Женской руки не хватает в доме твоем, мама частенько поговаривала. Хм…
У меня был приличный оклад. Независимо от нагрузки. У меня было четкое рабочее время и люкс-пакет социальных гарантий. И продолжительные отпуска. Работа меня никогда не торопила. Мне не приходилось вкалывать и надрываться. Я никогда не оставался сверхурочно, не брал халтуры на дом, не подрабатывал у частников. Знаю, коллеги мне завидовали. Но я не уверен, поменялись ли б они со мною работой. И могли ли б.
Дом у меня большой, крутой, уютный. С просторным двором. А про эту женскую руку — права, конечно, мама. Они приходили и проходили, нет проблем. Но не задерживались. Слишком много меня являлось работой. О которой не знала даже мама. Даже для нее я был по профессии тем, что по бумагам. Она никогда не знала, да и не узнает правды. Дискретность — часть моего тела. И сейчас я понимаю, что из-за работы у меня не могло быть близкого человека, с кем делить всю жизнь. Ибо мою работу не делят. Хотя никакой я не трудоголик.
Но в конце концов у меня есть все. И лучше позже, чем хуже. Женился я на пятом уже десятке.
Всю мою жизнь изменила Жанна. Без нее я, вероятно, вплоть до края могилы только и нес бы ответственность за края могил. Сейчас я ей благодарен, но тогда, когда это случилось, был готов голову ей оторвать. Что никак уже не представлялось возможным.
* * *
Ее не звали Жанной. Всего лишь ассоциации. Это имя у меня запечатлелось в памяти из книги, посвященной столетию криминалистики. Там была этакая Жанна, промышлявшая тем же, что она. Вот и назову ее так.
И меня не звали Хароном. Я сам себя называл хароном. Это не имя мое, а работа. Переправщик. По документам и блеску погон я был просто офицером охранной службы высокого ранга. Ни в одной официальной бумаге ни рваного слога о моей должностной специфике. Парадокс. Общество по своему же спросу наделяет меня особо ответственной обязанностью, которую само признает необходимой, но — утаивает. Востребованное неблагодарное ремесло, мало кому по плечу. И по душе. Может ли такое быть неуважаемым? Не знаю. Бытует мнение… Или не бытует? Никогда не проверял. Лучше не проверять.
Свою снасть я называл стиксом. Ибо имя гильотины нагоняет на людей мурашки. Нет, не в сочетании со мной: уже намекнул, что о таком речи не бывает. Просто имя именем — как таковое. Это было очередным парадоксом в моих отношениях с потребителем. Гильотина является одним из величайших шагов человечества в восхождении к гуманизму, предвестником анестезии. Мне отнюдь не хотелось бы сейчас погружаться в кровавые подробности античных и средневековых инструментов и процедур. Что были нежно вырублены моим стиксом. Замещены. И гений, который нашел бы способ гильотинировать всех убиваемых на наше благо зверьков, подлежал бы озолочению со стороны всемирного животнозащитничества. В смысле, посмертно, не в наказание.
Можно взглянуть и иначе: что снастью являлся я. Вместе со стиксом. Ибо мы были едины. Без меня тот не промышлял. А я, в свою очередь, никогда не приводил на нем в исполнение приговоры, вынесенные мною же. Я сам был инструментом. Справлял то, что народ желал справить, не желая справлять. Быть может. Ибо народ — это не едино. По крайней мере, на словах общество частенько еще как желает справлять мое дело собственноручно — и уж никак не гильотинной анестезией, нет: антично средневековыми искусами! На деле уж вряд ли так искушались бы. Но, благо, есть харон, дабы уцелели мы от ответа, как было бы, если б не было, как есть.
Своих клиентов я называл — клиентами. Не так, чтоб любил их больно: мне отнюдь не хотелось бы сейчас погружаться в кровавые подробности судимых судеб моих подопечных, но к любви те редко располагали. Я их уважал. Я оказывал услугу, они ею пользовались. Они на меня полагались, я их не подводил. Являлся ли я их выбором? Это вне моего ведома. Я и сам не выбирал ни их, ни оказываемую им услугу. Все задано извне, у каждого из нас своя роль, и в наших руках лишь воплощение. Мои клиенты всегда могли рассчитывать на высочайшее качество исполнения. И все.
