(Из письма старого большевика)

Сказать, что процесс Зиновьева-Каменева-Смирнова нас здесь как обухом по голове ударил, значит дать только очень бледное представление о недавно пережитом, да и теперь еще переживаемом. Речь идет, конечно, не о настроениях так наз. "советского обывателя". Этот последний вообще отчаянно устал от всякой политики и ни о чем другом не мечтает, как только о том, чтобы его оставили в покое, дав ему возможность пожить спокойно. Речь идет о настроениях того слоя, который еще недавно считал себя имеющим монопольное в стране право заниматься политикой, — о настроениях, так сказать, офицерского корпуса партии.

Настроения в этих кругах минувшей весной и летом были спокойными и благодушными — как давно уже у нас не бывало. Теперь, оглядываясь назад, многие, правда, замечают немало тревожных симптомов. Но это все — мудрость задним умом. Тогда же общей была уверенность, что самые тяжелые дни позади, что во всяком случае несомненно улучшение положения — в области как экономической, так и политической. Значения конституции никто не преувеличивал. Знали, что в основном она вызвана потребностями политической подготовки к войне. Но общей была мысль, что именно эти потребности сделают на ближайшее время невозможным особенно острые вспышки террора и несколько стабилизируют положение.

Размеры письма и позднее получение его лишают нас, к сожалению, всякой возможности напечатать его в настоящем номере целиком. Окончание письма нам приходится отложить до первого номера 1937 года. — Редакция.

Все это создавало настроение какой-то уверенности в завтрашнем дне, и с этой уверенностью мы разъезжались на летний отдых, который в нашем быту стал играть теперь такую важную роль, какой он никогда не играл в старые времена. Не случайно у нас в ходу острота, что право на летнюю охоту — это единственное из завоеванных революцией прав, которого сам Сталин не рискует отобрать у партийного и советского сановника… В начале августа стало известно, что часть членов Политбюро в отъезде, что скоро уезжает Сталин и в делах начнется летний мертвый сезон, когда у нас обычно никаких крупных решений не принимают, когда никаких больших событий не случается.

И вот вместо затишья — процесс, которого даже у нас никогда не бывало… Только теперь начинаем приходить в себя и понемногу понимать, как и что случилось. Конечно, выясняется, что случившееся совсем не было случайностью: у нас случайностей вообще бывает много меньше, чем может казаться со стороны.

Среди предсмертных заветов Ленина едва ли есть хотя бы один, за который так цепко держалось бы наше "партруковод-ство", как за его настоятельный совет не повторять ошибки якобинцев — не вступать на путь взаимного самоистребления. Считалось аксиомой, что в борьбе с партийной оппозицией можно идти на многое, только не на расстрелы. Правда, кое-какие отступления от этого правила делались уже давно: расстреляли Блюмкина, расстреляли еще нескольких троцкистов, которые по поручению своей организации пробрались в секретный отдел ГПУ и предупреждали своих товарищей об имеющихся в их среде предателях, о предстоящих арестах. Но эти расстрелы всеми рассматривались как мера исключительная, применяемая не за участие во внутрипартийной борьбе, а за измену служебному долгу. Такие проступки всегда советская власть карала более строго: ведь был же в 1924–1925 гг. расстрелян один меньшевик, который пробрался в секретариат ЦКК и похитил оттуда какие-то документы для пересылки в "Социалистический вестник", — в то время как о применении расстрелов к меньшевикам вопрос серьезно не ставился даже во время так наз. "меньшевистского процесса".

Впервые вопрос о смертной казни за участие во внутрипартийной оппозиционной деятельности встал в. связи с делом Рютина. Это было в конце 1932 г., когда положение в стране было похоже на положение времен кронштадтского восстания. Восстаний настоящих, правда, не было, но многие говорили, что было бы лучше, если бы иметь дело надо было с восстаниями. Добрая половина страны была поражена жестоким голодом. На голодном пайке сидели и все рабочие. Производительность труда сильно упала, и не было возможности ее поднять, ибо речь шла не о злой воле рабочих, а о физической невозможности хорошо работать на голодный желудок. В самых широких слоях партии только и разговоров было о том, что Сталин своей политикой завел страну в тупик: "поссорил партию с мужиком", — и что спасти положение теперь можно, только устранив Сталина. В этом духе высказывались многие ив влиятельных членов ЦК; передавали, что даже в Политбюро уже готово противосталин-ское большинство. Вопрос о том, что именно нужно делать, какой программой нужно заменить программу Сталинской генеральной линии, обсуждался везде, где только сходились партийные работники. Неудивительно, что по рукам ходил целый ряд всевозможных платформ и деклараций. Среди них особенно обращала на себя внимание платформа Рютина. Эта платформа носила определенно "мужикофильский" характер, выдвигая требование отмены колхозов и предоставления мужику возможности хозяйственного самоопределения. Но не это особенно привлекало к ней внимание: "мужикофильскими" тогда были платформы не только "правых" — вроде, напр., платформы Слепкова, — но и недавних "левых", троцкистов, которые по существу и несли на себе политическую ответственность за всю генеральную линию, так как именно они были ее первыми идеологами. Из ряда других платформу Рютина выделяла ее личная заостренность против Сталина. Переписанная на пишущей машинке, она занимала в общем немного меньше 200 страниц — из них больше 50 было посвящено личной характеристике Сталина, оценке его роли в партии, обоснованию тезиса, что без устранения Сталина невозможно оздоровление ни партии, ни страны. Эти страницы были написаны с большой силой и резкостью и действительно производили впечатление на читателя, рисуя ему Сталина своего рода злым гением русской революции, который, движимый интересами личного властолюбия и мстительности, привел революцию на край пропасти.

Именно эти страницы создали успех платформы Рютина, они же предопределили все дальнейшие мытарства ее автора. О платформе много говорили, и потому неудивительно, что она скоро очутилась на столе у Сталина. Конечно, начались аресты и обыски, причем взяты были не только все, кто имел отношение к распространению платформы Рютина, но и люди, причастные к распространению всех других документов. Рютин, который в то время находился не то в ссылке, не то в изоляторе (где и была написана его платформа), был привезен в Москву — и на допросе признал свое авторство. Вопрос о его судьбе решался в Политбюро, так как ГПУ (конечно, по указанию Сталина) высказалось за смертную казнь, а Рютин принадлежал к старым и заслуженным партийным деятелям, в отношении которых завет Ленина применение казней не разрешал.

Передают, что дебаты носили весьма напряженный характер. Сталин поддерживал предложение ГПУ. Самым сильным его аргументом было указание на рост террористических настроений среди молодежи, в том числе и среди молодежи комсомольской. Сводки ГПУ были переполнены сообщениями о такого рода разговорах среди рабочей и студенческой молодежи по всей стране. Они же регистрировали немало отдельных случаев террористических актов, совершенных представителями этих слоев против сравнительно мелких представителей партийного и советского начальства. Против такого рода террористов, хотя бы они были комсомольцами, партия не останавливалась перед применением "высшей меры наказания", и Сталин доказывал, что политически неправильно и нелогично, карая так сурово исполнителей, щадить того, чья политическая проповедь является прямым обоснованием подобной практики, только с советом не размениваться на мелочи, а ударить по самой головке. Ибо платформа Рютина, утверждал Сталин, является не чем иным, как обоснованием необходимости убить его, Сталина.

Как именно разделились тогда голоса в Политбюро, я уже не помню. Помню лишь, что наиболее определенно против казни говорил Киров, которому и удалось увлечь за собою большинство членов Политбюро. Сталин был достаточно осторожен, чтобы не доводить дело до острого конфликта. Жизнь Рютина тогда была спасена: он пошел на много лет в какой-то из наиболее строгих изоляторов. Но всем было ясно, что большие вопросы, вставшие в связи с этим небольшим делом, в той или иной форме должны вновь встать перед Политбюро.

И они действительно встали, но только в совсем иной обстановке, чем обстановка зимы 1932/33 г. Лето и осень 1933 г. были для Союза переломными, и притом переломными сразу в двух отношениях: в отношении политики внутренней и политики внешней.

Урожай того года — надо это признать — был здесь для всех полной неожиданностью. Мало кто верил, что при тогдашней разрухе удастся обработать поля и собрать хлеб. В этом несомненная заслуга Сталина, который проявил исключительную даже для него энергию и сумел заставить всех работать до изнеможения. Он несомненно понимал, что для него то лето во всяком случае было решающим: если б оно не улучшило экономического положения, раздражение против него нашло бы тот или иной выход. Когда же выяснилось, что итоги лета будут хороши, в настроении партийных кругов произошел психологический перелом.

По существу, только теперь широкие слои партийцев поверили, что генеральная линия действительно может победить, а поверив, изменили свое отношение к Сталину, с именем которого эта линия была неразрывно связана. "Сталин победил", — говорили даже те, кто еще вчера просил достать им для прочтения платформу Рютина. С тем большей настоятельностью вставал вопрос о том, как же именно это улучшение хозяйственного положения должно отразиться на политике.

Положение осложнялось и тем, что одновременно во всей полноте встали основные вопросы внешней политики. Первые месяцы после прихода Гитлера многим здесь казалось, что третий рейх — только мимолетный эпизод в истории Германии, что Гитлер продержится едва ли не несколько месяцев, за которыми наступит жестокий крах и революция. Мало кто допускал возможность, что "империалисты" Англии и Франции позволят их "наследственному врагу" довести до конца программу вооружений, — и фразы Гитлера о походе против Союза не брали всерьез. Только очень медленно приходили к выводу, что положение значительно более серьезно, чем это хотелось бы думать, что превентивных операций против Гитлера на Западе ждать не приходится и что подготовка похода против России идет полным темпом.

Большое впечатление произвели данные, раскрытые расследованиями о немецкой пропаганде на Украине и особенно о так называемом "гомосексуалистском заговоре". Этот последний — он был раскрыт в самом конце 1933 г. — состоял в следующем: кто-то из помощников немецкого военного атташе, ставленник и последователь известного капитана Рема, вошел в гомосексуалистские круги Москвы и, прикрываясь этой фирмой — тогда бывшей у нас вполне легальной, — наладил целую сеть для проведения национал-социалистической работы. Нити протянулись и в провинцию — в Ленинград, Харьков, Киев; в дело оказалось запутанным очень много лиц из представителей литературно-артистического мира: личный секретарь очень видного артиста, известного своими гомосексуалистскими наклонностями, крупный научный сотрудник института Ленина, уже опубликовавший несколько научных работ, и т. д. Эти связи немцами использовались не только для собирания военной информации, но и для разложения советско-партийных кругов. Цели, которые ставили перед собою руководители этих заговоров, шли настолько далеко, что пришлось вдаль заглянуть и руководителям советской политики. Так постепенно нарождался тот поворот во внешней политике, который вскоре затем привел ко вступлению в Лигу Наций и к созданию "народного фронта" во Франции.

