#img_1.jpeg
В сборник вошли лучшие повести и рассказы современного талантливого прозаика КНР — Фэн Цзицая, часть которых уже издавалась в СССР.
Реалистическая манера изложения, психологизм, стремление глубоко проникнуть в личные и социальные мотивы поведения своих героев и постоянно растущее глубоко индивидуальное писательское мастерство завоевывают Фэн Цзицаю популярность не только в Китае, но и за рубежом.
#img_1.jpeg
ОБРАЩЕНИЕ К СОВЕТСКОМУ ЧИТАТЕЛЮ
Когда я узнал о том, что сборник моих рассказов и повестей выходит в Советском Союзе, я обрадовался чрезвычайно. И в памяти всплыли события двадцатилетней давности.
24 августа 1966 года мой дом был буквально разгромлен хунвэйбинами. Среди разбросанных в беспорядке сломанных и разбитых вещей я случайно обнаружил оставшуюся невредимой книгу — «Петербургские повести» Гоголя в яркой, красочной обложке. Боясь, как бы хунвэйбины не заметили ее и не сожгли, я припрятал книгу. В тот же день, когда пошел сильный дождь и караульные хунвэйбины, которые стерегли мой дом, отлучились, я, не теряя времени, сунул книгу в металлическую коробку, выскочил из дома и отнес ее к знакомой девушке. На следующий день соседи донесли на меня. Явились хунвэйбины и стали допытываться, что я вынес из дома — золото, серебро или другие драгоценности? Мне было приказано немедленно принести все назад. Я принес, но хунвэйбины не поверили, что я, пренебрегая опасностью, прятал обычную книгу. Они просто не могли этого понять. Их главарь — круглолицый старшеклассник в очках — взял книгу и принялся листать ее, глядя, впрочем, не на страницы, а на меня. Так он глядел долго, потом швырнул книгу мне в грудь и сказал:
— Запомни, выносить вещи из дома мы тебе запрещаем!
И они ушли.
Наверное, хунвэйбинам показалось странным, что этот поступок сошел мне с рук. Я тоже удивился — почему?
Только много времени спустя до меня наконец дошло: их главарь понял меня! В то смутное время это был редчайший случай.
Понять — это очень важно в жизни. И в древние времена, и теперь разве не возникают трагедии из-за непонимания? А все прекрасные чувства разве не становятся еще полнее, надежнее, долговечнее, когда есть взаимопонимание? Большие трагедии — между двумя народами, малые — между двумя существами.
Величие литературы в том, что ее призвание — способствовать взаимопониманию, сближать людей. Я надеюсь, что данная книга, выполняя эту священную миссию, попадет в руки уважаемых и горячо любимых мною советских читателей.
И еще я хочу поблагодарить составителя, переводчиков, а также редакторов и издателей. Подготовленный ими сборник включает мои произведения разных лет. Я рад этому и не могу не выразить свою признательность тем, кто оценил мое творчество. Благодаря им мои книги ушли так далеко, а мои герои приобрели гораздо больше друзей, чем есть у самого автора. Не об этом ли мечтает каждый писатель? И я не могу удержаться, чтобы еще раз не написать слово «спасибо».
Фэн Цзицай
Китай, г. Тяньцзинь
Февраль 1986 года
ТРИ ТЕМЫ В ТВОРЧЕСТВЕ ФЭН ЦЗИЦАЯ
Фэн Цзицай, один из наиболее талантливых и популярных современных прозаиков, стал известен советскому читателю по опубликованному в 1985 году русскому переводу повести под названием «Крик». Она была напечатана дважды и сразу же нашла дорогу к сердцам читателей. С выходом в свет настоящего издания наш читатель сможет ознакомиться уже с отдельным сборником произведений Фэн Цзицая.
Фэн Цзицаю всего сорок с небольшим, он родился в 1942 году в Тяньцзине, где живет и по сей день. Тяньцзинь не похож на Пекин и большинство других китайских городов. Он третий по численности населения город Китая (после Шанхая и Пекина), город промышленный, портовый, застроенный большей частью каменными домами европейского типа.
Детство писателя прошло в интеллигентной семье, еще школьником он познакомился не только с родной китайской литературой, но и с произведениями русской классики и советских писателей, которые были чрезвычайно популярны в Китае в 50-х — начале 60-х годов. Фэн Цзицай учился рисованию, увлекался спортом. Высокий рост, по-видимому, послужил причиной того, что он стал профессиональным баскетболистом. По условиям того времени он не мог уйти из команды, пока случайно не сломал руку. Тянуло же его больше к другому: к живописи, к художественному творчеству. Будущему писателю было двадцать четыре года, когда началась «культурная революция», оставившая столь глубокий след в душе Фэн Цзицая.
В 1981 году в журнале «Вэньибао» писатель рассказал о начале своего творческого пути. Он начал сочинять, именно сочинять, а не писать, в то время когда всякое творчество в Китае жестоко преследовалось. В те годы хунвэйбины своими преследованиями многих доводили до полного отчаяния, а нередко и до самоубийства. Каждое утро, писал Фэн Цзицай, он проходил по дороге на работу мимо Храма висящего панциря на берегу реки Хайхэ. Летом там нередко тонули неосторожные купальщики, а во время «трагического десятилетия» ежедневно топились доведенные до отчаяния люди. Фэн Цзицай видел тела этих несчастных, которых вытаскивали из воды длинными баграми и клали в ряд на берегу на циновку, и пытался представить себе, что пережил тот или иной погибший, что привело его или ее к самоубийству.
Фэн Цзицай пытался мысленно воссоздать картину трагической жизни погибших. Он лично не знал никого из них, так что это были истории, представлявшие собой целиком плод воображения будущего писателя. Со временем он стал рассказывать эти выдуманные истории своим близким и друзьям, но, так как это было опасно, Фэн Цзицай переносил действие в другие страны и в другую эпоху, давая героям иностранные имена. «В ту пору, когда никакого творчества вообще не было, для многих моих близких друзей эти истории были радостным событием», — вспоминал писатель, который, конечно, не думал тогда, что эти устные рассказы лягут в основу его будущих произведений.
Однажды к Фэн Цзицаю пришел его друг, поведал длинную и грустную жизненную историю и спросил: «Скажи, будут ли потом люди знать об этой нашей жизни? Если и дальше так пойдет, то через несколько десятков лет все мы умрем, и им ничего не останется, как верить глупой фантазии будущих писателей. Попробуй напиши сам. Это, конечно, опасно, но как ценно для будущих поколений». Фэн Цзицай задумался над словами друга, и с тех пор у него зародилась мысль о литературном творчестве и о том, чтобы запечатлеть трагическую действительность тех дней для будущих поколений.
Именно тогда, еще в 1971 году, Фэн Цзицай начал сочинять повесть о своем современнике, попавшем под жернова «культурной революции». Эту повесть — «Крик» — Фэн Цзицай писал тайком на тонкой рисовой бумаге, потом скатывал листочки в трубочку и прятал в раму своего велосипеда. Велосипед днем стоял во дворе, а там хунвэйбины каждодневно искали «нити враждебного заговора», и однажды, боясь, что кто-нибудь догадается снять седло велосипеда и заглянуть внутрь трубок, Фэн вынул все рукописи и сжег их. Но не писать Фэн Цзицай уже не мог. Он писал и прятал листы то в груде кирпича во дворе, то где-нибудь в щелях ветхого соседнего домика, или аккуратно склеивал углы страниц и прилеплял их к стене, наклеив поверх какие-нибудь пропагандистские картинки, или закапывал рукописи рассказов в землю, а то прочитывал написанное по нескольку раз, а потом рвал в мелкие клочья, бросая их в уборную или сжигая в печке. При этом ему казалось, что языки пламени охватывают его сердце. Так писал Фэн Цзицай в журнале «Вэньибао» в 1981 году.
Трагические события «культурной революции» произвели на Фэн Цзицая, как и на многих его сверстников, ставших впоследствии тоже писателями, такое сильное впечатление, что после завершения «трагического десятилетия» он задался целью написать целый цикл из 20—30 повестей и рассказов об этом уже ушедшем в прошлое времени.
Фэн Цзицай думал назвать его «Необычайная эпоха». В статье 1980 г. «О замысле „Необычайной эпохи“» он писал:
«Время, которое я хочу описать, — это главным образом 1966—1976 годы. ‹…› Название «культурная революция» для этого периода небывалого в мире хаоса совершенно не подходит. Оно не передает характера «революции», которая не имела никакого отношения к преобразованию культуры… Правда, одной из ее задач было вымести прочь всю современную китайскую культуру. Это десятилетие в соответствии со своими собственными переживаниями каждый называет по-своему. Будущие историки, возможно, дадут ему более подходящее наименование, но я сам называю его «необычайная эпоха». Закройте глаза и вспомните. В то время все было необычайным: необычайное бешенство, необычайная безжалостность, необычайная многозначительность, необычайная жестокость, необычайное невежество, необычайный хаос… Она была необычайной — эта эпоха. Ее необычайность была в том, что в мирное время вдруг проявилась небывалая жестокость, в условиях строгого диктата смог возникнуть небывалый хаос. Древняя страна с пятитысячелетней цивилизацией вдруг опустилась до такой темноты и невежества, которые даже трудно представить. Древние формы поклонения божеству были перенесены из разрушенных храмов и соборов в канцелярии и цеха, в заводоуправления и вагоны поездов и даже в простые дома. Материалисты вдруг превратились в фанатиков, почти идолопоклонников. ‹…› И я часто думаю, смогут ли люди будущего понять нас?»
В 1982 году в обращении к русскому читателю повести «Крик» Фэн Цзицай писал:
«Мне хотелось правдиво запечатлеть действительность определенного исторического периода, чтобы о ней не забыли. Если забыть о зле, оно может вновь появиться, в другом обличье».
Эта забота о будущем и ответственность перед историей движут пером писателя начиная с конца 70-х годов, когда он, попробовав свои силы в историческом жанре, перешел к открытому, смелому и честному описанию недавней действительности.
Еще не совсем утихли волны «культурной революции», еще не был публично осужден в Китае культ личности Мао Цзэдуна, а Фэн Цзицай уже заканчивал свою повесть с необычным названием «На тропинке, усыпанной цветами…». Она явилась первым крупным произведением современной китайской литературы, в котором была раскрыта и осуждена психология тех девчонок и мальчишек, руками которых чинилась расправа над истинными коммунистами, над людьми, преданными революции, подлинными патриотами и интернационалистами.
Мы читали в газетах сообщения о зверствах разбушевавшихся хунвэйбинов и новоявленных «мятежников» — цзаофаней, но что чувствовали они сами, какова была их психология, задумывались ли они над происходящим? Этого газеты, естественно, поведать не могли. И как раз об этом читатель может узнать из повести Фэн Цзицая, показывающей, как девочка-старшеклассница Бай Хуэй, дочь директора завода, оказывается в числе тех, кто избивает прикладами деревянных винтовок незнакомую учительницу английского языка, которая впоследствии умирает от побоев. В дальнейшем оказывается, что сын учительницы спасает тонущую Бай Хуэй, у молодых людей возникает взаимное чувство, но Бай Хуэй видит фотографию его погибшей матери, и ее начинают мучить угрызения совести. Только-только начавшийся юношеский роман обрывается. Бай Хуэй уезжает в далекие степи и работает там медсестрой.
История Бай Хуэй рождена воображением писателя, но сложилась на прочной основе виденного и пережитого им самим в эти нелегкие годы. Через три месяца после начала «культурной революции» к нему самому явились хунвэйбины и учинили разгром в его доме. А через год, в день свадьбы писателя, его домик был фактически разрушен разбушевавшимися юнцами.
Почти одновременно с повестью «На тропинке, усыпанной цветами…» Фэн Цзицай вновь начал работать над упоминавшейся повестью «Крик». Ее герой, историк У Чжунъи, о судьбах своей страны почти за десять лет до «культурной революции» в кругу друзей своего старшего брата со всей юношеской горячностью высказал опасения, что в Китае может развиться культ личности. В дальнейшем его собеседники были зачислены в правые и сосланы на северную границу «валить лес и тесать камни». Прошло более десяти лет, но вдруг… С этого «вдруг» и начинается повесть Фэн Цзицая. У Чжунъи получает письмо от брата, который пишет, что началась очередная кампания проработок и он предполагает, что имя У Чжунъи и его взгляды десятилетней давности могут стать известны тем, кто верховодит сейчас. Страх движет теперь всеми поступками героя. Тихий, неприметный сотрудник оказывается в самом центре событий, разыгравшихся в институте. Одного выражения его лица, его пугливых глаз, его позы человека, ждущего, что на него вот-вот обрушатся все кары земные, оказывается достаточно, чтобы опытный руководитель всех институтских чисток «железный Цзя Дачжэнь» начал подозревать его в темных контрреволюционных замыслах.
Цзя Дачжэнь — фигура очень реальная и в то же время символическая, его фамилия и имя выбраны писателем явно не случайно. Они означают «фальшивая великая правда» В тот период все называлось «великим», «великой» именовали и «культурную революцию», и имя такое было вполне в духе времени. Писатель показывает, как измывается «железный Цзя» над своей жертвой, как угрозами и шантажом заставляет он тихоню У Чжунъи выложить перед ним все, что произошло десять лет назад и о чем Цзя Дачжэнь и понятия не имел.
История У Чжунъи целиком плод художественного воображения писателя, но повесть написана столь достоверно, что даже китайские читатели, сами пережившие трагедию, тотчас же поверили в эту художественную реальность, в правду характеров и образов. Поверили потому, что Фэн Цзицай удивительно точно воспроизвел всю гнусную атмосферу того «необычайного времени», когда каждый дрожал за себя, когда донос был обычным делом, а честные люди сидели если не в тюрьме, то в «камере» при своем же учреждении, как герой этой повести У Чжунъи, которому была уготована такая участь после признания в давних грехах.
Повесть «Крик» вызвала живой отклик в сердцах китайских читателей, изголодавшихся по правдивому писательскому слову. В адрес писателя пошел поток писем, писали просто «Тяньцзинь. Фэн Цзицаю». Почта безошибочно доставляла письма. Их было так много, что писатель не мог отвечать всем. Больше всего писали молодые люди — студенты, школьники старших классов, солдаты Народно-освободительной армии. Все хотели понять, как получилось, что Китай был ввергнут в десятилетнюю всеобщую смуту. «Крик» был первой подлинной удачей писателя, это правдивое произведение в 1981 году было удостоено премии за лучшую повесть 1979—1980 годов.
После «Крика» Фэн Цзицай создал еще немало произведений о «культурной революции». Сам художник, тонко чувствующий живопись и людей искусства, он написал повесть «Картина „Противостоящие холоду“». Это была история известного старого художника, которого в отличие от У Чжунъи не сломили ни бесконечные проработочные кампании, ни то, что его, сняв с поста декана факультета, сделали уборщиком туалетов, потому, что его поддерживала вера в искусство. По вечерам он тайком от всех писал картину «Противостоящие холоду» — символическое изображение в стиле китайской национальной живописи «гохуа» стойкости человека, который прям и непоколебим, как сосна, не теряющая своих иголок даже в зимние холода.
Своеобразный тип художника выведен им в небольшом, получившем широкую известность рассказе «Резная трубка». Герой рассказа — художник Тан, которому запрещено рисовать и который весь свой талант вкладывает в вырезание трубок. Временами он приходит в оранжерею к старому садовнику, тонко чувствующему красоту природы и красоту, созданную руками человека. Между ними возникает чувство взаимной симпатии. Садовник дарит художнику прекрасные хризантемы, а тот в ответ трубку, но выбирает какую попроще, из тех, что он сделал, когда только-только осваивал это искусство. Художник Тан не понял того, что понял еще за две тысячи лет до него блестящий игрок на цитре сановник Юй Боя, обнаруживший истинного знатока и ценителя музыки в простом дровосеке Чжун Цзыци и разбивший свою цитру после того, как стало известно, что дровосека уже нет в живых. Человек нашего времени художник Тан понял, каким подлинным ценителем прекрасного был простой неграмотный садовник-цветовод, только тогда, когда старик уже умер, а сын его, выполняя волю отца, принес в дом художника огромный вазон с прекрасной хризантемой, названной «Хвост феникса». Запоздалым раскаянием художника, пожалевшего для старика одну из своих действительно лучших трубок, и кончается этот рассказ Фэн Цзицая.
В 1985 году в первом номере основанного Союзом писателей журнала «Чжунго цзоцзя» («Китайский писатель») появляется повесть Фэн Цзицая «Спасибо жизни». В ней автор вновь обращается к судьбе художника в период «трагического десятилетия». Отвечая на вопрос о том, как была создана эта повесть, Фэн Цзицай пишет:
«Если в повести «Крик» я пытался показать, как мы прожили это десятилетие, то в повести «Спасибо жизни» я хотел показать, что помогло нам пережить эти десять лет. Первая повесть — это правдивая запись душевных переживаний, вторая — попытка докопаться до того, что давало нам в те годы подлинные душевные силы».
После «культурной революции», особенно в 1979—1980 годах, появился целый поток произведений об этом мрачном времени, были среди них и страшные, вроде знакомого советскому читателю рассказа Шао Хуа «Язык», были и абсолютно безнадежные, вроде подвергшихся в 1981 году суровой критике рассказов, в которых «культурная революция» была изображена как величайшее стихийное бедствие, как наводнение, не оставляющее ничего на своем пути, как конец света в полном смысле этого слова.
Фэн Цзицай пошел по другому пути. Резко обличая эпоху всеобщей подозрительности, доносов и проработочных кампаний, сменявших одна другую, он сумел показать, как простые честные люди — интеллигенты, мечтающие отдать все силы на благо своего народа, но лишенные этой возможности, — все-таки жили в этой атмосфере всеобщего хаоса, находя в себе душевные силы, влюбляясь, работая, чувствуя прекрасное даже, казалось бы, в самых суровых условиях. Действительно, не будь этого, разве мог бы сам Фэн Цзицай осмелиться писать тайком свои рассказы и повести, разве мог бы старый художник Шэнь после целого дня чистки общественных туалетов рисовать свою картину, изображая суровые заснеженные горы и тот момент, когда вот-вот должен начать таять снег — символ будущего потепления не только в природе, но и в жизни общества.
По словам Фэн Цзицая, вскоре после завершения «культурной революции ему довелось услышать историю художника Хань Мэйлиня, картины которого с изображением собак и кошек известны в Китае многим. Это была история о трогательных отношениях и взаимной привязанности художника и его любимого пса. Писатель и по сей день не знает, не является ли рассказанное плодом людской молвы, но в душе Фэн Цзицая эта история запечатлелась как самая правдивая.
Знакомство с вечно живым народным искусством помогло герою повести не только выжить в это трудное время, но и сохранить и даже развить в себе истинное понимание прекрасного, которое не умирает никогда.
Фэн Цзицай пишет, что преследованиям подвергались самые разные люди: рядом с репрессированными интеллигентами и кадровыми работниками мы встречаем простых людей, будь то неграмотные крестьяне или разнорабочие, которые, не боясь за свою судьбу, спасали попавших в беду, поддерживая их просто добрым отношением, как, например, рабочие каменоломни, куда был сослан художник Хуа Сяюй, или как школьный дворник из уже знакомой советскому читателю повести Лю Синьу «Жезл счастья».
Фэн Цзицай хотел выразить в повести «Спасибо жизни» свое восхищение замечательными мастерами прикладного, народного в конечном счете, искусства.
«Есть такой художник, расписывающий фарфор, его зовут Хуа Фэй, к тому же он и каллиграф. В годы «культурной революции» он хлебнул с лихвой всяческих страданий, но в то же время это были десять лет творчества, которое обычному человеку даже трудно себе представить. Он и по сей день спит на большом деревянном сундуке. Сундук и комната — все заполнено его творениями. Смею утверждать, что среди них есть и такие ценности, место которым в музее. Судьба этих мастеров трогает меня безмерно, особенно когда я вижу их огромное трудолюбие, терпеливость, искренность и другие великие качества».
Кроме повестей Фэн Цзицай написал несколько десятков рассказов о том же «трагическом десятилетии», лучшие из которых вошли в эту книгу: «Высокая женщина и ее муж-коротышка», «Дилемма», «Итальянская скрипка» и некоторые другие. В этих рассказах целая галерея образов: интеллигенты, которых подозревают во всех смертных грехах, в измене Родине, революции, как подозревают инженера, мужа высокой женщины, в том, что он будто бы по ночам пишет книгу, собираясь отослать ее за границу и выдать производственные секреты, и неграмотные мелкие людишки, вроде обличающей инженера и его супругу жены портного, волею слепого случая оказавшейся в «культурную революцию» на гребне поднявшейся мутной волны.
Стараясь показать, как вели себя самые разные социальные типы людей в эти сложные годы, Фэн Цзицай описывает переживания и доверчивого, простодушного музыканта, у которого хунвэйбины растоптали его скрипку и который в ссылке, в маленьком уездном городке, вдруг видит продающуюся скрипку из Кремоны, города, где работал сам Страдивари (рассказ «Итальянская скрипка», в основу которого лег реальный факт — известный скрипач Хуан Юнъюй действительно нашел в годы всеобщего хаоса в каком-то захолустье итальянскую скрипку), и врача с его высокопоставленным пациентом, которого он спасает от верной смерти в тюрьме и который вскоре после реабилитации перестает замечать своего спасителя (рассказ «Нормальная температура»), и девушки-студентки, читающей «Эстетику» Гегеля и волею жестокой судьбы оказавшейся женой неграмотного деревенского парня, с которым она не может ужиться («Дилемма»), и многих других взятых из жизни героев, вызывающих сочувствие или, наоборот, гнев и осуждение читателя.
Писатель любит своих героев, но рядом с героями подлинными, ставшими жертвой «культурной революции», он выводит и образы проходимцев, сделавших карьеру в годы всеобщей трагедии, или просто мелких людишек, мечтающих только о деньгах, вроде героя рассказа «Венгерский велосипед», получившего за полцены конфискованный у кого-то во время «культурной революции» велосипед и не понимающего, почему бывший владелец хочет выкупить его обратно за большие деньги (даже в конце рассказа, когда выясняется, что бывший владелец, как и сам Фэн Цзицай, прятал в раме свои сочинения, которые теперь изданы, он не может понять, что это и представляет для человека подлинную ценность).
Большинство рассказов и повестей Фэн Цзицая посвящено теме «культурной революции», но было бы неверно думать, что только она занимает писателя. Есть по крайней мере еще две темы, серьезно интересующие писателя. Первую из них можно было бы назвать по-китайски «лао-шао», то есть «стар и млад». Это рассказы о детстве, о тех воспоминаниях, которые остаются у человека с поры младенчества. Поход с нянькой в Храм богини — покровительницы мореходов (рассказ «Прогулка в храм»), первые размышления девятилетнего мальчика на вечную тему, что такое жизнь (рассказ «Загадка»), еще совсем неясное, пробуждающееся в сердце школьника чувство к сверстнице («Ранней весной») — вот темы этих милых, лирических в своей основе рассказов, напоминающих известные миниатюры Лу Синя, описывавшего свои детские впечатления.
Как-то во время работы над повестью о баскетболистах «Превыше любви» ранним утром Фэн Цзицай вышел на балкон и увидел бредущих по пустынному переулку старика и старуху. Это были его соседи, одинокие люди, с которыми он здоровался, перебрасывался парой слов, но никогда не задумывался об их житье-бытье. Но в тот момент эта картина одиноко бредущих по переулку стариков тронула писателя, родила в его душе какие-то неожиданные противоречивые ощущения. «То ли это было сочувствие, вызванное видом двух прижавшихся друг к другу легких, прозрачных теней, то ли какие-то душевные переживания или, может быть, любовь к жизни», — вспоминал впоследствии писатель. Факт тот, что он, прервав работу над повестью о спортсменах, написал трогательный рассказ об одиноких пожилых людях, которые хоть и бранятся и ссорятся, но любят друг друга и не могут обходиться один без другого («Старик и старуха»).
Мы говорили выше о повести «Крик», где герой — историк. Историком в какой-то период своей жизни волею судеб был и сам Фэн Цзицай. Он занимался новой историей, сбором материалов о народных восстаниях конца XIX — начала XX века, особенно событиями, связанными с его родным Тяньцзинем. Этот период истории продолжает интересовать писателя и сейчас. В 1981 году он издает небольшой роман «Волшебный фонарь» о подъеме женского движения в Китае в самом начале нашего столетия, а в 1984 году публикует в журналах новую повесть — «Волшебный кнут».
«Волшебный кнут» — произведение необычное. Не успело оно появиться на страницах журнала «Сяошоцзя» («Прозаик»), как сразу же вызвало многочисленные отклики в печати. Действие повести происходит в Тяньцзине на рубеже XIX и XX веков, но назвать «Волшебный кнут» просто произведением историческим едва ли правомерно. Дело в том, что в последние два-три года в Китае широко издавались авантюрные романы традиционного типа о храбрых молодцах, знающих приемы ставшего модным на Западе традиционного китайского воинского искусства «у-шу». Романы эти, в большинстве своем созданные гонконгскими авторами, выпускались многомиллионными тиражами, их можно купить практически в любом городе, в любом газетном киоске. Это легкое чтиво, у которого есть свой массовый покупатель.
Именно эту модную тему затрагивает новая повесть Фэн Цзицая — произведение не совсем обычное для современной китайской литературы. Жанр этой повести определить нелегко. Сам Фэн Цзицай не считает ее «исторической в обычном смысле этого слова». Это попытка сплавить воедино элементы традиционного китайского авантюрно-рыцарского романа, романов бытописательского, фантастического и философского для того, чтобы создать новую форму повести, глубоко художественной, но одновременно вполне популярной и рассчитанной на вкусы массового читателя.
Во второй половине XIX века в Китае получил широкое распространение так называемый авантюрно-рыцарский роман. Рыцарский, конечно, не в том смысле, какой мы в него вкладываем, когда говорим о средневековой Европе, а скорее в смысле рыцарей зеленых лесов, благородных разбойников типа Робина Гуда. Эти удальцы в романах защищали обездоленных, убивали местных тиранов, но нередко выступали и на стороне правительственных войск, сражаясь с повстанцами. Они наделены удивительными способностями: могут поднимать огромные камни, голыми руками срывать железные засовы, бежать с небывалой скоростью, «взлетать» на стены и, уж конечно, фехтовать, владеть деревянным копьем или длинной палкой, кнутом, драться на кулаках, используя виртуозные боевые приемы. Это военно-фехтовальное искусство «гунфу» (у нас его часто неправильно транскрибируют с английского и произносят «кунфу») возникло в Китае очень давно, развивалось и совершенствовалось веками, став в последние годы необычайно популярным в Юго-Восточной Азии и на Западе во многом благодаря соответствующим (главным образом гонконгским) фильмам, так называемым «гунфупяр» — «лента гунфу».
В повести Фэн Цзицая выведены мастера кулачного искусства — удивительные люди, владеющие особыми секретами. Главный герой по прозвищу Дурень-Второй — торговец соей, коса которого обладает магической силой, она его главное оружие в уличных схватках. Силу эту и умение передали ему предки, завещав хранить в тайне семейный секрет.
Когда в середине XVII века маньчжуры завоевали Китай и установили свою династию, названную ими Цин (Чистая), они приказали всем китайцам-мужчинам в знак повиновения носить косы. Это вызвало тогда бурное движение протеста под названием «Долой фазаньи волосы», которое вскоре было подавлено, и китайцы носили косы до самой буржуазной революции 1911 года, когда их брили уже насильно. Вместе с тем коса в фольклоре всегда являла собой вместилище магических сил. Именно этот двойной образ: коса как символ покорности и как средоточие магической силы (недаром в повести говорится, что «в волосах обитает душа предков») — использует Фэн Цзицай. Но поскольку со времен начала династии Цин до событий повести прошло уже более двухсот лет, то коса в повести уже не выглядит как символ покорности иноземцам, которые за это время почти совсем окитаились и смешались с основным населением страны, а является скорее символом Цинского Китая и вообще китайцев.
Повесть вполне выдержана в духе авантюрно-рыцарских романов: соперничество положительного героя с героем отрицательным, дебоширом по прозвищу Стеклянный Цветок — прообразом современных гангстеров, которые держат в страхе китайские кварталы в городах Юго-Восточной Азии. Но в отличие от старинных романов и сказов действие у Фэн Цзицая развивается в точно обозначенных временных рамках: в Тяньцзине конца XIX — начала XX века. Перед читателем разворачиваются яркие картины тогдашнего быта, проходят образы горожан как нового для той эпохи типа (Ян Дяньци, торгующий заморским товаром и знающийся с иностранцами, — прообраз будущих компрадоров), так и консервативно-традиционного (антиквар Цзинь Цзысянь, патриот, выступающий против всего иноземного и уговаривающий Дурня-Второго беречь косу как «достояние страны»).
Изображая сложное для Китая время, писатель показывает и мощное народное восстание 1900 года, известное под названием «восстание ихэтуаней» (то есть «отрядов справедливости и мира»). Движение ихэтуаней было жестоко подавлено объединенными силами империалистических государств. Это было не просто столкновение плохо вооруженных китайских отрядов с регулярными войсками европейских держав, но и, как показал Фэн Цзицай, столкновение отсталой, полной феодальных средневековых предрассудков страны с безжалостными силами империализма, имевшего на вооружении передовую для того времени военную технику. Пока Дурень-Второй, обладатель чудесной косы, боролся со Стеклянным Цветком и с теми, кто брался отомстить за его поражение, используя самострелы или различные приемы традиционного военно-фехтовального искусства, он выходил победителем, но когда он со своей косой оказался на поле боя, где свистели настоящие пули и где чужеземные солдаты кололи восставших штыками, то он понял, что ни заклинания, ни волшебство, ни полученное от предков искусство бить противника косой не помогут в этом бою — его чудесная коса была срезана выстрелом из винтовки.
Повесть Фэн Цзицая кончается несколько неожиданно и вместе с тем символически. Дурень-Второй, сбривший, как и все китайцы, после революции 1911 года свою косу, понимает, что жить надо в ногу с веком, и превращается в чудесного стрелка, стреляющего без промаха сразу из двух винтовок.
«Я отрезал только кнут, а волшебство осталось, — говорит Дурень-Второй Стеклянному Цветку. — Вот почему как ни верти, а так просто с нами не разделаешься. Какую бы новую забаву ни придумали, мы тоже будем ею забавляться, не станем трусить перед другими».
И хотя Дурень говорит это Стеклянному Цветку, который пошел служить в солдаты, писатель явно хочет дать понять читателю, что подлинная сила народа, которую символизирует Дурень-Второй, не умерла, что талантливый китайский народ, овладев современной техникой, сможет постоять за себя. В этом-то, по нашему мнению, и состоит идейный смысл новой повести Фэн Цзицая, повести традиционной и в то же время очень современной, реалистической, бытовой и в то же время фантастической и аллегорической в своей основе.
Фэн Цзицай писал и о китайских спортсменах (повесть «Превыше любви»), и о сложной жизни простых людей в годы после «культурной революции» («Я круглый дурак» — рассказ о безуспешной попытке обменять комнату на отдельную квартиру), и об известной неподготовленности Китая к быстрой модернизации жизни по западному образцу (сатирический рассказ «Двести тысяч автомобилей» — о том, как в город прислали сразу двести тысяч автомашин и какие из-за этого возникли трудности). Но трем главным темам, выделенным нами и представленным в сборнике, Фэн Цзицай остается верен и по сей день. Он заканчивает сейчас повесть «Золотые лотосы длиной в три цуня» (о судьбе женщин в старом Китае, маленькие, изуродованные бинтованием ножки которых именовались «золотыми лотосами»), собирается написать документальное произведение о «культурной революции», литературно обработав правдивые рассказы ста разных людей, записанные на магнитофонную ленту, и наверняка вернется еще к теме детства и старости, которая так его волнует.
Как бы то ни было, можно с полным основанием надеяться, что, находясь в расцвете своих творческих сил, Фэн Цзицай сумеет удовлетворить самые высокие запросы почитателей своего таланта и впоследствии отразит в своей прозе те большие положительные перемены, которые происходят сейчас в Китайской Народной Республике, идущей по пути модернизации и построения социалистического общества.
Б. Рифтин
#img_2.jpeg
НА ТРОПИНКЕ, УСЫПАННОЙ ЦВЕТАМИ…
Часть первая
В глубокой тишине собираются черные тучи. Внезапно острые когти молний рассекают небосвод; гулкие раскаты грома сотрясают землю; свирепый ветер наполняет все пространство вокруг; струи ливня все очищают от грязи, всему возвращают первозданный вид. Бурливые потоки вливают новую жизнь в уснувшие было реки, но им не прорвать дамбы и не разлиться во всю ширь…
Оглянитесь в прошлое — перед вами предстанет страшная гроза 60-х годов!
Сияние великой победы сменила еще одна схватка света и тьмы.
На этот раз битва шла не на жизнь, а на смерть. Взоры людей оторвались от будничных забот и обратились к высоким понятиям: партия, государство, судьба нации и класса, а значит, и своя собственная судьба. В борьбу вступили миллионы людей, не думая о том, суждено ли им победить или быть побежденными. Эта борьба перевернула судьбы тысяч и миллионов.
В одном мгновении нет границы, нет меры, нет порядка. Оно внушает больше сомнения, чем уверенности, в нем больше разрушения, чем постоянства. Все понятия нужно определять вновь и вновь. Каждый человек должен снова и снова отыскивать свое место в строю. Но ряды целого класса обозначить не просто. Одни люди срывают маски, которые носили в прошлом, другие, наоборот, надевают личину, выгодную на сегодняшний день. Враги и друзья, искренность и обман, преданность и предательство, истина и ложь, правда и кривда затянуты в один узел. Простодушные бойцы, ловкие политиканы, жадные до власти авантюристы, оборотни, прикинувшиеся порядочными людьми, — все это с ходу не отделить. Ты можешь, сам того не ведая, поднять меч на своих товарищей по классу, и плечом к плечу с тобой может стоять классовый враг. Это бой необычный. К нему не изготовишься заранее, его исход не решишь силой оружия.
Борьба предполагает действие. А действие требует решимости. Огромные лозунги, вывешенные у всех на виду, волновали и будоражили людей. Крикливые дацзыбао, которые, казалось, доставали до самого неба, нагнетали в обществе угар массовой истерии. Власть оказалась украденной, правдой завладели обманщики. Дрянной товар обычно имеет привлекательную упаковку. Злодеи, скрывающие свой истинный облик, преподносят яд в сахарной оболочке. От прямой дороги отходят усыпанные цветами кривые тропинки. Чтобы это понять, требовалось не только время. Предстояло выдержать тяжелые, мучительные, подчас оставляющие глубокие шрамы испытания…
А тогда? Болезненный жар раскаленным воздухом просачивался в головы людей. В их мозгу возникала и росла, росла хмельная тяжесть…
1
Бай Хуэй — семнадцатилетняя девушка, ученица второго класса высшей ступени средней школы. Одетая в зеленую военную форму, она стоит в одной шеренге с одноклассниками, блокирующими улицу, словно военный патруль в захваченном городе.
Позади — здание их школы. Сегодня около него проходит совместный митинг нескольких школ. Бай Хуэй и ее товарищам поручено охранять место митинга.
У каждого охранника на левом рукаве горит красная повязка. В том уже ушедшем в прошлое, но незабываемом времени, о котором теперь слагают песни, ее носили и красноармейцы, и рабочие бригады, и члены крестьянских союзов. Это знак справедливости, славы и силы. Бай Хуэй чувствует, что носить повязку в такой день не просто почетно. Это означает еще, что суровая борьба былых времен стала теперь и ее делом, что долг красного бойца лежит и на ее плечах. У каждого школьника в руках деревянная копия армейской винтовки. Но им кажется, что это не символическое, а настоящее оружие и оно поможет им уничтожить остатки старого мира.
Пламя гнева жжет грудь Бай Хуэй. Оно горит ясно-ясно, и две его искорки сверкают в глазах девушки. Два колючих огонька горят под ее вздернутыми бровями. Чистое и светлое лицо девушки холодно, как лед. Приподняв крошечный подбородок, выставив вперед чуть припухлую грудь, она обеими руками сжимает деревянную винтовку. Весь ее облик выражает решимость сражаться за правду.
Как все ученицы, она заложила косу под фуражку. Штаны на ней совсем новые, а куртка — от военной формы отца, выбеленной дождями и выжженной солнцем во время Великого похода. Закопченная, пробитая пулями, с дыркой от штыка на рукаве. Но эта дырка скрыта заплатой из такой же зеленой материи. Тоненький шов — память о погибшей маме. Отец очень бережет его. Что ни говори, а, когда Бай Хуэй надевает эту форму, она сразу же чувствует себя сильной и храброй.
Штаны ей великоваты. Она ведь еще не вытянулась в полный рост. Матерчатый ремень туго стягивает талию, отчего штаны топорщатся, но зато кажутся немного короче.
Сзади кто-то окликнул ее. Она обернулась.
К ней подбежал долговязый парень в зеленой военной форме и кедах. Он хорошо сложен, у него длинное, вытянутое лицо с правильно очерченными скулами. Его большие глаза ярко сияют, только вот посажены они близко друг к другу и почти сходятся у высокого прямого носа. Его зовут Хэ Цзяньго. Он учится в одном классе с Бай Хуэй. Когда-то он был заместителем секретаря комсомольского комитета школы, а Бай Хуэй была членом комитета. Теперь комсомола больше нет, понятий «школа», «учителя», «товарищи по учебе» тоже не существует. Теперь все они стали одной большой армией хунвэйбинов. Хэ Цзяньго получил звание командира роты, Бай Хуэй — командира взвода. Да, верно! На груди командира роты и взвода всегда болтается блестящий металлический свисток.
— Бай Хуэй, когда кончится митинг, паршивцы, которых исключат из школ, должны будут выйти здесь. Мы соберем своих людей и, когда они пойдут, еще раз хорошенько им всыплем!
У Бай Хуэй плотно сжаты губы. Почти не открывая рта, она выдавила из себя:
— Понятно!
Бай Хуэй дунула в свисток и отдала приказание. Бойцы ее отделения повернулись кругом и направили винтовки на ворота школы.
Большие железные ворота выкрашены в красный цвет, на цементном столбе висит школьная вывеска. Название школы недавно изменили, но еще не успели написать новую вывеску, а просто заклеили старую желтой бумагой и начертили на ней черными иероглифами: «Средняя школа Хунъянь». Стены по обе стороны от ворот сплошь завешаны дацзыбао. Эти дацзыбао разоблачали, обвиняли, призывали к ответу «преступников», еще вчера стоявших на трибунах. Бесчисленные проклятия и ругательства слились в один истошный крик. «В нашей школе должен быть великий бунт!», «Решительно разобьем школьный партийный комитет!», «Вымести всю нечисть!» — кричали развешенные среди дацзыбао лозунги. Учебное помещение школы, здание школьной канцелярии, библиотека и мастерская от основания до третьего этажа тоже залеплены дацзыбао. Куда ни посмотришь — всюду исписанные листы бумаги. Над крышей развевался красный флаг, рядом стояли несколько человеческих фигурок в зеленой форме. Приглядевшись, можно было увидеть, что они размахивают руками.
В школьном парке шла последняя часть митинга критики и борьбы: скандирование лозунгов. Рота за ротой непрерывно взрывались криком, словно по очереди палили батареи пушек. Долетавший из-за школьных ворот шум волновал сердце Бай Хуэй, словно гром боевых барабанов. Щеки ее разрумянились, жилки на руках, сжимавших винтовку, набухли.
Хэ Цзяньго большими шагами подбежал к взводу и громко крикнул:
— Товарищи! Сейчас мимо нас пройдут враги. Как нужно поступать с врагами?
Голос его звенел, как колокольчик.
— Бить! — в один голос выкрикнуло отделение.
Хэ Цзяньго удовлетворенно кивнул и бросил взгляд на Бай Хуэй.
Бай Хуэй не произнесла ни слова. В душе у нее были припасены слова покрепче.
Ворота открылись.
Стали выходить те, кого заклеймили как «преступников». Они шли, свесив головы, с опущенными руками, медленно передвигая ноги. По сторонам шагали школьники с винтовками, словно вели колонну пленных.
Мало-помалу Бай Хуэй разглядела всех. Высоких, низких, мужчин, женщин, толстых, тонких, седых, с проседью в волосах, черноволосых; были и бритые наголо. Для них больше не светило солнце. Озлобленность, уныние, покорность. Позади них толпа учащихся выкрикивала лозунги.
Хэ Цзяньго сказал ей на ухо:
— Оставь узкий проход и прикажи им идти по одному. Пусть покаются. Кто честно признает вину, того выпустим. Того, кто не покается честно, хорошенько проучим.
Линия ограждения расступилась, оставив узкий проход.
Бай Хуэй со своей деревянной винтовкой встала с одной стороны, Хэ Цзяньго, заложив руки за спину и напустив на себя важный вид, встал с другой. Первый пленный подошел к пропускному пункту и остановился перед наставленной на него винтовкой Бай Хуэй.
— Ты кто такой?
— Я? — Худой человек с длинными волосами поднял голову и сказал: — Я служащий библиотеки. В прошлом я исполнял… исполнял особые поручения Статистического управления гоминьдана… Но с этим давно уже кончено.
— Ну ты, вонючка! — сердито заорал Хэ Цзяньго. — Что значит «кончено»? Сегодня это не считается! Ты прихвостень идущих по ревизионистскому и капиталистическому пути! Буржуазные реакционеры замышляли измену, они хотели использовать таких, как ты, для того, чтобы сорвать наступление рабочего класса! Если бы не твои идущие по каппути покровители, тебя уже давно бы стерли в порошок! И ты еще не признаешь своей вины?
— Я виноват, я очень виноват! Я выполнял особые поручения. Мои преступления перед народом невозможно искупить…
Человек покорно сказал то, что требовали от него Хэ Цзяньго и стоявшая вокруг толпа. Он не посмел больше отпираться и лишь украдкой бросил взгляд на Бай Хуэй. Бай Хуэй увидела, какое у него злое лицо — желтое, без единой кровинки, вытянутое и напоминающее по форме подошву, с отвислыми щеками, прорезанными глубокими морщинами. Уголки его рта загибаются вниз, как у человека, привыкшего повелевать. Сразу видно, что негодяй! Но в этот момент на его лице были написаны только покорность, раболепие и страх.
«Он исполнял особые поручения, — думала Бай Хуэй, — был тайным пособником контрреволюционеров. На его руках кровь героев революции, его душа — куча черной, смрадной грязи». Бай Хуэй прежде видела в кино и на картинках омерзительных агентов по особым поручениям, и этот человек был одним из них! Она сердито крикнула:
— Ну ты!.. Признаешь свою вину?
«Агент по особым поручениям» опустил голову.
— Признаю, признаю. Я исправлюсь, искуплю свои злодеяния!
Он был сама покорность. Каялся он искренне или лицемерил — разобрать было трудно. Лицо Бай Хуэй стало совсем белым.
Хэ Цзяньго не хотелось тратить на него много времени, и он крикнул:
— Проваливай!
Чиновник по особым поручениям ушел. На его место встал седой широкоплечий, крепко сбитый мужчина в спортивных тапочках. На губах его чернела запекшаяся кровь.
— Ты кто такой? — спросил Хэ Цзяньго.
— Из стоящих у власти.
— Признаешь свою вину?
— Признаю. Я шел по ревизионистскому пути. Я подвергся критике революционных коллег по школе! — с готовностью ответил он тихим голосом.
— Проваливай! — прошипел Хэ Цзяньго.
Потом пошел третий, четвертый… десятый и, наконец, последний.
Это была женщина средних лет. Невысокого роста, полная, с растрепанными, уже начавшими седеть волосами, загорелым лицом, она была одета в синюю форму старого образца, измазанную землей на коленях и локтях. В отличие от тех, кто шел перед ней, она не опустила голову. Глядя прямо перед собой, она подошла и встала перед винтовкой Бай Хуэй.
Глаза Хэ Цзяньго заблестели. Почувствовав в этой женщине стойкого противника, он крикнул:
— Почему не опускаешь голову?
Женщина подняла на него большие черные спокойные глаза и посмотрела в упор на Хэ Цзяньго и стоявшую перед ней девушку с чистым, но холодным, как лед, лицом.
— Почему не отвечаешь? — строго прикрикнул Хэ Цзяньго.
— Ты из стоящих у власти? Не признаешь свою вину?
— Нет, товарищи, я народная учительница. Я невиновна, — сказала она ровным голосом, отчетливо выговаривая каждое слово.
Ответ учительницы ошеломил школьников. Такого они еще не слышали. Но перечить на собрании — только подливать масла в огонь. Вокруг раздались гневные голоса:
— Она не хочет быть чистосердечной, не признает вину!
— Это выпад против нас, это бунт!
— Упрямая! Раздавить ее! Пресечь ее реакционные поползновения!
Учительница не теряла спокойствия. Ее поведение могло показаться безрассудным. Она повторяла обступившей ее разгневанной толпе:
— Ошибки у меня, конечно, есть, и я готова услышать критические замечания коллег Но вины за мной нет. Я все делала для партии, для родины…
На глазах ее выступили слезы.
Хэ Цзяньго схватил за воротник упрямую учительницу и с силой потряс.
— Ну ты, вонючка! — заорал он. — Ты отравляла молодежь, растлевала молодежь. Хотела вырастить из нас ревизионистов! Я не позволю тебе своим поганым ртом оскорблять партию! Ты старалась ради гоминьдана, ради того, чтобы вернуть свой потерянный рай! — И он с размаху ударил ее.
— Я? Ради гоминьдана? Как вы можете?..
Она не договорила, из глаз ее покатились слезы, подбородок задрожал, и из разбитой губы потекла струйка крови. Хэ Цзяньго, приосанившись, крикнул толпе:
— Товарищи! Затесавшийся среди нас враг не хочет исправляться! Она не уступает! Точит нож на рабочий класс! Что будем делать?
В ответ толпа сердито загудела.
Конвоировавший учительницу щуплый школьник сказал:
— Она самая упрямая, самая реакционная в нашей школе. Как ни боролись с ней, сколько ни били — не хочет признать свою вину. И сегодня то же! Мы хотели пресечь ее реакционные поползновения, а она ни в какую не уступает!
Бай Хуэй слушала, сердито кусая губу. Перед ней стоял упрямый, на все готовый враг.
Темное лицо учительницы покрылось потом. Ее потерявшие блеск волосы спутались. От застывшего на ее лице выражения муки смотреть на нее было еще тяжелее. Бай Хуэй казалось в этот момент, что в мире нет лица отвратительнее. В сердце ее жарким пламенем полыхала ненависть.
Хэ Цзяньго вырвал у стоявшего рядом школьника винтовку и закричал:
— Сегодня ты у нас наверняка раскаешься!
Он в бешенстве замахнулся винтовкой. Не отшатнись те, кто стоял за ним, наверняка получили бы прикладом по шее. Шумно разрезав воздух, винтовка ударила учительницу по ногам.
Учительница рухнула на землю. Подтянув ноги, она стала потирать руками ушибленные места. Она не закричала, а только сказала Хэ Цзяньго срывающимся от гнева и боли голосом:
— Вы, вы не революционеры, а фашисты!
Бай Хуэй побагровела от захлестнувшего ее приступа ненависти. Шея, уши — все горело.
— Реакционерка! — закричала она. — Ты клевещешь на революцию, ты против революционеров!
— Бей, бей, бей до смерти классового врага! — подхватил Хэ Цзяньго.
Ярость школьников уже нельзя было сдержать. Кое-кто из них с размаху бил оземь деревянными винтовками, да так, что те с хрустом ломались. Хэ Цзяньго по-прежнему размахивал винтовкой над головой. Зажатая среди этих людей, Бай Хуэй выбирала момент для того, чтобы как следует ударить врага. Сзади кто-то потянул ее за рукав, но она не обернулась. Конец ее деревянного ружья врезался в голову учительницы чуть повыше левого уха, у виска. Почти сразу же из этого места полилась струйка алой крови… Еще миг — и другая деревянная винтовка ударила учительницу по плечу.
Из груди учительницы вырвался сдавленный стон. Ее черные глаза широко раскрылись, и ее взгляд задержался на Бай Хуэй. Этот взгляд как будто ничего не выражал. Словно вода в колодце — тусклая, холодная, неподвижная. Потом глаза учительницы закрылись, и голова с глухим стуком упала на землю.
Маленькая школьница рядом с Бай Хуэй невольно воскликнула:
— Убили!
Бай Хуэй словно током ударило.
Она испуганно затряслась, безотчетно отставила ружье. В это мгновение, казалось, все остановилось. Не осталось ничего, кроме тягостного недоумения. Что же случилось? До ее ушей донесся сердитый голос Хэ Цзяньго:
— Она притворяется мертвой! Притворяется мертвой, чтобы помешать нашему движению! Оттащите ее!
Бай Хуэй стояла, не смея пошевелиться, и смотрела, как несколько школьников тащили учительницу, повисшую у них на руках. Школьники медленно волокли ее по земле, словно большой и тяжелый плуг. Ноги учительницы мягко загребали землю. Ступни, врезаясь в почву, издавали режущий сердце шорох и оставляли за собой два неровных, прерывистых следа.
Взгляд Бай Хуэй внезапно упал на дуло ее деревянной винтовки. На нем висела капелька крови размером с горошину — свежей, липкой крови. Она в оцепенении смотрела на нее.
Хэ Цзяньго бросил на нее пронзительный взгляд.
— Что смотришь? Это подвиг, мы должны до конца довести кровавый бой с врагами! — Он повернулся лицом к толпе, поднял над головой деревянную винтовку и звонко закричал: — Товарищи! Боевые друзья! О чем говорит то, что сейчас произошло? Враги не сдались, они по-прежнему бешено сопротивляются. Они идут на любую хитрость, чтобы одолеть нас. Мы должны действовать решительно, нам нельзя отступать. Отступить перед врагом — это позор! Чтобы защитить победу, купленную кровью революционеров, чтобы красные реки и горы никогда не изменили свой цвет, мы должны довести до конца кровавый бой с врагами. Довести до конца кровавый бой с реакционерами всех мастей! Врагов, не желающих раскаиваться, железный кулак революции должен разбить вдребезги!
От долгой речи лицо его раскраснелось, шея вспухла, кадык выступил вперед. Он размахивал руками, как жонглер. Свисток, висевший у него на груди, болтался туда-сюда. Наконец он заговорил на самой высокой ноте:
— Враги точат на нас ножи. А мы? Кровь за кровь, зуб за зуб! Мы ничего не боимся, будем служить делу революции, смело бросимся в кровавый бой. Победа будет за нами! — И он поднял сжатую в кулак руку.
Ко всем вернулась уверенность. Зазвучали лозунги, и в едином порыве поднялись руки, сжимавшие деревянные винтовки. Бай Хуэй тоже подняла винтовку. Сознание своей правоты уже прогнало в ней минутный страх. Теперь на ее побелевшем лице снова царила прежняя холодная и твердая уверенность в себе. Брови, совсем недавно согнутые сомнением, снова взметнулись вверх.
Однако на кончике винтовки еще краснела капля крови, и вид ее тревожил Бай Хуэй. Она повернула винтовку так, чтобы не видеть крови, но ее стало неудобно держать. Возвращаясь в помещение своей роты, она украдкой, словно бы невзначай, потерла дуло винтовки о косяк двери. У нее не хватило смелости оглянуться. Заметил ли кто-нибудь, где осталась та капля крови?
2
Ночью ей приснился страшный сон.
Со всех сторон ее окружали изуродованные, страшные человеческие фигуры. Среди них была женщина с короткими волосами. Она стояла спиной и не оборачивалась. Бай Хуэй хотела закричать от ужаса и не смогла; ей хотелось убежать, но ноги не слушались ее.
Забравшийся в комнату утренний луч упал ей на лицо и разбудил ее. Она открыла глаза, увидела перед собой белоснежную стену, показавшуюся ей непривычно чистой и светлой. За ней — стул, дверь, стакан, искрящийся солнечными бликами, вешалку, на которой висели зеленая куртка с красной повязкой и свисток. За столиком в коридоре сидел отец. Он завтракал.
Бай Хуэй быстро причесалась, умылась и села напротив отца. Завернув щепотку овощей в лепешку, она принялась торопливо есть. Отец, нацепив очки в черной оправе, читал газету. Словно редактор, правивший статью, он вчитывался в каждое слово, как будто боялся что-то упустить; губы его беззвучно шевелились. Он в упор посмотрел на Бай Хуэй. Бай Хуэй опустила глаза. Этот взгляд напомнил ей вчерашний взгляд учительницы. Она еще не забыла страх, пережитый во сне.
— Ты где была вчера? — спросил отец, не отрывая глаз от газеты.
— Я? — Неужели отец что-то знает?
— Ну а кто же еще? Ты ночью что-то кричала. Я тебя окликнул, хотел разбудить, а ты все кричала. — Отец по-прежнему смотрел в газету.
— Что я кричала?
Отец поднял голову, испытующе посмотрел из-за очков на дочь. Лицо у нее было белым, как грушевый цвет, глаза беспокойно бегали.
— Я не мог разобрать. Что с тобой, малышка Хуэй?
— Ничего. У нас… вчера целый день был митинг. Устала очень.
И, словно боясь, что лицо выдаст ее тайну, отвернулась.
Отец смерил ее взглядом и снова уткнулся в газету.
В последнее время отец все больше молчал. Он и раньше не любил говорить. Весь день пропадавший на работе, он очень редко разговаривал с дочерью. И когда Бай Хуэй пыталась вспомнить какой-нибудь разговор с отцом, ей ничего не приходило на ум. Ведь он и вправду очень мало с ней говорил. Лишь в редкие минуты, когда широкое красное, изрезанное морщинами лицо отца расплывалось в довольной улыбке, отец мог сказать пару фраз: «Ну что, дружок, опять у тебя от прошлого квартала в запасе пара дней!» Или: «Вот здорово! Справили новую чугунную кровать! Малышка Хуэй, ты знаешь, что это такое? Ну, это все равно что… все равно что тебе дали новый автомат! Знаешь, у отца сегодня хорошее настроение, пойдем-ка погуляем!» И они шли куда-нибудь, чтобы хорошенько закусить.
Вот так отец разговаривал с ней. Может быть, он говорил так потому, что дочь сначала была маленькой и беседовать с ней ему было неинтересно?
Потом она подросла, а старая привычка осталась. Все, что она знала об отце, она слышала от его братьев. Даже то, что отца повысили от начальника канцелярии до директора фабрики и что он одновременно стал секретарем, она узнала от посторонних людей. Отец был директором фабрики, где делали кровати. Сначала на ней работали пятьсот человек, потом, как она слышала, семьсот, восемьсот и даже больше тысячи рабочих. Однажды она ходила к отцу на работу. Она увидела высокое здание, в шесть или семь этажей, с задымленными окнами. Внутри оглушительно грохотали машины. Еще там был светлый и просторный зал для собраний и показа кинофильмов. От коллег и друзей отца она знала, что отец добрый, справедливый и достойный уважения человек.
Отец постоянно вычеркивал дочь из своей повестки дня и, только придя поздно вечером домой, узнавал, что она еще не ела, и поспешно принимался за готовку. В такой момент он мог весело улыбнуться дочери и шутливо обругать ее «маленькой должницей». Так он выражал свою любовь к дочери. За многие годы Бай Хуэй не провела с ним вместе и нескольких дней. Все потому, что отец был вечно очень занят. Но каждый год они вместе отмечали годовщину смерти матери. В этот день у отца всегда был очень серьезный вид. На стене под портретом матери он вешал разноцветные шелковые и бумажные ленты. Отец и дочь вместе стояли перед портретом. И каждый раз отец говорил Бай Хуэй: «Не забывай свою мать».
В молодости мама служила нянькой в доме владельца опиекурильни. На теле ее так и не зажили шрамы от хозяйской плетки. В армии, воюя против японских захватчиков и гоминьдановских реакционеров, отец и мать познакомились, полюбили друг друга, поженились. Когда их часть ушла на юг, за Янцзы, мать, ожидавшая ребенка, осталась работать в партизанском госпитале. Как только окончилась война, отец вернулся за матерью. Товарищи из партизанского госпиталя со слезами на глазах передали ему двухмесячную девочку и зеленый мешочек: за четыре дня до возвращения отца мать убило вражеским снарядом. Младенцем этим была Бай Хуэй. В мешочке были мамины вещи: кое-что из одежды, старенькая, потерявшая несколько зубьев бамбуковая гребенка и букварь. В те времена люди не имели состояния, да и не нуждались в нем. Самым драгоценным из этих вещей была мамина фотокарточка, вложенная в букварь. Если бы не эта фотография, Бай Хуэй так и не узнала бы, какой была ее мать.
Отец увеличил фотографию и вложил ее под стекло. Оригинал был очень старым, изображение на нем потускнело и стерлось, кое-где виднелись царапины. После того как его увеличили, черты лица немного расплылись, словно окутались легкой дымкой. Но глаза у мамы были такие же ясные и большие. С фотографии она спокойно смотрела как бы через дымку времени на своих родных. Бай Хуэй не могла забыть мать. Она верила, что хорошо понимает ее, погибшую, мало виденную. Она знала, кому та посвятила всю свою жизнь! И кто отнял ее. У нее была счастливая семья, она могла стать такой прекрасной матерью! Кто отнял у нее жизнь? Страшный старый мир и классовые враги!
Фотография мамы вначале висела в комнате отца. В день, когда Бай Хуэй поняла, что значит для нее мать, она сама перенесла фотографию к себе в комнату.
Ее любовь и ненависть были четко разграничены, она никогда не сомневалась. И отец ей доверял, ведь она всегда была одной из лучших учениц в классе и школе. Два раза в год она показывала отцу дневник, испещренный красными оценками «пять». Показывала она дневник и фотографии матери. Она все делала по совести!
Отец был во всем доволен дочерью. По своему обыкновению он прятал свою любовь к ней под покровом молчания и даже отчужденности. Бай Хуэй привыкла к такой манере отца и невольно сама переняла ее. Она и отец были подобны большой и маленькой жемчужинам, похожим друг на друга как две капли воды. Только большая жемчужина была плотная и немного мутная, а маленькая жемчужина была чистая и прозрачная и вся светилась, как хрусталь.
Она была очень уверена в себе и не любила выказывать свои чувства. Она стремилась все сделать и решить сама и среди товарищей по учебе держалась немного особняком. С малых лет Бай Хуэй, не в пример другим девочкам, не любила петь и прыгать, вечно была очень серьезной и бесстрастной. Отец тоже отличался сосредоточенностью. В этой семье из двух человек многое делалось без слов, каждый занимался своим делом, но царила спокойная и дружная атмосфера.
Но вот пришла культурная революция, и настроение в семье изменилось. В ней по-прежнему молчали, но это уже было другое молчание.
Придя вечером домой, отец тут же скрывался в своей комнате. Долгими часами он думал в одиночестве, много курил и кашлял до глубокой ночи.
Вокруг начали разоблачать клику стоящих у власти. Отец был из тех, кто стоял у власти, как быть с ним? В последнее время коллеги стали редко заходить к отцу, да и посторонние что-то перестали о нем говорить. Бай Хуэй однажды спросила отца:
— Как у тебя дела? Там у вас есть дацзыбао?
На лице отца разгладились морщины, и оно приняло добродушный вид.
— Дацзыбао? Это лучшее средство смыть с себя грязь, без них не обойтись. Есть, конечно!
У Бай Хуэй отлегло от сердца. Она так верила отцу! Он все делает правильно. И верно, тот, кто живет не для себя, должен смотреть широко на вещи и приветствовать всякую критику. Не поговорить ли ей с отцом?
В последнее время борьба со стоящими у власти разгорелась вовсю. Так было и в школе Бай Хуэй. Девушка больше не решалась расспрашивать отца и узнавать его настроение. Ей никак не удавалось поговорить с ним. Обычно отец приходил очень поздно, молча ужинал, скрывался в своей комнате и сидел в облаке табачного дыма. Так жизнь у них шла порознь и все же на один лад. Она уходила изменять жизнь других, другие приходили изменять жизнь ее отца. Но она верила, что так и надо, хотя на душе у нее стало неспокойно.
Сейчас она думала: «Пришлось ли отцу сносить побои? Его нельзя бить. Потому что он совсем не такой, как та учительница. Отец — настоящий революционер, а та учительница — враг».
Она не чувствовала вкуса еды. Воспоминания о вчерашнем дне беспокойным червячком шевелились в ее душе, и она не могла отогнать их. Нет, этот червяк выест ей всю душу! Такого с ней еще не бывало. И сказать об этом не скажешь, и не сказать тяжело.
— Папа, как, по-твоему, надо поступать с врагом?
Глаза отца за очками округлились. Таких вопросов дочь еще не задавала. Неужели в жизни она слишком рано узнала ответы на все вопросы, а теперь ей приходится обдумывать все заново? Или ей открылось нечто новое? Отец ничего не сказал.
— Папа, что раньше делали с врагами, которые попадали в плен?
— Ты знаешь, дочка. У партии был твердый курс!
— А если он упорствовал, что с ним делали? Били?
— Бить?! Это не политика партии, не политика председателя Мао! — Отец вдруг вскипел, что с ним бывало редко. Бросив очки на стол, он поднялся, сделал несколько шагов и яростно тряхнул головой. — Только враги били пленных! Они были слабы, поэтому они лгали, боялись правду говорить и не могли правдивым словом убедить людей! Я… как-то в бою взял в плен вражеского солдата. Командир роты услыхал от других пленных, что тот был из бедных крестьян, и приказал мне дать ему работу. Я пошел к нему, а он уперся, не стал меня слушаться. Я разозлился, дал ему оплеуху. Ротный обругал меня, сказал, что я нарушил закон, велел мне быть с пленным помягче. Вот я и стал ходить к нему и все говорил, говорил с ним. И что ты думаешь? Все-таки перевоспитал его! Вот тогда только я понял, что такое революция. Нужно не просто убивать врага на поле боя, главное — победить вражескую идеологию, а это куда труднее. Потому что вражеская идеология гнездится не только среди врагов. Тот перевоспитанный мной пленный вступил в народную армию, служил со мной в одном взводе. Он понял, кто его настоящий враг. Поэтому и в бою дрался смело, имел заслуги. Я дал ему рекомендацию для вступления в партию… Конечно, сейчас из-за этого кое-кто говорит, что я пустил в партию врага. И еще… — Он осекся, словно гнев, теснившийся в его груди, не дал ему говорить. Не договорив фразы, он кончил: — В революции нужно сначала отделить врагов от своих, и еще нужно отделить истину от лжи. Враги и мы, истина и ложь… вот что нужно разделить, рано или поздно четко разделить!
Впервые отец произнес перед дочерью такую длинную речь. Видно, в его душе накопилось много слов.
Отец поднял руку, взглянул на часы, поспешно схватил очки и надел на голову старую военную фуражку. В последнее время эта фуражка стала отцу немного велика.
— Ну, я пошел. Пора на работу.
Отец ушел. Его слова словно сломали какую-то преграду в мыслях Бай Хуэй.
Лучи солнца продвинулись от светлой спальни к темному коридору и постепенно стали опять отступать.
Бывает, что вопросы помогают вырасти, повзрослеть сразу на много лет.
В дверь постучали. Она открыла. За дверью стояла толстая девушка с большими круглыми глазами. Левый глаз у нее чуть-чуть косил; аккуратно уложенные волосы отливали матовым блеском, гребенка в волосах сидела чуть-чуть неровно. На девушке была зеленая военная форма, через плечо был перекинут солдатский вещевой мешок.
— Ну что? Не узнаешь? Спишь еще! — сказала она со смехом.
— А, Инъин, заходи…
Девушку звали Ду Инъин, она и Бай Хуэй были одногодки, поэтому оказались в одной роте, но в разных взводах. Отец Ду Инъин служил в армии, был комиссаром полка. Четыре года назад она вместе с отцом приехала в этот город. В школе она попала в один класс с Бай Хуэй, сидела с ней за одной партой. Жили девушки тоже по соседству и очень сдружились. Ду Инъин была доброй, легкомысленной, уступчивой и не любила много думать. Из-за того, что она с детства страдала болезнью сердца, родители чересчур опекали ее, и она жила не ведая забот. О всех своих делах она рассказывала Бай Хуэй и просила ее совета. Бай Хуэй тоже рассказывала ей про свои дела, но не интересовалась ее мнением. Она говорила с подругой лишь после того, как уже сама приняла решение.
Ду Инъин сказала Бай Хуэй, что Хэ Цзяньго просит ее поскорее прийти в школу, сегодня утром опять будет большой митинг.
