Интервью с Б. И. Николаевским* I
Вопрос: Вы сказали, что "Письмо старого большевика" было главным образом основано на Ваших разговорах с Бухариным в 1936 году. Может быть, Вы нам расскажете, при каких, собственно, обстоятельствах произошли эти встречи?
Ответ: Это — длинная история, которая интересна и сама по* себе. Я постараюсь рассказать ее в наиболее сжатом виде. Мои встречи с Бухариным касались германских с.-д. архивов, которые я вместе с русским с.-д. архивом вывез из Германии в мае 1933 г., после прихода к власти Гитлера. Я забрал эти-материалы по просьбе Отто Вельса, председателя ЦК германской с.-д. партии, собственностью которой эти архивы были. Германские архивы, вместе с русским, были тогда перевезены, мною в Париж, где я стал их хранителем.
Большевики были чрезвычайно заинтересованы в том, чтобы для своих коллекций в Москве получить эти германские архивы, которые кроме архивов Бебеля, Либкнехта и многих других включали огромный архив Маркса и Энгельса. В 1935 году они прислали представителя Института Маркса-Энгельса- Ленина с вопросом, соглашусь ли я вести с ними переговоры о продаже этих архивов. Я ответил, что могу только передать их предложение ЦК немецкой с.-д. Я это сделал, и после этого начались переговоры.
Главные переговоры имели место в феврале-апреле 1936 г.,
* Интервьюировали Северин Бялер и Жанет Загорня.
когда в Париж прибыла делегация от ЦК ВКП(б). Состояла эта делегация из Бухарина, который был членом центрального комитета, В. В. Адорацкого, который был директором Институ-та Маркса-Энгельса-Ленина, и известного советского писателя Аросева, который был тогда председателем ВОКС (Всесоюзного общества культурных связей с заграницей). Бухарин был послан как эксперт по Марксу, и, очевидно, по собственному желанию.
Большевики были согласны заплатить 10 млн. франц. франков, что тогда составляло 400 тыс. дол., но это их предложение после переговоров было отклонено, т. е. немцы решили не расставаться со своим архивом.
В связи именно с этими переговорами Бухарин и другие члены делегации пришли ко мне в первый же день их приезда в Париж.
Вопрос: Значит, Ваши тогдашние разговоры носили чисто официальный характер?
Ответ: Нет, в моих разговорах с Бухариным имелась также неофициальная сторона. Бухарин и я лично никогда раньше не встречались. Но он был приблизительно тех же лет, что и я, и мы прошли тот же самый жизненный путь. Я был немного старше его и был арестован в первый раз в январе 1904 года; он был арестован позднее, — кажется, в 1908 году. Но в ссылке он находился в том же месте, где одно время был и я, а именно в Онеге, Архангельской губ. Мы имели немало общих друзей, и поэтому нам было о чем вспоминать.
Думаю, именно поэтому Бухарин старался внести в нашу встречу элементы личного характера. В первый вечер, когда он пришел ко мне, первыми его словами были: "Привет от Владимира" (моего брата). Позднее, когда Бухарин и я получили возможность говорить наедине, он добавил: "Вам шлет привет Алексей" (Рыков). Должен пояснить, что мой брат еще в ссылке женился на сестре Рыкова, и в 1920–1930 гг. они жили вместе с Рыковым, у которого Бухарин часто бывал. В присут-ствии других членов комиссии Бухарин передал мне привет только от моего брата, который был меньшевиком, но политически не был активен. Привет от Рыкова Бухарин передал лишь тогда, когда мы остались наедине… Это дало тон нашим последующим беседам.
Вопрос: Как вы думаете, почему Бухарин был заинтересован придать разговорам с вами неофициальный оттенок?
Ответ: У меня создалось определенное впечатление, что Бу-харин хотел познакомить человека из внешнего мира, к которому он относится с доверием, с позицией, занятой им по ряду вопросов. Иногда он прямо ставил вопрос; так, например, коснувшись процесса с.-р. в 1922 году, он спросил меня: "Известна ли вам моя настоящая роль в этом процессе?" Я ответил, что знал ее: Бухарин за кулисами противился казни подсудимых. Надо напомнить, что процесс этот вызвал жестокую борьбу среди большевиков по вопросу о том, нужно или не нужно казнить подсудимых. Бухарин решительно выступал против. казни, но ЦК большевиков придерживался противоположной точки зрения. Бухарин подчинился партийной дисциплине и произнес несколько речей с резкими нападками на эсеров, но-за кулисами продолжал бороться против казней.
У меня создалось впечатление, что Бухарин сознательно стремился ознакомить меня с позицией, занятой им в других вопросах, желая чтобы его истинные взгляды стали известны вне Советского Союза. Но его желание говорить все время" сдерживалось опасениями сказать слишком многое…
Я припоминаю, что Аросев, живший долгое время за границей (он был советским полпредом в Праге), присутствовал при одном из наших разговоров. Он прервал нашу беседу, почти оборвав Бухарина на полуслове, и, обратившись ко мне, сказал: "Все это очень хорошо, но вот мы уедем, а вы напишите сенсационные воспоминания". Мне было ясно, что он опасался этого. Поэтому я сказал: "Заключим соглашение: о наших встречах откровенно напишет последний из нас, кто останется в живых".
Случилось так, что я оказался последним…
Вопрос: Как выглядел Бухарин, когда разговаривал с вами? Каково было его настроение?
Ответ: Мне казалось, что Бухарин, хотел отдохнуть от напряженной жизни в Москве. Он был явно утомлен, мечтал о многомесячном отпуске, не скрывал, что хотел бы поехать к морю, купаться, ни о чем не думать и ни с кем не спорить. Таким, казалось, было его настроение, и однажды он прямо сказал мне: "Борис Иванович, почему мы проводим все наше время в спорах об условиях? Бросим это занятие. Вы напишите вашим, что я не соглашаюсь, а я извещу о том же своих. После этого мы поедем на Средиземное море на месяц или два"..
Замечание это было сделано, конечно, в шутливом тоне, но в нем было и серьезное содержание. В тот момент к нам подошла его молодая жена. Она была студенткой и ждала первого ребенка. Бухарин познакомил меня с ней. Она тоже очень нуждалась в отдыхе и была явно довольна, когда муж ее заговорил о море…
В то же время мне было ясно, что Бухарин не хотел бы покинуть Россию навсегда. Он сказал об этом открыто в разговоре с коммунисткой Фанни Езерской, которая одно время была секретаршей Розы Люксембург, а потом долго работала с Бухариным в Коминтерне. В 1936 г. она жила в Париже и пыталась убедить Бухарина остаться за границей. Она была коммунисткой-оппозиционеркой и полагала, что следует создать зa границей оппозиционную газету, которая будет хорошо осведомлена о происходящем в России, и поэтому сможет иметь там очень большое влияние Бухарин, по ее мнению, был единственным, кто мог бы взять на себя роль редактора. О своей беседе с Бухариным она мне тогда же рассказала. Бухарин ей ответил: "Я не думаю, что мог бы жить без России. Мы все привыкли к создавшимся там отношениям и к тамошнему напряженному темпу жизни".
В другой раз, когда мы были в Копенгагене, Бухарин вспомнил, что Троцкий жил относительно недалеко, в Осло, и сказал: "А не поехать ли на денек-другой в Норвегию, чтобы повидать Льва Давидовича?. И затем добавил: "Конечно, между нами были большие конфликты, но это не мешает мне относиться к нему с большим уважением".
Вопрос: Говорил ли он свободно о тогдашнем положении в Советском Союзе и о борьбе внутри партии?
Ответ: Я никогда не ставил ему этих вопросов, так как знал о решении ЦК коммунистической партии, который запретил коммунистам разговаривать с некоммунистами о внутрипартийных отношениях. Тем не менее таких разговоров между нами было немало. Бухарин определенно стремился говорить на эти темы, и я понимал его настроение.
Другой большевик — тоже видный, хотя много менее видный, чем Бухарин, — сказал мне однажды: "Там мы отучились быть искренними. Только за границей, если мы имеем дело с человеком, о котором нам известно, что на него можно положиться, мы начинаем говорить искренно".
Таковы же были, по моему мнению, чувства и Бухарина, хотя он всячески пытался сдержать себя.
Бухарин и я к политическим вопросам переходили обычно от воспоминаний о прошлом или от рассказов об общих знакомых. Наши разговоры переходили от одной темы к другой. Он не говорил прямо о положении в Советском Союзе и на трудные вопросы часто отвечал контрвопросами. И по сей день я не знаю, почему это было так. Было ли это оттого, что он не хотел полностью довериться человеку, который не верил, как он, в коммунизм? Или он боялся делать некоторые выводы даже в собственном уме? Тем не менее из отдельных замечаний Бухарина, из его молчания или вопросов я мог составить некоторое представление об его отношении к вопросам, которых он избегал касаться прям*.
Вопрос: Эти разговоры с вами фигурировали на процессе Бухарина. К чему сводились обвинения, предъявленные ему в. связи с этими разговорами?
Ответ: Бухарин сделал на своем процессе следующее заявление в связи с нашими разговорами:
"Из разговоров с Николаевским я выяснил, что он в курсе соглашений между правыми, зиновьевскими, каменевскими людьми, и троцкистами, что он вообще в курсе всевозможных дел, в том числе и рю-тинской платформы. То конкретное и новое, о чем шел между нами разговор, заключалось в том, что, в случае провала центра правых, или контактного центра, или вообще верхушечной организации всего заговора, через Николаевского будет договоренность с лидерами 2 Интерна-ционала о том, что они поднимают соответствующую кампанию в печати.
Я забыл сказать, что мои встречи с Николаевским были облегчены для меня и закамуфлированы тем обстоятельством, что я должен был встретиться с этим Николаевским в силу возложенной на меня официальной миссии. Таким образом, я имел вполне законное укрытие, за которым я мог вести контрреволюционные разговоры и заключать те или иные соглашения".
Таким образом, Бухарин утверждал, что он заключил со мной чуть ли не формальное соглашение! — в случае его ареста я должен был поднять на его защиту Социалистический Интернационал.
Эти утверждения Бухарина не имели ничего общего с действительностью. Между ним и мной такого соглашения не было. Мы даже не говорили, ни о чем подобном. При чтении отчетов об его процессе в 1938 г. я, правда, заметил в его показаниях определенное желание реабилитировать себя в глазах социалистического общественного мнения на Западе, — стремление подчеркнуть, что он и его друзья стали теперь сторонниками сближения с демократическим социализмом. Эти ноты у Бухарина звучали и в наших разговорах, и в его заявлениях на процессе они более заметны.