Этот поворот, естественно, прошел не без больших споров. Победить инерцию прежней ориентации: с немцами, хотя бы правыми, для взрыва держав-победительниц было нелегко. Тем более что, как всем было ясно, ориентация на западно-европейские демократические партии была неизбежно связана со значительными переменами и во внутренней политике. Именно в это время особенно выдвинулся Киров.

Последний в Политбюро вообще играл заметную роль. Он был, что называется, "стопроцентным" сторонником генеральной линии и выдавался непреклонностью и энергией в ее проведении. Это заставляло Сталина весьма высоко его ценить. Но в его поведении всегда была некоторая доля самостоятельности, приводившая Сталина в раздражение. Мне передавали, что как-то, недовольный оппозицией Кирова по какому-то частному вопросу, Сталин в течение нескольких месяцев, под предлогом невозможности для Кирова отлучаться из Ленинграда, не вызывал его на заседания Политбюро. Но применить более решительные репрессии против него Сталин все же не решался: слишком велики были круги недовольных, чтобы можно было с легким сердцем идти на увеличение их таким видным партийным работником, каким был Киров. Тем более что в Ленинграде Киров сумел окружить себя людьми, ему вполне преданными, и новый конфликт с "ленинградцами" мог быть едва ли не более серьезным, чем во времена Зиновьева. К зиме же 1933/34 г. положение Кирова было настолько прочным, что он мог себе позволить вести некоторую самостоятельную линию. Эта линия сводилась не только к более последовательному проведению, так сказать, "западнической ориентации" во внешней политике, но и в области выводов из этой новой ориентации для политики внутренней.

Вопрос об этих последних выводах у нас стоял так: поскольку военный конфликт неизбежен, к нему надо готовиться не только в области чисто военной — создание мощной армии и пр., но и в области политической — создание необходимой психологии тыла. Эта последняя область предвоенной подготовки допускает две различные линии поведения: с одной стороны, можно продолжать прежнюю линию беспощадного подавления всех инакомыслящих, неуклонного завинчивания административного пресса, если надо, даже усиления террора; с другой — можно сделать попытку "примирения с советской общественностью", т. е. поставить ставку на добровольное участие последней в политической подготовке тыла для будущей войны. Наиболее яркими и убежденными сторонниками этой последней линии стали А. М. Горький и Киров. О роли Горького, которая в нашей жизни была очень значительна, надо было бы поговорить особо, тем более что теперь, после его смерти, о нем можно говорить с большей откровенностью, чем это делалось раньше. Это — совсем особая и большая тема. Он пользовался большим и, надо признать, благотворным влиянием на Сталина. Но Горький, при всей его влиятельности, не был членом Политбюро и не принимал непосредственного участия в выработке решений последнего. Тем ·больше была роль Кирова.

Этот последний выступил защитником идеи постепенного ослабления террора — общего и внутрипартийного. Не нужно преувеличивать значения его предложений. Не забывайте, Киров был один из тех, кто стоял во главе партии в период первой пятилетки, т. е. тех, кто вдохновил и провел недоброй памяти походы на деревню, раскулачивание; в его непосредственном ведении находилось Кемское поморье и Мурмли, с их Беломор-лагом; ему было подведомственно строительство Балтийско-Беломорского канала. Этого достаточно, чтобы понять, что в излишней щепетильности в обращении с человеческими жизнями его обвинять ни в коем случае нельзя. Но для той среды, в которой ему приходилось выступать, это было его сильной стороной: взяв на себя всю свою долю ответственности за ужасы первой пятилетки, он с тем большей смелостью мог выступать идеологом смягчения террора для периода второй пятилетки.

Период разрушения, который был необходим для уничтожения мелкособственнической стихии в деревне, приблизительно таков был ход его мыслей, закончен. Хозяйственное положение колхозов прочно, и в будущем оно может только улучшаться. Это создает прочную базу для дальнейшего развития страны: поскольку экономическое положение страны будет идти на улучшение, поскольку широкие демократические слои населения будут все больше и больше примиряться с властью. Круг "внутренних врагов" будет все сужаться и сужаться, и задача партии состоит в том, чтобы помочь собиранию сил, которые способны ее поддержать на этой новой фазе хозяйственного строительства в том, чтобы расширить базу, на которую советская власть опирается. В частности, Киров выступил решительным сторонником примирения со всеми теми элементами партии, которые были отброшены в оппозицию в период борьбы за пятилетку и которые теперь, после завершения "деструктивного" этапа развития, готовы принять новую базу. Передают, что в одной из своих речей он заявил, что "у нас нет больше непримиримых врагов, которые составляли бы серьезную силу". Все старые группы и партии расплавлены в период борьбы за пятилетку, и с ними по-серь-езному считаться не приходится. Что же касается тех новых врагов, которые появились за этот последний период, то, за исключением единиц, среди них нет таких, с которыми мы не могли бы столковаться, если будем проводить политику примирения.

Эта проповедь Кирова (по существу, то же, быть может, только с большей силой проповедовал и Горький) имела большой успех среди партийных верхов. Вы не должны думать, что этим последним легко далось напряжение периода первой пятилетки. Ужасы, которыми сопровождались походы на деревню, — об этих ужасах вы имеете только слабое представление, а они, эти верхи партии, все время были в курсе всего совершавшегося — многими из них воспринимались крайне болезненно. Мне рассказывали об одном с этой точки зрения весьма показательном инциденте. Кажется, в конце 1932 г. в Ленинграде было какое-то собрание литературной молодежи, на которое был приглашен Калинин. Это собрание совпало с каким-то юбилеем ГПУ — едва ли не 15-летним юбилеем основания Чека. Возможно даже, что это собрание стояло в какой-то непосредственной связи с этим юбилеем. Во всяком случае на собрании читалось много стихов, посвященных Чека. Основная нота, в этих стихах звучавшая, была пожелание, обращенное к Чека, — "пусть беспощаднее разит ее рука". Злые языки говорят, что Калинин в тот вечер был сильно навеселе. Если это и правильно, то это свидетельствует лишь об одном: алкоголь ослабил сопротивление задерживающих центров и дал Калинину смелость говорить более откровенно, но все присутствовавшие на собрании в один голос свидетельствуют, что его речь звучала, как действительно наболевший крик сердца. После одного из наиболее кровожадных стихотворений, чуть ли не прервав чтеца-поэта посередине его торжественной декламации, он встал и начал чуть ли не со слезами на глазах говорить о том, что террор иногда приходится делать, но его никогда не нужно славословить. Это наша трагедия, говорил он, что нам приходится идти на та-кие жестокие меры, и мы все ничего другого так не хотели бы, как иметь возможность от террора отказаться. Поэтому нужно не прославлять беспощадность Чека, а желать, чтобы скорее пришло время, когда "карающая рука" последней могла бы остановиться.

Речь эта тогда произвела большое впечатление, и о ней много говорили в литературных кругах не только Ленинграда, но и Москвы. Передают, что за нее Калинину потом "влетело". Во всяком случае она показывает, почему люди, проделавшие первую пятилетку, с особенной охотой ухватились за мысли, доказывавшие возможность ослабления террора, когда к этому явились некоторые объективные посылки. Успех Кирова был огромен, тем более что и Сталин против его идей прямо не возражал, а только ослаблял практические выводы из них: передают, что такое поведение Сталина объяснялось влиянием Горького, которое в то время достигло своего апогея.

Под влиянием этих идей уже летом 1933 г. — тотчас после выяснения приблизительных размеров урожая — были восстановлены в правах членов партии Каменев, Зиновьев и много других бывших оппозиционеров, причем им было предоставлено право выбрать работу себе по вкусу, а некоторым было даже дано приглашение на партийный съезд (февраль 1934 г.).

Киров на этот съезд явился как своего рода победитель. Его выборы в Ленинграде были обставлены таким триумфом, каким не обставлялись никакие другие выборы: районные конференции в Ленинграде были собраны в один день, и Киров объехал их одну за другой, всюду приветствуемый торжественными овациями и криками: "Да здравствует наш Мироныч!". Сделано было все, чтобы продемонстрировать, что за Кировым стоит весь ленинградский пролетариат. Торжественного приема удостоился Киров и на самом съезде. Ему устроили овацию, когда он появился в зале заседания; его встречали и провожали стоя, когда он выступал со своим докладом. В кулуарах съезда потом было много разговоров на тему о том, кто получил больше оваций: Сталин или Киров. Это, конечно, преувеличение: Сталина встречали несомненно более импозантно, чем Кирова. Но уже сам тот факт, что эти овации могли быть сравниваемы, достаточно говорит о том, какую роль играл на съезде Киров.

Последний был не только перевыбран в Политбюро, но и выбран в секретари ЦК. Предстоял его переезд в Москву и принятие им под свое непосредственное руководство целого ряда отделов партийного секретариата, которые до того находились под руководством Постышева или Кагановича. Это должно было обеспечить более последовательное проведение новой партийной линии, вдохновителем которой был Киров. Этот переезд не состоялся: официальной причиной была выставлена невозможность оставить Ленинград без ответственного руководителя. Заместителя для Кирова подыскивали, но все никак не могли найти, а переселение Кирова в Москву все отсрочивали и отсрочивали.

Но в работах Политбюро Киров участие принимал, и его влияние там неуклонно возрастало.