Они вышли на улицу. Бай Хуэй плотно сжимала свои тонкие губы. Ду Инъин, широко раскрывая рот, возбужденно рассказывала про Хэ Цзяньго. Она завидовала ораторским способностям Хэ Цзяньго и очень жалела, что сама не была такой речистой и в споре не умела сразу найти нужных слов; иногда она точно знает, где истина, а не может это выразить; а бывает и так, что она понимает свою правоту слишком поздно…
— Инъин! — Этот окрик, казалось, должен был пресечь бесконечные рассуждения собеседницы Бай Хуэй.
— А?
— Ты как думаешь, надо или не надо бить классового врага?
— Бить? Надо! А ты как думаешь?
— А надо бить его до смерти?
— Да как его забьешь-то до смерти? — ответила со смехом Ду Инъин, нисколько не задумавшись.
Бай Хуэй легонько стукнула Ду Инъин по руке и сердито сказала:
— Эй! Ты не ответила на мой вопрос!
Тут Ду Инъин сообразила, что с ее подругой творится что-то неладное. Непонятно почему ей вдруг стало не по себе. Вчера они не виделись, и она даже представить не могла, отчего Бай Хуэй так расстроилась.
Они подошли к школе. Во дворе школы шел митинг. Президиум размещался на высоком кирпичном помосте. Раньше на уроках физкультуры учителя показывали упражнения, стоя на этом помосте. Теперь помост застелили тканью, над ним повесили красный флаг и огромное полотнище. На полотнище крупными иероглифами было написано: «Собрание красных охранников школы Хунъянь по критике преступных действий контрреволюционных, ревизионистских элементов и поганой нечисти». Под помостом стояла толпа учащихся, сплошь одетых в зеленую военную форму. В воздухе стоял пронзительный свист металлических свистков, человеческой речи почти не было слышно. По краям площади выстроились школьники с красными повязками и деревянными винтовками…
Собрание проходило очень торжественно. Все стояли с важным видом, никто не улыбался. Школьники напоминали бойцов перед боем, ловивших еще не ощутимый запах пороха. С некоторых пор Бай Хуэй уже привыкла к этой атмосфере, и все же, когда она окуналась в нее, сердце ее всякий раз невольно начинало биться сильнее.
Она нашла свой взвод. Заместитель командира взвода Ма Ин — маленькая, хрупкая девушка — уже построила бойцов. Бай Хуэй встала позади и стала перешептываться с Ма Ин и другими школьницами. Никто и словом не обмолвился о вчерашнем происшествии.
Хэ Цзяньго решительно вышел из толпы, он еще издали разглядел Бай Хуэй.
— Бай Хуэй, иди сюда вести сегодняшнее собрание!
Хэ Цзяньго и Бай Хуэй — самые волевые среди учащихся.
— Нет, нет, веди ты! — отнекивалась Бай Хуэй.
Горящие глаза Хэ Цзяньго впились в осунувшееся лицо Бай Хуэй.
— Тебе нездоровится?
— Ага!
Хэ Цзяньго сразу понял, что дело тут еще в чем-то, и сказал:
— Ну ладно. Я буду вести!
На помосте выросла долговязая фигура Хэ Цзяньго. Звонким металлическим голосом он объявил собрание открытым, словно дал сигнал в атаку. Люди, выбранные объектами для критики, в сопровождении конвоиров с деревянными винтовками один за другим поднимались на помост под оглушительные крики толпы. На помосте они встали плотной кучкой. Сгорбившись, понурив головы и опустив руки, они жались друг к другу, как склоненные над рекой ивы. Они знали, что сейчас на них хлынет поток обвинений, брани и попреков.
Но вот на помост взобрался, опираясь на костыль, хромой юноша. Его обвинение накалило страсти до предела.
Раньше он был знаменитым среди школьников города чемпионом по прыжкам в высоту. Он обвинил учителя физкультуры Ли Дуна в том, что тот соблазнял его званиями «лидер спортивного движения», «чемпион», «обладатель кубка», что он вскружил ему голову обещаниями славы. Он сказал, что Ли Дун, «словно черт», с утра приходил к нему домой и звал тренироваться. В конце концов он выбился из сил и сломал себе ногу. Нога срослась неправильно, и он остался на всю жизнь калекой.
— Это все он, он. — Опираясь на костыль, юноша тыкал пальцем в стоящего перед помостом высокого широкоплечего мужчину и с ненавистью в голосе говорил: — После того как это случилось, он еще лицемерно прибегал ко мне домой, лил слезы. Но он обманывал меня. Теперь-то я его раскусил. Крокодиловы это были слезы! Он отравлял меня буржуазным ядом почетных званий и наград. Он испортил мне жизнь, отнял у меня ногу, отнял молодость! Пусть он за все заплатит!
Нога, одна нога!
Негодование переполнило собравшихся. Раздались гневные возгласы, сжатые в кулак руки замелькали над толпой, словно гребешки волн на поверхности бушующего моря.
Бай Хуэй тоже подняла вверх свой крепкий белый кулачок. Она выкрикивала угрозы и жалела, что не может полететь, как пуля, и сразить злодея. Она кричала и кричала, находя в этом какое-то неизъяснимое удовольствие.
Тут стоявший неподалеку школьник закричал:
— Убить его!
Бай Хуэй вздрогнула. Повернув голову, она посмотрела, кто это кричит. Возбуждение, написанное на лице того школьника, передалось ей.
— И вправду надо убить его, — сказала ему Бай Хуэй.
— Еще бы! Такой злодей! Убить его!
— Убить его! Убить его! Убить его!..
Бай Хуэй стала кричать, и те, кто стоял вокруг, подхватили ее крик, как будто эти два слова лучше всего могли выразить их чувства. Она кричала так, что чуть не сорвала голос. Но от этого истошного крика ей вдруг стало легче. Она почувствовала, что сил у нее прибавилось и в жилах свободно бежит кровь.
Собрание окончилось. Она вышла за ворота.
— Бай Хуэй!
Ее догнал Хэ Цзяньго. Вид у него был довольный, на лице горел румянец. В руке он держал свернутую в трубочку бумагу, на груди болтался свисток.
— Ну, как тебе сегодняшнее собрание?
— Хорошо!
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Хэ Цзяньго, пронзительно глядя на Бай Хуэй.
Бай Хуэй вдруг стало страшно, и она опустила голову.
— Хэ Цзяньго…
— Что такое?
— Я не из-за того отказалась, что чувствовала себя нездоровой…
— Я знаю.
Бай Хуэй совсем смутилась. Их глаза встретились, и взгляд Бай Хуэй, словно преследуемый коршуном заяц, заметался, не зная, куда спрятаться.
— Мне что-то не по себе, — робко прошептала она.
— Из-за той нечисти, которую побили вчера?
Бай Хуэй растерянно кивнула головой, молча восхищаясь проницательностью Хэ Цзяньго.
— Ты сочувствуешь ей? — спросил Хэ Цзяньго.
— Нет, она классовый враг. Я ее ненавижу! — уверенно ответила она.
— Ты испугалась? Из-за того, что увидела кровь?
— Нет, не поэтому… — сказала она, снова пытаясь разобраться в том, что же произошло с ней за этот день.
— Ты считаешь, мы поступили неправильно?
— Я… я не знаю.
— Нет, Бай Хуэй, я должен тебе открыть глаза! Тебя, видно, сбивает с толку правоуклонистская консервативная идеология, буржуазный взгляд на человека! Оно и понятно: сколько лег всякие мерзавцы отравляли нас этим духовным ядом! Они хотели сломить наш боевой дух, расстроить наши ряды. Превратить нас в стадо баранов, готовых послушно идти под нож! Ты ведь слышала, как только что обвиняли Ли Дуна! О чем это говорит? Это говорит о коварстве и злобе классовых врагов. Пусть у них в руках нет ножей и винтовок, но ведь их идеология опаснее ножей и винтовок! Что же нам, расшаркиваться перед ними, что ли? Революция — это великий бой, великая буря, тут уж приходится пускать кровь и сносить головы! — Он явно вошел в раж. Резко взмахивая худыми руками, словно отгоняя мух, он, не помня себя, пронзительно заорал: — Революция — это необычное время, в ней нет места правилам и законам! К черту все это! В такое необычное время даже законы могут защитить врагов, могут стать щитом, за которым укрываются враги. А твой отец? Чем он сейчас воюет с врагами — законом или силой? Только революционное насилие может сокрушить контрреволюционное насилие. Мы должны в полный голос провозгласить: «Да здравствует красное насилие! Да здравствует красный террор!» Ты не должна бояться слова «террор»; пусть его боятся враги. И если они будут его бояться, это замечательно, это значит, что они ощутили силу революции! Ты должна радоваться этому! Революционер должен насаждать страх перед революцией!
Они стояли посреди улицы, вокруг сновали люди, но они не замечали этого. Бай Хуэй про себя подумала, что Хэ Цзяньго и вправду выдающийся оратор. Произнося речь, он никогда не запинался. И всякий раз, когда их записывали, получалось очень складно и красиво. В нем было так много огня, он так умел убеждать, что мог бы увлечь любого, мог бы зажечь даже камень. Когда Хэ Цзяньго говорил, что они «должны положить головы, должны отдать кровь для защиты революции, защиты ЦК партии и председателя Мао», сердце Бай Хуэй радостно трепетало в ответ. Она не пожалела бы жизни, чтобы доказать свою верность партии и председателю Мао.
— Ну а ты? Бай Хуэй… — Он сдержал готовые было сорваться с языка упреки и только строго сказал: — Посмотри-ка на себя!
Он больше не стал ни о чем допытываться у Бай Хуэй. Потому что он уже увидел, как загорелись глаза Бай Хуэй.
Невидимая ссадина в душе Бай Хуэй исчезла, как грязь, смытая с лица. У нее стало спокойней на сердце.
3
Ворота парка уже давно были сплошь заклеены студенческими дацзыбао. Дацзыбао сообщали, что здесь был «райский уголок для праздных барчуков и белоручек, тихая гавань для прячущихся от революции классовых врагов, теплица, в которой произрастают буржуазные настроения…». Огромные иероглифы на белых листах дацзыбао трубили о «великих победах». Тут же было наклеено объявление о запрете парков «на все времена».
Вчера был государственный праздник. Учащиеся и рабочие пришли сюда, чтобы провести праздничный митинг. Кто-то сказал:
— Вот мерзавцы! И почему это рабочим нельзя заходить в парк?
Ворота парка легко отворились. И срок действия распоряжения о запрете парков истек.
Второе октября. Погода стоит ясная и теплая. Ребята из роты Хэ Цзяньго отметили государственный праздник, а потом разошлись кто куда. Бай Хуэй и еще несколько девушек из ее класса отправились кататься на лодках. Грести никто из них не умел, орудовать веслом им вскоре надоело, и лодки покачивались на воде недалеко от берега.
От нечего делать девушки затеяли веселую возню — толкали чужую лодку и обливали водой подруг. Ду Инъин уже сильно намочила одежду своей соперницы. Простояв полдня на торжественном собрании, они теперь от души смеются. Только Бай Хуэй не смеется — она в одиночестве сидит на корме лодки, свесив босые ноги в прохладную осеннюю воду.
Дела у отца шли все хуже. У себя на фабрике он уже провел более десяти проверок. Выступил с суровой самокритикой, осудил ошибки, допущенные в работе. Рабочие сочли, что он говорил правдиво, послужной список у него был безупречный и его надо оставить на посту директора. Но нашлись люди, которые не переставали нападать на отца, не хотели прощать ему его недостатки и ошибки, нашли недочеты в проверках, проводившихся отцом, заявляли, что на фабрике отец является представителем ревизионистской линии», «неисправимым сторонником идущих по каппути», «членом злодейской черной банды» и что его непременно нужно сместить. Они даже называли отца контрреволюционером и повесили дацзыбао с этим обвинением на воротах фабрики и его дома. Бай Хуэй и негодовала, и тревожилась. Она боялась, что соседи, друзья, товарищи по школе, да и просто прохожие и впрямь сочтут отца контрреволюционером. Она стала бояться заходить к соседям и даже в школу ходила не каждый день. Ведь ясно, что отец — старый революционер, зачем же врать, что он против революции? До предела возмущенная, она написала заявление в поддержку отца. В заявлении она рассказала о славном прошлом ее отца и матери. Ей хотелось повесить это заявление на дацзыбао, висевшее у ворот дома, и еще ей хотелось пойти поговорить с теми людьми. Но отец вскипел, отругал ее и сказал, что такая торопливость только навредит. Никогда еще отец так не сердился на нее. Казалось, он излил на нее все раздражение, скопившееся в душе. Бай Хуэй покорно разорвала заявление и всю ночь проплакала…
А в классе Бай Хуэй произошел раскол. Та коротышка Ма Ин, заместитель командира взвода, считала, что в их роте Хэ Цзяньго изменил выдвинутым им прежде принципам «бить по лицу — это чересчур», «рукоприкладство не соответствует указаниям председателя Мао». До начала движения, когда Хэ Цзяньго был заместителем секретаря школьного комитета комсомола, Ма Ин входила в состав комитета и одно время была даже секретарем. Хэ Цзяньго имел большой талант организатора, да и к школе относился как к родному дому, поэтому Ма Ин очень его уважала и доверяла ему. Это отмечал и сам Хэ Цзяньго. Теперь же он пропускал мимо ушей упреки Ма Ин и сам назвал ее «маленьким генералом, нападающим на революцию» и «адвокатом нечисти». Между ними произошел разрыв. Ма Ин больше никаких дел в школе не поручали. Бай Хуэй приняла сторону Хэ Цзяньго, потому что Хэ Цзяньго казался ей вдохновенным и искренним бойцом революции. Однако слова Ма Ин разбередили ее душу. Зарубцевавшаяся было рана снова потихоньку заныла.
Она сидела в качающейся лодке. Вокруг звонко смеялись подруги, но она ничего не слышала и неподвижно, глядела на мерцающую полоску света, белевшую посредине озера.
Ду Инъин совсем забрызгала водой свою соперницу. Та со смехом сдалась. Ду Инъин собралась было прыгнуть в соседнюю лодку, чтобы утешить вымокшую соперницу, но в последний момент испугалась. В растерянности она зашаталась, потеряла равновесие, но упала не в воду, а в соседнюю лодку. Лодка резко накренилась — стоявшие в ней девушки попадали на дно. А вот корма, где прежде сидела Бай Хуэй, оказалась пустой.
— О-ой, Бай Хуэй вывалилась!
— Спасите!
Из воды вынырнула черная голова и белая рука Бай Хуэй. Рука судорожно искала, за что бы уцепиться, но тут же ушла под воду, словно кто-то утянул ее вниз. Бай Хуэй не умела плавать. Девушки в лодке, как на грех, тоже не умели плавать и стали истошно звать на помощь. Ду Инъин громко заплакала…
И тут какой-то человек на берегу бросился в воду. Лодки, к счастью, находились недалеко от берега, а человек словно не плыл, а летел на крыльях, оставляя за собой пенистый след. Он быстро подоспел к месту происшествия, нырнул. И вот уже спаситель приподнял голову Бай Хуэй над водой, а девушки подхватили ее под руки и втащили в лодку. Человек тоже влез в лодку.
Бай Хуэй была в сознании. Вся промокшая, она уселась на корме и, смахнув висевшие на ресницах капли, вгляделась в того, кто ее спас.
Это был высокий юноша, с виду ничем не примечательный, но крепко сложенный. Смуглое лицо, толстые губы, над верхней губой пробивается редкий пушок, глаза очень черные, но не горящие, как у Хэ Цзяньго, а глубокие и задумчивые. Парень сел напротив Бай Хуэй. От воды, стекавшей с брюк, под его ногами образовалась лужа.
— Ну, как ты? — спросил он Бай Хуэй.
Бай Хуэй замотала головой:
— Ничего страшного.
— Когда придешь домой, выпей побольше теплой воды с сахаром, и все будет в порядке. Подведите лодку к берегу, мне надо идти, — обратился он к девушкам.
Девушки принялись грести к берегу, осыпая спасителя Бай Хуэй благодарностями. Бай Хуэй молчала. Разве можно было высказать то, что происходило в душе? Ведь этот человек спас ей жизнь!
Девушки стали спрашивать юношу, где он работает, как его зовут. Тот отвечал с улыбкой, будто недавнее происшествие было для него делом самым обычным.
Юноша снял туфли, вылил из них воду в озеро, а потом досуха отжал куртку. Девушки наперебой предлагали ему свои куртки. Он отказывался, но в такой мокрой одежде домой тоже не очень-то пойдешь. Пришлось ему уступить. Ду Инъин сняла с себя свою военную куртку и, оставив себе нарукавную повязку, отдала ее юноше. Эта куртка была Ду Инъин очень велика, а ему была как раз. Ду Инъин спросила:
— Где вы живете? Как вас зовут? Куда мне зайти за курткой?
— Я живу на улице Хэкоудао, дом тридцать шесть. Зовут меня Чан Мин. — Но тут же добавил: — Не надо приходить. Я сам ее принесу.
— Нет, нет, лучше я зайду! — вежливо ответила Ду Инъин.
— Нет! — решительно сказал Чан Мин, давая понять, что не примет никаких возражений. — Я завтра выхожу в ночную смену и сам к вам зайду. Вы из какой школы?
— Из средней школы Хунъянь, бывшей пятьдесят пятой школы. Меня зовут Ду Инъин, а мою подругу — Бай Хуэй.
Чан Мин посмотрел на Бай Хуэй, и Бай Хуэй не отвела глаз. На ее белом лице по обыкновению не было улыбки, только покрасневшие от воды глаза светились благодарностью.
Лодка причалила к берегу. Чан Мин выпрыгнул на берег и помахал зажатой в руке мокрой одеждой.
— Ну, до свидания! Завтра занесу вам куртку, — крикнул он и зашагал к выходу.
— До свидания! — крикнули ему девушки. Бай Хуэй встала и проводила его благодарным взглядом, пока он не скрылся за низкими деревьями, оголенными осенним ветром.
Едва девушки вышли на берег, как вокруг них собрались люди. Они только что своими глазами видели, как Бай Хуэй упала в воду, а юноша храбро спас ее.
— Ну и попала же ты в переделку! — сказал Бай Хуэй один пожилой мужчина с густой бородой. — Это озеро — котлован. Ты понимаешь, что такое котлован? Все равно что котел. Кто в него упадет, тут же уходит вниз. А в середине глубина четыре-пять чжанов и дно в водорослях. Если туда провалиться, не то что тебе, но и опытному пловцу не выплыть. Твое счастье, что этот парень вытащил тебя!
Бай Хуэй подняла голову: вдали, на дамбе, плотно засаженной зелеными ивами, медленно удалялась фигура юноши.
На следующее утро Бай Хуэй сама пришла к воротам дома тридцать шесть по улице Хэкоудао. Она по-прежнему была в своей зеленой форме, но без фуражки, на затылке ее красовался блестящий гребень.
Это был старый трехэтажный особняк. Полуразвалившиеся, заржавленные ворота перед ним были широко распахнуты, и ни открыть, ни закрыть их было невозможно.
По восточной стене дома карабкался зеленый тигр, вытягивая похожие на мячики лапы. Осенние ветры перекрасили эти мячики в красный цвет. Вокруг окон ветки были обрезаны, и в листве темнели прямоугольные проемы, в глубине их тускло поблескивали стекла.
Двор был большой и тихий. На большей его части царила прохладная тень. К стене дома были прислонены несколько велосипедов. Подметенную землю устилали тополиные листья. У ворот растрепанная старушка топила печку. Из длинной трубы в небо поднимался густой белый дым, превращаясь на солнце в прозрачный туман.
— Бабушка, у вас тут живет человек по имени Чан Мин?
— Как ты сказала? Чан?.. — Старушка наклонила ухо и глухим голосом сказала: — Чан Мин? Нет у нас таких.
— Ведь это дом тридцать шесть по улице Хэкоудао? Он сказал, что живет здесь. Его зовут Чан Мин.
— Нет здесь таких. Я живу тут сорок лет и не слыхала про такого. Может, его зовут Цан? Так их семья вот уже десять лет как переехала! Нет у нас таких. Ты, видно, имя перепутала.
Бай Хуэй очень удивилась. Но тут к ним подбежала смышленая на вид девочка лет десяти. Она играла поблизости и слышала разговор Бай Хуэй со старушкой.
— Эй, бабушка, ну и бестолковая же вы, — крикнула она. — Разве того человека, который въехал на днях, не звать Чан?
— И верно! Ну ты погляди! Даже такие пигалицы говорят, что я бестолковая! — засмеялась старушка. — И верно, его зовут Чан. Одинокий парень, высокий такой, верно? Как войдешь в дом, поднимись по лестнице до самого верха. Он в самой верхней комнате и живет.
Если смотреть отсюда на окно той комнаты, то кажется, что ее вот-вот смахнут мячики лап карабкающегося по стене тигра. Наверное, кладовка для всего дома.
На верхнем этаже от лестницы шли два коридора, а прямо напротив находилась низкая дверь. У двери валялись сломанные палки, старые цветочные горшки и прочая рухлядь. Еще там была жаровня с толстым слоем золы, покрытой зелеными листьями. Видно, здесь, под самой крышей дома, действительно устроили кладовку. Бай Хуэй постучала в дверь.
— Кто там? — откликнулся за дверью еле слышный голос.
— Я ищу товарища Чан Мина.
— Входите, дверь не заперта.
Бай Хуэй толкнула дверь, и та отворилась. Она вошла. В комнате было темно и тихо, как в пещере. Окно скрывали плотные шторы, но сквозь просвет в них в комнату врывались яркие лучи, падавшие прямо на лицо Бай Хуэй.
— А, это ты. Я должен вернуть тебе куртку. Извини, у меня температура, заставил тебя прийти. Одежда на вешалке, возьми сама! — Голос Чан Мина раздавался где-то совсем рядом с ней.
Бай Хуэй сделала два шага вперед, миновала солнечные лучи и увидела, что Чан Мин лежит на кровати, накрывшись тонким одеялом.
— Садись. Вот стул.
Бай Хуэй присела. Стул был отделен от кровати маленьким круглым столиком. На нем стояли стакан, ваза, валялись какие-то клочки бумаги, обертка из-под лекарства, книга и старенький термос.
Щеки юноши пылали, глаза тоже покраснели, взгляд их был тяжел и мутен, прядь волос прилипла к вспотевшему лбу. Бай Хуэй заметила на столе градусник и поднесла стеклянную трубочку к глазам. Серебристый столбик тянулся до отметки 40°.
— Ой, какая у тебя высокая температура! Я пойду вызову врача.
— Не надо… Я тут выпил лекарство.
— Нет, так нельзя. Ты должен пойти в поликлинику.
— Ничего страшного. У меня всего-навсего простуда. Температура спадет, и все будет нормально. — Он вяло помахал высунутой из-под одеяла рукой. Видно, он не любил никого утруждать.
Бай Хуэй взглянула на пачку таблеток, лежавшую на столе. Это был анальгин.
— У тебя есть еще какое-нибудь лекарство?
— Это тоже хорошее. Хватит и его!
— Я скоро вернусь. — Бай Хуэй вскочила со стула и исчезла за дверью.
Прибежав домой, Бай Хуэй схватила деньги и помчалась в аптеку.
— Какое есть лекарство от простуды, чтобы быстро сбить температуру? — запыхавшись, спросила она и навалилась на стеклянную витрину, словно хотела туда залезть.
Продавец стал перечислять ей названия отечественных и зарубежных лекарств.
— Дайте мне все, только анальгина не надо! — сказала она.
Бай Хуэй заплатила деньги, повернулась и выбежала на улицу. Продавец удивленно посмотрел вслед убегавшей девушке.
— Странно! — сказал он другому продавцу. — Я видел, как покупают подряд все сорта печенья, но чтобы так покупали лекарства, еще не видывал! — И он рассмеялся.
Бай Хуэй и вправду зашла купить печенье. Она купила еще большой сверток отборных груш и яблок. Вернувшись в дом Чан Мина, она вы́сыпала покупки на круглый столик перед его кроватью.
— Ты… — Чан Мин выглядел взволнованным.
— Сначала выпей-ка лекарство! — Бай Хуэй взяла термос, но тот был пуст. — Где тут горячая вода?
— Я обычно прошу у соседей.
Бай Хуэй ничего не сказала. Во дворе она раздобыла кувшин горячей воды у той старушки по фамилии Чжан. Вернувшись к Чан Мину, она вытащила купленные ею таблетки.
— Сначала выпей аспирин, быстрей.
Чан Мин в ответ засмеялся. Но по его смеху чувствовалось, что он растроган искренним волнением гостьи. Он выпил лекарство и улегся, заложив руки за голову.
— Ты вчера простудился, бросившись в воду, — сказала Бай Хуэй.
— Нет. Я простудился оттого, что ночью не закрыл окно.
Бай Хуэй подумала, что он говорит неправду, ведь вчера в лодке он говорил, что пойдет работать в ночную смену, значит, он не мог в эту ночь спать дома.
После этого оба замолчали. Они еще слишком мало знали друг друга. Бай Хуэй высыпала на стол фрукты и принялась мыть их.
— Не нужно ли послать записку твоим родным?
— У меня никого нет, я совсем один.
Бай Хуэй растерянно посмотрела на него.
— Я был единственный сын, рано потерял отца и мать. — Он помолчал и добавил: — Меня дядя воспитал, а два года назад он тоже умер.
Бай Хуэй аккуратно вымыла фрукты, положила их на блюдо, рассказала, как принимать лекарства, и собралась идти домой.
— До свидания! — сказала Бай Хуэй, стоя в дверях.
— Тебе не надо больше приходить. Я завтра поправлюсь и сразу пойду на работу.
Бай Хуэй промолчала и вышла, опустив голову. Когда она ушла, Чан Мин увидел, что военная куртка по-прежнему висит на вешалке.
Солнечный луч перебрался к стоявшему у его кровати круглому столику. Свежие, вымытые красные яблоки блестели на солнце и распространяли душистый запах. На чистом листе бумаги были разложены белые таблетки. Только что ушедшая девушка с бесстрастным лицом оставила в его сердце первый, но памятный след.
4
Если бы Бай Хуэй снова посетила Чан Мина, когда тот был уже здоров, она забрала бы куртку Ду Инъин, и на том бы дело кончилось. Но случилось так, что Чан Мину стало еще хуже, простуда перешла в воспаление легких, Бай Хуэй вызвала врача, который делал Чан Мину уколы, и стала каждый день приходить ухаживать за этим одиноким юношей.
Узнав больше о жизни своего нового знакомого, она обнаружила, что одиноким людям всюду приходится тяжело: за такими людьми некому присмотреть, им не с кем разделить житейские обязанности. И Бай Хуэй всячески помогала ему, помогала терпеливо, усердно и от чистого сердца. Чан Мин пытался протестовать, а когда он был не в силах остановить девушку, то лишь беспомощно улыбался и оставлял ее в покое.
Бай Хуэй чувствовала, что Чан Мин очень независим. Он как только мог отказывался от услуг, не желая быть в положении человека, который чем-то обязан другим. А Бай Хуэй? Хотя она была безмерно благодарна Чан Мину за то, что он спас ей жизнь, но никогда не заговаривала с ним о своем спасении. Не только потому, что ей не хотелось даже ненароком задеть самолюбие Чан Мина. Губы Бай Хуэй всегда были плотно сжаты, с них никогда не срывались нарочито радушные, лестные другим речи, они никогда не произносили легкомысленных комплиментов.
В этом они были так похожи друг на друга!
Чан Мин проболел больше десяти дней. И хотя молодые люди за это время мало разговаривали, они тем не менее постепенно сблизились. Люди, любящие поговорить, в компании молчунов теряются. А те, кто привык молчать, и без слов понимают друг друга. По тому, как Чан Мин переносил свою болезнь, Бай Хуэй увидела, что он мужественный и волевой человек. Хотя он был еще молод (по его словам, ему шел двадцать третий год), в нем не ощущалось юношеского легкомыслия. У него были сложившиеся взгляды на жизнь, и на вид он казался много старше своих лет. Так было, наверное, оттого, что он рос сиротой. Бай Хуэй очень хотелось побольше разузнать о его жизни, Чан Мин мало говорил о себе. Он сказал только, что работает на тракторном заводе, любит прыгать в высоту, плавать, кататься на коньках и смотреть футбол. Бай Хуэй не стала его расспрашивать, да и какое она имела право совать свой нос в его дела? Она от случая к случаю тоже рассказывала про свою семью. И тоже не любила говорить о том, кем была ее мать. Жизнь матери была для нее свята, она не рассказывала о ней просто так. Ей не хотелось, чтобы отблеск славы ее отца и матери падал и на нее.
Она всегда сидела на стуле, и их разделял маленький круглый столик.
Чан Мин мужественно боролся с болезнью. Его тонкие брови и плотно закрытые глаза чуть заметно подрагивали, пылавшие щеки время от времени вдруг белели, зубы громко стучали, но из груди его не вырвалось даже слабого стона. Только однажды, когда у него был особенно сильный жар, он вдруг в бреду позвал: «Мама», и слеза скатилась по щеке на подушку… Эта картина наполнила сердце Бай Хуэй жалостью. У Бай Хуэй не было матери, но и она, особенно когда болела, тосковала по материнской ласке. А что говорить о Чан Мине, который был совсем один и не имел даже отца!
Видя его страдания, она и сама мучилась. Каждый день, приходя сюда, она надеялась, что Чан Мину стало лучше.
Прошло больше десяти дней, и Бай Хуэй добилась своего. Чан Мин победил свою болезнь: болезненный румянец на его щеках исчез, морщины на лбу расправились — так поверхность озера после долгой бури вновь становится гладкой. На его посветлевшем лице заиграла улыбка, в темных глазах зажглись огоньки. Бай Хуэй вдруг стало казаться, что его глаза что-то скрывают. Ей стало не по себе, сердце ее тревожно забилось. Она невольно стала избегать взгляда Чан Мина.
— Я выздоровел! — сказал Чан Мин.
— Вот как? — Бай Хуэй не подняла головы.
Чан Мин ничего не ответил. Бай Хуэй взглянула на Чан Мина: тот, опустив глаза, разглядывал свои руки, сложенные на груди, пальцы его безотчетно отбивали дробь. Казалось, у него не хватало духу посмотреть в глаза Бай Хуэй. В одно мгновение они снова стали чужими друг другу.
Бай Хуэй поспешно схватила термос и пошла к двери.
— Я пойду за горячей водой.
— Не надо, — сказал Чан Мин.
— Это почему же? — спросила она, не оборачиваясь.
— Утром старушка налила мне чайник, он еще полный!
Только тут Бай Хуэй заметила, что у нее в руках наполненный до краев термос; у нее было такое чувство, будто она раскрыла какую-то тайну этого человека. Сердце ее бешено забилось, щеки залила краска. В ее душе все словно перевернулось, и она не могла выговорить даже самые простые слова.
Вернувшись домой, она принялась разглядывать себя в зеркале. Та девушка в зеркале была совсем не похожа на нее. Она стукнула себя по голове: не надо быть такой дурой!
Придя на следующий день проведать Чан Мина, она уже держалась как обычно. Усилием воли она собрала воедино все растерянное во вчерашнем смятении.
И в глазах Чан Мина уже не было прежней скрытности, он вел себя непринужденно и даже старался быть как можно более непринужденным, говорил он тоже мягко, а если иногда и повышал голос, то не нарочно.
Чан Мин уже начал вставать, но был еще слаб. Он сделал, шатаясь, несколько шагов, что казалось неестественным при его крепком сложении, и был вынужден сесть на стул.
Бай Хуэй решила убрать постель Чан Мина и обнаружила в изголовье несколько старых книг. Перелистала одну из них: обложка оторвана, бумага пожелтела. Она положила книги на стол и сказала:
— Ты еще не сжег эту дребедень?
То был перевод рассказа Джека Лондона «Любовь к жизни». Чан Мин бросил на нее взгляд.
— Дребедень? А ты читала эту книгу?
— Зачем мне ее читать, это же буржуазная книга! — Бай Хуэй была последовательна в своих убеждениях.
— Ну а если я тебе скажу, что и Ленин ее читал?
— Ленин? — Бай Хуэй задумалась, но быстро нашла подходящее объяснение: — Наверное, он читал ее, чтобы критиковать!
— Только чтобы критиковать? Кто так сказал?
— Я думаю, наверняка с целью критики!
— Ну а если я тебе скажу, что Ленин очень любил эту книгу? — спросил с улыбкой Чан Мин. Но улыбка в споре может быть истолкована противником как признак слабости.
— Я… я не знаю. Наверное, она может служить хорошим примером отрицательного пособия… — Бай Хуэй смутилась и замолчала, потом взмахнула рукой, словно желая стряхнуть с себя смущение. — Неправильные буржуазные книги нельзя читать, за старье нельзя держаться, потому что… — И опять замолчала: она считала, что не нуждающиеся в доказательствах истины нет необходимости разъяснять и в защиту их не нужно тратить слов. Ей казалось, что отстаивать свою правоту — признак слабости. — Неправильное не нужно…
— Не нужно? Кто так решил? — Чан Мин тоже увлекся спором.
— Революция! — Произнеся это слово, Бай Хуэй еще больше утвердилась в своей правоте. Кто возразит против этого слова? Им можно сокрушить любого. Она с победным видом переспросила Чан Мина: — Что, неверно?
— Красиво говоришь.
— Что ты хочешь этим сказать?
Спор их принял серьезный оборот. Глядя на белое и холодное, как лед, лицо Бай Хуэй, Чан Мин вдруг тоже заволновался. Десять с лишним дней он видел только заботу и внимание Бай Хуэй, а теперь вот столкнулся с ее упрямством. Если так пойдет дальше, решил он, отношения недолго и испортить. Он заговорил мягче:
— Я приведу тебе один пример. Сказать: «Мы должны уничтожить всех врагов» — это будет верно? Конечно, верно. Я думаю, против этих слов никто не станет возражать. Но как уничтожить врагов? Убить их всех подряд?
Бай Хуэй молчала. Откуда Чан Мину было знать, что его слова больно ранили Бай Хуэй.
— Их убийство можно не считать ошибкой! — выкрикнула она.
— Но ведь будет уничтожено только тело, — продолжал Чан Мин. — На поле боя это необходимо, даже неизбежно, но в борьбе идей…
— Какая разница, враги не имеют права на жизнь!
— А как отличить врагов от друзей?
— Как отличить? — Она спешно подыскала подходящую фразу. — Все, кто против революции, — враги. Враги против революции!
— Что значит «против революции»? Тогда что же такое революция?
— Все равно, тот, кто против революции, — тот и контрреволюционер! Тут надо конкретно смотреть!
— Если… Я вот приведу еще один пример: если один учитель…
Слова Чан Мина, как раскаленное железо, обожгли ее сердце. Она вконец смутилась и поспешила переменить тему:
— Нет, нет, пример с учителем плохой, в нем отсутствует классовая оценка. Ведь есть и революционные учителя, и контрреволюционные.
— А что такое контрреволюционный учитель? — Чан Мин нахмурил брови.
— Использовать учительскую кафедру для того, чтобы сеять буржуазный ревизионизм, пропагандировать идеалы буржуазных специалистов, отравлять молодежь, заниматься реставрацией капитализма, — вот что такое контрреволюция! — выкрикнула она.
В ее глазах бушевало волнение, словно на поверхности озера вздымались водяные валы.
— Значит, учителей тоже надо уничтожить?
— Надо! — Она вдруг заговорила словами Хэ Цзяньго. — В революции нужна великая резня, великая буря, нужно железным кулаком разбить врагов революции! Нужно красным террором загнать врагов в могилу!
Чан Мин вскочил, замахал руками. Его лицо, и без того осунувшееся после болезни, побелело так, что на него стало страшно смотреть. Обычно державшийся с Бай Хуэй дружески и покровительственно, сейчас он почему-то не мог сдержать себя.
— Это не революция! Это фашизм! — крикнул он в лицо Бай Хуэй.
Бай Хуэй вздрогнула: ведь такие же слова произнесла та учительница, но сейчас этот упрек бросил ей не враг, а человек, спасший ей жизнь, свой человек.
Старая рана открылась. Бай Хуэй страдальчески опустила голову…
Чан Мин, прокричав последние слова, тоже замолчал. Ноги не держали его, он одной рукой облокотился на круглый столик, другой закрыл лицо и долго молчал, потом оторвался от стола, медленно прошел в угол комнаты.
— Бай Хуэй! — прохрипел он, будто в горле у него что-то застряло. Он снова осекся и, немного успокоившись, продолжил: — Прости… Я погорячился, наговорил лишнего. Твои слова задели меня за живое… я даже не могу объяснить тебе — почему. Но ты поверь, пожалуйста, что я по-прежнему верю в то, что ты хороший человек. У тебя есть революционный энтузиазм, вера и смелость, но ты все слишком упрощаешь. Извини меня за прямоту: у тебя все мысли составлены из лозунгов, и ты думаешь, что одних лозунгов хватит, чтобы прожить жизнь, а идей марксизма-ленинизма и Мао Цзэдуна, в которые ты веришь, ты ведь толком не знаешь. Делать революцию — это посложнее, чем морить мышей. Если не учиться и не размышлять, а рассчитывать только на энтузиазм и смелость, тогда кажется, что чем громче лозунг, тем он революционнее. Эти лозунги могут оглушить тебя, и ты пойдешь по кривой дорожке… Бай Хуэй, я не хочу тебя учить — этому учит нас история партии. — Он помолчал и заговорил снова: — Я слишком много говорю. Некоторые сочли бы мои слова реакционным резонерством! Для них поднялся уровень воды, и то, что было раньше на виду, теперь оказалось под водой. Нормальное стало ненормальным. Да, я действительно много говорю… Но ты ведь не примешь меня за врага?
Бай Хуэй опустила голову, две короткие косички свесились ей на лицо. У нее мягкие волосы, и косички слегка распушились, словно колоски. Она затеребила край своей курточки.
Потом она встала, попрощалась и ушла, не взглянув на Чан Мина. Вчера она тоже так же ушла, но тогда у нее было совсем другое настроение.
Вчера она была беспечным птенцом. Сегодня она была раненой птицей.
5
Сотни две школьников, словно табун испуганных лошадей, давясь и толкаясь, высыпали из школы Хунъянь на улицу. За ними следом, крича, бежала еще одна толпа школьников, с деревянными винтовками. Они швыряли вдогонку убегавшим обломки кирпичей, которые мелькали в воздухе, словно саранча, и падали в толпу. Преследуемые бежали что было сил, прикрывая головы руками. Несколько малолетних девочек расплакались и попали в плен к преследователям.
И те, и другие были одеты в зеленую униформу, с красной повязкой на рукаве. На повязках у убегавших было написано: «Красная революционная армия». На повязках у преследователей выделялись два больших желтых иероглифа: «Искупление кровью». Несли они и большое красное знамя с такой же надписью.
В последнее время в движении произошли перемены: среди его участников возникли разногласия по многим вопросам, и повсюду развернулись жаркие дискуссии, повсюду людям все труднее было разобраться в том, кто прав, кто виноват. Мысли путались, и уже не было возможности отличить врагов от своих, истину от лжи. Раскол стал перерастать в разброд, противоборство перешло во всеобщую враждебность. Хунвэйбины тоже не оказались цельным куском металла. На каждом заводе, в каждой школе они разбились на множество мелких групп. Повсюду стали расти, словно весенний бамбук после дождя, разные «организации масс». Все вдруг стало сложно, непонятно, запутанно…
В это самое время Ма Ин вместе с частью школьников создала вне школы свой собственный отряд и назвала его «Красной революционной армией». Они напечатали складывавшийся вчетверо листок, где критиковался ревизионизм и были смешные рисунки. Еще они организовали охрану в центре города и помогали поддерживать порядок. И хотя они были немногочисленны, они имели обширные связи и немалое влияние. Хэ Цзяньго почувствовал себя ущемленным. Он заявил, что люди Ма Ин «обманом вербуют души», и назвал Ма Ин «злодейкой». Сам он создал центральный штаб цзаофаней и назвал его отрядом «Искупления кровью». Он по-всякому бранил Ма Ин, разными способами пытался одержать верх над «Красной революционной армией», но так ничего и не добился. Минул месяц, и страсти накалились до предела. Революционные организации каждого района и учреждения все старались вырвать власть из рук «стоящих у власти». По правилам «захвата власти», существовавшим в те времена, захват власти должен быть совершен совместными действиями всех революционных организаций. Но Хэ Цзяньго не известил «Красную революционную армию» о том, что он самостоятельно захватил власть. И вот сегодня люди Хэ Цзяньго пригласили людей Ма Ин для проведения совместного митинга по случаю «победоносного захвата власти». Члены «Красной революционной армии», лишь придя на митинг, узнали, что Хэ Цзяньго уже захватил власть в свои руки. Им предложили признать этот переворот. Приглашенные, конечно, отказались, началась словесная перепалка. Хэ Цзяньго был к этому готов, прибегнул к силе… «Красная революционная армия» не смогла оказать отпор и была изгнана из школы. Когда ее члены добежали до конца улицы, послышался крик:
— Стойте, друзья! Мы же готовы вступить с ними в переговоры, зачем они применяют силу?
Спасавшиеся бегством бойцы «Красной революционной армии» остановились. А остановила их маленькая скуластая девушка с короткой косичкой и раскрасневшимся лицом. Это была Ма Ин. Она храбро вышла навстречу преследователям.
— Вы пригласили нас на собрание, — выкрикнула она. — Если есть разногласия, их можно обсудить. Зачем же бить людей? Зачем применять оружие?
Но ее призыв не урезонил вошедших в раж бойцов отряда «Искупления кровью». В их рядах кто-то закричал звонким, как колокольчик, голосом:
— Вы послушные сынки идущих по каппути, передовой дозор тех, кто возрождает капитализм, вас нужно бить. Хорошим людям нужно бить плохих!
Люди из отряда «Искупления кровью» еще больше раззадорились. Вслед за тем в воздухе мелькнул увесистый кирпич и ударил в грудь Ма Ин. Ма Ин обеими руками схватилась за грудь, согнулась пополам и села посреди дороги.
— Хватай Ма Ин! Хватай «Красную революционную армию»!
Несколько человек из рядов преследователей ринулись к лежащей Ма Ин. Группа школьников из «Красной революционной армии» вышла навстречу, началась большая драка. Люди из отряда «Искупления кровью», встретив отпор, отошли назад. Вот тут бойцы «Красной революционной армии» заметили, что неподалеку на перекрестке стоит Бай Хуэй. Голова Бай Хуэй была повязана косынкой, на рукаве была повязка с надписью «Искупление кровью». Некоторые из «Красной революционной армии» стали кричать:
— «Искупление кровью» притесняет массы, ей не отмыться от своих преступлений!
— «Искупление кровью» ведет вооруженную борьбу, она не проявляет доброй воли!
— Долой клику «Искупление кровью»!
Эти только что побитые люди излили на Бай Хуэй всю накопившуюся в них злость. Громче других кричали те, кому досталось больше всего. Бай Хуэй не могла понять, что происходит. Одна коротко стриженная школьница крикнула:
— Вот бесстыжая! Ее папаша — из идущих по каппути, а она затесалась в «Организацию масс»!
Бай Хуэй вся затряслась от злости. Нет, она не позволит другим оскорблять ее отца.
— Эй вы, заткнитесь! Вонючки! — крикнула она в ответ.
В этот момент из толпы вышла Ма Ин. Держась обеими руками за грудь, она сердито сказала:
— Бай Хуэй, ты все еще не пробудилась? Что делает Хэ Цзяньго? Он осуществляет буржуазную диктатуру. А ты попала в его шайку, стала его пособницей. Почему ты не хочешь вернуться к революционной линии председателя Мао?!
— Врешь ты все! Мы бьем классовых врагов! Мы стоим за правду! Мы…
Слова Бай Хуэй потонули среди гневных возгласов. Шум поднялся такой, что она не слышала собственного голоса.
— Бей пособницу злодея, пусть она склонит голову и признает вину!
— Хватай ее! Обменяем ее на наших людей, захваченных отрядом «Искупление кровью»!
Несколько школьников из «Красной революционной армии» бросились к ней.
Положение незавидное! Бай Хуэй повернулась и побежала к школе, ее преследователи постепенно отстали. Несколько кирпичей пролетели над ее головой, один камень сильно ударил по ноге. Не чувствуя боли, она подбежала к школе.
Ворота школы были плотно закрыты. У ворот стояли ребята с деревянными винтовками. У ног их лежала груда кирпичей, черепков, пустых горшков и железные ядра, с которыми раньше занимались на уроках физкультуры. Бай Хуэй вошла во двор школы.
На площадке перед школой никого не было. На помосте президиума висело большое красное полотнище с надписью: «Поздравляем участников торжественного митинга в честь захвата власти революционными цзаофанями школы Хунъянь». Над пустынной площадью развевался десяток красных флагов — они отбрасывали на землю дрожащие тени. Посредине двора высилась груда кирпичей. Вокруг валялись военные фуражки, рваная бумага, сломанные деревянные винтовки.
— Бай Хуэй!
Она поискала глазами того, кто окликнул ее. Издалека к ней бежала девушка, это была Ду Инъин. Ее растрепанная коса раскачивалась из стороны в сторону, похлопывая ее по бокам.
— Куда ты запропастилась? — задыхаясь, спросила Ду Инъин. — Только что Хэ Цзяньго велел мне тебя найти, я бегала к тебе домой, а у тебя заперто и никто не открывает. Ты куда ушла?
— Зачем я нужна?
— Зачем? Да у нас тут только что такое стряслось! — сказала Ду Инъин. Глаза ее округлились, и стало еще заметнее, что ее левый глаз косит.
— Да что у вас тут случилось?
— В эти дни многие от нас откололись, перешли на сторону Ма Ин. Хэ Цзяньго совсем сдурел, подумал, что ты тоже перебежала. Я говорила, что такого не может быть, ведь он всегда верил в тебя. А Ма Ин — дрянь, она думает только, как бы самой возвыситься и всех раздавить.
— Как же наши люди смогли уйти в «Красную революционную армию»?
— Да поверили ее коварным речам. Ма Ин ведь умеет создавать общественное мнение. Она говорит, что Хэ Цзяньго осуществляет буржуазную диктатуру, угнетает массы и будто бы «бьет всех подряд». Что это политика, губящая партию! Чушь какая-то. Да для чего Хэ Цзяньго буржуазная диктатура? Неужто для капиталистов? Я гляжу, Ма Ин не только ненавидит Хэ Цзяньго, не только ему завидует, но она самая настоящая злодейка! Скажи, верно?
Бай Хуэй промолчала. И Ду Инъин продолжила:
— Только что произошло вооруженное столкновение. Ой, что тут было! Могли и убить кого-нибудь! Такие огромные кирпичи летали, некоторых чуть до смерти не пришибло. Два дня назад мы захватили власть в школе, пригласили «Красную революционную армию» на собрание, а те заявили, что мы сделали это в одностороннем порядке, не захотели захват власти признать. Ну а потом началась большая драка. Нас было больше, и мы быстренько с ними разделались. Ты не видела, что тут сегодня творилось! Меня чуть было не убили! Если так дальше пойдет, у меня опять будет плохо с сердцем.
— А Хэ Цзяньго?
— Он в административном корпусе, в центральной канцелярии. Зайди к нему. Он будет рад тебя видеть. Я пойду, дома дел по горло. Денька через два зайду к тебе, поболтаем, а?
Девушки расстались, и Бай Хуэй пошла в канцелярию.
В коридоре было полно народу, стоял невообразимый гвалт. Через большие окна в полумрак коридора врывались солнечные лучи, но внутри толпились черные тени. Бай Хуэй поглядела на теснившихся в коридоре людей. Среди них были пленники из «Красной революционной армии». Люди отряда «Искупление кровью», потрясая кулаками, поучали их. Те не хотели уступать и сердито огрызались.
— Вы зачем в одностороннем порядке захватили власть? Мы этого не признаем! Даже кулаками и палками вы не заставите нас покориться!
— А вы сорвали митинг, хотели сохранить власть идущих по каппути. Напрасно стараетесь! Рычаги власти — в наших руках!
— А мы провозглашаем: захват власти не достиг цели! — надрывно выкрикнул один из захваченных в плен людей «Красной революционной армии».
— Значит, провозглашаете, что не достиг цели, так? — с угрозой в голосе заорал один из бойцов «Искупления кровью». — Вы что тут развонялись?
Сердитый гул и злорадный смех смешались с бранью и угрозами по адресу «Красной революционной армии». Кто-то сорвал фуражку с одного из них и подбросил ее в воздух. Другие пустили в ход кулаки. Люди из «Красной революционной армии» кричали:
— Вы ничем не отличаетесь от хулиганов! Если правда на вашей стороне, не сердитесь, а докажите это!
Но сейчас не было никакой возможности рассудить, где была истина, а где ложь.
Бай Хуэй ничего не сказала, протиснулась через толпу орущих и дерущихся людей и поднялась в центральную канцелярию к Хэ Цзяньго. Тот вместе с каким-то школьником просматривал лозунги и дацзыбао.
Увидев, что в комнату вошла Бай Хуэй, Хэ Цзяньго бросил ей: «Садись!», повернулся и продолжал читать:
— Добавьте еще одну строку: «Командир злодейской «Красной революционной армии» Ма Ин — организатор преступной контрреволюционной акции, направленной на срыв захвата власти».
— Здорово сказано! — восторженно подхватил школьник.
— Вот так-то! Сокрушая разбойников, сокруши их вожака; стреляя из лука, стреляй в сердце; целясь в мишень, целься в середину, а бьешь, так бей без пощады! — Хэ Цзяньго похлопал школьника по плечу и сказал хорошо поставленным голосом бывалого оратора: — Быстрее иди и напиши. Это объявление не позднее чем сегодня должно висеть на стене центрального штаба.
Они остались в комнате вдвоем. Хэ Цзяньго сел за стол, наклонил голову и стал теребить висевший у него на груди свисток. В его отношении к Бай Хуэй не было ничего такого, о чем говорила Ду Инъин. Он явно давал понять Бай Хуэй, что недоволен ею.
В углу комнаты стояло несколько свернутых знамен и деревянных винтовок. Вдоль стены выстроились канцелярские шкафы. Замки с них были сорваны, а дверцы заклеены крест-накрест полосками бумаги. Стены были сплошь залеплены всевозможными лозунгами, карикатурными изображениями каких-то людей и надписями с руганью по адресу стоящих у власти. Комната не отапливалась, и в ней было очень холодно, в воздухе пахло тушью.
— Какова твоя политическая позиция? — Хэ Цзяньго впервые говорил таким холодным тоном — почти что тоном следователя — с Бай Хуэй. Не дожидаясь ответа, он приподнял голову и вперил в Бай Хуэй пронзительный взгляд. Ее белое лицо было бесстрастным, но в узких глазах как будто затаилось какое-то еще не высказанное, но твердое решение. Он только раскрыл рот, как Бай Хуэй встала, подошла к столу, сорвала с себя нарукавную повязку, скомкала ее и бросила на стол. Хэ Цзяньго вскочил как ужаленный, его стул отлетел к стене. Ухватившись обеими рукам за стол, он заорал:
— Изменница! Ты капитулировала перед Ма Ин!
— Я не позволю тебе обманывать меня! Кто здесь изменник?
Хэ Цзяньго схватил со стола красную повязку и что было силы замахал ею перед носом Бай Хуэй.
— Ты зачем это сделала?! — вопил он.
Бай Хуэй ничего не ответила. Резко повернувшись, отчего падавшая на грудь коса перелетела за спину, она скрылась за дверями канцелярии.
Назавтра Ду Инъин пришла в гости к Бай Хуэй. Она весело болтала, делая вид, будто ничего не произошло, но в поведении ее чувствовалась какая-то натянутость, и было видно, что ее внешнее спокойствие давалось ей непросто. В конце концов она, словно сбрасывая с себя тяжесть, сказала:
— Хватит, не буду тебе больше голову морочить. Хэ Цзяньго не велел говорить, что это он послал меня к тебе. А я не хочу кривить душой. Он послал меня разузнать, почему ты ушла из его центрального штаба.
— Не знаю, — сказала Бай Хуэй, уставившись на ледяные узоры в окне.
— Может, ты разуверилась в Хэ Цзяньго? Ты не обижайся на него за то, что он такой сердитый. У него в эти дни настроение неважное, вот он и злится! Для него это нормально. Борьба пошла ожесточенная, наших становится все меньше, а у Ма Ин людей все больше — как тут не беспокоиться? Хэ Цзяньго говорит… я тебе все скажу! Он вчера уже разведал, что ты не перешла на сторону «Красной революционной армии». Он подумал, что ты ушла из-за своего отца, боишься, что тебе выдерут косы, правильно или нет?
— При чем тут мой отец? Большинство людей на фабрике поддерживают его. Он настоящий революционер. С тем, кто посмеет его тронуть, я сама разделаюсь! Выдрать мне косы? Пусть попробуют!
— Тогда почему же? — тихо спросила Ду Инъин, увидев, что Бай Хуэй разгорячилась, и боясь задеть ее резким тоном.
— Не знаю. — Бай Хуэй по-прежнему смотрела в замерзшее окно.
— Ну, Бай Хуэй, почему ты не хочешь мне сказать?
— Я действительно не знаю…
У нее как будто и вправду была какая-то неясная, неосознанная причина. Ду Инъин смутилась.
— Инъин, как ты думаешь, кто наши враги? — строго спросила Бай Хуэй.
— Как же ты до сих пор не поняла? Контрреволюционеры!
— А учителя все контрреволюционеры?
— Конечно, не все.
— А мы их всех разогнали!
— Ну и что тут плохого? — не задумываясь, спросила в ответ Ду Инъин.
— Мы должны считать их врагами или только товарищами, совершившими ошибки?
— Ах, Бай Хуэй, вечно у тебя сложность на пустом месте! Что тут думать! Когда начинается революция, тут уже некогда разбираться!
— Неправильно! Председатель Мао говорит, что главный вопрос революции — определить границу между врагами и друзьями… А еще он говорит: «Надо бороться словом, не надо бороться оружием»; а мы что делаем?
— Но разве можно церемониться в классовой борьбе? Революция — не званый обед, тут все средства хороши. Так почему бы и не применить оружие?
— Ты не права! — резко возразила Бай Хуэй. — Хорошенько почитай произведения классиков и увидишь, что ты не права!
Только сейчас Ду Инъин заметила, что на столике рядом с кроватью Бай Хуэй лежит стопка книг. Она подошла и проглядела: избранные произведения Маркса и Энгельса, книги Ленина и Мао Цзэдуна, история партии, несколько брошюр о диалектическом материализме, были и литературные произведения. Она наугад выхватила одно из них, очень старую книжку, на ее истрепанной обложке едва можно было разобрать заголовок: «Любовь к жизни». У нижнего края обложки четким почерком Бай Хуэй было написано: «Обратить внимание: это не вредная книга, а книга, которую любил Ленин». На столике лежал также дневник, и раскрытая страница его была густо исписана маленькими иероглифами. Ду Инъин без интереса положила книги обратно и шутливо сказала:
— Да ты прямо ученая! Никак статью собралась писать? Я гляжу, ты хочешь создать свой собственный штаб, выдвинуть свою точку зрения. Я угадала?
— Нет, я для этого не гожусь, — потупилась Бай Хуэй. — Я преступница…
— Да что с тобой? Вот чудачка! Что ты тут городишь про свои преступления? Совсем спятила!
Бай Хуэй промолчала, но Ду Инъин не терпелось узнать, в чем тут дело, и Бай Хуэй в конце концов открылась ей. Не потому, что Ду Инъин слишком уж настойчиво допытывалась. Просто в тот момент ей больше не с кем было поговорить.
— Тогда я ничего не чувствовала, кроме гнева, не думала о том, что, если бить по-настоящему, можно покалечить человека. Я…
Ду Инъин стало не по себе. Но она видела, что на плечах Бай Хуэй словно лежит огромный камень и ей не под силу нести его. Чтобы успокоить Бай Хуэй, она сказала:
— Что ж плохого в том, что ты ударила врага? Когда Хэ Цзяньго допрашивал стоявших у власти, тоже не обходилось без крепкого тумака. Если их не бить, то разве они признаются?
— Нет, мне кажется, я убила ту женщину! — сказала Бай Хуэй, страдальчески закрыв глаза. Лицо ее стало пепельно-серым.
Ду Инъин поглядела на Бай Хуэй, и ее круглые глаза вспыхнули, точно ее озарила какая-то важная мысль.
— Бай Хуэй, а та женщина, которую ты побила, была из какой школы?
— Понятия не имею. В тот день было общее собрание более десяти школ, как я могу знать, откуда она была?
— Как же ты потом не поинтересовалась?
Бай Хуэй не ответила. А причина тому была одна: вдруг новости окажутся слишком плохими, даже непереносимыми для нее?
— А после того, как вы ее побили, куда ее отнесли?
— В сад, а что?
На губах у Ду Инъин появилась загадочная улыбка, она сказала:
— Подожди-ка. Скажи мне, а какого роста была та женщина?
Бай Хуэй тут же принялась рассказывать:
— Волосы короткие, с проседью, среднего роста, полная. Большие черные глаза, смуглокожая, довольно большой рот. — Стоило ей закрыть глаза, и облик учительницы сразу вставал перед ней.
— Так это она! Ничего она не умерла, она жива! — сказала Ду Инъин.
— Как, ты знаешь ее?
— Она учительница иностранного языка из четвертой школы. Ее зовут… ее зовут… Эх, забыла как. Ма Ин должна знать, она раньше училась в четвертой школе.
— А откуда ты знаешь, что я именно ее побила?
— В тот день, когда было собрание, я находилась на площади! Меня с вами не было, и я смогла сесть прямо перед помостом. Та женщина стояла совсем близко. Она выглядела точь-в-точь как ты ее описала.
— Ой, верно! А ты откуда знаешь, что она не умерла? — Затаив дыхание, она ждала ответа Ду Инъин.
— Я зимой видела, как она шла по улице, а за ней шли два школьника.
— Правда? — Ресницы Бай Хуэй широко раскрылись и радостно задрожали.
— Я собственными глазами видела! Не могла ошибиться!
Глаза Бай Хуэй наполнились слезами. Можно было подумать, что воскрес ее умерший родственник. Ду Инъин была удивлена. Она не понимала, как можно так огорчаться из-за подобного случая и как можно ликовать из-за такого пустяка. Утирая слезы, Бай Хуэй спросила ее:
— Инъин, ты знаешь, что сделала та женщина? Ты была в тот день на площади и должна была слышать, в чем ее обвиняли.
— Она? — Ду Инъин уставилась в потолок, пытаясь отыскать в своей памяти ответ на вопрос Бай Хуэй. — Она, по-моему, проповедовала образ жизни иностранной буржуазии, всячески отравляла учащихся.
— Правда?
— Ах, ты знаешь, память-то у меня слабовата. За эти несколько месяцев было столько собраний. Где тут запомнить!
Бай Хуэй попросила Ду Инъин хорошенько все припомнить, но та плела что-то не слишком внушавшее доверие. Скорее всего, она просто что-то сочиняла на ходу, чтобы успокоить Бай Хуэй. Поэтому Бай Хуэй попросила Ду Инъин еще раз пойти и разузнать, что стало с учительницей. Ду Инъин с улыбкой посмотрела на Бай Хуэй и ничего не ответила. Потом она встала, попрощалась и сказала, что завтра попробует все разузнать и сразу же сообщит обо всем Бай Хуэй. Стоя в дверях, Ду Инъин спросила Бай Хуэй:
— Ну как? Ты по-прежнему не хочешь вернуться в отряд «Искупление кровью»? Ну ладно! Знаешь, как переживает Хэ Цзяньго из-за того, что он нехорошо обошелся с тобой? Он вчера ко мне приходил. Весь расстроенный, даже глаза покраснели! Он просил меня уговорить тебя вернуться и очень жалел, что в тот раз погорячился. Мне его так жалко было! Ведь он наш старый боевой друг, зачем быть с ним такой строгой? Еще он сказал, что ты и Ма Ин разные люди. — Ду Инъин очень хотелось восстановить мир.
— Ну что ж, надо повидаться! Я должна с ним поговорить. — Тон Бай Хуэй смягчился, лицо подобрело.
Уходила Ду Инъин радостная оттого, что ей удалось и выполнить приказ Хэ Цзяньго, и помочь подруге избавиться от тревоживших ее мыслей. Шутки ради она с нарочито серьезным видом пожурила Бай Хуэй: «Психованная!» И с этими словами, отворив дверь, выскользнула на улицу.
С тех пор как у Бай Хуэй вышел спор с Чан Мином, она на какое-то время словно потеряла опору.
Несколько месяцев где-то глубоко в ее мозгу шевелились странные мысли — благородные, красивые, дерзкие, нелепые и фантастические… Всевозможные лозунги, суждения, взгляды, красивые слова и изощренные аргументы кружились в ее сознании, беспрестанно сталкиваясь друг с другом. Часто бывало так, что вещи виделись ей сразу с нескольких сторон. И надо было хорошенько подумать, где истина.
Она не могла ни найти себе оправдания, ни опровергнуть себя. Она сама себе была и самоотверженным защитником, и беспощадным критиком. Она отрицала все подряд, а потом отрицала свои отрицания. С каким-то бесчеловечным упорством она выбивала у себя из-под ног опору…
От всей этой сумятицы голова у нее шла кругом. Но она ничего не могла поделать с собой и только безвольно кружилась в круговороте обуревавших ее мыслей. Из-за этого сумбура в мыслях она часто не могла заснуть целую ночь. Иногда она вставала с кровати и шла босиком к портрету мамы и стояла перед ним; случалось, она обеими руками закрывала глаза. Спокойный взгляд матери порой становился ей невыносим. Ей чудилось, что в нем таится упрек.
— Мама, прости меня, я недостойна быть твоей дочерью…
В ее ушах громко звучали слова Чан Мина: «У тебя все мысли составлены из лозунгов, ты думаешь, что этих лозунгов хватит, чтобы прожить жизнь, а марксизм-ленинизм и идеи Мао Цзэдуна, в которые ты так веришь, ты ведь хорошенько-то и не знаешь… Если не учиться и не размышлять, а рассчитывать только на энтузиазм и смелость, тебе будет казаться, что чем громче лозунг, тем он революционнее…» В конце концов она сказала отцу:
— Дай мне ключ от книжного шкафа.
— Там нечего сжигать. Одни произведения классиков, — ответил отец.
— А я как раз и хочу прочитать эти книги!
Она перетащила книги в свою комнату, жадно читала их, думала. Идеи в этих книгах, словно гребенка, причесали ее сумбурные, спутавшиеся мысли. Конечно, она не могла все сразу уразуметь и понять. Но она нашла в этих книгах ясные и убедительные указания о том, как относиться и к себе, и к тому, что ее окружало.
Она отчетливо поняла: обезболивающее зелье, которым Хэ Цзяньго смазал ее ноющую рану, перестало действовать и рана снова разболелась. Теперь ей захотелось посмотреть, насколько эта рана глубока, насколько страшна и отвратительна…
За эти дни она несколько раз виделась с Чан Мином. Оба не говорили о том, что у них на душе, боясь, что их конфликт еще более углубится. А у нее не хватило мужества рассказать Чан Мину о том, что ее мучило. Если Чан Мин узнает о том случае, как он будет относиться к ней? После спора с ним она уже могла легко предвидеть, что он скажет. От этого ей становилось тоскливо и горько, словно она уже потеряла Чан Мина…
У них не было необходимости видеться. Непонятно было, зачем они вообще встречались.
Но сегодня все переменилось. После того как Ду Инъин сказала ей, что та учительница, которую она считала убитой, жива, она словно вырвалась из плотно закрытого котла. Тяготившее ее чувство вины исчезло. Она почувствовала себя свободной, как птица, парящая в небесах.
Оказывается, дела обстояли не так уж печально, все еще можно спасти. Все можно начать снова!
Она встала посреди комнаты и, выставив перед собой руки, принялась кружиться. Она не умела танцевать и кружилась неуклюже, но в этом танце выразилась вся переполнявшая ее радость.
Кружась по комнате, она заметила висевший на стене портрет Мао Цзэдуна и сказала нараспев: «Председатель Мао, я буду хорошо учиться, все сделаю так, как ты говоришь». Она увидела и мамину фотографию под стеклом и сказала с той же интонацией: «Мама, ты можешь меня простить?»
Вечером пришел отец. Внезапно его поседевшие брови изумленно поползли вверх: столик в коридоре был заставлен его любимыми кушаньями. Дочь с сияющим видом сидела за столом, дожидаясь его. Вот уже много дней они ничего не готовили в доме и ели где-нибудь на стороне. Дочь ходила хмурая, вечно чем-то озабоченная. Несколько раз он пытался с ней поговорить, но она угрюмо отмалчивалась. Что же произошло сегодня?
