину иронические слова послужили мне хорошим предостережением. Мистер Бонхарт перешел к систематическому допросу, руководствуясь объемистыми, написанными от руки записями.
Он спрашивал, какие сведения об известных мне явочных квартирах, номерах телефонов, сотрудниках ЦРУ и совместно проводившихся операциях я передал советской разведке и что после этого произошло. Что я отвечал на эти вопросы по отдельности, я уже сегодня не помню. Но в общем я придерживался ранее взятой мною линии и старался все преуменьшать. Я заметил американцам, как до этого говорил и западногерманским полицейским, что их познания о советской разведке, ее работе и методах руководства агентурой очень малы. Я им сказал, что русские вообще не проявляли особого интереса к американцам, то ли потому, что это не входило в компетенцию моих руководителей, то ли они и без того были в курсе дела.
Бонхарта особенно интересовала моя трехнедельная поездка в США. Он допытывался, что от меня хотели узнать об этой поездке. Когда я сказал, что на моих советских партнеров результаты поездки не произвели впечатления и что они пригласили меня совершить аналогичную поездку в СССР, Бонхарт сразу же вцепился в эти слова. Он подозревал, что в нашей группе во время поездки по США был еще один советский источник. Я сказал, что о нашем пребывании в Вашингтоне и о прослушанных нами докладах в ЦРУ мне особых вопросов не задавали и вообще, к моему удивлению, проявили мало интереса к этому.
Бонхарт был личностью, малопригодной для бесед со мной. Пытаясь переубедить меня, он при этом слишком горячился, не мог скрыть свою ярость, так что атмосфера в ходе бесед всегда была напряженной. Через неделю, во время одного из приступов бешенства, он окончательно потерял самообладание и перешел на крик: «С вами бесполезно дальше разговаривать, вы все время лжете!». Я предложил ему, если он придает какое-то значение беседам со мной, продолжить их после вынесения мне приговора, так как до начала процесса я считаю их абсолютно излишними, они не приносят пользы ни ходу следствия, ни мне. И Бонхарт сдался. Больше я его не видел. Возможно, он понял, что в своей несдержанности выдал больше, чем имел право сказать.
После ухода американцев меня перевели в Карлсруэ, где находился федеральный суд. Там, уже в официальном порядке и более детально, на основе полицейских протоколов и поступившей из БНД документации, допросы продолжил судебный следователь, уже упоминавшийся д-р фон Энгельбрехтен.
Энгельбрехтен, тщеславный лысый человек, уроженец Дрездена, бывший советник военно-полевого суда 12-й зенитной дивизии и Высших летных курсов в Дрездене, вел допросы еще в течение года, причем вежливо и обходительно, пытаясь сделать из составленных ранее полицейских протоколов стилистические шедевры. Однако спустя год он резко сбросил с себя маску дружелюбия, когда выяснилось, что из своей камеры, несмотря на полную изоляцию и строжайший контроль, я поддерживал связь с моими советскими друзьями и получал от них известия в письменной форме, а также и деньги. Этот позор был непереносим для него, человека, который так охотно провозглашал себя старейшим и опытнейшим судебным следователем федерального суда. В результате всего мечта подняться от старшего советника земельного суда до федерального судьи для него оказалась неосуществимой. Позже он перешел из федерального суда в суд по патентным делам.
Энгельбрехтен пытался реконструировать десять последних лет моей жизни, день за днем. В этом занятии ему помогала поступившая из БНД документация. Однако с его судейской независимостью он оказался не на высоте. Так, этот независимый и подчиняющийся только букве закона судебный следователь получил изъятую у меня при аресте папку с фотографиями пункта по подслушиванию телефонов советского торгового представительства. Но мои пояснения к этим фотографиям не занесли в протокол, сама же папка не попала в список изъятых вещей и была возвращена БНД. А ведь мой подчеркнуто беспристрастный следователь должен был сразу же назначить расследование по этому делу, так как в те времена подслушивание телефонов в ФРГ западногерманскими учреждениями, а стало быть, и БНД запрещалось и представляло собой нарушение статьи 10 конституции. (Эта проблема была в законодательном порядке решена только 13 августа 1968 года, когда БНД получила право подсматривать, подслушивать и записывать подслушанное на магнитофон. До этого все это считалось противозаконным.)
Таким образом, пристрастность моего судебного следователя проявилась в данном случае в том, что он закрыл глаза на происхождение папки с фотографиями и ничего не предпринял. То же самое произошло и в другом случае. Когда в ходе предварительного следствия ведомство федерального канцлера потребовало аннулировать мой статус чиновника и возместить за мои счет все полученное мною за время службы жалованье, суммарные размеры которого обозначались пятизначной цифрой, я поручил моему адвокату использовать мое право подачи жалобы в федеральный административный суд, находившийся в Западном Берлине. Д-р фон Энгельбрехтен озадаченно посмотрел на меня и сказал, что меня никак нельзя везти в Западный Берлин перед началом процесса и, кроме того, соответствующая палата суда не уполномочена рассматривать «секретные дела», каким является мое дело. Я коротко и ясно сказал ему, что меня явно хотят разделать на всех уровнях, а не только в федеральном суде. Если это должно стать концом для меня, то я хочу, чтобы меня похоронили по высшему разряду, с музыкой и помпой. Поэтому я намерен заявить, что наряду с моей разведывательной деятельностью в пользу Советского Союза я успешно выполнял все задания федеральной разведывательной службы, в том числе и такие, как незаконная организация прослушивания телефонов советского посольства в Роландзеке и советского торгового представительства в Кёльне или установка многочисленных «жучков» в квартирах советских дипломатов. Я мог бы заявить также о том, что по поручению Гелена обеспечивал финансовую компенсацию услуг секретарши статс-секретаря д-ра Глобке, которую Гелен использовал для получения нужной лично ему информации, и за счет средств БНД создал фиктивную должность для ее сожителя; что опять же по поручению Гелена я организовал в Бад-Годесберге дом для гостей (название «массажный салон» употреблялось тогда только для обозначения физиотерапевтических заведений).