На одном из заседаний Политбюро, кажется, в начале лета 1934 года, встал вопрос, который был прямым продолжением споров, возникших в связи с делом Рютина. В тот период было раскрыто несколько групп молодежи — студенческой и комсомольской, — среди которой велись разговоры на темы о терроре. Действий террористического характера за ними никаких не числилось: если б было иначе, то вопроса о судьбе участников этих групп вообще никто не возбуждал бы. Принцип, что члены групп, перешедших к активному террору, должны быть физически уничтожаемы, незыблемо установлен еще со времен гражданской войны. "Действия" участников групп, раскрытых весной 34-го г., не вышли за пределы самых неопределенных разговоров о том, что при полном отсутствии партийной демократии и при фактической отмене советской конституции у оппозиционеров не остается никаких других путей борьбы, как путь террора. Раньше и по таким делам, как правило, применялась "высшая мера наказания". Ввиду нового курса, ГПУ запрашивало инструкции. Был составлен обстоятельный доклад с рассказом о всех означенных группах Задним числом теперь думается, что постановка этого вопроса перед Политбюро была делом не случайным, что 'Сталин и его ближайшее окружение делали своего рода испытание прочности новому курсу: как-то далеко пойдет Политбюро в своем "либерализме"? Инструкция Политбюро была дана довольно гибкая. Общего твердого указания не было дано. Рекомендовалось в каждом отдельном случае рассматривать индивидуальные особенности дела. Но общий тон решения был таков, что "высшую меру наказания" применять рекомендовалось только в крайних случаях, когда составится представление о "неисправимости" отдельных участников подобных групп. Ввиду этого решения все указанные дела закончились относительно мягкими приговорами: изолятором или лагерями; в некоторых же случаях арестованные отделались простой ссылкой в места даже не особенно далекие и плохие. Именно так было ликвидировано дело о "террористах", арестованных в Ленинграде.

Вести о новом курсе стали очень широко известны в партийных кругах. Несомненно, под их влиянием отказались от своей непримиримости последние из крупных оппозиционеров, державшиеся непримиримо еще со времен "большой оппозиции": Раков-ский, Сосновский и др. Это расценивалось как крупные успехи политики "замирения" внутри партии. "Раскаявшимся" сразу же давали разрешения селиться в Москве и возможность вести ответственную работу. Раковский удостоен был даже личного приема у Кагановича. Сосновского вернули на его старое амплуа политического фельетониста, правда, не в "Правду" (где он до ссылки был одним из редакторов), а в "Известия", и т. д.

Завершением успехов Кирова был ноябрьский 1934 г. пленум ЦК. Этому пленуму была представлена на утверждение целая программа конкретных мероприятий, которые предлагалось провести в жизнь во исполнение принципиальных решений недавнего партийного съезда. Киров был главным докладчиком и героем дня. Вновь был поднят вопрос о его переселении в Москву и решен в положительном смысле. Было постановлено, что переселение это должно состояться в течение ближайших же недель, еще до нового года. Под его непосредственное руководство были поставлены все отделы Секретариата, которые были связаны с "идеологией". В Ленинград он ехал только на самое короткое время, для передачи дел своему временному заместителю.

Тем острее поразила всех пришедшая оттуда телефонограмма о его смерти…

Про дело об убийстве Кирова можно было бы рассказать очень много, — и оно, несомненно, заслуживает быть подробно освещенным в печати: ведь с этого злополучного выстрела начинается новый период истории Союза… Но такой рассказ завел бы меня слишком далеко, а мое письмо и без того не в меру затянулось. Поэтому я остановлюсь только на тех моментах, которые важны для понимания того, как развивались внутрипартийные отношения.

Уже первые телефонограммы, принесшие в Москву известие об убийстве, не оставляли сомнения в том, что убийство носило политический характер: при Николаеве была найдена заранее написанная декларация с изложением мотивов, толкнувших его на убийство. Но при тех настроениях внутрипартийного замирения, которые сложились за последние перед тем месяцы, сразу же расценить выстрел 1 декабря как акт террора, выросшего на почве внутрипартийной борьбы, для многих было психологически невозможно. Не хотелось верить, что тот, кто был главным защитником этой политики замирения, убит пулей оппозиционера, и притом как раз в момент, когда ее победа казалось почти обеспеченной. Свое влияние на эти настроения оказывал и страх перед тем, какие последствия акт такого террора будет иметь для развития внутрипартийных отношений. Отсюда настроения первых дней декабря 1934 г., когда многие стремились объяснить убийство "происками одной иностранной державы" (имя ее не было нужды называть), слепым орудием которой явился Николаев. Вывод, который делали отсюда, сводился к утверждению, что это убийство не имеет значения для внутреннеполитических отношений в Союзе и что линия, только что намеченная по докладам Кирова на пленуме ЦК, должна остаться полностью и без изменений руководящей линией партийной политики. Особенно ухватились за эту версию все те, кто когда-либо имел то или иное отношение к разным оппозициям и кто поэтому не без основания опасался теперь за свою личную судьбу. Главным рупором этих настроений в печати стал Радек, — если б он мог предположить, что эта версия о "руне гестапо" обернется против всех былых оппозиционеров, в том числе и против него, Радека, лично!

К такой оценке выстрела Николаева вначале склонялись не одни только оппозиционеры. Она была вообще широко распространена, ее, по-видимому, готовы были принять и руководители НКВД. Вспомните списки первых партий расстрелянных в ответ на выстрел Николаева: в них попали преимущественно лица, которые были заподозрены (насколько основательно, это конечно, другой вопрос) в сношениях с иностранными разведками, — сепаратистская пропаганда на Украине у нас и тогда уже считалась работой по заданиям немцев. А ведь директива об этих расстрелах была дана из Москвы под первым впечатлением от ленинградских телефонограмм.

Эта версия не стала официальной. Сталин первые дни не давал никакой руководящей директивы, предоставляя другим искать объяснения совершившемуся, он сам сосредоточил внимание на энергичной организации расследования. Вместе с Ворошиловым и Орджоникидзе, поддержка которых ему была особенна важна для Политбюро, он немедленно же отправился в Ленинград и здесь дал основной тон следствию, определив его направление и размах: он лично присутствовал при некоторых наиболее важных допросах, в частности, лично допрашивал Николаева и лично же руководил мероприятиями по раскассированию ленинградского управления НКВД. Непосредственное руководство следствием было возложено на Агранова, который последние годы пользуется особым личным доверием Сталина: последний убежден, что кто-кто, а Яша (этим уменьшительным именем Сталин нередко называет Агранова даже на официальных заседаниях) ни в коем случае не выйдет из роли усердного и послушного выполнителя полученных им от Сталина заданий, никогда не будет руководствоваться внушениями, идущими с других сторон, — относительно других руководителей НКВД у Сталина такой уверенности не было.

*

Следствие с самого начала дало ряд интересных данных.

С точки зрения понимания движущих мотивов поведения Николаева особенно важным оказался дневник последнего. Выдержки из этого дневника были напечатаны в том докладе о деле Николаева, о котором мне еще придется говорить ниже, но только очень небольшие. Вообще же об этом дневнике ходит много слухов, порою разноречивых. Но в том, что касается общей характеристики Николаева, эти слухи сходятся. Его выстрел сыграл столь роковую роль и для страны, и для партии, что быть в отношении его полностью объективным очень трудно. Но если пытаться сохранить известную долю беспристрастности, то нельзя не признать, что в его лице мы имеем дело с типичным представителем того поколения нашей молодежи, которое было втянуто в партию стальными зубьями гражданской войны, за последующие годы прошло сквозь огонь, воду и медные трубы всевозможных ударных и неударных мобилизаций и теперь выброшено на мель мирного строительства — с истрепанными нервами, с подорванным здоровьем, с выпотрошенной до дна душой.

Личный жизненный путь Николаева таков: в дни наступления Юденича, едва ли не 16-летним юнцом, он пошел добровольцем на фронт и остался там до конца гражданской войны. На фронте он стал комсомольцем. Очень темным пунктом в его биографии являются его отношения к Чека-ГПУ. Сколько-нибудь заметной роли в работе этих органов он никогда не играл, но факт его причастности к ней является несомненным, хотя, по понятным причинам, этот факт теперь тщательно замалчивается даже в документах, предназначенных для внутрипартийного распространения. В жизни партийной организации Николаев принимал мало участия, хотя числился в партии с 1920 г., сначала по комсомолу (в Выборгском районе); затем по общепартийной организации. В оппозиции 1925 г. участия не принимал, если не считать каких-то голосований на собраниях того периода, когда, как известно, 90 % ленинградской организации поддерживало линию Зиновьева. Во всяком случае во время генеральной чистки этой организации, которой она была подвергнута после XIV партсъезда, Николаев никакой каре подвергнут не был, даже не был переброшен в другой город (это была минимальная кара, которой были подвергнуты все "ленинградцы", хотя бы в слабой мере замешанные в оппозиции). Время после 1929–1930 гг. и до начала 33-го провел в разных командировках, главным образом на Мурмане, куда был отправлен по партмобилизации и где занимал какой-то маловажный пост по управлению принудительными работами. По возвращении вновь работал по линии ГПУ — на этот раз, кажется (эта сторона, повторяю, держится в особо строгом секрете), в отделе охраны Смольного.

Таковы вехи формальной биографии Николаева. Записи его дневника, который охватывает последние 2 года — весь период после возвращения с Мурмана, — говорят, каким идейным содержанием наполнялись эти внешние формы. Судя по всему, исходным для его настроений были его личные столкновения со все более и более бюрократизирующимся партийным аппаратом. Дневник полон записей этого рода и жалоб на исчезновение тех старых товарищеских отношений, которые делали столь приятной партийную жизнь первых лет революции. Он часто возвращается к воспоминаниям об этом прошлом, которое рисуется ему в весьма розовых красках, но очень упрощенным: каким-то своеобразным "братством на крови". Теперешний формализм его раздражает и угнетает. На этой почве у него был целый ряд столкновений, которые в начале 34-го года повели за собой его исключение из партии. Это исключение было скоро отменено: было установлено, что он болен на почве нервного переутомления, вызванного напряженностью работы на Мурмане, и что поэтому к нему нельзя предъявлять суровых требований.

Эти жалобы на развивающийся в партии бюрократизм были исходным пунктом для критики Николаева. Но они же, по существу, остались и ее завершением. Поражает несоответствие между серьезностью того, что он сделал, и отсутствием глубины, поверхностностью его критического отношения к действительности. Я не говорю уже о том, что мира вне партии для него вообще почти не существует. Даже жизнь партии его интересует не по ее общей политической линии, а почти исключительно под углом развития отношений внутри партии. Но эти внутрипартийные отношения он воспринимает со все большей и большей остротою, постепенно начиная расценивать их как прямую измену славным традициям партийного прошлого, как измену революции вообще.