Вопрос: Еще один, последний вопрос до того, как мы перейдем к сути "Письма". Можете ли вы сообщить, как вы писали это письмо?
Ответ: Я писал "Письмо старого большевика", не имея при себе никаких заметок о моих разговорах с Бухариным. Я делал такие заметки в период моих встреч с Бухариным, но я решил избавиться от них после августа 1936 года, когда чекисты совершили набег на помещение парижского отделения Амстердамского международного института социальной истории, директором которого я тогда состоял. Во время налета было похищено 30 или 40 пакетов. В них были материалы из архива Троцкого, сын которого только что перед тем сдал их на хранение в это отделение. Не подлежит никакому сомнению, что чекисты искали тогда материалы для будущих процессов, что они рассматривали процесс Бухарина — Рыкова как один из самых важных и что они пытались расследовать встречи Бухарина за границей. Но среди похищенных ими тогда материалов были только печатные издания — рукописей не было. Так как обстоятельства кражи архива Троцкого указывали на существование внутреннего источника информации, — теперь совершенно ясно, что Зборовский, доверенный секретарь сына Троцкого, был тогда агентом Сталина, — то я уничтожил все мои записи о разговорах с Бухариным. Но разговоры эти меня так интересовали, что содержание их я хорошо помню и теперь.
Обращаю ваше внимание, что "Письмо" было первоначально написано не как письмо "Старого большевика", но как мой отчет о разговорах со старым большевиком. Ф. И. Дан, тогдашний редактор "Социалистического вестника", предложил мне придать ему форму письма, написанного самим большевиком. По его мнению, в такой форме рассказ должен был произвести большее впечатление.
Хочу также добавить, что рассказ Бухарина доходил только до начала 1936 года: как я сказал выше, наши встречи имели место в феврале-апреле. О позднейших событиях я писал по информации из других источников — и прежде всего от Шарля Раппопорта, хорошо известного русско-французского коммуниста, который как раз в то время главным образом в связи с процессом Зиновьева-Каменева отошел от официального коммунизма и охотно делился со мной своей обширной информацией.
Перечитывая теперь "Письмо", я вижу, что я не ввел в него многое из рассказанного мне Бухариным — особенно того, что относилось лично к нему. Я сделал это по разным соображениям, главным образом потому, что хотел избежать каких-либо указаний на личность моего информатора. И все же все сказанное мне Бухариным носило очень личный оттенок. Ибо он был человек, полностью поглощенный политикой, и не мог говорить о политике, отвлекаясь от событий своей собственной жизни. Тогдашнюю политическую борьбу в среде советского руководства Бухарин описывал поэтому через призму своего личного опыта. Как я уже сказал, мне казалось тогда, что он рассказывал мне все это для того, чтобы позднее кто-либо мог правильно объяснить мотивы, руководящие его поведением. Сегодня, спустя три десятилетия и в свете всего, что произошло за эти годы, — я убежден, что мои подозрения были правильными.
Бухарин о многом не говорил, о другом говорил намеками, но то, что он мне говорил, было сказано с мыслью о будущем некрологе…
И это обстоятельство представляло главную трудность при составлении "Письма". С одной стороны, я хотел выделить сущность его замечаний, относившихся к политическим событиям, с другой — я стремился сохранить общие настроения, присущие "старым большевикам", на которых надвигалась новая сталинская эпоха, где они погибли…
Вопрос: Вернемся теперь к содержанию ваших разговоров с Бухариным. Вы сказали, что он упомянул про процесс социалистов-революционеров 1922 года. Сказал ли он еще что-либо о своей роли в этом деле?
Ответ: Бухарин был тогда членом делегации Коминтерна, которая в марте и апреле 1922 года вела переговоры о едином фронте с Социалистическим Интернационалом. Вы, возможно, помните, что в то время в Берлине происходили заседания трех Интернационалов: Второго Интернационала, так называемого Венского Объединения и Третьего Коммунистического Интернационала. Я знал, что во время этих переговоров социалисты заявили, что создание единого фронта возможно только при условии введения большевиками минимальных демократических свобод в России, и в качестве первого шага они настаивали на неприменении казней по делу социалистов-революционеров.
Эсерам большевики ставили в вину их борьбу за передачу власти в стране Учредительному собранию, которое было разогнано большевиками. Процесс их должен был начаться летом 1922 года. На скамье подсудимых сидел почти весь ЦК партии с.-р. Иностранные социалисты требовали обещания, что обвиняемые во всяком случае не будут казнены. В разговоре со мной Бухарин заметил, что он и другие члены делегации согласились с этим требованием и подкрепили это обещание своей личной гарантией. Бухарин считал, что он имел право дать такое обещание, но в это время в России, по инициативе Троцкого, усилилась кампания гонений на всех "контрреволюционеров", в результате ЦК коммунистов отказался признать обещания, данные Бухариным и другими в Берлине, и все главные подсудимые были приговорены к смерти.
В разговоре со мною Бухарин объяснил свою позицию и прибавил: "Да, нужно признать, что вы, социалисты, сумели тогда поставить на ноги всю Европу и сделали невозможным приведение в исполнение смертного приговора эсерам".
Вопрос: Помнится, "Письмо старого большевика" содержит сообщение о так называемой платформе Рютина. Узнали вы об этом от Бухарина?
Ответ: О платформе Рютина, с которым я лично познакомился в 1918 году в Иркутске, когда он был еще меньшевиком, я знал и раньше. Я знал, что в 1928 году Рютин был одним из столпов правой оппозиции в Московском комитете, и знал, что после его снятия с поста редактора "Красной звезды" Рютии написал и распространил пространное программное заявление, главная часть которого была посвящена анализу роли Сталина в жизни коммунистической партии. Но Бухарин ознакомил меня с подробностями нападок Рютина на Сталина. Он подтвердил, что, по мнению Рютина, Сталин был "в своем роде злым гением русской революции". Движимый личным- желанием властвовать, Сталин "привел революцию к краю пропасти". Рютин считал, что "без устранения Сталина невозможно восстановить нормальные отношения в партии и в стране". Сталин объявил, что эта программа была призывом к его убийству и требовал казни Рютина. В действительности в документе Рютина не было такого прямого призыва, но о необходимости удаления Сталина с поста генерального секретаря там говорилось вполне определенно.
Вопрос: Говорили ли вы с Бухариным о Ленине, Сталине или других?
Ответ: Да. Особенный интерес представляли его замечания о Ленине, о котором Бухарин говорил с большой любовью. Даже когда он говорил об их разногласиях, напр., о деле Малинов-ск(C)го, его слова звучали очень тепло и благожелательно.
Бухарин имел дело с Малиновским в Москве в 1911 г. и пришел к убеждению, что Малиновский был провокатором. Выбравшись за границу, Бухарин тотчас же предупредил Ленина, но Ленин не только не принял в(C) внимание его предупреждение, но и пригрозил Бухарину исключением из партии, если он будет продолжать "клеветать" на Малиновского (Это предупреждение, как рассказывает Бухарин, было написано собственноручно Лениным на официальном бланке ЦК большевиков. Когда я поставил Бухарину вопрос о том, как мог Ленин закрывать глаза на бесспорные факты, Бухарин пожал плечами, сослался на "одержимость" Ленина, которого фракционная борьба делала слепым.
Очень много Бухарин говорил о последнем периоде жизни Ле-нина.
"Ленин, — рассказывал Бухарин, — часто вызывал меня к себе. Доктора запретили ему разговаривать на политические темы, т. е. ему были опасны волнения. Но когда я приходил, Ленин немедленно уводил меня в сад, несмотря на протесты жены и врача".
"Они не хотят, чтобы я говорил о политике, т. к. это меня волнует. Но как они не понимают, что в этом ведь вся моя жизнь? Если мне не позволяют об этом говорить, то это волнует меня еще хуже, чем когда я говорю. Я успокаиваюсь только тогда, когда имею возможность обсуждать эти вопросы с такими людьми, как вы".
Я спросил Бухарина, о чем точно шли эти разговоры. Он ответил: "Говорили мы с Лениным главным образом о том, что мы называли тогда "лидерологией", т. е. о проблеме преемственности, о том, кто является наиболее подходящим для роли лидера партии после смерти Ленина".
"Этот вопрос, — прибавил Бухарин, — больше всего тревожил и волновал Ленина. Что будет с партией после его смерти?"
В связи с этим Бухарин рассказал мне, что последние статьи Ленина — "Лучше меньше, да лучше", "О кооперации" и др. — были только частью того, что Ленин думал написать. Он собирался написать еще 4–5 статей, чтобы осветить все стороны политики, которой следовало придерживаться. Это Ленин считал своей главной задачей.
Так называемое "Завещание" Ленина состояло из двух частей: из более короткой — о вождях, и более длинной — о политике. Я спросил у Бухарина, какие принципы Ленин считал нужным положить в основу политики. Бухарин мне ответил: "Я написал две вещи на эту тему — "Путь к социализму и рабоче-крестьянский союз", с одной стороны, и "Политическое завещание Ленина" — с другой. Первая — это брошюра, которая вышла в 1925 году, вторая была опубликована в 1929 году. В них я подвел итоги нашим разговорам с Лениным"…
Бухарин меня спросил: "Помните вы эти брошюры?" Я признался, что "Пути к социализму" не припоминаю. "А это брошюра как раз наиболее интересная", — заметил Бухарин. — "Когда я ее писал, то включил в нее мои разговоры с Лениным о статьях, им опубликованных, и о тех, которые еще не были написаны. Я пытался в этой брошюре ограничиться только передачей мыслей Ленина так, как он их мне излагал. Там не было, конечно, цитат. Мое понимание его мыслей отражалось в том, как я писал. Это было мое изложение мыслей Ленина, как я их тогда понимал. Главным пунктом его завещания была мысль о возможности прийти к социализму, не применяя больше насилия против крестьянства, которое тогда составляло 80 процентов населения России. По мнению Ленина, применение силы к крестьянству возможно было только в определенный момент — только в период гражданской войны, но ни в коем случае не должно становиться постоянным методом отношения советской власти к деревне. Это было главной мыслью Ленина и стало центральным пунктом брошюры "Путь к социализму".
"Что касается Политического завещания Ленина", — продолжал Бухарин, — то дело тут было совсем иное. К этому времени у нас уже разгорелись большие споры в политике по отношению к крестьянству, и я должен был написать только о том, что Ленин уже напечатал. В основном это было, конечно, то же самое. Но первая брошюра шла дальше, и изложенный в ней круг идей был шире, цельнее. Они не ограничивались тем, что Лениным было уже написано, а давали сводку того, что он думал и высказывал в беседах со мной".