Что является качеством исполнения, тоже не я определял. И это было задано извне. Мерой качества исполнения уже не упомянутых палачей, вероятно, являлось умножение обилия страданий на их продолжительность. Не знаю. Я был не палачом, а снастью точно противоположного назначения: качеством моего исполнения являлся раздел клиента по возможности мгновеннее и безболезненнее. На две неравные половины. Одну, что падает в корзину. Что принимала решения, из-за которых мой клиент стал таковым. В притче обо мне и обществе, та была бы обществом. И другую, которая ничего не решала, лишь претворяла определенное первою. Типа я.
За что бы ни был наказан клиент, я его получал уже очищенным и выпровождал, фигурально говоря, с богом. Фигурально потому, что я неверующий, как и мои клиенты. Но даже неверующие порой ищут пред лицом смерти утешение капеллана. Мои клиенты святоносцем не пользовались. Даже верующие. У них был я.
Этим я отличался. Этим был особ. Я проводил вместе с клиентом его последние дни, а не только лишь момент исполнения, как палач. Я был тем, кто клиента в завершающий отрезок его жизни, что заодно и казнь, непременно посетит, перемолвится, выслушает, утешит. Выяснит его последнее желание и обеспечит его выполнение. Клиенты, уходя, часто дарили мне всякое. Ничего особого смертник не имеет за душой. Кто — книжку, что последнюю в камере читал. Кто — обручальное кольцо. Один сумасброд себе золотой зуб выбил о решетку, мол, не возьмешь, другие ведь все равно беспомощную башку оберут, не кинут же золото в печь! Но по этой части я был непреклонен: я не принимал ничего. Исключено. Уж точно, не знал бы, куда подобное девать. Я пережил последние дни каждого моего клиента напролет, как свои, но падением ножа он был мне отрублен, в моей жизни его не оставалось. У меня нет никаких сувениров хреновых от моих трудовых побед.
Ошибок правосудия я не разделяю. Морально. Хотя однажды разделил физически. Как позже узнал. Жутко, конечно. Но я лишь смертонос, слепое оружие исполнения приговора. И в качестве такового был ему счастьем в несчастье. Прости, дружище: судьба бывает несправедлива, но собственно мною тебе повезло уж точно больше, чем столь же невинным жертвам пожара или бешенства.
Изредка у меня бывали клиентки. Крайне редко. Быть может, из-за этого еще труднее давалось то же вежливое уважение. Без ненависти и упрека. Без сострадания и жалости. Женщин мне все-таки было чуть жаль. Чуть больше. Одну даже очень. И свой долг над ними я всегда старался исполнить тем более тщательно. Нет, так нельзя говорить: я всех обслуживал с предельной тщательностью. Речь лишь о внутреннем отношении. А эта одна особая: той мне даже не пришлось привести в исполнение. Что считаю даром судьбы.
Жанна мне слегка претила. Чуть больше. Я ее ненавидел чуть больше других. В пределах тех узких рамок, в которых мое номинальное беспристрастие могло колебнуться вниз да вбок. Меня мало чем удивишь. Мне отнюдь не хотелось бы сейчас погружаться в кровавые подробности спектра вин моих клиентов. Не пойму, почему Жанна в меня попала… свежее. Стало быть, из-за непривычки: преступления моей мужской клиентуры я давно уже мог за них сочинять сам, и никакой новичок уже не раскрывал передо мной новую страницу в книге чертовой этой жизни. А может быть, из-за собственных воспоминаний детства о настоящей Жанне, овеянных тогда непритворным ужасом.
Так или сяк, но Жанна раскрыла. Новую страницу. В жизни, не в книге, прочтенной в детстве.
Ей было чуть за сорок. Медсестра, нянька. Больше половины своего века проведшая в системе здравоохранения и ухода за сиротами. Сменившая немало работ. Но и не навязчиво много. Нормально. В любом ее рабочем месте иной раз случалось некому ребенку умереть. И до нее, и при ней, и после. Всегда же кто-нибудь скончается от болезни, которую большинство переносит. Увы. Не всегда же в приюте до корней некой необъяснимой смерти копаются с придирчивостью родных родителей. Ведь и так не поднимешь. Притом это случалось не навязчиво часто. Нормально.
На раскрытие причинно-следственной связи общество потратило четверть века: трудовой стаж Жанны.