— Дочка, что сегодня такое… Ах да! — Он ударил себя по лбу, как будто вспомнив что-то важное, и со смехом сказал: — Я чуть было не забыл. Сегодня же двадцать восьмое число, твой день рождения, верно!
— Ну что ты говоришь, папа! Мой день рождения был двадцать восьмого числа в прошлом месяце, он уже прошел!
6
Поужинав, Бай Хуэй вышла из дому и быстро побежала на улицу Хэкоудао. На перекрестке улицы Радости и проспекта Славы она вдруг остановилась. Перед ней стоял Чан Мин. На нем было темное пальто и заячья шапка. В вечернем сумраке шапка казалась белым пятном. Чан Мин обрадованно шагнул навстречу Бай Хуэй, словно только ее и дожидался.
— Ты куда это собралась? — спросил Чан Мин.
— Я? Я… кое-что купить нужно. А ты?
— Я иду навестить одного человека. — Чан Мин показал в ту сторону, куда бежала Бай Хуэй. — Впрочем, можно и не ходить.
Словно невидимые руки мягко увлекли их на маленькую улочку — узкую, почти без тротуара, больше похожую на переулок, но прямую и длинную, уходившую куда-то далеко-далеко.
Бивший в лицо холодный ветер незаметно утих, в воздухе потеплело. В тишине отчетливо слышался звук шагов. Медленно двигавшиеся под фонарями тени то вытягивались впереди, то укорачивались так, что целиком умещались под ногами, а потом убегали назад. Когда же мимо проплывал очередной фонарь, тени снова вылезали из-под ног вперед… Бай Хуэй смотрела на эти тени, и сердце ее стучало, как маленький барабан. Она и боялась смотреть на своего спутника, и не могла удержаться от того, чтобы не бросить на него украдкой взгляд…
Она хотела выложить Чан Мину все свои секреты. И о том деле тоже можно было рассказать без утайки. А еще жизнь отца, история матери, свои мнения и мысли о разных вещах, свои сомнения и духовные приобретения последних дней. И все же, неизвестно почему, она сейчас молчала. Словно закупорился перевернутый вверх дном кувшин. Она посмотрела на Чан Мина. Тот молчал, опустив голову, и на лице его лежала тень. Вдруг она почувствовала, что с ней происходит что-то такое, чего она еще не знала. Ей стало страшно. Так с приходом весны пробуждается дремавшее всю зиму деревце… Она не решалась говорить, боясь разрушить это тревожное и приятное молчание.
Они шли и шли в молчании.
Только когда перед ними выросли пересекавшие улицу черные рельсы, Бай Хуэй заметила, что они дошли до железной дороги. Шум города стих. Здесь были посажены в ряд невысокие деревья, их голые ветви при свете луны казались совсем белыми. Вокруг было тихо, только откуда-то издалека отчетливо доносился шум работающего завода. Свет фонарей сюда не доходил, здесь было царство луны. Рельсы, как две серебристые нити, уходили в ночную тьму. Вверху простиралось холодное бесцветное небо, чистое и светлое. На нем висела большая круглая луна и горели россыпи звезд…
Бай Хуэй укрылась от света за самым темным деревом и только теперь посмотрела на Чан Мина. В лунном сиянии его лицо словно расплылось. В его глубоких темных глазах она прочитала то, что таилось у него в душе. Сердце Бай Хуэй радостно затрепетало, но она заставила себя не опустить голову и смело смотреть на Чан Мина. Чан Мин сказал:
— Бай Хуэй, хотя в наших взглядах есть расхождения, но… но я верю, что смогу понять тебя…
Это были как раз те слова, в которых она нуждалась. Она так ждала их!
Она отделилась от заледеневшего, безжизненного дерева и бросилась в теплые и сильные объятия Чан Мина. Прижавшись лицом к его щеке, она дрожала всем телом, из уголка ее глаза вытекла прозрачная слеза.
Она слышала громкий стук двух сердец, но не могла разобрать, какое из них принадлежит ей. Чан Мин погладил ее косичку и ласково сказал:
— Ты хорошая…
И еще он говорил глупые слова, которые обычно говорят дети в минуту радости.
Бай Хуэй молча плакала…
Было уже поздно. Они медленно пошли обратно, вернулись к тому перекрестку, где они встретились. Пора было прощаться.
— Бай Хуэй, ты можешь мне что-нибудь сказать? Ты не сказала мне еще ни слова!
— Что сказать…
— Я очень хочу услышать. — Чан Мин ждал.
Бай Хуэй только посмотрела на него взглядом, который помнят всю жизнь. Чан Мин радостно улыбнулся.
— Нам нужно идти, особенно тебе. Твой отец, должно быть, беспокоится, думает, что ты пошла участвовать в вооруженной борьбе! Завтра увидимся? У меня как раз выходной.
— Увидимся! — с неожиданной для себя решительностью сказала она. — Завтра я тебе расскажу…
— Что расскажешь?
— Все.
— Хорошо. И я завтра тебе все расскажу.
Они пожали друг другу руки. Чан Мин привлек ее к себе, крепко обнял.
— Чан Мин, как быть, если я сделала что-нибудь нехорошее?
Опьянев от счастья, Чан Мин прикоснулся горячими губами к ее светлому и холодному лбу.
— Если это ты, я все могу простить…
Бай Хуэй взволнованно подняла к нему лицо — любовь сделала его еще более красивым. Он хотел поцеловать ее, но она высвободилась из его объятий и быстро побежала по улице. Ее фигурка мелькнула в свете фонарей и растворилась в ночной мгле.
На следующий день в одиннадцатом часу Бай Хуэй пошла к Чан Мину.
В этот раз она надела на себя зеленую хлопчатобумажную куртку. Куртка была старенькая и выцветшая, зато чисто выстиранная и к тому же очень шла ей, плотно облегая ее фигуру. На ногах у нее были новые парусиновые туфли. Шнурки туфель украшали маленькие черные бабочки. Волосы были аккуратно расчесаны, косы туго заплетены. Бай Хуэй еще никогда не наряжалась с мыслью понравиться другому человеку. Ну а как было на сей раз, только небу известно. На ее белом лице играл румянец, глаза радостно сияли.
Она вошла в дом, где жил Чан Мин. Поднялась по лестнице, постучала в дверь, но ей никто не ответил. Она толкнула дверь, та была не заперта, но в комнате никого не оказалось. В ней было чисто убрано. Кровать была застелена новым голубым покрывалом, ровным и мягким, как водная гладь в безветренную погоду. На круглом столике около кровати лежало несколько книг, рядом с ними стоял тазик с листьями — тот самый тазик, который раньше валялся за дверью. Теперь он был чисто вымыт, и лежавшие в нем широкие сочные, влажные листья ярко горели в лившихся через окно лучах солнца. На листьях блестели, словно прозрачные жемчужины, капли воды.
Она впервые почувствовала, что эта тесная, даже не предназначенная для жилья комната стала ей милой и родной. За окном ветви старых деревьев сплетались в прелестный узор.
Дверь скрипнула, она оглянулась. Ресницы ее затрепетали, и, вторя им, громко забилось сердце. Но в комнате никого не было. Ах вот оно что: это же маленький котенок. Котенок просунул в дверь белую пушистую мордочку и посмотрел на Бай Хуэй круглыми, будто отлитыми из зеленого стекла глазами.
— Ты к кому? — тихо и ласково, словно разговаривая с ребенком, спросила она котенка. — Чан Мина нет дома. Ты зачем без спроса врываешься?.. — Бай Хуэй вдруг вспомнила, что она и сама вошла в комнату без спроса. Ей стало неловко, хорошо, что ее собеседником был котенок.
Котенок подошел поближе, тупо уставился на нее, потом пискнул и потерся о ее туфлю в знак дружбы. Она взяла котенка на руки и легонько погладила его пушистую матовую шерсть. Вообще-то Бай Хуэй не любила животных. Полгода тому назад они с Хэ Цзяньго проводили обследование семьи одного учителя, с которым они вели борьбу. Этот учитель разводил у себя дома золотых рыбок. Они сочли это занятие буржуазным времяпрепровождением, преследующим цель уклониться от революции. Учителя они сурово осудили, а аквариум с рыбками выбросили в канаву.
Котенок, урча, нежился у нее на руках. Потом он потянулся к столику и мяукнул.
— Ты хочешь есть? Ах, нет? Ты хочешь читать, да? Ну ладно, почитаем вместе.
Держа котенка на руках, она подошла к столу и взяла одну книгу в твердой обложке. Это был томик сочинений Лу Синя. Она перелистала книгу, из нее выпала фотокарточка. На ней была изображена женщина средних лет, в форменной одежде. У нее было чуть припухлое лицо, блестящие черные глаза излучали доброту. Лицо женщины показалось Бай Хуэй очень знакомым, особенно эти черные глаза. И вдруг! Глаза на фотографии пронзительно, невыносимо пронзительно уставились на Бай Хуэй. Потом на виске женщины выступила алая кровь и струйкой потекла вниз. Глаза закрылись, и в последний миг взгляд ее с необычайной ясностью, словно не желая сдаваться, скользнул… И тут в ушах Бай Хуэй зазвучал холодный металлический голос:
— Она умерла, умерла, умерла, умерла…
Голос оглушал ее, как удары колокола. Она зашаталась, все поплыло перед ее глазами. Котенок и книга полетели с коленей на пол. Книга прихлопнула сверху котенка, и тот, отчаянно пискнув, убежал.
В это время на лестнице послышались шаги, и до нее донесся голос Чан Мина:
— Ты чего так испугался? Незнакомого человека встретил? Это же моя старая приятельница, ее зовут Бай Хуэй.
Чан Мин только что умылся внизу и поднимался по лестнице с тазиком в руках. Его чисто вымытое лицо дышало свежестью. Он уже услышал голос Бай Хуэй и знал, что она в его комнате.
— Можно войти? — Чан Мин стоял у порога комнаты и улыбался.
Ему никто не ответил. Он решил, что Бай Хуэй в веселом настроении и хочет его разыграть.
— Понимаю, строгий генерал всегда выражает согласие с подчиненными молчанием, — сказал он, толкнул дверь и вошел. Бай Хуэй сидела на стуле рядом с круглым столиком. Лицо ее было матово-бледным, на нем застыло выражение нестерпимого страдания.
— Что с тобой? — спросил он, положив тазик. — Тебе нездоровится?
Бай Хуэй в смятении смотрела на Чан Мина. У нее не было сил подняться. Сидя на стуле, она протянула Чан Мину фотокарточку и выдавила из себя:
— Это кто?
Чан Мин изменился в лице и упавшим голосом сказал:
— Как раз об этом я обещал рассказать тебе, когда мы вчера расстались. Я не хочу ничего скрывать от тебя. Это — моя мать!
— Кем она была?
— Учительницей иностранного языка в четвертой школе…
— А сейчас она где? — еле слышно спросила Бай Хуэй.
— Умерла. Левоэкстремистские элементы избили ее до смерти. — Чан Мин тяжело опустился на ровно застеленную голубую кровать. По покрывалу во все стороны побежали морщины. Казалось, он разбил кусочек стекла.
Рана в душе Бай Хуэй раскрылась. Ей вдруг показалось, что перед ней разверзлась пропасть. Она падает в нее! И не может достигнуть дна! И она отчаянно пыталась спастись, как утопающий цепляется за щепку.
— Наверное, она в чем-то провинилась!
Подняв полные слез глаза, Чан Мин сказал:
— Какая у нее могла быть вина? Она любила партию, любила председателя Мао, любила родину, любила жизнь. Как она могла хоть чем-то навредить людям? Виновата не она, а те, кто мучили и убили ее, те злодеи!
— Нет, нет! — Бай Хуэй прервала Чан Мина, словно боясь, что он еще что-нибудь добавит. — Ты судишь о ней только по тому, что лежит на поверхности. Ты не знаешь ее прошлого. Разве она ничего не делала плохого в старое время?
— Я знаю все ее прошлое. Она не раз мне о нем рассказывала! — взволнованно ответил он. — Я тебе все расскажу, но ты не передавай это тем негодяям, которые измываются над людьми! Они ничего не хотят знать и не захотят это признавать. Ведь, если они это признают, какое у них будет основание глумиться над людьми? Им нужно все отрицать… Мои отец и мать были студентами педагогического института, бедными студентами. Окончив институт, оба не смогли найти работу. Отец служил переписчиком в одной газете — сейчас они, конечно, могут заявлять, что он переписывал реакционные статьи. А мать стирала одежду и присматривала за детьми в доме одного богача. Потом отцу и матери удалось, потратив свои скромные сбережения, по протекции устроиться учителями в средней школе. Мама преподавала иностранный язык, отец — китайский. Отец ненавидел старое общество. На уроках он пропагандировал передовые идеи, на него написали донос, гоминьдановские власти объявили его «красным элементом» и на год бросили в тюрьму. Там ему пришлось голодать, терпеть побои и издевательства. На свободу он вышел совсем больным человеком. Работу он потерял. Мне тогда шел третий год, как мать могла прокормить нас троих? К счастью, наступило Освобождение, и мы были спасены. Отец и мать просто не сходили с учительской кафедры, потому что они любили преподавать, а еще больше потому, что любили молодежь. Мать говорила: «Когда ты среди молодежи, душа тоже молодеет». Отец, несмотря на болезнь, упорно продолжал работать. Им обоим присвоили звание «Учитель первой категории». Эта фотография матери снята как раз в то время. В пятьдесят девятом году отец умер, а мать, она… целыми днями работала как вол. После уроков она беседовала со школьниками, давала дополнительные уроки, частенько забывала даже поесть, домой приходила только поздно вечером. Поужинав, садилась за письменный стол и проверяла школьные тетради. Нередко она сидела до глубокой ночи… Конечно, нынче они говорят на своих собраниях, что она «безжалостно отравляла молодежь». Пусть себе болтают! Все равно история вынесет свой приговор. Мать была искренним, трудолюбивым, добрым человеком! Год за годом она направляла выпускников школы в университеты, на работу в промышленности и сельском хозяйстве. Каждый раз на Новый год в нашем доме собирались ее бывшие ученики — некоторые были чуть ли не одного возраста с матерью… Нет, ты посмотри, посмотри… — Он вскочил, вытащил из шкафа большой газетный сверток, дрожащими руками разорвал газету, и на стол вывалилась, наверное, целая сотня фотографий. На фотографиях были самые разные люди. Были военные. Некоторые были сняты группами. Были и люди, снявшиеся вместе с матерью Чан Мина. Чан Мин стал перебирать карточки. — Смотри, вот эти так называемые отравленные матерью люди! Неужели это преступление матери против революции? За что ее лишили жизни? У матери было еще много сил, она могла бы принести еще так много пользы революции! Те негодяи убили ее в подвале школы, зверски убили! Им мало было оскорбить достоинство человека, им нужно было, как фашистам, физически его уничтожить. Эти самозваные революционеры орут громче и исступленнее всех. А что они сделали? Истребили настоящего революционера! Из-за матери те люди и меня выгнали из дома, и теперь живу я здесь! Нет, Бай Хуэй, ты не должна затыкать уши, ты не должна бояться услышать об этом ужасе. Ты должна знать…
— Она, наверное, была недовольна движением, выступала против него! — закричала Бай Хуэй, зажав обеими руками уши.
— Нет! Мать была только против тех, кто отошел от политики партии и совершал бесчинства. Она была только против тех, кто вредил движению! Против настоящих врагов народа! Перед смертью она сказала мне: «Сынок, ты должен верить партии, верить председателю Мао… Я верю, что рано или поздно истина восторжествует. Когда этот день настанет, не забудь прийти на мою могилу и сказать мне…» Человек перед смертью высказывает свои самые заветные мысли. Бай Хуэй, не закрывайся от меня руками, слушай дальше…
— Нет, это неправда! — Бай Хуэй, закрыв глаза, яростно замахала обеими руками.
— Это правда. Здесь нет ни капли вымысла. Послушай меня!
— Нет! — Бай Хуэй вдруг открыла глаза, в них стояли слезы. С каким-то злобным упрямством она выкрикнула: — Она не такая!
Чан Мин замолчал. Он уже сумел взять себя в руки. Теперь он удивленно и растерянно глядел на Бай Хуэй. Внезапно Бай Хуэй вскочила, в несколько шагов добежала до двери, распахнула ее и сбежала вниз по лестнице.
Чан Мин не спал всю ночь. Под утро, совсем обессиленный, он немного задремал, как вдруг в дверь громко постучали.
— Кто там? — спросил он.
Никто не ответил. Он увидел только, что из-под двери торчит листок бумаги.
Он слез с постели и услышал, как кто-то сбежал по лестнице, открыл дверь и поднял с пола бумажку: это была сложенная вчетверо записка. Подбежав к окну, он выглянул на улицу и увидел, как за воротами скрылась девушка в платке и зеленой куртке.
Он развернул записку, пробежал ее глазами. Невозможно поверить, что такое бывает. Вот что говорилось в письме:
«Чан Мин!Твой враг и преступница
Ты должен меня ненавидеть! Я била твою мать, била изо всех сил, била до крови! Я твой враг!Бай Хуэй».
Вчера я хотела рассказать тебе об этом. Кто же мог знать, что все получится так странно, так ужасно? Ведь она была твоей матерью. Но я думаю, что это совпадение не случайно. Это моя самая страшная, самая суровая кара.
Хотя я не видела, как убили твою мать (это я говорю не для того, чтобы оправдаться, и тем более не для того, чтобы заслужить твое прощение!), я хочу рассказать тебе все. Поэтому мне надо с тобой увидеться. Сегодня вечером в восемь часов я буду ждать тебя под часами у переправы Давань.
Чан Мин сжал в руке записку; земля ушла у него из-под ног.
К вечеру небо нахмурилось. Пошел крупный снег, поднялся сильный ветер.
У переправы Давань и в обычные-то дни людей немного. А в такую ненастную погоду, да еще вечером, и вовсе ни души. На черной и пустынной реке однообразно и жутко завывала метель. Откуда-то донесся и затих гудок парома.
В крутящейся снежной пелене, под большими светящимися часами стоит одинокая человеческая фигурка. Стрелка на циферблате часов показывает на цифру восемь.
Это Бай Хуэй стоит под часами.
Ветер с силой бросает в нее хлопья снега. На стеклах часов еще заметны следы сорванной дацзыбао. Красная секундная стрелка быстро описывает круг, и часовая стрелка медленно ползет — вот уже девять часов, а вот и десять, и одиннадцать… Метель завывает все сильнее, а она стоит неподвижно, как обрубленное дерево. С головы до ног засыпанная снегом. В ее широко открытых глазах все еще теплится надежда.
Часть вторая
1
— Дура! Дура набитая! Ведь они — сбежавшие с передовой слабаки, недотепы, шкурники и праздношатающиеся элементы. Праздношатающиеся элементы губят революцию. Ты согласна с моей оценкой, Бай Хуэй?
Голос Хэ Цзяньго пронзительно звенел. За эти несколько лет он сильно изменился. Щеки его еще больше ввалились, скулы выступили еще резче, подбородок заострился, овал лица тоже стал четче. Он напускал на себя важный вид и от этого всегда ходил надутый, что не вязалось с его возрастом и молодым лицом. Но в этих больших глазах по-прежнему светились ум, энергия и воля, годы не охладили его темперамент. С одной стороны, он приобрел хватку человека, закалившегося в непрерывной борьбе. С другой стороны, в нем еще сохранялись свежесть чувств и задор юношества. Он все еще носил военную фуражку и форму, а его верхней одеждой стала синяя униформа. Обут он был уже не в кеды, а в черные кожаные туфли на толстой подошве. Туфли были начищены до блеска и громко скрипели при ходьбе.
Напротив него сидела Ду Инъин. Она немного потолстела, но в остальном не очень-то изменилась. С ее лица так и не сошло выражение наивного детского дружелюбия.
— Я не согласна с твоей критикой в адрес Бай Хуэй, — возразила она. — Ты всегда ругаешь ее, словно она твой личный враг.
— Да за что нам ненавидеть друг друга? Я говорю, что ей не к лицу быть дезертиром. Пусть она одумается, и мы вместе будем делать одно дело. Мы пойдем с ней за тысячу ли, чтобы «шар земной починить». Я же не сказал «мерзавка», а сказал только «дура». У меня все четко определено!
— Нет, ты не понимаешь ее. Она ищет свою дорогу в жизни, почему же она дура?
Хэ Цзяньго криво усмехнулся:
— Хорошо, пусть ищет, но сначала выясним, кого можно назвать умным, а кого — дураком… — В этот момент в дверь кто-то постучал. — Подожди-ка, мне тут стул принесли, мы потом договорим.
Они сидели в кабинете Хэ Цзяньго. Минуло пять лет. Наступила весна, и кабинет был залит солнечным светом, за окном виднелись деревья, окутанные пышной зеленью.
Из коридора донесся скрип туфель Хэ Цзяньго. Он говорил, кивая головой:
— Поставьте в коридоре, и ладно.
— Нет-нет! Мы вам поставим в кабинете!
Вдогонку за голосом в комнату вошел мужчина лет сорока пяти, низкорослый, с красными глазами. В руках он нес два блестящих никелированных стула. Стулья он аккуратно поставил у стены. Ду Инъин узнала в нем почтенного Чжана из хозяйственного отдела школы. Уставившись на Хэ Цзяньго своими маленькими красными глазками и выдавив из себя угодливый смешок, почтенный Чжан забормотал:
— Начальник Хэ, я для вас искал больше двух часов, почти все с дефектами. Эти самые лучшие!
— Так! — Хэ Цзяньго удовлетворенно кивнул головой. — Ты умеешь делать дела. Не присядешь ли отдохнуть? — Его вежливое приглашение в действительности было равнозначно невежливому приказанию уйти.
— Нет, нет! — Почтенный Чжан сразу понял, что у Хэ Цзяньго на уме. — Если вам что-нибудь понадобится, позовите меня! У вас посетитель, я пойду.
Ду Инъин стало неловко, она поднялась и сказала:
— Отдохните, я здесь не по делам.
Хэ Цзяньго повернулся к Ду Инъин спиной и помахал сложенными сзади руками, давая понять ей, чтобы она больше не церемонилась с этим человеком. Одновременно он сказал почтенному Чжану ровным голосом:
— Хорошо, ты можешь идти. Иди и хорошенько отдохни.
Почтенный Чжан — очень сообразительный. Он повернулся и уже было дошел до двери, но вдруг оглянулся и, вытянув шею, кивнул в сторону Ду Инъин, изобразив прощальный поклон. Затем он вышел, провожаемый Хэ Цзяньго.
Вернувшись в кабинет, Хэ Цзяньго радостно оглядел новенькие стулья. Потом он повернулся к Ду Инъин и продолжил их разговор:
— Так о чем мы с тобой говорили? Ах да, мы говорили о дураках. Что же такое дурак и что такое умный человек? Вот я для начала спрошу тебя. Человек, который только что принес стулья, — это почтенный Чжан, бухгалтер из хозяйственного отдела школы. Ты помнишь его? Хорошо, поговорим о нем! Ты как думаешь: он умный или дурак? Ему пришлось потрудиться для того, чтобы добыть мне стулья, а он еще и лебезит передо мной. Ты думаешь, он дурак? Нет, ты, наверное, не знаешь, как сложилась жизнь у почтенного Чжана. Он прикарманил тысячу юаней, его объявили дрянным элементом и уже отправили на перевоспитание. А я? Вожак школы, заместитель председателя революционного комитета, начальник особого отдела. И то, что он дрожит передо мной, — разве это глупо? Конечно, он хочет только подладиться, хочет, чтобы с него сняли ярлык. Невелика мудрость. Но из этого можно вывести одну истину: чтобы понять, умен человек или глуп, нужно сначала посмотреть, каковы его обстоятельства, а потом посмотреть, как он ведет себя. Умный человек знает, как выкрутиться из затруднительного положения, он умеет использовать выигрышные моменты в своей жизни. Когда представится удобный случай, он поставит ход событий себе на пользу. А дурак все сделает как раз наоборот. Попав в переплет, он будет сидеть сложа руки и покорно дожидаться гибели. Вернемся теперь к Бай Хуэй. Она вроде бы неглупа, в начальный период движения была очень активна, но, когда встал вопрос о ее папаше, испугалась и спряталась, как улитка в раковину. Между прочим, в то время против моего отца тоже повесили дацзыбао и ругали его крепко. Конечно, пост у него был не такой высокий, как у отца Бай Хуэй или у твоего отца. Он был всего-навсего начальник цеха. Но я не стал рассуждать, почему да зачем. Делал свое дело, и делал его решительнее всех. И что же? Пробился! Я тоже не во всем сразу разобрался. Когда движение начиналось, я был наивен, молод, горяч. Но в политической борьбе нельзя давать волю личным чувствам, да и так называемому чувству справедливости тоже нельзя поддаваться. По своей доброте обязательно попадешь в беду. А если у тебя нет власти, то кому нужна твоя доброта? Откуда у меня власть? Люди сами дали ее мне? Вот уж нет… Но ты не болтай зря про то, что я сейчас тебе сказал. Я об этом ни с кем не говорю, только с тобой. Не потому, конечно, что на тебя можно положиться. У меня есть причина поважнее, я о ней не говорю, но ты и сама понимаешь… — И взгляд его выразил то, о чем он умалчивал.
Ду Инъин опустила голову. Ее пухлое лицо покраснело. За последние полгода их отношения стали довольно-таки недвусмысленными. Хэ Цзяньго окинул ее беспокойным взглядом и добавил:
— Ты уж меня не продавай! Кто захочет меня продать, тому не поздоровится. Что стало с Ма Ин? Пошумела-пошумела да и исчезла из школы. Сгинула без следа и теперь вместе с Бай Хуэй где-то вкалывает мотыгой!
— Да ну тебя! Кто тебя продаст? А насчет Бай Хуэй ты говоришь неправду. Так ты и не понял, в чем дело. Она ведь ушла из отряда «Искупление кровью» не из-за отца. Она пошла работать, во-первых, потому, что хотела уйти, и, во-вторых, потому, что не могла не уйти!
Выпалив последнюю фразу, Ду Инъин выдала секрет подруги. Хэ Цзяньго заполучил конец ниточки, которая вела к разгадке непонятного бегства Бай Хуэй. Держась за эту нить, он теперь мог вытянуть из Ду Инъин все про Бай Хуэй.
— Инъин, ты мне раньше про это не говорила. А я-то думал, что ты ничего от меня не скрываешь. — Хэ Цзяньго испытующе посмотрел на Ду Инъин и, согнав с лица недовольство, продолжал: — Решай сама, говорить или не говорить. Мне-то какое дело. Плохо только, когда первую половину фразы произносят, а вторую нет. Я начинаю думать, что мне не доверяют, и мне неприятно.
— Тебе бы только давить на людей. Так вот, знай: Бай Хуэй ушла оттого, что побила человека! — сказала Ду Инъин.
— Побила? Кого?
— Говорит, какую-то учительницу. Она побила ее у ворот школы, это было еще в начале движения. Фамилия той учительницы была Сюй…
Хэ Цзяньго сразу же все понял. У него была цепкая память.
— Ах да! А я-то думал, в чем там дело! Когда это случилось, я тоже был в том месте. Я тогда заметил, что она сникла, струсила. Я ее подбодрил, но кто же знал, что оно так обернется! Тогда какую только нечисть мы не били! Бай Хуэй ударила-то ее всего один раз, увидела кровь и растерялась. Я понял, что нервы у нее слабоваты. На поле боя она наверняка даст деру. Скажешь, я неправильно оценил ее? Я говорил, что она дура и слабонервная, и вижу, что все сходится в точности! — И он звонко рассмеялся.
— Нет, она говорила, что избила ту учительницу до смерти, просила меня пойти и разузнать про нее. Я расспросила и выяснила, что учительница и вправду умерла.
Губы Хэ Цзяньго растянулись в улыбке.
— Ну а какое это имеет отношение к Бай Хуэй? Ведь ее же никто ни в чем не обвинил.
— Ну да, я тоже ей так сказала, но она все твердила, что виновата. Потом уж только я узнала… — Ду Инъин вдруг осеклась.
Хэ Цзяньго быстро смерил ее взглядом и сказал почти шепотом:
— Ты могла бы и не говорить мне этого. — Уколов Ду Инъин, он продолжал наседать на нее: — Ну и что же ты потом узнала? — Он произнес этот вопрос так, словно ему было совершенно необходимо знать, что случилось потом.
— Это все из-за того юноши, с которым она сдружилась…
— Какого еще юноши?
— В тот год мы отмечали праздник в парке, стали возиться в лодке, Бай Хуэй упала в воду, и тот юноша ее спас. Помнишь?
— Конечно, помню! Ты еще одолжила ему свою куртку. Ну и что из этого?
— Тот юноша оказался сыном учительницы, которую побила Бай Хуэй.
Хэ Цзяньго замолчал. Ду Инъин и представить себе не могла, какой прилив злости вызвало в нем это известие.
— Ведь как странно вышло! — заговорил он с исказившимся лицом. — Просто уму непостижимо. И тот парень узнал, что Бай Хуэй била его мать?
— Она сама призналась ему в этом…
— Вот сволочь! И что же потом? Ты не можешь говорить быстрее, без всяких там охов-вздохов?
— А потом они разошлись! Тот юноша не мог ее простить. И она уехала, чтобы здесь с ним случайно не встретиться.
— Так вот оно что!.. А сейчас они поддерживают отношения?
— Не знаю точно. Думаю, что нет.
— Где живет тот парень? Где он работает? Как его зовут?
Ду Инъин увидела перед собой его перекошенное лицо, ей стало страшно.
— А зачем тебе?
— Дело есть! И оно меня касается. Бай Хуэй била ту женщину, и я тоже ее бил. И бил-то посильнее, чем она!
— Но ты ведь сам сказал, что это ничего не значит.
— Ну и тупая же ты! Ты что, не следишь за обстановкой? Сейчас ничего не значит, а потом, возможно, будет значить. Цзаофани сейчас сила, никто не смеет встать им поперек дороги, потому что они пользуются поддержкой наверху. А кто может знать, как будет завтра? Есть люди, которые хотят расследовать то, что произошло в начальный период движения. И до той подохшей ведьмы тоже могут докопаться. Хоть и не мы ее убили, но сынок-то ведьмин обязательно скажет, что Бай Хуэй била его мать. Станут разбираться, что да как, и тогда мне несдобровать. Я должен принять меры, чтобы защитить себя.
Ду Инъин промолчала, и Хэ Цзяньго совсем распалился:
— Ну и странная же ты! Спрашиваешь меня, чего тут бояться, а подставляешь под удар Бай Хуэй. Если потянут Бай Хуэй, то вытянут и меня. Инъин, я тебе откровенно скажу: если я из-за этого пострадаю, моя судьба меня не беспокоит. Я боюсь только, что ты этого не вынесешь.
— Помню, тот человек жил в доме тридцать шесть по улице Хэкоудао, звали его, звали его, не помню…
Хэ Цзяньго расплылся в улыбке.
— Ладно, ориентир у меня есть. Спасибо тебе, Инъин! — Одновременно он бросил на Ду Инъин многозначительный взгляд, от которого Ду Инъин опустила голову.
Хэ Цзяньго без труда разузнал, что юношу зовут Чан Мин и что работает он на тракторном заводе. Не мешкая, он отправился туда под предлогом проведения проверки по линии особого отдела.
В приемной заводского парткома его встретил один из руководителей завода. Это был пожилой мужчина, низкого роста, худощавый, но с румяными щеками и очень живой. Прочитав извещение о проведении проверки и узнав, что Хэ Цзяньго интересуется жизнью Чан Мина, он, не дожидаясь расспросов, стал его расхваливать. Хэ Цзяньго раздраженно прервал его:
— Каково его политическое лицо?
— Превосходное. У нас на заводе он уже три года кряду ходит в передовиках, прилежно учится.
— Я спрашиваю о его отношении к великой пролетарской культурной революции.
— Очень активен, хорошо зарекомендовал себя в движении.
— А как он относится к смерти матери? Смог ли правильно это оценить? Высказывает ли недовольство?
Уже поседевший руководитель завода вздернул брови и холодно посмотрел на Хэ Цзяньго. Ему явно не нравились эти расспросы. Отбросив закрывавшую лоб прядь волос, он холодно произнес:
— Дело его матери подлежит пересмотру.
Услыхав эту новость, Хэ Цзяньго мысленно поздравил себя: он пришел как раз вовремя. Ему не хотелось тратить слова попусту, и он попросил вызвать Чан Мина. Вскоре в комнату вошел высокий, крепко сложенный юноша.
— Я и есть Чан Мин, — представился он.
Хэ Цзяньго пристально оглядел его с головы до ног. Он смертельно ненавидел стоявшего перед ним юношу, но не потому, что тот был сыном жестоко избитой им учительницы, а потому, что этот человек, сам того не ведая, вселял тревогу в его душу.
Никто не знал, что у него была одна сердечная тайна — ему еще со школы нравилась Бай Хуэй, но об этом даже сама Бай Хуэй не догадывалась. Он был тогда еще молод, не знал, как сказать о своем чувстве, и только старался быть поближе к Бай Хуэй. Но с тех пор, как Бай Хуэй внезапно вышла из отряда «Искупление кровью» и уехала из города, попросив направить ее «чем дальше, тем лучше», она, словно подхваченный ветром воздушный змей, уносилась все дальше, и у него не было возможности ее удержать. Он догадывался, что здесь было что-то неладное, но не мог понять, в чем дело. Бай Хуэй не то что Ду Инъин, она не станет откровенничать. И это тоже было причиной того, что Бай Хуэй нравилась ему.
После отъезда Бай Хуэй он написал ей несколько пылких писем, но в ответ получил только две сухие записки. Его самолюбие было уязвлено, любовь мало-помалу переросла в ненависть. Но только сегодня он понял, что самой прочной преградой, помешавшей ему добиться Бай Хуэй, был вот этот сидевший перед ним незнакомый юноша.
Сегодня он пришел к Чан Мину, преследуя две цели: во-первых, он хотел заставить Чан Мина заявить, будто он не знает, что Бай Хуэй била его мать, и тем самым оградить себя от неприятных последствий; во-вторых, он хотел еще больше углубить разрыв между Бай Хуэй и Чан Мином.
Поначалу он задавал Чан Мину ничего не значащие вопросы о работе, учебе и личной жизни, а потом вдруг как бы мимоходом и скороговоркой спросил:
— Ты знаешь Бай Хуэй? — И его близко посаженные друг к другу глаза вперились в Чан Мина, Сопровождавший Хэ Цзяньго человек выхватил блокнот и приготовился записывать ответы Чан Мина.
Чан Мин вздрогнул, и это не ускользнуло от пронзительного взгляда Хэ Цзяньго.
— Знаю, — сказал Чан Мин, изо всех сил пытаясь взять себя в руки.
— А как вы познакомились? — Хэ Цзяньго торопился воспользоваться замешательством собеседника и поэтому быстро сыпал вопросами.
— Тогда в парке, она упала в воду. А я спас ее…
— Это мы и без тебя знаем. Какие у тебя с ней отношения?
— Случайное знакомство.
— Сколько раз она приходила к тебе? — спросил Хэ Цзяньго. Рядом скрипел пером стенографист.
— Раз десять.
— Когда вы перестали встречаться?
— Спустя два-три месяца после того, как мы познакомились.
— Почему?
— Потому что… — Чан Мин на миг задумался. — Она перестала приходить ко мне — вот наше знакомство и прекратилось.
Хэ Цзяньго и сам отлично знал причину их разрыва, но он не хотел, чтобы ему говорили правду.
— О чем вы разговаривали?
— Говорили очень мало.
— Ты слышал о том, чтобы она участвовала в избиениях?
Чан Мин опешил и, боясь выдать себя, опустил голову и замолчал. А Хэ Цзяньго из опасения, что Чан Мин скажет правду, добавил:
— Она говорит, что никого не била.
— Этого… этого я не знаю.
Губы Хэ Цзяньго расплылись в улыбке, и он удовлетворенно кивнул. Именно такого ответа он и ждал.
— Как умерла твоя мать? — наседал он на Чан Мина.
— Ее… избили до смерти!
— Кто ее избил?
— Несколько человек из четвертой школы. Ревком четвертой школы знает об этом случае и сейчас расследует его.
— Ее били только в четвертой школе?
— Не знаю.
— А Бай Хуэй ее не била? — снова задал Хэ Цзяньго свой главный вопрос.
— Нет, не била.
Хэ Цзяньго встал, взял у стенографиста блокнот, проверил записи и подал блокнот Чан Мину.
— Взгляните, пожалуйста. Если здесь все правильно, подпишите и приложите печать.
Чан Мин положил блокнот на стол и молча стоял, опустив голову. Когда он снова поднял голову, Хэ Цзяньго увидел, что его лоб покрылся испариной, а в глазах стояли слезы. Хэ Цзяньго понял, как тяжело было Чан Мину, но не подал виду.
— Скажите, пожалуйста, где она? — спросил Чан Мин, помолчав.
— Кто?
— Бай Хуэй.
Хэ Цзяньго в упор посмотрел на него и спросил:
— А ты не знаешь?
— Не знаю. Иначе не спрашивал бы вас.
— Тогда тебе и не нужно знать.
В комнате воцарилась тишина.
— А для чего понадобились мои показания? — спросил Чан Мин.
— Извини, но о секретной работе особого отдела не положено говорить. Мы верим твоим словам, верим, что все заверенное твоей рукой правда. За время нашей короткой беседы я почувствовал, что ты не можешь обманывать партию. Надеюсь, ты всегда будешь таким. А что касается Бай Хуэй, — заговорил ледяным тоном Хэ Цзяньго, — ты вряд ли увидишь ее.
— Она… что с ней?
— Мы не можем тебе сказать. Но прошу тебя поверить, что мы желаем тебе добра.
По лицу Чая Мина Хэ Цзяньго понял, что цель его визита достигнута, встал и сказал Чан Мину, что он может идти. На обратном пути Хэ Цзяньго попросил своего спутника никому не рассказывать об их сегодняшнем визите. Потом он прибежал домой, сел за стол и написал длинное письмо Бай Хуэй.
2
К северу от Чжанцзякоу на несколько сотен ли тянется безводная, гладкая, пустынная степь. Степь совсем плоская, лишь изредка попадаются небольшие углубления, похожие на чашу. Сквозь мелкий рыжеватый песок пробивается зеленая поросль; по ней там и сям бродят молочно-белые стада овец. Под утренним солнцем трава кажется голубой и издалека напоминает огромное озеро, в котором отражается голубое небо. А стада овец — странствующие по небу облака. По степи разбросаны конусы юрт и современные деревянные дома. Больше ничто не нарушает безлюдье и романтический покой степных просторов.
Здесь расположены десять уездов, входящих в аймак Шилин-Гол. Центр аймака — небольшой городок Шилин-Хото. К северу от городка возвышается холм высотой метров триста-четыреста, по форме он точь-в-точь напоминает юрту. Поэтому и прозвали его гора Обо, что значит «юрта». Одиноко возвышающийся среди гладкой, как лист бумаги, степи, он издали бросается в глаза.
В мае погода здесь совсем как весной во внутреннем Китае. Яркое солнце прогревает воздух. Все вокруг сверкает, как чисто вымытое стекло, и трава весело зеленеет. Высоко в небе поют жаворонки. Самих птиц не видно, и только их звонкие, как колокольчики, трели льются с высоты. На горе цветут абрикосы и персики, их аромат смешивается с запахами свежей степной травы, а ветер разносит их по всей округе. И хотя эти запахи едва ощутимы, здешние жители очень чувствительны к ним. Эти запахи несут им воспоминания о милом их сердцу прошлом… В это время года на вершину горы приходит много людей. Они смотрят на бескрайнюю степь, и зелень убегающей за горизонт травы так же далеко уносит их мысли. Даже те, кто приехал издалека, любуются раскинувшейся перед ними картиной. Они тоже могут отдаться потоку мыслей и вернуть к жизни образы, скрытые в глубинах их памяти…
Чан Мин простоял на вершине горы два часа. Вниз он спустился, лишь когда солнце уже садилось за горизонт. В рукавах куртки он унес с собой немного пьянящего степного запаха. Он вернулся в гостиницу на главной улице городка, вошел в свой номер. Много дней вторая койка в комнате пустовала, но сейчас на ней покоился коричневый саквояж, свидетельствовавший о том, что в комнату въехал новый жилец. Потом Чан Мин заметил, что на столе лежали печенье, фрукты и железнодорожный билет, завернутый в записку. Он сразу сообразил, что товарищи из местной ремонтно-тракторной станции уже купили ему билет на завтрашний поезд и собираются повидаться с ним на вокзале. Печенье и фрукты они принесли ему в подарок.
Несколько месяцев тому назад здешняя ремонтно-тракторная станция попросила завод, где работал Чан Мин, прислать им в помощь на полгода хорошего техника. Руководители завода решили послать Чан Мина. Меньше чем за три месяца Чан Мин сумел все наладить. Завтра он собирался ехать домой.
Он собрался было перекусить, когда дверь распахнулась и на пороге вырос крупный мужчина с черным кожаным мешком за спиной. Он шел прямо на Чан Мина, по его раскрасневшемуся лицу было видно, что он выпил. Глаза, нос, рот, уши — все на его лице было очень большим. Он протянул свою ладонь и крепко сжал руку Чан Мина. Ладонь была теплая, толстая и пухлая, словно бурдюк с горячей водой.
— Меня зовут Ма Чанчунь, а «Чанчунь» пишется теми же иероглифами, что и город Чанчунь. Ты можешь звать меня стариной Ма. Я певец, работаю в Шэнъяне.
Ма Чанчунь сбросил мешок на койку, рядом положил шляпу. Его густые черные волосы спутались, как клубок проволоки, отдельные пучки волос стояли торчком, словно говоря: «Нас не сломить!» Он достал сигареты, предложил одну штуку Чан Мину. Чан Мин отвернулся, давая понять, что не курит.
Ма Чанчунь очень любил поговорить и болтал без умолку. Рассказывал он все больше о себе.
— Я раньше пел лирические песни, а сейчас? — громыхал он. — Сейчас лирика не в почете, нужно не петь, а кричать, кричать что есть мочи, и чем громче, тем лучше. А еще лучше — греметь как гром, чтоб публика оглохла! Вот я и приехал сюда — в степи как ни кричи, а голоса все равно не хватит. Ха-ха, это я шучу. Я отнимаю хлеб у наших крикунов ультрареволюционеров! Ну, браток, что со мной можно сделать за такие слова?
Чан Мин рассмеялся. Он часто предпочитал отвечать смехом. Не потому, что не имел своего мнения, а просто не хотел неприятностей. Мало ли в жизни людей, которые специально следят за другими. Их хлебом не корми, а дай отыскать грязь. А потом развести этой грязи целую бочку и вымазать тебя…
— Эй, браток, а ты часом не левоэкстремистский элемент? — не унимался старина Ма. — Доносы пописываешь или живешь своим трудом? Ты тоже хочешь достать блокнот и записать то, что я говорю?
— Надеюсь, мы поговорим о чем-нибудь другом, — сказал с улыбкой Чан Мин.
Старина Ма звонко рассмеялся.
— Вон оно что! Браток, я с первого взгляда увидел, что ты парень правильный! Ты, должно быть, всей душой ненавидишь таких, как Линь Бяо, и не станешь ради карьеры топить хороших людей. Верно я говорю или нет? Вот! У меня глаз острый… Конечно, иногда и я могу ошибиться, ведь вокруг меня каждый день толклись всякие ультрареволюционеры. Они раньше хорошо ко мне относились, а потом они же больнее всего и врезали мне. Главное преступление, которое они мне приписали, заключалось в том, что десять лет тому назад я пропел по радио несколько иностранных народных песен. Логика у них была такая: государства, где поют эти песни, сейчас капиталистические, и потому, по их словам, я пропагандирую капитализм. А если государство ревизионистское, то я, стало быть, пропагандирую ревизионизм. А что, если я, находясь в социалистическом государстве, пою революционные песни, — это как? Некоторые утверждали, что я намеренно вводил в заблуждение публику красным занавесом, а за ним протаскивал феодальные, буржуазные и ревизионистские идеи. Они нашли во мне еще много разных недостатков, говорили, будто я слишком много о себе понимаю, развязно себя веду. Ну, вот тебе один случай для примера. Однажды мы выступали в деревне, на улице женщина продавала орехи, я купил немного, а они стали говорить, что я поддерживаю капитализм… Если перебрать эти обвинения, они все вот такого рода. Ты подумай, браток, я и пропагандирую феодализм с ревизионизмом, и поддерживаю капитализм, и социализмом недоволен, что же я за человек? Ты ни за что не догадаешься, каким способом они мне досаждали. Они знали, что у меня есть привычка разговаривать во сне, и каждую ночь приставляли к моей постели человека с блокнотом, а тот записывал все, что я говорил во сне. Они заявляли, что сказанное человеком во сне лучше всего выражает его настроение. По их словам, я однажды закричал во сне: «Огня!», и на следующий день битых четыре часа они допытывались у меня, что я хотел поджечь. Если б могли, они бы мне в зад вставили подслушивающее устройство и изучали бы звуки, которые оттуда вылетают! Ты не смейся, браток, они много натворили разных глупостей! И это революционеры? Я могу называть их лишь «ультрареволюционерами». И они ультрареволюционно лезли руководить. Теперь стали проводить расследования, и мое дело тоже начали расследовать. Как думаешь, приятно им это? Каково-то им взять и выпустить на волю птицу, посаженную в клетку? Они целыми днями бездельничают, морочат людям головы, измываются над людьми так, что те совсем забывают о порядочности. Это самый удобный, самый экономный способ продемонстрировать свою «ультрареволюционность». Но проведение расследований — это указание председателя Мао, открыто выступить против они не могут, поэтому они втихомолку следят за мной, подсматривают, не случаются ли у меня какие-нибудь «рецидивы». Я догадываюсь, что их блокноты опять исписаны от корки до корки. Я измотался вконец, перестал спать по ночам. Если бы так пошло дальше, я бы из-за них совсем загнулся. Прослышал я, что местному ансамблю песни и пляски требуется солист, и тут же прибежал сюда. Я хочу хорошо спеть здешним пастухам, хочу, чтобы звуки моих песен плыли по степи. Вот уж много лет я не пел, горло словно онемело!.. А у вас-то как с ультрареволюционерами?
— Где ж не бывает вонючих клопов и кусачих блох? Где есть люди, там они и водятся, иначе им не выжить. Они ведь живут тем, что пьют человеческую кровь, — сердито сказал Чан Мин. Речи Ма Чанчуня глубоко взволновали его.
— Верно говоришь, браток. Я догадался, что тебе тоже пришлось хлебнуть горя, правильно? Но ты молод. Ты не мог настрадаться от них так, как я!
— Да разве только мы двое пострадали? Главное, что партия, государство, народ, молодежь… — Оттого что Чан Мину хотелось так много сразу сказать, он запнулся.
— Правильно! — Ма Чанчунь вскочил, своими огромными руками обнял Чан Мина за плечи и загрохотал: — Хорошо, хорошо, хорошо сказал! — От волнения он не смог больше ничего сказать. Его толстые губы дрожали, он с изумлением смотрел на этого почти незнакомого ему, ничем не примечательного на вид юношу. — Браток, ты, кажется, смотришь шире меня, дальше меня. Я…
— Кто же преследовал вас?
— Скажу тебе все как было! Самыми подлыми оказались двое моих учеников! — в сердцах выкрикнул Ма Чанчунь. Его раскатистый голос с такой силой ударился о стены, что комнату наполнило звонкое эхо.
Схватив со стола стакан, он в два глотка осушил его, закурил, жадно затянулся, запрокинул голову и уже собрался рассказать, как вдруг в дверь постучали и в комнату вошли две девушки. По ним сразу было видно, что они приехали из внутреннего Китая. Одна полненькая, другая тонкая и изящная, лет им было не больше двадцати пяти. Когда девушки узнали, что высокий мужчина с красным лицом и есть знаменитый Ма Чанчунь, они радостно захихикали и стали звать его к себе в гости выше этажом.
— Вы спойте нам только одну песню. Мы много не будем просить, хотим только услышать, как вы поете! — сказала полненькая девушка.
— Даже если вы и не станете петь, мы все равно будем вам рады! — добавила, улыбаясь, ее стройная подруга.
— К чему такие церемонии! — Ма Чанчунь был очень тронут и сразу повеселел. Взмахнув пухлой рукой, он сказал: — Если вы хотите услышать, как я пою, вы только скажите мне: «Старина Ма, иди к нам, спой!» И я тут же приду!
Девушки радостно рассмеялись и почтительно распахнули перед Ма Чанчунем двери.
— Браток, ты тоже приходи! — обратился певец к Чан Мину. — Я только что слышал от служащих гостиницы, что ты завтра уезжаешь. Я хочу спеть тебе на прощание, ты послушаешь, как я пою, и поймешь, кто я такой…
Чан Мину тоже очень хотелось послушать его пение, и он с радостью пошел вместе с ним. В коридоре старина Ма неожиданно остановился и сказал:
— Браток, я хочу тебя попросить об одной услуге. Купи мне, пожалуйста, снотворного. Я сегодня разволновался — ночью наверняка не усну. Аптека отсюда метрах в пятидесяти по правой стороне улицы. Как бы она не закрылась.
— Ладно, — ответил Чан Мин.
Ма Чанчунь вынул деньги, Чан Мин хотел было вежливо отказаться, и тогда Ма Чанчунь насильно засунул их в карман Чан Мину.
— Пожалуйста, иди побыстрей и тут же возвращайся! Певец не должен ждать, когда его попросит публика, он должен сам предлагать себя публике! Ну ладно, увидимся!
Когда Чан Мин выбежал на улицу, он услыхал наверху стук шагов, веселый смех девушек и звонкий голос Ма Чанчуня.
— Так вы едете в Пекин?! — говорил он. — Хорошо, я сначала спою для вас «Песню о Пекине»…
Маленькая аптека уже закрылась, и Чан Мин осведомился у прохожего, где еще можно купить лекарство. Тот посоветовал Чан Мину обратиться в больницу.
— У нас есть две большие больницы, — пояснил он. — Одна относится к аймаку, другая к уезду. Первая больница совсем недалеко отсюда. Перед ней горят такие большие фонари! Сверните на запад, пройдите два квартала и как раз на нее выйдете.
Чан Мин разыскал больницу. Это было белое здание с плоской крышей, отчетливо видневшееся в вечернем сумраке. Из двух молочного цвета фонарей, висевших у входа, лился мягкий свет. Вокруг не было ни души.
Он подошел к входным дверям и увидел, что на стене под фонарем висит благодарность, написанная на красной бумаге.
Он рассеянно скользнул по ней глазами и хотел уже войти в дверь, как вдруг вздрогнул и остановился. Заголовок на объявлении гласил: «Сердечно благодарим нашу спасительницу товарища Бай Хуэй». Далее говорилось: не так давно пастух Булунь (тот, кто написал благодарность) упал с лошади, и одна его нога попала под проезжавший мимо трактор. Он потерял много крови и был уже при смерти. Тракторист привез его в больницу для переливания крови. Из дежуривших в то время служащих больницы нужная группа крови была только у босоногого врача Бай Хуэй. Она отдала Булуню 200 граммов крови, но этого оказалось недостаточно. Говорилось, что Бай Хуэй была девушкой хрупкой и слабой. Но в этот критический для пастуха час она решила отдать еще 100 граммов. Булунь был спасен…
«Бай Хуэй! Неужели она? — подумал Чан Мин, но тут же отверг свою догадку: — Нет, не похоже. Иероглиф, обозначающий ее имя, пишется немного по-другому, хотя звучит так же. Это не она!» Он толкнул дверь и вошел в приемный покой.
В приемной сидела врач-монголка, лет сорока с лишним. Узнав, что Чан Мин пришел в больницу только для того, чтобы купить снотворное, она улыбнулась и выписала для него рецепт.
— Получите в окошке в конце коридора. Записи не требуется, — сказала она.
Чан Мин поблагодарил и пошел в конец коридора, протянул в полукруглое стеклянное окошко рецепт и спросил:
— Сколько с меня?
В окошке он увидел, что за столом сидела служащая больницы в белом халате, белой шапочке и широкой марлевой повязке. Она читала газету, видимо, это была медицинская сестра. Не поднимая головы, она протянула руку, привычным движением взяла рецепт и положила перед собой. Вдруг глаза ее широко раскрылись, длинные ресницы затрепетали, и она резко подняла голову.
Чан Мин просто поверить не мог: очень знакомые глаза на белом-белом лице, закрытом марлевой повязкой, округлились и с изумлением глядели на него. Это была Бай Хуэй! От неожиданности оба остолбенели.
В следующий миг Чан Мин резко повернулся и пошел прочь от окна. Уже у входных дверей он услышал звук догонявших его шагов, с силой распахнул стеклянную дверь, вышел на улицу, спустился на две ступеньки, и тут за его спиной раздался ее голос.
— Чан Мин, подожди… — попросила она.
Чан Мин замер, но не обернулся и видел только четко вырисовывающуюся у его ног тень Бай Хуэй.
— Как ты живешь? — спросила Бай Хуэй. Она стояла на крыльце, сложив руки на груди.
— Нормально. — Голос Чан Мина был холоден.
— Ты зачем сюда приехал?
— По делам.
— Ты… ты где живешь?
— Я скоро уезжаю!
Воцарилась тишина. Мучительная, напряженная, страшная тишина. Бай Хуэй увидела, что правая нога Чан Мина опустилась на ступеньку ниже, и она, словно стараясь удержать оборвавшуюся нить, сделала два шага вслед за Чан Мином и, вытянув вперед тонкие руки, взмолилась:
— Чан Мин, неужели ты не простишь меня?
Чан Мин содрогнулся от этих полных муки слов, повернулся было к Бай Хуэй, но тут же спохватился и решительно зашагал прочь.
Он уходил, ничего не слыша. И даже если бы он что-нибудь услышал, он бы все равно не вернулся. Вот так он дошел до своей гостиницы, но не стал подниматься наверх, а пришел в свою комнату, запер дверь, выключил свет и стал ходить из угла в угол. Сверху доносилось приятное, волнующее пение Ма Чанчуня. Звуки песни взмывали ввысь, словно белоснежное облачко, и долетали до края небес, который виднелся с вершины горы Обо. Чан Мин больше не мог оставаться в комнате один. Он выбежал в коридор, взлетел по лестнице и ворвался в комнату, откуда доносились пение и смех.
Ма Чанчунь увидел расстроенное лицо Чан Мина, подошел к нему и сказал:
— Браток, а я-то думал, почему ты так долго не приходишь? А ты, оказывается, слушал мое пение за дверью! Я знаю, ты растроган! Песню, которую ты только что слышал, я сам сочинил. Да ты, браток, оказывается, истинный ценитель! — И он крепко обнял Чан Мина.
Вечером Ма Чанчунь по причине чрезмерного волнения и отсутствия снотворного никак не мог уснуть и долго разговаривал с Чан Мином. У Чан Мина самого голова трещала, где уж ему было вслушиваться в то, что говорят другие. Лишь где-то за полночь Ма Чанчунь угомонился и захрапел. Воздух вырывался из его груди, как из кузнечных мехов.
А Чан Мин всю ночь не сомкнул глаз.
В ночной темноте, сменяя друг друга, перед ним вставали два лица: лицо Бай Хуэй и лицо его матери. Ему вспоминалась то его дружба с Бай Хуэй, то любовь матери. Порой Бай Хуэй молила его: «Неужели ты не простишь меня?» Порой мать гневно укоряла: «Да это же фашисты!»
«Мама, могу ли я простить ее?» — спрашивал он.
Кто ответит ему?..
Утром он попрощался с Ма Чанчунем и пошел на станцию.
Внезапно словно кто-то сзади потянул его за рукав, он не мог заставить себя идти вперед. Он повернулся и пошел к больнице, в которую заходил вчера. Но тут перед глазами его отчетливо возник скорбный предсмертный образ матери. Он остановился и несколько минут в нерешительности топтался на месте. В конце концов он повернул назад и быстро побежал к вокзалу.
Пришедшие проводить его люди с тракторной станции, видя, что он не в себе, подумали, что ему нездоровится, попросили его остаться еще дня на два, но он твердо решил ехать.
Поезд тронулся. Уже отъехав от станции, он все еще жадно глядел в окно, словно ожидая увидеть кого-то. Откуда ему было знать, что одна девушка простояла здесь всю ночь до утра, дожидаясь его так же, как когда-то снежной ночью у пристани Давань?
3
Эта неожиданная встреча, словно брошенный в горах камень, вызвала в сердце Бай Хуэй целую лавину. Она снова разбередила ее душевную рану, и уже не было возможности унять эту боль.
Прошло уже несколько лет, как она приехала сюда. Она хотела здесь хорошенько потрудиться. Ей это нужно было для того, чтобы доказать себе, что не такая уж она плохая, а еще больше для того, чтобы убежать подальше от преследовавших ее всюду мучительных мыслей… Ей открылась новая жизнь. Нетронутая степь, широкое небо, пахнущая свежим кумысом юрта, свирепый ветер и быстрые табуны длинногривых коней, кипевшее вокруг строительство — все это было ново для Бай Хуэй, все занимало ее, помогало ей забыться. Прежде ее сознание как будто крепко-накрепко опутывали веревки, в которых было много намертво завязанных, больно давивших узлов. Теперь эти путы ослабли.
Здесь тоже бывали «митинги борьбы». Но долгими часами она сидела в одиночестве на травяном ковре пастбища. В отдалении щипали траву овцы, и, кроме мягкого овечьего блеяния и шороха травы под ветром, ничего не было слышно… Постепенно она успокоилась и уже могла тщательно разобраться в своих мыслях. Это тоже была борьба, но борьба хладнокровная, обдуманная, бесстрашная. Она привезла с собой немало книг, без конца перелистывала произведения классиков. Усевшись прямо на траву, она брала в руки книгу и читала, покусывая белый цветок полыни и не замечая, как рот наполняет горький полынный сок. Никто ее не беспокоил, и она частенько мяла степную траву с утра до позднего вечера. Она открыла для себя: многое из того, что она раньше твердо считала правдой, было как раз ложью. А потом раскрылось дело Линь Бяо, которое подтвердило правильность ее сомнений, но теперь у нее появились новые вопросы, и она жадно искала в книгах ответы на них.
Пока Бай Хуэй еще не распознала, где кроется истина, она не была уверена в себе. Когда же она поняла, в чем дело, то почувствовала мучительное беспокойство. Это принесло ей, как ни странно, пользу: она стала работать еще лучше. На ежегодных смотрах передовиков ее кандидатура всегда выдвигалась даже без обсуждения. Потом из-за нехватки в округе врачей ее послали на полгода учиться в больницу в Шилин-Гол, и она получила звание босоногого врача. Работа приносила ей большое утешение. Она лечила людей, избавляла их от страданий. Принимая роды, она собственными руками приносила в семью счастье. Видеть, как люди выздоравливают, доставляло ей безграничную, ничем не омрачаемую радость. И когда больной благодаря ей возвращался к жизни после тяжелой болезни, ее лицо освещалось улыбкой. Казалось, она молча искупала свое преступление.
Целыми днями, с докторской сумкой на боку, разъезжала она по степи на коротконогой монгольской лошадке. Ни дальний путь, ни непогода не могли остановить ее. Казалось, она ехала для того, чтобы саму себя избавить от страданий. Люди встречали ее душистым, густым кумысом, звуками муринхура… Ее работа дарила ей ощущение того, что она нужна людям, в ней она черпала уверенность в себе. Ее сердце постепенно оттаивало.
Она часто получала письма от отца и Ду Инъин, а иногда и от Хэ Цзяньго. Обычно она читала их сидя в седле.
От отца она узнала, что расследование по его делу продвигается очень медленно. Отец уже не работал на прежнем месте, его перевели на ничего не значащую должность консультанта. Почему отцу не дали настоящей работы, а назначили только консультантом? Что думает сам отец? Она спросила отца об этом в письме, но он так и не ответил ей. Она написала письмо Ду Инъин, попросив ее разузнать, как в действительности обстоят дела у отца. Но Ду Инъин не откликнулась на ее просьбу. А может быть, она была слишком занята: она ведь целыми днями хлопочет по хозяйству, учит японский язык, а в свободное время любит поболтать о своих увлечениях. Правда, сейчас Ду Инъин не делилась с Бай Хуэй своими любовными переживаниями.
Одно время писал ей и Хэ Цзяньго. Тот вдруг стал распространяться о своей горячей любви к ней, хвалил Бай Хуэй за то, что она «воплотила в себе все мужество и всю твердость духа эпохи». Высказывал он и недовольство ее непонятным исчезновением». Он писал, что ему «все нравится» в Бай Хуэй, потому что в ней есть «решимость, которая редко встречается у других девушек». Он выражал надежду, что она будет «мужественным спутником жизни, с которым можно будет вместе бороться, а не погрязать в мещанском болоте». Еще он призывал Бай Хуэй «вернуться в гущу событий и вновь ощутить радость и счастье борьбы». И всякий раз просил Бай Хуэй «немедленно ответить».
Но Бай Хуэй, переживавшая потерю любимого человека, была похожа на того, кто, раз обжегшись, бежит прочь, завидев горящую спичку. К тому же Хэ Цзяньго никогда ей не нравился. К этому бойкому, умеющему красно говорить юноше она испытывала разве что дружеские чувства. А сейчас? Образ Хэ Цзяньго в ее глазах был отнюдь не безупречен. Хотя она еще не могла предъявить Хэ Цзяньго четко сформулированное обвинение, он был для нее подобен красивой вазе, на которой вдруг появились царапины: смотреть на такую не очень-то приятно. И она писала Хэ Цзяньго, что хочет хорошенько поучиться здесь и пройти закалку, что она не ищет дружбы, а хочет быть одна. В ответ Хэ Цзяньго разразился длинным потоком рассуждений, деклараций и всевозможных «ультиматумов». И она не стала ему отвечать.
Позже Ду Инъин в одном из писем сообщила ей, что за ней ухаживает Хэ Цзяньго, что она преклоняется перед ним, и попросила Бай Хуэй написать, что она об этом думает. Выходит, Хэ Цзяньго в своих чувствах «многозарядный»? Она и представить себе не могла, что Хэ Цзяньго мог быть таким. Ей хотелось рассказать об этом Ду Инъин, но она боялась причинить той боль: ведь Ду Инъин и вправду нравился Хэ Цзяньго. Поэтому она написала Ду Инъин, что «это только ты сама можешь решить, но нужно долгое время проверять свои чувства».
А вот Чан Мин ей не писал. И она ничего о нем не знала. Сразу после приезда в эти места она написала Чан Мину письмо, да так и не решилась отправить его. Она не могла забыть тех сладких дней невысказанной любви. Все, что было с ними, хранилось в ее сердце, как в тайнике, куда можно было лишь изредка заглянуть одним глазком: комнатка в доме тридцать шесть по улице Хэкоудао, круглый столик, обрамленное листвой окно, тени, идущие парой по улице, замерзшие деревца, сквозь которые пробивается лунный свет. И еще разные образы Чан Мина — стоящий в промокшей одежде в лодке, больной, взволнованно говорящий. Его голос, движения, улыбка, речь прочно врезались в ее сердце. И в особенности тот полный любви и радости взгляд, который она часто ловила… Но всего этого уже не вернуть, все это уже не принадлежит ей…
И вот однажды она получила письмо, которое не на шутку смутило ее. Его написал Хэ Цзяньго. В письме говорилось о том, что в начальный период движения они избили ту учительницу! И, конечно, в нем говорилось о Чан Мине.
По словам Хэ Цзяньго, Чан Мин приходил в школу, кричал, что она избила его мать и он хочет свести с ней счеты.
«Этот парень молол всякую чепуху, до предела был озлоблен на тебя. А я все отрицал, потребовал, чтобы он дал официальные показания, и он отступился. Тогда я сказал ему, что в таком случае нам не о чем разговаривать, и он ушел. Но ты не бойся, это дело прошлое. Только ничего не говори другим. Пока я здесь, тебя никто не тронет. Если у тебя будут неприятности или тебе захочется что-нибудь узнать, обязательно напиши мне, но помни: ничего не обсуждай с посторонними и в особенности не сообщай ничего Ду Инъин».