Позднее я перечел эти брошюры и убедился, что Бухарин был совершенно прав, так формулируя различие между этими двумя брошюрами. Ленин видел в Бухарине человека, который лучше других способен понять и изложить его мысли. Он так говорил с Бухариным, чтобы тот мог изложить эти мысли, если сам Ленин не успеет их сформулировать в письменном виде.
Здесь следует отметить, что когда Бухарин рассказал мне содержание взглядов Ленина, то я заметил: "А знаете ли Вы, что, говоря эти вещи, Ленин по существу повторяет старые мысли Струве?". В конце девяностых годов прошлого столетия Струве напечатал по-немецки большую статью по вопросу о насилии после социалистической революции, где доказывал, что социалистическая система производства должна исключить насилие из своих методов строительства. Бухарин был заинтересован. Он не знал этой статьи Струве и сказал, что непременно ее отыщет и с ней познакомится.
Вопрос: А Сталин? Говорили ли Вы с Бухариным о Сталине?
Ответ: Говорить лично о Сталине Бухарин явно уклонялся. Из замечаний личного характера помню только одну мелочь. Как-то Бухарин увидел у меня известную поэму Руставели: "Витязь в барсовой шкуре", которую за несколько лет перед тем издало в Париже грузинское эмигрантское издательство. Бухарин посмотрел ее и сказал: "Я видел ее у Сталина, когда был у него в последний раз. Он очень любит эту поэму, и ему нравится этот перевод". Больше никаких замечаний о его личных отношениях со Сталиным Бухарин не делал, но Фанни Езерская, между прочим, рассказывала мне, что она
прямо спросила Бухарина: "Каковы ваши отношения со Сталиным?" И Бухарин ей ответил: "На три с минусом"… — расценивая их по старой школьной пятибалльной системе.
Обычно Бухарин не упоминал имени Сталина и ничего не говорил об их личных отношениях. У меня создалось впечатление, что Бухарин знал о "кавказской мстительности" Стали-на, о которой говорили еще в дореволюционные годы и которая была одной из главных причин столкновения Бухарина со Сталиным.
Вопрос: Говорил ли он о ком-либо другом?
Ответ: Очень много и о многих. Всех его рассказов я теперь передать не могу, но мне кажется полезным рассказать об его отношениях с академиком Павловым, знаменитым русским ученым. Начались эти отношения, когда встал вопрос об избрании Бухарина в Академию наук. Когда его имя появилось среди кандидатов, — было это, если я не ошибаюсь, в 1926–1927 годах, — Павлов произнес речь против его избрания, назвав его "человеком, у которого ноги по колено в крови". Сказано это было не в присутствии Бухарина, но открыто, на собрании Академии. Узнав об этом, Бухарин решил лично объясниться с Павловым. "Я его очень уважал. Конечно, мы расходились в очень многом, но я уважал его как ученого и как человека. Я поехал к нему и сказал прямо: "Мне нужно с вами переговорить". Павлов принял меня более чем холодно. Но он впустил меня к себе в квартиру и вынужден был со мною разговаривать. Беседа наша продолжалась несколько часов. Павлов засыпал меня вопросами, явно проверяя мои знания. Наступило время завтрака, и Павлов, уже несколько смущенный, сказал: "Ну что-же, ничего не поделаешь. Идемте — я приглашаю вас на завтрак". Мы пошли в столовую, и, когда вошли, я заметил собрание бабочек на стене, Павлов, оказывается, был коллекционером, как и я. Я сидел уже за столом, когда заметил как раз напротив меня, над дверью, ящик с исключительно редкой бабочкой, которую я нигде не мог найти; я вскочил: "Как? Вы имеете ее?"
— Ах, черт возьми, — воскликнул Павлов, — он и этим интересуется?
Я стал распрашивать, где она была поймана и т. д., и Павлов убедился, что в бабочках и жуках я знаю толк. Так начался наш "роман"…
Вопрос: Какое впечатление произвел Бухарин на Павлова? Что его особенно поразило?
Ответ: Это относилось к гуманистическим идеям Бухарина. Он развил перед Павловым свои мысли на роль интеллигенции, доказывая, что она должна искренне пойти работать с советской властью и тем самым должна помочь изменению общей атмосферы в России. Бухарин говорил мне про рядовых большевиков: "Все они — хорошие люди, готовые на любые жертвы. Если они теперь плохо поступают, то это происходит не потому, что они плохи, а потому, что у них плохое положение. Они думают, что народ против них и что они держатся только террором. Их следует убедить, что это неверно, что страна, вовсе не настроена против них и что им нужно только переменить политику".
Как-то Бухарин попросил меня достать ему последние номера "Бюллетеня" Троцкого. Я дал ему не только "Бюллетень оппозиции" Троцкого, но и "Социалистический вестник". Он откосился к "Вестнику" скорее критически, но одна вещь привлекла его внимание: в номере, который вышел незадолго до приезда Бухарина в Париж, в феврале 1936 г., была статья, посвященная вопросу о реформе конституции. В ней упоминалось о плане Горького: объединить интеллигенцию в особую партию для участия в выборах. По этому поводу Бухарин сказал: "Да, это верно. Какая-то вторая партия необходима. Если на выборах будет только один список, если второго конкурирующего списка не будет, то получится то же самое, что в гитлеровской Германии. Чтобы отличаться от гитлеровских порядков в глазах России и Запада, нам следует внести систему двух списков".
Бухарин полагал, что вторая партия, состоящая из интеллигенции, не будет противницей системы и будет играть положительную роль, внося предложения о переменах и улучшениях.
Вопрос: И Павлов с ним соглашался?
Ответ: Да, Бухарин рассказывал, что не только Павлов, но и ряд других выдающихся ученых с этим планом Горького был согласен. Именно на этой основе выросла дружба Бухарина с Павловым… Павлов скончался непосредственно перед приездом Бухарина за границу. Бухарин говорил, что это была страшная потеря.
Эта идея двух списков и двух партий была, конечно, утопической, так как страна была фактически в полосе гражданской войны: она только что прошла через коллективизацию и находилась на пороге "великой чистки"… Но Бухарин и другие полагали, что план их мог бы быть осуществлен.
Вопрос: Как Бухарин хотел использовать идеи гуманизма в борьбе против нацизма?
Ответ: Когда Бухарин проезжал через Германию на пути в Париж, он остановился на день в Берлине, посетил книжные магазины и накупил груду теоретических брошюр о фашизме. Они лежали на столе его комнаты в отеле, и он их внимательно просматривал.
Он считал, что Гитлер поставил перед советскими лидерами большой вопрос: не является ли происходящее в Германии показателем быстрого разложения социальной ткани современного общества? Бухарин полагал, что следует не только предупредить подобного рода разложение в Советском Союзе, но и создать лозунг для объединения международного движения против нацизма.
"Бороться против них, — говорил он, — не имея больших собственных конструктивных идей, совершенно невозможно. Их идеей является насилие. Вы помните, вероятно, их псевдофилософский афоризм: "убийство утверждает силу человека". В конечном счете это — идея насилия как постоянного фактора воздействия власти на общество, на человеческую личность. Именно с этой идеей следует бороться".
"В истории человечества, — продолжал Бухарин, — во имя гуманизма было совершено много плохих дел. Но все же гуманизм был прогрессивным фактором развития. Мы должны решительно отмежеваться от злоупотреблений, которые были совершены под прикрытием фраз о гуманизме. Нам следует подчеркнуть, что наш гуманизм — совсем иной и подлинный пролетарский гуманизм. Борьбу против антигуманистического нацизма мы должны вести под знаменем этого нового гуманизма".
Я вспоминаю, что эти идеи гуманизма были высказаны Бухариным в очень элементарных терминах, но с большой горячностью. Он настаивал на важности именно такого подхода, и для меня скоро стало ясным, что гуманистическая борьба против "постоянного принуждения" являлась для него не только борьбой против внешнего врага — нацизма, но также против внутреннего врага, против попыток внутри партии большевиков пересмотреть гуманистические основы марксизма, против стремления дегуманизировать последний. Этот вопрос меня сильно интересовал и раньше, — и, чтобы лучше разобраться в оценках Бухарина, я сказал: "Николай Иванович, но ведь то, что Вы теперь говорите, есть не что иное, как проповедь возвращения к десяти заповедям"…
Бухарин сразу насторожился: "А Вы полагаете, что заповеди Моисея устарели?".
"Я не говорю, что они устарели. — ответил я. — Я хочу только напомнить, что они стали обязательными основами человеческого общества уже пять тысяч лет тому назад и с тех пор лежат в основе всей нашей культуры. Неужели положение в России теперь таково, что там нужно напомнить о необходимости выполнять заповеди Моисея?".
На это мое замечание Бухарин ничего не ответил, но явно не потому, что этого вопроса для него не существовало…
Во время пребывания в Париже Бухарин выступил с публичным докладом. В этом докладе, который им был прочитан по-французски и никогда не появлялся по-русски, Бухарин с еще большей силой подчеркивал важность "пролетарского гуманизма". Мне привелось посетить его, когда он заканчивал подготовку к этому докладу.
"Если хотите, — сказал он, — я прочту то, что только что написал: это имеет прямое отношение к нашим разговорам".
Я, конечно, хотел, и он прочел мне несколько отрывков,
"Да, — заметил ему я, — это действительно то, о чем мы с Вами уже несколько раз говорили, — это возвращение к гуманизму, и притом к самому элементарному гуманизму, против которого все коммунисты еще так недавно бунтовали".
Бухарин не отрицал. Он признавал, что первые годы революции для них для всех были действительно годами сплошного бунта против гуманизма. Настроениями такого бунта были захвачены не только такие люди, как Бухарин и Горький, но и Блок, и многие другие. Но все проходит соответствующие этапы развития. В начале революции на очереди стояло разрушение старого — и потому был необходим бунт против гуманизма, который ставил грани стихии разрушения. Теперь мы вошли в совсем другой период, и перед нами, как самые важные, стоят задачи не разрушения, а созидания. И теперь именно гумани-стические идеи должны пропитать всю нашу политическую и просветительную работу. "Не только нашу, коммунистическую, — добавил он, — но и вашу, социалистическую! Надо вернуть марксизм к его гуманистическим основам".