Вместе с тем у него растет настроение в известной мере жертвенное: все чаще и чаще он высказывает мысль, что кто-нибудь должен пожертвовать собою для того, чтобы обратить внимание партии на пагубные моменты в ее развитии и что сделать это можно только путем террористического акта против кого-либо из наиболее крупных представителей той группы "узурпаторов", которые сейчас захватили власть в партии и в стране. Большое влияние на Николаева в вопросе о терроре оказало чтение мемуарной литературы русских революционеров прежних периодов. В этой области он, как видно по его дневнику, много читал; из мемуарной литературы террористов — народовольцев и социалистов-революционеров — он вообще перечитал все, что только мог достать. И свой акт он рассматривал как прямое продолжение террористической деятельности русских революционеров прежних периодов. Передают, что во время своей беседы со Сталиным на вопрос последнего, зачем он это сделал, ведь он теперь — погибший человек, Николаев ответил: "Что ж, теперь многие гибнут. Зато в будущем мое имя будут поминать наряду с именами Желябова и Балмашева!"

Об этом желании провести прямую линию между своим актом и террористическими актами русских революционеров прежних эпох говорят и некоторые другие детали дела Николаева.

* * *

Поскольку эти мотивы поведения самого Николаева были выяснены, внимание следствия было сосредоточено на двух основных темах: на поисках "соучастников" и "подстрекателей", с одной стороны, и на выяснении степени виновности руководителей ленинградского отделения НКВД, не предупредивших покушение, с другой.

Ответ на первый вопрос, по существу, был очень прост: в своей декларации Николаев подчеркивал, что его акт является актом исключительно индивидуальным, что никаких соучастников у него нет. Записи дневника полностью подтверждали это утверждение. Среди них не нашлось ни одной, которая хотя бы косвенно подтверждала предположение о существовании какой-то тайной организации, членом которой Николаев являлся или по поручению которой он действовал. Во всяком случае ни одной такой цитаты не приведено в том докладе, о котором я уже упоминал, а нет никакого сомнения, если б такие записи в дневнике имелись, следователи не преминули бы их в этот доклад вставить. Общий же характер дневника совершенно исключает возможность предположить, чтобы Николаев систематически умалчивал в нем обо всем, что имеет отношение к тайной организации, членом которой он состоит, если б такая организация существовала. В нем он подробно, и крайне неосторожно, записывал обо всех разговорах, которые хотя бы косвенно поддерживали его в его выводах.

Но мы уже давно ушли от тех времен, когда "соучастником" и "подстрекателем" был лишь тот, кто прямо или косвенно соучаствовал или подстрекал к данному, конкретному акту. Соучастником и подстрекателем по нашим толкованиям является каждый, кто поддерживает и укрепляет те настроения, на почве которых вырастают определенные акты. Таких соучастников и подстрекателей найти было нетрудно внутри организации и около нее, существовало немало недовольных элементов, не делавших секрета из своего критического отношения к порядкам, которые сложились в партии и в стране. Это были главным образом бывшие оппозиционеры, в недавнем перед тем прошлом подвергавшиеся всевозможным репрессиям, побывавшие в тюрьмах и в ссылках и только в самое последнее время возвращенные в Ленинград. Занимавшие раньше более или менее крупные посты по партийной и советской линии, привыкшие играть заметную роль в политической жизни, они теперь с трудом мирились со своим скромным положением и всегда были готовы поворчать по поводу новых порядков и сравнить их с "добрыми старыми временами". Никакой тайной организации у них не было, но многие из них поддерживали друг с другом личные приятельские отношения, начало которых восходило к очень далеким временам. При встречах обменивались информацией о партийных делах, о судьбе товарищей, продолжающих скитаться по тюрьмам и ссылкам; иногда устраивали сборы в их пользу; перемывали косточки своих наиболее ненавистных противников. Этим и исчерпывалась их политическая активность. Деятельность во внешнем мире вести почти не пробовали. Разве только изредка кто-либо из них выступал в том или ином научном обществе с докладом или с историческими воспоминаниями на одном из вечеров Ист-парта…

Факт существования таких очагов "идейно не разоружившейся оппозиции" не был большим секретом. Знало о них и местное отделение НКВД и терпело их, как в старые времена царская полиция терпела колонии бывших ссыльных, живших несколько особняком, "чужестранцами", не сливаясь с окружавшим их обществом. За эту-то среду со всеми присущими ему "талантами" и взялся теперь Агранов, получивший задание "обследовать" ее возможно более тщательным образом.

Значительно более щекотливой была вторая часть работы Агранова. Ревизия дел ленинградского отделения НКВД установила, что руководители последнего были достаточно полно осведомлены о настроениях Николаева и даже о его симпатиях к террору. Человек несдержанный и нервный, он нередко откровенно говорил на острые темы в присутствии людей даже мало знакомых, а у нас шпионаж поставлен настолько хорошо, что оппози-ционные замечания, сделанные в кругу 3–5 даже ближайших друзей, имеют все шансы быть доведенными до сведения тех, "кому сие ведать надлежит". О Николаеве до их сведения доходило, оказывается, очень многое. В этих условиях становилось совершенно непонятным, как его могли допустить в непосредственную близость к Кирову — это при нашей-то тщательности охраны "вождей"! Поэтому совершенно необходимым было освещение вопроса с иной стороны: какие мотивы руководили самим Николаевым, было ясно из его документов; гораздо более важно было бы выяснить, не было ли в данном случае прямого попустительства со стороны тех, на чьей обязанности лежало предупредить покушение? Кто был заинтересован в устранении Кирова накануне его переезда в Москву? Не тянулось ли каких-либо нитей от этих последних к тем или иным руководителям ленинградского отделения НКВД? Думается, что расследование в этом направлении дало бы немало интересного материала. Разговоров на эти темы мне слышать не приходилось: у нас теперь вообще перестали говорить, особенно на такие опасные темы. Но намеки, показывающие, что подобные предположения приходят на ум многим, слышать приходится и посейчас; в декабрьские же дни 1934 года у нас как-то внезапно вырос интерес к делу об убийстве Столыпина, с которым в деле об убийстве Кирова имеется очень много общих черточек.

Все эти вопросы следствием поставлены не были. Во всяком случае основное внимание следствия пошло по совсем иному руслу: если расследование о "соучастниках" с самого начала превратилось в расследование о кружках ленинградских оппозиционеров, то следствие о руководителях ленинградского отделения НКВД быстро превратилось в следствие о том, почему они "попустительствовали" оппозиционерам, легко давая им право жить в Ленинграде, сотрудничать в печати и выступать на различных собраниях и т. д. В свое оправдание обвиняемые ссылались на устные и письменные распоряжения Кирова, который, руководствуясь своими общеполитическими соображениями, настаивал на всевозможных льготах для бывших оппозиционеров и предписывал НКВД не раздражать последних излишними придирками. Эти ссылки вполне отвечали фактам. Надо сказать, что за последние годы Киров вообще стремился восстановить старую зиновьевскую традицию превращения Ленинграда в самостоя· тельный литературно-научный центр, который в области литературной и научной продукции мог бы конкурировать с Москвой. Для этого он всячески содействовал развитию издательской деятельности в Ленинграде, создавал благоприятные условия для существования журналов (как в материальном, так и в цензурном отношении), покровительствовал деятельности научных обществ и т. д. Привлечение к такого рода работе бывших оппозиционеров Киров всячески поощрял, как в старые времена либеральные губернаторы поощряли привлечение ссыльных к работе по научному обследованию сибирских окраин. Параллель с "чужестранцами" была верна и с этой стороны! В своем "либерализме" Киров дошел даже до того, что осенью 1934 г. разрешил поселиться в Ленинграде такому "нераскаянному" грешнику, каким является Рязанов. Что же в этих условиях могли сделать руководители ленинградского отделения НКВД, когда они получали распоряжения от своего непосредственного политического руководителя, одного из самых влиятельных членов Политбюро, наделенного для Ленинграда всею полнотою партийной и советской власти?

К середине декабря следствие продвинулось настолько далеко, что в Политбюро был представлен сводный о нем доклад. Обсуждение его происходило вместе с обсуждением вопроса о том, какие политические выводы следует сделать из выстрела Николаева.

Как вы понимаете, меня все время интересовала позиция, занятая в спорах самим Сталиным.

Борьба, которая шла на верхах партии с осени 33-го года существенно отличалась от всех прежних конфликтов в среде нашей руководящей верхушки. В то время как прежде все оппозиции были оппозициями против Сталина, за его устранение с поста главного руководителя партии, теперь о таком отстранении не было и намеков. Группировка проходила не по линии за или против Сталина — все без исключения не уставали подчеркивать свою полную ему преданность. Это была борьба за. влияние на Сталина, так сказать, за его душу. Вопрос о том, к кому он примкнет в решающий момент, оставался открытым, и, сознавая, что от этого решения Сталина зависит политика партии для ближайшего периода, все стремились привлечь его на свою сторону. До убийства Кирова он держался очень сдержанно; временами сочувственно поддерживал новаторов; временами их сдерживал. Не связывая себя со сторонниками новой линии, он в то же время и не выступал определенно ее противником. Он сократил прием ежедневных докладов, ограничив их самым минимумом; часто запирался в кабинете и с трубкою в зубах часами вышагивал из угла в угол. В такие дни в его секретариате все шукали друг на друга: Сталин думал, обдумывая новую линию, а когда он думал, полагалось соблюдать абсолютную тишину.

Большое влияние на него оказывал Горький. Это были месяцы, когда влияние последнего достигло апогея. Горячий защитник мысли о необходимости примирить советскую власть с беспартийной интеллигенцией, он целиком принял мысль Кирова о необходимости политики замирения внутри партии, ибо такое замирение, сплотив и укрепив партийные ряды, облегчит партии возможность морального воздействия на широкие слои советской интеллигенции. Хорошо понимая основные черты характера Сталина — его чисто восточную подозрительность в отношении всех окружающих, — Горький особенно старался внушить Сталину уверенность в том, что отношение к нему, к Сталину, теперь стало совсем не тем, каким оно было в момент ожесточенных схваток с разными оппозициями, убедить его в том, что теперь 'все признают гениальность основной линии Сталина, что поэтому на его руководящее положение никто и не думает покушаться. А в этих условиях великодушие ко вчерашним противникам, ни в какой мере не подрывает его положения, только поднимает его моральный авторитет.