Это письмо породило в голове Бай Хуэй целый рой мыслей. Когда она наконец смогла спокойно их обдумать, она почувствовала, что Хэ Цзяньго не во всем можно верить. Не такой человек Чан Мин, чтобы так поступать. Да и зачем Чан Мину понадобилось мстить ей сейчас, по прошествии нескольких лет? Но как не поверить рассказу Хэ Цзяньго? Потом Бай Хуэй вспомнила, что рассказала о Чан Мине лишь Ду Инъин. Неужели Ду Инъин выдала ее Хэ Цзяньго?
В памяти Бай Хуэй вставал тот злосчастный день, и она думала, думала… Нашу память постепенно покрывает пыль месяцев и лет, а волны жизни постоянно очищают ее. Прошлое может почти стереться в ней, но память о том событии, о том ее преступлении, не изгладилась в ее сердце, потому что Чан Мин по-прежнему не мог простить ее. Это означало, что ее, как и прежде, нельзя простить, нельзя пожалеть…
Вокруг проводились расследования. Старые кадры, интеллигенты, были реабилитированы и вернулись к своей работе. Она считала, что так и нужно, но от этого боль ее становилась еще острее. Вокруг говорили и о «рецидивах», и о «возвращении старого». В этих крикливых заявлениях Бай Хуэй могла бы найти оправдание своему злодейскому поступку. Но неизвестно почему подобные разговоры чем дальше, тем больше казались ей никчемными, словно лекарство, утратившее свои целебные свойства. Они напоминали ей попытку надуть дырявый мяч, который, сколько ни накачивай, все равно не накачаешь.
Однажды, на слете представителей молодой интеллигенции провинции, она встретила Ма Ин. Ма Ин вместе с ней была направлена в степь, но жила в другом уезде, и они не виделись. Ма Ин держалась очень дружески с Бай Хуэй, и Бай Хуэй ответила тем же.
Когда слет кончился, Бай Хуэй и Ма Ин выехали на лошадях в степь и на радостях пустились вскачь. На прощание они, не слезая с коней, горячо пожали друг другу руки. Степное солнце до черноты сожгло и без того темное лицо Ма Ин, в седле она сидела прямо, как молодая орлица.
— Бай Хуэй! Ты молодчина, я так рада! — взволнованно сказала Ма Ин. — Мы должны переписываться, учиться друг у друга. Эти просторы так широки, они прямо-таки вдохновляют на великие дела! Если говорить честно, я раньше не все в тебе одобряла. Ты, Хэ Цзяньго и еще кое-кто в начальный период движения действовали чересчур жестоко. Конечно, это не значит, что ты действовала сознательно. Тогда мы были слишком наивны, рассчитывали только на классовое чутье и революционный энтузиазм. Нам тогда казалось, что чем смелее мы будем действовать, тем мы будем революционнее, мы по-детски верили, что все, что бы мы ни сделали, все это «для защиты партии и председателя Мао», что мы не можем ошибиться. Классовая борьба, путь борьбы — вещь на самом деле очень сложная, и надо много учиться, много думать, чтобы в этом разобраться. Ты согласна со мной?
Бай Хуэй утвердительно кивнула. Ма Ин дружески похлопала ее по плечу:
— Ты помнишь, в начале движения ты избила у ворот школы учительницу? Ее звали Сюй Айхуа, она была учительницей иностранного языка в четвертой школе. Когда я училась в четвертой школе, она преподавала у меня. Так вот, она была для меня образцом учителя, она заботилась обо мне, как родная мать. Когда ты била ее, я сзади хотела удержать тебя, да не смогла…
Потрясенная Бай Хуэй молчала. Она отчетливо помнила, что в тот момент, когда она ударила учительницу своей деревянной винтовкой, сзади кто-то пытался схватить ее за руки. Потом она не раз думала, что, если бы тогда ее удержали, ей не пришлось бы носить на себе груз вины. Только теперь она узнала, что удерживала ее Ма Ин. В жизни нередко так бывает: в критические минуты всегда есть возможность поступить правильно, но далеко не всегда это получается.
— Хорошо бы еще, если бы она осталась жива, — продолжала Ма Ин. — К несчастью, левоэкстремистские элементы из четвертой школы избили ее до смерти. Как мне ее жалко! Если бы ты знала, какая она была хорошая учительница, ты бы наверняка почувствовала угрызения совести. А впрочем, чем сокрушаться о прошлом, лучше запомнить этот урок!
Ма Ин еще что-то говорила, но Бай Хуэй уже ничего не слышала. Потом Ма Ин поехала прочь, но, остановив лошадь, повернулась к Бай Хуэй лицом и, приставив руки ко рту, крикнула:
— Бай Хуэй! Будет время, приезжай ко мне! Слышишь меня?
Бай Хуэй машинально подняла руку и помахала Ма Ин. Ее так трясло, что даже лошадь под ней беспокойно переминалась. Она открыла было рот, чтобы ответить, но не смогла произнести ни звука. Из горла ее вырвалось что-то похожее на всхлипывание.
Совсем обессиленная, она поскакала домой. В конце концов она легла на спину лошади, двумя руками обхватила ее за шею, зарылась лицом в густую длинную гриву и взмолилась:
— Все ты. Почему ты не отпускаешь меня? Почему ты не даешь мне жить?
После той встречи она стала худеть, лицо ее осунулось, на нем резче обозначились скулы. Однажды, сидя верхом на лошади, она потеряла сознание и упала на ковер из желтых степных цветов. Умная лошадь, нутром чуявшая седока, целовала ее влажными губами и привела ее в чувство. Кое-как она вскарабкалась в седло, халат ее измазался в грязи, на виске появилась ссадина. Начальник Бай Хуэй хотел дать ей отпуск, но она заупрямилась, и тогда ему пришла мысль направить ее на повышение квалификации в больницу и тем самым избавить от поездок по степи. Она уже в третий раз приезжала в город на учебу, и персонал больницы радостно ее встретил. Но на сей раз она обратилась с двумя довольно странными просьбами: во-первых, освободить ее от ночных дежурств и, во-вторых, не поручать ей продажу лекарств. Отказ от ночных дежурств еще можно было понять, ведь она плохо себя чувствовала. Но почему она потребовала не поручать ей продажу лекарств? Это осталось для всех загадкой.
Однажды человек, приехавший из ее уезда по делам в город, привез ей два письма. В первый момент она решила, что это письма от отца и Ду Инъин. Одно письмо оказалось действительно от Ду Инъин, а другое было не от отца, а от Хэ Цзяньго. С тех пор как Хэ Цзяньго прислал ей письмо, где говорилось о Чан Мине, он долгое время не писал ей. Что там еще случилось?
Первым делом она вскрыла письмо Хэ Цзяньго. В письме Хэ Цзяньго вначале поздравлял Бай Хуэй в связи с тем, что ее отец получил повышение, а затем сообщал ей о переменах в своей жизни: он уже введен в состав руководителей школы, назначен заместителем секретаря и к тому же работает в отделе народного образования районного комитета партии. Все это было неинтересно Бай Хуэй, и ей даже подумалось, что Хэ Цзяньго похож на воду, долго стоявшую в стакане: такой же затхлый на вкус. Почитала письмо дальше — все та же старая песня: нахваливает себя, набивается в друзья. Дальше в письме он впервые сообщил Бай Хуэй, что он дружил с Ду Инъин, но сейчас у них «произошел решительный разрыв». Он писал, что Ду Инъин «оказалась слабой, безвольной, безыдейной, трусливой, строптивой, лишенной идеалов и не приспособленной к жизни», что «она целыми днями что-нибудь жует и оттого все толстеет. В нашу эпоху борьбы она никчемный человек. Связать с ней свою жизнь — значит загубить ее!». Далее он сообщал, что Ду Инъин завязала знакомство с каким-то рабочим ковровой фабрики, так что ощущал себя «брошенным» и «страдающим» и просил Бай Хуэй «посочувствовать» ему. Он также обещал в течение года подыскать для Бай Хуэй отличную работу в городе, и тогда ей «больше не нужно будет искупать свою вину в степи!».
Ду Инъин в своем письме поносила Хэ Цзяньго: мол, он ее обманул. Поначалу Хэ Цзяньго усердно ухаживал за ней, а пробудив в ней любовь, стал изображать из себя «наставника» и требовал от нее, чтобы она «обо всем докладывала ему». А потом он стал делать вид, будто между ними «ничего не было». Ду Инъин на первых порах не понимала, в чем дело, и только позднее узнала, что Хэ Цзяньго приударил за другой девушкой, по имени Ян Мэй. Отец Ян Мэй из армейских кадров, занимает пост намного выше, чем отец Ду Инъин, а сама Ян Мэй «высокого роста, красивая, танцует в городском ансамбле песни и пляски, но, говорят, Хэ Цзяньго ей не нравится». Ду Инъин писала, что она только сейчас поняла, что Хэ Цзяньго вовсе не любил ее, а любил положение ее отца. Она постепенно осознала, что «этот человек начисто лишен каких-либо чувств, он все делает только для себя, для собственной выгоды, в политике он — обезьяна, карабкающаяся вверх, лицемер, который целыми днями хлопочет лишь о своем преуспевании».
«Сейчас он настраивает против меня общественное мнение, говорит, что я завела себе нового друга, а его отвергла. Каков подлец! А еще называет себя революционером! Скажи, ну что в нем можно любить? Еще я слышала, что он пытался, где мог, выведать, есть ли у тебя друг. Неужели он и на тебя глаз положил? Ведь у тебя отец руководящий работник отрасли… Впрочем, кто его знает, что у него на уме».
Далее Ду Инъин сообщала, что на днях она заходила к отцу Бай Хуэй.
«Мне показалось, у твоего отца настроение неважное. В прошлом году он стал руководящим работником министерства, неужели его опять пытаются объявить представителем правоуклонистской линии? Дня через два я зайду к нему на работу, посмотрю, нет ли дацзыбао с обвинениями в его адрес. Хороший человек всегда вызовет зависть клеветников! Скоро уже полтора года, как ты не навещаешь нас. Ты хочешь навсегда поселиться в степи?»
Бай Хуэй прикинула: и правда, в течение полутора лет не приезжала домой. Надо проведать отца. Отец ведь совсем один, и некому о нем позаботиться. И вот она попросила у начальства отпуск для посещения родных.
Это было в начале октября 1976 года, когда наступил переломный момент в истории китайского народа и партии.
4
Бурая пыль толстым слоем оседала на крышах и стенах вагонов. Издалека поезд был похож на ползущего по земле червя. Оконные стекла тоже покрылись пылью, и сквозь них почти ничего нельзя было разглядеть.
Бай Хуэй сидела в вагоне. На ней была рабочая куртка из грубой и прочной ткани. Из-под воротника куртки выглядывали серый шерстяной свитер и белая блузка. Короткие косы, как и прежде аккуратно заплетенные, спадали ей на плечи. Под сиденьем у нее лежал вещевой мешок с картошкой, которую она везла в подарок отцу. В сумке на плече хранилось несколько пакетов сухого молока. Это тоже гостинец для отца. Она смотрела, не отрываясь, в окно вагона. Сегодня было пасмурно, за целый день солнце так ни разу и не выглянуло из-за туч. Небо висело над головой, как огромный кусок свинца, и на душе становилось грустно. У пассажиров были хмурые лица.
Свинцовая тяжесть лежала у всех на сердце. Многострадальная родина снова вступила в период решительной и беспощадной борьбы, в которой решалось, жить ей или погибнуть…
Поезд прибыл в Чжанцзякоу, Бай Хуэй сделала пересадку. Едва она поехала дальше, как вдруг перед ней словно открылся новый мир: солнце разорвало облака и ярко озарило все вокруг, в вагоне стало светло. Напротив нее молча сидел и читал газету старик в черном пальто. Внезапно на газету упал яркий солнечный луч. Старик вздохнул и, подняв голову, сказал:
— У Ли Бо есть такие строки: «Плывущие облака целый день скрывают солнце. Я не вижу Чанъаня, и мне становится грустно». Все говорят, что это замечательные стихи, а мне не очень нравятся. Зато есть народная пословица: «Черные тучи не скроют солнца». Вот это хорошо сказано. Посмотри, стоило солнцу выйти из-за туч, как все вокруг расцвело! Давай-ка откроем окно, чтобы солнце светило нам еще ярче, чтобы оно сожгло эту газету. В этой газете есть тревожные, очень неприятные новости!
Бай Хуэй кивнула, выражая согласие. Они открыли окно и выглянули наружу. Стояла солнечная погода, мягкий ветерок гладил их волосы. Не говоря ни слова, жадно всматривались они в открывшийся перед ними бескрайний простор.
Мимо них проплывала огромная зеленая гора. Ее вершина возвышалась над облаками и отчетливо выделялась на фоне светлого неба. Вдали тянулась, извиваясь, как дракон, Великая Китайская стена. Она то падала в ущелья, то взмывала на гребни холмов и терялась среди голубоватых гор.
— Вот удивительное творение рук человеческих. Верно? — взволнованно сказал старик, показывая на видневшуюся вдалеке стену. — Она ведь символ китайской нации, наша гордость. Она строилась с неимоверными трудностями, поэтому ее нелегко разрушить!
Бай Хуэй вдруг открылось что-то новое в истории своей страны. Эта стена и впрямь символ величия Китая. Она вобрала в себя великую мудрость, отвагу и мечту народа. Она — символ его мужества и его трудолюбия. Она — настоящее чудо света. Никакие силы в мире не смогут построить еще одну такую же и не смогут разрушить ее. А те горластые комедианты в конце концов умрут с позором у ее подножия…
Поезд прибыл на станцию. Бай Хуэй приехала в родной город, а старик ехал дальше. На прощание они пожали друг другу руки, и Бай Хуэй сошла на перрон. Она очень устала. Но стоило ей вдохнуть теплый воздух родины, как она забыла про усталость и энергично поволокла свой мешок по платформе.
— Вам помочь? — окликнул ее толстый солдат, но она вежливо отказалась. Бай Хуэй была все та же: все делала сама, никого не звала на помощь.
В этот момент над ее ухом раздался звонкий, как колокольчик, голос:
— Что я вижу! Бай Хуэй!
Это был Хэ Цзяньго! Бай Хуэй едва успела разогнуть спину, как Хэ Цзяньго уже стоял перед ней. Он по-прежнему носил военную фуражку, в руке держал черный портфель. Его рот стал еще шире, глаза еще уже, казалось, они вот-вот слипнутся. Самоуверенный вид Хэ Цзяньго был Бай Хуэй неприятен. К тому же на сердце у нее сохранился неприятный осадок от его последнего письма, так что в ее памяти ничего не осталось от прежнего, привлекательного образа Хэ Цзяньго.
— Ты только что приехала? Тебя никто не встречает? Подожди чуть-чуть, я отвезу тебя домой, — сказал Хэ Цзяньго.
— Не надо. Иди по своим делам!
Хэ Цзяньго внимательно посмотрел на нее и вдруг спросил:
— Ты получила мое письмо?
— Нет. — Бай Хуэй и сама не знала, почему она так ответила.
Хэ Цзяньго опять устремил на нее колючий взгляд и спросил:
— Я просил тебя писать мне в ответ. Почему ты не ответила мне?
— У меня не было времени, — сухо ответила Бай Хуэй. Она уже почувствовала: Хэ Цзяньго понял, что она получила письмо. Она смешалась, но одновременно и возмутилась.
Хэ Цзяньго понял, что творится в душе Бай Хуэй, и поспешил предотвратить назревавший конфликт:
— Как хорошо, что ты приехала! Мы все в школе вспоминаем тебя, особенно Ду Инъин — она ведь тоже не знала, что ты сегодня приедешь. Ты подожди, я тут пришел проводить одного друга. Его поезд скоро отправляется, я пойду попрощаюсь с ним и сразу же вернусь и провожу тебя до дому! Я на машине, помогу тебе перевезти вещи.
— Не надо.
— Подожди, я должен тебе еще кое-что сказать. — Он сунул в руки Бай Хуэй свой портфель, повернулся и убежал. И Бай Хуэй ничего не оставалось делать, как ждать Хэ Цзяньго. От этого она еще больше разозлилась. Ей хотелось бросить портфель и уйти.
Хэ Цзяньго подбежал к соседней платформе. Он провожал девушку — высокую и красивую, на вид не старше лет двадцати трех. На ней был модного покроя темный плащ, за спиной — новенькая темно-красная сумка с блестящими молниями и замочками. Наверное, это была та танцовщица, о которой говорила в своем письме Ду Инъин. Хэ Цзяньго держался с девушкой подчеркнуто любезно, с его лица не сходила улыбка. Разговаривая с девушкой, он изредка бросал взгляд в сторону Бай Хуэй, чтобы удостовериться, следит ли она за ними. Бай Хуэй отвернулась в сторону, делая вид, что они ее не интересуют.
Вскоре зазвонил станционный колокол, и поезд тронулся. И вот уже послышался стук приближающихся шагов, и перед ней вырос Хэ Цзяньго. Не дожидаясь, пока он раскроет рот, Бай Хуэй сунула ему портфель со словами:
— Не надо меня провожать. Я доеду на автобусе.
— Я заставил тебя ждать, пришлось проводить одну родственницу. Не волнуйся, я по дороге кое-что должен тебе сказать!
— Потом поговорим!
— Нет, прежде чем говорить о важных вещах, я хочу поговорить с тобой о простом деле.
— Каком деле?
— А я писал тебе, просил тебя остаться моим другом. Я искренне надеюсь на то, что у меня будет такой друг, как ты. Нынешняя обстановка еще больше укрепила меня в этой надежде. Ты ведь знаешь, что произошло в последнее время!
— Я ничего не знаю! — Бай Хуэй и вправду не знала, о чем он говорит, но еще больше ей не хотелось соглашаться с ним.
— Ну, хватит! Ты можешь не знать все что угодно. Но не говори со мной таким враждебным тоном, ладно? У нас нет причин быть врагами. Послушай, что я скажу: нынешние события — это не конец, а только начало. Наверное, начнется разброд, будет гражданская война. Бай Хуэй, за все эти годы мы так и не смогли толком поговорить. Ты не знаешь, как я живу, не понимаешь, как я мыслю, а мне так нужен понимающий меня человек, я верю, что ты сможешь меня понять…
— У меня нет желания разбирать чужие проблемы, я хочу только поскорее добраться до дома. И ты тоже поезжай к себе.
Хэ Цзяньго попался крепкий орешек. Он уже начал терять самообладание.
— Если ты не хочешь поддерживать со мной хорошие отношения, я тебе сразу все скажу, чтобы ты поняла! — злобно сказал он. — Ты разве не знаешь, что мы с тобой замешаны в одном деле?
— В каком еще деле? Болтай поменьше!
— Ты ведь подружка того «господина Чана»? Я давно уже слышал, что тот человек подкапывается под меня, Я боялся, что и тебе пришьют это дело. Подумай сама, может ли он тебя любить? Он хотел только попользоваться тобой, а потом бросить и отомстить тебе. К тому же он сын нечисти, а ты хотела быть с ним заодно, как трава под ветром. Неужели ты и сейчас поддерживаешь с ним отношения?
Бай Хуэй все стало ясно: рассказ Хэ Цзяньго о том, что Чан Мин искал ее и хотел «свести счеты» с ней, был выдуман от начала до конца. То письмо доставило ей столько мук, сомнений и бессонных ночей, и, оказывается, все это им, его корыстными и подлыми руками, подстроено! Щеки Бай Хуэй покраснели, губы задрожали.
— Пошел прочь! Подлец! Дрянь! — закричала она.
Хэ Цзяньго даже подскочил от испуга и уставился широко раскрытыми глазами в покрасневшее, искаженное гневом лицо Бай Хуэй. Он почувствовал, что, если он будет продолжать, Бай Хуэй может закатить ему пощечину. Он оглянулся по сторонам, заметил, что люди с удивлением и любопытством смотрят на них, потом перевел взгляд на лежавший у ног Бай Хуэй тяжелый мешок, изобразил на лице сожаление и сказал:
— Ах, у меня же есть еще дела, я не могу тебя проводить. Мы потом поговорим!
Он быстро исчез. Бай Хуэй постояла в молчании, затем поволокла мешок к выходу.
Шел седьмой час, когда она приехала домой.
Она стояла перед дверью, на которой ей была знакома каждая царапина, подняла руку, постучала, услышала звук отцовских шагов, голос, спрашивавший «Кто там?», и скрип открываемой двери. Она ожидала увидеть отца уставшим и расстроенным. Все эти годы, когда она приезжала домой, отец всегда выглядел таким.
Дверь отворилась, и, к ее удивлению, лицо отца было веселым.
Войдя в квартиру, она припала к груди отца и заплакала, заплакала так горько, как никогда еще не плакала в своей жизни. Большие рук отца гладили ее голову, косы, спину. Его глаза тоже увлажнились, он засопел, словно хотел, поплакав, сбросить тяжесть, лежавшую на сердце.
— Хорошо, хорошо, пойди умойся, отдохни, ты ведь еще не ела! — Отец подвел Бай Хуэй к раковине, дал ей мыло, кувшин с горячей водой, полотенце. — Смой-ка с лица все ненужное, — сказал он мягко и покровительственно.
Бай Хуэй умылась и в зеркале увидела, что отец улыбается сам себе, а вовсе не потому, что обрадован приездом дочери. Раньше отец никогда таким не был.
— Дочка, ты отдохни с дороги, а я пойду куплю тебе что-нибудь поесть, — крикнул из коридора отец.
— Папа, не ходи. Я закушу чем придется, и ладно, — бросилась к отцу Бай Хуэй.
— Нет, сегодня мы должны хорошо поесть. Есть одно радостное событие, о котором ты не догадываешься. Я тебе вечером о нем расскажу!
— Скажи лучше сейчас, папа.
Отец замахал руками, радость переполняла его, и он едва сдерживался, чтобы не раскрыть дочке секрет. Он поспешно выбежал на улицу, словно боясь, что если он не уйдет, то тут же выдаст свою тайну.
5
Отец попросил ее помочь ему перенести обеденный стол из коридора в его комнату. Он так много всего накупил! Стол был весь заставлен мясом, рыбой, креветками и разной другой снедью. Похоже, что сегодня он пригласил гостей. Вокруг стола отец расставил пять стульев, а на стол поставил пять пар палочек красного лака, пять рюмок, супницу с бульоном и пять чашек. Сегодня у них будет настоящий банкет!
— А кто придет к нам? — спросила Бай Хуэй.
— Ты всех знаешь, — сказал, улыбаясь, отец, но больше ничего не стал говорить.
Бай Хуэй варила на кухне рис и пыталась отгадать, что же произошло. В дверь постучали, отец пошел встречать гостей. Бай Хуэй увидела полного, крепкого сложения человека. В правой руке он нес большую сумку из синей материи. Бай Хуэй сразу же узнала в нем дядюшку Ли. Он работал вместе с отцом на фабрике — был там начальником гаража. Следом вошли два худых человека. Один из них лысый, высокого роста, в больших круглых очках, опрятно одетый. Войдя в дверь, он снял очки и принялся их протирать. Другой был низкого роста, почти совсем седой, с лицом, изрезанным глубокими морщинами, словно растрескавшаяся глина. Он немного прихрамывал на правую ногу. Увидев Бай Хуэй, они оба очень обрадовались. Хромой мужчина сказал:
— Ого, это же маленькая Хуэй! Девушка с Великой стены! Ты когда приехала?
Бай Хуэй поняла, что этот человек знает ее, но никак не могла припомнить, кто он.
— Ты почему не здороваешься с гостями? Забыла их? — сказал Бай Хуэй отец. — Это же дядя Чжан! А это главный инженер Фэн. Ну и забывчивая же ты, дочь! Прошло-то всего несколько лет!
И тут Бай Хуэй сразу все вспомнила. Хромой мужчина был дядя Чжан, заместитель директора фабрики, а его спутник — главный инженер фабрики Фэн, оба старые коллеги отца и его близкие друзья. Но как они изменились! У дяди Фэна волосы прежде были совсем черными, а теперь их вовсе не стало! Ну а дядю Чжана вовсе не узнать! Волосы его совсем поседели, морщины на лице были еще глубже, чем у отца. К тому же, как помнила Бай Хуэй, раньше он не хромал! А вот почтенный Ли остался таким, каким был, — его она сразу же узнала.
Смеясь, гости вошли в столовую. Дядя Чжан поставил на стол свой портфель, открыл его, сунул в него руку и таинственным тоном сказал:
— Вы не бойтесь, сейчас они в нашей власти! — и вытащил оттуда четырех больших крабов, перевязанных нитками. — Глядите, какие жирные! Не много, не мало, а как раз все четыре! Ну-ка, Хуэй, положи их в кастрюльку и свари их нам побыстрее!
Вскоре крабы были сварены и выставлены на большом блюде — красные, словно четыре большие хурмы, пышущие жаром. В бокалы налили вино, все расселись, и пир начался!
— Для начала съешьте-ка моих четверых! — воскликнул дядя Чжан. — Маленькая Хуэй, ты кого будешь есть? Дядя Чжан тебе подаст.
— Как — кого? — не понимая, спросила Бай Хуэй.
— Ты что, не поняла? — Дядя Чжан удивленно посмотрел на нее.
Она действительно не понимала. Отец сказал со смехом:
— Почтенный Чжан, она еще ничего не знает! Она ведь работала далеко в степи и только что приехала. Я обещал ей рассказать сегодня за ужином, да пока не успел…
— Ну, почтенный Бай, к чему такая скрытность! — воскликнул дядя Ли. — Малышка Хуэй, я сам тебе расскажу: эти четыре негодяя…
Дядя Чжан закрыл рот дяди Ли ладонью и перебил его:
— Почтенный Ли, не надо, я ей расскажу…
— Нет, лучше я… — попытался вставить слово дядя Фэн.
— Нет, нет, я расскажу ей все сам! — сказал отец. Все согласились. Пусть отец сам расскажет дочери.
— Они… — Голос отца от волнения дрожал. — Кончено, их скинули! Навсегда скинули!
— Кого? — спросила Бай Хуэй, и глаза ее округлились.
— Ее! Его! Его! И его! — Дядя Чжан ткнул пальцем в лежавших в тарелке разодранных крабов.
— Ну и ну, уж так все ясно сказано, а она не понимает! — На раскрасневшемся от вина лице дяди Ли было написано глубокое волнение. — Цзян Цин, Чжан Чуньцяо, Яо Вэньюань, Ван Хунвэнь! Четыре негодяя!
Эта новость была как гром среди ясного неба! Бай Хуэй изумленно посмотрела на отца. Отец натруженной ладонью вытер глаза, сказал:
— Да, дочка, это правда! В нашем городе, наверное, уже нет никого, кто бы не знал об этом. Дня через два-три будет большой праздник!
— Праздник, праздник, большой праздник! — выкрикнул дядя Чжан с волнением в голосе. — Сегодня у нас праздник накануне праздника! Ну как, маленькая Хуэй, ты кого съешь? Съешь-ка Цзян Цин! Так, вот она! — И большой краб, у которого еще оставалось пять ног, очутился в чашке Бай Хуэй. Дядя Чжан продолжал: — Ты ведь знаешь художника Ци Байши! Во время антияпонской войны он нарисовал картину «Крабы». На картине были нарисованы четыре больших краба, а надпись на ней гласила: «До каких пор мы будем терпеть ваши бесчинства?» Так он заклеймил бесчинствовавших на нашей земле японских захватчиков. А сейчас мы теми же словами клеймим четырех злодеев, терзавших партию и народ! «До каких пор мы будем терпеть ваши бесчинства?» Час настал! Теперь им оторвали клешни, они уже не смогут мучить людей!
Бай Хуэй уставилась на эти страшноватые, разорванные на части существа.
— Сколько зла причинили эти негодяи за десять лет! — продолжал дядя Чжан. — Скольких казнили, скольких замучили! Революционеры старого поколения в смертельном бою, под градом пуль, во вражеских тюрьмах не погибли, а они их погубили! А они еще выставляли себя самыми большими революционерами. Как будто, кроме них, все остальные — контрреволюционеры!
— Они хотели, — подхватил отец, — переделать нашу партию на фашистский лад! Своей крикливой демагогией они пытались заставить людей поверить и покориться им. Своими трескучими революционными фразами они хотели обмануть народ, обмануть молодежь… Мы люди, прошедшие через огонь революционной войны, мы знаем, как было раньше и как стало сейчас, знаем, что такое революция. А знают ли это дети? Они не призывали детей изучать прошлое, не призывали детей учиться. Для чего они это делали? Не для того ли, чтобы захватить власть? Только ради достижения своих корыстных целей они почти погубили Китай! Вы подумайте! От них пострадали целых три поколения людей! Старшее поколение из-за них поседело, у нынешнего поколения они отняли лучшие годы жизни. Ведь то была как раз пора его расцвета! А молодые люди? В голове у них много тумана, поставить все сразу на место будет совсем не просто…
Бай Хуэй сидела потрясенная, с ее лица даже не сошло удивленное выражение. Взволнованные слова отца и дяди Чжана открыли ей, где правда и где ложь. Как бы ни сомневалась она прежде, как бы много ни было скрыто от нее, все теперь прояснилось. Она словно пробудилась от сна.
— Мерзавцы! — застучал по столу дядя Чжан. — Из-за того только, что они задурили молодежи головы, уже можно сказать, что их «преступления вопиют к небесам»! Что стало с некоторыми молодыми людьми из-за их подлого вранья? Без идеалов, без ответственности, без знаний. И сердца у них ожесточились! Они били людей палками так спокойно, словно это не люди, а ком земли. Взгляните, только взгляните! — Он закатал вверх правую штанину, обнажив багровые шишки на ноге. — Вот как они меня избили. Раны начали гноиться, и меня повезли в больницу. Знаете, что они говорили мне по дороге? «Вот подлечат, и мы тебя снова отдубасим!» А их главарь кричал: «Ты сам себе уготовил такую участь. Ты посмел оскорбить революционных цзаофаней, и за это мы разобьем твою собачью башку! А потом я скажу, что ты сам разбил голову о стену». Вы только послушайте! Злые, как волки, но еще и трусливые — боялись, что придет день, когда им придется держать ответ. Как же сегодня им смотреть мне в глаза, смотреть в глаза людям? — Он обернулся и сказал Бай Хуэй, которая слушала его затаив дыхание: — Ты думаешь, я сломлен? Нет, твой дядя Чжан все такой же! Любит говорить правду, не покорился. Так было даже тогда, когда я попал им в лапы и по моей спине гуляла дубинка. А твой отец еще крепче нас. Несколько месяцев тому назад, во время кампании против «адвокатов правого уклона», они чуть было его не избили. Твой отец боролся с ними бесстрашно, ничего им не прощал! — Его голос стал совсем сиплым. Повернувшись к отцу Бай Хуэй, он продолжал: — Твоя дочь — хорошая девушка, совсем не такая, как те люди. Я верю, что правильно мыслящих людей среди молодежи большинство. Выдержав борьбу с теми интриганами и злодеями, они должны были многое понять. Теперь их будет нелегко одурачить! Давайте, товарищи, выпьем за Бай Хуэй, пожелаем нашей молодежи счастья! Ну, маленькая Хуэй, не смотри на меня так оторопело!
Бай Хуэй медленно подняла свою рюмку. Вдруг она почувствовала, что вокруг нее все закружилось — и стол, и люди, и даже пол под ногами. Рюмка выпала из ее рук, вино разлилось по скатерти.
— Она ведь никогда раньше не пила вина, — сказал отец. — Дочка, пойди полежи у себя.
Бай Хуэй с трудом встала из-за стола и ушла в свою комнату. В ушах ее звучали слова дяди Чжана, но она уже не могла разобрать, о чем он говорит.
Гости разошлись только поздно ночью. В коридоре дядя Чжан приставил палец к губам и сказал:
— Тсс! Не разбудите малышку Хуэй, она, наверное, спит.
— Будь спокоен! Не разбудим, — отозвался дядя Ли.
Отец проводил гостей, закрыл дверь. Захмелевший, в веселом расположении духа, он прошел нетвердой походкой в комнату дочери. Ему хотелось высказать ей все, что в нем накопилось, но дочери в комнате не оказалось. Он вышел в коридор и дважды позвал ее. Двери кухни и ванной комнаты были открыты, внутри никого не было. Он снова походил по квартире, несколько раз позвал ее, но не услышал ответа. В полном недоумении он снова зашел в комнату дочери и вдруг заметил, что на полке у изголовья кровати лежат два листка бумаги. Один из них был раскрыт, другой, сложенный вчетверо, был без адреса. Он схватил записку дочери, и тут же хмель выветрился у него из головы — вот уж не думал он, что получит такое письмо.
«Папа! Дорогой папа!Маленькая Хуэй».
Я называю Вас так в последний раз! Если говорить правду, я не имею права так называть Вас, я недостойна быть Вашей дочерью, не оправдала надежд, которые вы с матерью возлагали на меня. Я — преступница!
Вы многого обо мне не знаете. В начальный период движения я собственными руками избила одну женщину, хорошую женщину, образцовую учительницу. Она умерла. И хотя не я убила ее, но я била ее — и мне нет прощения.
Правда, в то время я искренне думала, что делаю это ради революции и что так и должны поступать настоящие революционеры. У меня не было злого умысла (я прошу Вас понять это). А потом я раскаялась! Я страдала! Я знала, что совершила преступление, но никто не пришел спросить с меня за содеянное, как будто если делать вид, что ничего не случилось, то все сойдет с рук. Я так не могла! Хотя никто не призывал меня к ответу, у меня есть вина перед собственной совестью, перед справедливостью! Да, я преступница! Но я не могу понять: как можно во имя революции причинить революции вред? Как можно с чистой и искренней душой очутиться в пучине преступных злодеяний? Хотя я догадывалась, что прислуживала политическим обманщикам, у меня не хватало мужества разобраться во всем до конца. Теперь я наконец все поняла. Я была пешкой в руках гнусных злодеев. Они одурманили меня, и я тянулась за ними. Они использовали меня для своих целей, а когда я стала им не нужна, они отшвырнули меня, как сломанную игрушку.
Как я ненавижу себя! Я все думала о том, как смыть с себя грязь моего преступления, моего позора. Я думала целых десять лет, но так ничего и не придумала! А сегодня, когда снова восторжествовала правда, как могу я смотреть в глаза Вам, дяде Чжану и другим честным людям? У меня нет выхода! Кого же мне винить? Себя? Или тех обманщиков? Но какой Смысл их обвинять? В любом случае со мной кончено!
Я уезжаю… Я решила…
Я не хочу говорить вам, куда я уеду, а Вы не ищите меня, у Вас нет дочери! И прошу Вас — никогда больше не вспоминайте обо мне…
До свидания, милый папа! Мне бы очень хотелось стать достойной Вас и мамы!
Внизу была приписка:
«Второе письмо предназначено для товарища Чан Мина. Он живет в доме тридцать шесть по улице Хэкоудао. Поручите Ду Инъин отнести ему это письмо. Ду Инъин может вам рассказать о нем».
Отец сломя голову выбежал на улицу, стучался в ворота домов, бежал по галереям и лестницам, в конце концов остановился посредине темной улицы и стал что было сил звать дочь. Его голос звучал пугающе громко в ночной тишине:
— Малышка Хуэй! Где ты! Вернись скорей! Вернись!
На следующий день, еще до рассвета, город разбудил грохот барабанов. Люди встали ни свет ни заря и вышли на улицу. Вскоре все улицы и переулки заполнили колонны демонстрантов. Никто не формировал колонны, никто их не направлял, никто не отдавал приказаний. Праздничные шествия начались сами собой сразу по всему городу.
Сегодня первый день, как всем уже известный секрет был официально объявлен. Китайская земля вздохнула привольно, словно к ней еще раз пришло освобождение…
Чан Мин, одетый в аккуратную синюю форму, вышел во двор своего дома, ведя перед собой чистенький велосипед. Его куртка была застегнута на все пуговицы, что придавало Чан Мину торжественный вид. Из-под куртки выглядывал белоснежный воротничок рубашки.
Едва он подошел к воротам, как навстречу ему кинулась толстощекая, коротко стриженная девушка. Взглянув на номер, висевший на воротах, хлопнула юношу по плечу и спросила:
— Вас случаем зовут не Чан Мин?
— Да, а вы ко мне?
— Меня зовут Ду Инъин. Помните, десять лет назад я одолжила вам курточку? Вы еще тогда…
— Как же, конечно! — ответил Чан Мин. Он помнил это происшествие десятилетней давности так, словно это случилось вчера.
— Бай Хуэй попросила передать вам вот это, — сказала Ду Инъин, протягивая Чан Мину записку.
— Она вернулась?
Ду Инъин не ответила. Чан Мин увидел, что глаза у нее покраснели.
— Что случилось? — спросил Чан Мин.
— Бай Хуэй пропала!
— Как? Почему? Почему?
— Ты прочти письмо! Может быть, она пишет про это? Она мне раньше говорила, она тебя… она тебя… — Ду Инъин осеклась, в ее покрасневших глазах снова появились слезы.
Чан Мин лихорадочно пробежал глазами письмо:
«Чан Мин!Бай Хуэй».
Ты два раза не простил меня. Я знаю, что ты и сейчас не простил меня, и не прошу у тебя прощения!
Но я сейчас могу сказать тебе два слова начистоту. Мне уже не придется беспокоиться о том, как ты отнесешься к этому письму… Я люблю тебя! Если бы не тот случай, я могла бы стать твоей женой, а стала твоим врагом. Когда я во всем разобралась, даже когда я почувствовала, что совершила преступление, было уже поздно, ничего нельзя было спасти. Почему я не могу быть такой, как ты? Ты смог жить мужественно и правдиво, а я не смогла. А ведь и я могла бы стать хорошим человеком!..
Я вынуждена уйти, но для тебя тут нет ничего страшного — ведь мы давно уже расстались. Благодарю тебя за то, что ты спас меня. Я жалею о том, что доставила тебе неприятности, ну и, конечно же, люблю тебя по-прежнему… Хотя говорить об этом нет смысла.
Вот и все, что я хотела тебе сказать. Прощай!
— Скажи, куда она могла уехать? Где она? — обратился Чан Мин к Ду Инъин.
— Откуда мне знать? Ее отец вместе с друзьями искали до сегодняшнего утра и не могли разыскать. Я очень боюсь… — Ее мозг сверлила страшная догадка, но она не решалась ее высказать.
— Нет! — решительно и даже как-то строго сказал Чан Мин. — Не может быть ничего такого! Я найду ее! — Сунув записку в карман, он вскочил на велосипед и выехал за ворота.
Чан Мин с трудом пробирался сквозь колонны демонстрантов. К этому времени ликующие толпы заполнили весь город. Звонкий смех, веселые голоса, громкие крики и будоражащий грохот барабанов сливались в один оглушительный шум. Группы демонстрантов разыгрывали живые картинки, у них были причудливые наряды и размалеванные лица, как у театральных персонажей. Так они изображали четырех уже отброшенных историей шутов и злодеев.
Ни на секунду не замедляя ход, Чан Мин жадно смотрел по сторонам. От бескрайнего человеческого моря у него рябило в глазах. Как ему хотелось разыскать Бай Хуэй, нырнуть вместе с ней в толпу и радоваться вместе с этими людьми, вместе с ними петь во все горло веселые песни…
Он проискал Бай Хуэй все утро. Какие только улицы он не объехал, где только не побывал; а Бай Хуэй исчезла без следа. Когда наконец Чан Мин осознал, что понапрасну теряет время, в его сердце закралось уныние, энтузиазм его угас, он почувствовал смертельную усталость.
Остановившись, он увидел, что заехал на какой-то пустырь. Перед ним находилась переправа Давань, над пристанью виднелись большие круглые часы. Он вспомнил, что именно здесь Бай Хуэй когда-то назначила ему свидание. В растерянности он подъехал к пристани, поставил велосипед под часами и поднялся на дамбу. Перед его глазами, как бесконечный живописный свиток, вилась полноводная река. Таявший в дымке горизонт, водная гладь, ярко сверкавшая на солнце, стаи птиц… Вдруг глаза его широко раскрылись: на песчаном берегу под дамбой стояла девушка. Это была Бай Хуэй!
На песке виднелось кружево следов, а Бай Хуэй стояла посреди него. Ветер трепал ее волосы, куртку и брюки. Изредка она поднимала голову и смотрела вдаль. Совсем одна — только черная тень лежала рядом с ней.
Чан Мину вдруг подумалось, что это коварный ветер, насланный злыми силами, пригнал ее на этот пустынный берег. И нужно раскрыть объятия, протянуть руку, чтобы помочь Бай Хуэй и таким же, как она, молодым людям сойти с их неверного пути. Надо помочь им извлечь урок из их ошибок. Чан Мин твердыми шагами спустился с дамбы и направился к Бай Хуэй…
Бай Хуэй обернулась и увидела Чан Мина! Раскрыв трепещущие руки, она бросилась ему навстречу…
Перевод В. Малявина.
#img_3.jpeg
КРИК
[4]
1
Ранней весной небо по-особому прекрасно. Бескрайнее бледно-голубое пространство залито ослепительным солнечным светом. Птицы взмывают ввысь, встречая весну, приближающуюся вместе со стаями диких гусей.
Часто ее дыхание смешивается с запахом тающего снега. Ведь поначалу она ступает по миру, еще скованному холодом. Но своей космической силой и неизбывной энергией она взламывает льды на реках, отогревает озябшую почву, распрямляет и пробуждает к жизни съежившиеся от морозов живые существа, наполняет каждое открытое добру сердце мечтами и надеждами.
Весна — это не только надежды, не только новая жизнь, красота, расцвет природы, буйство красок. Весна говорит людям правдивые и искренние слова, и они своими загрубевшими от работы руками рисуют картины будущего, картины сладостной, счастливой, исполненной поэзии жизни, в которой будут и дым сражений за правду, и нежные взгляды, и пленительные серенады.
Весна никогда не обманывает, она всегда приходит в предуказанный срок и щедро, без утайки отдает людям свои богатства.
Как прекрасна весна!
Но до нее не было никакого дела сотрудникам института истории, которых собрали во дворе. Их было больше сотни, но ни один даже не поднял головы, чтобы полюбоваться весенней лазурью.
У них опять начинали хватать людей!
2
Два обстоятельства говорили о том, что предстоящее общее собрание сотрудников института будет экстраординарным.
Во-первых, на него явились все пятеро хронических больных и одиннадцать пенсионеров. На полученных ими повестках значилось: «Присутствие обязательно». Никто не посмел сослаться на объективные причины, и вот все они — кто согнувшись, кто скособочившись — сидят в заднем ряду.
Во-вторых, два сотрудника, находившиеся в командировке в музее города Сиань, тоже сидели среди участников собрания: получив вчера утром срочную телеграмму, они меньше чем за сутки проделали неблизкий путь.
Председатель институтского ревкома Хэ — низкорослый, с загорелым до черноты невыразительным лицом — обеими руками поднял перед собой присланный из инстанций документ о немедленном развертывании очередной кампании и стал читать его, словно Священное писание, то и дело откашливаясь, запинаясь и путаясь в словах. К тому моменту, когда он кончил, в президиуме появился ответственный за политработу Цзя Дачжэнь, вернувшийся с экстренного совещания. Высокий и худющий, он стоял в модной тогда армейской фуражке цвета хаки, символизировавшей культурную революцию. В его строгом лице с выпирающими скулами было что-то пугающее. Он заговорил, как было принято, в повышенных тонах, полными злобы словами. Речь свою он закончил так:
— Хотя мы провели немало кампаний, дело до конца не доведено. В нашей организации целая куча интеллигентов самого разного классового происхождения. Многие еще не показали свое нутро, но немало и откровенных мерзавцев всякого калибра. У одних темное прошлое, другие продолжают вредить и сейчас — кто тайно, а кто и явно. Мы не имеем права смотреть на это сквозь пальцы, не можем сладко спать на мягких подушках! Попустительство врагу есть преступление перед революцией. Немало подонков уже раскрыло себя в ходе прежних кампаний; сейчас настало время рассчитаться с ними со всеми. Ну а те, кто затаился, пусть знают: мы их во что бы то ни стало вытащим на свет, даже если они зарылись на три аршина в землю! Нынешняя кампания должна проводиться быстро, решительно и тщательно. Мы развернем мощное политическое наступление на классового врага. В то же время мы будем самым внимательным образом изучать каждого человека, вызывающего сомнения и подозрения. Надо еще раз разобраться и дать оценку людям с запятнанным прошлым. Мы исполнены решимости и не позволим улизнуть ни одному врагу! Кампания будет вестись повсюду, мы натянем сети от неба до земли и разом накроем всех супостатов. Руководство заявило: «Кто достоин смерти — казните, кого надо посадить — сажайте, с кого достаточно не спускать глаз — следите!» Мы должны немедленно приступить к действиям, чтобы не отстать от нового подъема классовой борьбы. Впереди большие разоблачения, большая встряска, большая критика, большая борьба!
Было ясно: свирепый водоворот скоро закрутит все вокруг. Сразу станут иными жизнь людей, их образ мыслей, их отношение друг к другу. Казалось, атмосфера вокруг сгустилась и неожиданно запахло порохом.
3
Когда собрание закончилось, трое очкариков, сотрудники сектора региональных исторических проблем, вернулись в рабочую комнату. Заведующего, Чжао Чана, задержали, чтобы ознакомить с разработанным руководством института планом проведения кампании. Они гуськом вошли в комнату, не проронив ни слова, расселись по местам и, как обычно, достали из ящиков стола какие-то книги. Бог знает что они могли вычитать из них сейчас.
На старшего по возрасту научного сотрудника Цинь Цюаня было тяжко смотреть. Он так исхудал, что скулы его, казалось, торчали из потемневшей от времени кожаной сумы, служили лишь подпорками для его простеньких очков. Человек он был дотошный, неразговорчивый, солидный. Он обычно сидел за столом в нарукавниках, сшитых из той же коричневой грубой ткани, что и сумка, в которой он таскал свои материалы. Он был больше похож на старого бухгалтера, осторожного и аккуратного. Долгие годы сидячей работы ссутулили его. Целыми днями он, изогнутый, как креветка, просиживал над книгой и кружкой с кипятком: в правой руке перо, в левой — сигарета. Продолговатый череп его был постоянно окружен струйками дыма, как вершина горы — облаками; порой дым надолго застревал в прядях его седеющих волос, и это производило сильное впечатление на окружающих. Он беспрестанно пил кипяток и бегал в уборную. Сам зная, что глотает воду слишком шумно, Цинь, оберегая покой сослуживцев, обычно делал крошечные глотки. Но сегодня он явно забыл об осторожности, и вода в его гортани ниспадала с грохотом, словно обрушивались стальные шары.
В пятидесятые годы он стал известен как «правый элемент» и, хотя позднее колпак этот был с него снят, оставался единственным на весь институт человеком, на которого когда-либо ставилось подобное клеймо. След от этого клейма оказался таким глубоким, что вытравить его не удавалось никакими силами. Стоило начаться очередной кампании, как его объявляли типичным негативным примером и подвергали поношениям. Словом, он был, как говорили шутники, «старый спортсмен». И хотя он испытал множество передряг и навидался на своем веку всякого сверх меры, на сердце у него было неспокойно. Он отчетливо представлял себе, что сулят ему грядущие дни.
Другой сотрудник, белолицый толстяк по имени Чжан Динчэнь, сидел, уставившись в пространство. Он только что отметил свое пятидесятилетие. Круглоголовый, с тонкой и блестящей кожей, в очках с изящной металлической оправой, одетый в опрятный костюм из приличной ткани, он был немножко гурманом и не курил. Улыбаясь, он каждый раз показывал ряд отлично вычищенных, почти фарфоровых зубов. Он прекрасно знал древний язык, много работал по истории цинской династии. Но его недолюбливали за вечные улыбочки, за стремление угодить собеседникам, за манеры, напоминавшие приказчика из лавки.
Когда-то он учился в Яньцзинском университете, а окончив его, зарабатывал на жизнь тем, что держал небольшую — семьсот-восемьсот томов — книжную лавку. Торговые дела оставляли время для чтения, и он одновременно накапливал знания и деньги. Позднее, поддавшись на уговоры дяди, он вложил небольшой капитал в его маленькую торговую фирму. Дядя оказался неважным предпринимателем, фирма была на грани краха, но Чжан счел неудобным требовать свои деньги и списал их по статье убытков. Но вот в 1956 году дядина фирма вместе со всеми другими была превращена в частногосударственное предприятие, и вкладчики, включая Чжана, стали получать небольшие проценты. За это в начальный период культурной революции его объявили капиталистом, били, таскали по улицам. И сейчас его классовая принадлежность не была окончательно определена. Кто знает, куда понесет надвигающаяся буря эту оторвавшуюся от привязи лодку.
Из этой троицы мог считать себя счастливчиком лишь У Чжунъи, носивший очки с толстыми стеклами в роговой оправе.
Его биография представляла собой ничем не запятнанный лист белой бумаги, слова и поступки были осмотрительны и не вызывали нареканий. Человек мягкий и миролюбивый, он старался ни во что не ввязываться. Некоторое время назад в институте образовались две фракции, которые сражались между собой не на жизнь, а на смерть. Он же спокойно прогуливался в сторонке, всегда вовремя являлся на работу, хотя делать было нечего, и не нарушал установленных начальством порядков. Каждая из фракций переманивала его на свою сторону, но он лишь улыбался. Скоро обе от него отступились — его сочли трусливым и никчемным, годным разве лишь для увеличения числа сторонников фракции.
Но в перерывах между кампаниями, когда нужно было вновь заниматься делом, на него устремлялись взоры всего института. Он был сравнительно молод (тридцать с небольшим), неплохо подготовлен, работал добросовестно и упорно, регулярно выдавал научную продукцию. Его основной темой была история региональных крестьянских восстаний, которая всегда привлекала внимание, а потому привлекал внимание и он сам. Успехи его расценивались как доказательство успешной работы дирекции института и его непосредственного начальства. Именно поэтому, как считали все, ему делали разные поблажки и не трогали во время кампаний… И стоило начаться заварушке, как люди, волновавшиеся из-за пятен в своей биографии, начинали смотреть на него с белой, а то и с черной завистью. Как будто во время наводнения они стояли на голой равнине, а он спокойно и безмятежно пребывал на возвышенности, под защитой каменной стены.
Но ведь все знают, что это было за время. Куда бо́льшие заслуги и те часто не помогали, ничтожный промах мог навлечь нежданную беду. Приходилось на каждом шагу остерегаться возможных ошибок и стараться заранее уберечь себя от последствий. В этой зловещей атмосфере даже у людей, которым вроде и нечего было опасаться, могли ни с того ни с сего возникать сомнения и тревоги, начинало колотиться сердце…
Незадолго до конца рабочего дня в комнату вошел заведующий сектором и вопреки своей обычной мягкой манере сурово объявил:
— Ревком принял решение с завтрашнего дня временно приостановить обычные занятия и целиком переключиться на ведение кампании. Командировки отменяются, медицинские справки считаются действительными лишь при наличии печати ревкома. Первая неделя будет посвящена большим разоблачениям и большому перетряхиванию. Пусть каждый, вернувшись домой, сосредоточится и припомнит, кто из сослуживцев допускал ошибки в своих высказываниях или действиях, за кем водились сомнительные связи. Это и будет подготовкой к взаимным обличениям…
Чжао Чан замолчал. Сотрудники собрали вещи и покинули комнату без обычных шуток, даже не попрощавшись. Лица их были бесстрастны, они глядели прямо перед собой — наверно, уже начали опасаться друг друга.
4
По дороге домой У Чжунъи владели смешанные чувства. Поднималась досада и раздражение: вот, опять связывают руки, прекращают многообещающие научные поиски и заставляют сидеть на бесконечных митингах и собраниях, выслушивать разоблачения и обличения. Но к ним примешивалось и смутное ощущение тревоги. Он успокаивал себя, что всегда соблюдал правила, не допускал ошибок и рядом с Цинь Цюанем и Чжан Динчэнем может считать себя баловнем судьбы. В такие времена покой — высшее благо!
«Мое дело сторона! По вечерам буду продолжать свои обычные занятия. Завтра заберу домой книги и статьи, которые сейчас лежат в кабинете. И нечего больше думать об этом».
На душе стало легче. Он распахнул дверь, прошел по темному коридору и поднялся по лестнице — его комната помещалась на втором этаже. Заслышав шаги, соседка с первого этажа, тетушка Ян, — добродушная и туповатая толстушка из Шаньдуна — вышла в коридор и окликнула его:
— Товарищ У, вам письмо. Вот, пожалуйста!
— Письмо? А, от старшего брата. Премного благодарен! — Он сделал полупоклон и с улыбкой взял конверт.
— Заказное! Почтальон сказал, что он носит письма два раза в день, но вы всегда на работе, так что я уж поставила вместо вас печатку. Вдруг что-то срочное…
— Наверное, фотография племянника. Спасибо за хлопоты!
Он вошел в комнату, надорвал конверт, но в нем лежали не фото, а два листка густо исписанной почтовой бумаги. С чего бы это посылать заказным, подумалось ему. Наверное, есть особая причина, ведь раньше брат так никогда не делал… Как только его маленькие тусклые глазки прочли первую фразу: «Я должен сообщить тебе одну вещь, только ты не пугайся», в них появился тревожный блеск, как в маленькой лампочке, когда внезапно повышается напряжение. Пока его взор пугливо перескакивал с одной строки письма на другую, он вдруг заметил, что дверь в комнату открыта. Во мраке белело нечто похожее на человеческое лицо. Он бросился к двери, плотно закрыл ее и запер на ключ. Стоя посреди комнаты, он еще раз внимательно прочел письмо, и ему показалось, словно зловещая комета из глубин космоса мчится, нацеленная прямо ему в голову; будто произошло землетрясение и он полетел в тартарары вместе с полом и потолком. У не трогался с места, но мысли его уже были далеко.
5
Он отчетливо помнил события, круто изменившие его судьбу. Лет двенадцать назад он учился на последнем курсе истфака университета. Вместе с ассистентом кафедры и двумя однокурсниками он ездил в один не слишком отдаленный уезд собирать для дипломной работы материалы о крестьянском восстании, случившемся сто лет назад. Там до них дошли вести о том, что в университете полным ходом идут «расцвет» и «соперничество», все бурлит, обсуждаются самые разные мнения. Вскоре пришло указание как можно быстрее вернуться на факультет и принять участие в кампании. Но работа их была в самом разгаре, бросать ее на полдороге было жалко, и лишь после четвертого напоминания они, наскоро подытожив сделанное, вернулись в город.
Поезд пришел поздно, поэтому они решили не являться сразу в общежитие и разъехались по домам.
В то время мать У еще здравствовала, брат женился только год назад и жизнь в семье била ключом. Брат был человек легковозбудимый, полный энергии. Рослый, розовощекий, с иссиня-черными волосами и выразительными сверкающими глазами, он любил поговорить и показать себя. Говорил он громко, подчеркивал каждое слово жестами — словно стоял на кафедре. Еще учась в химическом институте, он был принят в партию, а по окончании, как наиболее отличившийся, оставлен на преподавательской работе. Тем не менее создавалось впечатление, что ему впору бы стать актером, а не возиться целыми днями с грифельной доской, мелом, колбами и ретортами. Он любил играть в хоккей, плавать, петь, а больше всего — участвовать в драматических представлениях. Когда-то он руководил студенческим драмкружком, сочинял забавные и оригинальные скетчи и явно был не лишен таланта. Став преподавателем, он по-прежнему оставался почетным председателем кружка, а порой и сам выступал в спектаклях. И в том, что химический институт неизменно занимал первое место на конкурсах студенческой самодеятельности, была его немалая заслуга.
Невестка У Чжунъи, Хань Ци, видная актриса профессионального драмтеатра, исполняла главные роли в «Заколке-фениксе», «Восходе солнца» и «Грозе». Без грима она казалась еще красивее, чем на сцене. Обаятельное лицо, тонкие руки, изящная, словно выточенная, фигурка, естественная манера держаться — свойство настоящей актрисы, — мелодичный и волнующий голос, мягкий открытый характер. Она познакомилась с братом на конкурсе самодеятельности. Ее до слез тронуло дарование этого непрофессионала. Сверкающие прозрачные слезинки стали семенами чистой, непорочной любви. Они дали ростки, затем листья, цветы и наконец сладостные плоды.
В то время У Чжунъи был таким же задорным и цельным, как брат, хотя и немного слабохарактерным. Они походили на кряжистый дуб и стройную березку, которых весна одинаково нарядила в пышное желтовато-зеленое одеяние. Еще совсем юный (над верхней губой едва пробивался пушок), ни разу не покидавший материнского гнезда, он представлял себе будущее в самых радужных красках. Легко возбуждавшийся, он интересовался всем вокруг, впитывал впечатления, задавал вопросы, верил собственным умозаключениям и считал, что окружающие так же искренни, как он сам, а своей откровенностью в отношениях с людьми даже гордился… Да ведь в те времена жизнь действительно гордо шла по восходящей линии.
Что сказать о его матери? Наверное, у большинства китайцев была такая же благоразумная, добрая, трудолюбивая мать. Рано похоронившая мужа, она в искренности, прямоте и счастье детей видела собственное свое счастье. Ей хотелось лишь, чтобы и Чжунъи нашел себе такую же хорошую жену, как его невестка.
Вот в какой дом приехал в тот вечер Чжунъи. Брат устроил в его честь маленький пир. Радостный смех витал над ароматными яствами, умело приготовленными невесткой. В разгар общего веселого разговора речь зашла и о кампании «расцвета и соперничества» — Чжунъи знал о ней еще очень мало. Брат, раскрасневшись от выпитого вина, воскликнул:
— После ужина сходим с тобой кое-куда. Там ты сам все поймешь.
Это загадочное место оказалось домом Чэнь Найчжи, однокашника брата, где он продолжал часто бывать. Так же часто приходили туда Гун Юнь, Тай Шань, Хэ Юйся. Все они дружили между собой, любили книги, искусство и философию. И вот они решили образовать «Общество любителей чтения», чтобы время от времени обмениваться мыслями по поводу прочитанных новых книг и помогать духовному росту друг друга. У этих молодых людей и девушек в характерах было много общего — открытость, горячность, неудержимая, как приливная волна, речь… Если расходились во мнениях, спорили так, что щеки и уши горели, но это не мешало дружбе.
Не успели братья войти, как до них донеслись громкие взволнованные голоса. Все, кроме Тай Шаня, были уже в сборе. Они о чем-то спорили, перебивая друг друга; лица пылали, глаза сверкали. Видно, их увлекла небывалая прежде в Китае бурлящая волна демократии.
Появление братьев обрадовало собравшихся. Хэ Юйся, хорошенькая студенточка института искусств, первой закричала: «Привет, привет! Пожаловали великий актер и крупный историк!» Она принялась аплодировать своими белоснежными ладошками и раскачиваться так, что черные косы запрыгали по ее плечам. Чэнь Найчжи встал в позу — поднял казавшуюся чуть-чуть великоватой голову, простер чуть коротковатые руки — и привычным к выступлениям со сцены звучным голосом прочел только что сочиненные строки:
После этого спор продолжался уже с участием обоих братьев. Гун Юнь заявила: «Если не покончить с бюрократизмом, государственный аппарат может заржаветь, застопориться и в конце концов сломаться!» Свои слова она подчеркивала энергичными движениями головы, при этом прядь волос то и дело спадала на лоб, и она нетерпеливо отбрасывала ее назад.
Хэ Юйся больше интересовали вопросы литературы и искусства. Она говорила долго, то и дело повторяясь, но так и не смогла четко сформулировать бродившие в ней мысли и от досады чуть не расплакалась. Брат Чжунъи усмехнулся:
— Ты просто хочешь сказать, что писатели и художники должны выражать свои подлинные ощущения и результаты своих самостоятельных размышлений, а не просто служить рупорами пропаганды текущей политики, иначе литература и искусство превратятся бог знает во что. Правильно я тебя понял, Хэ?
Девушке представилось, будто она изо всех сил карабкалась по склону горы и никак не могла одолеть крутизну, а У-старший легко поднял ее и поставил на вершину.
— Верно, верно! — закричала она. — Ты у нас молодчина! А то стала бы я тебя так весело встречать! — От радости она пару раз подпрыгнула в кресле и продолжала: — Во многих творческих организациях руководители не только не понимают, но и вовсе не любят литературу и искусство, умеют лишь командовать. Вот в нашем институте замсекретаря парткома — дальтоник. Сверкающие всеми красками картины кажутся ему черно-белыми. И все-таки он то и дело выступает с замечаниями по нашим работам и требует, чтобы мы их непременно учитывали. Куда это годится? Завтра я еще поспорю с ними. Кстати, У, ты не мог бы завтра зайти к нам в институт?
Тут заговорил Чэнь Найчжи:
— А почему это наш историк не открывает рта? Еще неизвестно, кто из У толковее — старший или младший. Раз уж занялся историей, он обязан глубже нас вникать в проблемы.
Чжунъи умоляюще поднял руки и смущенно засмеялся, отказываясь от предложенной чести. На самом же деле его увлек их энтузиазм, сердце забилось, таившиеся в нем слова неудержимо рвались на волю и готовы были выскользнуть из-за неплотно сжатых губ. Но вмешался брат:
— Он только что вернулся в город, в университетских дискуссиях не участвовал, не знает, что это за штука!
— Подожди! — перебил его Чэнь Найчжи, снова встал в позу декламатора и прочел несколько строк — по-видимому, тоже собственного сочинения:
Произнеся последнюю строчку, он застыл в позе Пушкина на одном из памятников: устремил ввысь руку и весь подался вперед. Освещенная боковой лампой, его тень на стене выглядела довольно-таки красиво.
Этот эффектный номер вызвал общий смех, а Хэ Юйся сказала:
— Сегодня наш Чэнь в ударе. Сколько раз он читал стихи со сцены, а такого успеха не имел.
Когда веселье улеглось, кто-то попросил У Чжунъи поделиться своими мыслями, и он торопливо, словно боясь, как бы его не прервали, стал говорить о государственном устройстве Китая. Он полагал, что, поскольку в стране еще не создана строго научная, нормально функционирующая система государственных институтов, имеется почва для возникновения неравенства и других отрицательных явлений, возникают злоупотребления, душится демократия. Если управление государством сосредоточивается в руках отдельных лиц, может возникнуть единоличная власть, а диктатура класса превратится в тиранию личности… Как ему помнилось, в тот вечер он привел множество примеров из китайской и всемирной истории, это делало его аргументацию точной и неоспоримой. Остроту же и важность поднятого им вопроса он подтверждал фактами из окружающей жизни. Все присутствовавшие — в том числе и брат — поразились проницательности, глубине и оригинальности суждений юного студента. Он видел, как отовсюду — из ярко освещенных и затененных углов комнаты — к нему устремились изумленные и восхищенные взгляды. Он и сам был до глубины души взволнован, слушая как бы со стороны длинные пассажи и точные формулировки, исходящие из его уст. Особую тайную радость доставляло ему то, что Хэ Юйся не спускала с него своих прекрасных глаз. Оратору ведь тоже нужно вдохновение — в минуту подъема не подготовленная заранее речь звучит иногда необычайно убедительно. Как будто мысли, вынашивавшиеся в течение многих дней, вдруг засверкали огненным фейерверком. Он продолжал говорить, а сам думал: завтра надо будет высказать все это публично на университетском митинге, чтоб еще больше людей узнали мои мысли и я на множестве лиц прочел радость и одобрение…
На следующий день он отправился в университет, бурлящий, как кипящая вода в котле. В аудиториях произносились речи, шли споры. Коридоры и спортивная площадка были обклеены листами дацзыбао. Они свешивались, как выстиранные простыни, с веревок, протянутых между корпусами. Чтобы пройти по двору, приходилось приподнимать листы, и они громко шуршали. Зрение и слух были бессильны воспринять всю разноголосицу мнений, излагавшихся устно и письменно. Это, конечно, впечатляло.
Группа, в которой учился Чжунъи, проводила дискуссию на тему «Могут ли неспециалисты руководить специалистами». Студенты сдвинули окрашенные в темно-зеленый цвет столики в центр аудитории, составив из них большой квадрат, а сами расселись вокруг. Чжунъи сидел рядом с тридцатью однокашниками. Ему не терпелось повторить свое вчерашнее блестящее выступление. Но поборники двух противоположных мнений так отчаянно спорили, кричали, перебивая друг друга, что ему не удавалось вставить и полслова. В сердце его стучал молоточек — он в волнении предвкушал эффект, который возымеет его речь, но высказаться-то ему и не давали. Однажды он уж было раскрыл рот, но кто-то закричал: «Нет, позвольте мне!» В другой раз он даже встал со стула, но сидевший рядом студент опустил руку на его плечо и усадил на место: «Куда спешишь? Только приехал, а туда же… Посиди, послушай!» И тут же сам начал излагать свои соображения насчет специалистов и неспециалистов.