Д-р фон Энгельбрехтен немедленно прекратил этот разговор, и я встретился с ним снова лишь через несколько дней. Тут он заявил мне, что после последнего разговора со мной он немедленно сделал по телефону заявку на визит к Гелену (тогда мало кто имел прямой доступ к нему) и 12 ноября 1962 года изложил ему ситуацию и мое намерение обратиться с жалобой в федеральный административный суд. После этого он, старший советник земельного суда и судебный следователь федерального суда д-р фон Энгельбрехтен, получил полномочия официально заявить мне следующее: если я не воспользуюсь своим правом подавать жалобу и признаю, что переданное мне разъяснение имеет юридическую силу, то БНД не потребует от меня уплаты долга. Затем д-р фон Энгельбрехтен повторил это заявление по телефону моему адвокату, который все зафиксировал на бумаге, так что устные обещания были, так сказать, облечены в письменную форму.
Еще один случай показал мне тщеславную чувствительность судебного следователя фон Энгельбрехтена, которая повысила мою бдительность. Он решил применить ко мне положение о конфискации имущества, что имело отрицательные последствия не столько для меня, сколько для моей семьи. Мой адвокат заявил протест и добился принципиального решения федерального суда, в соответствии с которым это сохранившееся в уголовно-процессуальном кодексе по историческим причинам положение считалось противоречащим действующему конституционному праву, и поэтому решение о конфискации имущества должно быть отменено.
По меньшей мере в течение недели д-р фон Энгельбрехтен выглядел явно оскорбленным тем, что практика конфискации имущества, с давних лет применявшаяся им по отношению к подследственным политическим заключенным, была отменена и объявлена неправомерной. Он ясно дал мне понять, что я доставляю ему слишком много трудностей. Тем не менее упомянутое решение подхватила пресса, и оно подверглось обсуждению с участием специалистов.
Когда я однажды заметил ему, что некоторые мои показания могли бы послужить для меня смягчающими обстоятельствами по одному из пунктов обвинения, он заявил: «Я это не засчитываю, я хочу дать возможность вашему защитнику что-то для вас сделать». Прокуратура поступила точно так же, она просто «забыла», что уголовно-процессуальный кодекс предписывает ей искать не только обвиняющие, но и смягчающие или снимающие вину обстоятельства. При рассмотрении моего дела об этом даже не подумали, и такая практика была, видимо, довольно распространенной.
Мой процесс начался — после нескольких отсрочек — 8 июля 1963 года и продолжался — в основном без допуска общественности — две недели. По указанию ведущего судьи, члена федерального суда Шумахера, по прозвищу Свирепый Пес, меня соответствующим образом готовили к процессу. За две недели до его начала он распорядился, чтобы по ночам меня контролировали через каждый час, обосновав это опасением, что я могу избежать процесса путем самоубийства. До этого судья меня в глаза не видел, так что он дал указание, основываясь не на личном впечатлении и хорошо понимая, что человеку, решившемуся на самоубийство, невозможно помешать выполнить свое намерение с помощью ежечасных проверок, наоборот, связанные с проверками психические нагрузки могут скорее укрепить его в этом. Все проверки проводились с большим шумом, так что спать ночью было невозможно. Человек, которого за ночь девять раз будят, через две недели становится физически истощенным. Именно в таком состоянии я появился в зале судебных заседаний.
Насколько торжественно и величаво вошли в зал пять членов суда третьей палаты по уголовным делам в их красных мантиях и беретах, настолько смешным показался мне этот средневековый маскарад. Они, обвинители и секретарь, двигались на возвышении, как маски во время карнавального шествия, с той только разницей, что сами себя принимали всерьез, считая, что находятся на высшей ступени юридической иерархии. И все это было спектаклем, так как приговор уже давно утвердили. Мои заявления выслушивались только в той мере, в какой это оказывалось удобным суду, а затем меня лишали слова. Я заметил, как председательствующий постоянно внимательно следил, чтобы я не сказал лишнего слова, которое могло бы вызвать скандал. Ведущий судья Шумахер постоянно пытался в ходе процесса вносить неуместную жесткость, так что председателю суда приходилось его неоднократно сдерживать. Он, например, решил сделать из меня видного и активного нациста только потому, что я в пятнадцать лет был шарфюрером в «гитлерюгенде», то есть имел второй от начала чин в иерархии этой организации. А сам он, бывший член нацистской партии (партбилет № 3961459) и сотрудник СА, пошел на то, что приписал все это своим «политическим ошибкам» и объявил себя просто «попутчиком» нацистов, чтобы стать федеральным судьей. И именно он попытался поставить мне в упрек мое прошлое.
Через две недели был вынесен приговор. 14 лет без зачета года предварительного заключения, то есть всего 15 лет лишения свободы — самая высокая мера наказания. Я был твердо убежден, что мне не придется отбывать этот срок полностью. Я рассчитывал на половину.
Противная сторона в силу своего «понимания» моей работы заклеймила меня предателем, как и многих других разведчиков, работавших в разведывательных центрах. В приговоре по моему делу от июля 1963 года при определении срока наказания говорилось: «Его вина чрезмерно велика уже в связи с тем исключительно большим объемом его многолетней предательской деятельности и значением переданного им материала. Велика была также степень опасности его личности, и прежде всего в связи с его важным служебным положением, высоким интеллектуальным уровнем и отсутствием всякой совести».