Она удушала маленьких детей. И младенцев. Сжатием грудной клетки. Не давая вдохнуть. Называется — механическая асфиксия. Но никаких следов на шее. Дети эти были нездоровыми, какое-то объяснение их смерти всегда находилось. Хотя бы синдром внезапной детской смерти…
Не знаю, сколько жертв у нее имелось и чего ради. Много. И бессмысленно. Без навара. Разумеется, она сперва сваливала на невменяемость. Но медкомиссия ее после краткого обследования — вменила.
Жанна питала глубокую жалость к себе. Без всякого иного сожаления. Она была сухой, тощей женщинкой. Не так, чтоб красива, но моложе своих лет. С овеянным печалью лицом. И у нее были красивые руки. Тонкие, изящные, длиннопалые, с овальными ногтями, бархатной кожей. Прекрасные. Таким определенно следовало бы выманивать душу из какого-нибудь божественного инструмента. Арфы. Или флейты. Но они лишь выдавливали ее из маленьких плотюшек, ничего больше.
Я так и не смог дойти до нужного уровня безразличия к ней. Особенно к ее красивым рукам. Что глупее всего. Ибо они — лишь невинная гильотина на службе ее головы.
Нет, не гильотина: в ее красивых руках анестезии не было.
Последние дни я проводил с Жанной больше, чем обычно. Чем со средним клиентом. Ее присутсвие было мне неприятнее положенного. Я слегка хотел ее задушить. И не мог преодолеть чувство вины за это. А ей мое присутсвие было нужнее, чем среднему клиенту. И мое чувство вины ей таковое усиленно дарило.
Жанну интересовало, будет ли больно. Произойдет ли мгновенно, или голова еще продолжит чувствовать, мыслить, задыхаться… Особенно последнее: это ее пугало.
Она узнала все о моем стиксе — наигуманнейшей из всех прощальных снастей. Но без кровавых подробностей. Я знаю, что и сколько рассказывать. И не говорю, чего не знаю. Басни про улыбающиеся отрубленные головы точно не по мне. Как и легенды об обгрызанных изнутри корзинах. Голова ничего не могла бы изгрызть, даже при желании, по архимедовой причине: отсутствии точки опоры. Ей нечем повернуть себя к цели, и самопроизвольно она никогда ни во что не упирается зубами. А неопределенные гримасы на умирающем лице, выскальзывающий изо рта язык, тупо блуждающий взгляд ничего уже не видящих (как мне все-таки кажется) глаз — не отрицаю. При деле ли там еще сознание? Неужели отрубания туловища недостаточно для полностью вырубающего болевого шока? Нет, это уж точно не темы моих разговоров с клиентами. Бóльшую часть совместного времени мы всегда уделяли по-человечески сердечному философскому общению, не затрагивая грядущий момент, единственно ради которого вообще сблизились. Не мой удел их просвещать. Мое дело, чтоб в последний момент пред страшащим инструментом они воспринимали мое присутствие в качестве дружеского плеча. Даже Жанна.
При казнях всяко бывает. Клиенты не всегда смиренны. Но у меня редко случались эксцессы.
К Жанне приходила и ее мать. Похожая на нее тонкая, вредная, седая бабка, яга настоящая, вечно чем-нибудь недовольная. Я никогда не замечал в ней искреннего переживания за судьбу дочери. Она просто-напросто наслаждалась своими непрестанными претензиями — к ее одежде, еде, распорядку дня. И, само собой, негуманному приговору. Ни одного клиента родня доселе не писала жалобы на уровень сервиса в моей мастерской. А из-за Жанниной мамаши нам даже пришлось у прощального ее костюма, и так уже по спецзаказу сшитого на ее мелкий размер, пуговицы перешить — на женскую сторону!
Последним желанием Жанны было, чтоб ее шею не заковывали в колодки стикса. Она хотела, лежа на спине, свободно укласть голову в проем нижней колодки — открытой, без верхней. С таким капризом я столкнулся впервые. Нет, мне понятно, что может не нравиться лежать на брюхе с горлом в чурке. Но никогда прежде никому на ум не приходило своей последней волей управлять именно техническим исполнением обезглавливания. Излишне говорить, что такое являлось бы аж вопиющим нарушением процедуры, чего мне никак нельзя было допускать. Но Жанна твердила, что колодки на шее будут ее душить. Притом столь паническим тоном, что пахло эксцессом. Но самое главное: меня все еще мучила вина перед нею за то, что испытывал к ней отвращение, ненависть и жажду расправы. До такой степени, что попытку заковать ее в колодки я сам теперь мог бы воспринять своей личной местью.