Я не мог не указать ему, что демократический социализм, несмотря на все отдельные ошибки, по существу от гуманистических основ никогда не отходил, но с его основной установкой я был больше чем согласен. К аналогичным выводам я пришел еще раньше, когда в Германии шла борьба социалистов с гитлеровцами. В самом начале 1933 г., буквально накануне прихода Гитлера к власти, я выпустил с одним другом книгу о молодом Марксе, главной мыслью которой было, что Маркс был гуманистом… Бухарин знал эту мою книгу, и я полагаю, что те мои настроения в какой-то мере толкали его на путь откровенных бесед… Между прочим, именно в этой связи Бухарин упомянул, что и Павлов интересовался мыслями о гуманизме Маркса…
Вопрос: Вы упомянули о внутреннем враге, против которого боролся Бухарин. Можете Вы остановиться на этом пункте более подробно?
Ответ: Гуманизм Бухарина, как мне казалось тогда, в значительной мере был заострен благодаря жестокостям насильственной коллективизации и связанной с нею борьбе внутри коммунистической партии. Я вспоминаю ряд эпизодов, на которых был основан этот вывод. Как-то раз я заметил, что об ужасах коллективизации мы за границей знали достаточно много. Бухарин за это на меня по-настоящему рассердился и почти резко заявил, что все, что напечатано за границей о коллективизации, дает лишь очень слабое, бледное представление о том, что происходило в действительности. Он был в точном смысле этого слова перегружен впечатлениями от встреч и бесед с активными участниками кампании по раскулачиванию деревни, которые были буквально потрясены пережитым. Многие коммунисты тогда кончали самоубийством; другие — сходили с ума. Значительное число уходило от политической деятельности.
"Я и до коллективизации видел много тяжелого, — говорил Бухарин. — В 1919 г., когда я настаивал на лишении Чека права на расстрелы, Ильич провел решение о посылке меня представителем Политбюро в коллегию ВЧК с правом вето".
"Пусть пойдет туда сам, %-· сказал Ленин, — дадим ему возможность сделать попытку ввести террор в границы. Все мы будем только рады, если это ему удастся".
"И действительно, — продолжал Бухарин, — я видел вещи, иметь дело с которыми не пожелал бы и врагу. Но 1919 год никак нельзя сравнить с 1930–1933 гг. В 1919 г. мы сражались за нашу жизнь. Мы убивали, но убивали и нас. Мы каждый день рисковали своими головами и головами близких… А в годы коллективизации шло хладнокровное уничтожение совершенно беззащитных людей, с женщинами и детьми"..
И тем не менее социалистические последствия коллективизации оказались много страшнее даже ужасов ее проведения. Произошли глубокие перемены в психическом облике тех коммунистов, которые проводили эту кампанию: кто не сходил с ума, превращался в человека-машину. Для них террор становился нормальным способом управления. "Они больше не человеческие существа, — говорил Бухарин, — а только зубчики страшной машины".. Особенно в деревне происходит настоящее озверение людей — и в результате идет процесс, который Бухарин называл процессом превращения советского государства в какую-то империю "железной пяты" Джека Лондона.
Именно этот процесс больше всего пугал Бухарина и порождал желание напоминать о заповедях Моисея… В его "пролетарском гуманизме" пролетариат был все больше и больше только прилагательным — существительным все больше и больше становились десять заповедей Моисея, как обязательная основа человеческого общежития. Основным движущим мотивом его поведения был страх за человека…
Вопрос: Известны ли были Сталину эти идеи Бухарина?
Ответ: Существа взглядов Бухарина Сталин не мог не знать. Бухарин не только широко проповедовал свои взгляды в рядах коммунистов, но и открыто писал о "пролетарском гуманизме" в печати, конечно, не подчеркивая тех выводов, которые касались внутрипартийных отношений, — и его проповедь встречала сочувственный прием и на верхах коммунистической партии, где на многих ужасы коллективизации произвели такое же впечатление, что и на Бухарина. Но Бухарин пользовался большой популярностью на этих верхах; было известно, как любовно к нему относился Ленин, а потому Сталин остерегался применять к нему прямые репрессии. Его много критиковали в печати и на всякого рода собраниях; Коммунистическую академию заставили даже провести специальную дискуссию, на ко-торой разоблачали ошибки Бухарина, причем Политбюро запретило ему участие в этой дискуссии. Взгляды Бухарина злостно искажали, выставляя, напр., его сторонником войны. Его сняли с поста редактора "Правды", вывели из Политбюро и т. д. Но прямых репрессий против него, повторяю, тогда еще не применяли.
Это не относилось, однако, к его ближайшим ученикам и сотрудникам, которых Бухарин старательно подбирал в течение целого десятилетия. Ряд из них были талантливыми людьми. Верный своим приемам, Сталин, не трогая самого Бухарина, тем сильнее ударил по его ученикам. Почти все члены этой группы, Сталин называл ее "бухаринской школкой", — Слепков, Астров, Айхенвальд, Марецкий и др. — были отправлены на работу в провинцию, где были переарестованы и все уничтожены. Бухарин с трудом переносил эти удары, особенно уничтожение его молодых учеников, за судьбу которых он чувствовал себя лично ответственным.
Вопрос: Вы упомянули о том, что поехали вместе с Бухариным в Копенгаген. Какая была цель этой поездки?
Ответ: Часть материалов архива германской с.-д. партии, — а именно главные рукописи Маркса и Энгельса — после прихода Гитлера были вывезены при содействии датского посольства в Копенгаген, где хранились в архиве датской с. — д партии. Члены московской делегации хотели их увидеть собственными глазами… В Копенгагене, в партийном архиве, мы раскрыли сундук с рукописями Маркса и Энгельса. Я хорошо помню эту сцену. Адоратский, директор Института Маркса-Энгельса-Ленина, сидел немного в стороне, только поблескивая глазами из-за очков, а Бухарин буквально набросился на эти рукописи и торопливо перебирал тетради, в которых Маркс формулировал результаты своих последовательных попыток создать "Капитал". Затем он сосредоточил внимание на последнем тексте этого труда, перебирал его листы, явно случайно останавливаясь на тех, которые чем-либо привлекли его внимание. В этих тысячах листов, над которыми уже сидел ряд лиц, можно было найти что-либо новое лишь в результате долгой, кропотливой работы. Бухарин понял это и обратился ко мне: "Вы знаете эту рукопись, — помогите найти то место, где Маркс пишет о классах".
Это место я действительно хорошо знал — и быстро его нашел. Бухарин осторожно взял пожелтевшие страницы, подпер, голову обеими руками и принялся вчитываться в эти хорошо знакомые строки, где Маркс начал формулировать свои итоговые мысли о классовой структуре капиталистического общества. Они написаны торопливым, срывающимся почерком, как будто перо Маркса с трудом поспевало за стремительно развертывавшимися мыслями. Но изложение не было закончено. Оно было оборвано на полуслове, как будто кто-то вошел и прервал работу Маркса, который так и не смог вернуться к теме…
Бухарин прочел эти страницы до конца, на минуту задержался, затем начал переворачивать страницы, рассматривая, нет ли чего на оборотной стороне, смотрел бумагу на свет… Он явно проверял, не спрятался ли где-нибудь какой-то намек, которого не заметили исследователи, работавшие раньше над рукописью, но, конечно, ничего найти не мог — кроме того, что в ней нашли сначала Энгельс, затем Каутский… Он начал было еще раз перечитывать эти страницы, но, поняв, что ничего нового он найти не может, он сам себя оборвал и оторвался от листков:
"Эх, Карлуша, Карлуша, — вырвалось у него, — почему ты не окончил? Трудно было? А как бы ты помог нам!"
Припоминаю, что мы тогда невольно обменялись взглядами с Адоратским: он, несомненно, лучше меня знал те споры, которые среди большевиков велись по вопросам, связанным с этими мыслями Маркса, и понимал, намеков на какие недовысказанные мысли Маркса искал Бухарин. Сам Адоратский тоже был знатоком по Марксу, но знатоком совсем иного типа, чем Бухарин. Бухарин был влюблен в большие концепции Маркса — и в этих концепциях Маркс продолжал жить для него, об этих концепциях Бухарин мог с ним разговаривать, даже спорить, как с живым человеком. А Адоратский был человеком совсем иного типа: сухим догматиком, продуктом казанской семинарии, без какого-либо намека на бухаринскую романтику. Идеи Маркса были разнесены Адоратским по записным книжкам, систематизированы, разложены в образцовом порядке. Его можно было разбудить ночью — и он, не запинаясь, дал бы справку, откуда из Маркса взята та или иная цитата. Но о том, к каким выводам обязывали большие концепции Маркса, он не думал — с современностью их не связывал. Для Бухарина же именно в этой связанности с современностью и было главное, — и он больше всего стремился расшифровать недовысказанные большие мысли Маркса, разрешить недорешенные им большие проблемы…
Адоратский еще часа два просидел над рукописями, составляя их список, подсчитывая количество страниц, выясняя, какие еще не были опубликованы. Бухарин за это время перерыл всю библиотеку датского архива — не очень большую, но с большой тщательностью и полнотой подобранную; пересмотрел архив, много расспрашивал хранителя архива, который был живой летописью датского рабочего движения. Затем остаток дня таскал меня по музеям, наполнил целый портфель фотографиями с картин старых датских мастеров. Он должен был на все взглянуть своими глазами. Широта его интересов поражала, но мысль постоянно возвращалась к рукописям Маркса… "Эх, Карлуша, Карлуша, — почему ты не кончил!"
Бухарин, несомненно, был одним из наиболее выдающихся и ищущих русских теоретиков марксизма. В 1883 г. Плеханов пришел к выводу, что Россия должна пройти стадию капиталистического развития — для того, чтобы страна стала подготовленной к социалистической организации хозяйства. Бухарин стал одним из первых среди тех российских учеников Маркса, которые подняли бунт против этой попытки ввести революционную стихию в рамки холодного рассудка и начали говорить о возможности выскочить из рамок программы минимум. Бухарину приходилось иметь дело не только со старыми аргументами Плеханова, но с новыми доводами Богданова — А. А. Малиновского, который с первых же дней большевистской революции предвидел, куда приведет эта попытка выскочить из намеченных историей рамок развития. Крупный и оригинальный мыслитель и в период революции 1905–1907 гг. второй по влиянию среди лидеров большевиков, Богданов оказал значительное влияние на формирование взглядов Бухарина. Последний не отказался от своих максималистских увлечений, но принял близко к сердцу указания Богданова на грозную опасность появления нового класса, класса управляющих, который выйдет из рядов победившей революции и воспользуется ее результатами.