Пусть их говорят, ведь их родина не была нашей. Я позволю себе возразить против таких утверждений только в одном смысле. Политический противник, выполняющий свою работу по внутреннему убеждению, должен бы, собственно, знать, что предательство по чисто эгоистическим мотивам не дает той силы, которая необходима, чтобы столь долго держаться, а я сумел все же продержаться целых десять лет. В конце концов «люди из элиты» сами поняли это после того, как стало известно о моей «двойной игре». Люди же мыслящие, сумевшие по достоинству оценить мою работу, не могли согласиться с официальной версией «предателя». Даже находясь в заключении, я чувствовал их солидарность.
Понятие «предательство» всегда связано с позором человека и делает его гнусным. Этот ярлык хотели наклеить и на мое имя. Но я ничего не предал, наоборот, я остался верен своим новым взглядам, доставшимся мне так нелегко, а именно пониманию необходимости использовать все свои знания и все свое умение, свои старые связи, чтобы помочь Советскому Союзу в его тяжелой борьбе против развязывания третьей (в этом случае атомной) мировой войны. И если еще и сегодня некоторые средства массовой пропаганды называют меня предателем, то это результат раздражения как раз тем, что мне многое удалось, что я сумел внести свой вклад в обеспечение мира на стыке двух больших общественных систем. Они никогда не простят того, что человек из «их» круга, да еще принадлежавший к «элите», к СС, нашел в себе силы сотрудничать с Советским Союзом. Да я и не придаю никакого значения их «прощению». А подобного рода журналистская стряпня лишь разоблачает самих авторов, их политические взгляды. Если бы эти журналисты в своей работе действительно руководствовались политическими убеждениями, то они должны были бы признать за противником (то есть за мной) право на такие же политические, пусть и противоположные, убеждения. Но поскольку они этого не делают, то возможны только два вывода: первый — они клевещут на меня по злому умыслу, и второй — они сами видят в своей работе одно лишь прибыльное дело, а не возможность бороться за политические идеалы, хотя стремятся убедить нас в обратном.
Я целенаправленно предпринимал шаги для проникновения в БНД и в сферу контршпионажа, будучи убежденным, что именно там я принесу больше пользы той стороне, которую выбрал, опять-таки в силу моих убеждений. Когда я поступил на работу в организацию Гелена, ставшую позже БНД, я уже давно был советским разведчиком и выполнял поставленную передо мной задачу. Так какое же это было предательство?
Меня отправили в тюрьму в Штраубинге, в Нижней Баварии, где мне предстояло провести без малого шесть лет. Там меня сразу же доставили в так называемую «комнату для рапорта», где начальник тюрьмы Вагнер, который, очевидно, уже получил указания, как обращаться со мной, без всяких разговоров заорал, что он со мной расправится, он мне шею свернет, положит на лед, пока я не почернею, и т. п. В ответ на мои жалобы по поводу его обращения врач и тюремный священник сказали, что не следует воспринимать это так трагически, потому что Вагнер неизлечимо болен — у него рак желудка. Однако меня мало утешил тот факт, что он и по отношению к своим чиновникам был груб и злобен, так как его подчиненные придерживались манер своего шефа и затрудняли мою жизнь всюду, где только могли. Когда Вагнер умер, я поначалу вздохнул свободно. Однако моя жизнь стала не намного легче, так как федеральная прокуратура и БНД, очевидно, неослабно «заботились» обо мне. Мне стало известно, что уполномоченные БНД неоднократно посещали руководство тюрьмы, и я не мог избавиться от подозрения, что предпринимались попытки найти и подставить мне провокатора из числа заключенных.
Направленный против меня террор был по характеру психологическим, но от этого он не становился менее болезненным. Например, меня лишали возможности переписываться с членами моей семьи, задерживали письма от матери, отказывали в допустимых облегчениях режима, которые предоставлялись другим заключенным, зачастую злостным уголовникам. Впрочем, некоторые служители тюрьмы мне помогали или снабжали меня информацией, когда уполномоченные БНД посещали руководство тюрьмы или когда обо мне шла речь на совещаниях тюремных чиновников.
Медицинское обслуживание в рамках возможного было достаточно хорошим. Врачи, особенно невропатолог д-р Шильдмайер, и медсестры не давали мне никаких оснований для жалоб — даже наоборот. В отличие от других служителей тюрьмы, повышавших от себя еще на одну ступень строгость полученного свыше указания, они не создавали трудностей для политического заключенного.
Готовность помочь мне всегда проявлял и тюремный священник, советник по делам церкви Меркт. Он потерял ногу под Сталинградом и хорошо помнил ужасы войны, так что пищи для разговоров у нас было достаточно. Несколько лет тому назад он был духовным наставником бывшего полковника Петерсхагена, известного под прозвищем Спаситель Грейфсвальда, так как он в свое время сдал этот город без боя. Петерсхаген был также заключенным тюрьмы в Штраубинге. Во время одной из поездок в Мюнхен он попал в сети баварской юстиции, когда намеревался организовать в мюнхенских политических кругах акцию в защиту мира.
В своей книге Петерсхаген назвал священника Меркта сторонником мира, и в этой связи Меркт, как он мне признался, имел трудности по службе. Сейчас мои записки ему уже не повредят, он скончался 17 ноября 1974 года, окруженный всеобщим уважением и любовью за свою человечность, которую он сохранил в бесчеловечных условиях. Эти условия жизни в тюрьме, названные мною бесчеловечными, я хочу показать на некоторых примерах.
Трудно описать жизнь в тюрьме до приговора, когда давят мысли о предстоящем процессе, а также о моральных и материальных последствиях для членов семьи. В это время человек с психологической точки зрения живет в экстремальных условиях. Однако и период после приговора также едва ли поддается описанию, поскольку трудно передать всю монотонность жизни, психологический террор против политического заключенного и вообще все детали его положения.
В этом плане мне пришлось испытать почти все. Впрочем, существуют различия в статусе подследственного и осужденного заключенного. На эту тему в последние годы активно дискутировала и писала западногерманская общественность. При этом я часто думал, почему позволяют говорить только тем, кто находится с передней стороны решетки, почему слушают в основном только их. Тех, кого это непосредственно касается, почти или совсем не допускают к участию в подобных дискуссиях.
