Я почувствовала прикосновение твоих губ. Как всегда, проснувшись посреди ночи, повернулась к тебе и крепко прижалась, ожидая, что ты меня свернёшь, как кошку в клубочек, и убаюкаешь ласками, но твои прильнувшие в поцелуе губы вдруг раскрылись, и в мой рот ворвалась прохладная струя. Не понимая, явь ли это, или всё ещё сон, я начала отчаянно выворачиваться и сопротивляться, а на меня вместе с брызгами вермута падал твой льющийся смех. По утрам ты часто меня так будишь — кофейным поцелуем, а ледяной глоток «Амура» с нашего пятничного каминного вечера в этот утренний час выходного застал меня совсем врасплох: я, говоря твоими словами, отчаянно морщила мордочку и карабкала лапки, как сурок, вырванный из зимнего сна.

— Разве уже утро? — с закрытыми глазами я продолжала наслаждаться твоими поцелуями. Ещё и ещё по глоткý в мой рот лился любовный напиток, и от этого ещё больше клонило в сон.

— Уже утро, — шептал ты. Твои ласки сливались воедино с ещё не рассеявшимися сновидениями, и я не вполне понимала, постигает ли миг нежной близости нас ещё здесь, наяву, или заканчивается уже в другой, не менее прекрасной реальности.

* * *

Чувствую прикосновение твоих губ и вздрагиваю:

Разве уже утро?!

В воздухе струится кофейный аромат. Как всегда, проснувшись с утра, я поворачиваюсь к тебе и крепко прижимаюсь, ожидая, что ты меня свернёшь, как кошку в клубочек, и взбодришь ласками. Твои губы льнут к моим в поцелуе, и я тянусь к ним, зная, что сейчас получу оживляющий глоток кофе, а потом в мой рот скользнёт кусочек шоколада…

Ещё утро, — ты шепчешь, — но уже клонит к полудню.

Сегодня это как нельзя некстати: в честь своего дня рождения мама приготовилась продемонстрировать тебя друзьям семьи. Я представляю, как мы оба явимся, ещё измятые ото сна, но у меня даже нет сил испугаться этой мысли.

Мы сегодня уже просыпались? — я норовлю отличить сон от яви.

— О нас не знаю, — подшучиваешь ты надо мной, — но я точно просыпался, и это того стоило: можешь подать на меня в суд за гнусное использование твоего беспомощного состояния. С вещественными доказательствами! — и лукаво показываешь на бутылку «Амура».

Ты, по-видимому, уже давно проснулся: сварил мне кофе и, пока тот заваривается, умылся, причесался, побрился, поутреннезарялся… Когда кофе с шоколадом исчезли во мне, ты прокрадываешься в постель: сдаётся мне — беспомощное состояние отнюдь не обязательно для гнусного использования меня. Я поднимаюсь всидь и взъерошиваю твои волосы.

— Отпустишь меня на секундочку?

— Но только на одну! — наказываешь ты. Я выскальзываю из постели, но ты ещё успеваешь коварным образом обнять меня сзади и осыпаешь поцелуями всё, что попадается губам.

— Цыц! — я вывёртываюсь. — Я сейчас, сейчас…

* * *

Моё тело с утра просыпается не сразу. Мне самой ранним утром обычно не суждено достигнуть вершин блаженства, но это не мешает наслаждаться твоей страстью, созерцать твою несравненную в такие моменты мужскую красоту, равной которой я никогда в природе не встречала, и до самой глубокой клеточки моего тела чувствовать свою женскую силу, равную которой в природе не ощущал ты: эта убеждённость в моей неповторимости совершенно физиологична, она больше не требует доказательств. В конце концов, имея тебя, нельзя не ощущать в себе такое. И наоборот — не ощущая в себе такого, и тебя нельзя иметь…

С каждым твоим движением я упиваюсь тем, что тебе хорошо. Я люблю тебя за то, что так сильно люблю тебя, и люблю тебя за то, что ты так любишь меня, и люблю себя за то, что я столь желанна и любима, и за это ещё больше люблю тебя, и так в другое свободное утро мы бы снова и снова любили друг друга так и сяк, любили бы каждый сам себя и другого, любили б тебя и меня по отдельности и любили б обоих вместе, но…

— Послушай, — я шепчу тебе на ухо, когда расплетаются наши тела, — ты знаешь, что…

— …нас ждет мамь.

— Нам надо собираться, — я нехотя тебя поторапливаю.

— Без сомнений, — ты соглашаешься, — но это ещё не всё.

— Нет-нет, — я сопротивляюсь, — на этот раз всё! Ну, милый! Ну, можем же мы, двое взрослых людей…

— …уже не в первом пылу страсти… — ты вставляешь свое излюбленное, –

— …один раз собраться и начать утро нормально, как все! — я заканчиваю мольбой.