Бухарин много говорил со мною на эти темы. Позднее я отыскал его статьи, где он их трактовал более или менее открыто. Они не оставляют сомнения в том, что возможность перерождения так называемой "пролетарской диктатуры" в царство "железной пяты" Джека Лондона ему казалась вполне реальной и в порядках, которые создавал Сталин, он видел именно это перерождение.
Вопрос: Говорят, что Бухарин был одним из главных авторов Конституции 1936 года. Говорил ли он Вам что-либо об этом?
Ответ: Ряд признаков и раньше указывал, что Бухарин играл* большую роль в составлении этой конституции. Он был секретарем комиссии, которая была создана Съездом Советов в феврале 1935 г. для разработки проекта новой конституции. Он боролся за отмену всех особых прав, которыми пользовались коммунисты, и еще в 1930–1931 гг. выступил за введение всеобщего и равного избирательного права. Во время разговоров о планах Горького, Павлова и др. о второй партии, которая выступила бы на выборах со своим самостоятельным списком, Бухарин не скрыл, что эта идея принадлежала ему, а как-то в другой раз, во время разговора на эту тему, он вынул из кармана вечное перо и, показывая его мне, сказал: "Смотрите внимательно: этим пером написана вся новая конституция — от первого до последнего слова. Я проделал всю эту работу один — мне немного помогал только Карлуша [Радек]. В Париж я смог приехать только потому, что работа эта окончена. Все важные решения уже приняты. Теперь печатают ее текст. В этой новой конституции народу отведена много большая роль, чем в прежней… Теперь с ним нельзя будет не считаться".
Бухарин не скрывал, что он гордится этой конституцией. Она не только вводила всеобщее и равное избирательное право, она устанавливала равенство граждан перед законом, отменяла все привилегии, которые существовали для коммунистов. Бухарин видел в новой конституции хорошо продуманные основы для мирного перехода страны от диктатуры одной партии к действительной демократии. Бухарин добавил, что в комиссии по составлению конституции поднят также вопрос о конкурирующих списках на выборах.
Все было рассчитано и предусмотрено, но Бухарин недооценил своего противника. Он не предвидел, как предательски хитро Сталин применит все эти хорошие принципы и равенство всех перед законом превратит в равенство коммунистов и не коммунистов перед абсолютной диктатурой Сталина. Сталин не только расправился с самим автором конституции, но и вообще истребил всех тех, кто с сочувствием встречал гуманистическую проповедь Бухарина. "Ежовщина" в ее основе была не чем иным, как уничтожением всех тех, кто пошел за лозунгами бухаринско-го "пролетарского гуманизма".
Вопрос: Думаете ли Вы, что Бухарин предчувствовал свою будущую судьбу, что он догадывался о том, что его ждет?
Ответ: Я много думал над этим вопросом — особенно в дни процесса Бухарина в 1938 г. — и тогда же пришел к заключению, что мрачные предчувствия у Бухарина имелись уже давно и что он временами серьезно думал даже о самоубийстве. И он хотел, чтобы я об этих его настроениях знал. Иначе мне трудно объяснить и содержание, и настроение его рассказа об одном эпизоде, случившемся с ним во время поездки в Среднюю Азию. Этот рассказ произвел на меня большое впечатление и прочно врезался в память рядом деталей. Именно им мне хочется закончить мой рассказ о встречах с Бухариным.
К этой поездке Бухарин возвращался не раз, добавляя все новые и новые подробности. Она имела место, кажется, в 1930 г. после того, как Бухарин был выведен из Политбюро, а его ближайшие ученики, во главе со Слепковым, Айхенвальдом и др., подверглись репрессиям. Их судьба явно мучила Бухарина он понимал, что они платили за свою верность Бухарину.
Во время этой поездки Бухарин хотел побывать на Памире, в горах, "равных которым нет во всем мире", — там, где сходятся границы Советского Союза, Китая, Индии и Афганистана. Его настойчиво убеждали не ездить туда, пугая размытыми дорогами, неподходящим временем года, шайками рыскавших там басмачей. Пытались доказать, что там вообще "нет ничего интересного". "Меня это только подстрекало, — говорил Бухарин. — Я всегда любил не отмеченные на карте горные тропинки, как в науке предпочитаю ломать голову над еще нерешенными проблемами…"
Наконец, он своего добился. Ему дали гида, офицера-пограничника, который хорошо знал край и выделялся своей выносливостью и храбростью. "Вы должны были его видеть: о нем и о его собаке-друге Волке у нас сделали фильм, который показывали и в Париже". Я действительно видел этот фильм, — от которого запомнился и пограничник, и его Волк, и особенно горы…
"В течение многих дней — говорил Бухарин, — мы скитались в горах, выбирая наименее доступные места. Волк неизменно бежал впереди, держал себя с исключительным достоинством, которого я до него никогда не видел у собаки… Как-то мы подъехали к развилке тропинок. Гид был немного впереди. "Эта дорога, — сказал он, — несколько короче, но ехать по ней сейчас равносильно самоубийству: дождями ее размыло, в ряде мест там были обвалы… Даже горный козел теперь по ней не пройдет!" — и он взял другую тропинку, "длиннее, но вернее". А я, — продолжал Бухарин, — мою лошадь направил по той, что короче… Мой спутник мне что-то кричал, но я был уже далеко… Когда наши тропинки потом снова сошлись, мой гид меня уже поджидал. Было видно, что мое появление его обрадовало, но все же он выглядел даже более злым, чем его Волк… "Счастлив ваш бог, — бросил он, — но прошу вас, Николай Иванович, не выкидывать больше со мною таких штучек. Предупреждаю, я могу позабыть, что Вы член ЦК!" — "Но я только хотел посмотреть, как выглядит эта более короткая дорога" — "Не тратьте времени на пустые разговоры — мы и так его много потеряли!" Он был, конечно, прав: дорога была действительно совсем невозможной, но конь оказался на высоте: пограничник посадил меня на своего собственного коня, который умел проходить там, где не проходили и горные козлы".
Бухарин вообще много рассказывал об этом гиде, который явно был очень колоритной фигурой. Он был, конечно, коммунистом, но человеком с независимой житейской философией, с большим личным достоинством и с высоко развитым чувством социальной ответственности. По отзывам Бухарина было ясно, что он видел в нем не только случайного спутника, хорошо знакомого с горными тропами, но и представителя нового поколения, который вырос и сложился уже целиком при советской власти, и был особенно близок Бухарину.
В рассказах об этой поездке Бухарин не скрывал, что был тогда в очень мрачных настроениях. Мысль о самоубийстве явно все время вставала перед ним, но он отгонял ее: это было бы признанием поражения, а он считал себя правым. Но воля к жизни у него ослабела, и, не желая себя убивать, он, как говорится, испытывал судьбу. Таким испытанием и была размытая дождями горная тропинка, где на каждом шагу подкарауливала смерть. Эта смерть не пришла не потому, что Бухарин от нее прятался, а разговоры с пограничником и его здоровый оптимизм подняли в Бухарине веру в человека — в советского человека, который обеими ногами стоял на почве советской действительности, не переставая в то же время быть человеком, а не зубчиком чудовищной машины.
В разговорах, которые у нас шли в связи с его рассказами об этом эпизоде, Бухарин развил целую теорию, которую я бы назвал теорией "человеческого потока".
"Нам трудно жить, очень трудно, — говорил он, — и Вы, например, не смогли бы к этой жизни привыкнуть. Даже для нас, с нашим опытом этих десятилетий, это очень трудно, почти невозможно… Спасает только вера в то, что развитие все же, несмотря ни на что, идет вперед. Наша жизнь — как поток, который идет и тесных берегах. Вырваться нельзя. Кто пробует высунуться из потока, того подстригают — и Бухарин сделал жест пальцами, как стригут ножницами, — но поток несется по самым трудным местам и все вперед, вперед, в нужном направлении… И люди растут, становятся крепче, выносливее, более стойкими — и все прочнее стоит на ногах наше новое общество"…
Подводя итог, я должен сказать, что Бухарин, несомненно, был полон тяжелыми предчувствиями. Он знал, что его отношения со Сталиным не предвещают ничего хорошего; он хорошо знал, что "чудесный грузин" не любил шутить… И тем не менее Бухарин, который имел тогда полную возможность остаться за границей, остаться не захотел: он считал возможным вести в России борьбу за свои концепции и считал эту борьбу не безна-дежной…
К этому рассказу, — особенно к последнему рассказу о поездке на Памир и о теории "человеческого потока", — жизнь доба-вила одно примечание: веру в "советского человека" у Бухарина укрепил офицер-пограничник. Бухарин с ним подружился, и Бухарин же был инициатором постановки фильма о Волке и его хозяине. Из литературы мы знаем, куда человеческий поток вынес этого представителя новых советских людей: в воспоминаниях Р. В. Иванова-Разумника, в годы "ежовщины" много скитавшегося по советским тюрьмам, рассказано о встрече его в тюрьме с человеком, который и был этим пограничником с Памира. Не подлежит сомнению, что его арестовали за дружбу с Бухариным и обвинили в том, что он якобы работал на какую-то иностранную разведку… В ответ на обвинение он жестоко избил и следователя-обвинителя, и чекистов, которые прибежали ему на помощь… Его победили только после настоящего сражения, — но все же победили, — и он уже никогда не увидел ни своего Волка, ни любимых гор…
I I
Перечитывая теперь "Письмо", я вижу, что в свое время я но включил в него многие из отдельных эпизодов, которыми были переполнены рассказы Бухарина, хотя некоторые из этих эпизодов не только интересны для читателя, но и важны для историка. Делал я это по разным причинам, главным образом потому, что не должен был давать прямых указаний на него как на источник моей осведомленности. Именно поэтому пришлось. опустить все, что было связано с личной биографией Бухарина, а рассказы последнего все вообще были сильно окрашены в очень личные, я бы сказал, автобиографические, тона. Правда, это были эпизоды из автобиографии человека, с головой ушедшего в политику, а потому и сами насквозь пропитанные политикой, но от этого они не переставали быть автобиографичными. Наоборот, всю политическую борьбу, которая шла на верхушке советской диктатуры, Бухарин показывал мне сквозь призму своей автобиографии, своих личных восприятий… Помню, у меня тогда же мелькнула мысль, что он рассказывает так, будто хочет, чтобы вне пределов Советского Союза остался кто-либо, кто мог бы позднее правильно объяснить личные мотивы его поведения… Теперь, три десятилетия спустя, в свете всего пережитого, я убежден, что эта моя догадка была правильной: Бухарин мне многого недосказал, недорассказал, но то, что рассказал, он рассказывал, имея в виду будущий некролог…
Это определяло характер главных трудностей, с которыми я встретился при составлении "Письма старого большевика": я должен был, с одной стороны, так сказать, вылущивать политическое содержание событий, отделяя их от личных эпизодов, на фоне которых Бухарин это содержание мне передавал, — и в то же время я должен был стараться, по мере возможности, сохранить общую атмосферу его рассказов, так как она знакомила с тогдашними настроениями определенного слоя "старых большевиков", попавших в совершенно необычную для них сталинскую обстановку… И погибавших в ней: оттенок какой-то обреченности в настроениях Бухарина мне бросился в глаза очень быстро.