Подследственный заключенный находится в лучших условиях в отношении письменной связи с внешним миром, чем осужденный, который имеет возможность вести переписку только с утвержденными тюремным начальством лицами и получать только одно маленькое письмецо в две недели. Подследственному заключенному разрешается, если у него есть деньги, питаться за свой счет «светской» пищей, как это делал, например, издатель журнала «Шпигель» Аугштайн, когда он в связи с аферой вокруг этого журнала сидел в небольшой тюрьме в Карлсруэ через несколько камер от моей. Охранники не испытывали восторга от того, что им приходилось утром, в полдень и вечером приносить ему еду из близлежащего ресторана и сервировать ее на подносе.
Когда тебя вдруг запирают в помещении размером 2 × 4 м и ты оказываешься в полной изоляции от внешнего мира, лишенным свободы передвижения, которое заменяют 30 минут прогулки по кругу в тюремном дворе, то чувствуешь себя ошеломленным от не поддающейся пониманию нереальности этих условий.
Мне теперь ясно, что при проведении в будущем реформ просто нельзя согласиться с тем, чтобы заключенные, вопреки зафиксированным на бумаге правам, оказывались практически бесправными и беспомощными перед произволом неквалифицированных людей. Пытался ли кто-нибудь когда-нибудь выяснить, сколько было подано заключенными жалоб и сколько из них было отклонено судами или органами надзора? Я думаю, что скандалы в гамбургской и маннгеймской тюрьмах, где нашли свою смерть многие заключенные, дают ответ на этот вопрос. Но это только верхушка айсберга. Недаром представителями юстиции предпринимались такие усилия, по крайней мере на первом этапе, чтобы замять это дело.
Еще один пример. Мне не разрешили подписаться на иллюстрированный географический журнал. Когда я подал в верховный земельный суд жалобу, сославшись на мое право свободно получать информацию, гарантированное каждому немцу в статье 5 конституции, она была отклонена, хотя в то время не было никакого закона, который лишал бы заключенных этой одной из основных свобод. Вот так обстояли дела.
За мою жалобу на отказ в выписке газеты на мой счет были отнесены расходы по ее рассмотрению. Я не протестовал против этого. Но произвол тюремных властей выразился в том, что я должен был покрывать эти расходы не за счет своих личных средств, а за счет так называемых «домашних денег». Следует пояснить, что работавшие заключенные получали ежедневно 50 пфеннигов, то есть примерно 12–13 марок в месяц. За перевыполнение норм и тому подобное выплачивалась премия в размере одной марки. Половина этого «заработка» откладывалась для выплаты после освобождения, другую половину составляли «домашние деньги». Только за счет этих денег можно было оплачивать канцелярские и почтовые расходы и делать различные покупки (на сумму не больше 10 марок в месяц). Тот, у кого было мало «домашних денег», не мог себе многого и позволить, например купить табаку или продовольствия. Тот, кто часто писал заявления или жалобы, имел меньше денег для таких покупок. Тот же, кто, как и я, должен был выплачивать судебные издержки за счет «домашних денег», был лишен возможности вообще что-либо покупать.
Кому сегодня известно, что заключенные, как рабы, использовались юстицией, вернее, ее служителями, в качестве дешевой рабочей силы. В тюремных типографиях, переплетных, столярных и слесарных мастерских, прачечных, ткацких цехах, на сельскохозяйственных и цветоводческих предприятиях по низким тарифам выполнялись частные заказы сотрудников органов юстиции. Это, конечно, не содействовало укреплению у заключенных уважения к законам. Было известно, что для оценки стоимости работы, выполняемой заключенными, существовали три тарифа: по высшему тарифу платили учреждения, которые заказывали, например, мебель, ковры или отдавали в переплет книги; по среднему тарифу платили сами заключенные, если они хотели, например, переплести собственную книгу; по самому низкому тарифу платили служители тюрьмы, которые могли заказывать обстановку для квартиры, ковры, корзиночные изделия, сдавать в переплет книги и т. д. Так, один учитель, работавший в тюрьме, заказал себе стенной ковер размером примерно 100×30 см, рисунок которого был взят с почтовой открытки. Заключенный, старательный работник, должен был скопировать по этой открытке рисунок для ковра, что было сложной и продолжительной работой. Затем он ткал ковер в течение более чем четверти года, по пять дней в неделю, по восемь часов в день. Когда же писарь мастерской составил расчеты затрат рабочего времени и материалов — ведь больше ничто не учитывалось, — он был вынужден трижды переделывать свои счета по указанию начальника мастерской, так как нельзя же было показывать истинную цену. Когда все же получилась сумма в 125 марок, писарю сказали: «Более 95 марок эта вещь не должна стоить. Сами подумайте, как это можно сделать, ведь вы же сидите за мошенничество. Вам виднее, как этого добиться». Вот уж действительно хороший вклад в усилия, направленные на возвращение заключенных к нормальной жизни. За минувшее время кое-что в этой системе изменилось. Но самое хорошее служебное распоряжение никуда не годится, если его выполняют плохие люди.
В субботу, 18 января 1969 года, мне в тюрьме был нанесен визит. Я находился в переплетной мастерской, где в свободное время занимался на курсах переплетного дела. Около девяти часов туда позвонили и сообщили, что ко мне явился посетитель. Сразу же после этого за мной пришел чиновник… На мой вопрос, кто ко мне прибыл, он ничего не мог ответить и только сказал, что должен отвести меня в административное здание. В коридоре первого этажа административного здания нас ждал дежурный чиновник администрации, который тоже не мог сказать, кто желает меня видеть. Когда я вошел в «комнату для рапорта», чиновники остались за дверью, так что я оказался наедине с посетителем. Он встал со стула, сделал несколько шагов мне навстречу и приветствовал меня следующими словами: «Добрый день, господин Фельфе, я принес известие, которое может изменить вашу судьбу. Пожалуйста, садитесь».