И я — согласился. Я знал, что мне, харону, на владение ремеслом которого все полагались, никто не бросится наперекос из-за такого пустяка и потом не упрекнет. От силы, шеф потом взовьет к себе в кабинет и вынесет предупреждение, первое за мою безупречную биографию. Или именно это и является последним желанием Жанны? Так пусть этой суке достанется сладость последней мелкой пакости.
В день расставания Жанна выглядела хуже желаемого. Она не могла сама встать, говорить, и у двери эшафотной не сдержала. В таких случаях клиент имеет право вернуться и быть приведенным в порядок. И, хотя, быть может, считанные минуты в жестяной ванне в голобетонной нише на самом берегу Стикса возле уже поданной лодки не самый заманчивый куш, что сорвать у судьбы, клиенты хватались и за эту жалкую соломинку. Чем больше человек твердил, мол, скорее бы все кончилось, тем вероятнее у него вырвется неукладка и почти наверняка он вернется продлить свою казнь и прибавить мучений, заново повторяя раз уже пройденные голгофские полпути. Но в Жанне, видимо, сохранились лишь сугубо телесные реакции. Она в полной прострации уже вообще ничего не замечала. Завидная психофизиологическая самозащита! Какой, к сожалению, вряд ли были наделены ее жертвочки. И я дал знак продолжить, боясь, что любые отклонения от прямого курса чреваты непредсказуемыми осложнениями. Тем более потому, что за стеклом мать Жанны следила за каждым нашим движением.
Я уложил Жанну на спину, как в гробу, и тщательно вправил ее тощую шею в проем, который был велик для нее намного. Жаннин взор уставился в скошенное острие лезвия, и вдруг все вялое тело напряглось до того, что у меня уже мелькнула мысль нарушить слово и захлопнуть верхнюю колодку, прежде чем она попытается вырваться, если вдруг.
А она неожиданно заговорила, и я от своего замысла отказался, испытав искреннюю благодарность — ибо такое я себе после бы не простил.
Я повернусь набок, она сказала. Повернусь и положу себе руку под голову, как бы сладенько дремля. И повернулась. На левый бок. А левую руку под голову подложить никак не удавалось: затиснув предплечье в проем под шеей, ладонь высунулась где-то за затылком и голова в нее не попадала. Тогда я взял ее правую руку, перекрестил через грудь и засунул кисть под левое ухо, к которому она тут же прижала ладонь. Шея и рука — все настолько тонкое, что для такой позы в проеме места хватало, аж уютно, прямо ухом в ладонь. Да, я не хочу это слышать, зажми мне и другое ухо, она шепнула, закрыв глаза. Эта мысль мне вдруг показалась крайне разумной, ибо нож падает со скрипом без малого секунду, и незакованный человек… Я уже протянул руку сквозь штатив стикса, едва не заткнув ее ухо с туловищной стороны, — ведь над ее шеей не было колодки, и я на мгновение потерял ориентацию. Все же до меня вовремя дошло, миг спустя я уже оказался на головной стороне лезвия и прижал ладонь к ее уху — которое тут же и провалилось в корзину вместе с головой. Наказание Жанны было отбыто, и я испытал огромное облегчение.
Как только иссяк фонтан, я нагнулся привычным движением положить крышку на корзину и… Ну, разумеется: наряду с головой, в ней находилась и — рука!
Так, вот, для Жанны все кончилось. Столь гладко и счастливо, как она пожелала. А Жаннина мамуля… То ли еще было!
Она разыграла сцену уже прямо на месте, за экраном. Но, ввиду того, что объясняться в экзекуционной не предусмотрено, ее вежливо, но настоятельно выпроводили прочь.
Первую жалобу она накатала сразу, там же — у шефа в кабинете.
У ее дочери вместе с головой отрубили и руку! Ну, ладно, извините, почтенная, маленькая техническая неувязочка, работнику сделано замечание — таков был официальный ответ шефа. Думали, дело с концом. Не тут-то было!