Восстанавливать здесь все эти опущенные эпизоды — поскольку их сохранила память (впрочем, разговоры с Бухариным мне запомнились очень хорошо, а теперь, при пересмотре тогдашней печати, многое оказывается поддающимся проверке), конечно, нет никакой возможности. Я постараюсь сделать это в другом месте, тем более что теперь они особенно интересны для общей истории эпохи. Но один из них рассказать необходимо, так как он имеет прямое отношение к тому "пролетарскому гуманизму", мыслями о котором был заполнен весь последний период жизни Бухарина и концепцию которого вообще правильно будет рассматривать как его общественно-политическое завещание. Без этого завещания фигуру Бухарина, как человека и политического деятеля, вообще нельзя правильно понять, как, впрочем, правильно и обратное: подлинное значение "пролетарского гуманизма" правильно понять можно только на фоне общей биографии Бухарина…
Как ясно из всего предыдущего, меня очень интересовал вопрос об этом "гуманизме", о причинах, которые тогда привели Бухарина к выводу о необходимости поставить гуманистические элементы марксизма в центр всей своей общественно-политической работы, и о конкретных выводах, которые Бухарин из своего гуманизма делал. И в разговорах с ним я с разных сторон подходил к этой теме. От таких разговоров Бухарин отнюдь не уклонялся, наоборот, у меня было определенное впечатление, что он их даже ищет. Но прямого ответа на эти мои вопросы я от него не получал, и в конечном счете для меня так и осталось неясным, в чем же было дело: то ли он не хотел, полностью посвящать в свои выводы человека, который не разделял основ его коммунистических убеждений, то ли он боялся и для самого себя в краткой формуле дать обобщающий вывод из установленных им посылок? Тем не менее эти разговоры дали мне очень много материалов для выяснения вопроса о корнях и выводах бухаринской концепции "пролетарского гуманизма".
Эта концепция сложилась у Бухарина под впечатлением от принудительной коллективизации и острой борьбы внутри партии, которая с нею была связана. Жестокость, с которою эта коллективизация проводилась, была совершенно исключительной, и когда я как-то заметил, что об ужасах коллективизации за границей известно достаточно много, Бухарин даже рассердился на меня и резко бросил, что все, напечатанное за границей, дает лишь очень слабое представление о том, что творилось в действительности. Бухарин был буквально переполнен впечатлениями от рассказов непосредственных участников кампании по проведению коллективизации, которые были потрясены виденным: ряд коммунистов тогда покончили самоубийством, были сходившие с ума, многие бросали все и бежали куда глаза глядят…
"Мне пришлось многое видеть и раньше, — говорил Бухарин, — в 1919 году, когда я выступил за ограничение прав Чека на расстрелы, Ильич провел решение о посылке меня представителем Политбюро в коллегию ВЧК с правом вето. "Пусть сам посмотрит, — говорил он, — и вводит террор в рамки, если это можно… Мы все будем только рады, если ему это удастся!" И я действительно такого насмотрелся — никому не пожелаю… Но 1919 год ни в коей мере не идет в сравнение с тем, что творилось в 1930-32 гг. Тогда была борьба. Мы расстреливали, но и нас расстреливали и еще хуже… А теперь шло массовое истребление совершенно беззащитных и несопротивляющихся людей — с женами, с малолетними детьми…"
Но самым худшим, наиболее опасным для судеб революции, с точки зрения Бухарина, были даже не эти ужасы коллективизации, а глубокие изменения во всей психике тех коммунистов, которые, проводя эту кампанию, не сходили с ума, а оставались жить, превращаясь в профессионалов-бюрократов, для которых террор становился обычным методом управления страною и которые были готовы послушно выполнять любое распоряжение, приходившее сверху. "Не люди, — говорил о них Бухарин, — а действительно какие-то винтики чудовищной машины"…
Шел процесс, как он определял, настоящей дегуманизации людей, работающих в аппарате советской власти, — процесс превращения этой власти в какое-то царство "железной пяты" (Бухарин напомнил именно эти слова Джека Лондона)… И именно этот процесс больше всего пугал Бухарина, порождал в нем потребность бить тревогу и напоминать элементарные истины о человеке — даже в пределах десяти заповедей Моисея. В его "пролетарском гуманизме" пролетарским было только прилагательное, существительным был человек, страх за человека, за элементарнейшие основы человечности в человеке. Поход Сталина против деревни поставил под удар именно эти основы основ, и именно это приводило Бухарина в ужас!
Конечно, этот поход Сталина против деревни был неразрывно связан с огромным ростом террора в городах, с разгромом всех организаций — культурных, общественных, даже партийных, если в них ответственные места занимали люди, критически относившиеся к антикрестьянской политике Сталина… Шли массовые аресты и ссылки, возобновились массовые расстрелы времен гражданской войны. По существу, это и был новый взрыв гражданской войны — только на этот раз сознательно проводимый властью сверху…
Бухарина лично не трогали, его только "взяли в проработку" как в печати, так и на всевозможных собраниях. Коммунистическую академию заставили даже провести особую дискуссию для разоблачения его "уклонов", причем Политбюро запретило Бухарину принять участие в этой дискуссии. Конечно, подлинные взгляды Бухарина при этом клеветнически искажали. Ему, напр., приписывали ориентацию на войну, в то время как на деле он боролся против политики Сталина, который заключил союз с немецкими генералами для подготовки к войне — реваншу против Франции… Но зато на ближайших учеников и сотрудников Бухарина, которых последний старательно подбирал и выпестовывал в течение целого десятилетия и часть из которых была по-настоящему талантлива, Сталин обрушился и с прямыми репрессиями. Почти вся эта группа — позднее Сталин называл ее "бухаринской школкой" (Айхенвальд, Астров, Марецкий, Слепков и др.) — была сначала разослана по провинции, а затем арестована и погибла…
Бухарин тяжело переживал эти удары, особенно гибель молодых учеников, за судьбу которых он считал себя лично ответственным: зная Сталина (это был Бухарин, кто еще в 1928 г. сравнил Сталина с Чингисханом, предательски-коварным и мстительным деспотом азиатского средневековья), Бухарин превосходно понимал, что, расправляясь с ними, Сталин мстил именно ему, Бухарину… Оставаться в этих условиях в Москве было физически непереносимо, и Бухарин вырвался в большую поездку по советской Средней Азии.
В его жизни эта поездка составила очень важную веху. Это я почувствовал уже тогда по его рассказам — в этом я убедился позднее, изучая материалы для его биографии. Во время разго-воров со мною Бухарин несколько раз к ней возвращался, причем в его рассказах явно переплетались следы различных настроений, и было немало недоговоренностей, так и оставшихся для меня не вполне понятными: о каком-то полете на самолете, который попал в воздушную "яму", откуда они лишь с трудом выкарабкались; о встрече с басмачами, от которых едва \ шли, и т. д. Было ясно, что все эти детали — мазки для какой-то картины его тяжелых личных переживаний, приподнять передо мною краешек завесы над которой Бухарин колебался. Полными словами и всего он так и не сказал, но все же сказал достаточно много, чтобы мне стали ясны общие контуры этой большой картины.
В центре его рассказов стоял эпизод с поездкой в горы, "равных которым нет в мире", — куда-то на Памир, на самую " крышу мира", где сходятся границы Советского Союза с Китаем, Индией и Афганистаном. Его настойчиво отговарива-ли: и дороги там размыты, и время неспокойное, бродят шайки басмачей, и вообще нет ничего интересного… "Меня это только подзадоривало, — рассказывал Бухарин, — я и раньше в горах любил лишь нехоженые тропинки, как в науке лишь нерешенные проблемы". Он настоял на своем. Ему дали спутника, офицера-пограничника, лучшего знатока тех мест, человека испытанной выдержки и смелости. "Да Вы его, наверное, видели, — прибавил Бухарин, — у нас о нем и его Волке фильм сделали, который недавно у Вас в Париже показывали"… Этот фильм я действительно видел, и пограничник, и его ученая овчарка Волк, и особенно горы — все было неподражаемо хорошо… Несколько дней они скитались вдвоем по горам, по самым непроходимым местам, и Волк неизменно бежал впереди. Вел себя этот Волк с огромным достоинством. "Другого такого пса я в жизни не видел", — искренне восхищался Бухарин (оказалось, именно он и устроил постановку этого фильма).
Как-то подошли к развилке двух тропинок. Пограничник направил коня по менее хоженой. "Эта короче, — указал он на другую, — но ехать теперь по ней верное самоубийство: дожди ее размыли, были обвалы-даже серны ходить перестали". "А я, — прибавил Бухарин, — направил коня именно по этой, размытой"… Потом, когда тропинки сошлись, пограничник уже поджидал — и смотрел он злее своего Волка… "Счастлив Ваш Бог, — пригрозил мне стеком, — но больше со мною таких штучек не проделывайте… Не посмотрю, что Вы член Цека"…
Я, конечно, поинтересовался, как было с дорогой, — Бухарин только отмахнулся: "Не стоит и говорить! Конечно, он был прав, дорога была совершенно невозможной. Зато конь был на высоте!"
Бухарин вообще много рассказывал об этом пограничнике, который, по-видимому, действительно был красочной фигурой: конечно, коммунист, но со своеобразной философией жизненного опыта, с высоко развитыми чувствами и личного достоинства, и ответственности перед коллективом… И по тому, как Бухарин о нем говорил, было ясно, что тот не просто произвел на него большое впечатление, как яркий человек, встреченный на жизненном пути, — что дело шло о большем; Бухарин видел в нем характерного представителя тех новых людей, которые при советской власти выдвинулись из народа на посты ответственных низовых работников.