Сначала мне подумалось, что посетителем является, возможно, какой-нибудь адвокат. Однако эта мысль исчезла сразу же после того, как он заявил, что передо мной открывается возможность вернуть честь, уважение, материальную независимость и обеспечить себе старость. Он сообщил, что явился по поручению «сильной и влиятельной группы», чтобы сделать мне предложение, которое позволит выполнить все мои желания и чаяния и вернет мне независимость и самостоятельность. Он уполномочен предложить мне написать мемуары обо всем периоде, то есть о 25 годах моей разведывательной деятельности, если я соглашусь после освобождения не оставаться в Федеративной республике и не уезжать в одну из стран «восточного блока», а переселиться к какую-нибудь нейтральную страну. Единственное условие состоит в том, что я должен жить в нейтральной стране, где меня в любое время могли бы посещать члены моей семьи. Я могу также посещать их в ФРГ, но только не оставаться там на жительство. Кроме того, я не должен ездить в любую страну «восточного блока».
По-видимому, продолжал он, при этом невозможно избежать того, что представители Советского Союза установят со мной контакт, но главное, чтобы я никогда не ездил в страны «восточного блока». Мне предлагают гонорар в размере полумиллиона марок, которые будут положены на мой счет в любом банке по моему выбору в какой-либо нейтральной стране и которыми я смогу свободно располагать, как только представлю рукопись мемуаров. Я сам могу определить, сколько времени мне на это потребуется. До получения этих денег в мое распоряжение я могу с пользой вложить их в дело, например в ценные бумаги или недвижимость. Лишь мое право собственности на указанную сумму будет отложено до сдачи рукописи, но проценты с этой суммы я могу получать ежегодно.
Когда я прервал посетителя и спросил, кто он такой и по чьему поручению прибыл, он заявил, что я могу быть уверенным в наличии согласия компетентных властей на этот разговор, в противном случае он не смог бы со мной встретиться с глазу на глаз. Тех, кто поручил ему это дело, он пока еще назвать не может. Их имена я узнаю позже, когда он — при условии согласия и готовности с моей стороны — вновь посетит меня на следующей неделе, чтобы подписать со мной договор. Мне следует учесть, что предлагаемый мне гонорар достаточен для того, чтобы при обычных 6 процентах годовых на вложенный капитал обеспечить мою старость на более высоком уровне, чем чиновничья пенсия, которую я смог бы заработать обычным путем.
Затем он перешел на полемический тон и заявил примерно следующее: «Что вам делать на Востоке? Вы туда не вписываетесь, жизнь на Востоке не годится для вас. Вы, может быть, столкнетесь со многими трудностями, мы ведь знаем, что вы не будете скрывать свои мысли, а станете говорить то, что думаете. Вы ведь и Гелену, и другим своим начальникам всегда высказывали свою точку зрения, даже в тех случаях, когда ваши начальники придерживались иного мнения. В Советском Союзе вам этого не удалось бы сделать, а теперь, когда вы будете полностью зависеть от них, тем более».
Я ответил, что никогда не боялся открыто высказывать собственное мнение, и нет оснований полагать, что я стал другим, так как применявшийся против меня в заключении террор отнюдь не способствовал тому, чтобы я изменился, напротив, в таком случае меня должны были бы окончательно сломить или убить. А вообще я считаю, сказал я, что в Советском Союзе больше ценят людей, которые свободно высказывают свое мнение, а не подхалимничают, не становятся лизоблюдами с готовым «да» на все случаи. Это соответствует моему собственному опыту, и бывший посол ФРГ в СССР Кролль подтверждает мое убеждение, его мемуары стоят того, чтобы их прочитать. Тогда посетитель изменил тон и тему беседы. Он спросил, как я представляю себе свою профессиональную деятельность, если я уеду в ГДР или Советский Союз.
Я не без иронии ответил: «Будет не так уж трудно найти занятие для меня, так как по единодушному приговору суда и оценке БНД я принадлежу к высшей категории интеллигенции».
Я нисколько не сомневался, что мне удастся найти работу в каком-нибудь издательстве, в крупной научной библиотеке или в архиве. Я вполне мог бы работать и в народном хозяйстве. Ясно, что о работе в области разведки не может быть и речи. В лучшем случае меня могут использовать в качестве советника по тем или иным проблемам, касающимся ФРГ. Большего в этом плане едва ли можно ожидать, так как семилетний перерыв слишком велик. Кроме того, в Советском Союзе также признается неписаный закон разведки, согласно которому раскрытый разведчик не может более заниматься этой деятельностью. Особенно в том случае, если он побывал в руках противника, а семилетний срок — это самый большой срок заключения, выпавший на долю кого-либо из агентов, осужденных в Федеративной республике со дня ее основания. Я ведь являюсь самым «старым по выслуге лет» среди политических заключенных. Таким образом, мое использование в разведке полностью исключено, хотя я и сам ни при каких обстоятельствах не соглашусь на это. Я уже достиг того возраста, в котором человек нуждается в покое и гарантированном существовании, к тому же семь с половиной лет заключения не прошли для меня бесследно. Посетитель ответил на это: «Да, да, более семи лет — это вполне достаточная благодарность со стороны ваших друзей, и большего вы не получите, если поедете туда».
На мой вопрос о том, каким образом мыслится осуществить сделанное мне предложение, ведь я лишен каких-либо документов или записей, мне было сказано, что мне, конечно, помогут получить доступ ко всем необходимым документам и архивам, в том числе к материалам процесса, а также к моим показаниям во время пребывания в плену, ко всем собраниям документов современной истории, включая американский «Центр документации», к газетным архивам и т. д.