Я недостаточно хорошо знаю Сталина и не берусь судить, было ли его поведение одной игрой или в то время он действительно колебался, не поверить ли увещаниям Горького? В распоряжении последнего во всяком случае имелся один аргумент, в отношении которого Сталин был всегда податлив: мысль о том, как к тому или иному его шагу отнесутся его будущие биографы. Уже давно Сталин не только делает свою биографию, но и заботится о том, чтобы в будущем ее писали в благоприятных для него тонах.

Он хочет, чтобы его изображали не только суровым и беспощадным там, где речь идет о борьбе с непримиримыми вратами, но и простым, великодушным, человечным там, где по обстановке нашей суровой эпохи он имеет право позволить себе роскошь быть тем, чем он есть в глубине своей души. По натуре весьма примитивный человек, он не прочь временами давать примитивный же выход этим настроениям. Отсюда его стремление играть роль своего рода Гарун-аль-Рашида — благо, что тот был тоже с востока и тоже довольно-таки примитивен по натуре.

Во всяком случае Горький умело играл на этой струнке, пытаясь использовать ее для хороших целей: смягчать подозрительность Сталина, умерять его мстительность и т. д. Возможно, конечно, что для Сталина решающими были и другие мотивы: кругом все были так утомлены напряжением предшествующего десятилетия, что сопротивление этому настроению могло бы привести к столкновению… Так или иначе, но нет сомнения в том, что в 1934 г. Сталин как-то отмяк, подобрел, стал более мягким в обиходе, любил встречаться с писателями, артистами, художниками, прислушиваться к их разговорам, вызывать на откровенные излияния…

Сказались эти перемены и на отношениях Сталина к бывшим оппозиционерам. Наиболее характерным в этой области было возвращение к политической деятельности Бухарина, который после нескольких лет опалы получил пост редактора "Известий". Еще более показательным была перемена отношения к Каменеву. Этот последний был, кажется, трижды исключаем из партии и трижды каялся. В последний раз он провинился зимой 1932/33 годов, будучи уличен в "чтении и недонесении" платформы Рю-тина, т. е. документа, к которому Сталин отнесся особенно враждебно. Казалось, что на этот раз Каменев попал в опалу всерьез и надолго. Но Горькому, который очень дорожил Каменевым, удалось и на этот раз смягчить Сталина Горький устроил встречу Сталина с Каменевым — встречу, во время которой, как тогда рассказывали, произошло нечто вроде объяснения в любви со стороны Каменева.

Подробности этого объяснения, происходившего с глазу на глаз, конечно, никто не знает, но и партийных кругах тогда с одобрением отмечали его результат Сталин, как он сам заявил почти публично, "поверил Каменеву". Последний якобы откровенно рассказал о всей своей оппозиционной деятельности, объяснил, почему он был раньше против Сталина и почему он те-перь окончательно перестает быть его противником. Тогда же передавали, что Каменев дал Сталину "честное слово" не заниматься больше никакими оппозиционными делами — и за это не только получил широчайшие полномочия по руководству издательством "Академия", но и обещание в ближайшем же будущем быть снова допущенным к руководящей политической работе.

В качестве, так сказать, аванса он получил разрешение выступить на XVII партсъезде — это его выступление имело шумный успех. В нем Каменев "теоретически обосновал" необходимость диктатуры — не партии и не класса, а единоличной диктатуры. Демократия даже внутри класса или внутри партии, доказывал он, годится для периодов мирного строительства, когда есть время для сговоров, взаимного убеждения. Иное в кризисные моменты: тогда партия и страна должны иметь вождя — человека, который один принимает на себя смелость решения.

Счастье, говорил он, партии и страны, если они имеют в такие моменты вождя, одаренного интуицией: они имеют шансы выйти победителями из самых тяжелых положений. Горе им, если на руководящем посту окажется человек, к этой роли не пригодный: тогда им грозит гибель… Вся речь была построена и произнесена так, что у слушателей не оставалось сомнений в том, что Сталина оратор считает вождем первого типа, и съезд устроил оратору овацию, перешедшую в овацию по адресу Сталина… И только уже много позднее разобрали, что речь была построена в достаточной-таки мере маккиавелистски, что при внимательном чтении она может произвести и прямо противоположное впечатление. Именно в нее метил Вышинский, когда на последнем процессе громил Каменева как лицемерного последователя Маккиавели…

*

Если относительно Сталина можно думать, что он одно время относился сочувственно к планам полной перемены партийного курса и к политике замирения внутри партии, то его ближайшее окружение, его рабочий штаб, было целиком против нее. Не потому, чтобы представители этого штаба были принципиальными противниками перемен в общей политике партии, — перемен, которые входили составными частями в планы Кирова и его друзей. Вопросы большой политики этому штабу были в значительной мере безразличны, здесь они, как показало дальнейшее, готовы были и на более крутые повороты, чем тот, который предполагал провести Киров. Противниками чего они со всею решительностью были, это перемены внутрипартийного курса. Они знали: если Сталину многие были готовы простить отрицательные стороны его характера за то большое, что в нем имеется, то его подручным, которые как раз на этих отрицательных чертах характера Сталина спекулируют, прощения при изменении внутрипартийного режима не будет. Ведь борьба шла не за или против Сталина, а за влияние на него, т. е. в переводе на язык Оргбюро — за замену рабочего аппарата ЦК новыми людьми, готовыми принести сюда новые навыки, новое отношение к людям. И вполне естественно, что этот старый штаб всеми силами сопротивлялся переменам.

Во главе этого сопротивления стояли Каганович и Ежов.

Первый, несомненно, является очень незаурядным человеком. Без большого образования, но с умением на лету схватывать и осваивать мысли собеседников, он выделяется своей работоспособностью, точностью памяти, организационными талантами. Никто не умеет лучше него руководить всевозможными совещаниями и комиссиями, когда от председателя требуется умение ввести прения в русло, заставить говорить только по делу и притом руководить этими разговорами по существу. И можно только пожалеть, что такая талантливая голова принадлежит человеку, о моральных достоинствах которого едва ли есть два мнения. В партийных кругах он известен своей ненадежностью. На его слово полагаться нельзя: он так же легко дает обещания, как потом от них отрекается… Может быть, в том повинны внешние условия: он начал делать свою большую партийную карьеру в период, когда на вероломство был большой спрос… Но, с другой стороны, разве он не был одним из тех, кто больше всего способствовал росту этого спроса?

Его верным помощником был Ежов. Если относительно Кагановича временами дивишься, зачем он пошел этим путем, когда мог бы сделать свою карьеру и честными средствами, то в отношении Ежова такого удивления родиться не может: этот свою карьеру мог сделать только подобными методами. За всю свою — теперь, увы, уже длинную жизнь мне мало приходилось встречать людей, которые по своей природе были бы столь антипатичны, как Ежов. Наблюдая за ним, мне часто приходят на ум те злые мальчишки из мастеровых Растеряевой улицы, любимой забавой которых било зажечь бумажку, привязанную к хвосту облитой керосином кошки и любоваться, как носится она по улице в безумном ужасе, не имея возможности освободиться от все приближающегося к ней пламени. Я не сомневаюсь, что в детстве он действительно занимался подобными забавами, в другой форме и на другом поприще он продолжает их и поныне. Надо наблюдать за ним, как он изводит того или иного оппозиционера из бывших крупных партийных деятелей, если ему разрешено вдосталь поизмываться над ним. В молодости им, очевидно, немало помыкали. Нелегка, по-видимому, была и его партийная карьера. Его, несомненно, третировали и не любили, и у него накопился беспредельный запас озлобления против всех тех, кто раньше занимал видные посты в партии, против интеллигентов, которые умеют красиво говорить (сам он не оратор), против писателей, книгами которых зачитываются (сам он ничего, кроме доносов, никогда не писал), против старых революционеров, которые гордятся своими заслугами (сам он в подполье никогда не работал)… Лучшего человека для эпохи, когда гонения на старых большевиков стали официальным лозунгом "омоложенной" большевистской партии, трудно было бы и выдумать. Единственный талант, которым он бесспорно щедро наделен от природы, это — талант закулисной интриги. И он не упускает случая пускать его в действие. Почти полное десятилетие, проведенное им в аппарате Оргбюро и ЦКК, дало ему редкое знание личных качеств активных работников партийного аппарата. Людей мало-мальски независимых, стойких в своих убеждениях и симпатиях, он органически ненавидит и систематически оттирает от руководящих постов, проводя на них людей, готовых беспрекословно выполнять любое распоряжение сверху. Конечно, такую линию он может вести только потому, что она благословлена свыше, но в манеру ее проведения в жизнь Ежов внес немало своей индивидуальности… В результате за эти 10 лет он сплел целую сеть из своих надежных друзей. У него они имеются всюду, во всех отраслях партийного аппарата, во всех органах советского управления, не исключая и НКВД, и армию. Эти люди ему особенно пригодились теперь, когда он поставлен во главе НКВД и радикально "омолодил" руководящий состав последнего. Кстати, из всех руководящих работников бывшего ГПУ Ежов сохранил на его посту одного только "Яшу" Агранова… Они старые и верные друзья!