Из всех разговоров вокруг этой поездки мне стало ясным, что в Среднюю Азию Бухарин ехал в настроениях глубокого пессимизма, упиравшегося в нежелание жить. Прямо этого Бухарин мне не говорил, но его рассказы подводили именно к такому выводу. Кончать жизнь самоубийством он не хотел — это было в каком-то смысле признанием своего поражения. И мысль его вертелась вокруг вопроса, как уйти из жизни, чтобы это не было открытым самоубийством. Он, как говорится, "испытывал судьбу": ходил по грани, откуда было легко сорваться. История с размытой тропинкой была именно таким "испытанием судьбы". Смерть не пришла — не по отсутствию воли к ней у всадника. Горный конь пронес Бухарина там, где боялись проходить серны… А здоровый оптимизм, которого было так много у пограничника, пробил брешь в настроениях Бухарина. К оптимизму он пришел через веру в человека, но не человека вообще, а в нового человека, воспитанного советской диктатурой, но оставшегося человеком, не превратившегося в винтик чудовищной машины. Как-то, в связи именно с этими рассказами о поездке на Памир, Бухарин развил мне целую теорию, которую я бы назвал теорией человеческого потока:
"Жить у нас, конечно, трудно, очень трудно, — приблизительно так говорил он, — и вы, например, приспособиться к ней не смогли бы. Даже нам, с нашим опытом этих двух десятилетий, часто бывает невмоготу. Спасает вера, что развитие все же идет… Несмотря ни на что… Это как поток, который загнан в гранитные берега. Если кто из потока высовывается, его подстригают — и Бухарин сделал жест двумя пальцами, изображая, как стригут ножницами, — и русло ведут по самым трудным местам, но поток все же идет вперед, в нужном направлении. И люди в нем растут и крепнут и строят новое общество…"
В эту его теорию человеческого потока составными частями входили и концепция "пролетарского гуманизма", и идея советской конституции — не только мысль, которая принадлежала Бухарину, но и составление которой было делом его рук. Во время рассказов о ней Бухарин вынул из кармана самопишущее перо и, показывая его мне, сказал:
"Смотрите внимательно: им написана вся новая советская конституция, текст которой скоро будет опубликован. От первого слова и до последнего. Всю работу нес на себе я один — только Карлуша (Радек) немного помогал. В Ваш Париж я смог приехать только потому, что вся эта работа уже закончена, все важные решения уже приняты. Теперь шлифуют текст… А в русле этой новой конституции людскому потоку будет много просторнее… Его уже не остановить — и не угнать в сторону!"
Этой конституцией Бухарин очень гордился: она не только вводила всеобщее и равное избирательное право, но и устанавливала равенство всех граждан перед законом, ликвидируя привилегированное положение коммунистов в советском обществе, и вообще была продумана как форма для мирного перевода страны от диктатуры одной партии к подлинной народной демократии. Бухарин говорил даже, что комиссия по выработке этой конституции поставила вопрос о нескольких кандидатурах на выборах…
Бухарин только недооценил своего противника и не предвидел, как по-чингисхановски коварно Сталин использует эти принципы, равенство всех перед законом, превратив в равенство коммунистов с беспартийными перед бесконтрольною диктатурой сталинского аппарата, и не только отправит на бессудную расправу самого автора этой конституции, но и беспощадно расправится со всем тем слоем правящей партии, который пошел за бухаринскими лозунгами "пролетарского гуманизма".
… Из Парижа он уезжал в бодрых настроениях. Если и были у него в глубине души элементы пессимизма и скепсиса, то их он не показывал, планы остаться за границей, с которыми к нему приходили, он отверг… И только позднее стало известным, что оснований для пессимизма уже в то время было больше чем достаточно: из Парижа Бухарин выехал 30 апреля 1936 г., а через полтора года, из рассказов Кривицкого, который был перед тем одним из самых ответственных представителей НКВД за границей, стало известно, что в конце того апреля Сталин отправил за границу Бермана, видного чекиста, чтобы собирать материалы для первого из больших процессов против "старых большевиков"… Сталин пустил в действие паровой каток "большой чистки".
Процесс против Бухарина, Рыкова и их ближайших единомышленников Сталин осмелился поставить сравнительно не скоро. Вокруг Бухарина шла жестокая борьба, и Сталин должен был истребить 70 % членов большевистского ЦК, прежде чем смог поставить этот процесс, который в своей основе был процессом "чудовищной машины" дегуманизированной сталинской диктатуры против идеологии "пролетарского гуманизма". Но собирание материалов для этого процесса началось уже тогда, в апреле 1936 г., и в числе многих других под удары попал также и тот коммунист-пограничник, встречи с которым "на крыше мира" оказали такое влияние на настроения Бухарина. История захотела поставить красочную концовку под эпопеей "пролетарского гуманизма"… Р. В. Иванов-Разумник, известный русский критик, в своих воспоминаниях рассказал о тюремной встрече с этим горным волком: когда последнему на допросе предъявили обвинение в работе на какую-то чужестранную разведку, он до полусмерти избил и следователя, и чекистов, которые прибежали тому на помощь… Скрутить его смогли только после настоящей битвы, мобилизовав едва ли не весь штат провинциального НКВД, но после этого "крутили" так, что своих любимых гор свободолюбивый волк больше уже никогда не увидел…
"Человеческий поток" тогда пытались погнать в другом направлении, к которому понятие гуманизм ни с каким прилагательным применить было уже нельзя, и Бухарин в тюрьме вернулся к еще более мрачным настроениям, чем те, которые им владели в начале 30-х гг. В тюрьме к нему, несомненно, были применены пытки. Положение ухудшала и обостряла тревога за судьбу жены и младенца-сына, не говоря уже о тревоге за отца, который, по-видимому, погиб в тюрьме. В этой обстановке был "поставлен" процесс Бухарина, Рыкова и др., один из самых отвратительных процессов той отвратительной эпохи…
На процессе в марте 1938 г. в заключительном слове он говорил, что переоценил все свое прошлое и "с поразительной ясностью" увидел, что кругом "абсолютно черная пустыня", в которой нет ничего, во имя чего нужно было бы умирать не раскаявшись. И он каялся, признавая себя виновным и в "измене социалистической родине", и в "организации кулацких восстаний", и "в подготовке террористического покушения", а также "дворцового переворота"…
Правда, "покаяние" его было весьма своеобразным: признав себя вообще виновным во всех указанных преступлениях, Буха. рин не признал ни одного конкретного обвинения, выдвинутого прокурором, и очень решительно, с большой, даже формально-юридической обоснованностью не только доказывал вздорность этих обвинений, но и высмеивал прокурора, который действительно был одною из наиболее отвратительных фигур сталинской эпохи. В этом "дуализме" бухаринских "покаяний" был свой большой смысл. Свою борьбу на суде Бухарин вел в двух плоскостях. Конкретные факты, на которых сталинская прокуратура строила свои обвинения, Бухарин все оспаривал — это он делал для будущих историков, которые когда-нибудь придут и с документами в руках будут восстанавливать историческую правду о борьбе, которая в тот период шла на верхушке советской диктатуры по большим вопросам тогдашней современности, и прежде всего по вопросу о крестьянстве (принудительная коллективизация) и внешней политике (сталинский союз с немецкой военщиной) Эти историки установят, что все обвинения были ни на чем не основаны, и сами вынесут свой объективный приговор. Но Бухарин был готов поставить себя на служение официальным задачам процесса, который пытались изобразить как направленный против "преторианского фашизма", в направлении к которому шло перерождение верхушки аппарата диктатуры. Такого перерождения Бухарин действительно никак не хотел…
В результате в его последнем слове было очень мало элементов подлинного отречения от того, что он думал, и основные его заявления укладывались в ту концепцию большого человеческого потока, который в конце концов выправит ошибки и преступления людей, стоящих во главе диктатуры. Но в нем действительно было согласие принести свою жизнь в жертву, войти в категорию тех, кто, как он мне говорил, "высовывается" из общего большого потока и за это подвергается "подстрижению" (как ножницами!)… Совсем не напрасно Вышинский, выступавший обвинителем против Бухарина, позднее обвинял последнего в двуличии, называл коварной лисицей и т. д. Бухарин на процессе сильно замаскировался, больше всего думая о судьбе близких: малютки-сына и жены, с одной стороны, и будущей истории — с другой. Но по существу он совсем не "разоружился" ни идеологически, ни политически.
Для поверхностного наблюдателя, который видит только ту сторону событий, которую в свое время сталинские организаторы процесса, так сказать, выложили на прилавок, чтобы она бросалась в глаза даже случайным прохожим, этот процесс не может не представляться не только безотрадной, но и малоинтересной картиной: все подсудимые, как наперегонки, "признаются" в самых позорных деяниях… Бухарин не отстает от остальных и в своем последнем слове признал себя повинным и "в измене социалистическому отечеству", и "в организации кулацких восстаний", и "в подготовке террористических покушений", а также "дворцового переворота"… Доказывать полную вздорность всех этих обвинений теперь нет необходимости: на Всесоюзном совещании историков, в декабре 1962 г., Поспелов, теперешний директор Института марксизма-ленинизма, отвечая на вопрос, что нужно говорить в школах о Бухарине и Рыкове, категорически заявил, что "ни Бухарин, ни Рыков, конечно, ни шпионами, ни террористами не были". Это заявление тем более важно, что г. Поспелов свое заявление сделал, резюмируя официальные результаты секретных расследований, произведенных соответствующими органами ЦК КПСС.
В данное время поэтому вопрос идет не о том, правильны или неправильны были обвинения, в которых признавались подсудимые на процессе 1938 г., а прежде всего о том, какими средствами тогда этих подсудимых заставили "признаваться" в преступлениях, в которых они, "конечно", никогда не были повинны, какие физические и моральные пытки к ним применяли? Микоян в беседе с известным американским журналистом и историком Луи Фишером, правда, совершенно категорически заявлял, что Бухарина никаким пыткам не подвергали, но этому утверждению Микояна, которого Хрущев якобы в шутку, но по существу совершенно правильно называл "профессиональным предателем", противостоит рассказ И. Тройского, старого большевика и члена ЦК КПСС, который рассказал о своем свидании с Бухариным перед процессом 1938 г. в Лефортовской тюрьме, а эта тюрьма тогда была известна как место самых жестоких, средневековых пыток.
Но пытки физические, которыми воздействовали на подсудимых, были еще не самое худшее, что им угрожало: более страшной была тревога за судьбу близких. Хрущев в своем "секретном докладе" о преступлениях Сталина огласил на XX съезде КПСС приказ Сталина о применении пыток при допросах, но он не огласил документов, которые давали следователям право применять пытки к женам и малолетним детям допрашиваемых, когда это было нужно для получения желательных "признаний". А такие приказы были, и практика пыток малолетних детей на глазах родителей была относительно широко распространена. Как это ни кажется невероятным, но факт этот бесспорен, и она, конечно, оказывала свое влияние на "признания" арестованных. Эту практику необходимо знать и для понимания процесса Бухарина, Рыкова и др.