Я заявил посетителю, который все еще оставался для меня загадкой, что я нахожу его предложение очень интересным, особенно условие о моем проживании в нейтральной стране, так как всегда мечтал купить старый крестьянский дом где-нибудь в Австрии и сделать его оплотом своего существования. Но чего ожидают от моих мемуаров? Может быть, того, что я с шумом захлопну за собой дверь и позволю своим заказчикам дать броский заголовок в газеты: «Советский шпион высшего класса порывает с Москвой», или, может быть, мое освобождение ставят в зависимость от моего согласия на это предложение, или имеется намерение использовать мое прежнее ремесло? В таком случае я вынужден его разочаровать. Я никогда не допущу, чтобы меня использовали для организации скандальной сенсации, и не имею ни малейшего намерения в какой-либо форме и где-либо заниматься разведывательной деятельностью. Если я когда-нибудь, возможно, и напишу обо всем пережитом с целью опубликования, не важно, для тех, кто его прислал, или для других, то все равно я не намерен допустить, чтобы кто-то злоупотреблял моим именем. Лучше я откажусь от немедленного освобождения, так как я уже преодолел «мертвую точку», и, потом, когда-нибудь меня все же должны будут выпустить? Самое позднее, через два года я отбуду две трети своего срока, и будет трудно отказать мне в условном освобождении в соответствии с параграфом 26 уголовного кодекса. Кроме того, для принятия такого решения уже не будет надобности обращаться в политическую инстанцию, решать будет только суд, который не подчиняется никаким указаниям и принимает решения исключительно на основе закона. И тогда нельзя будет утверждать, что я все еще представляю собой опасность или могу стать рецидивистом, а только это и может быть причиной отказа в условном освобождении. Следовательно, меня уже ничто не может испугать. Возможно, дело обернулось бы иначе, если бы ко мне пришли с подобным предложением вскоре после вынесения приговора. В то время положение моего посетителя было бы более благоприятным. Теперь же меня нельзя напугать.
Нет, нет, возразил мой посетитель, на меня ни в коем случае не хотят оказывать давление и совсем не хотят, чтобы я хлопнул дверью, мне желают добра. Действительно, более глупых аргументов он просто не мог найти. Наконец он великодушно заявил, что мне могут помочь изменить фамилию.
Я, не задумываясь, ответил, что это самое лучшее предложение в ходе всей беседы, так как если бы меня звали Мюллер или Леман, то тогда мне все стало бы безразлично. Но я заинтересован в том, чтобы и с моей редкой фамилией я мог спокойно жить после освобождения.
После его нескольких пустых фраз (вроде того, что он рад моей откровенности, тем самым я облегчил его задачу и т. п.) я ему заявил, что пока он еще не получил от меня никаких обещаний, за исключением моей готовности выслушать подробности его предложения. Ведь сегодня он сделал предложение только лишь в общей форме. Он ответил, что приедет на следующей неделе, то есть через несколько дней, чтобы обсудить со мной проект договора, который я должен буду подписать. Тогда я и узнаю, какое издательство обращается ко мне с этим предложением, а сегодня он больше не может ничего сказать.
От ответа на мой повторный вопрос, как я должен его называть, он уклонился. Я сразу же сказал, что в разведке фамилии — пустой звук, ведь всем ясно, что названные фамилии не имеют никакого значения, но что приятнее обращаться к человеку, называя его по имени, даже если это имя фальшивое. На это посетитель ответил: «Называйте меня Байер». В пылу беседы он, несомненно, в тот момент не заметил, что тем самым признал свою принадлежность к разведке.
К концу беседы Байер заявил, что по его распоряжению меня изолируют до подписания договора, то есть до окончания бесед с ним, чтобы я ни с кем не разговаривал. Само собой разумеется, я должен хранить по поводу его предложения полное молчание. В противном случае оно будет взято назад, и на этом все кончится. Я решительно запротестовал против грозившего мне вновь одиночного заключения, заявив, что оно скорее привлечет внимание ко мне. Впрочем, я готов на несколько дней лечь в лазарет, там я тоже буду один, и это никому не бросится в глаза. Байер сказал, что он не желает ничего менять, но это только на несколько дней, а потом он привезет мне что-нибудь для чтения, газеты и т. п.
Сразу же после беседы с Байером меня поместили в одиночную камеру, что означало полную изоляцию, даже прогулки в одиночку. На следующий день, в воскресенье, 19 января 1969 года, меня доставили в середине дня к директору тюрьмы Штэрку. Он лишь сообщил мне, что после беседы с господином д-ром Байером распорядился перевести меня в одиночное заключение по желанию федеральной прокуратуры. Если я хочу присутствовать на концерте, который состоится сегодня, в воскресенье, в церкви, то меня должны посадить отдельно от всех и особо строго охранять. Конечно, я отказался от концерта. Штэрк еще заметил, что д-р Байер в среду или в четверг, наверное, приедет снова.
Я предложил директору, чтобы меня не оставляли в крыле здания, предназначенном для одиночного заключения, а поместили лучше в госпиталь. Амбулаторное лечение моей болезни (ишиаса) можно было бы продолжать в стационаре, так как мое одиночное заключение вызывает ненужное внимание. Штэрк сразу же согласился с моим предложением и сказал, что он распорядится, чтобы на следующий день меня перевели в лазарет.
Когда я из административного здания вернулся в здание тюрьмы, меня вызвали на центральный пост, где дежурный чиновник передал мне сообщение директора о том, что он уже связался по телефону с главным врачом и на следующий день я должен в обычном порядке записаться к врачу. После этого меня поместили в госпиталь. Там я и ждал посещения д-ра Байера. В четверг, 23 января, Штэрк передал мне: «Господин, который вас недавно навещал, приедет завтра, в пятницу».