Он разделил руководящих работников на три категории: специалистов, неспециалистов и полуспециалистов. Специалисты знают дело и в состоянии вести его хорошо; естественно, они должны находиться на руководящих постах. Полуспециалисты наряду с руководящей работой обязаны повышать свои знания. Неспециалистов же нужно переводить на более привычные для них участки работы, где они могли бы руководить по-настоящему. Ведь профан в одной области может оказаться знатоком в другой. Но сугубо специальными областями должны руководить люди сведущие, иначе неизбежны лишние трудности и даже провалы в работе…
У этой точки зрения сразу объявились противники. Во главе их оказался председатель студенческого союза, обвинивший оратора: тот, мол, в скрытой форме выступает против тезиса «партия руководит всем». Поднялся страшный шум. Лишь угроза остаться без ужина прекратила споры.
Чжунъи был очень разочарован тем, что не смог выступить. Лежа на койке, он еще несколько раз повторил про себя тезисы речи и решил: либо ему завтра предоставят слово, либо он напишет двадцать четыре больших листа дацзыбао.
Но назавтра обстановка внезапно изменилась: нежданно-негаданно началась кампания вылавливания правых элементов. В их число попала большая группа тех, кто еще вчера ходил с гордо поднятой головой и блистал на трибунах, произнося горячие речи. Сегодня они сидели на скамье подсудимых. Методы убеждения и аргументации были сданы в архив, вместо разноголосицы суждений слышались лишь осуждающие лозунги. Словно после решающей битвы, остались солдаты с ружьями с одной стороны и безоружные пленные — с другой.
Брат Чжунъи, Чэнь Найчжи, Гун Юнь и Хэ Юйся были зачислены в правые: они успели обнародовать — каждый в своей организации — мнения, высказанные накануне вечером. Брат был исключен из партии, Чэня и Хэ лишили права носить звание комсомольцев. Чэнь Найчжи пересказал у себя в коллективе все, что Чжунъи говорил о государственном устройстве. Видно, ему очень хотелось поразить аудиторию, не обращавшую доселе внимания на его стихи, и он заявил, что пришел к этим выводам самостоятельно. Тщеславие и погубило его. Он мог бы снять с себя часть вины, назвав источник, откуда почерпнул эти мысли, но повел себя благородно и не сделал этого. Брат, Гун и Хэ не встречались друг с другом, но, и не сговариваясь, они умолчали о существовании «Общества любителей чтения» и о том последнем вечере, на котором пылали искренние чувства и мысли. Так беда обошла Чжунъи стороной.
Затем все эти люди были сосланы — кто на север, кто на юг — и исчезли из виду. Брата отправили в исправительно-трудовой комбинат на севере, недалеко от границы, где он работал на лесоповале и добыче камня. Престарелая мать не вынесла нежданного тяжелого удара и умерла с горя. Спустя два года брат, который тревожился о будущем жены и детей и потому трудился особенно рьяно, отличился во время тушения пожара (при этом ему обожгло половину лица). Зато с него сняли колпак правого, хоть и не отпустили с комбината. Он оставался, по существу, таким же узником, только с гражданскими правами. Тогда к нему отправилась жена с двумя ребятишками — отогреть это одинокое сердце, заброшенное в холодные края…
Чжунъи хорошо помнил, как он провожал невестку с племянниками. В тот день Хань Ци надела сильно поношенную синюю форменную куртку, зачесала назад волосы и перевязала их синим в белый горошек платочком. Лицо ее было печально. Когда случилась беда с мужем, пострадала и она. Из актрис ее перевели в гримерши, и с той поры она подрисовывала брови и подрумянивала щеки исполнительницам, далеко уступавшим ей в мастерстве. Приходилось много выносить — и несправедливость, и холодность окружающих. Очень быстро пропали ее красота и изящество, на лбу и вокруг глаз прорезались морщины. Какое-то время ей пришлось одной нести все расходы по дому — муж не имел никаких заработков, свекровь болела, дети были совсем маленькими. Она молча, не жалуясь, сносила все невзгоды. Когда свекровь умерла, Хань Ци должна была еще помогать плохо приспособленному к жизни Чжунъи. Он часто ощущал теплую, почти материнскую заботу со стороны невестки — она была старше его всего на несколько лет, — но ни разу не видел слез слабости на ее лице.
…Платформа. Невестка стоит перед ним, не говорит ни слова, на ее лицо тяжело смотреть. Она то и дело покусывает губы, от этого чуть подрагивает подбородок. Чжунъи хочет произнести слова утешения, но она жестом просит его помолчать. Как будто, если заговоришь о том, что на сердце, разобьется некий сосуд и вся горечь изольется наружу. Так они и стояли, пока не прозвонил колокол. Загудел паровоз. Тут только Чжунъи услышал тихий, дрожащий голос:
— Не забудь, ватный жилет лежит в комоде! Я его постирала…
Колеса приходят в движение. В вагонное окно высовываются опечаленные расставанием лица племянников. При виде этих мордашек сжимается сердце; но почему же невестка не выглянет, не попрощается с ним? Чжунъи догоняет поезд, глядит поверх заплаканных племянников и видит невестку. Та сидит спиной к окну, обеими руками закрыв лицо. Плача не слышно, видно лишь, как дергается синий в белый горошек платок. Чжунъи в первый и последний раз видит невестку, не скрывающую своих страданий; но и этого достаточно, чтобы понять, сколько горя накопилось за эти годы у нее на душе…
Какие последствия может иметь одна-единственная ошибка? Чжунъи боялся думать о случившемся, его самого лишь полшага отделяли от смертельной опасности. При любой катастрофе кто-нибудь да уцелеет. Вот он и оказался таким счастливчиком. Ведь как он рвался тогда выступить на собрании группы, но, слава богу, ему помогли — не дали слова. А к чему привели бы его высказывания, видно на примере Чэнь Найчжи. Стоило Чжунъи произнести одну — всего лишь одну! — фразу, и его постигла бы та же участь, что и брата. Достаточно вспомнить однокашника, который усадил Чжунъи в тот момент, когда слова готовы были сорваться с его губ, — того самого, что говорил о трех типах руководителей. Так вот студент этот стал «тисыгуем» Чжунъи. На одном из «митингов борьбы» его объявили арестованным, надели наручники — и больше его никто не видел.
Тяжелый молот жизни не раздробил Чжунъи в порошок, но все же изменил его форму. Он стал другим человеком, боязливым, сдержанным, молчаливым, недоверчивым; он почти никогда не говорил откровенно, редко высказывался о жизни и людях, старался не высовываться. Постепенно сознательное стремление это стало его второй натурой. Как человек, долгое время лишенный собеседников, почти разучивается говорить, так и он мало-помалу превратился в слабовольного, скучноватого, без живинки человека, лишенного собственных взглядов и принципов. Его можно было сравнить с зеленым плодом, который опалило дыхание губительного суховея: не успев созреть, он начал желтеть и сохнуть. И внешность у Чжунъи была соответствующая: худое морщинистое лицо, похожее на кусок перестоявшего теста, маленькая, уже начавшая лысеть голова на тонкой шее… Единственное, что у него сверкало и бросалось в глаза, — это металлическая оправа очков. Сидя рядом со своим сослуживцем, внушительным с виду Чжао Чаном, он имел жалкий вид ощипанного воробья.
После окончания университета его из-за дела брата отправили рядовым преподавателем в среднюю школу. Позднее институту истории понадобился квалифицированный сотрудник по истории крестьянских восстаний в новое время. Поскольку к тому времени с брата уже сняли колпак, Чжунъи рекомендовали на это место. Скоро всему институту он стал известен как человек боязливый, но честный.
Все эти годы он жил в одиночестве. Иные добросердечные сослуживцы знакомили его с девушками. Девушкам в мужчинах нравится честность, но не слабохарактерность, вялость, отсутствие собственного мнения. После нескольких встреч новые знакомые отказывались от него. Лишь недавно он, можно сказать, завел подругу — рекомендованную общими приятелями сотрудницу библиотеки, старую деву лет тридцати пяти, с заурядной внешностью, очень порядочную, немного суховатую, большую любительницу чтения. Из полутора десятков попыток Чжунъи завязать знакомство эта оказалась первой удачной — девушка не только не отвергла его, но и испытывала к нему явную симпатию. Сослуживцы подавали советы, подбадривали его, старались довести ухаживание до благополучного финала. Но когда ему рекомендовали изменить свой характер, он лишь посмеивался: не мог он, да и не хотел переделывать себя. Ведь его жизненная философия, основанная на логике жизни, обеспечивала ему спокойное существование. За последние годы, когда разбушевались волны культурной революции, многие из сотрудников института ввязывались в бучу: разоблачали начальство, создавали боевые отряды, схватывались друг с другом, конфисковали имущество, пускали в ход оружие… Ни один из них хорошо не кончил, каждый пожал плоды своих стараний: разоблачители сами оказывались разоблаченными, конфисковывавшие чужое имущество лишались собственного. А он? В дни невиданной смуты он находил в институте пустую комнату и выписывал из трудов классиков — единственного, что не попало под запрет, — все изречения, имеющие отношение к проблемам новой истории. Да, он поступал правильно! Другие то и дело сводили между собой счеты, его никто не трогал. Иные, пострадав от своих же противников, задним числом жалели, что с самого начала не последовали примеру этого робкого, ничем не примечательного человека.
И вот теперь письмо брата донесло до него весть: увы, он больше не принадлежит к числу счастливчиков.
Кампания уже развернулась по всей стране, и брат каким-то образом узнал, что Чэнь Найчжи из-за нескольких неосторожных слов сделался главной мишенью разбирательства и допросов. Вновь поднято старое дело. Брат опасался, как бы Чэнь Найчжи, не выдержав оказываемого на него давления, не рассказал об истинном авторе тех тезисов, за которые он был осужден в прошлый раз. А тогда — тогда беда обрушится на голову Чжунъи.
Чэнь Найчжи, писал брат, не выдал его тогда из благородства и чувства дружбы. Но прошло более десяти лет, бывшие друзья ни разу не виделись, чувства могли остынуть, люди — перемениться. Кто знает, каков сейчас Чэнь? Ведь рассказывают: когда Гун Юнь зачислили в правые, ее муж без колебаний последовал за ней и делил с женой все невзгоды. А в прошлом году, когда жизнь внешне была спокойной, но по-прежнему томительной, когда он отчаялся увидеть хоть проблеск надежды на лучшее и устал без конца тащиться по топкой грязи, подал на развод и покинул Гун Юнь… Горит ли еще в душе Чэнь Найчжи прежний огонь? В душе у самого Чжунъи огонь давно угас, и он не верил, что Чэнь Найчжи, перенесший невообразимые лишения, мог остаться прежним.
Случившаяся в пятидесятые годы беда, как бумеранг, с помощью которого австралийские аборигены охотятся на водоплавающую птицу, описав кривую длиной в десяток лет, теперь неслась, сверкая на солнце и целясь прямо ему в лицо.
6
Бледный свет раннего утра прогнал лаково-черную тьму, всю ночь застилавшую окно. Постепенно стали проступать смутные очертания находившихся в комнате предметов. Ранней весной ночи бывают морозными, и холод словно проникал в кости. Огонь в переносной печурке погас еще в первой половине ночи, какое-то тепло оставалось лишь внутри самой печки. С нижнего этажа доносился храп тетушки Ян — казалось, там работают кузнечные мехи. Этот храп сопровождал У Чжунъи всю ночь, но теперь, в час сладкого предутреннего сна, он звучал особенно мощно.
Он целую ночь просидел за столом, сочиняя ответ на письмо брата. И все это время его неотступно преследовали мысли о надвигающейся на него беде. В голове возникали все новые догадки, расчеты, соображения, которые заставляли его отбрасывать один за другим уже готовые варианты ответа. То он считал необходимым поделиться с братом всеми сокровенными мыслями, то начинал бояться, как бы такое письмо, попав в чужие руки, не навлекло на него несчастье, и переходил на эзопов язык. То заявлял: если Чэнь Найчжи и выдаст его, он будет от всего отпираться — и просил брата подтвердить, будто он никогда не произносил инкриминируемых ему слов. Потом ему казалось, что этот ход ненадежен — ведь в разговоре участвовали еще Гун Юнь и Хэ Юйся. Если хоть один из двоих даст показания против него, ему несдобровать.
В результате к утру весь стол был завален скомканными листками бумаги.
Он так и не нашел дырки в сети, через которую можно было бы выскользнуть, оставалось лишь корить себя за то, что десять с лишним лет назад распустил язык. Вконец расстроенный, он написал брату: «Что ж, я покорюсь судьбе». Зато невестке он адресовал более подробное послание:
«Невестушка! Брат пишет, ты так волнуешься из-за меня, что уже две ночи не спала. Мы оба виноваты перед тобой. Я отвратителен сам себе. А ведь, говоря по правде, мы с ним вовсе не отпетые негодяи. Если бы не партия, не новый Китай, мы оба вряд ли попали бы в университет. Наш отец барахтался на дне старого общества и рано умер от трудов и болезней. Как же мы можем ненавидеть партию и новый строй? Может быть, мне не следовало произносить тех слов потому, что ими могли воспользоваться плохие люди? Значит, вся беда в том, что мы были слишком молоды, неопытны, наивны! Но ты пока особенно не волнуйся. Чэнь не обязательно назовет мое имя, ведь это никак не облегчит его участь. Наоборот, ему еще добавят как следует за то, что с самого начала укрывал меня. Умоляю тебя, успокойся! В течение стольких лет ты относилась ко мне как к меньшому братишке. Когда я думаю о том, что ты беспокоишься за меня, волнуешься, дрожишь за мою судьбу, становится еще тяжелее на душе…»
На этом месте несколько слезинок скатились сначала по стеклам его очков, затем по щекам и упали на бумагу.
На самом деле невестка относилась к нему нежнее, чем родная сестра. Ей самой жилось очень трудно, но каждый раз, приезжая навещать своих родных, она привозила ему в большущих пакетах все, что производит земля Дунбэя: соевые бобы, древесные и белые грибы… Каждый раз она тратила по три дня, наводя порядок в его донельзя запущенном домашнем хозяйстве. И не уезжала, пока все не было разложено по полочкам, грязное постельное белье выстирано, рваные рубашки и носки заштопаны. Думая о невестке, Чжунъи еще сильнее ощутил свою холостяцкую неприкаянность. Некому и пожаловаться, не на кого опереться. Кто поймет твою печаль, разделит твои страхи и тревоги? Дело обстоит яснее ясного: если грянет беда, все погибло — не только профессия и должность, но и недавно приобретенная приятельница. А ведь он лишь позавчера предложил ей, полный счастливых ожиданий, официально «стать друзьями». И она обещала сегодня вечером дать ответ…
В шесть сорок он собрал со стола все черновики и сжег их в печурке вместе с письмом брата. Спеша и волнуясь, он перемазал клейстером все свое ответное послание, прежде чем запечатал конверт и приклеил марки. Потом он прополоскал рот, умылся, проглотил завтрак и приготовился идти на работу. В голове у него неизбывное чувство страха, мешанина из догадок и предположений и усталость после бессонной ночи слились в один тяжелый ком. Он долго бессмысленно кружился по комнате с умывальным тазиком в руках — то ставил его на стол, то убирал обратно на полку; потом он зачем-то обтер полотенцем мыло, вместо чая выпил горячей воды для полоскания, откусил краешек паровой пампушки и положил ее в карман куртки… Наконец он рассовал по карманам все, что обычно носил с собой, и отправился в институт. В коридоре он остановился и пощупал плотно набитый верхний карман куртки, проверяя, не забыл ли письмо.
Он вышел из дому. Дойдя до второго перекрестка, он направился к стоящей у края тротуара круглой темно-зеленой тумбе — почтовому ящику. За три шага до него он огляделся, чтобы удостовериться в отсутствии соглядатаев. Это был небольшой очень узкий переулок вдали от главной магистрали, где даже в часы пик почти не встречалось прохожих. Чжунъи увидел лишь играющего неподалеку мальчугана в полувоенном пальтишке цвета хаки, на груди его был приколот большой значок с портретом «кормчего». Навстречу ему, метрах в тридцати-сорока, ковыляла старушка с плетеной корзиной для овощей, но она и не глянула в его сторону. Мимо пронеслось несколько велосипедистов, спешивших к началу смены. Посередине мостовой куры гонялись друг за дружкой, а петух с важным и загадочным видом вышагивал впереди, поклевывая каких-то червяков…
Успокоенный, Чжунъи вытащил то, что лежало в верхнем кармане куртки, и поднес руку к прорези ящика. Но в последний момент рука замерла в воздухе: он понял, что собирается опустить в ящик не конверт, а красную книжечку — свое служебное удостоверение. Какое счастье, что он вовремя остановился, а то как бы он объяснил свой поступок работникам почты? Покрывшись холодным потом, он вновь сунул руку в верхний карман, но там больше ничего не было. Он удивленно вздрогнул, руки почти одновременно схватились за большие боковые карманы, но в них тоже было пусто. Тогда он начал один за другим выворачивать все остальные карманы; на землю полетели листки бумаги и продовольственные карточки, со звоном посыпались металлические монеты и ключи, покатилась по тротуару надкушенная пампушка. Но письмо словно улетело без крыльев!
Откуда-то из самого нутра Чжунъи вырвался крик ужаса. Потом он застыл недвижимо, глаза его расширились: казалось, еще чуть-чуть — и они лопнут, оставив вместо себя зияющие отверстия. Клапан верхнего кармана торчал наружу, как высунутый язык у собаки, возле ног блестели никелевые монеты.
Шедшая навстречу старуха с корзиной поравнялась с ним, остановилась и долго смотрела на него, изумленная его странным видом. Но он ничего этого не замечал.
7
С семи пятнадцати до семи сорока пяти он несколько раз проделал путь от дома до почтовой тумбы, но потерянного письма не нашел. Он внимательно осмотрел также лестницу и коридор в своем доме, вспугнув при этом тетушку Ян с нижнего этажа.
— Товарищ У, что это вы ищете?
— Письмо! Понимаете, письмо! Вам не попадалось?
— Письмо? Конечно, попадалось!
— Где же оно? — Сердце от радости запрыгало в груди.
— Так я же отдала его вам вчера, когда вы шли с работы. Вы что же, обронили его где-нибудь? — проявила участие тетушка Ян.
Его сердце со стуком упало вниз, он пробормотал:
— Да нет, не то письмо, другое… Другое письмо исчезло!
Он вернулся в свою комнату — настроение хуже некуда. Письма нигде не было. На столе лежала пачка почтовой бумаги, стоял раскрытый пузырек с чернилами. Из-за плохо прикрытой дверцы печурки вились тоненькие бледные струйки дыма. Последнее напоминание о сожженных им утром черновиках. В полузабытьи Чжунъи вдруг подумал: а не сжег ли он по ошибке вместе с черновиками и письмо? Но тут же отверг эту оптимистическую гипотезу. Ведь он отчетливо помнил, как перед уходом из дому взял со стола и положил письмо в верхний карман, а в коридоре еще пощупал его (ощущение того, как он трогает карман, еще оставалось в кончиках его пальцев). Сомнений нет: он потерял письмо, а кто-то его подобрал. Кто же мог его подобрать? И тут он подумал о мальчугане в полувоенном пальтишке, который играл у края дороги.
— Ясное дело, он! Больше на улице никого не было.
Проникшись этой уверенностью, он побежал на то место, где играл мальчуган, но там уже никого не было. Он подумал, что мальчик наверняка живет за ближайшими к этому месту воротами, и стал ждать, прислонившись к дереву. Он взглянул на часы — уже восемь, пора быть на работе, а ведь вчера Чжао Чан предупреждал, что сегодня не разрешаются ни отлучки, ни опоздания. Но что значило это предупреждение по сравнению с тем архиважным делом, которым он был занят сейчас? Он прождал с десяток минут, и тут, можно сказать, ему повезло — из соседней двери вышел мальчик с болтавшимся за спиной зеленым ранцем. Чжунъи сразу узнал его по висевшему на груди значку особо больших размеров. Одним прыжком настигнув мальчика, он набросился на него, как выскочивший из-за деревьев грабитель с большой дороги, и схватил его за руку:
— Отвечай, ты видел то письмо?
Мальчик вздрогнул, увидев его искаженное волнением и тревогой бледное лицо, и тут же пустился в рев.
— Не надо плакать, скажи, где мое письмо? — продолжал Чжунъи, не отпуская его руки.
Тут со двора, отделенного от улицы стеной, донесся женский голос: «Сяоцин, Сяоцин, что с тобой?» Следом выбежала женщина небольшого роста с темно-желтым лицом и мокрыми руками — видимо, мать мальчика. На ней был передничек в голубую клетку. Она с ходу накинулась на человека, схватившего ее ребенка:
— Ты что это делаешь?
При виде матери мальчуган принялся реветь еще громче. Чжунъи сконфуженно отпустил его руку и принялся объяснять:
— Я… Я потерял письмо, а ваш мальчик недавно здесь играл. Вот я и спросил, не видел ли он…
Мальчик проговорил сквозь слезы, явно рисуясь перед матерью:
— Он меня схватил, да так больно…
— Ну и спросил бы, а хватать-то зачем, он же тебя не трогал! — пробурчала мать, неласково глядя на Чжунъи, затем повернулась к сыну: — Сяоцин, ты видел его письмо?
— Не видел, ничего я не видел. А он как схватит меня…
Мальчик продолжал всхлипывать и твердить, что не находил письма. Чжунъи оставалось лишь попросить извинения и поспешно ретироваться. Вид у него был весьма жалкий, в ушах все еще звучали плач мальчишки и сердитый голос его матери:
— Подумаешь, письмо потерял. Есть из-за чего кипятиться, на людей кидаться! Первый раз вижу, чтоб ради какого-то письма обижали ребенка…
Постепенно звуки ее голоса пропали в отдалении, но в голове Чжунъи продолжало гудеть. Он понял, что письмо подобрал случайный прохожий. А вся беда была в том, что он хотел скрыть от начальства своего брата приватный характер письма и потому отправил его без своей подписи и адреса в служебном конверте института. Поскольку там было указано местонахождение института, подобравший письмо наверняка в самом скором времени доставит его по этому адресу. Следовательно, Чжунъи сам сунулся в пасть тигра.
8
«Будем снисходительны к раскаявшимся! Будем суровы с упорствующими!»
У Чжунъи прочел на стене института этот лозунг, едва успев войти в ворота. Лозунг был начертан на еще не просохшей от клейстера бумаге огромными, в человеческий рост, иероглифами, сверкавшими черной, тоже еще не высохшей краской. Они ярко выделялись на белой бумаге, лезли в глаза и, казалось, были обращены прямо к нему.
В этот день в институте стояла непривычная тишина, да и вся атмосфера была какой-то необычной. Пустой двор, пустые коридоры, все помещения заперты. Он распахнул дверь в свой кабинет — ни души. Солнечный свет свободно лился через четыре широких окна, и лучи, отражаясь от стеклянных поверхностей столбов, слепили глаза. В учреждениях уже перестали топить, и в комнатах, не согреваемых ни переносными печами, ни калориферами, стоял холод. На своем столе он обнаружил записку следующего содержания:
«Чжунъи!Чжао Чан».
С сегодняшнего дня наш сектор вместе с сектором новой истории начинает вести кампанию. Мы все пошли туда. Приходи и ты, не задерживайся.
Он поспешил в сектор новой истории. Там помещение было вдвое больше, чем у них. Его сослуживцы Цинь Цюань и Чжан Динчэнь сидели вперемешку с сотрудниками и сотрудницами другого сектора. Чжан Динчэнь на сей раз был одет в старую, застиранную до белизны синюю куртку из грубой ткани. По одному ему известной причине он надевал ее каждый раз, как затевалось очередное мероприятие, поэтому острословы именовали ее не иначе как «спортивная одежда». В этот момент все были заняты какой-то писаниной. На пять столов приходилось вдвое больше людей, им было тесно, но никто не жаловался, занятый своим делом. Все заметили, что вошел У Чжунъи, но никто его не приветствовал. Только Цинь Цюань слегка повернул к нему свое тощее мрачное лицо, кивнул, но не сказал ни слова.
Всего за одну ночь отношения между людьми изменились до неузнаваемости, на прежнюю дружбу рассчитывать уже не приходилось. Дружба испарилась, словно вода на сильном огне, и остались лишь отношения типа «ты — мне, я — тебе», причем никто этого не скрывал.
У Чжунъи присмотрелся и увидел, что Цинь Цюань своим превосходным «уставным» почерком пишет дацзыбао. Заголовок, выведенный иероглифами в кулак величиной, возвещал: «Приветствую всех, кто будет как следует разоблачать и критиковать меня!» Дальнейший текст был написан очень четкими и правильными знаками, расположенными на равном расстоянии друг от друга. В начале каждой из предыдущих кампаний он делал такой тактический ход, но это ни в коей мере не спасало его от ожесточенных нападок и проработок. Перед каждым из остальных сотрудников лежал разлинованный лист бумаги средних размеров. Некоторые что-то писали на нем не отрываясь, другие застыли с перьями в руках, третьи при виде вошедшего Чжунъи прикрыли ладонью написанное. Но тот вовсе и не собирался подглядывать, понимая, что в такой момент человек, проявляющий излишнее любопытство к чужим писаниям, сам выглядит подозрительно.
Дверные петли скрипнули, и в помещение вошел худощавый высокий мужчина средних лет в прямоугольных очках с тонкой черной оправой. На его отглаженном форменном кителе выделялся позолоченный зажим авторучки. Подобные руководящие работники попадаются в каждом учебном или исследовательском институте, в каждом учреждении. С первого взгляда видно, что это люди способные, осмотрительные и многоопытные во всех отношениях. Порой излишне строгие и самоуверенные, они тем не менее пользуются у подчиненных большим авторитетом за порядочность и сугубо деловой подход.
Вошедшего звали Цуй Цзинчунь, он заведовал сектором новой истории. Всегда, при любых переменах обстановки, он старался поддерживать определенную дистанцию между собой и сослуживцами, так что при внешне добрых отношениях никто не мог похвастаться близостью к нему. И никто не решился бы сказать, что на самом деле таится в глубине его души.
— Вы опоздали. Что-нибудь случилось? Заболели? — спросил Цуй Цзинчунь, видя необычное выражение лица У Чжунъи.
— Нет-нет, со мной ничего… — поторопился ответить тот, но затем добавил: — У меня голова было закружилась — наверное, угорел немножко с вечера. Но сейчас все в порядке…
Он вообще не привык лгать, да и волнение сказалось, поэтому в его ответе начало противоречило концу. Цуй Цзинчунь сразу понял, что необычный вид У Чжунъи объясняется не физиологическими, а психологическими причинами. С чего бы это, ведь раньше, при прежних кампаниях, такого за У Чжунъи не замечалось. В душе Цуй Цзинчуня запечатлелся маленький, еле различимый вопросительный знак. В подобных ситуациях люди становятся чрезвычайно наблюдательными, даже у самых тупых по нервам как бы пробегает электричество, а с органов чувств спадают все покровы. Цуй Цзинчунь закрепил вопросительный знак в своем сознании, но виду не подал и сказал:
— С нынешнего дня ваш сектор региональных проблем будет проводить все мероприятия вместе с нашим. Руководство института создало рабочую группу для ведения кампании во главе с Цзя Дачжэнем из политотдела. Ваш заведующий Чжао Чан вошел в эту группу, поэтому проводить кампанию в нашем объединенном секторе пока что буду я. Вот, возьмите. Напишете — отдадите мне.
Он передал Чжунъи лежавшую на столе пачку бумаг, а затем сугубо официальным, серьезным тоном обратился к Цинь Цюаню:
— А вас я попрошу проследовать вместе со мной в рабочую группу. Там хотят вас видеть.
— Иду! — ответил Цинь Цюань.
Было очевидно: за желанием группы видеть его не кроется ничего хорошего. Но он, будучи человеком опытным, не выказал никаких признаков паники. Он не торопясь надел на свою ручку бамбуковый наконечник, сложил втрое недописанный лист бумаги и придавил его чернильницей. Затем он взял со стола чайную кружку, с большим, нежели обычно, шумом проглотил остававшийся в ней кипяток — казалось, в горле у него прокатился булыжник. Наконец, поставив кружку обратно на стол, он пошел вслед за Цуй Цзинчунем.
Все происшедшее произвело на Чжунъи гнетущее впечатление. Он сел на освободившееся после Цинь Цюаня место и взглянул на переданные ему заведующим бланки, отпечатанные на гектографе. Один был озаглавлен «Разоблачительное письмо»; на нем был начертан лозунг «Разоблачение — подвиг, укрывательство — преступление» и оставлено место для имени «разоблачающего». Вторая бумага называлась «Заявление о добровольной явке с повинной». В ней тоже было оставлено место для подписи «раскаявшегося» и напечатан уже известный лозунг: «Будем снисходительны к раскаявшимся! Будем суровы к упорствующим!» Чистый лист бумаги, приглашавший к «добровольной явке с повинной», как будто притягивал его к себе.
Взор Чжунъи остановился на росшей за окном иве. Ее ветви с недавно распустившимися листьями покачивались под легким дуновением ветра, пленяя своей нежной зеленью, но в сердце Чжунъи это не рождало никакого отклика. В его мозгу что-то вращалось быстро-быстро, словно мотор. Маленькие дети любят, забившись в уголок, придумывать разные страшные сцены и пугать самих себя; вот и он представлял во всех леденящих кровь подробностях последствия, к которым может привести утерянное письмо. К тому же по силе воображения он сегодня вполне мог соперничать с Дюма-отцом. Вдруг ему вспомнилось, что, обыскивая утром свою комнату, он не взглянул под нижний выдвижной ящик стола, а ведь, когда он вытаскивал ящик, письмо вполне могло упасть туда, тем более что ящик был переполнен. Не исключено, что, торопясь на работу, он сгреб вместе с другими вещами со стола письмо и сунул его именно в этот ящик. Ощущение же, будто он положил его в карман куртки, было ошибочным — одним из тех, что легко возникают у сильно обеспокоенного человека. Ему захотелось немедленно броситься домой и перевернуть стол, ради этого он уже готов был изобразить внезапное недомогание.
Но такое благостное состояние продолжалось минут пять, не больше: он понял, что это всего лишь маловероятная гипотеза, придуманная для самоутешения. Уверенность, будто он ощупывал письмо в кармане, вновь упрямо возникла в кончиках его пальцев и была столь же отчетливой и твердой, как утром. Письмо потеряно, это ясно. Теперь вся надежда на то, что подобравший его добрый человек опустит конверт в почтовую тумбу. А если попался недобрый человек? Надорвет, прочтет, узнает его тайну, захочет с помощью письма отличиться и нажить политический капитал, и тогда для него, Чжунъи, уже нет спасения. Страшная картина возникла перед его глазами: вот именно сейчас доносчик передает письмо руководителю рабочей группы Цзя Дачжэню, тот разворачивает его, читает…
Вдруг в дверь постучали. Он вздрогнул от неожиданности.
Кто-то из сослуживцев крикнул:
— Войдите!
Дверь слегка приоткрылась, показалось незнакомое широкоскулое и в то же время чуть-чуть удлиненное лицо с маленькими, как бы опущенными книзу глазками и большим ртом, чем-то напоминавшее морду гиппопотама. Затем раздался голос с явным сычуаньским выговором:
— Это канцелярия? Я к вам по делу.
— Здесь проводится кампания. Вам надо пройти на второй этаж заднего корпуса, в ревком. А если вы прибыли по следственному делу, то поднимитесь на третий этаж, в рабочую группу, — холодно ответил все тот же сослуживец. В такие дни никто не хотел встревать в дела, не касающиеся его лично.
У Чжунъи сидел прямо против двери. Ему показалось, что в открывшей дверь руке белеет конверт. Сердце его подскочило вверх, прямо к гортани. Может, этот человек принес письмо?
Посетитель прикрыл дверь и удалился.
У Чжунъи вскочил, задев при этом стул и едва не опрокинув его, распахнул дверь и выбежал в коридор. Все это он проделал молниеносно, как по пожарной тревоге. Все в комнате удивленно переглянулись…
— Вам кого?
— Мне нужно институтское начальство.
— А у вас… у вас в руке разве не письмо?
— Письмо, а что?
— Вы его на улице подобрали, да? — Чжунъи не мог сдержать нетерпения.
— Подобрал? — Опущенные книзу глаза посетителя едва не полезли на лоб и с удивлением взирали на человека, чьи действия, слова и внешность производили столь необычное впечатление. В голосе его зазвучал гнев: — Как это — подобрал? Я прибыл из Чунцинского музея для установления деловых контактов. Вот направление из моей организации! Может, скажете, оно подложное? Видите — вот печать. У меня и служебное удостоверение при себе. — Сделав каменное лицо, он разжал ладонь — да, это было рекомендательное письмо из его учреждения, и на нем действительно красовалась круглая красная печать.
У Чжунъи облегченно вздохнул. Правда, теперь надо было выпутываться из неловкого положения, в которое он сам себя поставил. Лицо его выражало смущение, уголки рта дергались, но убедительных слов для объяснения своей оплошности он не находил.
Посетитель пробормотал что-то вроде «какое безобразие» и ушел, всем своим видом выказывая неудовольствие. Чжунъи тоже хотел повернуться и уйти, но тут показался шедший в его сторону Чжао Чан. На его полном лице сияла улыбка. Приблизившись вплотную, он сказал:
— Старина, говорят, ты пишешь разоблачительное письмо. Напишешь — может, дашь и мне почитать?
— Что? Разоблачительное письмо? Кого же я могу разоблачать? — Слова заведующего сектором поставили Чжунъи в тупик — он не мог сообразить, чем они продиктованы.
— Как «кого», конечно, меня! Ну, чего так таращишь глаза, напугать меня хочешь? Я же шучу с тобой. И вообще, если ты и напишешь разоблачение, отдашь его не мне, а Цуй Цзинчуню. Правда, потом оно все-таки попадет ко мне… Ну полно, старина, не принимай мои шутки всерьез. Мы же с тобой прекрасно знаем друг друга. Ни у кого из нас нет проблем, не так ли?! — Он хлопнул Чжунъи по плечу и закончил: — Будут какие вопросы, приходи ко мне. Я в заднем корпусе на третьем этаже, спросишь рабочую группу. Кстати, что это ты сегодня опоздал на работу? Я не дождался и оставил на твоем столе записку. Видел? — Не дожидаясь ответа, Чжао Чан последовал дальше.
У Чжунъи остался на месте. По всему его телу разлилось приятное ощущение: ведь, если Чжао Чан тепло разговаривает с ним, значит, можно не сомневаться, что рабочая группа еще не получила письма. А раз дело пока не дошло до печального финала, можно продолжать надеяться на лучшее. Сейчас ему не хотелось думать о последних событиях, вспоминать злополучное письмо. Захотелось окунуться в излучавшееся Чжао Чаном тепло, словно в горячую ванну, и никогда больше не сталкиваться с равнодушной реальностью. Они приятели с Чжао Чаном, но никогда еще дружеские жесты Чжао не были ему так дороги.
А все-таки почему и зачем Чжао Чан говорил ему все это?
Вот уж чего он, наверное, до конца жизни не узнает.
9
Сердца порой сливаются при первом соприкосновении, как капли дождя, а бывает, движутся, подобно небесным светилам, на огромном расстоянии друг от друга. Когда с одной планеты смотришь на другую, она кажется загадочной, окутанной облаками и туманами, полной неразгаданных тайн…
Кто бы мог подумать, что Чжао Чан, до тех пор пока не узнал тайну Чжунъи, сам боялся его?
Когда-то он служил в одном из департаментов управления коммунального хозяйства. Его интересовало все, что связано с родными местами, — природа, история, памятники старины, обычаи, предания. Когда выдавалось свободное время, он беседовал со старожилами, выспрашивал у них обо всем необычном и интересном. Старался собирать все, пусть даже малозначительные и разрозненные материалы, способные пролить дополнительный свет на те или иные исторические события и факты: редкие издания, письма именитых людей, прокламации восставших крестьян, лубочные картинки местного изготовления, образцы кирпича и черепицы из дворцов и пагод, старые фотографии. Ведь часто специалист делает свои первые шаги, движимый не какими-то далеко идущими замыслами и планами, а лишь собственным любопытством. Притом ученый с обширными познаниями не обязательно является специалистом в узких вопросах — для специалиста важнее не эрудиция, а дотошность.
Интерес Чжао Чана к истории родного края не ограничился простым любованием или коллекционированием. Он старался выявлять и изучать отдельные проблемы и часто публиковал результаты своих изысканий в форме газетных статей. Эта отрасль исторической науки у нас никогда не процветала. Большинству ученых-историков она казалась слишком узкой и недостойной внимания, однако в случае необходимости получить какие-то сведения или материалы им приходилось прибегать к помощи таких краеведов, как Чжао Чан. Постепенно он стал специалистом-непрофессионалом, приобрел некоторую известность. После 1958 года в институте истории было решено создать группу региональных исторических проблем, и его пригласили работать в ней. Примерно в то же время приняли сюда и Чжан Динчэня. Цинь Цюань работал в институте с самого его основания, но в пятьдесят седьмом году был зачислен в правые, а когда с него сняли колпак, его отправили работать в эту же группу. Последним пришел сюда У Чжунъи.
Очень скоро Чжунъи и Чжао Чан стали приятелями.
Человек с человеком — что ключ с замком: подойдет ключ — замок открывается сразу. Чжао Чан по натуре покладистый, незлобивый, легко сходился с людьми. Он всего себя отдавал работе, редко высказывал претензии к кому-либо и потому абсолютно устраивал Чжунъи.
Был он очень полный, рыхлый, округлый; во внешности его, как и в характере или манере речи, не было никаких острых углов; в его небольших глазах вечно пряталась добродушная, приветливая улыбка. Ему скоро должно было стукнуть пятьдесят, но, если смотреть против света, на щеках его можно было увидеть мягкий, как бархат, блестящий пушок. Всем своим обликом он напоминал ласкового кота. Одни считали его скользким, другие просто миролюбивым; во всяком случае, он никогда никого не задевал, не вмешивался в чужие дела. А поскольку он и работал на совесть, кто мог сказать о нем плохое слово?
До прихода У Чжунъи группа региональных проблем входила в сектор новой истории и подчинялась Цуй Цзинчуню. Делами группы руководил Чжао Чан, но никакого официального титула он не имел. После появления У Чжунъи группа выделилась в самостоятельный сектор, и руководство института назначило У «временно исполняющим обязанности заведующего». Он имел университетский диплом и был членом комсомола со стажем, в то время как Чжао, Чжан и Цинь в политическом плане никаких преимуществ не имели. «Временным» же заведующим его сделали из-за пятна, связанного с делом брата, но более подходящей кандидатуры на эту должность пока не находилось.
Чжао Чан не высказывал ни малейшей зависти по отношению к этому новичку, сразу ставшему руководителем сектора. Напротив, он уважал У Чжунъи за основательность его знаний, энтузиазм в работе и поразительную память, в которой все запечатлевалось, как на магнитной ленте. Его собственные знания носили несколько дилетантский характер, при всей их обширности им недоставало строгости, систематичности и теоретического фундамента. Поэтому он неизменно относился к Чжунъи с искренним почтением и держал себя подчеркнуто скромно.
Все способности У Чжунъи сосредоточились в области науки, в жизни же он был недотепой, не умел ни присмотреть за собой, ни постоять за себя. Он мог без запинки перечислить девизы годов правления всех императоров всех династий, но в быту все забывал и терял, питался кое-как, за порядком в комнате не следил. Когда ум человека постоянно витает в иных сферах, он не успевает думать о прозаических вещах. Бог знает сколько раз он терял и снова покупал зонты, ручки, носовые платки, шарфы и коучжао. Он то и дело терял ключ, дверь приходилось взламывать, и теперь она вся была в дырах и надрезах.
Ему, жившему бобылем, зарплаты должно было хватать, и тем не менее он всегда пребывал «в стесненных обстоятельствах», ходил в грязной и рваной одежде (некоторые даже полагали, что он нарочно притворяется бедняком) и редко ел по-людски. Чжао Чан был куда более хозяйственным и нередко по своей инициативе помогал ему. Так, каждую зиму он приходил к Чжунъи и устанавливал дымоотвод к печке. Особенно беспомощным оказывался Чжунъи в отношениях с людьми, и каждый раз, когда он сталкивался с трудным для него вопросом, Чжао Чан подавал ему советы, устранял недоразумения и решал дело приемлемым для всех способом. Постепенно доверие Чжунъи к Чжао Чану перешло в зависимость от него, невозможность обойтись без его подсказок. А когда он смотрел благодарным взглядом на симпатичное толстое лицо Чжао Чана, тот любил пошутить:
— Вот, гляди, женишься, тогда и друг не понадобится!
Он качал головой. Много лет он осторожничал, ни с кем не завязывал дружбы, но долгое общение с Чжао Чаном убедило его, что этому человеку он может довериться. «Вот такой друг мне и нужен!» — думал он и не верил, что между ними может произойти охлаждение.
Пришла большая революция шестидесятых годов, и все изменилось — то, что имеет зримые формы, и то, чего увидеть нельзя. Изменились мысли людей, их привычки, мораль, верования, сложившиеся между ними отношения. В самом начале кампании, когда атакам подвергалось руководство различных рангов, Чжао Чан вдруг вывесил дацзыбао, направленную против Чжунъи. Чжунъи, заявил он, «будучи заведующим сектором, ставит профессиональные вопросы на первое место, занимается только наукой, идет по пути белых специалистов» и т. п. В дацзыбао приводились и соответствующие примеры. Это поставило Чжунъи в тупик, он не мог понять, чего ради Чжао Чан первым в институте выступил с нападками на него. Но у Чжао Чана нашлись последователи — по его примеру Цинь Цюань и два сотрудника сектора новой истории тоже дали залп по Чжунъи. Это напугало его, он стал беспокойным, плохо спал. Однако благодаря своей обычной осторожности не давал особых поводов для нападок, и скоро все кончилось. Через некоторое время он перестал придавать значение случившемуся. Человек он был мирный, не ведал ни любви, ни ненависти, не умел мстить за обиды и даже не помнил их. И все же акция Чжао Чана породила, вне всякого сомнения, некоторую отчужденность между ними. Отношения их становились все более прохладными.
Тут начались стычки между двумя фракциями. Чжао Чан подался в ту, которую возглавлял Цзя Дачжэнь, и стал в ней видной фигурой. По мнению противной группировки, он был там главным заводилой; однажды его схватили, связали, засунули в мешок и нещадно избили. У Чжунъи в междоусобице не участвовал, смотрел на происходящее со стороны и никак не мог понять, чего ради Чжао Чан так усердствует. Чжао пытался уговорить его присоединиться к своей фракции, но У под благовидным предлогом отказался. Это был первый случай, когда он не послушался приятеля. Отношения между ними еще более охладились, довольно долго Чжао вообще не заглядывал к нему.
Потом фракции объединились, работа в институте возобновилась. Группировка Чжао Чана взяла верх и стала господствовать в реорганизованном руководстве института, отхватив себе едва ли не все ответственные должности. Цзя Дачжэню достался пост начальника политотдела, а Чжао Чан был назначен заведующим сектором региональных проблем. Прежнего заведующего, У Чжунъи, с должности никто не снимал, но как-то так получилось, что он перестал выполнять обязанности руководителя. Некоторые говорили, будто Чжао Чан давно уже зарился на начальнический пост, но У этому не верил, да и не принимал случившегося близко к сердцу. Лишь бы его не трогали, а там будь что будет. Напуганный безжалостной сварой, которая вот уже два года не давала людям покоя, он жаждал спрятаться от нее куда-нибудь подальше. Поэтому он не сердился на Чжао Чана — как в свое время Чжао не завидовал ему.
Вечером того дня, когда Чжао был назначен заведующим сектором, он вдруг появился в комнате У Чжунъи. Он держался естественно, как будто и не было долгого перерыва в их встречах, и на его лице по-прежнему сияла доброжелательная улыбка. Едва перешагнув порог, он хлопнул У по плечу и заговорил, источая радушие:
— А ведь мы с тобой, брат, уже года два никак не соберемся посидеть, выпить по маленькой! Знаю, моя вина, все занят какой-то ерундой… Но теперь будем видеться почаще!
Нескольких фраз оказалось достаточно, чтобы перевернуть страницы последних двух лет, отдававшие непередаваемой словами горечью. Можно было подумать, что между ними вообще ничего не произошло. Чего же лучше? Чжао Чан принес с собой опорожненную более чем наполовину бутылку байгара и немного закуски — маринованной курятины, жаренной в масле. Они освободили часть стола, поставили закуску, наполнили рюмки и разом сдвинули их. Прежняя близость, казалось, вновь воцарилась между ними. Но У Чжунъи чувствовал себя как-то неловко, словно это он был повинен во временном охлаждении.
Пить он не умел, так что уже с первой рюмки голова у него отяжелела. Немного погодя и ноги стали чужими, перестали слушаться. Лицо сидевшего напротив Чжао Чана, на которое падал свет лампочки, потеряло привычные очертания. Казалось, перед ним большой белый мяч с глазами, носом и ртом, к тому же поросший шерстью. Ему было смешно глядеть на такой мяч, но он молчал: видимо, У принадлежал к тем людям, которым вино не развязывает язык.
Чжао Чан был более стоек, но и он вскоре стал заметно пьянеть — раскраснелся, в ушах зашумело, голова как будто распухла. В противоположность У Чжунъи он в подпитии говорил без умолку. Ему чудилось, будто голова собеседника качается из стороны в сторону; впрочем, он допускал, что это раскачивается он сам.
Вино частенько усыпляет часовых, сторожащих кладовую нашей души, и все, что хранится в ней, становится явным. У Чжао Чана внутри что-то клокотало, как вода в чайнике, он утратил свою обычную сдержанность. Его подмывало то зарыдать, то кричать от радости, хотелось высказать свои сокровенные желания и мечты. Он выплюнул на стол обглоданную куриную шейку и, криво усмехнувшись, произнес:
— А ведь ты, брат, небось на меня зуб имеешь! Сначала я против тебя дацзыбао писал, а теперь вот подсидел, в заведующие вышел!
— Да ничего подобного, — пробормотал Чжунъи, уже порядком захмелевший, и покачал головой.
— Не верю! Ты со мной скрытничаешь, так друзья не поступают. А ведь я вовсе и не зарился на это заведование — должность маленькая, выгоды никакой, одни хлопоты да обиды… Только нельзя было отвертеться, начальство настаивало. Я сейчас скажу всю правду: тебя не хотели оставлять заведующим из-за брата, он ведь в правых ходит. А тебе, кстати, все эти должности ни к чему. Таким, как ты, у кого темные пятна в анкете, впредь лучше сидеть тихонько в углу и не рыпаться, все равно вас наверх не пустят! А вот насчет дацзыбао против тебя — помнишь, в самом начале кампании?.. — Тут глазки Чжао Чана наполнились неподдельными слезами, в свете лампы они сверкали и дрожали, готовые вот-вот упасть. Он еще больше раскраснелся и швырнул рюмку на стол. — Тут я виноват перед тобой, я и впрямь под тебя копал. Спросишь почему? Да потому, что поверил слухам: мол, у тебя с родней не все в порядке и сам ты ничем, кроме работы, не интересуешься, несознательный… Наше начальство… я сейчас всю правду выложу! Наше начальство боялось, как бы его честить не начали на собраниях, и решило отвести от себя удар. Говорили, будто уже начали собирать материалы на тебя… Все знали, какие у нас с тобой тесные отношения, я побоялся: замешают еще в это дело, вот и накатал на тебя дацзыбао! Теперь ты знаешь всю подноготную. Можешь сердиться на меня, я заслужил! Я даже хочу, чтобы ты рассердился!
У Чжунъи весь пылал от выпитого байгара. Он был удивлен, напуган и в то же время смущен: вот, мол, кто-то извиняется перед ним, кается, просит прощения… Словно одаренный незаслуженной милостью, он сидел, и слезы благодарности дрожали на его ресницах. Схватив рюмку, он высоко поднял ее и произнес с несвойственным ему волнением:
— Прошлое… пусть останется прошлым! Давай выпьем до дна!
Чжао Чан, тоже взволнованный, нетвердой рукой наполнил рюмку до краев. Оба выпили залпом; наступила новая степень опьянения, врата души распахнулись еще шире.
Чжао Чан заговорил, роняя слезы:
— Ты, брат, так ко мне великодушен, я просто не знаю, как быть… Главное, ты верь мне! Чжао Чан тебя больше никогда не подведет. Не думай, я не из тех, кто карабкается наверх по плечам других! Я тебе больше скажу… За эти два года у меня наконец-то на все глаза раскрылись. В начале кампании я ведь тоже ярился: мол, вперед, в бой, нанесем смертельный удар! На своих же товарищей как на злейших врагов смотрел. Теперь вот самому смешно — взрослые люди, а вели себя как драчливые мальчишки. Какой-то бес попутал! Дни и ночи в нашем штабе просиживал, домой идти не хотел! С детства был смирным, воспитанным, в жизни ни с кем не дрался. А тут получил такую взбучку — голова, как спелый арбуз, трещала!.. Теперь обе фракции объединились, взялись за руки, заговорили о мире. А попробуй спроси их, из-за чего разгорелась вражда, — не ответят. Сегодня ты меня прорабатываешь, завтра — я тебя. Допрорабатывались — ни одного незапятнанного человека не осталось. А кому от этого выгода? Ведь все мы — простые пешки. Кто-то бросил нас на доску, мы и давай сражаться друг с другом. А прошла нужда — опять засунули в коробку. Вспомнишь обо всем, и так муторно становится!
К этому моменту Чжунъи уже почти не различал лица Чжао Чана и еле разбирал его слова. Однако какой-то инстинкт, никогда не покидавшее чувство грозящей опасности подсказало ему: в этих словах таится угроза, нарушено суровое табу. Он еще раз покачал головой — на этот раз амплитуда колебаний была особенно большой — и промолвил заплетающимся языком:
— Ты это, поосторожнее, думай, что говоришь. А то согнут, понимаешь, так — до конца дней не выпрямишься…
В залитом алкоголем мозгу Чжао Чана, видно, оставалось еще маленькое сухое местечко. Тирада У Чжунъи, словно разряд молнии, заставила его передернуться. Хмель в одно мгновение сошел с него. Вытаращив покрасневшие глазки, он уставился на Чжунъи, который сидел напротив, продолжая раскачиваться, как корабль в бурю, и повторял нечто маловразумительное:
— Нехорошо, нехорошо… Твои слова, понимаешь, реа… реа…
— Реакционные, думаешь? А что я такого сказал?
Чжунъи вдруг потерял равновесие, резко накренился влево и, если бы не ручка кресла, свалился бы на пол. Окончательно сломленный вином, он не отвечал ни на какие расспросы Чжао Чана.
Чжао уложил его на кровать, а сам, расстроенный, поплелся домой. Он злился на вино, но еще больше сердился на самого себя. С тех пор У Чжунъи ни разу не вспомнил о том разговоре. Чжао тоже не упоминал о нем и не пытался исправить свою оплошность. Ведь если У был настолько пьян, что забыл неосторожные разглагольствования Чжао, то от любого намека они могут отчетливо всплыть в его сознании. В обычные времена эти слова не показались бы слишком смелыми, не говоря уже о том, что такой тихий и незлобивый человек, как У, не пошел бы доносить на приятеля. Другое дело сейчас, в разгар кампании. Подобные высказывания могут погубить не только репутацию человека, но и его самого. И уж если тебе известно, что кто-то — неважно, кто именно, — владеет твоим секретом, надо быть предельно осторожным. Поэтому Чжао Чан неотступно следил за всеми действиями У, раскинув вокруг него как бы невидимую сеть наблюдательных постов.
Но все эти треволнения Чжао Чана были неведомы У Чжунъи, которому и своих забот хватало. Да и он в тот вечер опьянел до такой степени, что напрочь забыл свой разговор с Чжао.
10
Наконец злополучный день кончился, завечерело, и У Чжунъи оказался на берегу реки. В лицо ему дул мягкий прохладный речной ветерок, напоенный бодрящим и волнующим дыханием ранней весны. На середине широкой реки волны дробили лунную дорожку на множество сверкающих, переливающихся пятен. Отражаясь в искрящихся, влекущих к себе водах, силуэты Чжунъи, перил, беседки и деревьев казались вырезанными из черной бумаги. То близкий, то отдаленный шорох кипарисов помогал прятавшейся в их тени влюбленной парочке скрыть от людей свое воркование. В это время судьба решила сделать ему дорогой подарок: вдоль освещенного луной берега к нему медленно и застенчиво приближалась худенькая особа. Пленительная лунная ночь, казалось, наигрывала на сладкозвучном цине в такт ее робким шагам.
Но его волновало совсем другое.
После работы он помчался домой, надеясь, что еще не все потеряно. Резким движением он до упора вытащил ящик письменного стола и стал лихорадочно рыться в нем. Увы, там оказались лишь старая фотография, пластиковая обложка для блокнота, несколько скрепок и рукописи двух ненапечатанных статей. Письма не было. Последний шанс обрести утраченный покой улетучился. Растерянный, подавленный, отчаявшийся, он тем не менее поплелся на условленное место встречи с девушкой.
Еще пару дней назад он был полон радужных планов. Ему очень хотелось жениться, завести собственную семью. До недавнего времени он не представлял для себя иной жизни, кроме холостяцкой, но с конца прошлого года, после знакомства с этой девушкой, его образ мыслей в корне изменился. Она была осмотрительна, несколько замкнута, но понятлива, хотя ничем и не блистала. Куда меньше приспособленная к жизни, нежели его невестка, она была искренней, честной и надежной, а именно такие и нравились Чжунъи. Скорее всего, в глубине души он опасался, что рядом с энергичной, яркой женщиной будет проигрывать в глазах окружающих. Будущее рисовалось ему примерно так: в комнатенке его ярко пылает железная печка, светит настольная лампа, он склонился над неоконченной рукописью, весь обложенный книгами; молодая жена с милой улыбкой подносит ему чашку только что заваренного чая — дальше этого его мечты не шли. Ему хотелось, чтобы рядом был человек, способный понять его и добровольно взять на себя бремя домашних забот, а он мог бы все силы души отдать своей любимой работе. Еще ему хотелось ощутить тепло домашнего очага, познать супружескую любовь, подержать на руках симпатичного малыша. Слишком спокойная, уединенная жизнь начала тяготить его. Да и старший брат с невесткой в их дальнем краю порадовались бы и перестали беспокоиться за него. И вот теперь из-за какого-то письма все эти мечты могут так и остаться мечтами, которым никогда не суждено осуществиться.
Девушку звали Ли Юйминь. Сейчас она стояла перед ним, и в ее больших удлиненных глазах дрожал блеск, свойственный тем, кто впервые познал неповторимое чувство любви. Этот блеск мало кого может оставить равнодушным. Ли Юйминь опустила ресницы, сердце ее колотилось. Но другое сердце оставалось безразличным.
Оба молчали, но по-разному.
Юйминь не решалась снова поднять глаза на Чжунъи — и к лучшему, иначе ее могло бы неприятно удивить выражение полного безразличия и отрешенности на лице молодого человека.
Они сделали несколько шагов, потом остановились у перил беседки. Каждый продолжал думать о своем.
Не раскрывая рта, Юйминь нерешительно вынула что-то из кармана и протянула Чжунъи.
— Что это? — спросил тот.
— Письмо, — прошептала она.
«Письмо!» — от этого слова Чжунъи передернуло, в мозгу пронеслись беспорядочные мысли. На миг поверилось даже, что это оброненный им конверт.
— Какое письмо? Мое? Давай же скорее!
В прошлый раз, когда Чжунъи официально предложил ей «стать друзьями», она сказала, что должна подумать. Это письмо и было ее ответом — она соглашалась на предложение Чжунъи. Старая дева впервые приоткрывала перед мужчиной свои чувства. Нетерпение, с которым У потребовал от нее письмо, она по неопытности расценила как признак того, что и он охвачен волнением. Она и радовалась, и стеснялась. Робко положив письмо в ладонь собеседника, она отвернулась и стала смотреть на лунную дорожку. Затем проговорила еле слышно:
— В нем ответ на все, о чем ты говорил прошлый раз…
— Что? Какой ответ?.. Ах, так это не мое письмо…
Чжунъи словно пробудился ото сна. Значит, это не то письмо, от которого зависела его жизнь… В тоне его голоса отразился мгновенный переход от радостного порыва к разочарованию.
— Ты о чем?!
— Да так, ничего, пустяки. Все в порядке! — Он сунул письмо в карман, словно это был носовой платок.
Поведение Чжунъи озадачило и рассердило Юйминь. Влюбленность обострила ее восприятие, а чувство собственного достоинства она оберегала, как хрустальный сосуд. Нежданная обида прогнала с ее лица счастливое выражение, щеки как-то сразу обвисли, и в свете луны стал явным ее истинный возраст.
Ли Юйминь покинула беседку и пошла вдоль берега. Чжунъи машинально последовал за нею.
Происшедшую в спутнице перемену он даже не заметил. На душе было тяжко, в голову неотвязно лезли тревожные мысли… Не говоря ни слова, он шел рядом с Юйминь как посторонний. Ничего не замечая вокруг, он дошел с нею до развилки дороги и вдруг услышал ее голос:
— Верни мне то, что я тебе дала!
— То есть?
— Письмо! То письмо, что ты взял полчаса назад.
Еще не поняв толком, о чем идет речь, он достал письмо из кармана. Ли Юйминь выхватила из его руки письмо и заявила, что идет домой.
— Я провожу тебя!
— Незачем! — ответила она решительно и холодно, давая понять, что и все дальнейшие просьбы натолкнутся на отказ.
Только тут Чжунъи понял: Юйминь могла неверно истолковать его слова и поступки. И, видя, что она все еще кипит негодованием, он, решив успокоить ее, сказал:
— Я… Я сегодня не совсем здоров, ты уж, ради бога, не обижайся. Верни мне письмо, прошу тебя!
При свете уличного фонаря можно было различить недобрую усмешку на лице Юйминь.
— Я сказала — незачем, — ледяным тоном произнесла она. — Я вижу, твои намерения переменились и тебе вовсе не хочется читать мое письмо!
С этими словами она сунула письмо в карман, резко повернулась и зашагала прочь.
Она отошла уже довольно далеко, а он все стоял растерянный. Наконец он выдавил из себя:
— Я зайду к тебе послезавтра!
Она не ответила, лишь ускорила шаг и вскоре скрылась из виду.
На обратном пути У Чжунъи одолевали разные, но неизменно печальные мысли. Он думал: письма, письма, письма! Рекомендательные, любовные, обыкновенные… Каждый день тысячи и тысячи писем бродят по свету, их бесчисленное множество, но где то единственное письмо, которое необходимо ему? Беда, которую неминуемо должно было навлечь это потерянное письмо, уже начала принимать в его сознании конкретные очертания, а ему оставалось разве что смущенно улыбаться и ждать, когда она грянет.
11
В первый день развертывания кампании во всем институте было подано лишь десятка полтора разоблачительных заявлений. В одном из них докладывалось, что старый сотрудник канцелярии по фамилии Чэнь во время утренней церемонии «запрашивания инструкций» дважды держал цитатник вверх ногами. Только это заявление и можно было как-то использовать, в остальных же сообщалась всякая чушь. Тогда рабочая группа издала распоряжение: отныне каждый сотрудник ежедневно должен подать не менее одного разоблачительного заявления, иначе он не будет отпущен домой.
У Чжунъи сидел с таким видом, словно он каждую минуту ждал представителя рабочей группы, который сообщит ему, что письмо подобрано и доставлено в институт. Он уже был внутренне готов во всем сознаться, подвергнуться «борьбе» и пополнить собой группу поднадзорных, в которой уже находился Цинь Цюань.
Уставившись на лежавший перед ним бланк разоблачительного письма, он думал: не писать — нельзя, но о чем писать? Теперь он по-настоящему понял смысл выражения «сидеть на ковре из иголок». Чжунъи весь извертелся, его тощий зад то и дело ерзал по сиденью стула. Так же неспокойно вели себя и другие сотрудники.
Для каждого из них время шло бессмысленно, мучительно и в то же время слишком быстро.
Вошел Цуй Цзинчунь. Все уткнулись в бланки разоблачительных заявлений, делая вид, будто припоминают детали. В этот момент поднялся Чжан Динчэнь и передал Цуй Цзинчуню два исписанных листка. Подобострастно согнувшись, он стал объяснять полушепотом:
— Я вручаю вам свое прошение. Пусть руководство каждый месяц высчитывает из моей зарплаты по десять юаней в погашение полученных мною процентов с капитала. Я по собственной инициативе хочу вернуть эти деньги, которые не должен был брать, ибо они добыты путем эксплуатации… А второй листок — это разоблачение моего дяди. До освобождения он владел лавкой и часто подсыпал в мешки с рисом обыкновенный песок, обманывая таким образом трудовой народ. Здесь подробно рассказано, как он это делал.
Цуй Цзинчунь бесстрастно выслушал этот монолог и спросил:
— А где сейчас ваш дядя?
— Умер. Скончался в тысяча девятьсот пятнадцатом году.
— Значит, вы разоблачаете покойника? — На строгом, малоподвижном лице Цуя появилось брезгливое выражение. Все же он взял эти листки и ушел.
Чжан Динчэнь вернулся на место и долго сидел, уставившись прямо перед собой и пытаясь понять скрытый смысл слов Цуя.
У Чжунъи все еще пытался сосредоточиться на лежавшем посреди стола бланке, который во что бы то ни стало необходимо было заполнить какими-нибудь словами. Но в его голове по-прежнему не оставалось места для размышлений о чем-либо, не связанном с проклятым письмом. Какие только сумбурные и нелепые идеи не приходили ему на ум! Машинально он написал на разоблачительном бланке иероглиф «синь» — «письмо», но тут же спохватился и задрожал, как будто один этот знак способен выдать его тайну. Он тут же замазал иероглиф густым слоем чернил, и в эту самую секунду рядом с ним возник Чжао Чан.
У быстро сложил бланк пополам и придавил рукой, как будто там лежал только что пойманный кузнечик. Чжао Чан уселся на соседний стул и заулыбался:
— Ну, о чем пишем? Можно взглянуть?
У заверил его, что еще ничего не написал, но показать бланк не хотел, напротив — еще крепче прижал его к столу. Взгляд у него был напряженный и немного растерянный. Опасливый Чжао Чан сделал из этого ошибочный вывод: мол, У начал писать что-то против него — и испугался, как бы его не поймали с поличным. Однако виду Чжао Чан не подал, дружески похлопал Чжунъи по плечу и произнес с усмешкой:
— Ты пиши все как есть, а то придумаешь что-нибудь — сам неприятностей не оберешься! — С этими словами он оторвал зад от стула и удалился.
В коридоре Чжао Чан остановился, достал сигарету и сделал несколько затяжек. Кольца дыма вращались в воздухе, как сомнения — в его мозгу. Он строил самые разные догадки по поводу необычного поведения У Чжунъи, но тотчас отбрасывал их, так и не придя к окончательному выводу. Все-таки наиболее вероятным казалось, что У хочет разоблачить его полупьяные речи и таким образом убрать с должности заведующего… Чжао Чан разогнал рукой клубы сигаретного дыма и поспешил в свой кабинет обдумать ответные меры.
12
Два дня подряд У Чжунъи и Чжао Чан мучились всевозможными предположениями, взаимными подозрениями и опасениями.
Где бы Чжао Чан ни встретил Чжунъи, он сразу же делал каменное лицо, отводил глаза в сторону и лишь подчеркнуто холодно, чуть заметно кивал головой, проходя мимо. Он думал этим оказать моральное давление на противника. Пусть У Чжунъи станет ясно: его побуждения уже разгаданы. А перед концом работы Чжао Чан по часу сидел, не двигаясь, в комнате рабочей группы: он дожидался, пока Цуй Цзинчунь принесет разоблачительное письмо из сектора новой истории, чтобы узнать, нет ли среди них направленного против него материала У Чжунъи.
Такой образ действий Чжао Чана вызывал у Чжунъи немалое беспокойство. Ему мерещилось, будто подобранное кем-то письмо уже доставлено в рабочую группу и Чжао Чан каким-то образом узнал об этом. Поскольку они давно уже ходят в приятелях, Чжао Чан опасается быть замешанным в это дело и подчеркнуто сторонится его. Ведь, когда в самом начале кампании Чжао Чан писал против него дацзыбао, он — по его собственному признанию — руководствовался точно такими же мотивами.