До сих пор, кажется, никто не обратил внимания на одну весьма важную особенность этого процесса. Как известно, Бухарина и др. обвиняли в принадлежности к "правотроцкистскому блоку". Состав центра этого "блока" обвинителями не был точно определен, но в него они во всяком случае включали троих: Бухарина, Рыкова и Енукидзе. Из них двое первых фигурировали на процессе марта 1936 г., а третий, А. С. Енукидзе вместе с группой других коммунистов (Орае-лашвили, Шеболдаев и др.) был расстрелян в декабре 1937 г., по приговору Военной Коллегии Верхов. Суда СССР, рассмотревшего это дело при закрытых дверях. Почему этих главных представителей центра не судили вместе, хотя тогда их процесс произвел бы несомненно большее впечатление? Я хорошо знал их всех троих и категорически утверждаю, что предположение, будто от Енукидзе следователи не могли получить таких же "признаний", какие они получили от Бухарина и Рыкова, совершенно неправильно. В дореволюционные годы мне приходилось видеть Енукидзе в очень трудные моменты его жизни, и я превосходно знаю, что он был стойким и выдержанным человеком. Но не менее хорошо я знал и Рыкова, и очень много знал о Бухарине, и свидетельствую, что они были во всяком случае не менее стойкими и выдержанными людьми.
Я утверждаю: если существовали средства, которыми можно было сломать Рыкова и Бухарина и заставить их возводить на себя позорящие обвинения, то этими средствами, несомненно, можно было сломать и Енукидзе. Поэтому для меня несомненно, что сталинские следователи "добились" подписи Енукидзе под такими редакциями покаянных "признаний", которые им были нужны. Если они тем не менее на открытый суд повести его не рискнули, то это было вызвано не отказом его подписать показания на следствии, а отсутствием у Сталина уверенности в том, что на открытом суде Енукидзе не отречется от тех "признаний", которые его вынудили подписать на допросах в чекистских застенках.
Кроме показаний на следствии Сталину (а такие вопросы для больших процессов решал лично Сталин!) нужна была еще и гарантия, что на открытых заседаниях суда обвиняемые не возьмут обратно своих "признаний". И такую гарантию Сталин видел только в одном: в существовании у соответствующих обвиняемых таких близких, жизнь которых им была дороже их собственных жизней, даже их собственных добрых имен. Такие близкие были у Бухарина и Рыкова — сын у первого, любимая дочь у второго, — но их не было у Енукидзе… В отношении последнего Сталин считал, что он не имеет необходимой гарантии, а потому расстрелял его без публичного суда.
Доказывать неправильность этих самообвинений, конечно, нет необходимости, особенно теперь, после того, как Поспелов, теперешний директор Московского института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС на Всесоюзном совещании историков официально объявил, что "ни Бухарин, ни Рыков, конечно, шпионами и террористами не были". Это заявление тем более важно, что г. Поспелов в свое время был одним из главных закулисных организаторов всей кампании против Бухарина, Рыкова и др. и что он в настоящее время является решительным противником пересмотра их "дела" с целью полной их реабилитации. Теперь поэтому более важным было бы расследование закулисной деятельности этого самого г. Поспелова…
Но на последнем слове Бухарина на процессе 1938 г. я остановился по другой причине: в ней имеется прямое обращение Бухарина ко мне, автору этих строк. Называя меня по имени, Бухарин говорил тогда, что во время наших встреч он просил меня в случае его ареста организовать силами Социалистического Интернационала кампанию выступлений на его защиту, и теперь, со скамьи подсудимых, он заявлял, что он эту защиту отвергает… Еще в те далекие дни, когда я впервые прочел эту речь Бухарина, я много думал над его словами. Дело в том, что в такой прямой форме Бухарин со мною о защите никогда не говорил, но когда я стал перебирать в памяти все наши с ним разговоры, я понял, что в этих его словах имеется намек на один наш разговор, который действительно имел место.
Дело было так: во время одной из наших бесед, когда речь коснулась процесса, который летом 1922 г. большевики поставили против ЦК партии с. — р., Бухарин спросил меня, знаю ли я его роль, которую он во время этого процесса играл. Я эту роль знал, она была далеко не приятной для Бухарина, особенно потому, что значительная часть его тогдашней деятельности проходила глубоко за кулисами и даже в настоящее время мало кому известна. Надо напомнить, что незадолго до этого процесса Коминтерн выступил с предложением установления единого фронта всех социалистических и коммунистических партий. В апреле 1922 г. состоялось так называемое "совещание представителей трех Интернационалов". Никакого "единого фронта" большевики устанавливать тогда не собирались, но разговоры эти им были очень нужны, так как эти разговоры помогали им производить закулисные перегруппировки, вызванные поражениями коммунистических восстаний в 1921 г. Непосредственно перед этим совещанием пришли первые известия о процессе ЦК партии с.-р., который большевики решили поставить в Москве, причем обвинения, которые были предъявлены обвиняемым, показывали, что идет подготовка смертных казней. Ввиду этого ряд западных социалистических партий в качестве обязательного предварительного условия их согласия принять участие в совещании требовали обязательства большевиков не применять смертной казни.
Во время этих наших бесед речь однажды коснулась вопроса о поведении Бухарина во время процесса Центр. комитета партии соц. — рев., который большевики поставили в 1922 г. Перед этим процессом, во время переговоров представителей трех Интернационалов, в Берлине, представители Коминтерна во главе с Бухариным и Кларой Цеткин дали торжественное обещание не применять смертной казни по отношению к подсудимым по делу с. — р., это было одним из условий, на которых ряд социалистических партий согласились принимать участие в совещании. Но в Москве Ленин и Троцкий дезавуировали это обещание, и московский суд вынес смертный приговор главным обвиненным, причем Бухарин, давший в Берлине упомянутое обязательство, по требованию своего ЦК принял в этом процессе участие в качестве общественного обвинителя.
Положение, в котором очутился тогда Бухарин, конечно, далеко не было достойным, но, как стало вскоре известным, за кулисами Бухарин примкнул к той группе старых большевиков, которая вела очень энергичную кампанию против приведения приговора в исполнение. В частном порядке эта группа даже вошла в сношения с заграничными меньшевиками и просила их усилить кампанию протестов против казни, а со своей стороны, тоже в частном порядке, вела соответствующую кампанию среди иностранных коммунистов, организуя посылку телеграмм и писем с протестами против казни. Чичерин писал частные письма едва ли не всем советским полпредам, уговаривая их слать соответствующие доклады и т. д. В результате приведение смертного приговора было сначала задержано, а затем и отменено… В организации этого закулисного давления Бухарин играл значительную роль.
Во время нашей беседы он поставил мне вопрос, знали ли меньшевики об этой его закулисной роли, и в частности, знал ли о ней я лично. Я о ней знал, в группу старых большевиков, организовавших это сопротивление расправе над эсерами, входи-ли мои личные друзья, и все обращение к заграничным меньшевикам прошло через меня. Бухарину я, конечно, никаких имен не называл, но по именам большевиков, которых он назвал своими тогдашними единомышленниками, мне стало ясным, что и секрет тогдашних сношений со мною для него не был тайной…
Именно в этой беседе Бухарин сделал несколько лестных отзывов о меньшевиках, которые тогда "поставили на ноги всю социалистическую Европу". "Я никогда не был поклонником меньшевиков, — заявил он, — но тогда Вы действительно сделали невозможным применение смертной казни"…
В свое время я не обратил достаточного внимания на это замечание Бухарина, но теперь, во время процесса, упоминание им моего имени и утверждение о будто бы существовавшем между нами сговоре об организации кампании протестов для защиты подсудимых, и в особенности его лично, сделали для меня несомненным подлинное значение этого упоминания: Бухарин напоминал мне наш старый разговор о событиях 1922 года, и это напоминание не могло иметь иного значения, как призыв повторить в 1938 г. то, что меньшевики с таким успехом сделали в 1922, в дни суда над эсерами, т. е. поднять кампанию протестов за границей, которая сделала бы невозможным применение смертной казни. Конечно, этот смысл упоминания моего имени им был старательно завуалирован, мне вообще и раньше бросалось в глаза, как часто Бухарин говорит намеками и полунамеками, которые нужно научиться расшифровывать. Но обращать. ся открыто ко мне со скамьи подсудимых с просьбой о помощи Бухарин, конечно, не мог, и форма призыва не стараться помогать ему в конечном итоге в той обстановке была единственной имевшейся у него формой заговорить о помощи…
Я вспоминаю, что, поняв это значение последнего слова Бухарина, я перерыл наново все отчеты о процессе, тщательно вы-искивая места, где Бухарин и Рыков упоминали обо мне, и окончательно убедился в правильности моего вывода: ни Рыков, ни особенно Бухарин никогда не упоминали моего имени в связи с какими-либо замечаниями, которые могли бы быть неблагоприятными для меня, находившегося за границей, наоборот, почти все они объективно были подтверждениями правильности утверждений "Письма старого большевика", моя роль в появлении которого им была, конечно, ясна… В частности, найти неправильности в этом "Письме" им было легче легкого, т. к. я сознательно ввел в него некоторые неточности в деталях, чтобы замаскировать бросавшуюся в глаза осведомленность автора. Никто из сих этого не сделал…
К сожалению, и поняв этот смысл последнего слова Бухарина, я не мог ничего сделать, кроме того, что и нами, меньшевиками, и всеми честными социалистами и демократами Европы делалось и без того. На первый же процесс против "старых большевиков" эти социалисты и демократы ответили протестами, правда, далеко не столь решительными и единодушными, как это было в 1922 г. Увы, практика разложения и развращения методами различных форм подкупа социалистических и демократических рядов, начатая еще Лениным, при Сталине была возведена в универсальную систему. Люди, которых раньше считали честными, теперь нередко выступали на ролях оплаченных агентов Сталина, и в целом ряде стран ряд влиятельнейших органов печати неожиданно начинал выступать на ролях апологетов террористической политики Сталина. Теперь, когда в России производятся массовые пересмотры дел жертв сталинского террора, было бы только элементарной справедливостью обследовать вопросы о деятельности сталинских агентов в западной печати. В конечном итоге многие из таких агентов принесли не меньше зла, чем худшие помощники Сталина в Москве.