Но на следующий день ничего не произошло. Более того, в субботу, 25 января, то есть ровно через неделю после беседы с д-ром Байером, заместитель директора тюрьмы позвонил дежурному санитару и сообщил, что распоряжение о моей изоляции немедленно отменяется. В понедельник, 27 января, меня перевели назад в тюремное здание, и я пошел на работу. Во второй половине дня директор тюрьмы Штэрк во время своего обычного обхода мастерских зашел и в переплетную мастерскую, где находилось мое рабочее место. Он спросил, как я перенес изоляцию. Я ответил, что вообще ничего не понимаю, так как одиночное заключение было совершенно излишним. Штэрк довольно убедительно пояснил, что и он ничего не знает ни о моей беседе с д-ром Байером, ни о том, почему он не приехал во второй раз. Ему лишь по телефону дали соответствующее указание, кто, он не сказал, но это могла быть только федеральная прокуратура, которая распорядилась и насчет моей изоляции. Он не может мне что-либо объяснить, так как сам ничего не знает. Если ему что-нибудь станет известно, то он мне сообщит.
В одиночном заключении у меня было достаточно времени, чтобы подумать о д-ре Байере. Ясно, что его визит разрешен федеральной прокуратурой, в ведении которой я находился. От нее же исходило согласие на разговор с глазу на глаз и на полную изоляцию после него. Ясно было также, что здесь не обошлось без участия БНД. Но кто же стоял за д-ром Байером?
Еще в декабре 1968 года я понял из намеков моего адвоката, что в феврале 1969 года мог рассчитывать на помилование и освобождение из тюрьмы. Очевидно, было решено до этого предпринять еще одну попытку добиться от меня разрыва с Советским Союзом, чтобы потом использовать это на всю катушку в пропагандистском плане.
Итак, д-р Байер получил доступ ко мне через БНД. Но я не мог себе представить, чтобы эта служба выложила полмиллиона за несколько броских заголовков в газетах и даже за мой обет молчания, так как, без всяких сомнений, предложенным мне путем мои мемуары никогда не увидели бы свет. Взвесив все, я пришел к выводу, что за д-ром Байером стояли мои бывшие коллеги из ЦРУ. Очевидно, они хотели продолжить разговор, состоявшийся после допросов во время следствия. Этот вывод подтвердили попытки американцев получить информацию обо мне и установить со мной контакт после моего освобождения.
Только в четверг, 13 февраля, я снова увидел Штэрка, когда он зашел в переплетную мастерскую. Он спросил меня, как я себя чувствую. На мой вопрос, что слышно о д-ре Байере, ответил, слегка улыбаясь: «Я отказываюсь от показаний по этому вопросу» — и ушел.
Вечером в тот же день, сразу после окончания работы, меня отвели к Штэрку. Все это было настолько необычным, что у меня возникла уверенность в предстоящих решающих событиях. Когда я вошел в его кабинет, он приветствовал меня, протянув руку, и сказал: «Сердечно поздравляю вас, и, пожалуйста, садитесь». Он сообщил, что мне нужно немедленно переодеться для отъезда. На следующее утро меня доставят к границе. По поручению ответственного сотрудника федерального министерства юстиции он должен передать мне, что вечером следующего дня я буду свободен, если, добавил он, «ваши друзья сдержат свое слово». Впрочем, он еще утром, когда я с ним разговаривал, знал о моем предстоящем освобождении. О д-ре Байере мы во время нашего разговора больше не вспоминали. Штэрк, несомненно, не знал о нем ничего существенного.
В пятницу, 14 февраля 1969 года, два чиновника охранной группы федерального уголовного ведомства вывезли меня из тюрьмы и доставили к границе. Оба чиновника были мне незнакомы и не называли своих имен. Держались они очень вежливо. Мне передали привет и наилучшие пожелания от сотрудника ведомства Вебера, который допрашивал меня. Ровно в 18 часов 50 минут мы прибыли на пограничный контрольный пункт Херлесхаузен. После некоторого ожидания в соседнем помещении появился господин, который объявил мне решение о помиловании: «В соответствии с решением федерального президента о помиловании вы с настоящего момента освобождаетесь из заключения с условным сроком пять лет. Вы знаете, что в течение этого срока вы не должны совершать уголовно наказуемых преступлений, так как в противном случае вам придется отбывать остаток срока, на который вы были осуждены. Вам, как гражданину ФРГ, предоставляется право свободно выбирать место своего пребывания и место жительства. В случае вашего выезда за границу ничто не мешает вам опять приехать в ФРГ или поселиться здесь. До свидания».
После краткого приветствия со стороны моего адвоката Фогеля и адвоката Штанге, представлявшего федеральное правительство, я, уже свободным, пересек государственную границу.
Незадолго до этого границу в обратном направлении пересек автобус, в котором находилось 21 человек, все агенты западных секретных служб. 18 из них были арестованы и осуждены в ГДР. Трое студентов из ФРГ были накануне доставлены специальным самолетом из Москвы, где они были осуждены за шпионаж в пользу американской разведки. Мои друзья сдержали свое слово, что они меня никогда не оставят в беде.
Я был удивлен тем, что о факте моего помилования так быстро официально уведомили прессу. Вероятно, сочли, что такого рода действия невозможно сохранить в тайне или это можно делать только в течение короткого периода времени, в связи с чем соответствующие попытки не имеют никакого смысла. Очевидно, в Бонне были заранее подготовлены тексты заявления для прессы, которые и передали ей после поступления телефонного извещения о том, что все прошло гладко.
Привлечение прессы к этому делу было спланировано заранее. Это явствует из того факта, что снимки моего перехода границы, сделанные вечером 14 февраля, журнал «Шпигель» поместил в № 9 за 24 февраля, а «Штерн» — в № 9 за 25 февраля 1969 года. На основании этого можно сделать вывод, что фоторепортеров официальная инстанция заранее уведомила о моем переходе границы в Херлесхаузене. Фотографии других агентов — участников обмена в прессе не появились, то есть была заинтересованность только в публикации моих фотографий.