Поведение Чжао Чана он рассматривал как некий барометр, предсказывающий, когда разразится буря над его головой. Но тут-то и таилась беда, ибо Чжао тоже строил свои прогнозы, наблюдая за поведением У.
А тот пребывал в постоянном напряжении, причем особенно неестественно держал он себя в присутствии Чжао. Его встревоженные бесцветные глаза то и дело беспокойно бегали за стеклами очков, поблескивая, словно вращающиеся стеклянные шарики. Он не решался прямо взглянуть на Чжао, а тот думал про себя: «Чего это ты, парень, стал меня бояться? Небось уже накатал свою телегу!»
Но отчего же тогда, думал Чжао, он до сих пор не видел разоблачений Чжунъи? Видимо, Цуй Цзинчунь вовремя заметил, что речь идет о его сотруднике, и пока что придержал заявление или уже потихоньку передал его начальнику рабочей группы Цзя Дачжэню. И он начал следить за каждым словом Цзя Дачжэня и Цуй Цзинчуня, отмечая малейшие изменения и странности. Он был опытнее У Чжунъи, умел сдерживаться и скрывать свои настроения. Но чувствовал себя в этот момент он ничуть не лучше — на душе было так же тяжело, беспокойно и боязно. Поэтому он все больше ненавидел У Чжунъи, ненавидел до того, что желал ему подхватить заразную болезнь, попасть под автомобиль или же оказаться повинным в таком прегрешении, что ему навсегда заткнут рот и не позволят напасть на него, Чжао Чана.
13
Цзя Дачжэнь в институте был незаменимым человеком — как говорится, «кормился из железной плошки». А ведь должность он занимал не очень большую — всего лишь начальник политотдела, ранг имел невысокий — «кадровый работник двадцать первого разряда»; на работу ездил на стареньком, красном от ржавчины велосипеде, за обедом мог позволить себе только самые дешевые блюда, а во время болезни должен был упрашивать знакомых купить ему лекарства получше. Тем не менее в те чрезвычайные времена, когда кадровые вопросы главенствовали над всеми прочими, он обладал очень большой властью. Попав на перекресток судьбы, очень многие взирали на него как на светофор, который должен указать им, куда двигаться дальше. Но уж если человек попадал к нему в руки, Цзя не спешил с ним расстаться — подобно тому как Гобсек не хотел расставаться с деньгами, оказавшимися в его кошельке.
Творить над людьми расправу, валить их наземь, подчинять своей воле — вот что стало главным смыслом жизни и работы Цзя Дачжэня, его основной заслугой. В те дни он был хозяином жизни, сильной личностью — разумеется, в весьма специфическом смысле. В его руках оказались неограниченные возможности манипулировать отношениями между людьми. Считалось недобрым предзнаменованием, если он начинал кем-либо интересоваться. Любые контакты с ним грозили непредвиденными последствиями, и неудивительно, что люди всячески его избегали. Но его это нисколько не смущало; напротив, он не без гордости сравнивал себя с «концентрированным ядохимикатом». Увы, этот яд разбрызгивался в таких количествах, что от него гибли не столько вредные насекомые, сколько полезные.
Он сметлив, проницателен, ловок, осторожен. От него не укроется малейшее душевное движение, по выражению глаз и цвету лица он умеет читать чужие мысли, сквозь кожу видеть нутро человека. Он владеет множеством способов заставить человека вывернуть себя наружу, причем делает это быстро и уверенно. Похож на мастера — ловца сверчков, который с удивительной легкостью заставляет их вылезти из щелей между кирпичами. Таких людей создали ненормальные условия жизни, но, раз появившись, они делают жизнь еще более ненормальной. В те годы, когда настоящая, серьезная работа не очень-то ценится, таких специалистов становится все больше и больше — создается своего рода новая профессия, новая человеческая прослойка, чья специальность — травить других людей. Как штангенциркуль используют для измерения и выбраковки нестандартных деталей, так и они прилагают к словам и поступкам окружающих собственный измерительный прибор, доходя в строгости своих нормативов до абсурда. Их коллеги пишут свои труды, не жалея знаний и опыта, крови и пота, стараясь расцветить их всеми красками своей души, а они пишут материалы на тех, кто пишет труды. Живую, радостную атмосферу они превращают в удушливую, застойную, пугающую. Есть у них и своя профессиональная болезнь: в обычные времена они чувствуют себя одиноко, томятся от скуки, не знают, чем заняться. Но когда по жизни пробегают волны, они сразу взбадриваются, как от затяжки опиума, становятся энергичными, предприимчивыми. Словно ночные бабочки или совы, они оживляются лишь с наступлением ночи. Именно в таком состоянии пребывал в те дни Цзя Дачжэнь — словно молодой атлет, вышедший на разминку перед соревнованиями, он ощущал в себе избыток сил и душевный подъем.
Необычности его профессии соответствовал и своеобразный внешний облик. Ему было лишь сорок с небольшим, но он давно уже облысел — видимо, от чрезмерной умственной деятельности. Лишившись растительности, голова стала казаться маловатой для его длинного, худого тела. Неустанный труд иссушил его плоть, кости торчали во все стороны, а желтое, без кровинки, лицо напоминало выгоревшую на солнце старую газету. И только глаза — полные жизни, моментально оценивающие все вокруг — сверкали из-под сморщенных век. Взгляд его был вызывающий, настойчивый, ледяной, неприятный, вдобавок бесцеремонно устремленный прямо в лицо собеседника. С ним не хотели встречаться даже люди, которым нечего было скрывать.
Утром Чжан Динчэнь написал на самого себя дацзыбао — первую из серии «Сурово критикую свои эксплуататорские действия». У Чжунъи вызвался помочь ему вывесить дацзыбао в институтском дворе.
Сделал он это потому, прежде всего, что сидеть в кабинете, вздрагивая по всякому поводу, стало уже невмоготу. Кроме того, он хотел посмотреть, не происходит ли чего-нибудь такого, что может коснуться и его самого. Наконец, он все еще тешил себя надеждой, что сумеет перехватить человека, который принесет потерянное письмо.
Дацзыбао заполняли собой все стены двора. Среди них были торжественные заявления, обязательства, критические выпады; в некоторых рассказывалось о закулисной стороне борьбы двух фракций на предыдущем этапе кампании. Многие оставались непонятными для непосвященного — таким запутанным, тенденциозным, полным скрытых намеков было их содержание. Один наносил удар, другой отвечал, потом первый вновь переходил в наступление… Кто писал внятно, кто — зашифрованно; кто бил в лоб, кто совершал обходный маневр; этот выговаривался до конца, тот оставлял нож за пазухой. Было ясно видно, как обнажались, обострялись и углублялись противоречия между людьми — обострялись тем более, что происходило это на виду у всех.
У Чжунъи помог Чжан Динчэню отыскать среди этих полотнищ пустое место, намазал стену клейстером и прилепил к ней лист бумаги с самобичеваниями Чжана. Тому показалось, что дацзыбао наклеено криво, и он стал поправлять листок, пачкая свои белые тонкие руки. Чжунъи стоял в нескольких шагах, подсказывая: «Левее, правее». Вдруг он почувствовал, что рядом с ним кто-то есть. Он повернулся и напоролся на холодный, сверлящий взгляд. Это был Цзя Дачжэнь! Заложив руки за спину, он неотрывно глядел на У Чжунъи, как бы показывая, что видит его насквозь. Тот вздрогнул, банка с клейстером выпала у него из рук и глухо шлепнулась на землю, забрызгав содержимым все вокруг.
Цзя Дачжэнь еле заметно улыбнулся; в его усмешке сквозила ирония.
Несколько секунд Чжунъи молча смотрел прямо перед собой, затем быстро присел на корточки и, не в силах унять дрожь в руках, стал собирать с земли липкий и скользкий клейстер. Затем он натянуто улыбнулся и произнес, пытаясь сделать вид, будто ничего особенного не произошло:
— Такая скользкая банка, я вот…
Не вымолвив ни слова, Цзя Дачжэнь повернулся и ушел. Задавать вопросы не было нужды — он и так понял, что нечаянно набрел на богатую добычу. Когда он вернулся в свою рабочую группу, в кабинете находился один Чжао Чан, сортировавший разоблачительные материалы, которые поступили за этот день. Цзя уселся, закурил, выпустил клуб дыма и спросил, не поворачивая головы:
— Старина, что ты думаешь по поводу У Чжунъи?
Чжао Чан оцепенел. Ему почудилось, что Чжунъи только что беседовал с Цзя Дачжэнем. Может быть, Цзя уже располагает материалом на него и теперь хочет вызвать на откровенность? Руки и ноги его одеревенели, стиснувший сердце страх отчетливо отразился на лице. Если бы Цзя в этот момент сидел напротив него, он, конечно, обнаружил бы еще одну подозрительную личность и не преминул бы вывести Чжао на чистую воду, приумножив свои заслуги. Но на сей раз ему не повезло. Словно слепая птица, удача метнулась в сторону Чжао Чана. Поняв, что Цзя Дачжэнь не заметил его мгновенной растерянности, он опустил ресницы и, продолжая листать материалы, ответил:
— Чжунъи?.. Затрудняюсь сказать.
Цзя Дачжэнь повернулся в его сторону:
— Как же так? Ведь вы с ним в близких отношениях!
— Близких? — хмыкнул Чжао Чан. — Да он со всеми в таких отношениях!
— Ты всегда заботился о нем!
— Ну, конечно, мы работаем в одном секторе, заняты сходными проблемами, общаемся чаще…
— Ты каждую зиму помогал ему устанавливать печку. Когда его брат болел, ты дал ему в долг двадцать юаней. — Цзя Дачжэнь говорил, не спуская с Чжао Чана глаз.
Чжао удивился, как хорошо осведомлен Цзя о его отношениях с Чжунъи. Между тем тот больше всего интересовался именно личными делами сотрудников института и прекрасно знал, кто с кем дружит, с кем в ссоре, кто как проводит свободное время. Хотя с начала кампании Цзя и Чжао принадлежали к одной фракции и Цзя привлекал Чжао к выполнению важных поручений — сейчас вот включил его в рабочую группу, — Чжао понимал: все это до поры до времени. Стоит Цзя унюхать интересующий его материал, и он не пожалеет ни друга, ни родню. Пока Чжао не мог понять, к чему тот клонит, но не ждал ничего хорошего и почел за благо ответить неопределенно:
— Ну, если у тебя просят взаймы, отчего же не дать, в этом ничего особенного нет.
— А ты знаешь, о чем думает У Чжунъи в глубине души? — не отставал Цзя Дачжэнь.
Тут Чжао Чан догадался, что разговор не имеет отношения к нему лично. На сердце полегчало, и он стал отвечать более свободно:
— На этот счет я вам так скажу: со стороны посмотреть — мы вроде бы приятели, а на самом деле я его почти не знаю. Когда мы вместе, разговор идет только о работе или о житейских мелочах. О своих личных делах он никогда не говорит, о чем думает — тем более. Иной раз вздохнет глубоко, я спрашиваю — о чем, а он молчит. Потом еще раз вздохнет, но я уж не спрашиваю.
Говоря так, Чжао Чан хотел, с одной стороны, вызвать у Цзя интерес к личности Чжунъи, а с другой — создать впечатление, что он никогда не вел с ним откровенных разговоров, чтобы было легче отпереться, в случае если Чжунъи действительно донесет на него. Свою оборону он строил весьма искусно — ни дать ни взять невидимая линия Мажино.
— В его приемнике есть коротковолновый диапазон? — переменил тему разговора Цзя Дачжэнь.
— По-моему, нет. Да и приемника, скорее всего, нет. — Чжао Чан все еще не догадывался, к чему клонит собеседник, но одно было ясно: он сам Цзя Дачжэня не интересует.
— А дневник он ведет? — продолжал тот.
— Это мне неизвестно. Да если б и вел, мне бы, во всяком случае, не показал! А в чем дело, с ним что-нибудь случилось? — перешел в контрнаступление Чжао Чан. Он понял, что, ограничиваясь ответами на вопросы, ставит себя в невыгодное положение.
Цзя Дачжэнь резко поднялся и произнес уверенным, не допускающим сомнения тоном:
— С ним не все в порядке!
При этих словах у Чжао Чана от радости заблестели глаза. Так, значит, дуло ружья, казалось бы целившегося в него, направлено совсем в другую сторону! Будь он в комнате один, он закричал бы: «Слава богу!» И все же ему было трудно представить себе, какую зацепку мог Цзя Дачжэнь отыскать у Чжунъи — такого осторожного, робкого, законопослушного!
— А что именно? — не удержался Чжао.
Цзя Дачжэнь смерил его взглядом, но не стал делиться с Чжао своим только что сделанным открытием. Продолжая курить, он в задумчивости походил по кабинету, затем вернулся к столу и погасил сигарету о край стеклянной пепельницы. Обернувшись к Чжао Чану, он произнес внушительно:
— Что именно — узнаешь потом. Раз я сказал, значит, так и есть. Я… я думаю поручить кому-нибудь проследить за ним и о всяком необычном поступке тотчас докладывать мне. Пожалуй, я поручу это тебе — вы всегда были с ним близки, так что ты не вызовешь подозрений. Но только надо постараться не вспугнуть его. Справишься?
Чжао Чан возликовал в душе. Уж раз Цзя Дачжэнь дает ему такое задание, значит, У Чжунъи не успел написать на него донос. Неважно, виноват ли У Чжунъи, и если виноват, то в чем. Важно использовать данное ему поручение, чтобы прибрать Чжунъи к рукам. Если он сумеет двумя пальцами, большим и указательным, сомкнуть рот, из которого могут вырваться смертельно опасные для него слова, он станет хозяином положения. После короткого молчания он сказал:
— Думаю, справлюсь. Только попрошу вас дать знать Цуй Цзинчуню, а то увидит, что я все время верчусь около У Чжунъи, еще заподозрит неладное. Вы же знаете, характер у него сложный!
— Чего там сложного! Обыкновенный правый, консерватор. И всегда таким был. К классовой борьбе относится с предубеждением. Только тебя это не касается, с завтрашнего дня ты от имени рабочей группы будешь вести кампанию в секторе новой истории. Хорошо?
— Хорошо! Замечательно! — Чжао Чан уже предвкушал, как поизмывается над людьми.
14
Стараясь не подавать виду, Чжао Чан краем глаза следил за сотрудниками сектора новой истории. Действительно, в У Чжунъи появилось нечто непривычное — лицо казалось серым, как штукатурка, глаза за стеклами очков беспокойно бегали. Стоило кому-либо встретиться с ним взглядом, как он сразу опускал веки. Чжао Чан несколько раз ставил этот опыт — и все время с одинаковым результатом. У производил впечатление человека, утратившего ко всему интерес, опечаленного и больного. По полчаса, если не больше, просиживал он, уставясь куда-то за окно или в угол комнаты, и тогда лицо его выражало уныние и страх. Если его окликали или раздавался громкий звук, он вздрагивал всем телом, как напуганный воробей. Движения его были неловки, он ронял вещи на пол — верный признак того, что мысли человека находятся где-то далеко. Окружающие давно привыкли к тому, что он не следит за своей внешностью, неряшливо одевается. Но, присмотревшись внимательно, Чжао Чан заметил нечто новое: лицо Чжунъи лоснилось, шея казалась черной, в уголках глаз скопилась грязь. Видно, что уже несколько дней не умывался как следует. Гребешок тоже давно не навещал его шевелюры, и волосы торчали в разные стороны, как стебли засохшей травы. Вдобавок он заметно осунулся. Скулы выступали над ввалившимися щеками, как рифы в пору отлива, глазные впадины почернели… «Видать, бессонница, — думал Чжао Чан. — Но отчего, что он такого натворил?»
Жалкий вид У Чжунъи рождал в его сердце сочувствие. Что ни говори, за все десять лет совместной работы этот честный, добрый, уступчивый человек ни разу не давал повода всерьез рассердиться на него. Чжао даже подумалось: а может, поговорить с У наедине, выяснить, что произошло, и попытаться помочь товарищу? Но в следующее мгновение он понял: нет, это невозможно. Если тот действительно провинился, сам Чжао может оказаться втянутым в эту историю. Более того, нельзя исключить и того, что Чжунъи все-таки донесет на него. Чем серьезнее его дело, тем более вероятно, что он попытается таким способом облегчить свою участь. Чжао Чан, как и подобает научному работнику, был последователен в своих рассуждениях. Теперь ему предстояло добыть новые данные, чтобы сделать из них неопровержимые выводы.
Перед обеденным перерывом Цуй Цзинчунь вдруг вызвал У Чжунъи для беседы. Спустя несколько минут Чжао Чан тоже вышел и стал прогуливаться по коридору. Выяснилось, что Цуй и У беседуют в кабинете сектора региональных проблем. Он постоял перед дверью, но голоса были приглушены, и ничего разобрать не удалось.
В столовой, наполненной вечно торопящимися сотрудниками и исходящим от котлов паром, Чжао Чан углядел Цуй Цзинчуня, одиноко сидевшего за дальним столиком. Держа в руках свою миску с рисом, он протиснулся к Цую, уселся рядом и тихо спросил:
— Чем это вы сейчас занимались с У Чжунъи?
Цуй Цзинчунь внимательно посмотрел на Чжао Чана и ответил безразличным тоном:
— Да ничем. Просто так, разговаривали.
— И что он сказал?
Цуй опять посмотрел на собеседника и ответил с тем же равнодушием:
— Ничего особенного. — Было ясно: он не намерен делиться с Чжао содержанием беседы.
Тот сразу же прикинул: не мог ли их разговор касаться его, Чжао. В душе вновь ожило подозрение, что Чжунъи способен навредить ему. Чувство жалости к товарищу сменилось желанием поскорее доконать его, чтобы окончательно отвести от себя опасность. Наскоро пообедав, он помчался в рабочую группу, чтобы сообщить Цзя Дачжэню о сделанных им утром в секторе новой истории ценных открытиях. Тот выслушал сообщение, подперев рукой острый подбородок, а затем рассмеялся, довольный и радостный. Он был доволен проделанной Чжао Чаном работой и радовался, что вчерашние его тонкие наблюдения над У Чжунъи подтвердились.
— Надо будет сказать Цуй Цзинчуню, чтоб он немного нажал на У.
— Боюсь, Цуй Цзинчунь не самая подходящая для этого фигура, — произнес Чжао Чан и рассказал о таинственной беседе между Цуем и У в кабинете региональных проблем. — Вы вчера были абсолютно правы: Цуй Цзинчунь относится к ведению кампании спустя рукава, атмосфера в его секторе довольно прохладная. Да и моему приходу он явно не обрадовался.
Когда Цзя Дачжэнь сердился, его лицо становилось особенно неприятным. Сухо усмехнувшись, он сказал:
— Тогда я сам нажму на него. На завтра я запланировал один не совсем обычный митинг, начальство уже дало свое согласие. Вот увидишь, все придонные рыбы одна за другой выплывут на поверхность!
15
Сотрудники института истории, собравшись на следующий день во дворе, чувствовали себя как перед казнью.
Они сидели рядами прямо на земле. На цементированном возвышении перед задним корпусом располагался президиум экстренного митинга. Никаких украшений не было — тут уж не до эстетики. Как в артиллерии, принимаются в расчет лишь точность огня и его убойная сила.
Члены президиума располагались за желтым деревянным столом, ничем не прикрытым, на нем стоял лишь примитивный микрофон, обернутый красной тряпкой и потому напоминавший барабанную палочку, из тех, какими пользуются во время праздничных шествий. На деревянных же стульях восседала пятерка институтских руководителей — все с каменными лицами, заранее возвещавшими аудитории: никто не должен ожидать для себя ничего, кроме плохого. Именно так: нахмурив брови, устремив в одну точку взгляд, прогнав тепло улыбок и доброжелательность за тысячу ли — надлежало сидеть положительным персонажам предстоящей драмы.
Да, жизнь порой заставляет людей, осознают они это или нет, разыгрывать роли в спектаклях. Шуты нередко изображают серьезных персонажей, серьезные ситуации часто оборачиваются шутовством. Ты считаешь себя режиссером, указываешь другим, что и как играть, а на деле ты лишь актер, исполняющий роль режиссера. И не на кого обижаться, ведь тебя самого распирало желание повелевать людьми, подняться над другими.
На возвышение энергичным шагом поднялся Цзя Дачжэнь, на этот раз в армейской фуражке цвета хаки. Минуты три он, вытянувшись в струнку, стоял рядом со столом, а весь двор ждал, затаив дыхание, когда он откроет рот. Вдруг он с силой опустил кулак на поверхность стола. Трах! Все вздрогнули, а он заговорил торжественно и сурово:
— Ввести сюда Цинь Цюаня и остальных трех бывших контрреволюционеров и правых элементов, упорствующих в своих реакционных взглядах!
Тотчас же из-за противоположного угла заднего корпуса появились одетые в армейские куртки члены институтского ополчения. С красными нарукавными повязками, на которых значились иероглифы «постовой», они тащили обвиняемых, заломив им руки за спину. Одновременно «лозунгщики» — мужчина и женщина, стоявшие по обеим сторонам трибуны, — начали выкрикивать призывы, с тем чтобы их повторяли все собравшиеся. Атмосфера сразу накалилась, сидевшие во дворе стали в такт лозунгам поднимать и опускать белые круглые кулаки.
Находившийся в гуще людей У Чжунъи подумал: через несколько дней и он, чего доброго, окажется на месте Цинь Цюаня — и весь покрылся холодным потом. Чжао Чан сидел рядом с ним и то и дело косился на него, чтобы видеть выражение лица коллеги.
Четверых обвиняемых поставили перед президиумом и велели низко склонить головы. Судилище началось. Несколько активистов кампании накануне вечером получили задание подготовить обвинительные материалы. Всю ночь они строчили тексты своих выступлений и вот теперь поочередно поднимались на возвышение и суровыми голосами обрушивались с бранью на Цинь Цюаня и его товарищей по несчастью. Затем ополченцы под шумные возгласы собравшихся увели их обратно. Вновь появился Цзя Дачжэнь. Ему действительно нельзя было отказать в режиссерском таланте, в умении использовать настроение аудитории. Разыгравшийся пролог должен был наэлектризовать собравшихся; лишь теперь начиналось основное действие, разработанное им во всех деталях. Опершись руками о стол, он заговорил:
— Мы только что провели борьбу против Цинь Цюаня и трех других подонков. Но настоящий объект нашей нынешней кампании не они, а те враги, которые хорошо, даже слишком хорошо, укрылись среди нас. Кампания длится уже почти неделю. Мы с самого начала разослали два вида бланков: один для разоблачительных заявлений, другой для самокритики и признаний вины. Мы можем перед всеми рассказать о результатах — ведь у нас нет никаких секретов, мы работаем у всех на виду. Так вот, на сегодняшний день разоблачений и обвинений очень много, самокритики и признаний вины очень мало. Основываясь на значительном числе разоблачительных заявлений (включая те, что были пересланы нам из других организаций), мы провели предварительное расследование внутри института и вне его. Уже первые результаты весьма обнадеживают и полностью подтверждают, что в нашем институте на самом деле притаилась группа старых и новых контрреволюционеров. Они и в данный момент сидят среди нас.
Подобные речи Цзя Дачжэнь не готовил заранее: в нужную минуту у него как бы сами слетали с языка сильные и действенные слова. Весь зал замер — как говорится, «и вороны, и воробьи лишились голоса». У Чжунъи казалось, что каждое слово нацелено прямо в него. В ушах звенело, но сквозь звон прорывались слова Цзя Дачжэня:
— Все эти дни мы не раз и не два обращались к этим людям, призывали их добровольно покаяться и тем самым заслужить снисхождение. Но все оказалось напрасным. Кое-кто из этой публики полагает, что мы просто пугаем их и ничего страшного не случится: мол, пошумят и оставят в покое. Другие же принципиально не желают признать за собой вины и готовы сражаться до последней возможности. Итак, нас вынуждают действовать. Время не ждет, больше нельзя сидеть сложа руки, нельзя либеральничать. Мы сегодня же вытащим на божий свет некоторых из них!
У Чжунъи превратился в подобие деревянной скульптуры. Лишь веки моргали изредка, но глаза словно застыли, устремленные на возвышавшегося над всеми Цзя Дачжэня. Сидевший рядом Чжао Чан тоже был очень обеспокоен. Да, сам Цзя Дачжэнь поручил ему быть возле Чжунъи и следить за ним — значит, он по меньшей мере не питал к нему недоверия. И все-таки теперешняя его речь вызывала тревогу. В такие времена каждый думает о себе, фортуна переменчива. Кто может поручиться, что Цзя не хотел усыпить его бдительность? Людей такого сорта до конца понять невозможно… Под лучами весеннего солнца на его выпуклом лбу выступили капельки пота, но то был холодный пот. А в ушах звучал громкий голос Цзя Дачжэня:
— Чтобы дать этим людям последнюю возможность добровольно признаться в своих преступлениях, мы готовы подождать пять минут. Сейчас политический водораздел провести легче легкого: кто повинится сам — заслужит снисхождение, кого придется вытаскивать — с теми поступят по всей строгости. Итак, — тут он, как судья на легкоатлетических соревнованиях, поднял руку и стал смотреть на часы, — начали!
Словно за пять минут перед казнью, весь заполненный людьми двор замер в страхе. Цзя Дачжэнь возглашал:
— Осталось четыре минуты!.. Три!.. Две!.. Полторы!.. Полминуты!.. Пять секунд!
У Чжунъи безотчетно закрыл глаза, будто ожидая залпа нацеленных ему в грудь винтовок.
Трах! Цзя Дачжэнь снова ударил кулаком по столу и закричал:
— Вытащить сюда Ван Цяньлуна, элемента с контрреволюционным прошлым!
Два ополченца с красными повязками, стоящие поодаль, немедленно бросились в левую часть двора, расталкивая людей, схватили щуплого седого человека и приволокли его к возвышению. «Лозунгщики» достали заранее приготовленные тексты и начали выкрикивать призывы, которые все повторяли хором. У Чжунъи присмотрелся к схваченному и удивился про себя: то был старый научный сотрудник сектора истории династии Мин, человек опытный, осмотрительный, болезненный, занимавшийся одной наукой. Каким образом у него оказалось контрреволюционное прошлое?
Пока Ван Цяньлун стоял перед президиумом с опущенной головой, глаза Цзя Дачжэня, сверкавшие, как огоньки, из-под армейской фуражки, обшаривали весь двор. В конце концов они остановились на том секторе, где сидел У Чжунъи. Одной рукой он указал прямо в направлении Чжунъи, другой еще раз стукнул по столу. Сердце Чжунъи, казалось, перестало биться, но тут до него донесся голос Цзя:
— Вытащить сюда главаря реакционной организации, активно действующего контрреволюционера Ван Цзихуна!
Значит, выстрел был нацелен в Ван Цзихуна, сидевшего позади У Чжунъи.
И опять подбежали двое ополченцев, словно цыпленка, подхватили Ван Цзихуна и потащили его мимо У Чжунъи к президиуму. Он стал рядом с Ван Цяньлуном. После этого взгляд Цзя Дачжэня, словно луч прожектора, стал обшаривать лица сидевших ближе к возвышению. И снова раздались удар по столу и окрик, и еще кого-то вытащили из толпы; двор продолжали сотрясать лозунги. В эти минуты Цзя действительно выглядел всемогущим и непобедимым — он был как пулеметчик перед толпой безоружных: кого захочет, того и прикончит.
Когда его кулак был уже готов вновь опуститься на стол, из рядов вдруг поднялся круглоголовый человек в очках. То был Чжан Динчэнь. Едва он заговорил, стало ясно, насколько он перепуган: голос его дрожал и прерывался, то и дело перехватывало дыхание.
— Я виноват… Когда в шестьдесят шестом году описывали мое имущество, я сдал лишь наличные деньги, а золотой браслет и колечко с изумрудом спрятал в ящик с углем. А еще… А еще я обругал революционные массы, описывавшие мое имущество… Я шепотом сказал жене, что это бандиты…
Чуточку помедлив, Цзя Дачжэнь произнес:
— Ты признался сам — отлично, мы это приветствуем. Выходи сюда и становись сбоку. Ну что, все видели? Политический водораздел проведен четко: разное поведение — разное отношение. Но я утверждаю, что среди сидящих здесь есть и другие запятнавшие себя люди, есть контрреволюционеры! Если они немедленно не встанут и не покаются, мы начнем их вытаскивать!
Закончив речь, Цзя медленно обвел взглядом весь двор.
У Чжунъи не знал, куда деваться от страха, но заставить себя подняться и признать вину тоже не мог. Приводили в ужас возможные последствия этого шага, и в то же время теплилась надежда как-нибудь выкрутиться. Как и он, Чжао Чан впервые подвергся такому жестокому испытанию. Только что рядом с тобой спокойно сидел человек, и вдруг ты слышишь его имя и видишь, как его тащат к трибуне, как он стоит там с видом приговоренного к смерти, — выдержать такое и вправду нелегко. Тем более что он знал за собой грех и опасался в любую секунду услышать собственное имя. Ему даже пришла в голову отчаянная мысль — потихоньку спросить У Чжунъи, писал ли тот на него донос. Если скажет, писал, тут же встать на колени и повиниться перед всеми. Но постепенно разум и опыт взяли верх над растерянностью и страхом. Он успокоился и принял твердое решение: пусть лучше вытаскивают и судят по всей строгости, чем добровольно, из трусости, погубить себя, поддавшись на обман и шантаж Цзя Дачжэня.
Пот на его лбу собирался в крупные капли и стекал по щекам. У него не было с собой носового платка, и Чжао протянул руку к Чжунъи. Но не успел он попросить платок, как вновь раздался удар кулаком о стол. Он вздрогнул.
Вздрогнул и У Чжунъи. Не помня себя, он схватился за протянутую руку Чжао Чана. Тот ощутил в своей ладони ледяную, дрожащую, покрытую липким потом руку коллеги, и ему стало ясно: у Чжунъи за душой и вправду была какая-то необычная, ужасная тайна.
Цзя Дачжэнь велел вытащить еще одного человека — на этот раз юношу, заведовавшего хранением научных материалов. Его обвиняли в том, что он как-то произнес одну ошибочную фразу, — Чжао Чан знал об этом, поскольку читал поданный на юношу донос в то время, когда находился в рабочей группе.
Когда У Чжунъи увидел, что беда опять миновала его, на сердце немного отлегло. Но он не мог знать, что одним неосторожным движением руки он поставил себя рядом с этим юношей. После митинга Чжао Чан тотчас же сообщил Цзя Дачжэню о том, как вел себя У Чжунъи. Тот немедленно принял решение: воспользоваться тем психологическим давлением, которое митинг оказал на У Чжунъи, и во что бы то ни стало выведать хранимую им тайну.
16
Спустя четверть часа Цзя Дачжэнь вместе с Чжао Чаном появились в кабинете сектора новой истории. Вид у них был как у агентов полиции, ворвавшихся в дом с ордером на арест. У Чжунъи почуял, что пришли по его душу. Он лишь раз посмотрел на Цзя Дачжэня и больше не поднимал глаз.
— В чем дело? — спросил Цуй Цзинчунь.
— Поговорить надо! — ответил Цзя, смерив его недовольным, раздраженным взглядом. А затем добавил, сделав соответствующий жест рукой: — А вы все садитесь, садитесь!
Все сели… Сердце у каждого билось в тревоге. У Чжунъи нарочно сел позади пожилого сотрудника по имени Му — за его широкой спиной можно было чувствовать себя чуть-чуть спокойнее.
— Все присутствовали на только что закончившемся митинге? — спросил Цзя Дачжэнь.
Никто не решился подать голос. Цзя Дачжэнь повернулся в сторону Цуй Цзинчуня, показывая этим, что вопрос был адресован ему. Тот ответил равнодушно:
— Так ведь нельзя было не присутствовать!
Как показалось Цзя Дачжэню, в этих словах отчетливо прозвучал вызов. Он сейчас находился в таком взвинченном состоянии, что задевать его было опасно — он в любой момент мог вспыхнуть. Но он знал, что на испуг Цуй Цзинчуня не возьмешь, да и вообще он считал нужным быть повежливее с теми, к кому он еще не подобрал ключей. Поэтому он сдержался, и вместо готовых было сорваться с языка обидных слов у него откуда-то из гортани донесся низкий, пугающий звук. Помолчав немного, он обратился к аудитории, а поскольку он был не на шутку сердит на Цуя, речь его получилась еще более жесткой, злобной и угрожающей, чем обычно:
— Цель нашего прихода вполне определенная. В нашем секторе скрывается плохой человек. Пока не будем говорить о тяжести его вины. Скажем о главном: человек этот очень неискренен, притворяется тихоней, а сам все еще вредит исподтишка. Он все время пытается угадать, есть ли у нас на него материал. Так вот, пусть он знает: все доказательства уже у меня в руках!
«Все пропало!» — подумал У Чжунъи и стал ждать, когда Цзя Дачжэнь произнесет его имя. Он безостановочно тер руками свои колени, так что брюки промокли от пота. Эта деталь тоже не ускользнула от цепких глаз Цзя Дачжэня. Он пренебрежительно хмыкнул и продолжал:
— Сказать по правде, я собирался вытащить его прямо на митинге, но потом решил еще раз дать ему возможность самому прийти с повинной. Но я должен сказать этому человеку со всей определенностью: наша снисходительность уже на пределе. Пойти дальше означало бы впасть в правый уклон. — Эти слова предназначались для Цуй Цзинчуня. — С пролетарской диктатурой шутки плохи. Я даю тебе еще два часа на размышление. Если не явишься с чистосердечным признанием, пеняй на себя. После обеда соберем митинг специально для того, чтобы разоблачать тебя. Все, я кончил. — Цзя Дачжэнь скользнул взглядом по У Чжунъи, склонившемуся за спиной Му, и добавил: — Чтобы ты не питал более надежд остаться неузнанным, я поясню собравшимся: речь идет о том из вас, который всем кажется самым безобидным!
Он подал Чжао Чану знак следовать за собой и покинул помещение.
Не поднимая головы, У Чжунъи почувствовал, что все смотрят на него. Потолок закружился у него над головой, в глазах потемнело. Он, словно пьяный, покачнулся и, собрав остатки воли, ухватился за край стола, чтобы не упасть.
А тем временем Цзя Дачжэнь, идя по коридору с Чжао Чаном, говорил ему:
— Вот увидишь, скоро он сам к нам прибежит!
Вдруг сзади них хлопнула дверь — это Цуй Цзинчунь быстро вышел из кабинета и стал их догонять.
— Цзя, старина!
— В чем дело? — теперь уже Цзя, остановившись, задал этот вопрос.
Явно взволнованный, Цуй Цзинчунь заговорил:
— Я не могу согласиться с твоим образом действий. Ты создаешь белый террор, идешь вразрез с курсом партии!
Тонкие брови Цзя Дачжэня полезли на лоб. Зловещим тоном он спросил:
— Ты за кого заступаешься? Тебе не понятно, что речь идет о классовой борьбе? Может, тебе она претит?
— Нельзя вести классовую борьбу с помощью шантажа и запугивания! Ты посмотри, до чего люди дошли — самих себя боятся!
— Дорогой товарищ Цуй, мне кажется, надо разобраться, на чьей стороне твои чувства. Подумай только, что ты говоришь! Кому выгодны твои слова? И какие люди боятся самих себя? Боятся те, кто чувствует за собой вину. А если не выявлять виновных, то какой смысл вести кампанию? На протяжении стольких лет мы ведем одну кампанию за другой, а ты даже элементарного представления о классовой борьбе не выработал.
Всегда сдержанный и спокойный, Цуй Цзинчунь впервые предстал в другом облике: слова Цзя Дачжэня так возмутили его, что у него задвигался подбородок, задрожали руки, в стеклах очков заплясали лучи света, падавшего через дверь в конце коридора. Простояв секунд десять, он резко повернулся и быстро зашагал, бросив на прощание:
— Я пошел к руководству. У тебя левый уклон! Ультралевый!
— Цуй, подожди, подожди! — закричал Чжао Чан, надеясь остановить заведующего сектором.
Но Цзя Дачжэнь схватил его за руку:
— Пусть себе идет, не обращай внимания! Руководство его не поддержит. Когда идет кампания, ни один руководитель не посмеет препятствовать ее развертыванию. Напрасно время потратит! Ничего, сперва вытащу У Чжунъи, а потом и с ним рассчитаюсь.
17
В одиннадцать утра У Чжунъи с поникшей головой поднимался по высокой цементной лестнице заднего корпуса, только что доведенной до идеальной чистоты с помощью древесных опилок. Медленно переступая со ступени на ступень, он добрался до третьего этажа.
Там стояла тишина. Вдоль южной стороны широкого коридора шел ряд закрытых дверей, ничем не отличавшихся друг от друга. В этих кабинетах обычно никто не работал: там хранились редкие издания, старая периодика, свалены поломанная мебель и нуждавшиеся в починке книжные полки, праздничное оформление — разноцветные фонари, флажки и портреты, покрывшиеся пылью предметы старины и вообще всякая рухлядь. В двух комнатах когда-то жили одинокие сотрудники или те, чьи семьи находились в других городах, но еще до «культурной революции» эти комнаты опустели — сотрудники либо поженились, либо сумели перевестись в родные места. С тех пор там стояли пустые кровати и тазики для умывания, да еще валялись выброшенные холостяками старые туфли и носки. Через комнаты все еще была натянута проволока, на ней когда-то сушились полотенца… Мало кто заглядывал в эти комнаты, разве что в разгар летнего зноя некоторые сотрудники, жившие далеко от института, поднимались на третий этаж, расстилали на полу в коридоре газеты и наслаждались послеобеденным сном. Там было прохладно и покойно, а если оставить открытыми окна в концах коридора, можно было даже создать приятный сквозняк. Люди чувствовали себя там как на курорте, и оттого эта часть института получила прозвание «Бэйдайхэ»…
Несколько дней назад комната в дальнем конце коридора была освобождена от всего старья, в нее втащили два сейфа с двойными замками, четыре письменных стола и несколько стульев. Там разместилась рабочая группа, и с той поры атмосфера на третьем этаже изменилась.
Добрых два часа в душе У Чжунъи шла отчаянная борьба, которая доконала его. Теперь он уже не сомневался, что несчастное письмо лежит у Цзя Дачжэня. Он прогнал прочь все самоуспокоительные гипотезы и надежды на неожиданно благоприятный поворот событий. Речь Цзя Дачжэня, полная неприкрытых угроз, уничтожила последние надежды на то, что еще удастся отсидеться, выиграть время. Он явился с повинной.
И все-таки перед закрытой дверью рабочей группы его вновь охватила неуверенность. Он дважды поднимал свою оледеневшую руку, но так и не решился постучать.
За дверью сидело двое — Цзя Дачжэнь и Чжао Чан. Они ждали У Чжунъи — так браконьеры, бросив в воду динамит, ждут, когда начнет всплывать оглушенная рыба.
Цзя послышалось, что за дверью кто-то есть. В его тусклых глазах сразу появился блеск. Но прошло полминуты, а дверь все не открывалась. Тогда он нарочито громко обратился к Чжао Чану:
— Ну что ж, раз он не является, после обеда устраиваем митинг.
Чжао Чан не понял, почему он заговорил так громко, но тут в дверь постучали.
— Войдите! — тотчас же отозвался Цзя Дачжэнь — так рыбак торопится вытащить леску, почувствовав, что рыба забилась на крючке.
Ручка повернулась, дверь открылась. Вошел У Чжунъи и с мертвенно-бледным лицом остановился возле стола Цзя Дачжэня. Только теперь Чжао Чан понял, зачем Цзя повышал голос, и подивился находчивости и сметливости руководителя рабочей группы. Цзя Дачжэнь с каменным лицом спросил У:
— Зачем пожаловал?
— Я… я… — У Чжунъи заколебался, уже приготовленные слова о признании вины застряли на кончике языка. — Я пришел посоветоваться по идеологическим вопросам…
— Что?! — Цзя Дачжэнь вопросительно посмотрел на него. — Ну давай, говори.
Нервно потирая руки, У сказал:
— Я не разобрался в некоторых идеологических проблемах.
— Каких проблемах?
— Нет, сейчас я разобрался. Это было раньше, когда я был молод, учился в университете… Я считал, что наше государственное устройство не вполне совершенно… Кроме того, я… — У Чжунъи говорил совсем не то, что готовился сказать, поэтому с трудом выдавливал из себя слова.
Как опытный человек, Цзя Дачжэнь сразу понял, что в душе У инстинкт самосохранения ведет последнюю борьбу. Нетерпеливым жестом он велел ему замолчать, напустил на себя рассерженный вид и заговорил сурово:
— Ты что же, решил проверить нас? Можешь быть уверен, в твоем вопросе мы давно разобрались. Выступая у вас на секторе, я имел в виду именно тебя. А ты все еще продолжаешь свои фокусы, даже посмел явиться в рабочую группу прощупать наши настроения! Видать, тебе очень хочется, чтобы с тобой поступили по всей строгости. Все время ты притворялся слабеньким, незаметным, добропорядочным, а у самого реакционный лоб тверже любого гранита! Эти твои воспоминания меня не интересуют, можешь поделиться ими с Чжао Чаном!
Продолжая разыгрывать гнев, он поднялся и пошел к двери, но перед уходом успел поверх худых плеч У Чжунъи подать Чжао Чану знак, чтобы тот еще поднажал на бывшего приятеля.
18
В комнате остались лишь У Чжунъи и Чжао Чан — двое давних добрых друзей. Радушным жестом жирной руки Чжао Чан пригласил его сесть, как будто они вновь, как бывало раньше, собрались скоротать вечер. На Чжунъи это подействовало словно поток теплого воздуха на окоченевшего человека. Он не выдержал и расплакался. Всхлипывая, он произнес:
— Старик, мне больше не хочется жить…
У Чжао Чана где-то глубоко внутри шевельнулась совесть. Теперь, судя по всем приметам, было ясно: Чжунъи вовсе не доносил на него. Необычное поведение приятеля — Чжао истолковал его как реакцию на совершенное им предательство — на самом деле объяснялось просто объявшим его страхом. А он неверно понял Чжунъи и, понапрасну на него разозлившись, сделал все, чтобы довести его до такого жалкого состояния. Нетрудно было догадаться: стоит лишь Чжунъи признаться в чем-нибудь — пусть даже в какой-то вырвавшейся у него предосудительной фразе, — и на него обрушится массированный удар, доброе имя его погибнет и с ним самим будет покончено раз и навсегда. Он смотрел, как Чжунъи размазывает худыми пальцами слезы по плохо вымытому лицу, и думал о том, что за все эти годы он не видел от Чжунъи ничего, кроме доброжелательности, бескорыстия, снисходительности и готовности помочь. Чжао почувствовал себя подлецом. Но дело сделано, назад ничего не вернешь. Он хотел было ободрить Чжунъи, но осторожность подсказала ему, что Цзя Дачжэнь может стоять за дверью. Чжао Чан подавил нахлынувшее было сочувствие и сказал:
— Не говори вздора, при чем тут жизнь и смерть. Не об этом надо думать! Если тебе есть в чем признаваться — выскажись, и дело с концом. Уверен, с тобой ничего не случится!
Кроме Чжао Чана, у Чжунъи не было ни единого человека, которому он мог бы довериться.
— Старик, — взмолился он, — скажи мне правду: Цзя Дачжэнь знает обо мне что-нибудь?
Чжао Чан заколебался на мгновение, но, бросив быстрый взгляд на закрытую дверь, ответил нарочито громким голосом, чтобы было слышно тому, кто может стоять там:
— Скажу тебе все как есть. Дело твое известно Цзя Дачжэню от начала и до конца. Признаешься добровольно — можешь заслужить снисхождение, ведь так?
Слова доброго приятеля будто подтолкнули Чжунъи, долго бродившего по берегу, броситься в воду — он услышал в них обещание помощи на случай, если будет тонуть. Слезы благодарности выступили у него на глазах, скатились по щекам и упали на пол.
— Будь по-твоему. Я готов сознаться!
Едва У Чжунъи произнес эти слова, дверь распахнулась, и вошел Цзя Дачжень с сигаретой в руках. В коридоре стоял густой дым — несомненно, все это время Цзя простоял возле дверей. Чжао Чан поздравил себя с предусмотрительностью, не давшей ему расчувствоваться перед Чжунъи. Подумать только, какую беду мог он навлечь на себя! Он повернулся к Цзя Дачжэню и, как бы заступаясь за бывшего приятеля, сказал:
— Ну вот, У Чжунъи все понял. Он сам, добровольно готов рассказать правду.
У Чжунъи вскочил было, но Цзя Дачжэнь движением руки усадил его обратно. Он сел за свой стол и, морщась от дыма торчавшей в углу рта сигареты, достал из ящика пухлое дело. Полистав его, он сказал, даже не взглянув на У Чжунъи:
— Начинай! А ты, Чжао Чан, веди протокол.
У Чжунъи пролепетал, все еще роняя слезы:
— Цзя, старина, я ведь хорошо работал в институте!
Цзя махнул рукой и холодно отрезал:
— Сейчас не время об этом. Давай выкладывай, что там у тебя.
Как человек, который, зажмурясь, бросается с обрыва, У Чжунъи стал изливать все накопившееся в душе, ни о чем больше не думая. Чжао Чан быстро записывал за ним, царапая шариковой ручкой бумагу; на лице его то и дело возникало удивленное выражение. Цзя Дачжэнь непрерывно курил, а свободной рукой перелистывал материалы дела. Всем своим видом показывал, что в словах У Чжунъи для него нет никаких откровений, все это он давно знал и сам. Стоило У Чжунъи запнуться в своих показаниях, как на лице Цзя появлялась ироническая усмешка. Чтобы завоевать его доверие, Чжунъи старался рассказывать обо всем как можно подробней и откровенней. И, лишь говоря о беседе десятилетней давности в доме Чэнь Найчжи, он опустил кое-какие подробности, касавшиеся старшего брата. Наконец он дошел до потерянного письма.
— Честное слово, я нигде не мог его найти!
Цзя Дачжэнь перестал перелистывать дело, пристально посмотрел на У Чжунъи и остановил собиравшегося что-то сказать Чжао Чана:
— Нет, пусть он доскажет!
— Выходя из дома в то утро, я положил его в карман, а когда подошел к почтовому ящику, его там не оказалось. Наверное, выронил по дороге!
Цзя Дачжэнь сделал несколько затяжек, как бы обдумывая какую-то проблему, а потом спросил, глядя Чжунъи прямо в глаза:
— Ты, наверно, решил, что кто-нибудь подобрал письмо и принес сюда нам?
— Ну да, ведь я вложил его в служебный конверт. Любой мог прочесть обратный адрес и принести в институт.
Цзя Дачжень захлопнул дело и с самым довольным видом произнес:
— Что ж, ты был прав. Здесь оно, твое письмо! И не только письмо, но и разоблачительный материал на тебя, поступивший из организации, где состоит тот самый Чэнь. Все здесь, в деле!
Он похлопал ладонью по толстой пачке бумаг и спросил, не желает ли У Чжунъи лично убедиться в этом. Утвердительный ответ означал бы, что У не доверяет ему, и тот лишь робко покачал головой.
Заканчивая протокол, Чжао Чан решил: все кончено, У Чжунъи окончательно погубил себя, и перед ним теперь — мрачная пустыня. Значит, сам он, Чжао, должен подумать о том, как бы вырыть ров пошире между собой и бывшим другом, оказавшимся таким незадачливым.
Время неслось быстро — вот уже прозвенел звонок на обеденный перерыв. От долгой исповеди во рту Чжунъи пересохло, и он попросил воды. Цзя Дачжэнь спрятал дело в ящик стола и встал. Лицо его выражало такую радость, будто в руки ему сам собою упал предмет давних его вожделений.
— Что ж, сегодня ты наконец-то проявил себя сравнительно хорошо. Конечно, пришлось поднажать на тебя, но будем считать, что ты признался добровольно. Все рассказанное тобой нынче — лишь малая часть вопроса, о котором нам известно из поступивших материалов. Для начала ты должен представить нам свои показания в письменном виде. Пиши только о фактах — что ты теперь думаешь по этому поводу, нас пока не интересует. Напишешь отдельно о своем брате, о Чэнь Найчжи и прочих четко, конкретно: где, когда, в чьем присутствии, кто именно допустил те или иные сомнительные высказывания. Затем набросай еще раз текст потерянного тобой письма — я хочу проверить, насколько точен ты в своих признаниях. Ну, ладно! Можешь идти в пустой кабинет своего сектора и писать там. Обед тебе принесут.
Перед У Чжунъи легла стопка бумаги.
В этой стопке, казалось ему, его смерть.
19
Цзя Дачжэнь со скучающим видом пробежал глазами переписанное У Чжунъи письмо, давая понять, что уже не раз читал оригинал. На самом деле в письме нашлось немало неожиданного для него, и в глазах его то и дело вспыхивал почти неприметный для посторонних блеск. Бросив копию письма на стол, он повернулся к Чжунъи:
— Ты утверждаешь, что все изложил правильно?
— Конечно, правильно, стал бы я что-нибудь менять! Ведь оригинал у вас, можете проверить.
Цзя Дачжэнь удовлетворенно кивнул. Копию письма вместе с десятком страниц показаний У Чжунъи он положил в ящик стола и ушел довольный, как охотник, в заплечном мешке которого лежит только что подстреленный заяц.
20
После обеда началось заседание рабочей группы. У Чжунъи было велено оставаться на своем месте и писать дальше свои показания.
Он сидел в давно ставшем привычным кабинете на своем обычном месте. Стояла тишина, и могло показаться, будто вновь вернулись спокойные, заполненные работой дни. Нежаркие лучи послеполуденного солнца падали на его лицо, на лежавшую перед ним на столе груду книг с закладками. Этими книгами он пользовался, заканчивая работу над одной очень интересной темой. Но теперь все это ему уже не принадлежало. Его ожидали гневные выкрики, бесконечные проверки и жизнь, недостойная человека, в которой он будет лишен самоуважения и свободы.
Ему вспомнилась Ли Юйминь. После возникшей меж ними размолвки они больше не встречались, но ему уже был ясен финал их романа. Он дважды собирался пойти к Ли Юйминь и хоть как-то, намеками, объяснить ей свое положение или придумать любой предлог и прекратить их встречи. Но у него не хватило мужества. Нет, ему не хотелось собственными руками губить так нелегко доставшуюся радость! Но теперь придется ей все сказать. Ведь, если сравнить его жизнь с деревом, сейчас на нем засохло все: и листья, и цветы, и едва завязавшиеся плоды, и только-только появившиеся ростки.
Около четырех он увидал в окно, как на переднем дворе несколько человек развешивают лозунги и дацзыбао. Вдруг глаза его застыли от изумления — на транспаранте виднелись крупные иероглифы: «Решительно разоблачим избежавшего кары правого, активно действующего контрреволюционера У Чжунъи!» В голове зазвенело, ноги, казалось, размякли и больше не держали его, руки, шея, колени перестали ему повиноваться. Собственно говоря, событие это нужно было предвидеть, и все равно оно оказалось полной неожиданностью.
Не прошло и получаса, а весь двор был уже обклеен дацзыбао, и почти каждая направлена была против Чжунъи. Начали собираться люди.
Он опять подумал о Ли Юйминь. Надо поскорее кончить это безнадежное дело. Подбежал к двери, выглянул в коридор: никого. Мигом вернувшись обратно, он совершил свой самый смелый поступок за десять лет: схватил телефон и набрал номер библиотеки. На том конце провода сразу ответили, и, на счастье, это оказалась сама Ли Юйминь. Он даже не верил, что ему может так безумно повезти.
— Это У Чжунъи.
— В чем дело? — Голос девушки звучал холодно — видно, она еще сердилась на него.
У Чжунъи не стал пускаться в разъяснения, сказал лишь:
— После работы приходи к воротам моего учреждения, я буду ждать. Приходи обязательно, я должен сообщить тебе важную вещь. Очень важную! Непременно приходи!
Он еще никогда не разговаривал с людьми в таком приказном тоне. Не дожидаясь ответа, он положил трубку, боясь, как бы кто не вошел в кабинет. Пока он нес трубку от уха к аппарату, до него донеслось:
— Да что случилось? Алло…
Спустя еще полчаса наступил конец рабочего дня. Он стоял у окна, спрятавшись за занавеской, и выглядывал из-за нее одним глазом. Сотрудники потянулись к воротам, некоторые толкали перед собой велосипеды. Кое-кто останавливался во дворе и читал свежие дацзыбао с размашисто намалеванным именем. Он представил себе, насколько все они удивлены.
Затем он заметил женскую фигурку, стоявшую за воротами. Красноватый нейлоновый платок на голове, блестящий черный портфельчик в руке — это она, Ли Юйминь! Она вертела головой, пытаясь заглянуть во двор, но ей мешали выходившие из института сотрудники.
У Чжунъи вдруг охватило раскаяние: зачем он вот так, сразу, сообщает ей обо всем, зачем уничтожает собственный образ в ее сердце? И тут он увидел, как раскрылись в испуге ее рот и глаза, как она застыла, словно одеревенела. Ясно было — она увидела заполнившие двор дацзыбао с проклятьями в адрес У Чжунъи. Проходившие мимо стали с любопытством оборачиваться на девушку. Она резко повернулась и поспешила прочь, опустив голову. Черный портфельчик подскакивал при каждом ее шаге.
У Чжунъи следил, как исчезает ее фигурка.
В его жизни погас последний светильник.
Еще несколько дней назад его навещали наивные, нелепые мысли: ему начинало казаться, будто все происходящее с ним — лишь тяжелый сон. Стоит ему проснуться, как уплывут тучи и рассеется мгла. Но действительность развеяла эти иллюзии. Если сейчас он и мечтал о чем-то, так лишь о том, чтобы неминуемые удары и мучения обрушились на него немного попозже.
Вскоре в кабинет бесцеремонно вошел здоровенный мужик средних лет с маленькими глазками и коротко остриженной головой. То был институтский хозяйственник, завскладом по имени Чэнь Ганцюань. Человек недалекий и грубый, он жил одиноко, был вспыльчив, задирист, но к У Чжунъи — быть может, из-за его робости — обычно относился неплохо. Во время междоусобной борьбы он возглавил «ударный отряд» фракции Цзя Дачжэня и Чжао Чана и был прозван «Чэнь, что жизни не жалеет». Потом он стал исполнять обязанности руководителя группы надзора и перевоспитания. Чтобы соответствовать этой необычной должности, он, сам того не замечая, напустил на себя суровый, безжалостный вид. Вот и сейчас он без всяких околичностей обратился к У Чжунъи:
— Цзя сказал, тебе не дозволено больше уходить домой. Поступаешь под мое начало. Следуй за мной, да побыстрее!
Теперь У Чжунъи не оставалось ничего другого, как выполнять чужие распоряжения. Через пять минут он сидел рядом с Цинь Цюанем.
21
Наконец-то он успокоился.
До сих пор он, словно подхваченная вихрем птица, кувыркался в воздухе, падал, подымался, пытался найти опору для крыльев. Но вот он на земле — ниже некуда и хуже не бывает, так что нечего больше опасаться, незачем рисовать себе всякие ужасы.
Жилось ему хуже собаки. Целыми днями приходилось торчать в группе надзора и перевоспитания, велят выйти — выходи, велят вернуться — возвращайся… Все тобой помыкают, каждый командует и бранит. Нельзя переспрашивать, нельзя оправдываться, спорить и тем более сердиться. Станешь показывать характер — навлечешь еще большие неприятности, получишь взыскание построже прежнего. Хуже всех был надзиравший за ними Чэнь Ганцюань. Не зная, куда девать избыток энергии, он развлекался тем, что мучил людей.
Однажды У Чжунъи нечаянно задел его и тут же получил удар кулаком по руке — да такой, что оказался вывихнут и сильно распух безымянный палец. Потом он так и остался кривым. Этого «внушения» У Чжунъи никогда не забудет. Людям, оказавшимся в его положении, оставалось одно: обкатать свой характер так, чтоб не осталось острых углов, отбросить прочь самоуважение, наплевать на свое человеческое достоинство и только кивать в ответ на любое грубое, несправедливое обвинение, делая вид, будто с радостью приемлешь наставления, — только так и можно было выжить в этих условиях. Чжан Динчэнь, к примеру, не испытывал в группе ни малейших неприятностей.
У Чжунъи, с его характером, вроде бы тоже не должен был особенно страдать, однако же ему порядком доставалось. Скорее всего, потому, что он поначалу старался выгородить брата, пытался сделать так, чтобы его показания не отразились на судьбе самого близкого ему человека. Но как он мог сделать это? Прежде всего, события, о которых он рассказывал, были внутренне связаны между собой, от одного факта тянулась ниточка к другому. Например, из содержания потерянного письма было нетрудно догадаться, о чем писал ему брат, и тут Чжунъи не мог отпереться. Во-вторых, чем больше скрытничал Чжунъи, тем более изощренные, жестокие способы воздействия пускал в ход Цзя Дачжэнь. А поскольку его неудержимая наступательная тактика подкреплялась мощной поддержкой дубинок, он заставлял противника с позором отступать с одной оборонительной позиции на другую. Кончилось тем, что У рассказал и о созданном братом вместе с Чэнь Найчжи «Обществе любителей чтения», и обо всем, что говорил брат в тот памятный вечер…
После этого его на два месяца, можно сказать, оставили в покое. Правда, вместе с Цинь Цюанем и прочими вытаскивали на общеинститутские собрания критики и борьбы, но в остальное время почти не допрашивали. По-видимому, рабочая группа командировала своих представителей в организации, где работали его брат и Чэнь Найчжи, для проверки фактов и сбора новых материалов. Все это время не было видно Чжао Чана. Но вскоре У столкнулся с Чжао, подметая институтский двор. Тот осунулся, загорел до черноты и стал похож на закопченный печной горшок. Через несколько дней над У Чжунъи снова разразилась гроза — день за днем его опять таскали на допросы, иной раз затягивавшиеся до полуночи. А чтобы усилить нажим, параллельно проводили собрания критики и борьбы, доводившие его до полного упадка сил.
Цзя Дачжэнь представил целую кучу новых материалов — разоблачения Чжунъи, сделанные бывшими участниками «Общества любителей чтения». Что ж, он обличал их, теперь они отвечали тем же. Каждый материал занимал по меньшей мере пять-шесть страниц. Чэнь Найчжи расписал его высказывания насчет государственного устройства на целых четырнадцати страницах. Конечно, многое в этих материалах было продиктовано чувством мести за то, что он предал товарищей. Столько времени прошло, многое из говорившегося тогда он уже не мог припомнить, но все-таки ему пришлось расписаться и поставить отпечаток пальца на каждом из материалов, подтверждая их достоверность.
Поначалу, когда его вынудили донести на брата, он испытывал угрызения совести, сознавая свою вину. Думая о том, что его донос принес новые страдания брату и невестке, он доходил даже до мыслей о самоубийстве. Ему было ясно: отныне брат и невестка порвут с ним всякие связи. И он стыдился самого себя. Эгоистичный, трусливый, жалкий шут, у которого нет мужества и решимости оборвать эту жизнь… Но теперь, когда Цзя Дачжэнь сообщил, что брат тоже написал на него большой материал, ему стало легче. Правда, из слов Цзя Дачжэня нельзя было понять, что именно донес на него брат. Все же Чжунъи изо всех сил старался уверить себя: вот, мол, и тот тоже виноват перед ним. Этим вроде бы несколько смягчалась собственная его непростительная вина — предательство родного, самого близкого человека. Узнать бы, где сейчас брат и невестка, что с ними…
22
В начале осени институт охватила волна новой кампании. Опять одного за другим стали вытаскивать людей. Дацзыбао во дворе шумели о борьбе с «правым уклоном», требовали «отбросить в сторону путы, сковывающие движение вперед». Кто имелся в виду, было неясно. Цинь Цюань прошептал на ухо У Чжунъи, что «борьба с правым уклоном» нацелена против заведующего сектором новой истории Цуй Цзинчуня, а одна из причин в том, что в деле У Чжунъи он, Цуй, проявил мягкотелость, мешая развитию кампании, защищал плохих людей. Это Цинь Цюань понял из разговора двух сотрудников, пришедших за кипятком, когда он работал в котельной. Из слов сотрудников явствовало: они глубоко недовольны положением в институте, но дальше приватных разговоров дело, очевидно, не шло.
Через несколько дней появилась новая дацзыбао, тут Цуй Цзинчунь уже был назван по имени. Но не успел подняться большой шум, как пришла еще более поразительная новость — «вытащенным» оказался заместитель председателя ревкома некий Гу Юань. Говорили, что он являлся «черным закулисным заправилой» враждебной Цзя Дачжэню фракции. Гу Юаня немедленно отправили в группу надзора и перевоспитания, и он оказался рядом с У Чжунъи и Цинь Цюанем. В связи с этим разговоры вокруг дела Цуй Цзинчуня приумолкли.
Поднадзорных и перевоспитуемых с каждым днем становилось все больше и больше. Для группы выделили еще одно помещение, но и оно скоро оказалось переполненным. Здесь, в группе, был один мир, там, за ее пределами, — другой. Но этот мир явно собирался поглотить тот.
«Нововытащенные» заменили собой У Чжунъи — этот бывший «гвоздь сезона» уже не вызывал прежнего интереса. Он теперь походил на залежавшийся товар: никто не берет, а выбросить жалко. Жить ему стало повольготнее — во всяком случае, уже не приходилось испрашивать разрешения Чэнь Ганцюаня, чтобы сходить в сортир. Но домой отлучаться все же не разрешалось. Однажды он простудился, и вдобавок его прохватил сильный понос. Тогда рабочая группа смилостивилась и дала увольнительную на один час — сходить в медпункт.
Он побывал у врача, получил лекарства и неторопливо отправился в обратный путь. Стояла уже поздняя осень. Листья старых акаций свернулись, высушенные ветром, и один за другим неслышно падали с ветвей. Они уже устилали всю землю и шелестели при каждом шаге. По необыкновенно далекому небу цвета синей глазурованной черепицы проплывали белоснежные сверкающие облака, похожие на надутые ветром паруса. Сочетание желто-красных деревьев, синевы неба и белизны облаков создавало восхитительную палитру осени.
А как не похожа осень, когда природа зовет к отдохновению, покою и безмятежности, на лето с его нескончаемой суетой, когда жизнь бурлит и клокочет! И солнце не так назойливо жжет людей своими лучами, как в дни футяня; оно лениво поглаживает лицо, становится мягким и уютным. У Чжунъи впервые оказался на улице после шести месяцев заключения и по-особенному ощутил сладость жизни и цену свободы. Ему вдруг вспомнился его дом, где он так давно не был, — заваленная хламом, пропыленная комната. Так улетающая на юг ласточка вспоминает прежнее свое гнездо. Ему захотелось заглянуть домой, но он не посмел. Правда, он находился лишь в трех-четырех кварталах от дома, но для него расстояние это было так же непреодолимо, как бурный Тихий океан или уходящие в небо горы. Эх, подумалось ему, живи он в большом здании, этажей в пять, смог бы увидеть хотя бы крышу.
Чжунъи шагал задумавшись, но вдруг остановился, почувствовав, что на пути его стоит человек. Сначала он увидел пару ног — худых, в стареньких матерчатых туфлях, обтрепанных, с кожаными заплатками на носках. Тогда он поднял глаза, и взгляду его предстало высохшее, черно-желтое, изможденное лицо женщины.
— Невестка! — вздрогнув, закричал он.
Это была жена брата. Побелевшая от стирки ватная куртка, небрежно собранные на затылке волосы. И глаза — такие знакомые! Только не было в них той теплоты и сочувствия, к которым он привык. Широко раскрытые, они смотрели на него гневно, пугающе, и ему было понятно — почему.
— Ты что, приехала навестить родных? — спросил он в растерянности.
Невестка, ничего не ответив, продолжала неотрывно смотреть на него. Он видел, как дрожали ее плотно сжатые губы, худенькие плечи и все тело; видно было: она пытается перебороть охватившее ее волнение. Вдруг глаза ее вспыхнули ненавистью, она размахнулась и влепила У Чжунъи две звонкие пощечины по обеим щекам — бац, бац!
Щеки его запылали, в ушах зазвенело, потемнело в глазах. Какое-то время он стоял как оглушенный, а когда пришел в себя, невестки перед ним уже не было. Он повернулся и увидел, как она удаляется по спокойной, безлюдной, залитой солнцем улице.