Следующее заявление пришло сразу после возврата матери обезглавленного тела. И вот какое: ее дочь перед смертью подвергалась пытке! Ибо, глянь, она лежала на левом боку, а отрублена правая рука. Значит — рука была над головой! Значит, перед смертью — отрубанием головы — приведена в исполнение пытка: отрубили руку у живого человека. Не пойму, осознанно ли лгала мать Жанны или впрямь что-то там не разглядела, пока мы с Жанной совместно примеряли то над, то под ее шеей то одну, то другую ее руку, то еще и мою — так и едва не потерянную. Но, к счастью, все экзекуции снимаются на пленку, так что последовательность пропаж разных частей тела была легко доказуема, однако ж к несчастью… Как уже упоминалось, я заблаговременно готовился нарушить процедуру. И пусть это остается моим маленьким секретом, как, но… В общем, этот раз в порядке исключения не был запечатлен.
Что делать?
Судебным экспертам совместно с биологическим институтом и техническим университетом пришлось сложить целый отчет исследования. Они измеряли, вычисляли — и доказали, что прямой спуск с момента первого касания предплечья, прижатого сверху к шее, до полного раздела мозгового кабеля, нож гильотины, не взирая на тормозящее сопротивление пересекаемых тканей, преодолевает быстрее, чем нервный импульс с того же первого касания предплечья совершает длинный объезд через локоть и плечо до шеи, где его уже поджидает тупик еще до места назначения — болевой зоны головного мозга. Другими словами, если даже рука над шеей и отрубается еще живьем, то боль этого голову уже дома не застает. Матери Жанны предложили и следственный эксперимент, опираясь на сходство физических параметров обеих женщин, но от этого она отказалась. В ответ она…
Писала третью жалобу: что вместо казни одного вида исполнена совершенно другая. Вместо обезглавливания ее дочь — расчленена! И, хотя и одним махом, это совершенно дикий, в современном мире уже немыслимый способ казни.
Над этим нашим юристам пришлось серьезненько попотеть, и объяснение было таким: казнь Жанны по духу своему полностью достигла поставленной перед оной телеологической цели, однако относительно исполнения ее выявлены отступления от буквы, ввиду чего процедура подлежит повторению. Этим суматоху и заглушили, ибо туловище Жанны было уже достойно погребено, а среди допустимых обоснований для разрешения на эксгумацию повтора смертной казни не оказалось.
А головы мы родственникам не отдаем. Дискретно кремируем и высыпаем на ветру. Так исторически повелось: чтоб места погребения казненных авторитетов — раньше политических, нынче криминальных — не скапливали поклонников. Труп без головы никого не скапливает. Так что — вот и ловите голову на ветру!
Процедурой предусмотрено, что при раскрытии корзины перед кремацией присутсвует и харон: подписывается в протоколе, что это действительно та же самая голова, которую он отрубил и над которой закрыл крышку корзины. Тогда голову взвешивают и сдают на кремацию. По весу. Наверное, чтоб не пропадали золотые зубы. Или ради экономии топлива. Так вот, когда по истечении всего этого бардака, пережданного головой Жанны в морозилке, перед моими глазами поднялась крыша корзины, в ней была… Вот именно.
У крематора возникла пара обоснованных вопросов.
Каким ты мне сейчас предложишь вес этой головы? Или куда мне сунуть эту руку? Такая у меня не предусмотрена ни в папке, ни в печке!
Что мне было делать? Его тон мне уже напоминал мать Жанны — до чего довели! Так вот, я чуть переложил в уме и…
Какую руку?! Тут нет никакой руки!
И впрямь — никакой руки там не было.
Крематора это решение устраивало, и инцидент был исчерпан. Для него. Но все еще — не для меня.
Я подробно владел проблемами моих клиентов. Куда бы ни упрятать часть человеческого тела, на нее непременно кто-нибудь наткнется. И тогда уже не уймутся. По меньшей мере, зря потратят следовательский ресурс. В худшем случае — на кого-нибудь еще повесят вину. А ошибок правосудия я не разделяю. Одну уже разделил — хватит.
Истопить в камине? Ну, знаете, как-то… Притом — сколько этих трупов ни жги, сколько кислотами ни трави, все равно кости остаются, все равно всегда какой-нибудь помойщик раскопает.
Скормить собакам?