Два различных снимка были сделаны с двух достаточно удаленных друг от друга пунктов. Значит, присутствовали по меньшей мере два фоторепортера, поскольку мое пребывание на открытом пространстве длилось, самое большее, 20–30 секунд (одному фотографу было бы просто невозможно так быстро сменить свое местонахождение).
Я предполагаю, что с помощью такой предусмотрительности официальные инстанции хотели заручиться поддержкой прессы, чтобы использовать в пропагандистских целях информацию, которая также была передана прессе этими же инстанциями.
Когда я сейчас, спустя много лет, анализирую публиковавшиеся в прессе ФРГ статьи о моем обмене и обо мне самом, я не могу не согласиться (впрочем, так же, как и тогда) с Бисмарком, который говорил, что если наши враги льют на нас грязь, то это означает, что мы действовали правильно.
Мне могут возразить: это, мол, было тогда, в ФРГ сейчас существует другой политический климат. Нет ничего более ошибочного. И сейчас извлекается из архивов и используется по мере надобности выдуманная тогда редакциями ложь. И не следует упускать из виду, что, как и в других областях, в данном случае также присутствует антикоммунистическая, особенно антисоветская, направленность. Писаки при этом даже не стараются вбить клин между мной и моими советскими партнерами. Они не настолько глупы. Их задача в том, чтобы снова и снова вколачивать в сознание граждан ФРГ ложь о «советской угрозе». Для этой цели им и сейчас очень кстати «опасный советский шпион» Фельфе.
Сразу же после моего освобождения из западногерманской тюрьмы в 1969 году в Центре БНД сфабриковали «изложение» моей деятельности в пользу советской разведки. Книга получила название «Москва вызывает Хайнца Фельфе» и была опубликована издательством Хазе и Келера в Майнце. Ее заблаговременно разослали заинтересованным и услужливым журналистам, но в книжную торговлю она так и не попала. Цель этой махинации заключалась в том, чтобы сохранить и укрепить стереотип антикоммунизма, присущий службе Гелена.
Насколько велика была заинтересованность руководства БНД представить при этом советского разведчика отмежевавшимся от своих «хозяев», показали также «соблазнительные» крупные денежные суммы, которые мне предлагали во время пребывания в заключении с 1961-го по 1969 год в качестве цены за отречение от мотивов моей работы в пользу Советского Союза. Поскольку эти предложения были отвергнуты, шпионский клан Гелена — Весселя пригрозил мне опубликованием «контрмемуаров», если я позволю себе после освобождения написать правду. В западногерманском журнале «Шпигель» и других журналах ФРГ уже в течение многих лет манипулируют частями этой составленной в Пуллахе бумажки, чтобы распространять легенду о Фельфе по рецепту Гелена. Однако должен сказать, что не в моих привычках склоняться перед угрозами, хотя я в течение ряда лет вел себя сдержанно.
Когда я в Москве прочитал «тайную» историю Фельфе, меня, откровенно говоря, поразил примитивный способ изображения событий. И все же не хочу скрывать, что иногда при чтении этого опуса я от души забавлялся. Например, когда я прочитал, что соседство Фельфе с Аденауэром в Бад-Хоннефе якобы привело к установлению близких отношений между ними, и однажды, по случаю встречи со своим «старым камрадом из СС», они пили вино из подвалов Конрада Аденауэра. Ну уж если бы это оказалось так, то мне как разведчику лучшего «начала» нельзя было бы и желать. Однако, к сожалению, у нас не было таких близких отношений.
Искажения или неверные представления я обнаружил и в книге Хайнца Хене и Германа Цоллинга под названием «Пуллах изнутри». То, что там написано обо мне, показывает, насколько велико было стремление создать легенды и подобрать формулировки, которые позволили бы БНД выйти из этой истории с хорошей миной, причем я не думаю, что авторы чего-то недопоняли, когда получали от сотрудников организации материал для своей книги.
Чтобы показать, как в результате фальшивой информации прессы искажается правда, я хотел бы в конце этой главы уточнить некоторые моменты, о которых уже говорилось выше.
Например, абсолютной выдумкой является то, что якобы мне «для последующей передачи западногерманской секретной службе» были подсунуты протоколы секретных заседаний правительства ГДР, а также отрицательные высказывания министров ГДР — представителей буржуазных партий о своих коллегах из СЕПГ и материалы, свидетельствующие о наличии в ЦК СЕПГ настроений против Вальтера Ульбрихта, как об этом говорилось в одной из опубликованных в «Шпигеле» статей. Цель такой «информации», очевидно, заключается в том, чтобы посеять недоверие между членами правительства ГДР и сомнения в отношении сотрудничества с Советским Союзом.
Я не знаю ничего о том, что я якобы смог «внедриться в далекий от моих интересов реферат по делам Дальнего Востока» и что уже в те времена в Бангкоке действовал представитель БНД. Я сомневаюсь, чтобы и сейчас там имелся такой представитель. Но, очевидно, с помощью подобной подтасовки хотели создать впечатление, что БНД имеет сеть резидентов, охватывающую весь мир. Впрочем, блеф и бахвальство всегда были основой деятельности организации Гелена.
Нередко в публикациях говорится о том, что Гелену доставляло большое удовольствие показывать своим гостям добытый мною план расположения советской разведывательной службы в Карлсхорсте, в какой-то степени являющийся козырем БНД. Большинство этих данных является плодом журналистской фантазии.
А вообще дело обстоит так, как я об этом уже говорил в процессе судебного разбирательства, а именно что разведывательную деятельность БНД против Карлсхорста советская разведывательная служба не принимает всерьез, поскольку то, что каждый может видеть и узнать, не является тайной, нуждающейся в особых мерах ее сохранения.