А он все стоял на месте. Случайно его взгляд упал на что-то голубое, лежавшее на земле в нескольких шагах от него и, по-видимому, оброненное невесткой. Он подошел поближе и узнал ее платок. И вдруг сразу вспомнил, как десять лет назад невестка уезжала к мужу: тогда он с перрона увидел в ее руке над заплаканными, прильнувшими к вагонному окну личиками племянников этот самый платок. Тогда он был синий в белый горошек, сейчас полинял, стал бледно-голубым, истончился, в двух местах зияли порядочные дыры. Теребя платок, он припомнил всю трудную и горькую жизнь невестки, припомнил, с какой любовью и заботой она относилась к нему… Негодование, охватившее невестку при встрече с ним, подсказало Чжунъи, что его предательство вновь ввергло брата со всей семьей в пучину бедствий. А давно ли брат выкарабкался из такой же бездны с наполовину обожженным лицом, и вот теперь он, Чжунъи, опять погубил его…
Тут он заметил справа от себя узкий проход между кирпичными домами, совсем узкий — там едва мог пройти один человек. Это был «мертвый проход», он никуда не вел и весь порос травой, в которой валялся битый кирпич. Он бросился туда и принялся хлестать себя по обеим щекам. Он бил себя, плакал и бранился:
— Скотина! Скотина! И почему ты вовремя не сдох!
Проходившая мимо девчушка, заслышав какой-то шум, из любопытства заглянула в проход. Только тогда он остановился и понуро поплелся восвояси.
Всю ночь он никак не мог заснуть. Он лежал с заметно припухшими щеками и думал, как бы встретиться снова с невесткой, узнать у нее, что же все-таки случилось о братом, а главное — растолковать ей: нет, не надо во всем винить его одного — вся беда в потерянном письме. Ведь и он сам из-за этого письма лишился всего в жизни.
23
Цзя Дачжэнь снова стоял на трибуне. Но в этот день его тощее, длинное лицо, видневшееся из-под козырька армейской фуражки, выглядело необычно — каким-то раскованным, даже, пожалуй, добродушным. Да и атмосфера на собрании была иной — более мирной и спокойной, будто после суровой зимы пришла оттепель. У Чжунъи стоял перед трибуной, слегка склонив голову; ему не заломили руки за спину и не повесили на грудь никакого плаката.
Полгода гремел гром, сверкала молния, ревел ветер, бушевал ливень. Теперь погода изменилась — пришла пора «проводить в жизнь правильный курс».
К концу предыдущего месяца общее число «вытащенных» сотрудников института достигло тридцати семи. Это было заслугой остальных ста сотрудников, затративших на сей подвиг более двух тысяч часов рабочего времени, и еще более выдающейся заслугой Цзя Дачжэня и иже с ним.
Теперь времена изменились, и вместе с ними — лозунги. Теперь провозглашали: «Если можно казнить или не казнить — лучше не казнить; если можно арестовывать или не арестовывать — лучше не арестовывать; если можно брать или не брать под надзор — лучше не брать». Теперь предписывалось разобраться с пострадавшими и по возможности вернуть их на прежние места, и чем быстрее, чем великодушнее ты проведешь эту работу, тем очевиднее и ярче твои достижения. То, чему раньше Цзя не позволил бы даже просочиться между пальцами, он пропускал сейчас, широко раскинув руки. Таким, как он, поднаторевшим в злобных речах и ругани, пришлось, наверное, рыться в словарях, чтобы вспомнить более или менее человеческие слова.
В этот день освобождали У Чжунъи — он был выбран в качестве первого примера великодушного решения вопроса.
По заведенному ранее порядку сперва на трибуну поднялось двое или трое людей, еще раз покритиковавших Чжунъи. Затем вышел Цзя Дачжэнь, достал лист бумаги и прочел, не отрываясь от текста:
— «У Чжунъи, тридцати семи лет, мужского пола, вырос в бедной городской семье. С детства подвергаясь воздействию среды, испытал сильное влияние буржуазной идеологии. В период борьбы с правыми в 1957 году один раз участвовал в деятельности реакционной организации «Общество любителей книги», созданной его братом У Чжунжэнем и другими, выступал с типичными для правых высказываниями. Преступление его носило серьезный характер, но он ничего не сообщил о нем своей организации. Когда развернулась данная кампания, У Чжунъи вступил в тайные сношения с братом, пытаясь и дальше скрывать свою вину и противодействовать ходу кампании. Однако перед лицом мощи пролетарской диктатуры и под воздействием проводимой нами политики У Чжунъи добровольно покаялся и признал вину. Многократные проверки подтвердили, что его показания в основном соответствуют действительности. Кроме того, во время пребывания в группе надзора и трудового перевоспитания он проявил себя с положительной стороны. Руководствуясь стремлением строго и неукоснительно осуществлять политику партии, исходя из принципа «лечить болезнь, чтобы спасти больного», и учитывая поведение У Чжунъи, ревком принял, а высшее руководство рассмотрело и утвердило решение: считать, что У Чжунъи совершил серьезную ошибку, относящуюся к противоречиям внутри народа, и не подлежит уголовному преследованию. С сегодняшнего дня он восстанавливается на прежней работе с прежним окладом. Надеемся, что товарищ У Чжунъи, вернувшись на свой служебный пост, будет настойчиво овладевать марксизмом-ленинизмом и идеями Мао Цзэдуна, будет энергично трудиться, чтобы в практической деятельности перевоспитать себя и стать новым человеком».
Дослушав чтение, У Чжунъи оторопел; забывшись, он поднял голову и уставился на собравшихся. На многих лицах он увидел довольные улыбки — люди радовались за него. Он повернулся и посмотрел на Цзя Дачжэня. Да, такое увидишь небось еще реже, чем полное затмение луны, — улыбка на лице Цзя. Это окончательно уверило Чжунъи, что происходящее с ним не сон, а доподлинная правда. Жизнь разом возвращала ему все, что отняла! Тут к нему приблизился сам председатель институтского ревкома Хэ, вручил «Избранные произведения Мао Цзэдуна» и нацепил на грудь латунный значок с профилем автора. Он даже пожал ему руку! Какая-то горячая волна накатила на Чжунъи, он безотчетно поднял руки и закричал во весь голос: «Да здравствует великая пролетарская культурная революция!» При этом он весь устремился ввысь вслед за лозунгом — казалось, ноги вот-вот оторвутся от земли, — лицо увлажнили горячие слезы.
К нему обратился Цзя Дачжэнь:
— У, старина, ты еще не освободился от всех своих ошибок, не до конца осознал сущность этой кампании. Ты должен как следует усвоить урок! В свое время мы тебя разоблачили — и поступили правильно, сейчас освобождаем — и тоже действуем правильно. Будь благодарен организации, это она спасла тебя!
Плача, он, как заведенный, кивал головой и верил, верил каждому слову, произнесенному Цзя Дачжэнем.
Он сошел с трибуны, медленно переставляя ноги. Счастье обрушилось так внезапно, переполнявшая сердце радость была так велика! Все это время Чжао Чан стоял неподалеку от трибуны, чтобы от имени сектора новой истории вновь принять Чжунъи в его ряды. Улыбаясь во весь рот, он подскочил к У Чжунъи и обеими жирными, мягкими ладонями схватил его дрожащие руки.
Собрание закончилось. Он уходил вместе с Чжао Чаном, и все встречные обращали к нему доброжелательные улыбки — своего рода невысказанные поздравления. Подошел и начальник группы надзора и перевоспитатель Чэнь Ганцюань. Еще какой-нибудь час назад он собирался по окончании собрания суровыми окриками загнать Чжунъи обратно в помещение группы. Но сейчас весь расплылся в улыбке:
— Старина, ты не должен помнить зла! Мы ведь все это делали ради революции!
Чжунъи растерянно улыбнулся, кивнул головой. Ведь и раньше он ни на кого не сердился, хотел лишь, чтобы другие относились к нему терпимо.
В коридоре переднего корпуса он столкнулся с Цуй Цзинчунем. Высокий, худощавый заведующий сектором был по-прежнему строг, сдержан и невозмутим. У Чжунъи остановился. Ему вспомнилось, как до всего случившегося он беседовал на секторе с Цуй Цзинчунем и тот дал ему столько добрых, от сердца идущих наставлений, а он из-за всяческих опасений не открыл Цую своего прошлого, не посоветовался с ним. И потом, когда за Чжунъи взялись как следует, Цуй Цзинчунь ни разу не оскорбил его грубым словом, ни разу не «нажал» на него. Это даже стало поводом для начала борьбы «с правым уклоном» в институте. Теперь он чувствовал себя в чем-то виноватым перед Цуем, но не знал, как это выразить. Цуй Цзинчунь из-под своих очков в узкой черной оправе бросил взгляд на Чжао Чана, шедшего рядом с У Чжунъи, и произнес коротко, но со значением: «Так ты запомни этот урок!» С этими словами он быстро удалился.
Чжунъи так никогда и не узнал, какие жаркие споры с Цзя Дачжэнем пришлось вести Цуй Цзинчуню о нем, У, и о решении по его делу.
Чжао Чан привел У Чжунъи в кабинет сектора региональных проблем, они остановились перед прежним столом Чжунъи. Чжао Чан вдруг схватил его за руку и вложил в ладонь что-то холодное и твердое. Чжунъи не сразу понял, что этот блестящий предмет — ключ от его стола, который ему приказали сдать в тот самый день, когда его «вытаскивали». Расплывшись в теплой, как в былые дни, улыбке, Чжао Чан сказал ему:
— Я ни в чем не навредил тебе!
В памяти У Чжунъи возник тот разговор, который был у него с Чжао Чаном в помещении рабочей группы. Тогда Чжао говорил что-то похожее. И ведь вправду, думал он, Чжао помог ему в решающий момент — подсказал, что Цзя Дачжэнь располагает материалами против него, включая злополучное письмо. Поэтому он успел признаться во всем добровольно, не дожидаясь разоблачения. Значит, своим сегодняшним счастьем, оказанной ему милостью он обязан старому другу! На его покрасневших от рыданий глазах вновь выступили слезы, сердце переполнилось благодарностью, но выразить ее в словах он не смог.
24
Он пошел домой. Да, он свободен и может вернуться домой! Словно выпущенная из клетки птица, не знающая ни забот, ни тревог, он может лететь куда вздумается. Стоит воздеть руки — и полетишь в манящую высь…
По пути домой он истратил все немногие остававшиеся деньги — купил бутылку пива, закуску и немного сладостей, чтобы устроить пиршество по поводу своего возвращения. Еще не откупорив бутылку, он уже пошатывался, как опьяневший небожитель, то и дело теряя равновесие. Было самое холодное время года, именуемое в народе «три девятки», но он шел без шапки, с пылающим лицом.
Он вошел в дом, куда его нога не ступала полгода с лишним, и очутился в темной прихожей. Соседка, тетушка Ян, дробила на мелкие кусочки уголь. Ее внучонок орудовал маленькой лопатой, помогая и одновременно мешая ей. При виде Чжунъи она оторопела.
— Товарищ У, вы вернулись?
— Как видите! — ответил он, сияя от радости.
— Да как же, ведь вас… — Тут тетушка Ян поперхнулась. Было ясно: она знала об обрушившихся на У неприятностях, но, не имея свежей информации, сочла за благо помолчать. Она стояла с лопатой в руках, не зная, как быть.
Но и У Чжунъи не знал, что следует говорить в таких случаях.
Тетушка Ян как-то неестественно улыбнулась и сказала:
— Вы бы пошли растопили печку, погрелись бы! — и тут же поспешила убрать свое рыхлое, неуклюжее тело в собственную комнату, утащив за собой и внука. Казалось, она пряталась от больного, убежавшего из инфекционной больницы.
У Чжунъи не придал этому значения, решив попозже спуститься к ней и все объяснить.
Он открыл дверь и вошел в комнату. Спертый воздух отдавал сыростью. В комнате все было как прежде, но поначалу казалось каким-то незнакомым. Стол, кровать, стулья, чашки и прочая утварь, словно удивленные поначалу его вторжением, разобрав, что это вернулся хозяин, в волнении как бы бросились ему навстречу. Они были такие грязные, запыленные, что казались все одного цвета. Он повертелся по комнате, не зная, с чего начать уборку, немного успокоился и решил сперва растопить печку. Ему повезло в том смысле, что его арестовали весной, еще до того, как начали убирать железные печки, и он теперь мог приступить прямо к делу. Пройдет совсем немного времени, и в комнате станет тепло.
Но едва рука его коснулась оставшейся в топке золы, в душе у него словно что-то оборвалось. Ведь это были остатки сожженных им черновиков письма. Ему припомнились брат с невесткой, и на сердце стало еще тяжелее. Он решил сходить к ее родным и разузнать, что же произошло с ней и с братом. Но как он сможет объяснить им все случившееся? Во всяком случае, писем он больше писать не будет.
Он растопил печь, перепачкав при этом руки, а когда собрался их мыть, увидел, что вода в тазу для умывания замерзла. В дни после утери письма, когда Чжунъи жил как в тумане, он почти не умывался, самое большее — смачивал в тазу полотенце и обтирал лицо. А поскольку воду он не менял, лед в тазу был серым, непрозрачным.
Он взял в руки таз и перевернул его, думая подержать над печкой и поскорее растопить лед. Вдруг что-то привлекло его внимание — то было письмо, приклеившееся к донышку таза. Удивленный, он положил таз на стол и отодрал конверт. От изумления у него брови поползли на лоб, а глаза едва не выскочили из орбит. Так и есть — оно, потерянное письмо, едва не стоившее ему жизни! И марка на месте, и конверт заклеен как следует. Видно, в то утро он в спешке переложил клейстера, заклеивая письмо, и бросил его на стол. А умываясь, поставил на конверт мокрый снизу таз, и конверт сразу прилип к донышку. Кому же могло прийти в голову искать его именно здесь?
— А-а-а! — раздался его крик.
Он застыл, и вся фигура его напоминала восклицательный знак, стоящий за этим «а-а-а»… Прошло не менее получаса, прежде чем он понял все, что случилось.
25
И теперь опять вернулась весна.
Весна пришла! И не только в природе, но и в жизни людей! Посмотри, кругом тают снега и льды, пробуждается все живое. Весеннее многоцветье снова сверкает в глазах людей.
Когда ты вдыхаешь аромат только что распустившегося цветка или мнешь в руках блестящие, сочные, нежно-зеленые листья; когда, стоя в долине, окидываешь взором цепи гор и видишь, как по всем склонам сбегают ручейки из-под тающих ледников; когда ты прогуливаешься по улице и в свете весеннего солнца видишь ряды новых зданий, с которых еще не успели снять леса; когда ты вечером стоишь у окна и слышишь, как крики диких гусей в небесах сливаются в единой дивной гармонии с музыкой земли… Разве в эти минуты тебе захочется вспоминать о пронизывающем холоде суровой зимы? Разве захочется вновь увидеть зарубцевавшиеся раны?
Однако бедствие, причины которого не вскрыты, подобно западне, притаилось возле дороги: прошлое может вернуться опять. Чтобы путь вперед был прямым и ровным, чтобы снова не попасть в колею страданий, нужно многое делать и еще больше, еще серьезнее размышлять…
Тяньцзинь, 27 сентября 1979 г.
Перевод В. Сорокина.
#img_4.jpeg
СПАСИБО ЖИЗНИ
Поезд уже миновал три станции, а соседнее место в моем купе по-прежнему пустовало. Какое счастье, что мне предстоит путешествие в одиночестве! В дальнюю дорогу надо отправляться либо с другом, либо одному, без стесняющего присутствия чужого человека. Я особенно хорошо понял это теперь, когда в отношениях между людьми произошли страшные перемены, когда всюду таятся подводные рифы, малейшая оплошность — и ты на дне. Поэтому свое собственное общество я предпочитаю всякому другому, в уединении обретая покой. Неужели только вне общества можно быть свободным? Но в чем же тогда смысл жизни?
Давно стемнело. Внезапно мне в глаза ударила вспышка света за окном, и, прежде чем я понял, встречный ли это поезд или огни станции, заскрежетали тормоза, и наш состав резко остановился. Из стакана выплеснулась вода, в соседнем купе в испуге заплакал ребенок. Почему-то в те времена машинисты останавливали поезда так, словно хотели сорвать гнев на пассажирах. Я припал лбом к холодному стеклу и вгляделся в темноту: оказывается, мы прибыли на станцию Гоцзядянь, расположенную в долине реки Ляохэ. На перроне виднелись лишь бетонные столбы, сплошь исписанные лозунгами; вокруг — ни души, и только ветер, скатав в большой ком обрывки дацзыбао, лениво гнал их прочь. Вскоре раздался свисток паровоза, скрип закрывающихся дверей, скрежет колес… поезд тронулся. Решив, что мне предстоит ночевать в купе одному, я лег, погасил верхний свет, включил ночник у изголовья и в наступившей полутьме, расслабившись и дав волю воображению, предался было тихому и спокойному течению мыслей, усладе одиночества, но тут дверь купе с лязгом открылась. Проклятие, попутчик!
Я поспешно зажег свет, но поначалу никого не увидел, затем показался огромных размеров ящик из картона, а вслед за ним мужчина средних лет. Не удостоив меня взглядом, он, тяжело дыша, сбросил зимнее ватное пальто на полку, потом втащил в купе старую дорожную сумку с испорченной молнией, перевязанную грубой бечевкой, и замызганный зеленым купоросом грязный мольберт с висящими по бокам какими-то лохмотьями. Покончив с вещами, он с такой судорожной поспешностью бросился закрывать двери, что можно было подумать, будто он ехал зайцем. Так и не поприветствовав меня, мужчина запрокинул голову, ища, куда бы ему поместить ящик. «Холодновато на улице!» — заговорил я, когда он наконец присел. Мои слова остались без ответа, вошедший, еще раз оглядевшись, потащил ящик в пустое отделение над дверью. Повернувшись ко мне спиной, он с видимой натугой приподнял его, и не успел я сделать движение, чтобы ему помочь, как он громко пустил ветры. Тьфу ты! Сроду не встречал такого бесцеремонного человека! Он не извинился, только мельком взглянул на меня бесцветными, как у заснувшей рыбы, глазами и сощурился, будто припоминая что-то. Противный тип! Поездка не обещала ничего хорошего.
Повернувшись на бок, я притворился спящим. Между тем он ни минуты не мог усидеть на месте, без конца возился и шумел. Вот чиркнул спичкой и закурил, с шумом выпустил дым, потом невнятно забормотал: «Поезд еле-еле тащится», «согреем руки», «ночной мрак, мрак, мрак…» Он, верно, не в себе, пришло мне в голову. Вот он снова заворочался, вскочил и принялся с грохотом передвигать свой злополучный ящик. Сквозь полуопущенные ресницы я видел, как, приподнявшись на цыпочки, он прикрыл ящик своим пальто, оставив открытым угол, в котором, оказывается, было проделано отверстие. Любопытство мое было задето. Там в ящике нечто нуждалось в воздухе и тепле. Очевидно, живое существо? Может быть, подумал я, он тайком провозит кур, кошку или собаку, но тогда почему не слышно никаких звуков? Ведь даже немой кролик выдал бы чем-нибудь свое присутствие. Затем, еще больше возбудив мое любопытство, этот странный попутчик забрался наверх, приложил губы к отверстию в ящике и прошептал: «Не скучай! Потерпи, на рассвете мы приедем!»
Эге! Не торговец ли это живым товаром? В таком ящике взрослого человека, правда, не провезешь, но ребенка… А зачем ему тогда мольберт? Чтобы, прикинувшись художником, дурачить людей? Оставаясь в тени, я стал внимательно разглядывать его. Волосы на голове были всклокочены и торчали во все стороны, как солома; невыразительное лицо перепачкано грязью и пылью, словно он вылез из подземелья; шрам и рубцы покрывали руки, и, кто знает, не были ли это следы драк? Продолжая изучать незнакомца, я заметил, что ни на кителе, ни на сорочке с потертым воротничком не было пуговиц, а одна-единственная где-то на груди была застегнута не в ту петлю. Живой портрет бедолаги! Но когда мой взгляд еще раз задержался на этой фигуре, с ног до головы заляпанной свежими и высохшими пятнами краски, то какая-то отрешенность и своеобразное изящество почудились мне в ней. В его глазах с припухшими веками я прочел скорбь. Кто он, опустившийся бедный художник? Но разве был бы ему тогда по карману мягкий вагон? Нет ли тут связи с таинственным ящиком? Я терялся в догадках. Охваченный необъяснимой тревогой, я не выдержал и спросил:
— Что у вас в ящике?
Незнакомец испуганно вздрогнул.
— Ну и напугали же вы меня! Так вы не спите? — Он внимательно посмотрел на меня. — Вначале ответьте на мой вопрос. — И, не дав мне раскрыть рот, без обиняков спросил: — Вы ведь писатель, так? Я не ошибся?
— Я?.. Писал когда-то, — не сдержал я горькой усмешки, да и кто мог в те времена быть уверенным, почетно это или преступно быть писателем.
— Вот-вот, я сразу узнал вас, — облегченно вздохнул он. Морщины на его лице разгладились, и, откинувшись назад, он продолжал: — Вы, разумеется, не знаете меня, я ваш читатель. Видел в газетах ваши снимки, прочел ругательные статьи про вас, прочел, кипя от негодования…
Эти несколько слов сразу расположили меня к нему, и прежние подозрения уже казались необоснованными.
— Вы… — начал было я.
Он вытащил из кармана старый портсигар, вынул оттуда окурок, прикурил, несколько раз жадно затянулся и с силой выпустил дым.
— Я расскажу вам свою историю! — И, перехватив мой удивленный взгляд, добавил, указывая на ящик: — Вы ведь хотели узнать, что там, не так ли? Об этом и пойдет речь. Вы первый, кому мне хочется рассказать обо всем.
В его глазах светилось доверие. Вот в чем высшее счастье писателя. Если ты честно пишешь, то тебе жизнь подарит немало счастливых мгновений, когда незнакомый человек внезапно раскроет перед тобой долго молчавшее сердце, уверенный, что никто, кроме тебя, не захочет, да и не сможет, понять его до конца. И тогда наградой тебе послужит не только просто удовлетворенное любопытство…
Отвернувшись, он устремил взгляд светло-серых глаз в чернеющие за окном ледяные просторы, а когда снова повернулся ко мне, глаза его словно подменили: они ярко пылали, долго сдерживаемый внутренний огонь неудержимо рвался из них наружу. Он смял догорающий окурок.
— Так вот… — приступил он к рассказу.
Казалось, бедствия последних лет, перевернувшие все вверх дном, отучили нас удивляться даже самым невероятным вещам, но вот передо мной еще одна история жизни, от которой содрогнулось сердце и которую не в силах представить никакое писательское воображение…
Он разрешил мне описать ее. Все эти годы, боясь за него, я хранил наш разговор в памяти. И только сегодня имею возможность правдиво перенести его слова на бумагу.
1. Черт подери! Простите, эти слова невольно вылетают у меня всякий раз, как я задумываюсь о своем прошлом.
Было это в начале шестидесятых годов. Я заканчивал пекинское художественное училище, занимался живописью маслом и, не хвастая, скажу, что был одним из лучших студентов на курсе. Я уже видел себя на работе где-нибудь в музее изящных искусств, в издательстве «Искусство» или в научно-исследовательской мастерской. Пребывая в состоянии радостного возбуждения, я рвался поскорей вырваться на простор и сделать что-то для общества. «Моя кисть будет творить ради жизни, ради будущего!» — со счастливой улыбкой без конца повторял я, но когда получил на руки уведомление о распределении на работу, то прямо-таки остолбенел. В нем был указан адрес учреждения, куда мне следовало явиться: керамическая мастерская номер два в каком-то забытом богом уезде Цяньси. Я сперва подумал, что это относится не ко мне. Но в графе «Предъявителю» прочел свою фамилию и имя — Хуа Сяюй, и листок этот показался мне черным. Все, чем я жил, мои мечты, мое будущее, мои планы, даже та, которую я любил, — все перечеркнул этот черный листок. Как во сне, стоял я на пекинском вокзале в ожидании поезда, который повезет меня в Цяньси, и все еще не верил повороту в своей судьбе. За что? Как это могло случиться? Что произошло?
Тогда я подозревал, что это распределение, как говорилось в старину, «ни в грош не ставящее человеческую жизнь», — козни нашего декана. Надо сказать, мы с ним придерживались совершенно разных взглядов. Если в двух словах, то для него искусство было академической отраслью знаний, а для меня — живым существом. В наших с ним частых столкновениях большинство студентов, как назло, было на моей стороне. Это глубоко ранило его самолюбие… Увы, напрасно я обвинял его тогда! Он не имел никакого отношения к моим злоключениям. Черт подери, мог ли я тогда предположить… ну, да ладно, об этом я расскажу потам!
Рок преследовал меня, сослав в это глухое проклятое место, где на станции меня никто не встретил и мне пришлось с вещами самому добираться до места назначения. Шагая по дороге и все больше приходя в ярость, я не раз готов был плюнуть на все и повернуть назад.
Но когда я остановился у входа в керамическую мастерскую и заглянул внутрь, честное слово, все сразу преобразилось. Я даже вещи бросил на землю, восхищенный открывшейся передо мной картиной. Представьте себе просторное помещение с расставленной на полу сформованной и готовой к обжигу посудой — блюдами, горшками, вазами, кувшинами, флягами — первозданной красоты, плотной, грубо вылепленной, коричневых и белых тонов. Рабочие-гончары, занятые обжигом, — по пояс голые, крепко сложенные, с темными, блестящими от загара потными спинами. А за ними на заднем плане ровная кладка печи кирпично-красного и желтого цветов. Никогда прежде я не видел таких чистых и звонких, так смело и сильно положенных красок! Как полнокровны краски в палитре жизни! Как они свежи и необычны! Разом забыв обо всем, я влюбился в эти места и, радостный, пошел представляться начальству.
Секретарь парткома Ло Теню, похожий с виду на лавочника, низкорослый, кривобокий, словно помятая пустая коробка от обуви, принял меня вежливо и как-то натянуто. Он повел меня осмотреть печь, цеха. Рабочие, особенно те, что постарше, не обратили на меня никакого внимания, и только молодые парни украдкой с любопытством поглядывали на меня. Наверно, в здешних отдаленных местах всегда с опаской относятся к заезжим студентам, думал я, дружески и приветливо улыбаясь всем. Как же я ошибался! У них в голове были совсем другие мысли.
Если вы не имели дело с производством художественной керамики, вам просто не понять того колдовского мира, в который я попал! Обычная миска из грубой керамики, не говоря уж о вазах, кувшинах, должна пройти несколько десятков операций. Керамика таит в себе секреты, большие декоративные возможности и изнурительный труд. Девушка-формовщица каждый месяц деревянной бадьей заливает в формы шесть с половиной тонн густого фарфорового молока — шлипера. В цехах, где идет формовка и сушка заготовок, от земляных печей поднимается горячий пар, здесь жарко и душно, как в самый разгар лета, поэтому незамужние девушки-работницы, не обращая ни на кого внимания, работают полуобнаженными. Случается, спрашивают: «Разве нет другой, менее трудоемкой технологии?» Пустые вопросы! Нет в мире керамики, сделанной по-другому!
В цехе формования я залюбовался высоким крепким стариком, лепившим вазу. Он бросил на гончарный круг кусок мягкой глины и, вращая круг ногами, стал вытягивать глиняный жгут, его пальцы незаметно делали свое дело, и вдруг, как в сказке, появилась изящная старинной формы ваза. Здешняя керамика в отличие от цзиндэчжэневской не имеет тонкой орнаментации и декора, на вид она груба, примитивна, но в ней чувствуются сила и смелость. Мне очень понравились вазы этого старого мастера, они рождались, словно живые существа, казалось, прочерти им глаза, и они заговорят.
Покоренный его искусством, я, не выдержав, обратился к нему:
— Почтенный мастер, как вы это делаете?
Его не тронул мой восторг, криво усмехнувшись, он холодно бросил:
— Руками!
Словно ком грязи полетел мне в душу, я задохнулся от обиды и зарекся заговаривать со стариком, но, будучи по натуре человеком отходчивым, вскоре, конечно, забыл об этом.
Потом секретарь Ло познакомил меня с высоким, на вид образованным молодым человеком. Гладкая кожа на его лице лоснилась, при виде меня он расплылся в улыбке. Это был Ло Цзяцзюй, бригадир художников-декораторов, впоследствии оказавшийся моим непосредственным начальником. Он выхватил из моих рук поклажу и повел в общежитие, по дороге сообщив, что давно с нетерпением ждет меня и мечтает назвать своим учителем. Я принял его слова за чистую монету, зная, с каким интересом относятся к нам, студентам художественного училища, художники-любители. Позже я понял, что, как племянник секретаря Ло и самый образованный человек в округе, он играл в делах мастерской далеко не последнюю роль. Он был не глуп, лет с десяти работал в керамической мастерской и разбирался в керамических красках и поливах не хуже, чем опытная хозяйка — в приправах и специях. К тому же самоучкой он овладел рисунком тушью и акварелью, знал скоропись, мог сделать набросок для росписи; не удивительно, что здесь, в провинциальном городе, он считался восходящим светилом. На мой взгляд, правда, звезд он с неба не хватал и практической хватки в нем было больше, чем природной одаренности…
Ло Цзяцзюй привел меня к покосившейся лачуге.
— Не обижайтесь, — сказал он. — В нашей мастерской работают местные, поэтому у нас нет общежития. Тут когда-то жил родственник нашего счетовода, тоже художник, он приезжал сюда на заработки и оставил после себя такой беспорядок. Узнав о вашем приезде, мы наскоро расчистили первую комнату, со временем освободим и вторую, смежную…
Я заглянул внутрь и подумал, что вряд ли тут кто-то жил. Небольшое помещение в форме квадрата со стороной в три-четыре метра чем-то напоминало необожженную глиняную заготовку: земляной пол, обвалившаяся со стен штукатурка, свисающая с потемневших бревен на потолке солома. В проеме между комнатами не было двери, вместо нее приставили доску. Из второй комнаты, как из погреба, несло затхлой сыростью. Несколько грубых плошек на подоконнике, грязный матрац, набитый травой… Вы думаете, я пришел в уныние? Ничуть не бывало. Предложи мне в ту пору выбирать между жизнью во дворце и в лесу, я предпочел бы последнее. Ибо природа — неиссякаемый источник впечатлений, которые человек воплощает в искусстве. Я сразу приметил оконце на задний двор, откуда открывался вид на широкую речную отмель и безмолвное дикое поле; сливаясь в единое целое с моим безыскусным жильем, этот пейзаж дышал чистой, естественной красотой и поэзией. Как хорошо!
Поймите, мне было каких-то двадцать с хвостиком, и хотя я уже вышел из стен училища, но мыслями, душой все еще жил в храме искусства и с обостренным художественным чувством воспринимал окружающее. Мне казалось, вся природа, живая и неживая, искрилась, дышала, издавала звуки. И лучи солнца, и ветер, и трепещущие тени деревьев, и мельчайшие тихие светлые песчинки — все было одухотворено, наделено чувствами. Знаете ли вы, что ночь богаче дня красками, ощущениями? Мне казалось, нервные окончания моего тела обнажены; утомленный впечатлениями, я часто долго не мог успокоиться. Какое возбуждение владело мной! Я был по-настоящему счастлив. Мне нравились рабочие мастерской, нравилась живописность их поз и, главное, их замкнутый и правдивый характер, своеобразие каждого лица. Я был исполнен к ним самой горячей симпатией.
Вскоре, однако, я стал замечать, что никто, кроме Ло Цзяцзюя, не разговаривает со мной, никто не соглашается позировать, хотя деревенские жители обычно любят, когда их рисуют. Почему же они избегают меня?
Как-то утром, когда я, согнувшись, чистил зубы у рукомойника рядом с домом, Цуй Дацзяо, шофер мастерской, крепко сжав мое плечо, неожиданно, с грубой бесцеремонностью спросил:
— Ты что, парень, из контриков?
Застигнутый врасплох, я выплюнул пену изо рта и повернулся к нему, но он уже уходил, покачивая широкими плечами.
Цуй был парень с придурью, но бухнул это, видимо, неспроста. Я догнал его, чтобы расспросить обо всем, но он, нахально глядя мне в глаза, отрезал:
— Нечего дурака валять! В мастерской все давно уже знают, что тебя прислали к нам на перевоспитание!
Судя по его презрительному тону, он и в самом деле считал меня преступником.
И тут я вспомнил черный листок уведомления, вспомнил натянутость секретаря Ло, прячущиеся от меня лица. Так вот, оказывается, в чем дело! Нет дыма без огня. Но я ведь не совершал никаких проступков! Правда, после пятьдесят седьмого года в нашей жизни поприбавилось кое-что, например доносы. Может быть, в частной беседе я сказал что-то неблагонадежное? Разве упомнить все, что говоришь? У меня появилось ощущение, будто что-то незримое преследует меня, играет мной, угрожает. В душе зародился страх.
Я уже не мог сохранять прежнее отношение к этим людям, связывая их холодную безучастность с незримой опасностью. Мне не хотелось и сближаться с ними, будто я и в самом деле совершил что-то постыдное. Это было скверное чувство, оно постепенно притупило во мне восприимчивость к красоте; краски жизни поблекли. Днем я работал, вечером, сидя дома, один как перст, не находил себе места, все валилось из рук, кисть засохла и стала острой, как шило. Временами я думал: «Надо рисовать», но когда брался за кисть, то выходило так безжизненно, плоско, что не было желания взглянуть на законченное полотно.
Моей единственной отрадой стало окошко на задний двор. Подложив под подушку стопку книг, я устраивался так, чтобы взглядом охватить панораму за окном. Оконные переплеты — это те же рамы картин, но живых, вечно меняющихся. На моей картине, насколько хватал глаз, сливаясь с горизонтом, медленно несла свои тяжелые, мутные воды древняя река.
Ее русло в этом месте было мелким, суда никогда не приплывали сюда. Берег реки представлял собой пересохшую глинистую отмель, которая под жарким солнцем покрылась жесткой коркой, задубела и растрескалась, и лишь кое-где над пологим берегом поднимались груды щербатых камней. Растительность, чахлая, скудная, едва зазеленев, жухла и желтела; раскинувшиеся в обе стороны берега постепенно смягчали свои очертания, растворяясь, как дым, и теряясь в безлюдной выцветшей пустоши. С одного края пустошь утопала в густом тумане, так что даже в солнечную погоду нельзя было увидеть ее границ; с другого, километрах в сорока отсюда, упиралась в черный пояс леса, полного волшебных тайн. Взметнувшиеся над лесом стаи птиц возвещали бурю и ливни, а когда темные тучи рассеивались, солнце посылало на землю свои прозрачные, стекловидные лучи, радуя все вокруг. Осенью, собравшись в стаи, высоко в небе пролетали птицы, и в мой унылый пейзаж в оконной раме врывались новые звуки, дыхание жизни, свободы, немного покоя и умиротворения. Птицы улетали далеко-далеко за край леса, и мое сердце уносилось вслед за ними.
Кто захочет стать моим спутником, войти в мою серую жизнь?
2. Это случилось в выходной день, примерно через месяц после моего приезда. Провалявшись от нечего делать все утро в постели, я наконец встал, открыл дверь и замер от неожиданности: передо мной сидел черный пес с длинными вислыми ушами. С виду это был свирепый и матерый зверь, весь заросший густой черной шерстью, из-за которой не видно было морды. Раскрыв пасть и выпустив влажный розовый язык, он тяжело и часто дышал. При моем появлении он не залаял, а, воинственно ощетинившись, продолжал сидеть как изваяние. Я шел за кипятком и теперь, теребя в руках термос, несколько раз переступал было порог, но каждый раз под его грозным взглядом вынужден был ретироваться. Так мы довольно долго стояли друг против друга, и он не собирался уступать. Я решил обойти его стороной, памятуя при этом, что чем меньше бояться собаку, тем меньше внимания она на вас обратит. Правда, эта собака определенно пришла именно ко мне. Я вышел и попробовал обойти ее сначала с одной, потом с другой стороны, но она, повторив свой маневр, каждый раз ложилась прямо передо мной, преграждая путь и не выпуская меня. Я переступал с ноги на ногу, не зная, как выбраться из этого глупейшего положения, и недоумевая, что этому псу от меня надо, как вдруг услышал оглушительный смех. Цуй Дацзяо, опершись на кирпичную стену гаража, вовсю потешался надо мной. Я вскипел, замахнулся на пса термосом и заорал:
— Что тебе надо?! Прибью!
Повернувшись, я схватился за совок, но тут меня остановил хриплый окрик:
— Не трогай!
Это был Ло Чангуй, старый мастер-формовщик, тот самый, что так нелюбезно обошелся со мной в первый день моего приезда. Он подошел ко мне, на ходу коротко бросив:
— Черныш, пошел!
Собака чуть отодвинулась назад. Я пригласил Ло в комнату, хотел угостить его чаем, но термос был пуст. Ло засмеялся.
— Не бойся, пес дикий, он редко здесь появляется, посидит и уйдет!
— Нет, он не похож на дикого, — сказал я.
— У тебя острый глаз, как ты догадался? — спросил Ло.
— Интуитивно.
Это словечко было в ходу среди студентов художественного училища. Ло насупился, не поняв его.
— Да, ты прав, это домашний пес, — сказал он. — Раньше он жил у маляра на улице Эрдао, у него была блестящая гладкая шерсть, маляр шутил, что красит ее краской. Два года тому назад, когда разразился голод и хозяевам было трудно его прокормить, они задумали злое дело. Маляр отвез его к деревообделочному заводу и оставил там, но, когда вернулся, пес ждал его дома: он прибежал раньше хозяина. Маляр снова, не пожалев собаку, отвел ее далеко за город и бросил у кирпичного завода, привязав цепью к подъемнику. Но как-то ночью, когда шел проливной дождь, собака снова вернулась. Она промокла, на шее болтался обрывок цепи, загривок был в крови — и все-таки она вернулась! Забившись под лавку, она не выходила на зов, отказывалась от еды, словно поняв, почему ее гнали из дому, и только совсем обессилев с голоду, брала еду, но ела мало и никогда ничего не таскала. Ну скажи, не умный ли зверь?
— Как же случилось, что он одичал? — с нетерпением спросил я. Собачья судьба, как магнит, притягивала меня.
— В прошлом году маляр с семьей подался в город и перед отъездом, чтобы не возиться в городе с собакой, влил ей в пасть водку и бросил тут. Так пес стал бездомным, бегает по дворам, ворует еду. Прибегает и к нам на территорию мастерской, знаешь, туда, к столовой, где бросают объедки? Цуй Дацзяо сначала прогонял его, но после того, как он как-то вцепился в воришку, стащившего бутылку, решили пса оставить, все-таки какая-то польза.
— А почему никто не берет его к себе?
— Секретарь Ло попытался, но пес не пошел к нему — видно, натерпелся от маляра и больше не верит людям. — К тому же, знаешь, — добавил он, — если домашнее животное одичает, его очень трудно заново приручить. А пес хороший…
— Как его зовут? — спросил я.
— Черныш. Так его маляр назвал.
Я посмотрел на него. Какая же несчастливая у тебя судьба, подумал я, и какой удивительный норов! Сколько человеческого было в жизни этого мохнатого зверя!
— Черныш, ко мне! — позвал я.
Пес в самом деле был необычным. Он уловил теплоту и участие в звуках моего голоса, задрожал, поднялся, повертелся на месте и снова улегся.
— Оставь его, — сказал Ло. — Я слышал, ты хорошо рисуешь, вот и пришел посмотреть.
Я смешался от радости, узнав о цели его прихода. Вам трудно понять, сколь неожиданным был этот знак благоволения ко мне, вряд ли вы представляете себе консерватизм и цеховую замкнутость людей этой профессии. Чтобы сохранить секреты гончарного мастерства, в мастерскую, где работало более ста человек, набирали рабочих только из рода Ло. Редкие новички здесь не приживались, их тут же оттесняли, а если и попадались, то недоумки, вроде Цуй Дацзяо, который к тому же не занимался керамикой. Среди мастеров выделялись двое: Ло Чангуй — талантом — и Ло Цзяцзюй — образованностью. Тонко выполненные вазы Ло Цзяцзюя оставляли меня равнодушным, меня завораживали покрытые глазурью керамические изделия Ло Чангуя. Он проводил по черепку несколько грязноватых полос, которые после обжига, точно по волшебству, превращались в сочные цвета, поражая неожиданностью красок. Однажды, окунув кисточку в краску, он нарисовал на черепке рыбу, точками-мазками изобразил ряску; в печи при высокой температуре обжига глазурь потекла, линии потеряли жесткость очертаний, и рыба стала напоминать абрис корабля, ряска — густую пелену снежинок. Такого благородства и изящества в использовании красок я не встречал даже на древних полотнах!
Я мечтал поучиться у него, тем более что мне осточертело работать в цехе декораторов, где я изо дня в день малевал синей краской ободки чашек. Ло Цзяцзюй не возражал, и все быстро уладилось. В первый день, когда я пришел в цех к Ло Чангую, мне быстро дали понять, почем фунт лиха. Ло попросил меня забрать с подставки и отнести в сторону большую, в метр высотой, свежевылепленную заготовку вазы. Я, стараясь не ударить лицом в грязь, подошел, крепко обхватил вазу, трах! Она разбилась, как яичная скорлупа, и я, потеряв равновесие, полетел на нее, измазавшись в сырой глине. Со всех сторон послышался смех. Вот незадача! Старик же, не проронив ни слова, собрал развалившуюся глину и на моих глазах слепил из нее новую, точь-в-точь такую же вазу. Потом, осторожно взяв с двух сторон обеими руками, одним махом поднял эту пудовую махину, поставил рядом со мной и молча отошел, оставив меня, как вкопанного, стоять у этой глиняной болванки.
Когда он попросил меня показать свои картины, я растерялся и, опасаясь, что он не поймет живописи маслом, выложил перед ним копии полотен сунских и юаньских мастеров с изображением гор и вод, цветов и птиц. Но, странное дело, его гораздо больше привлекали мои собственные картины, хотя я в них слишком увлекся цветом, а рисунок был несколько размыт. Он смотрел, будто проникая в тайну, и черты его лица постепенно смягчались. Вдруг он слегка хлопнул по полотну, прищелкнул языком, что выражало у него удовлетворение. Этот жест сопровождал каждую его удачную вазу.
Тут я заметил, что собака исчезла. Но нет, она не убежала, а, спрятавшись за дверью, наполовину высунула морду, с любопытством заглядывая в комнату. Ну совсем как ребенок! Я пожалел ее и встал погладить.
— Она грязная, — остановил меня Ло. — Целыми днями бродяжничает. Странно, почему она не убежала. Может быть, оттого, что у тебя пахнет масляной краской, как у маляра дома…
В самом деле, странно, что Черныш с тех пор стал частенько наведываться ко мне. Приходил точно по выходным, словно помнил дни недели. Бывало, я работаю и вдруг, невзначай обернувшись, вижу, стоит у входа, просунув морду в дверь. Похоже, он искал дружбы со мной. Но чем больше я звал его, предлагал еду, тем больше он упрямился, не желая заходить в комнату, и только на пол у входа ложилась его темная тень. Думаю, между нами еще не было доверия, недаром говорят, что горе сиро: горемыке трудно довериться людям.
Тогда я придумал кое-что. Когда прибегал Черныш, я кивал ему, как старому приятелю, и поскорей брался за кисть, делая вид, что забыл о нем. Однажды я писал целый час, не оборачиваясь и не глядя на дверь, но я не сомневался, что пес стоит там. Я продолжал работать и через некоторое время заметил, как взъерошенная тень несмело приблизилась ко мне. Сердце забилось от радости, я боялся выронить кисть и отпугнуть его. И вдруг что-то пушистое и теплое прильнуло к моей ноге. О небо, вот мы и подружились! Стараясь унять охватившее меня волнение, я писал и писал, пока лучи солнца не отодвинулись от двери. Наклонившись, я увидел, что он сладко спит у моих ног. Покой поселился в моей душе.
Теперь я был не одинок. Домашним псом он, правда, так и не стал, случалось, исчезал из дому дней на десять, а то и больше, где он пропадал, что делал, я не знал. Но он скучал без меня, поэтому всегда возвращался. Не подумайте, что я преувеличиваю, но стоило ему прийти, как он ласково тыкался мордой в мои ноги, покусывал брючину, лизал мне руки. Днем играл со мной, ночью спал у моих ног. При малейшем шуме он выбегал на улицу, дважды обегал двор, иногда оставался ночевать у дверей. Черныш был поразительно смышлен, он на лету схватывал все, чему его учили. Он мог, к примеру, нажать ручку двери и войти без меня в дом, выучился командам «дай левую лапу», «дай правую лапу». Он никогда не попрошайничал. Я сам любил баловать его грудинкой или отварными ножками, которые продавали у нас в столовой. Но он искал меня не ради этого, совсем нет!
— Почему ты приходишь ко мне? — спрашивал я, гладя его по голове. Черныш молча глядел мне в глаза, словно говоря: ты и сам все прекрасно знаешь.
3. Судьба распорядилась так, что у меня появился новый друг, еще более близкий и желанный, чем Черныш, после чего тот отодвинулся на второй план. Звали ее Ло Цзюньцзюнь. Мы полюбили друг друга с первого взгляда и сразу поженились; все произошло с быстротой молнии, так бывает — внезапная вспышка вдруг озарит землю, пробившись сквозь плотные мрачные тучи.
Однажды под вечер Ло Цзяцзюй зашел ко мне с девушкой. Он сказал, что она учительница рисования в средней школе уездного городка, приехала поучиться у меня. Первое ощущение при встрече с ней было: неяркий теплый цвет. Ощущение было необычным. Взгляд скользнул по тонким стройным ногам, округлому чувственному подбородку, широкому выпуклому лбу, но очарование таилось в пластике всего тела, неясных, смутных его линиях. Контуры были расплывчаты, словно плохо прорисованы, она сливалась с любым фоном и свободно вписывалась в него, меняла цвет, свет, даже воздух вокруг себя, превращая все в прекрасную живопись…
Помню, как я торопливо раскладывал перед ней свои картины, как я взахлеб рассказывал ей о чем-то, досадуя, что мне не хватает слов, чтобы выразить мысли, которые, будто пчелы в улье, беспорядочно роились в моей голове. Она говорила мало. Из ее глаз, опушенных длинными ресницами, лучился свет, чистый, как весенний паводок. Когда она ушла, я смешал красную краску с желтой, добавил ультрамарин и получил краску необыкновенно мягкого, теплого цвета. Я провел ею по серой штукатурке. Этот цвет и была она. Как во сне, она растаяла, растеклась по стене. А я, точно завороженный, всю ночь просидел, уставившись на это пятно цвета.
После этого она приходила ко мне одна, без Ло Цзяцзюя, о котором я вообще забыл в первый же их приход. Она показывала мне свои картины.
Ло Цзюньцзюнь рассказала, что детство она провела в Циндао, но, после того как отец бросил семью, а мать умерла, ей пришлось переехать в наши края к тетке. В Циндао она училась два года в училище прикладного искусства, в картинах ее, правда, не было и тени профессионализма, скорей это была просто детская мазня. Зато как восприимчива она была, как тонко, как здорово умела пояснить замыслы своих наивных рисунков. Нет, в ней определенно была художественная жилка. Откровенно говоря, я терпеть не мог разговоров с людьми, поднаторевшими в технике живописи, но лишенными художественного вкуса: ты хоть в лепешку разбейся, а они все так же непонимающе таращат на тебя глаза; моя Цзюньцзюнь схватывала с полуслова тончайшие нюансы, малейшие душевные движения. Я думаю, это происходило оттого, что, как и все мечтательные девушки, она увлекалась поэзией, литературой, особенно любила Тургенева, воображая себя то Лизой, то Асей. И вот эта тургеневская героиня ступала по улицам нашего провинциального городка. Немыслимо! Ее темперамент сложился в живописном и поэтичном Циндао, где она, дочь инженера, росла в уютном загородном доме, куда прилетали морские чайки. Только чудо помогло мне в этом захолустье, отгороженном от всего мира глухой стеной, повстречать такую девушку. Я благодарил судьбу, которая послала сюда нас обоих, а потом позаботилась о том, чтобы мы встретились. Пока я исправлял ее рисунки, она садилась рядом на низкую скамейку, медленно переводя взгляд с полотна на мое лицо. Глаза с пушистыми ресницами не мигая смотрели на меня, в них были изумление, восхищение, растерянность, они грезили наяву… а вскоре, после пяти-шести визитов, она совсем перестала дичиться, открывшись мне с новой удивительной стороны. Она часто пела, читала стихи, танцевала, и, глядя на нее, я от души, как ребенок, веселился, дурачился, пел и танцевал вместе с ней. Моя душа, как весенняя степь, бурно расцветала! Она любила воспроизводить атмосферу прочитанных ею книг, а настроившись на определенный лад, втягивала и меня в свою игру, заставляя выдумывать и радоваться вместе с ней. Случалось, опершись на мое плечо, она мечтала вслух; а то, бывало, накинув на плечи новый пестрый халат, незаметно проскальзывала в комнату и затаивалась в темном углу в ожидании, пока я приду и увижу ее, словно живую фреску. Искусство прекраснее жизни. Но когда жизнь сама по себе прекрасна, то к черту искусство! Я вновь ощутил магическую силу жизни. Мир снова заиграл всеми цветами радуги, все вокруг окрасилось в первозданные сочные цвета, которые теперь ярко переливались в моей палитре. Кисть моя ожила. В порыве вдохновения я вскакивал посреди ночи с постели и бежал к мольберту. Я был как одержимый, мне недоставало спокойствия и разума, с жаром хватаясь за кисть, я не представлял себе еще, что буду писать.
Однажды вечером она задержалась у меня в гостях. На улице моросил дождь. Я предложил проводить ее.
— Ты меня гонишь? — глядя прямо мне в лицо, спросила она.
Я отвернулся. Взгляд ее глаз обжигал! Ни один великий художник не сумел бы передать огня этих внезапно вспыхнувших глаз.
— Почему ты не смотришь на меня? — Ее голос был тих и заметно дрожал. Она словно опасалась чего-то и храбрилась, пытаясь справиться со смущением.
— Время позднее… люди скажут… — пробормотал я. Не дослушав, она схватила меня за руку и потянула во двор.
— Пусть все видят! — громко, перекрывая шум дождя, вскричала она. — Мы любим друг друга!
Запрокинув голову, она прижалась ко мне горячими губами и долго не отпускала. Мы были во власти неизъяснимо сильного чувства!
С трудом я втащил ее обратно в комнату. Она промокла до ниточки, влажные волосы прилипли к лицу, но глаза так же возбужденно смотрели на меня. Я не устоял перед напором этой своевольной страстной молодой женщины. Желание, таившееся в каждой клетке моего существа, вырвалось наружу, я совершенно потерял голову, ощутив необычайный прилив храбрости. Я привлек ее к себе, ее теплые мягкие руки обвились вокруг меня. Она отдала мне все…
Не подумайте, что я был беспутным малым. У меня в училище хоть и была подружка, но я не позволял себе с ней никаких вольностей, разве что легко коснуться губами ее щеки. Не знаю, что нашло на меня в этот раз.
На следующий день мы взялись за оформление брачной процедуры, и, хотя никто не был против, регистрация была унизительной и долгой: то не было на месте человека, который выдавал брачные свидетельства, то печать оказывалась запертой в каком-нибудь ящике. Цзюньцзюнь исчезла на три дня. Я не находил себе места от беспокойства, хотел идти за ней. Но все случилось так быстро, что я еще не был знаком с ее родственниками, знал только, что дядя торговал канцелярскими товарами в уездном снабженческо-сбытовом кооперативе. С какими препятствиями она столкнулась? Может быть, ей отказали из-за возраста?
Наконец вечером она пришла, хохотала и болтала, как прежде, ни словом не обмолвившись о свадьбе. Я видел, что веселость ее была наигранной, и спросил, в чем дело.
— Я задам тебе только один вопрос, — сказала она. — Ты совершал дурные поступки?
— Нет, никогда. А что случилось? Ты не веришь мне? — спросил я, чувствуя, что не успокоил ее.
Она склонила голову мне на плечо.
— Прости, мне не следовало спрашивать об этом. Я верю, ты хороший, я не хочу расставаться с тобой.
Каким же я был дураком! В моей голове легко соединялись два зыбких, бесформенных художественных образа, почему же я, как назло, упорно не видел связи между ее словами и словами Цуй Дацзяо.
Потом она не появлялась десять дней, дни тянулись бесконечно долго, и каждый новый был длиннее предыдущего. Меня мучило ощущение, что я покинут. Мир опустел.
На одиннадцатый день за окном вдруг послышался ее голос, она стояла в проеме окна на фоне бескрайней степи и махала мне рукой. Новая желтая кофта ярко горела на солнце. Я выскочил из дому, подбежал к ней, она с важностью указала мне пальцем на землю. Там на зеленой траве лежал букет свежесорванных васильков, и я, повинуясь ее жесту, осторожно поднял цветы. Под ними была спрятана бумага. Вид у нее был таинственный и ликующий. Ах, вот в чем дело! Она получила в школе разрешение на брак. Я взял в руки отпечатанное на ротаторе, долгожданное, пахнущее краской свидетельство и, как безумный, упал на траву у ее ног. Она околдовала, меня. Цзюньцзюнь опустилась рядом со мной и сказала:
— Когда я умру, положи мне на могилу полевые васильки, они одного цвета со мной…
Я закрыл ей рот рукой, но она отдернула мою руку и серьезно продолжала:
— Погоди, это еще не все. Похоронив меня, ты покончишь с собой.
При этих словах из глаз у нее потекли слезы, и я не знал, как утешить ее. Но она сама вдруг встряхнулась, со смехом выхватила у меня свидетельство и, как козлик, стала прыгать и плясать вокруг меня, приговаривая:
— Наша взяла! Наша взяла!
А на пушистых ресницах, как капельки росы на молодой траве, блестели слезы.
— Мы победили, что ж ты не радуешься?
Я кивал головой, смеялся, не совсем, правда, понимая, кого мы победили.
Весть о нашей свадьбе облетела чуть не весь уезд. Я узнал, что бездетная тетка, растившая Цзюньцзюнь как родную дочь, была глубоко оскорблена ее замужеством. Они поссорились, Цзюньцзюнь отказалась от наследства. Говорили, что несогласие ее родных на наш брак было связано с Ло Цзяцзюем. Но каким образом? После моего перехода в новую бригаду в моих отношениях с ним не было ни прежней скрытой натянутости, ни каких-либо столкновений. Я вдруг вспомнил первую встречу с Цзюньцзюнь — ведь они пришли вместе. Неужели у них…
Я взял покрывало, накинул его на голову себе и Цзюньцзюнь.
— Мы здесь одни, ни стол, ни стулья не слышат нас. Скажи, Ло Цзяцзюй был влюблен в тебя? Говори правду, лгать грешно, — сказал я. В тишине слышалось ее особенное, нежное дыхание. Она не отрицала.
— А он тебе нравился, только без обмана? — настаивал я.
— Я люблю тебя, одного тебя! Теперь и всегда… — возбужденно сказала она и, не дав мне ответить, крепко прижалась ко мне и закрыла рот долгим поцелуем. В темноте под покрывалом она не ошиблась и не ткнулась мне в щеку или подбородок, а поцеловала прямо в губы. Все ее чувства были обострены и точны.
Итак, мои отношения с Ло Цзяцзюем незаметно усложнились, хотя при встрече со мной он по обыкновению посмеивался и щурился так, что я почти не видел его глаз и тем паче не знал, что у него на уме. Увидев меня перед свадьбой, он пошутил:
— Берегитесь, устрою я на свадьбе розыгрыш молодым!
Его великодушие тронуло меня.
Я лез из кожи вон, чтобы лучший день моей жизни стал и самым счастливым. Ло Чангуй разрешил мне самостоятельно, по желанию изготовить и расписать несколько блюд. Это была величайшая поблажка, ибо испокон веков керамические изделия в мастерской изготовлялись по определенным образцам. Исходя из своих долгих наблюдений над свойствами и декоративными возможностями потечной глазури, я набросал росписи восьми блюд. На первом блюде я нарисовал обезьяну верхом на буйволе. Дело в том, что Цзюньцзюнь родилась в год обезьяны, я — в год буйвола, меня так и подмывало подразнить ее, я заранее предвкушал, сколько озорства и веселья вызовет моя шутка. Затем я взялся за остальные семь блюд. Смешав несколько оттенков цветных эмалей, я бамбуковой палочкой прочертил на одних контуры орнамента, на других полуабстрактные рисунки, а на последнем расположил глазурь спиралями, поместив их в центре. Теперь все доделает огонь, ставя блюда в печь, я не знал, какими выну их после обжига.
Печь, знаете ли, искуснейший кудесник, это она должна закончить дело, начатое гончаром. Режим температуры в печи колеблется от нескольких сот до тысячи градусов и выше, обжиг керамических изделий продолжается несколько часов, иногда несколько дней. Но вот ты открываешь наконец заслонку. Бог ты мой! Успех или поражение, шедевр или сплошной брак — все для тебя неожиданность! Изумленные восклицания, брань, слезы… что ни изделие, то загадка, то новая судьба, а кто же наперед знает судьбу? Даже талантливые умельцы и те покорны игре случая. Раньше, бывало, старые горшечники, прежде чем открыть печь, обязательно возжигали курительные свечи Будде.
В день свадьбы я вынул из печи свои восемь расписанных блюд. Я открыл пышущий жаром короб — и обомлел. О чудо! Оказывается, именно здесь, в печи, из красного кирпича и желтой глины совершается таинство искусства и даже неказистая грушевая косточка обернется в ней бесценным творением.
Блюдо с изображением обезьянки верхом на буйволе получилось гладким и прозрачным, точно густо смазанное маслом. Обезьянку я задумал белой, но она вышла золотисто-желтой, точь-в-точь как яркая кофточка у Цзюньцзюнь, потеки цветной глазури с мягкими переходами создавали впечатление тонкой ворсистой шерсти — ни дать ни взять золотистая карликовая обезьянка! Буйвола я нарисовал коричневого цвета, но после обжига в результате неравномерного окисления он стал пестрым; на белом фоне как раз там, где нужно, проступило несколько пятен, захочешь — так не нарисуешь! Как хорош был этот пестрый буйвол! Подглазурный слой в огне приобрел особую глубину и интенсивность синего цвета, оттенив, оживив рисунок. Глаз нельзя было оторвать от золотистой обезьянки, набрасывающей на буйвола гирлянду свежих цветов — переливающихся, пастельных полутонов. Я не ожидал такого красочного цветового эффекта. Восхищение вызвали и остальные блюда с декором, особенно удалось блюдо со спиралевидным рисунком, множеством переливов глазури, переходов одних тонов в другие, то был настоящий вихрь, буйство красок! Созерцая их, ты проникал в глубину сокровенного. Слова бессильны описать открывшийся передо мной мир красок. Я радовался как безумный!
«Хуа Сяюй! Хуа Сяюй! — мысленно обращался я к себе. — Не ты ли всегда искал работу, которая потребует полной отдачи творческих сил и высочайшего напряжения? Не ты ли полагал, что только там, где художественный эффект зависит от элемента случайности, искусство сможет высвободиться от вечных принципов золотого сечения? Не тебе ли принадлежит мысль, что только подлинно самобытный талант может соперничать с корифеями прошлого? Не ты ли говорил, что кисти и краски — самые страшные оковы для живописи? И вот сегодня ты разрешил эти вопросы!»
Новый мир открылся мне. Он был огромен. В душе звучали слова Пикассо: «Целый мир простерт перед нами в ожидании, чтобы мы созидали, а не повторяли его».
Ло Чангуй поразился, увидев мои блюда, взял их в руки, молча осмотрел, а вечером на свадьбу пришел в чистом костюме со свертком в руках. Развернув сверток, он протянул мне белую фарфоровую полоскательницу в форме лотосового листа. Это была необычайно экспрессивная вещь. Лист лотоса, закрученный вверх одним концом и изогнутый вниз другим, казалось, колыхался, покачивался на ветру. На матовом фоне выделялись прозрачные прожилки. Тонкое благородство яшмовой поливы поверхности листа контрастировало с грубостью обыкновенного шероховатого черепка обратной его стороны. Такого смелого сочетания грубости и изящества, естественности и стилизации не встретишь и среди музейных шедевров. Это была одна из лучших работ, сделанных Ло Чангуем.
Он следил за моим взглядом, понял ли я толк в этом. Надо сказать, в этих краях на свадьбу принято дарить фарфоровую посуду. Цзюньцзюнь в приданое тоже скрепя сердце дали фамильную вазу с голубым декором. Но стоило мне положить подарок Ло Чангуя на общий стол, как все остальное поблекло, а полоскательница еще ярче засверкала красотой, изяществом замысла. Нет слов, прелестная вещь!
Ло Чангуй, взволнованный моим неподдельным восторгом, весь вечер был в приподнятом настроении.
Рабочие мастерской, неплохо относившиеся ко мне, перед свадьбой помогли привести в порядок вторую комнату. Что за беда, что стены обшарпаны! Я повесил на них свои пейзажи, натюрморты… словом, моя невеста стала обладательницей вселенной.
Секретаря Ло на свадьбе не было: он отговорился совещанием в уезде. Не пришли, к нашему огорчению, и родственники Цзюньцзюнь. Это, пожалуй, единственное, что омрачило нашу свадьбу. Ло Цзяцзюй был с девушкой — дочерью заведующего канцелярией уездного комитета партии. Он держался очень важно. Но когда Цзюньцзюнь со счастливым видом выставила напоказ мои блюда с росписью, он остолбенел. А тут еще Цуй Дацзяо, подвыпив, стал кричать: «Эге! У нас во всем районе не сыскать таких сокровищ!» Лицо Ло Цзяцзюя окаменело, он отвел глаза, стараясь не глядеть на блюда, и, только когда гости отвлекались, подшучивая над невестой, он украдкой косился на них. Отношения с Ло Цзяцзюем беспокоили меня, поэтому я внимательно следил за ним. Заметил я также, что он, так и не открыв, унес обратно домой сумку, в которой, как я догадался, была керамика — свадебный подарок нам. Весь вечер он просидел насупившись, с угрюмым выражением лица. Да, его не обрадовал мой успех, с ним шутки плохи! Но я был слишком счастлив в тот день, чтобы огорчаться из-за этого. У меня была Цзюньцзюнь, были расписные блюда, передо мной словно развернули необъятной величины свиток, пиши, рисуй на нем, что душе угодно. Как щедро одарила меня судьба! Разве не весь мир был в моих руках? Верите ли, я был на седьмом небе от счастья!
Помню, знакомый шофер как-то рассказывал, что порой в пути случаются странные вещи: то останавливаешься у каждого светофора на красный свет и никак не можешь прибавить скорость, а то вдруг повезет — и на всех перекрестках на светофорах горит зеленый свет. Так и на моем жизненном пути открылась полоса зеленого света.
Свадебное застолье продолжалось долго; проводив гостей, Цзюньцзюнь подошла к двери задвинуть засов, как вдруг дверь слегка подалась вперед и в щель просунулась черная морда. Цзюньцзюнь, в страхе отшатнувшись, закричала. Да, это к нам собственной персоной пожаловал Черныш! Уж не поздравить ли со свадьбой? Я рассказал Цзюньцзюнь историю нашего знакомства.
— Он стал моим товарищем в самую трудную для меня пору одиночества, — заключил я. — Теперь, когда у меня есть ты, мне ничего больше не надо, но это мой старый дружище, я не могу бросить его!
Цзюньцзюнь с улыбкой обняла меня.
— Мне нужен только ты. Остальное меня не волнует.
Тогда я обратился к Чернышу:
— То-то же, видишь, какая у меня женушка? Раньше мы с тобой хозяйничали вдвоем, теперь нас стало трое. Мы с Цзюньцзюнь будем жить в той комнате, а ты — в проходной, идет?
Пока я говорил, Черныш поначалу опасливо жался ко мне, потом подошел к Цзюньцзюнь, обнюхал ее своим черным носом и радостно завилял хвостом. Ясное дело, он одобрял мой выбор. Я постелил ему в углу старую кошму и по-прежнему продолжал заботиться о нем. Свободные дни я проводил за мольбертом, Цзюньцзюнь занималась домашним хозяйством, Черныш помогал ей — приносил и уносил совок, чайник, мухобойку. Блаженная пора! Но временами меня охватывала смутная тревога. Не знаю, была ли это безотчетная грусть, которая порой закрадывается даже в душу счастливого человека, или, действительно, предчувствие беды. Вы писатель, вам карты в руки, но ведь и вы не станете отрицать, что предчувствия часто сбываются.