* * *

Этот дуумвират — Каганович и Ежов — с самого начала высказывался против политики замирения внутри партии. Пока был жив Киров, их выступления не отличались большой решительностью. Они довольствовались тем, что настраивали против нее Сталина, растравляя его природную недоверчивость ко всем, в ком он хотя бы раз видел врага, да всеми силами саботировали переселение Кирова в Москву, превосходно понимая, что это переселение поставит на очередь вопрос о переменах в личном составе партийного аппарата, с таким старанием ими подобранного. На ноябрьском пленуме этот саботаж был наконец сломан, но переселение Кирова все-таки состояться не могло… И вот теперь, после смерти Кирова, которая выгодна была только этому дуумвирату, они выступили открыто…

Доклад Агранова был составлен целиком в их духе. Безобидные ленинградские фрондеры из бывших оппозиционеров были изображены в виде заговорщиков, носившихся с планами систематического террора. В качестве их центра была изображена группа бывших руководителей комсомола Выборгского района в период Зиновьева — во главе с Румянцевым, Котолыновым, Шатским и др. С осени 34-го г. эти последние действительна встречались почти регулярно: дело в том, что ленинградский Ист-парт поставил на очередь вопрос о составлении истории комсомольского движения в Ленинграде и организовал по районам, нри истпарткомиссиях, систематические вечера воспоминаний бывших деятелей комсомола. На эти вечера почти силком тащили бывших активных деятелей комсомола зиновьевского, периода, даже таких, которые (напр., Шатский) совершенно ушли от всякой политики. По Выборгскому району вечера комсомольских воспоминаний проходили наиболее оживленно. Очень интересны были, в частности, рассказы Румянцева, того самого, который в начале 1926 г. на пленуме Ленинградского губкома комсомола провалил поправку официальных представителей ЦК о признании Губкомом правильными решений XIV партсъезда, как известно, решительно осудившего зиновьевцев. Тогда это поведение Румянцева было встречено в штыки "Ленинградской правдой", временно редактировавшейся Скворцовым. В своих теперешних воспоминаниях Румянцев коснулся и времени зиновьевской оппозиции, и говорил о них, надо признать, не вполне в духе официального благочестия. По поводу этих воспоминаний было немало разговоров, и Агранов взял их за исходный пункт для своих построений, выдав истпартовские встречи за совещания оппозиционеров, благо эти встречи посещал и Николаев.

Что можно вышить на такой канве, знают все, интересовавшнеся продукцией Агранова. В данном случае он превзошел самого себя и, не довольствуясь Ленинградом, протягивал нити и в Москву, к Зиновьеву и Каменеву, которые имели неосторожность встречаться со своими былыми приверженцами, когда они попадали из Ленинграда в Москву. Получалась картина разветвленного заговора, составленного лидерами старой оппозиции в тот момент, когда на верхах шел спор о замирении.

Специально для Сталина доклад особенно напирал на показания, доказывавшие, что Каменев, которому он, Сталин "поверил", своего честного слова не держал и не только, зная об оппозиционных настроениях, не сообщал о них в ЦКК, но и сам не отказывал себе в удовольствии делать в беседах с друзьями. хоть и осторожные, но не вполне лояльные заявления.

Обсуждение этого доклада на Политбюро прошло в очень напряженном настроении. На очереди стояло два вопроса: во-первых, о том, как поступить с обнаруженными следствием "соучастниками" и "подстрекателями", и, во-вторых, какие политические выводы сделать из факта обнаружения заговора оппозиционеров. Последний вопрос оттеснил первый. Настроение большинства было против перемены курса, намеченного на пленуме ЦК, который предусматривал ряд реформ в области экономической и введение новой конституции в области политической. В этом вопросе они, казалось, победили. Сталин категорически заявил, что все эти мероприятия непременно должны быть проведены, что он также является решительным их сторонником и что намеченный Кировым план должен быть подвергнут пересмотру только в одном пункте: ввиду выяснившейся несклонности оппозиции провести полное "разоружение", партия должна в интересах самозащиты провести новую энергичную проверку рядов бывших оппозиционеров — в первую очередь, "троцкистов", "зиновьевцев", и "каменевцев". Не без колебаний, но эта линия была принята. Что же касается первого вопроса, то здесь решено было передать дело в руки советского суда, как обычное дело о терроре, предоставив следствию привлечь к делу всех, кого оно сочтет нужным. Это была выдача лидеров оппозиции на суд и расправу.

* * *

По принятии этого решения партмашина была пущена в ход. Поход против оппозиции был открыт пленарными собраниями Московского и Ленинградского комитетов. Проведенные в один и тот же день, они были обставлены особо торжественно, с докладчиками от Политбюро и пр. Членам их был роздан объемистый доклад о деле Николаева — тот самый, о котором я уже упоминал выше: с цитатами из дневника Николаева, с выдержками из показаний и пр. документами. Издан он был в самом ограниченном количестве экземпляров, выдавался под личную расписку членов комитетов и подлежал по миновании надобности сдаче под расписку же в секретариат соответствующего комитета: чтобы избежать утечки такого рода документов в ненадлежащие руки, они не остаются на руках отдельных лиц, а подлежат сдаче в секретариаты комитетов, где хранятся в особо секретных шкафах… Но даже и в этом секретном докладе не была приведена полностью та декларация, которую нашли при Николаеве в момент его ареста: знать ее полностью, очевидно, не полагается даже этому узкому кругу лиц. Эти пленумы прошли, конечно, без каких-либо прений. Заранее заготовленные резолюции были приняты единогласно, и на следующий же день все цепные псы были спущены со своих привязей. И в прессе, и на собраниях началась бешеная травля всех оппозиционеров — особенно из бывших "троцкистов" и "зиновьевцев". Так создавалось "общественное мнение", необходимое для проведения расправы.

Первый процесс возбудил сравнительно мало разговоров. Подсудимые были обречены. Заступаться за них никто не смел, на заседания суда никто допущен не был, даже из родственников. Впрочем, последних найти на воле было трудно, во всяком случае не в Ленинграде, где все, состоявшие в каких-либо личных отношениях с подсудимыми, были переарестованы без разбора возраста, пола и партийности как подозреваемые в "соучастии". Присутствовали только те, кому присутствовать надлежало по их служебному положению. Этим объясняется, почему об этом процессе так мало говорят. Несомненно во всяком случае одно: прошел он далеко не гладко; почти все подсудимые оспаривали возведенное на них обвинение, отрицали приписываемые им показания и говорили о давлении, которое на них было оказано во время следствия. Ни один из них не признал существования "заговорщического" центра. Конечно, все эти протесты были напрасны.

Еще более секретно был обставлен процесс руководителей ленинградского отделения НКВД, но он прошел в совсем других тонах: обвинения были предъявлены относительно мягкие, подсудимые свою вину признавали, но оправдывали себя директивами, которые шли от Кирова. Приговор поразил своей мягкостью всех, кто знаком с тем, как строго у нас взыскивают даже за простую небрежность, если дело идет об охране личности "вождей". Даже Бальцевич, на котором лежало главное руководство охраной Смольного, был признан виновным лишь "в преступно халатном отношении" к своим служебным обязанностям и получил 10 лет концлагеря. Начальник же ленинградского отделения и его заместители отделались всего 32 годами, причем все они сразу же получили ответственные назначения на разные посты по управлению концлагерями, так что фактически приговор для них означал лишь понижение по должности…

Совсем иной характер носил процесс Зиновьева, Каменева и др. С самого начала он был задуман как "показательный", проводимый в свете "полной гласности" и ставящий своей задачей окончательно "развенчать" лидеров "ленинградской" оппозиции в глазах ленинградского населения. Подсудимые, которые, кажется, все последние годы проживали вне Ленинграда, были в последний доставлены из Москвы и др. городов. По своему составу это был процесс Ленинградского комитета времен Зиновьева, с исключением, конечно, тех немногих, кто и тогда были верными сталинцами. Им было объявлено, что "партия от них требует" помощи в борьбе с террористическими настроениями, вырастающими на почве крайностей фракционной борьбы, которую они в свое время развязали, и что эта помощь ими должна быть оказана в форме политического принесения себя в жертву: только покаянные выступления перед судом вождей оппозиции, принимающих на себя ответственность за эти террористические настроения и решительно их осуждающих, могут остановить их бывших последователей, предостеречь их против продолжения такой деятельности. Это предложение многих напугало и оттолкнуло, — главным, кто агитировал среди подсудимых за его принятие, был Каменев.

Этот последний перед своим арестом был вызван к Сталину, по-видимому, это было еще перед решающим заседанием Политбюро. Сталин якобы хотел в личной беседе проверить, действительно ли Каменев не сдержал своего слова, данного ему, Сталину, лично, и, несмотря на клятвенное обещание, продолжал поддерживать оппозиционные связи. Передают, что это объяснение носило драматический характер. В Москве бывшие оппозиционеры действительно поддерживали между собою "общение на почве совместного чаепития", приправленного фрондирующими разговорами, подобно тому как это имело место в Ленинграде, и Каменев, хотя сам на эти чаепития не приходил, но о существовании их знал, информировался о тех разговорах, которые там велись, и в доверительных беседах с отдельными участниками их заявлял, что он остается в душе тем, кем был раньше. Эти заявления Каменева были известны всем участникам "чаепитий", кто-то из них рассказал о них своим ленинградским друзьям-единомышленникам, а от последних о них узнал Агранов. Теперь Каменев пытался говорить, что его не поняли, неправильно истолковали, но в конце концов признал свою вину и снова каялся, даже плакал. Но Сталин заявил, что теперь он  уже не верит и предоставляет делу пойти в "-нормальном" судебном порядке.

Надо признать, что с точки зрения политической этики поведение огромного большинства оппозиционеров действительно стоит далеко не на нужной высоте Конечно, условия, которые существуют у нас в партии, невыносимы. Быть лояльным, полностью выполнять требования, которые к нам ко всем предъявляются, нет никакой возможности пришлось бы превратиться в доносчика и бегать в ЦКК с докладами о каждой оппозиционной фразе, которую более или менее случайно услышал, о всяком оппозиционном документе, который попал на глаза Партия, которая такие требования предъявляет к своим членам, конечно, не имеет основания ждать, что на нее будут смотреть, как на свободный союз добровольно для определенных целей объединившихся единомышленников. Лгать нам приходится всем, без этого не проживешь. Но есть определенные грани, за которые в лганье переходить нельзя, а оппозиционеры, особенно лидеры оппозиционеров, эти грани, к сожалению, очень часто переходили.

В былые времена мы, старые "политики", имели определенный этический кодекс в отношении общения с миром правителей. Была преступлением подача прошений о помиловании: сделавший это был политически конченым человеком. Когда мы сидели в тюрьмах или были в ссылке, мы избегали давать начальству обязательство не совершать побегов, даже в тех случаях, когда подобное обязательство могло принести льготы: мы — их пленники. Их дело — нас караулить, наше — стараться от них убежать. Но если в тех или иных исключительных условиях такое обязательство дать оказывалось необходимо, то его надлежало строго выполнять: воспользоваться льготой, полученной на "честное слово", для побега считалось поступком позорным, и старая каторга хорошо помнила имена тех, кто такие проступки "совершил, опозорив тем имя "политика".