— Одним словом, без амурчика? — рассуждаешь ты на полном серьёзе.

— Совершенно и окончательно — без! — я фыркаю. Это одно из наших обычных утренних соглашений. Как правило, сразу за ним следует амурчик…

— А что же оно такое — амурчик? — лукаво спрашиваешь ты. — Мы ведь должны определиться на точной терминологии! Иначе, как избегнуть того — не знаешь чего? Вермута, что ли?

Ты дурачишься. С вермутом это никак не связано. Амурчиком мы на своём — сугубо нашем, на двоих, — языке называем то, ну, как бы поприличнее сказать… Почему-то это вообще не предусмотрено прилично сказать! Ну то, что у нас сегодня с утра уже было и что потом опять было, — это мы называем амурчиком.

— Чтобы полноценно избежать амурчика, ты должна чётко понимать, что это такое и как с этим бороться, — ты начинаешь просветительную лекцию, такую милую и знакомую, что…

— Во-первых, мы должны решительным образом избегать этого, — вот последний шёпот, который твои губы ещё способны посвятить моему уху, потому что они уже слишком заняты малюсенькой, не в силах сопротивляться мочкой… А продолжать и вовсе не стóит, ибо твой медовый язык добрался до самой моей барабанной перепонки, делая её глухой к любым продиктованным разумом соображениям.

Моё тело проснулось. Твои пальцы, губы и язык полностью в моём распоряжении, а я — вся в их власти. Этот выход уже посвящён мне, только мне. Твоё тело не просыпается сразу после амурчика — после того, который был твоим уже по-настоящему, пока меня только пробуждал, — но это не мешает тебе наслаждаться моей страстью, созерцать мою неповторимую в такие моменты женскую красоту, равной которой ты никогда в природе не встречал, и до самой отдаленной клеточки твоего тела чувствовать свою мужскую силу, равной которой в природе нет.

Взрыв моего блаженства немой как все неподдельное. Чудесное расслабление после него совсем не мешает продолжать амурчик: я погружаюсь в твои объятия, вновь вволю упиваясь и твоим бокалом.

— Ну, как? — отдышавшись, справляешься ты. — Теперь ты поняла, что такое амурчик?

— Да! Только теперь! — я тебя несказанно люблю. — Ну, можем мы, в конце концов, встать и собраться — полностью и окончательно без него?

— Знаешь, мне кажется, что теперь мы и вправду могём!

Крепко, но сорвано обняв тебя — в твоей моготе я всё-таки никогда не уверена! — опускаю ноги через край кровати, беру со стула твою джинсовую рубашку и проскальзываю в неё. Она поглощает меня, как халат до колен, и окутывает облаком твоего запаха. Я отправляюсь в ванную. Щёки, шея, уши, грудь — всё осыпано пламенеющими лепестками роз. Если было очень-очень хорошо, они меня долго-долго не покидают… «Такой как раз явиться к маме!» — улыбаюсь я сама себе.

* * *

Часы показывают два. Мама нас уже ждёт. Я стою у зеркала и рисую лицо. Выгляжу именно так, как провела утро и охотно вела бы день напролёт. Но я себе дико нравлюсь: натёрлась душистым бальзамом, колготки упречно безупречных очертаний вула в выскочно острые туфельки… Только с платьем пока не определилась. Всё ещё в джинсовой рубашке обратилась к тебе с вопросом, как же, в конце концов, одеваться, но ты чистил зубы и ничего более ценного своего обычного «быстро» пролепетать не смог. «Ага, типа, без амурчика, да?» — я, было, переспросила. Ты игриво показал зубной щеткой на мою, вернее, твою приоткрывшуюся рубашку и сказал: «Ешли хы в хаком виже бужешь шахаться по хому, беш амухшика тхудно бухет». Дурень эдакий! Ну для кого, скажи, я стараюсь быть красивой, коль не для тебя?!

Так, лицо я закончила. И знаешь, всё-таки этой своей болтовнёй ты мне помог выбрать прикид! Я себя сегодня прекрасно чувствую в джинсовых тонах, значит, надену джинсовые шорты и джинсовую блузочку, и пофиг, если кто-нибудь будет в вечернем наряде: у нас сегодня джинсовое настроение!

Накрасила ногти, вею их, рубашка раскрывается, и я чувствую себя неотразимой. В дверях возникаешь ты. Без слов. До пояса голый, с влажным ртом, немного растрепанный и… Но на часах уже почти три!

— Даже не смотри на меня! — я сама себе кажусь такой блазнящей, что лучшая защита — нападение. — Посмотри на часы и — чтоб за минуту построился!