Во-первых, не съедят же. Современные псы только и знают, как гранулами хрустеть. Положишь такому рядом кус мягкого мяса, не разрежешь на ломтики — с голоду подохнет. Уж кости ну никак не проглотит. Опять эти кости… Чем так, тем эдак.
Во-вторых, все эти мифы, мол, животное, раз человека отведавшее, становится людоедом. Не знаю, правда ли. Хотя я и закоренелый харон, мне и на ум не приходит брать свой стикс и прохожих зарубать. Однако, пес его знает, как оно там у этих псов. Ошибок благосодержания хищников я не разделяю. Одну уже разделил — вот и вожусь с ней…
* * *
Немного воды утекло с тех пор. А я уже счастливо женился. И развелся. Нет, наоборот.
Сперва я развелся. Со стиксом. Им сейчас орудует другой. Моя квалификация, право, была в такой цене, что меня не попросили уйти, лишь такие-сякие дисциплинарные взыскания, и я мог остаться. Но я ушел сам. Достало. Видимо, слишком много во мне было харона и недостаточно — палача. Так, вот, собственно хароном я и остался. В обеспалаченном исполнении. Мой вклад в последний путь клиентов был и остается востребованным. Мои титулы и погоны продолжают вскарабкиваться по карьерной лестнице, но смертники меня нынче знают уже капелланом. Я, право, не крещен. И у меня нет религиозного образования, если его так можно назвать. Но клиентам никаких причитаний не надо, им нужен — харон. Который их квалифицированно подготовит и тепло выпроводит в последний путь до самого стикса.
А, разгильотинившись, я и женился наконец. У меня страстная молодая супруга. Которая меня понимает и поддерживает. И все обо мне знает. И я — про нее. И ничего лишнего о нас не знает никто другой, даже мама. Дискретность — часть нашего тела.
Мы познакомились на работе. Давным-давно.
Она была моей клиенткой. По ревности.
Преднамеренное двойное убийство при отягчающих обстоятельствах. Прямо на восемнадцатилетие. Едва после полуночи. Ее содом с чужой гоморрой, в парилке охваченной пламенем бани. Точно по библейскому предписанию.
Нет, не точно. И наказание ее постигло именно за отступления от христианских инструкций. Она не сообразила предать грешников адским огням живьем, как положено, а сперва всадила в них пули спертого у папы легко опознаваемого ствола. А потом еще и безбожно не убила невинную свидетельницу.
Я, было, уже смирил ее со стиксом. Добился непритворного сожаления о содеянном и благодарности за столь же гуманное отпущение, что ей принесу я. Но ее все-таки помиловали, заменили на пожизненное. И мы оба были рады расстаться.
Потом в деле раскрылись новые обстоятельства: баня все-таки стлела еще до полуночи. И пожизненное заменили червонцем.
Она пришла ко мне с цветами. Бывшие клиенты редко заглядывают ко мне поблагодарить за работу: она была первой.
Теперь у нас семья — просто фантастика. Жена даже утверждает, что больше не ревнивица и мне позволяется аж налево махнуть. Дабы старый холостяк не помер от резкой перемены. Но я пас. Сам я лишь приводил в исполнение, а ей бывал по плечу и вынос.
Мой дом полностью преобразился. Мама в восторге, лелеет запоздалого внучка. И порой повторяет: я же всегда говорила, что женской руки не хватало в доме твоем. Сам чуешь разницу?
Я чую. Не только дома. Хоть и казенный оклад снизился, благополучие моей семьи растет. Ибо я недавно открыл в нашей казнильне харонову частную практику. По схеме, подсмотренной в родильне: частный платный уход с бесплатным завершением в казенной операционной. И спрос большой, так же, как на платные роды. Клиенты, вот, мне нередко говорят, мол, какая разница, каким способом они прикончили своих жертв. Да и присяжные то и дело трупы считают, но, мол, каждый умирает один раз, так не все ли равно, как… Однако ж самим, оказывается, даже очень не все равно. А супругу я пристроил в социальную службу — по реабилитации освобожденных. У них прекрасное взаимопонимание. И она приглашает меня выездным лектором. Я рекламирую рецидивистам свою услугу. И у нас хорошие успехи: ни один ее клиент пока что ко мне не обращался.
Нет, нехватки женской руки в моей жизни больше не наблюдается. Наоборот — даже излишек. Так и сохнет до сих пор на сквозняке чердака, как серая воронья нога.
Сувенир хренов.