Теперь психология стала совсем иной. Подача прошения о помиловании теперь стала считаться вещью самой обычной: это — моя партия, и в отношении ее совершенно неприменимы те правила, которые были выработаны в царские времена, — таков аргумент, который приходится встречать на каждом шагу. Но в то же время эту "мою партию", оказывается, можно на каждом шагу обманывать, ибо она с идейными противниками борется методами не убеждения, а принуждения. В результате сложилась особая этика, допускавшая принятие любых условий, подписание любых обязательств — с заранее обдуманным намерением их не выполнить, — этика, особенно широко распространенная среди представителей старого поколения партийиев: с нею только теперь и то с большим трудом начинает порывать молодежь…

Эта новая этика чрезвычайно разлагающе действовала на ряды оппозиционеров: грани допустимого и недопустимого совершенно стирались, и многих она доводила до прямого предательства, до прямых, неприкрытых измен И в то же время она давала убедительный довод тем, кто был противником каких бы то ни было сговоров с бывшими оппозиционерами: разве можно им верить, ведь они принципиально признают возможным говорить неправду? Как различить, где они говорят правду, где лгут? По отношению к ним правильной будет только одна линия: не верить никому из них и никогда, что бы они ни говорили, как бы ни клялись. Именно на этой точке зрения стоял с самого начала таких споров Ежов, и теперь его линия одерживала решительную победу.

Несмотря на все старания Каменева, который был совсем раздавлен арестом и делал все возможное, чтобы снова заставить поверить в свое раскаяние, убедить всех привлеченных к "делу Ленинградского комитета партии" (именно так было бы правильно называть тот процесс) выступить с решительным признанием своей вины, не удалось. Поэтому план устроить показательный процесс провалился: ставить в такой острый момент процесс, на котором часть подсудимых оспаривала бы заявления другой части, было сочтено невозможным И этот процесс прошел при закрытых дверях, и его результаты не удовлетворили никого. Ежов требовал смертной казни, и в этом духе велась кампания в прессе и на собраниях Но среди старых большевиков с этой мыслью многие еще не могли примириться. К Сталину обращались с просьбами о неприменении казни не только отдельные заслуженные члены партии: в обществе "старых большевиков" открыто производили сборы подписей под коллективным заявлением в Политбюро с напоминанием об основном завете Ленина: пусть кровь не ляжет между нами… Для "высшей меры нака-зания" почва явно не была еще подготовлена, и в Политбюро Сталин сам внес предложение не применять этой меры в дан-, ном процессе. Для него было достаточно, что вопрос о ней был открыто поставлен… Но с тем большей энергией принялись за дальнейшую чистку партии.

* *

В создавшейся обстановке только вполне естественным явилось быстрое возвышение Ежова. Он не только вошел в Политбюро, но и занял пост пятого секретаря ЦК, то самое место, для занятия которого Киров должен был переселиться в Москву. Ему были подчинены все те отделы, ведать которыми должен был Киров. В Политбюро соотношение сил вообще переменилось: оба места, освободившиеся после смертей Кирова и Куйбышева (оба были сторонниками политики "замирения"), были заняты самыми решительными противниками каких бы то ни было послаблений.

Получив надлежащие полномочия, Ежов принялся за энергичную чистку аппарата. Было закрыто общество бывших каторжан: преимущественно из изданий этого общества Николаев черпал свой террористический пафос… Было закрыто и общество "старых большевиков": здесь нашли свой приют "фрондирующие старики", не умеющие понять "требований времени". Была ликвидирована Комакадемия, где окопались "теоретики". Стец-кий провел энергичную чистку редакторского состава прессы как провинциальной, так и столичной. В начале весны был поставлен "второй процесс Каменева" в связи с заговором на жизнь Сталина, в котором участие принял ряд чинов кремлевской охраны. Судя по всему, в основе этого процесса лежало зерно истины: процесс этот у нас так старательно замолчали, как это делают только с процессами, в которых судят действительных, не сломанных противников. Каменев к этому делу был припутан, конечно, совсем напрасно: отношения к нему он не имел явно никакого, но имя его должно было фигурировать в деле для дальнейшей дискредитации оппозиции. А личное отношение Сталина к нему было таким, что усердие в нападках на него могло быть только выгодно. Но в основе дела, повторяю, все же лежало какое-то зерно истины: по меньшей мере были разговоры о необходимости последовать и в Москве по пути, который в Ленинграде был проложен Николаевым… Но надзор за охраной в Кремле был много более бдительным, чем в Смольном.

Важнейшими результатами этого процесса были, с одной стороны, падение Енукидзе, а с другой, "первое предостережение", посланное по адресу Горького.

Енукидзе принадлежал к числу старых и близких личных друзей Сталина. Последний его, несомненно, по-своему любил и до конца поддерживал с ним близкие личные отношения: Енукидзе был одним из тех очень немногих людей, к кому Сталин иногда захаживал в гости, кого неизменно приглашали на все приятельские вечеринки с участием Сталина, — такие вечеринки обычно им и устраивались. Енукидзе был дружен с покойной женой Сталина, которая ребенком играла у него на коленях, а Сталин относился ко всем воспоминаниям о своей покойной жене с мягкостью, совершенно несвойственной его натуре. Енукидзе был, наконец, человеком, относительно которого Сталин был вполне уверен, что он не ведет никаких под него подкопов. И тем не менее он пал. Причиной была помощь, которую Енукидзе оказал осужденным по ленинградскому процессу и их семьям.

Надо сказать, что Енукидзе вообще довольно широко оказывал помощь политзаключенным и ссыльным — это было известно всем и в партийных кругах, и в среде арестуемых и ссылаемых. Конечно, знал об этом и Сталин, и не только по докладам ГПУ, но и по рассказам самого Енукидзе, который, как передают, имел неофициальное согласие Сталина на такого рода свою деятельность: без такого согласия Сталина эта деятельность Енукидзе была бы совсем невозможна.

Но времена теперь изменились. Ежов заявил, что милосердие Енукидзе расслабляюще действует на аппарат и что для приведения последнего в полную боеспособность необходимо устранение Енукидзе. Говорят, Сталин пытался в известной мере защитить Енукидзе, но, очевидно, не сильно, и в результате последний был полностью снят со своих постов. Единственное, в чем ему Сталин помог, это в том, что он не подвергся никаким дополнительным карам, а получил спокойное, хотя и далекое от какого бы то ни было политического влияния, место на Северном Кавказе по управлению домами отдыха и курортами… Близкие к Ежову лица это поведение Сталина пытаются окутать ореолом особого благородства: когда-де это оказалось нужным в интересах партии и страны, Сталин не колебался принести в жертву свои личные чувства… На самом же деле это выглядит совсем иначе: поскольку он превосходно знал об этой стороне деятельности Енукидзе и разрешал ее, постольку поведение Сталина походит скорее на простое предательство…

Более сложным было дело с Горьким. После убийства Кирова Горький пришел в ярость и требовал расправы с террористами. Но как только выяснилось, что этот выстрел хотят использовать политически для полного поворота той линии, которая была намечена в 34-м г. и на которую он сам потратил так много усилий, Горький употребил все свое влияние, чтобы остановить Сталина, отговорить его от вступления на этот путь. Особенной остроты его недовольство достигло во время второго процесса Каменева, когда жизни последнего грозила серьезная опасность.

Все эти усилия остались безрезультатными. Сталин перестал приходить к Горькому, не подходил к телефону на его вызовы. Дошло даже до того, что в "Правде" появилась статья Заславского против Горького — вещь еще накануне перед тем совершенно невозможная. Все, кому ведать надлежит, превосходно знали, что Заславский эту статью написал по прямому поручению Ежова и Стецкого: его вообще теперь часто выбирают для такого рода поручений… Перо — бойкое, а моральных правил — никаких. Горький бунтовался, дошло даже до того, что он потребовал выдачи ему паспорта для выезда за границу. В этом ему было категорически отказано, но до более внушительных мер против него дело не дошло: все-таки Горький это — Горький, с поста его не снимешь, от должности не отставишь…

Все эти меры внутрипартийного террора, следовавшие за первым процессом Каменева-Зиновьева, остались для стороннего наблюдателя совсем неизвестными. Да и в партии на них обратили сравнительно мало внимания. Они проходили за кулисами — для внешнего мира начало 1935 года было периодом настоящей "советской весны". Реформы следовали одна за другой, и все они били в одну точку: замирение с беспартийной интеллигенцией, расширение базы власти путем привлечения к активному участию в советской общественной жизни всех тех, кто на практике, своей работой в той или иной области положительного советского строительства показал свои таланты и преданность советской власти. Все, кто перед тем поддерживал планы Кирова, теперь приветствовали мероприятия Сталина: эти мероприятия ведь так походили на то, что было необходимой составной частью планов Кирова! Для Горького же примирение советской власти с беспартийной интеллигенцией вообще было затаенной мечтой всей его жизни — оправданием того компромисса с самим собой, который он совершил, вернувшись из Сорренто в Москву.

В этих условиях продолжающийся внутрипартийный террор казался какой-то досадной случайностью, не в меру долго тянувшейся реакцией на выстрел Николаева, но никак не симптомом предстоящей радикальной перемены всего курса партийной политики. Все были уверены, что простая логика последовательно проводимой политики сближения с интеллигенцией неминуемо должна вынудить партийное руководство вернуться на рельсы политики замирения и внутри партии. Вот пусть только у Сталина пройдет эт(R)т острый приступ его болезненной подозрительности! Для этого нужно как можно чаще и настойчивее подчеркивать преданность партии ее теперешнему руководству: при всех удобных и неудобных случаях курить фимиам Сталину лично (что же делать, если у него имеется такая слабость, если только такими лошадиными дозами лести можно успокоить его мнительную натуру). Надо научиться прощать эти мелочи за то большое, что сделал для партии Сталин, проведя ее через критические годы первой пятилетки, и в то же время еще более громко, еще более настойчиво говорить о том, какая огромная перемена теперь совершается, в какой новый период "счастливой жизни" мы вступаем, когда в основу всей политики партии кладется воспитание в массах чувства человеческого достоинства, уважения к человеческой личности, развитие основ "пролетарского гумманизма".