Ты подходишь сзади и, кончиками пальцев скользя мне по шее и плечам, норовишь открыть грудь. Мой милый — развратник! На мгновение поддавшись ласке, я беру себя в руки и хитро выворачиваюсь.

— Нету льзьи! — я могу сопротивляться лишь словами, потому что ногти ещё не высохли. — Сейчас — не малю-сень-кей-шей! Вечером!

Ты хватаешь меня вновь. Рубашка распахнута, соски трепещут, натянутый капрон втёрся в лоно, ноги в отпоре напряжены по самый пупок, руки как на распятье, полная беспомощность в твоих звериных лапах — даже волнующее…

Послушай, милый, ну, вечером же!

Но ты уже оголяешь мне плечи…

— Да ведь так мы вообще не тронемся!!! — я чуть ли не сержусь. Чтобы вырваться, следовало бы высвободиться из рубашки, но тогда лак останется в рукавах… Я крепко сцепляю пальцы и яростно карабкаюсь в твоей хватке.

— Отпусти свои мелкие коготочки! — твои большие клешни расцепляют их бережно, но железно… Ты трёшься о мою спину, рубашка сползает вниз и обнажает меня, одновременно связывая руки. Но я же сказала — нет! Моё лицо сереет в последнем усилии сохранить серьёз: сейчас либо отдамся течению, либо смех до упаду — что приведёт опять-таки к тому же.

Нет!

И я сражаюсь сурово и беспощадно. Мой напор застаёт тебя врасплох, я вырываюсь и бросаюсь к двери, но ты меня ловишь за подол рубашки. Я резко поворачиваюсь к тебе, чуть ли не свивая руки в узел, лягаюсь, не попадаю, и знаю, что и не хочу попасть, но лягаюсь снова и снова. Ты ловишь меня за лодыжку; я беспомощно прыгаю назад, выпрыгиваю из туфли и падаю на мягкий ковёр. Ты тяжело садишься на мои колени и вжимаешь мои связанные руки в мои же бёдра. Грудь дёргается в бессильных всхлипах. Ты грубо переваливаешь меня и вскидываешь на четвереньки — в обнажённых колготках, в одной туфле, со скрещёнными на спине в твоей смирительной рубашке руками, грудью и лицом в ковёр… Одолённая и сдавшаяся. Покорённая и отдавшаяся.

Твои пальцы, опять нежны, хоть столь дерзки всего миг назад, легонько выводят черты на натянутом капроне. В бёдра вжимается твоё мужинство, разинутое к бою: твёрдое, гладкое и острое. «При настоящем мужчине всегда нож», а ты самый что ни на есть настоящий: ткань умирает с жалобным треском, прохладное остриё лишь едва касается самого уязвимого и утаённого, лишь мимоскользком задевает самое заветное и запретное, но я вздрагиваю, как ужаленная… Амурчик на этот раз будет еретичнее! Это меня всё ещё пугает словно в первый раз, аж сковывает — как загипнотизированную змеёй птичку. Я знаю, как это пьянит тебя, и меня тянет снова и снова почувствовать, до чего ж ты, самая бережная из всех непреодолимых сил на свете, хрупок и щадим в моей слабости. Любое движение, что покажется тебе неприязненным, спугнёт амурчика. И я задерживаю дыхание — как змея, гипнотизируя птичку…

* * *

Сижу на ковре растрёпанная, с горящими щёками. Лицо размазано, копыточки стёрты, колготья изнасилованы… Собираться придётся с нуля. А мамины тётки скоро домой тронутся!

Звонит телефон. Это непременно она!

— С днём рождения, мама! Да-да, мам, мы скоро. Немного задержались. Амурчика тебе добывали, — меня хватает приступ смеха. — Да-да, сладкого, конечно, найсладчайшейшего!

Ты примеряешь свою рубашку. Она безнадёжно скомкана, но твоё лицо одухотворено такой серьёзностью, что я тоже, спиной к зеркалу, берусь волотить клок материи вверх, вниз, вбок — как выискивая самое подходящее по мамьему мнению место для бахромчатой дыры на моём голом заду. Это растапливает искусственный лёд на твоём лице, ты пытаешься меня обнять, но я выворачиваюсь и кричу «нет!» таким жутким голосом, что через мгновенье мы хохочем оба.

— Послушай, милый, а тебе не кажется, что один из нас всё же распутнее другого?! — оправдываюсь я сквозь слёзы.

— Неужели?! А эта одинь, случайно, не та малюсёная извращень, которая превратила в поистине содомскую оргию мои невинные старания всего лишь вернуть себе свою родную рубашь?

* * *

Лишь позже мы вычислили, что тем утром родилась мама. В смысле, я — мама.