Как наивны мы все были в этих наших надеждах! Оглядываясь назад, сейчас даже трудно понять, как мы могли не заме-чать симптомов, свидетельствовавших о том, что мы движемся и совсем другом направлении, что развитие идет не к установлению замирения внутри партии, а к доведению внутрипартийного террора до его логического завершения: к периоду физического уничтожения всех тех, кто по своему партийному прошлому может стать противником Сталина, кандидатом в его наследники у кормила власти. Сейчас для меня нет никакого сомнения, что именно в этот период, между убийством Кирова и вторым процессом Каменева, Сталин принял свое решение, разработал свой план "реформ", необходимыми составными частями которого является и процесс 16-ти и все те другие процессы, о которых нам предстоит узнать в более или менее близком будущем. Если до убийства Кирова он еще колебался, не зная, каким пу-тем ему пойти, то теперь он решил.

* *

Основным, что определило характер этого решения, были сводки, доказавшие, что действительное настроение подавляющего большинства старых партийных деятелей является резко враждебным к нему, к Сталину.

Процессы и расследования, которые велись после дела Кирова, с несомненностью показали, что партия не примирилась с его, Сталина, единоличной диктатурой, что, несмотря на все парадные заявления, в глубине души старые большевики относятся к нему отрицательно, и это отрицательное отношение не уменьшается, а растет, и что огромное большинство тех, кто сейчас так распинается в своей ему преданности, завтра, при первой перемене политической обстановки, ему изменит.

Это был основной факт, который Сталин установил на основе всех тех материалов, которые были собраны во время расследовании после выстрела Николаева. Надо отдать ему должное: он сумел и найти обоснование этому факту, и сделать из него, несомненно, безбоязненные выводы. Причиной этого отношения, по мнению Сталина, являются самые основы психологии старых большевиков. Выросшие в условиях революционной борьбы против старого режима, мы все воспитали в себе психологию оппозиционеров, непримиримых протестантов. Хотим мы этого или не хотим, наш ум работает в направлении критики всего "существующего, мы всюду ищем прежде всего слабые стороны.

Короче, мы все — не строители, а критики, разрушители. В прошлом это было хорошо, теперь, когда мы должны заниматься положительным строительством, это безнадежно плохо. С таким человеческим материалом скептиков и критиканов ничего прочного построить нельзя, а нам теперь особенно важно думать о прочности постройки советского общества, так как мы идем навстречу большим потрясениям, связанным с неминуемо нам предстоящей войной.

И вывод, который он сделал отсюда, ни в коем случае нельзя назвать робким: если старые большевики, та группа, которая сегодня является правящим слоем в стране, не пригодны для выполнения этой функции в новых условиях, то надо как можно скорее снять их с постов, создать новый правящий слой. В планах Кирова примирение с беспартийной интеллигенцией, вовлечение беспартийных рабочих и крестьян в общественную и политическую жизнь страны было средством расширения социальной базы власти, средством сближения последней со всеми демократическими слоями населения. В плане Сталина те же мероприятия приобрели совсем иное значение: они должны помочь такой перестройке правящего слоя страны, при которой из его рядов были бы изгнаны все зараженные духом критики и был бы создан новый правящий слой с новой психологией, устремленной на положительное строительство.

Было бы слишком долго пересказывать во всех подробностях, какие были проведены подготовительные мероприятия для реализации такого плана. Наибольшее внимание было направлено, конечно, на обработку партийного аппарата, который во многих частях был радикально обновлен. Несомненно также, что Сталин заранее решил свои мероприятия в этом направлении довести до конца, до проведения в жизнь новой конституции. Мы ждали, что кому-кому, а старым большевикам эта конституция во всяком случае принесет хоть некоторые гарантии прав "человека и гражданина". В построениях Сталина она играла совсем другую роль: она должна была помочь ему в деле окончательного устранения нас от влияния на судьбы страны. Остальное определили обстоятельства более или менее случайные.

Влияние Горького после второго процесса Каменева сильно упало. Но звезда его не окончательно потухла: внешнее примирение его со Сталиным состоялось, и он был до конца единственным, с кем Сталин хотя бы в известных пределах продолжал считаться. Возможно, будь он жив, августовский процесс все же не имел бы такого конца. Во всяком случае несомненно, что смерть Горького окончательно развязала руки всем тем, кто в ближайшем окружении Сталина требовал ускорения расправы.

* * *

В конце июля в Москве при закрытых дверях и, конечно, при полном отсутствии гласности разбиралось дело небольшой группы студентов-комсомольцев, обвинявшихся в подготовке покушения на Сталина. Это были почти сплошь зеленые юнцы. Сделать они ничего не успели, дальше разговоров не пошли. Но разговоры велись серьезные, решимость идти до конца, по-видимому, была. Одно из тех дел, которых у нас сейчас проходит немало, взрывчатого материала в стране накопилось достаточно! На суде большинство из них не отрицало своих планов и заботилось только о том, чтобы спасти некоторых из своих личных друзей, случайно попавших на скамью подсудимых. Дело было не сложным, и приговор не представлял сомнений: после дела Николаева все разговоры о терроре у нас караются только одной карой… Тем более были удивлены судьи, когда представитель обвинения потребовал направления дела к доследованию.

После стало известно, что требование это он выставил по предложению высшего начальства, а последнее действовало по прямым инструкциям из секретариата ЦК: в последнем было решено это маленькое дело использовать политически. Доследо-вание было поручено Агранову — это сразу определило его тон. От подсудимых-студентов протянули нити к их профессорам по-литграмоты и партийной истории. В любых лекциях по истории русского революционного движения всегда легко найти страницы, которые содействуют развитию критических настроений по отношению к власти, а молодые, горячие головы всегда любят свои умозаключения относительно настоящего подкреплять ссылками на те факты, которые им сообщали как официально установленные еще на школьной скамье. Агранову предстояло только сделать выбор, каких именно из названных профессоров следует счесть соучастниками. Этим путем были навербованы первые из подсудимых для процесса 16-ти.

Еще легче было протянуть нити от них к старым большевикам из бывших руководителей оппозиции. Часть материала была готова уже заранее: Агранов, который после дела Николаева руководит всеми делами против оппозиционеров, такого рода документов наготовил много про запас. Весь вопрос сводился только к тому, какой размах захотят придать делу высшие партийные инстанции. Подготовительные работы велись в большом секрете. В Политбюро вопрос заранее не обсуждался. Молотов и Калинин уехали и отпуск, не зная, какой сюрприз им готовится. После дела Николаева предание видных членов партии суду рев-трибунала не нуждается в предварительном согласии Политбюро, если этим членам партии инкриминируются деяния террористического характера. С самого начала в дело был посвящен Вышинский. Всем руководил Ежов.

Процесс явился полным сюрпризом не только для рядовых партийных работников, но и для членов ЦК и во всяком случае для части членов Политбюро, Сталин на все дал согласие, а потом, когда процесс был в полном ходу, уехал отдыхать на Кавказ: чтобы нельзя было устроить заседание Политбюро для обсуждения вопроса о судьбе осужденных. Этот вопрос решался только в официальных инстанциях — в президиуме ЦИК: там никто не посмел поднять голос против казни. Некоторая борьба была по вопросу о дальнейших процессах и о круге лиц, которых надлежит к ним привлекать. Под давлением некоторых из членов Политбюро было выпущено заявление о реабилитации Бухарина и Рыкова — характерно, что оно было издано даже без допроса этих обвиняемых. Об этой уступке Ежов теперь жалеет и, не скрывая, говорит, что он еще сумеет ее исправить. Сталин вовремя отпуска на все такие вопросы систематически не давал никакого ответа, но теперь открыто занял позицию: довести чистку до конца. На него не действует и аргумент об отношении общественного мнения Европу, на все такого рода доводы он презрительно отвечает: "Ничего, проглотят". Те, кто будет возмущаться процессом, по его мнению, не умеют и не могут оказывать определяющее влияние на политику своих стран, а "газетные статейки" его ни в малой степени не волнуют.

Будут ли дальнейшие процессы, пока еще неизвестно, но инструкции Агранову даны самые суровые: вычистить до конца. Ягода слетел, так как он пытался в легкой форме противодействовать постановке процесса, о котором он узнал только после того, как почти все уже было готово: он настаивал на постановке вопроса о процессе перед Политбюро. Против него Аграновым) было выдвинуто обвинение в покрывании старых партийных деятелей, и теперь он находится фактически под домашним арестом. Ежов, приняв НКВД, сместил всю руководящую головку старого ГПУ, из "стариков" он оставил у себя одного только Агранова. Новый аппарат НКВД в центре и на местах набран из аппарата партийных секретариатов: это все те люди, которые и раньше работали с Ежовым, были его доверенными людьми. Ходят слухи о том, что ряд арестованных умерли в тюрьме: допросы проводятся жесткие, и перед допрашиваемыми стоит простой" выбор: или признать все, что от них требует Агранов, или погибать. Расстрелов пока не было, если не считать расстрелов иностранцев, которых всех обвиняют в связях с гестапо, польской охраной и т. д. Но в списки таких "иностранцев" при желании относят и коренных русских: говорят, будто так именно поступили с Л. Сосновским… Об иммигрантах, хотя бы и принявших советское подданство, уже и говорить не приходится…

Все мы, большевики, у кого есть мало-мальски крупное дореволюционное прошлое, сидим сейчас каждый в своей норке и дрожим. Ведь теоретически доказано, что мы являемся все нежелательным элементом в современных условиях. Достаточно попасть на глаза кого-либо из причастных к следствию, чтобы паша судьба была решена. Заступиться за нас никто не заступится. Зато на советского обывателя сыпятся всевозможные льготы и послабления. Делается это сознательно: пусть в его воспоминаниях расправа с нами будет неразрывно связана с воспоминанием о полученных от Сталина послаблениях…

Y.Z.

* * *

От редакции. Совершенно исключительный интерес печатаемого письма старого большевика состоит в том, что оно позволяет заглянуть за кремлевские кулисы, куда теперь труднее, чем когда-либо, проникнуть постороннему взору.

Разумеется, сообщения такого рода не поддаются проверке с нашей стороны, и мы оставляем их всецело на ответственности корреспондентов. Но именно из большевистских кругов наш орган неоднократно получал ценнейшую и достовернейшую информацию: напомним хотя бы о "завещании" Ленина, ставшем известным впервые из "С. В.". Советская печать давно уже перестала быть ареной не только свободной мысли, но и честной информации. Сталинская диктатура довела ее до абсолютного рабства и молчалинства. Тем с большей готовностью предоставляем мы страницы нашего органа для информационных сообщений, подобных письму старого большевика. Это — не первое и, мы уверены, далеко не последнее из сообщении такого рода!