4. В нашем уездном городке всегда мало интересовались политикой. Некоторые затруднились бы даже перечислить имена руководителей партии; о Пекине знали, что он находится где-то «на юге», представляя его по изображенным на дешевых марках площади Тяньаньмэнь и колоннам с драконами. И вдруг в июле шестьдесят шестого на улицах загрохотали гонги и барабаны, жители в страхе выскочили из домов узнать, в чем дело. Выяснилось, что вышло Постановление из шестнадцати пунктов. Никто, разумеется, не понял, о чем идет речь. Затем всем велели строиться и маршировать по улицам. Нестройно сбившись в кучу, жители сделали круг по городу. У нас в мастерской собрали митинг, повесили несколько лозунгов, и на том все затихло. А я? Я, как и раньше, держался в стороне от этих кампаний. Я был всецело поглощен тремя вещами: цветом, жизнью, прекрасным. Что мне было до этих смертоубийств! Кто знал, что на сей раз все закрутится по-иному.
В тот день я работал у печи на обжиге партии опытных образцов блюд. Теперь Ло Чангуй смело поручал мне изготовление блюд, украшенных рисунками. Вдруг один парнишка наклонился ко мне и шепнул несколько слов. Я ему не поверил, решил, что он разыгрывает меня, и вышел во двор посмотреть. Там толпился народ, несколько человек расклеивали дацзыбао, при виде меня они один за другим поспешили разойтись. Я почувствовал, что тучи вокруг меня сгущаются. В глаза бросился большой плакат: «Выловим ускользнувшего от кары злостного правого элемента Хуа Сяюя!» Я не поверил своим глазам, всмотрелся, нет, так черным по белому и написано «Хуа Сяюй»! Я обомлел. Что за чушь! Какое отношение я имею к правым, левым? Когда боролись с правыми, я, как прибрежный камешек, был заброшен далеко от края воды, даже брызги и пена волн не долетали до меня.
Я решил внимательно прочесть то, что написано в дацзыбао, но взгляд, не в силах сосредоточиться, бегал по строчкам, натыкаясь то там, то сям на устрашающие формулировки. Наконец мне удалось взять себя в руки и прочесть. В них не приводилось ни одного факта.
Я пошел к Ло Цзяцзюю, неделю тому назад назначенному председателем ревкома мастерской. Секретаря Ло, как ненужный горшок, отодвинули в сторону, «отстранили от должности». Ло Цзяцзюй больше не занимался декорированием ваз, он перебрался в просторный кабинет, на дверях которого была приклеена желтая бумага с надписью «Канцелярия ревкома».
Я вошел, у стола теснилось семь-восемь человек, они разбирали бумаги, писали, как мне показалось, дацзыбао. Они смутились при виде меня, некоторые, повернувшись спиной, старались загородить стол, чтобы я не увидел, чем они заняты. Ло поднялся мне навстречу и своей плоской, как плита, грудью оттеснил меня за дверь, прикрыв ее собой. Я спросил, чем вызваны дацзыбао. Его надтреснутый голос проскрипел, как трущиеся друг о друга черепки:
— Не приставай ко мне со своими делами!
Он не улыбался против обыкновения, и я впервые увидел узкие щелки его глаз, серо-голубых с темными зрачками. Его колючий взгляд так и сверлил меня.
Я совсем пал духом и побрел было домой, но, оглянувшись, увидел новые дацзыбао с еще не просохшим клеем и неприятным запахом дешевой туши. В каждом из них было мое имя. Меня обуял страх перед собственным именем — оно, словно дуло пистолета, со всех сторон было нацелено на меня.
Мне пришло в голову, что поведение Ло Цзяцзюя в последние дни было странно настороженным, он избегал меня, как человек, который держит камень за пазухой и, готовя подлость, сам побаивается своей жертвы. Позавчера вечером, вспомнилось мне, когда в мастерской мы играли с ним партию в шахматы, он почему-то при каждом ходе твердил:
— Теперь тебе крышка! То-то же, и поделом!
Не было ли в его словах двусмысленности? Сейчас в этом можно не сомневаться, но тогда я был далек от подозрений.
Занятый своими мыслями, я не заметил, как передо мной выросла внушительная фигура Цуй Дацзяо. Я словно уперся в стену.
— Я ведь говорил, что ты контра, — заорал он мне прямо в лицо. — Что ж ты притворялся? Ло Цзяцзюй, поди, не обманет. Я не я буду, если не спущу с тебя шкуру!
С этими словами он со всего маху пнул ногой небольшое деревце, чуть не сломав его. Отчего на меня посыпались эти напасти? Что же будет дальше? У меня было чувство, что теперь любой может безнаказанно пинать меня.
Вечером Цзюньцзюнь без кровинки в лице стояла передо мной, и мы долго не могли произнести ни звука. Время остановилось. Потом она спросила:
— Почему ты обманул меня?
Какая пытка слышать такой укор из уст любимого человека! Как страшно прозвучало слово «обманул»! Разве я мог обмануть ее? Ведь любить — значит всего себя отдать другому.
— Я не обманывал тебя! Я сам не понимаю, что происходит. Кампания против правых не имела ко мне никакого отношения. Честное слово, верь мне, Цзюньцзюнь!
Я тщательно выбирал слова, будто клал мазки на полотно.
— Мне кажется, кто-то хочет моей гибели. Мне страшно, да-да, очень страшно.
Сердце рвалось на части от боли, я заплакал. Она склонила голову мне на плечо, подняла на меня свои бархатные глаза и, сдерживая слезы, сказала:
— Что бы с тобой ни стряслось, знай, я тебя не оставлю. Если тебя будут бить, я встану рядом, если бросят в тюрьму, я буду носить тебе передачи, если приставят к стенке и убьют… Ой, что я говорю! Я отыщу тебя в могиле и лягу рядом. Только не бросай меня…
Ее нежность и верность возвращали меня к жизни. Я почувствовал за спиной стену, на которую можно опереться. Она запела вполголоса.
— У меня нет больше страха, и тем более не должно его быть у тебя, ты ведь носишь под сердцем нашего первенца. Ради него надо набраться мужества! — сказал я.
Но, кажется, я больше нее нуждался в утешении. Она, улыбнувшись, кивнула головой, не прерывая песни. Звук ее голоса был до того призывен, до того проникнут покоем и негой, что невольно уносил из сердца тревогу… я никогда прежде не думал, что песня может выразить так много чувств, в ее печальном напеве слышались и горечь, и боль, и невыплаканные слезы. Как можно подвергать страданиям и лишениям такую женщину, терзаясь угрызениями совести, думал я.
Я представил себе, как меня загоняют в трудовой лагерь на дальний север, а она, оставшись одна в этой комнатенке, коротает дни, вечерами при тусклом свете лампы тихо напевает эту мелодию и ждет, ждет меня; или как через несколько лет с ребенком на руках она идет по дороге, проваливаясь в вязкую глину, смешанную со снегом, и тихо поет эту песню, а я, заслышав ее голос, выбегаю из своей лесной сторожки, крепко обнимаю ее, ребенка и сдуваю застывшие на ее пушистых ресницах крошечные льдинки. О родная!
Песня кончилась, видение исчезло, она заснула, прижавшись ко мне. В комнате было темно, в окно лился холодный дремотный свет луны, я вглядывался в милые черты ее бледного спящего лица с блуждавшей в уголках губ улыбкой. Я чувствовал тяжесть ее уснувшего тела, которое время от времени вздрагивало от толчков, напоминая о зародившейся в ней новой жизни и наполняя меня счастьем будущего отцовства. Меня охватила страшная усталость, в истоме, то ли во сне, то ли наяву, я баюкал себя мыслью, что проснусь утром и узнаю, что все это лишь дурной сон, химера. Раньше я мечтал сделать сон явью, впервые я молил о том, чтобы реальная жизнь обернулась сном.
Химера, химера… ночь напролет это слово врывалось в мои бесформенные, разорванные сновидения. Но утро встретило меня еще более ужасными испытаниями. Не успела Цзюньцзюнь уйти в школу, как весь двор оклеили дацзыбао, во всех подробностях изложив мои высказывания в пятьдесят седьмом году, где я выражал несогласие с движением против правых. Ну и дела! Слова, мысли были похожи на мои, но когда, кому я их говорил, кто донес? Ведь произнеси я их тогда открыто, я давно был бы зачислен в правые! Неужели изобретена машина, читающая чужие мысли?
Во всех цехах и бригадах мастерской писали дацзыбао, осуждавшие меня. Я не имел возможности оправдаться, меня никто не слушал. На двери дома я увидел клочок белой бумаги с требованием явиться с повинной, снизу стояла подпись неизвестной «красной гвардии». Мое имя, как имена приговоренных к смертной казни, было перечеркнуто крест-накрест жирным красным карандашом. У меня не оставалось ни малейшей надежды.
В тот день Цзюньцзюнь долго не возвращалась, я метался в тревоге, боясь выйти, чтобы не подумали, будто я хочу сбежать. В мастерской кипели страсти, там шла борьба, то усиливаясь, то затихая, неслись беспорядочные голоса, крики «убить», «долой» перемежались с лозунгами. Оттуда валил густой дым от костров, на которых сжигали атрибуты «четырех старых» — идеологии, культуры, нравов и обычаев; пепел и обрывки бумаги носились в воздухе, залетая в мою комнату. Борьба разворачивалась не на шутку, ожесточеннее и яростнее, чем в пятидесятых годах. Тихий, глухой, как горный лес, провинциальный городишко вдруг взорвался, точно зараженный вирусом безумия. Я вспомнил, как Цзюньцзюнь говорила, что ее школьники тоже включились в борьбу, на душе стало совсем тоскливо. Затаив дыхание, я прислушивался, не раздадутся ли ее шаги.
Но я не услышал, как она вошла. Я увидел ее у входа и испугался — бледное, как мел, лицо с побелевшими губами и черными кругами под глазами, растрепанные волосы… они отрезали у нее косу! Она стояла как потерянная.
— Что, что с тобой?
Она не ответила. Помедлив, спросила:
— Скажи, в дацзыбао написана правда? Не скрывай больше от меня! Хунвэйбины не хотели отпускать меня домой, вмешался Ло Цзяцзюй, он сказал, что я попалась на твою удочку, только тогда меня отпустили. Мне велено заставить тебя во всем признаться.
— В чем признаться? Я иногда действительно так думал, но я нигде не высказывал этих мыслей. Клянусь тебе, я не занимался политикой, не участвовал ни в каких дискуссиях.
Она в слезах бросилась на кровать.
— Кончено, все кончено! Ты все-таки обманул меня! Подумай, как же они об этом узнали, если ты ничего не говорил?
Что я мог поделать? Я видел, как она содрогалась от беззвучных рыданий, и просидел всю ночь, не шелохнувшись, уставившись в угол. Утром она взглянула на меня черными впадинами глаз, я положил руку ей на плечо, но она оттолкнула ее. Она не разрешала дотрагиваться до себя.
После девяти часов судьба уготовила мне настоящее испытание. Да, временами ее нрав слишком крут.
У моего дома собрались рабочие мастерской, все члены ревкома, кроме Ло Цзяцзюя, и возглавляемая Цуй Дацзяо группа дюжих парней с нарукавными красными повязками, на которых желтыми иероглифами было выведено «красная гвардия».
Цуй схватил меня за шиворот и вытолкнул на середину двора, где уже стоял с опущенной головой, сгорбившись и сжавшись больше обычного, Ло Теню. Стояла напряженная тишина, все молчали, слышались только грубые окрики Цуя. Внезапно показались две колонны хунвэйбинов с деревянными винтовками, которые используют на военных учениях.
Они шли строем, ведя под конвоем женщину. О ужас, то была Цзюньцзюнь! Хунвэйбины поставили нас лицом к лицу на расстоянии двух метров, потом надели на головы склеенные из белой бумаги колпаки. Бедная моя Цзюньцзюнь, на кого она была похожа! Ее белое лицо слилось с колпаком, я рванулся было к ней стащить и выбросить этот дурацкий колпак… Но что толку было в моей выходке! Смелость и сила в те годы означали безрассудство и смерть. Время перевернуло первоначальный смысл всех понятий. Кровь бросилась мне в лицо.
— Цзюньцзюнь тут ни при чем! — закричал я. — Это касается только меня!
— Отвечай, ты признаешь факты, вскрытые в дацзыбао? — подступил ко мне рослый, с темным лицом хунвэйбин.
— Да, да, да! — заорал я. Я хотел одного, чтобы ее тут же отпустили.
— Ладно, считай, что наполовину ты признался. Теперь отвечай, кому ты это говорил?
Мне нечего было сказать.
— Отвечай!
— Мне надо подумать, прошло много времени. Во всяком случае, факты я признаю.
Чтобы избавить ее от унижений, я мог бы признаться и в убийстве.
— Почему же ты еще сегодня утром все отрицала? — повернувшись к Цзюньцзюнь и с силой ткнув ее в плечо, спросил хунвэйбин. — Ты что, не знаешь, чем карается укрывательство контрреволюционеров?
— Она не виновата! — отчаянно закричал я. — Я обманул ее! Она ничего не знала!
— Повтори, — сказал вдруг появившийся откуда-то Ло Цзяцзюй, — выходит, ты все скрыл от жены?
В печальных серых с поволокой глазах Цзюньцзюнь я читал, что ей больно, что она не хочет ничего слышать. Но как иначе я мог уберечь ее?
— Да, я все время лгал ей.
Не знаю, спас ли я ее или, напротив, сам же нанес ей смертельную рану.
Полный спеси, Ло Цзяцзюй бросил с издевкой:
— Обманул жену, нечего сказать, хорош гусь!
Я поднял глаза на Цзюньцзюнь, ее лицо под колпаком загорелось гневом, в глазах вспыхнула ненависть. Сердце у меня оборвалось, я почувствовал, что теряю ее.
Ло Цзяцзюй снял с нее колпак.
— Хочешь ли ты жить с ним? — указав на меня пальцем, произнес он. — Если нет, собирай вещи и возвращайся домой.
Цзюньцзюнь, не колеблясь, бросилась в дом, забрала одеяло и котомку с вещами и ушла, окинув меня на прощание презрительным взглядом.
Хунвэйбины и команда Цуй Дацзяо между тем устроили погром в моей комнате. Перевернув все вверх дном, они стали вытаскивать вещи во двор и жечь. Толпа, остервенело выбрасывая вверх кулаки, скандировала лозунги. Не верилось, что я действующее лицо этого балаганного представления.
С тех пор я стал куклой в их лютых играх и однажды чуть не пал жертвой их жестокости. Вот как это случилось. Цуй Дацзяо как-то заявил, что я отлит не по форме и что меня следует запустить в печь для повторного обжига. Он вылил мне на голову ведро густого раствора глазури и толкнул к печи. Он уже приподнял кирпичи из желтой глины, закрывавшие печное отверстие, как вдруг Ло Чангуй поднял над головой цитатник и, крича «убеждать словами, а не физической расправой», оттащил меня в сторону.
Вы полагаете, это был самый страшный эпизод в моих злоключениях? Нет-нет, самое страшное произошло потом, в тот день, когда со склада принесли изготовленные мной блюда, более пятисот штук, одно к одному, с орнаментом тончайшей работы, плод нескольких лет тяжелого труда. Их расставили по десять штук в ряд, и эти ряды почти целиком заполнили двор мастерской.
Мне дали в руки молоток и приказали разбивать их по одному. Если бы вы знали, какой совершенной красотой блистала эта посуда!
Как бережно и осторожно обращался я с ней, боясь поломать! Увы, вам уже не увидеть ее. Искусство, созданное по вдохновению, не воспроизводится. Кто задумал это черное дело? Лучше бы меня самого распилили на куски. Странные ощущения владели мной: сначала, расколотив первые блюда, я с трудом удержался, чтобы не дать молотком себе по голове, раз и навсегда покончив с этой проклятой жизнью, но, когда перевалило за пятый десяток, я, как машина, взмахивал рукой и автоматически, одним ударом, расправлялся с ними, словно передо мной лежали комья глины.
Под истошные крики Цуй Дацзяо: «Бей! Бей! Бей!» — я все неистовее бил по блюдам. Взрыв исступления все более охватывал меня, звон битого фарфора отдавался в самое сердце. Рука, словно чужая, с яростью поднималась и опускалась, так что летевшие градом осколки в кровь изранили все лицо. Ничего не надо, пропади все пропадом, плевать на все! Крики обступивших меня солдат «красной гвардии» становились все глуше и глуше. Некоторые молчали, подавленные. Потомственные мастера-керамисты, они-то знали, какие бесценные вещи я разрушаю…
Через несколько дней мастерская переключилась на борьбу с Ло Теню. И поскольку он успел многим насолить, критиковали его с большим рвением. Но и меня не оставили в покое: выводили во двор, заставляли часами стоять на коленях на осколках посуды и читать дацзыбао до тех пор, пока не выучу их наизусть.
На следующий день колени мои покрывались сплошными кровоподтеками; осколки, разодрав брюки, впивались в тело. Вечером дома я извлекал их, но боли не чувствовал. Я все больше и больше с тревогой думал о Цзюньцзюнь. Пусть она корит меня, презирает, это — пустяки, только бы ее не терзали. Не может же она в самом деле возненавидеть меня? Ведь стоит ей только вспомнить, как мы любили друг друга, и она сама, без лишних слов, все поймет и вернется. Я верил: что бы со мной ни случилось, она всегда будет со мной. Почему же она не возвращается? Жизнь опустела без нее. Я жил ожиданием встречи.
5. В тот день ни свет ни заря Цуй Дацзяо с дружками ворвался ко мне в комнату, выволок меня во двор, наотмашь ударил по лицу, вопя при этом, что я сорвал все дацзыбао. Вы, конечно, помните: за уничтожение дацзыбао в то время не моргнув глазом могли поставить к стенке. На меня сыпались удары, но когда я, не выдержав побоев, свалился на землю, их пыл поостыл. Будь я здоров как бык, они наверняка забили бы меня насмерть. Когда я пришел в себя, то увидел, что все дацзыбао были разорваны в клочки. Чьих это рук дело? Кто задумал погубить меня? Мне сурово приказали склеить обрывки, чтобы не было заметно швов. Я клеил весь день.
Вечером было тихо, ни ветерка. Накал борьбы, бушевавшей, как степной пожар, спал. Лишь изредка ночную тишину прорезали отрывистые звуки выкрикиваемых лозунгов. И вдруг послышалось шуршание бумаги. Я вскочил как ужаленный и выглянул в окно. Освещенный луной двор был пуст, в полутьме смутно мерцали обломки битого фарфора. Вдруг в темном углу у стены я разглядел притаившуюся на корточках фигуру. Незнакомец рвал дацзыбао.
— Что ты делаешь? — возмущенно крикнул я. Он притаился, не двигаясь и не выпрямляясь во весь рост, чтобы я не узнал его.
— Кто там?
Вдруг кто-то стрелой понесся прочь, и я сразу все понял — это был Черныш! Зачем он рвал дацзыбао? Мстил за меня? Вот уж поистине медвежья услуга! Впрочем, странно, не читал же он их? Потом-то я обо всем догадался. Видимо, днем, прячась неподалеку, он видел, как я часами стою на коленях, держа перед собой дацзыбао. Он почувствовал их враждебность мне и по ночам прибегал тайком рвать их.
Утром за разорванные дацзыбао меня ждало новое наказание. На этот раз они поставили на землю большую бутыль с широким горлом и приказали мне взобраться на нее и встать на колени. Если бутыль разобьется, пригрозили они, то меня «за порчу государственного имущества и контрреволюционные поступки направят в милицию и дадут делу законный ход». И хотя я весил каких-то пятьдесят с небольшим килограммов и, затаив дыхание, весь сжался в комок, когда вскарабкался на бутыль, она под моим весом угрожающе качнулась. Хунвэйбины орали во всю глотку и улюлюкали, глумясь надо мной. Я напрягся еще больше, бутыль сильно качнулась, и я тут же свалился с нее.
В этот момент раздался собачий лай. Прибежал Черныш. Став неподалеку, он сипло, без передышки лаял, резко взмахивая хвостом; черная шерсть на его загривке встала дыбом и торчала, как птичьи перья, у него был решительный и воинственный вид, он пришел мне на выручку! Несколько человек кинулись на него с деревянными винтовками, но Черныш отпрыгивал и увертывался от ударов и, изловчившись, сам вцепился кому-то в брюки и изодрал их.
Цуй Дацзяо вошел в раж, все, что было в нем жестокого и звериного, разом выплеснулось наружу. Мускулы так и играли на нем, он был в сильном возбуждении. Сунув мне в руки палку, он приказал:
— Бей! Откажешься — значит, снюхался с этим псом и вы с ним заодно против революционных масс. Смотри, сегодня-то уж мы тебя прикончим!
Я подозвал Черныша. Он замолчал и, помедлив, нерешительно приблизился ко мне. Команда Цуя расступилась — они побаивались пса.
— Бей! — вопили они. — Ты будешь бить или нет?
Я поднял палку. Черныш, решив, что я играю с ним, вытянул шею, завилял хвостом и два раза подпрыгнул, пытаясь передними лапами схватить ее.
— Пошел, пошел… — тихо шептал я.
Но он не уходил, напротив, улегся, ласково прижавшись к моим ногам.
— Бей, не то, смотри, тебе конец! — кричали кругом.
— Уходи же, ведь правда прибью! — строго сказал я Чернышу.
Он поднялся, посмотрел на меня, словно понял мои слова, но не двинулся с места. Он охранял меня, он доверял мне.
— Считаю до трех, не подчинишься, мы разделаемся и с тобой, и с собакой. Считаю: раз, два… — кричал Цуй. Сейчас он произнесет «три».
Понуждаемый со всех сторон к жестокости, я опустил палку, и в то же мгновение собака, взвыв, высоко подскочила, грохнулась на землю и, оскалив зубы, ощерилась на меня. Черныш стоял ощетинившись: он был в ярости.
— Кусай его, кусай, Черныш! — возбужденно науськивали его отовсюду.
Но Черныш не бросился на меня, поскуливая, опустив хвост, он скрылся за углом склада.
До сих пор не могу простить себе этого удара. Невыносимый стыд терзает мое сердце, и временами я ненавижу и презираю себя. А вы-то знаете, что нет горше боли, чем презрение к самому себе!
Я все не мог оторвать глаз от поворота, за которым исчез Черныш. Но мои мучители не дали мне передышки. Обвинив меня в том, что я натравливаю собаку на массы, они с особой изощренностью принялись истязать меня. Назвав мои руки «черными», они заставили меня бить кирпичом поочередно то по одной, то по другой руке до тех пор, пока, раздробленные, они не повисли плетьми.
Ночью, истерзанный душевно и физически, я думал, что подошел вплотную к границе между жизнью и смертью. Кровать во время обыска сломали хунвэйбины, и я лег на пол на соломенную подстилку. Спина болела после побоев, я перевернулся и лег ничком, вытянув перед собой горевшие, как в огне, руки.
Ночной ветерок немного облегчил боль. В комнате было прохладно и темно. Хунвэйбины высадили дверь и окна, чтобы ни на секунду не выпускать меня из виду, сорвали лампочки и провода, опасаясь, что я покончу с собой. В темноте, однако, я чувствовал себя лучше. Хотелось скорей забыться сном, чтобы избавиться от боли.
Я лежал с открытыми глазами, вглядываясь в облитую тусклым лунным светом мягкую полутьму двора, и в душе беспрерывно звучали два слова — черная ночь, черная ночь, черная ночь… Я почувствовал, как мое тело тихо провалилось куда-то вниз. Исчез пол, на котором я лежал, я несся, подхваченный морской волной, кто-то нежно ласкал и гладил мои искалеченные руки. Ощущение было так удивительно реально, что нисколько не походило на сновидение. Это, конечно, Цзюньцзюнь, только она могла прийти в такую минуту приласкать, пожалеть меня. Только она! Я открыл глаза. Передо мной был Черныш! Своим длинным мягким языком он зализывал мои раны.
— Черныш! — с трудом произнес я.
Он сидел у моей головы напротив дверного проема, сквозь который туманным и чистым светом сияла луна. Его силуэт против света казался еще чернее, нельзя было даже различить глаз. Лунный свет оторочил его серебристо-ярким пушистым ореолом. Он сидел неподвижно, словно изваяние льва, вернее сказать, божества, да, он казался мне живым божеством милосердия и благородства, воплощением силы и преданности человеческих чувств…
— Черныш…
Я был глубоко растроган. Голос сорвался и задрожал.
На мой зов он пододвинулся еще ближе и молча растянулся совсем рядом, прильнув к моему телу, я услышал его глухое сопение, почувствовал прикосновение лап, еще хранивших ночную прохладу; вскоре он согрел меня своим теплом. Я закрыл глаза, всем своим существом впитывая радость самого чистого и редкого чувства, что только есть в мире. Горячая волна хлынула в мое сердце. Волна крови? Или слез? Не знаю, но сердце, наверное, тоже умеет плакать…
После одного из собраний критики и борьбы меня решено было отправить в исправительный трудовой лагерь в горы Циншишань. Под конвоем «красной гвардии» меня впихнули в кузов старой автомашины. За рулем сидел Цуй Дацзяо, рядом с ним в кабине был Ло Цзяцзюй, который должен был председательствовать на предстоящем в Циншишане митинге.
Я редко встречался с Ло Цзяцзюем. Крепко держа меня в руках, как пойманную мышь или птицу, он никогда лично не участвовал в физических расправах надо мной. Он был моим коллегой, мы оба работали декораторами, и он, как мне казалось, стыдится рукоприкладств. Какой же я был глупец! На самом деле всеми изощренными пытками — издевательствами над Цзюньцзюнь, уничтоженными блюдами, покалеченными руками — я был обязан Ло Цзяцзюю. При этом он предпочитал оставаться в тени. Я сидел в кузове со связанными руками под охраной из восьми человек. Толпа, собравшаяся у ворот мастерской, громко скандировала лозунги. Наконец машина тронулась. Прохожие на улицах оборачивались, тыча в мою сторону рукой. Вдруг, когда мы уже выехали из города, один из конвоиров вскричал:
— Эй, глядите, неужто догоняет?
Догоняет? Кто? Вытянув голову, я оглянулся. Черныш! Откуда он взялся?
Он бежал очень быстро и вскоре, поравнявшись с машиной, побежал рядом, заливисто лая. В заднем окне кабины не было стекла. Ло Цзяцзюй, обернувшись и узнав, в чем дело, что-то тихо сказал шоферу. Тот резко прибавил скорость, оставив Черныша позади. Выбиваясь из сил, собака мчалась за нами. Кузов трясло, то и дело подбрасывало, и Черныш то появлялся, то исчезал из виду, становясь все меньше и меньше, пока поднятое машиной облако пыли совсем не скрыло его из глаз. Только издалека доносился еле слышный собачий лай.
К полудню машина остановилась на обочине у лавчонки. Конвоиры привязали меня к сиденью в кузове и пошли обедать. Минут через двадцать на горизонте я заметил черную точку, она быстро приближалась, и вскоре я увидел, что это был Черныш. Весь серый от пыли, он крупной рысью подбежал к машине и прыгнул на борт ко мне, но не достал до кузова — видно, сильно выдохся во время долгого бега. Сидя со связанными руками, я не знал, как ему помочь. Потом свесил вниз ногу, Черныш ухватился за нее, и я с огромным трудом втащил Черныша наверх. Он тут же ткнулся в меня мордой, попытался пару раз подать голос, но из пересохшей глотки вместо лая вырвался лишь сиплый хрип.
Даже не зная собачьего языка, я понял, что он хотел сказать, и не смог сдержать слез. Они капали на его косматую, обросшую густой шерстью морду, и казалось, что он плачет вместе со мной.
В это время Ло Цзяцзюй и Цуй Дацзяо с покрасневшими после еды лицами, выпятив вперед животы, вышли из лавки.
— Как этот зверь сюда попал? — подняли они крик при виде собаки. — Святым духом, что ли?
Черныш, не дожидаясь, пока его схватят, прыгнул на крышу кабины, но ударом приклада его сбросили вниз.
— Трогай, — скомандовал Ло. — Поживей!
Цуй быстро запустил двигатель и тут увидел, что перед машиной прямо на проезжей части поперек дороги лежит Черныш.
Пес готов был задержать машину ценой своей жизни. Спокойная решимость его позы подействовала даже на сидевших в машине маньяков. Они оторопели, потрясенные происходящим, никто не проронил ни звука. Цуй дал несколько гудков, но собака как ни в чем не бывало лежала перед машиной и не трогалась с места.
— Дави ее! — крикнул Ло.
— Черныш, прячься… — с мольбой вырвалось у меня.
У меня еще не было детей, но думаю, что так вскрикнуть я мог, только если бы опасность грозила моему ребенку.
Глядя на гудевшую машину, готовую раздавить его, он не шелохнулся. Подобное самообладание нелегко и для человека. Ведь решиться умереть — самая трудная вещь на свете.
Машина не трогалась. Ситуация становилась странной.
Ло раздраженно прикрикнул на Цуя:
— Почему не трогаешь? Дави ее!
Помешкав, Цуй выдохнул:
— Ладно… поехали.
Машина двинулась прямо на собаку. Заглушив мои истошные, отчаянные вопли и скрежет тормозов, из-под колес донесся пронзительный визг. Грудь сдавило с такой силой, что я почувствовал острую колющую боль, обмякшее тело стало ватным. Все поплыло у меня перед глазами, как в тумане, и кануло в вечность, сам я тоже перестал существовать. Последнее, что запечатлело сознание, было ощущение, что я все хватаюсь за что-то и никак не могу ухватиться, мир превратился в абсолютную белизну. Я думаю, это было ощущение смерти. В мой смертный час оно еще придет ко мне.
6. Горы Циншишань — это огромный каолиновый карьер, где работа изнурительна до смерти. Добытые в горах камни грузят на тачки и везут на камнедробилки, где их измельчают в керамическую массу. Толкать тачку весом в одну-две тонны можно, лишь сильно наклонившись вперед, почти параллельно земле, иначе ее не сдвинешь с места и не удержишь на склоне. Местные жители из месяца в месяц, из года в год имеют дело с камнем, поэтому неудивительно, что их характеры либо черствы и грубы, словно шероховатые с острыми выступами скалы, либо каменно-молчаливы.
В первый же день рабочие из бригады отозвали меня в сторону. В руках у них были камни, по их недружелюбному виду было ясно, что они в любую минуту могут побить ими меня. Бригадир Цинь-Пятый, поджарый, с каменными мышцами, с натянутой, как на барабане, кожей лица, без обиняков спросил меня, обокрал ли я кого или, может, надругался над женщиной.
Оказывается, здесь, в карьере, часто отбывали срок принудительных работ уголовники, совершавшие подобные преступления. А здесь, в горах, ненавидели воров и насильников. Я сказал, что я художник и что у меня «не все в порядке с идеологией», других проступков нет. Они тут же успокоились и побросали камни на землю. С тех пор они хорошо относились ко мне, правда предупредили: только не сбегать!
Цинь пользовался здесь большим авторитетом, к тому же он любил посмеяться, позубоскалить, в этом ему не было равных. А когда после дождя или снега горная дорога становилась скользкой и толкать тачки можно было только всем сообща, тогда старый Цинь затягивал припевки, к которым присочинял свои слова, поддевая наших жен, домочадцев. Рабочие в сердцах огрызались и бранили его, но охая и ахая, поневоле наваливались дружнее.
Единственным человеком, кого обходил Цинь шутками, была моя жена. Может, я был пришлый и ему неловко было балагурить со мной, а может, он догадывался, что я неотступно думаю о ней. Цзюньцзюнь уже шесть месяцев носила под сердцем нашего ребенка. Я часто видел его во сне, вылитая мать! Цзюньцзюнь говорила: ребенок похож на того из родителей, кто больше любит другого.
Как-то раз, когда на улице дул сильный ветер, Цинь с чайником вина вошел в мою комнатушку.
— Парень, — обратился он ко мне, — выпьем-ка, потом я тебе кое-что скажу.
Я спросил, что случилось, но он не ответил и только после того, как мы захмелели, сказал:
— Жена хочет с тобой развестись.
— Иди ты к чертовой матери! — впервые я так ругался. — Я же могу тебе врезать, ты что, не боишься?
Его круглые глаза уставились на меня, как две красные ягоды.
— Да кто тебя боится? Твоя жена избавилась от ребенка, был мальчик.
Кровь бросилась мне в голову, в ярости я схватил чайник, швырнул его в стену и набросился на Циня с кулаками. Колотя его по твердой, точно из камня, груди и рыдая, я повторял:
— Верни моего сына! Верни моего сына!
Цинь, молча снося удары, даже не шевельнулся. Когда же я вконец обессилел, он резким ударом отбросил меня на кровать. Удар был как пушечный выстрел, я разом протрезвел и услышал его гневный голос:
— Что ты за мужчина? Тряпка!
За всю жизнь я не получал удара больнее. Он окончательно разбил мое сердце. Цинь, не говоря ни слова, не утешая, смотрел, как я плачу, лежа на кровати. Потом он вытащил из-за пазухи зеленую редьку, с хрустом разломил ее и бросил мне половину.
— Съешь-ка! — сказал он. И, добавив: — Такое выдержать, конечно, не шутка, — вышел.
Странно, как я не сошел с ума от горя? Может быть, поведение Циня сдержало меня. Лицо мое было в слезах, на зубах горький привкус холодной редьки, но на сердце стало легче.
С женой и семьей было покончено раз и навсегда. Я больше не буду думать о Цзюньцзюнь. Может ли быть что-либо более безнравственное и жестокое для женщины, чем убить в своем чреве живую плоть? Бедный мой мальчик! Я даже имя придумал для него. Мне было больно произнести его вслух, как имя умершего близкого человека…
В это время из глубины души всплыл образ мохнатого, пушистого зверя. Черныш! Это видение, возникая само собой, преследовало меня: то мне чудилось, что он рядом, передними лапами толкает вместе со мной тележку, то, вылезая на берег после купанья, я воображал, что он несет мне в зубах ботинки, а стоило во время еды найти на тарелке ребрышко с мясом, как я мысленно обращался к нему: «Черныш, дай левую лапу!» И он тут же ее поднимал. Тогда я клал кость в его ярко-красную пасть, из которой текла слюна.
Но когда я вспоминал, как ударил его палкой, когда передо мной, как живые, появлялись его глаза, страдальческие и укоризненные, я поскорей переводил взгляд на какой-нибудь предмет и долго разглядывал его, боясь дать волю мыслям. Иногда в ушах вдруг раздавался пронзительный предсмертный визг Черныша под колесами; тогда я, чтобы заглушить рвущийся наружу крик боли, которая не отпускала меня, громко произносил фразы из песен, написанных на изречения из цитатника. Я хотел забыть прошлое, забыть керамическую мастерскую, блюда с рисунками, забыть Ло Цзюцзюя, Цуй Дацзяо, Цзюньцзюнь, забыть Черныша, его гибель. Но он, несмотря ни на что, продолжал жить в моем сердце. Я понял, что только он мог быть моим спутником во всех превратностях, посланных мне судьбой. Но в жизни, как известно, труднее всего поддается забвению именно то, что хочешь забыть.
И вот как-то я слепил из глины собаку величиной в пять цуней и выкрасил ее в черный цвет. Она была точь-в-точь как Черныш, особенно выразительна была ее морда. Я поставил фигурку на подоконник и по ночам, глядя на нее в серебристом ореоле лунного света, вспоминал ту страшную ночь, когда он лег рядом со мной и лизал мои руки. Какое умиротворение и тепло принес он мне тогда! Но, не в силах жить одним прошлым, я убрал фигурку с окна: пусть картина в оконной раме, как и весь мой опустевший мир, остается безжизненной. Мое сердце было как остывший пепел, в нем жило одно-единственное чувство: ненависть к Цуй Дацзяо!
Но случилось так, что именно эта глиняная фигурка еще раз столкнула меня с ним.
7. Как-то весной через год ко мне забежал деревенский мальчишка, увидел на столе забавного черного пса и пристал с ножом к горлу: отдай, да и только. Откуда ему было знать, что значила для меня эта собачонка? Поканючив и не добившись своего, он убежал и принес мне в обмен глиняную фигурку собаки. При виде ее я так громко вскрикнул от удивления, что ребенок в испуге попятился назад. Собачонка была совсем как живая, вот-вот укусит.
Уверяю вас, никогда в жизни я не видел ничего подобного. Какое блестящее искусство! Какая дерзкая гипербола! Даже самый смелый художник выглядел по сравнению с этим мастером беспомощной женщиной с забинтованными по старинному обычаю ножками. Голова у этой глиняной собачонки занимала добрую половину туловища, вместо лап были просто налеплены четыре комка глины, хвост, похожий на батат, весело задран вверх. Глаза смотрели прямо на вас, пасть простодушно разинута, кончик носа темный, словно на нос прыгнула саранча, а на голове — белое с жемчужину пятно.
Глядя на эту веселую, со вздутым сытым животом, крепкую собачонку, поневоле проникаешься настроениями и чаяниями тысячелетиями живших на этой земле крестьян. И не беда, что по белому глиняному изваянию, не мудрствуя, наляпаны жидким слоем краски пяти цветов — красного, желтого, зеленого, синего, черного, — взятых в чистом виде, не приглушенных и не смешанных тонов.
Что же, этот стиль, наивный и примитивный, несопоставим со стилем «восьми великих с гор»? Его, разумеется, не изучают в институтах. Профессора преподают академическую живопись, крестьяне же творят по вдохновению, и кто знает, что есть настоящее искусство? Но ты попробуй сделай по образцу такую же игрушку, у тебя получится мертвая копия, в то время как в оригинале каждый штрих выглядит как живой. Удивительно! Вот уж не ожидал, что в глинистой почве этой глухой бедной деревушки рождается не только арахис и батат, но и настоящее искусство! Особенно любят здесь синий цвет. Он доминирует над всеми другими и в самом деле удивительно хорош.
Когда я поинтересовался, откуда взялась эта игрушка, мальчик ответил, что у «вонючего старика с коромыслом». Выяснилось, что старик жил в соседнем уезде в деревне Тайтоу, где все умели лепить глиняных человечков.
И вот в свободный день, никому ничего не сказав, я засунул за пазуху все свои сбережения — четыре юаня, один цзяо и семь фэней, — прихватил холщовый мешок для глиняных игрушек и, пользуясь утренним туманом, незаметно выскользнул из Циншишаня. Я был ссыльным, и никто не посмел бы отпустить меня.
В деревне Тайтоу я спросил у первого встречного крестьянина о старике с коромыслом, но он, узнав, зачем я пришел, тут же потащил меня к себе. В дровяном сарае за домом он приподнял несколько поленьев, и я очутился в мире глиняных фигурок, достойном называться народным дворцом Лофу. Тут были человечки и лошади, кошки и собаки. Человечки — большие, высотой в два чи, и маленькие, с палец величиной. И каждый по-своему глядит на тебя, у каждого свой характер, одежда: у одного на красное платье наброшена зеленая накидка, на голове шапка с синим верхом и желтым шариком на макушке, у другого… словом, глаза у меня разбежались. И только успокоившись, я смог выбрать несколько совершенных по выразительности фигурок.
Крестьянин принял меня за розничного торговца и просил назвать цену. Я забеспокоился, хватит ли денег, но запросил он всего каких-то два юаня. Два юаня за эту гору сокровищ!
На радостях я выложил ему три. Он помог мне переложить игрушки рисовой соломой и подложил на дно мешка старой ваты. В разговоре он упомянул село Баньпуцзы за рекой, где живет старуха Хуан, родом с острова Чандао из Шаньдуна, мастерица вырезок из бумаги по прозвищу «Хуан — волшебные ножницы». Он рассказал, что когда-то она была просватана в эту деревню и в приданое получила сто восемь глиняных фигурок — ста восьми военачальников из Ляншаньбо. Те, кто видел их, говорили, что они выразительнее театральных масок. Старуха Хуан, дорожа ими, никогда не делала с них глиняных копий на продажу. Это были фамильные реликвии, перешедшие ей от предков, у нее на родине они тоже были уникальной редкостью. Услышав про это, я взвалил на спину мешок с глиняными человечками и чуть не бегом припустил к реке. Я перешел ее вброд, легко и весело шлепая по воде и поднимая брызги, похожие на мириады хрустальных цветов.
Когда я отыскал в деревне старуху Хуан, она сначала сказала мне, что я ошибся, и, лишь узнав, что я художник, плача и утирая слезы, поведала, как в дни кампании шестьдесят шестого года члены рабочей группы от народной коммуны силой отобрали у нее эти фигурки и, обругав их «старьем», на глазах у нее разбили их вдребезги.
Это так живо напомнило мне мои собственные невзгоды, что я сразу же почувствовал родственную близость к ней. Она вытащила из сундука небольшую вещицу, вроде керамической пиалы. Это был осколок глиняной фигурки. Единственное, что у нее осталось. И хотя сохранилась всего половина лица, с первого же взгляда я узнал Ши Цяня: вогнутый черепок так и дышал смекалкой и силой. Я с изумлением потирал руки, не смея дотронуться до него. Было совершенно ясно, что в мире могла быть только одна такая коллекция, теперь же нет и ее.
Лицо старухи Хуан все в паутине тонких морщин разгладилось, и она улыбнулась мне. Она подняла спящую на лежанке внучку, откинула циновку и вытащила оттуда матерчатый чехол и лист сложенной черной бумаги. Затем вынула из чехла блестящие ножницы, расправила на столе лист бумаги и сказала мне:
— Я сделаю вам вырезку из бумаги.
Ножницы, поблескивая, быстро задвигались в ее руках. Обрезки бумаги под звонкое щелканье ножниц мелким дождем падали на стол. Она то так, то этак сгибала бумагу, разрезая ее в нескольких местах, и черный лист, словно пойманная ласточка, трепетал в ее руках. Через полчаса она разложила на лежанке вырезку из бумаги величиной примерно в квадратный метр.
— Уже два года не вырезала, руки отвыкли, — пояснила она. — Это называется «золотые рыбки в пруду».
Я уставился на вырезку, глазам не веря, что с помощью ножниц и бумаги можно изобразить такую диковинную феерическую картину подводного царства со всеми его чудесными обитателями, удивительными тайнами и несметными сокровищами. Просто не укладывалось в голове, что деревенская старуха может так органично и легко, по своему разумению использовать такие сложные средства выражения, как гипербола и метафора, обладать такой художественной фантазией! Переходы линий были естественны и свободны — от тонких, с волосок, до толстых, с коровий хвост. Особенно хороши были жирно-черные узловатые линии, исполненные жизненной силы…
В моем сознании смутно брезжила мысль, которую я раньше затруднялся сформулировать. Мысль о том, что древнее искусство Китая в период от Ханей до Танов с его чудесным буйством фантазии, героическим духом, смелостью в изображении жизни, тонким чувством прекрасного и такой поразительной силой воздействия постепенно, по мере упадка феодальных династий, хирело, подлаживаясь под вкусы знати. Но так было только с дворцовым искусством. В действительности главный источник его жизненной энергии никогда не иссякал. Искусство жило в народе! Начиная с древнейших наскальных изображений, каменных пещер, бронзовых изделий, изображений, выгравированных на камне, ритуальных погребальных статуэток и кончая нынешними народными новогодними лубками, глиняными игрушками, вырезками из бумаги, фарфоровыми изделиями, наше национальное искусство, как и встарь, своей могучей жизнестойкостью обязано широким народным массам. Почему бы нашим художественным училищам не переехать сюда, поближе к народу? Глядя на эту простую деревенскую старуху, я возбужденно размышлял о том, что наши Пикассо в народе, наши Матиссы в народе. Вот кому суждено быть истинной королевой современного искусства!
Она рассказала, что с детства жила у моря и хорошо знает всех этих рыб. Она показала мне на вырезке морского конька, камбалу, окуня, зубатку… не было только акул. Ее тридцатилетний муж, ныряльщик за жемчугом, погиб от зубов акулы, оставив ее вдовой. У нее на родине такие вырезки из черной бумаги приклеивали на потолок, чтобы, рассматривая их, спокойно отходить ко сну. Понятно, что ей тяжело было бы изо дня в день видеть перед глазами акул: они не дали бы ей уснуть.
Я кивнул головой, показывая, что понимаю ее. Общность пережитого часто лежит в основе взаимопонимания людей.
Не зная, как отблагодарить старую Хуан, я выгреб из кармана все оставшиеся деньги, чем не на шутку рассердил ее. Она напустила на себя суровый вид, на лицо набежали морщины. Скорей всего, это ее последняя работа, сказала она, а за последнюю денег не берут. Я сложил вырезку вчетверо, зажал между кусками циновки и положил в мешок. Прощаясь с этим подлинным мастером искусства, я, улучив момент, все-таки засунул деньги под подушку крепко спавшей внучки.
На обратном пути стало накрапывать, потом дождь полил вовсю и вымочил меня до нитки. Испугавшись не за себя, а за свой мешок, я решил заглянуть в шоферскую. Это была просторная, крытая камышом мазанка, посреди которой стоял бензобак, переоборудованный в плиту без дымовой трубы. От дыма и пара, поднимавшегося от стоявшего на плите супа с лапшой, в комнате стоял густой туман. Шоферы и путники из дальних мест гурьбой толпились у печи, жались ближе друг к другу, остальные лежали на соломенных подстилках, укрывшись рваными ватниками, и громко храпели. От жаркой печи и бликов пламени лица людей были гранатового цвета.
Я сказал хозяину, что у меня нет денег, и попросил немного отдохнуть и поесть. Видя, в каком плачевном состоянии я нахожусь, он, сжалившись, зачерпнул миску горячего супа и протянул мне. Эх, жаль, лапши было мало! Ну, на худой конец хоть какая-то еда. Я набегался за день, промок, к тому же и живот свело от голода, поэтому, как голодный волк, накинулся на суп и в один присест опустошил миску.
Больше медлить было нельзя. Старый Цинь или кто-нибудь еще могли хватиться меня и решить, что я сбежал. Я пустился в обратный путь и вскоре услышал позади шум грузовика. Я посторонился, уступая дорогу, но машина притормозила, дверца кабины открылась, и оттуда послышалось: «Садись!» Обрадовавшись, я поблагодарил, живо вскочил в кабину и пристроил в ногах мешок.
— Куда тебе? — спросил шофер.
Я хотел ответить, но вдруг насторожился, с чего это он интересуется? Разве он знает меня? К тому же его голос показался мне знакомым. Я повернулся к нему как раз в тот момент, когда он крепко затянулся, и огонь сигареты осветил его лицо. Да, он самый, Цуй Дацзяо! Это он задавил Черныша!
— Остановись, я выйду! — крикнул я. Но он, не сбавляя скорости, гнал машину вперед.
— Дай мне выйти! — повторил я.
— Сиди, я довезу тебя, — ответил он.
Я вскочил, пытаясь рвануть за тормоз, и закричал во всю глотку:
— Я не поеду в твоей машине, никогда в жизни не поеду!
Потом я стал вырывать руль из его рук.
— Ладно, валяй отсюда! — произнес он, внезапно остановив грузовик.
Я сошел. Машина, взревев мотором, тронулась дальше, оставив меня на черной слякотной дороге. Выбиваясь из последних сил, я спешил добраться до дому, но ноги увязали глубоко в глине, и только через пять часов я доплелся до Циншишаня.
Под уступом скалы, где было сухо и куда не долетал дождь, я аккуратно разложил свои глиняные фигурки, прикрыв их сверху мешком и свежей зеленой травой. Подойдя к дому, я заметил свет в своем окне. Старый Цинь и трое парней из бригады с суровыми вытянутыми физиономиями дожидались меня.
— Мы здесь уже давно, что за номера ты выкидываешь? — напустился на меня один из них.
— Я не убегал, нет-нет!
Вовсю хлеставший на улице дождь заглушил мои слова.
— Куда ты ходил?
Я выложил все начистоту. Они с недоумением слушали меня, потом старый Цинь велел показать эти глиняные игрушки, судя по всему, он не слишком-то поверил мне. Они накинули на плечи резиновые плащи, старик взял ручной фонарик, и мы под дождем пошли к скале. Когда я откинул мешок и старый Цинь посветил фонариком, то он удивленно вскинул голову, будто спрашивая, к чему мне эти глиняные черепки? Но вслух сказал другое:
— Забирай поскорей в дом свои игрушки!
И, скинув с себя плащ, бросил его мне. Взволнованный, я пытался объясниться:
— Я ведь не думал убегать.
— Да мы и не сомневались, просто боялись, что ты покончишь с собой.
С этими словами он ушел, укрывшись с товарищем одним плащом.
А я, забыв про плащ, не замечая дождя, холодными струями стекавшего с головы, говорил себе: нет, пока на свете существует столько всего, достойного любви, я не хочу умирать!
8. Миновало более семисот дней моей ссылки.
Меня отпустили, объявив о моих «тяжких исторических прегрешениях, решаемых в рамках противоречий внутри народа», и одновременно указав о «снятии с меня ярлыков, возвращении в мастерскую для наблюдения за моими усилиями в дальнейшем». Не удивляйтесь противоречивости и корявости формулировок, ничего не поделаешь, такой уж был там уровень.
Решение было великодушным и досталось мне нелегко. За два года жизни в Циншишане я исходил вдоль и поперек почти весь горный район, познакомившись не только с мастерами глиняных игрушек и вырезки из бумаги, но и с резчиками по камню. Последние из поколения в поколение высекали из камня статуи будд в стиле древней династии Северная Вэй.
«Культурная революция» вынудила их бросить любимое ремесло и перейти на работу в каменоломню. Многие резчики были неграмотны, но обладали развитым художественным вкусом. Это были благородные люди, готовые раскрыть душу перед каждым, кто понимал и любил их искусство. Они повели меня в горы, где в пещере хранили свои произведения. Скульптуры, которые я увидел, по уровню мастерства не уступали творениям Микеланджело и Родена. Резчики хотели подарить их мне, но нести их на себе я не мог, да и не получил бы разрешения на их вывоз. Пришлось, к сожалению, опять закопать их.
Знакомство с мастерами народного творчества открыло мне глаза на многое, решительно изменив привычное понимание искусства. Моя голова была полна новых идей, я жаждал воплотить их в жизнь и всей душой рвался из Циншишаня обратно в керамическую мастерскую. Я был уверен, что сумею сделать новые оригинальные декорированные блюда. Ради этого я лез из кожи вон, только бы «проявить себя»! Днем я работал в горах — на каменоломне, вечером — на вальковой дробилке; вращал жернова шаровой мельницы, измельчая в порошок керамическую массу. К концу дня я чертовски выматывался, спину ломило, меня обзывали дураком, но сдержать мой энтузиазм никто не мог.
Наконец наступил день отъезда. Старый Цинь выдал мне разрешение на возвращение в мастерскую. Этот листок бумаги был совсем не похож на тот, что я получил в институте. В отличие от того, черного, он был светлым, на душе у меня тоже посветлело, мое сердце открылось людям.
Старый Цинь взялся проводить меня. Мне было жаль расставаться со стариком. После того дня, когда я накупил глиняных человечков, он закрывал глаза на мои частые отлучки. Он видел, что я воспрянул духом, и не докучал мне вопросами.
Он проводил меня до самого перевала, пройдя со мной более двадцати ли. Всю дорогу он хранил молчание, лишь изредка отрывисто покашливая, словно у него что-то застряло в горле. Неужели он с таким трудом подыскивал слова, чтобы высказать свои чувства? Наконец на вершине горы он остановился и передал мне узелок с моими вещами.
— Паренек, остановимся здесь. И договоримся: ты идешь своей дорогой, я — своей и никто из нас не оглядывается.
При этих словах мне захотелось подойти и обнять его. Но его каменная невозмутимость обдала меня холодом. Я кивнул головой в знак согласия.
Повернувшись, я стал спускаться с горы, еле сдерживаясь, чтобы не оглянуться. Но, дойдя до поворота, прежде чем потерять его из виду, я не стерпел и обернулся. Старик все еще стоял на прежнем месте, как горный козел, застыв на вершине горы.
— Старик… Цинь… старик… Цинь… — взволнованный, громко закричал я. Но вершина была далеко, и мой голос был ему не слышен. Тогда я замахал руками. Он заметил, повернулся и ушел. Слезы градом хлынули из моих глаз, вызвав минутное облегчение.
И вот я снова с поклажей в руках стою у дверей мастерской и заглядываю внутрь. Но это не похоже на мой первый приезд. Мне трудно было разобраться в своих чувствах, горечь и радость боролись во мне. Подходя к дому, я думал о той женщине, которая наверняка здесь не живет. Так оно и оказалось! Дверь была крест-накрест заколочена досками точно так же, как когда-то перечеркнули мое имя в дацзыбао.
В канцелярии я узнал, что Ло Цзяцзюй занимает теперь должность заместителя председателя уездного ревкома, а за проведение политической линии у нас в мастерской отвечает вновь прибывший работник. Он, видимо, был знаком с моим делом. Смерив меня взглядом с головы до ног, он позвал какого-то парнишку, и мы втроем пошли взламывать дверь.
Комната, черно-серая от густого слоя пыли, была полупустой. Паренек передал мне узелок какого-то хлама.
— Ло Цзюньцзюнь забрала свои вещи. Она сказала, в этом узелке все твое. У меня есть список взятых ею вещей, если хочешь, можешь сверить.
Я с горькой усмешкой покачал головой. Кому охота сверять свое горе по списку? Я развязал котомку: краски, палитра, кисти, рваный, заляпанный краской комбинезон, перчатка, рваная наволочка… давно забытые старые вещи. И вдруг среди них я увидел блюдо. Я стер рукой пыль, сердце бешено заколотилось в груди. Это было блюдо, которое я сделал в день свадьбы, — «обезьянка верхом на буйволе». Вот она, веселая миниатюрная золотая обезьянка, оседлавшая буйвола и набросившая на него гирлянду цветов. Довольная, что околпачила большого буйвола, она радостно задрала лапы вверх и, кажется, вот-вот свалится с его спины.
От этого рисунка повеяло счастьем прошлых дней, будто после многих лет ледяной жестокости в мою грудь ворвался теплый ветер. Но внезапно меня осенила догадка: ведь Цзюньцзюнь не унесла этого блюда с собой, потому что оно было символом нашего единства. Да, в этом все дело. И в сердце опять ворвался смерч.
Через тетку Цзюньцзюнь мне удалось повидаться с ней.
— Я не обманул тебя, — начал я. — В день судилища, которое устроили над нами хунвэйбины, я признался во всем только ради тебя, чтобы избавить тебя от мучений. Я так до сих пор и не знаю, как возникло в пятьдесят седьмом году мое дело… а ты, ты поверила, что я обманул тебя, и глубоко страдала из-за этого, да?
Почему-то эти, казалось, самые важные для нас слова оставили ее безучастной.
— Неважно. Все это ни к чему.
— Ни к чему? Что ты имеешь в виду?..
— Просто ни к чему.
— Я не понимаю тебя!
— Нужно жить здравым смыслом!
Мне стало ясно: эти слова открыли ее настоящую сущность. Пропало прежнее впечатление пушистых глаз, на меня глядели пустые, как стоячая вода, глаза с торчащими из них ресницами, линии стана, утратив былую мягкость, стали грубо точными.
Вы, верно, хотите спросить у меня, куда подевались ее поэтичность и красота? Эх, жизнь, этот величайший скульптор, способна делать то, что не подвластно ни одному художнику: она изменяет не только внешний облик людей, но и их духовный мир. Если человек стал практичным, то возврата к прежнему нет. Мы, как масло с водой, не смогли уже смешаться, каждый теперь был сам по себе. Мой первый порыв наладить отношения погас. К тому же стоило мне взглянуть на ее подтянутую после аборта фигуру… словом, мы оформили развод.
Получив справку о разводе, я понес ее вместе со свадебным блюдом за дом на пустырь. Там я вырыл яму, положил их в нее и засыпал землей. И, как когда-то просила Цзюньцзюнь, набросал сверху полевых васильков. Я был, как никогда, спокоен, отстранен, бесстрастен, в голову лезли странные мысли о том, что через несколько столетий или тысячелетий археологи, может быть, раскопают блюдо с истлевшим клочком бумаги и будут внимательно изучать их, но так и не узнают истории находки…
Вечером я пошел навестить Ло Чангуя, который давно был прикован к постели и, как говорили, долго не протянет. Я никогда не забывал, как он, размахивая цитатником, вытащил меня из печи.
Ло был совсем плох. Сквозь учащенное громкое дыхание едва доносился его голос. Скулы на лице резко выдались вперед, как отмель за моим домом во время отлива, кожа обвисла, взгляд помутнел. Он медленно таял. Я почувствовал: этот большой, сильный человек уже никогда не встанет на ноги…
Взволнованный моим приходом, он проговорил:
— Я… я очень уважаю твое мастерство! Пока есть ты… гончарное искусство не умрет. Если бы еще у тебя была фамилия Ло…
Никогда раньше он не говорил мне этого. У меня вырвался вопрос, не дававший мне покоя:
— Учитель, почему ваши вазы и горшки и даже маленькие блюдца получаются такими живыми?
Он весь затрясся, порываясь встать. Мои слова задели его за живое. Он попросил меня взять со стола маленькую вазу в форме тыквы-горлянки, хорошенько рассмотреть ее и сказать, что я там увидел. Я долго вертел ее в руках, прежде чем ответить на его вопрос.
— Мне показалось, я вижу отпечатки пальцев.
У него радостно заблестели глаза.
— Запомни! Жизненная энергия — в пальцах. Делая заготовку… старайся не засветить эти места. Они называются «глазами». Когда ты рисуешь человека, портрет без глаз мертв, и только глаза делают его живым, так ведь?
Я невольно подумал о сделанных вкривь и вкось древних керамических погребальных статуэтках, треножниках, кувшинах, полных дерзкого неистощимого юмора, вспомнил бугристые, неровные линии, что вырезает старуха Хуан, от которых веет жизненной силой и правдой. Не в этом ли именно и заключена тайна искусства? Мне не терпелось получить разгадку этой тайны, которую наверняка знал старик Ло.
— А что еще, кроме «глаз», достойно изучения?
Старик задумался, утомленный взгляд словно потух.
— В следующий раз скажу! — пробормотал он.
Он попросил девочку, которая ухаживала за ним и приходилась ему то ли дочерью, то ли еще какой родственницей, принести ему две вещи: срезанный колпачок от авторучки, воткнутый в свиной мочевой пузырь, и старый палисандровый футляр квадратной формы.
— Этот пузырь… — с трудом проговорил он, — для растирания краски, он очень удобный, я пользовался им тридцать лет, теперь он мне не нужен, и я дарю его тебе. А футляр, открой-ка его…
Там оказались фишки для игры в мацзян, изящные, словно из нефрита, с рельефными изображениями цветов, поистине чудо керамического искусства!
— Береги эти вещи, — сказал Ло. — Чтобы их не уничтожили, отнеся к «четырем старым». Они достались мне от предков, ты понимаешь в этом толк, поэтому забирай. Мне, старику, больше нечего подарить тебе.
Растроганный, я не мог вымолвить ни слова.
Когда разговор потом случайно коснулся Цуй Дацзяо, старик сказал:
— Возмездие настигло его. Дорога-то была широкая и нескользкая, он уже двадцать лет за рулем, не пойму, как его угораздило свалиться в овраг… счастье, что он одинок, не оставил ни вдовы, ни сирот. По правде говоря, он не был так жесток, как Цзяцзюй, прежде он был другим, просто время так перекорежило людей…
— Никогда не прощу ему, что он задавил Черныша! — крикнул я.
— А, ты говоришь о том псе? Не возводи на него напраслину, он не давил его… он сам говорил мне об этом…
— Ложь! Я был тогда в машине!
— Постой… он вроде сказал, что хотел его объехать, но на таком близком расстоянии не смог вывернуть колес и придавил ему лапу.
— Не может быть!
Я не мог поверить, что Цуй способен на такое, но потом вдруг вспомнил, что машина действительно резко вильнула в сторону.
— Так Черныш жив?
Я боялся обольщать себя надеждой.
— Жив, жив, я даже видел его, у него искалечена лапа. Без тебя он много раз приходил к твоему дому, все лаял…
Комнатушка старика Ло сразу озарилась светом. Кого мне благодарить? Жизнь и в самом деле прекрасна! Она не дает тебе отчаяться, всегда одарит живительным глотком воздуха, повернет колесо твоей судьбы к лучшему, возместит за невзгоды, увлечет надеждой, днем завтрашним, послезавтрашним, картиной будущего, а если ты заблудишься в тумане, выведет тебя на тропинку…
Я стал повсюду искать Черныша, расспрашивал всех подряд. Одни что-то знали о нем, другие, как говорится, ни слухом, ни духом, но наконец появилась путеводная нить: один продавец сигарет недавно на обочине проселочной дороги в двадцати ли к западу от уездного центра видел ободранного худого черного пса, видно, совсем обессилевшего от голода. Разносчик пожалел его и бросил ему кусок хлеба. Собака, добавил он, хромала, какое-то время плелась за ним, потом исчезла из виду.
Эта весть укрепила мою надежду. В свободные дни, купив мяса и нанизав его на пеньковую веревку, я отправлялся в окрестности уездного центра на поиски Черныша. Я искал его в полях и на дорогах, заходил в селенья и поселки, пока не понял, что мир слишком огромен и пес затерялся в нем, словно иголка в стогу сена.
Как-то в очередное воскресенье я запасся мясом и, спозаранку выйдя из дому, ходил до полудня, но так и не напал на след Черныша. Я валился с ног от усталости и лишь усилием воли заставлял себя продолжать путь. Решимость найти собаку ни на минуту не покидала меня, я был уверен, что он, как и я, все это время ищет меня. Мне встретился на пути незнакомый поселок, на краю которого, к счастью, была закусочная. Я вошел, взял миску рисовой каши и присел отдохнуть, вытянув гудевшие от усталости ноги. Вдруг послышались детские голоса:
— Бей пса, бей, бей его!
Я выскочил на улицу. Там уличные мальчишки ивовыми прутьями хлестали собаку. Животное, не двигаясь и не сопротивляясь, лежало у стены, не подавая признаков жизни. Неужели Черныш? Сердце сжалось от испуга, я подбежал и с первого взгляда узнал его. Он лежал на боку с закрытыми глазами, не реагируя на удары. Черный как уголь и худой, с облезлой, испачканной в грязи шерстью, он был мало похож на прежнего Черныша.
Я позвал его. На мой голос он рывком приподнялся, едва удержавшись на дрожавших лапах, подался вперед и вытянул морду, уставившись на меня. Мальчишки в страхе разбежались.
— Дай правую лапу, Черныш! — хриплым голосом произнес я.
С трудом, дрожа всем телом, он протянул мне грязную правую лапу. Черныш! Мой Черныш! Я заключил его в свои объятия и крепко прижал к себе. Я почувствовал, как его дрожь передается мне, а его морда, горячо и трогательно, с силой прижимается ко мне. Что тут говорить? Мне казалось, я обнимаю вселенную, всю вселенную со всем ее сущим…
Вы поймете, почему теперь, опасаясь потерять своего пса, я повсюду беру его с собой. Ради него приходится ездить мягким вагоном, здесь спокойнее и контролеры не такие строгие. Черныш все понимает, он без моей команды не подает голоса. А я не хочу даже ненадолго разлучаться с ним: боюсь, как бы это не стало разлукой навек… Он постарел, не убегает больше из дому, мало ест, у него так и не отросла его прежняя густая черная шерсть. Целыми днями он лежит у меня в ногах и, лишь заслышав шум проезжающей машины, приходит в страшное возбуждение, скулит, скалит зубы, шерсть поднимается на его загривке… короче, теперь вы и сами догадались, что у меня наверху в ящике.
Пока я слушал эту удивительную исповедь «безымянного» художника Хуа Сяюя, ком не раз подкатывал к горлу от нахлынувших чувств. Я поднял голову и посмотрел на ящик — безмолвный и неподвижный, который таил в себе историю горестной жизни человека чистой и беспокойной души. Его прошлое заставляло с еще большим сочувствием и тревогой отнестись к его настоящему.
— Так, значит, теперь вы расписываете блюда? — поинтересовался я.
В ответ Хуа с усмешкой покачал головой.
— Если рассказать, вы, пожалуй, посмеетесь надо мной. Сначала я приступил к работе в своем старом цехе декораторов, но через две недели все изменилось, причем из-за события совсем незначительного…
Как-то я гулял по проселочной дороге. Только что прошел дождь, омытые дождем деревья и растения радовали глаз глубиной и свежестью цвета, а показавшееся впереди белое пятно своей ослепительной чистотой еще более усиливало звучание этих нежных полутонов. Так бывает, когда пианист во время исполнения берет октавой выше.
Просветленный, радостно-взволнованный, я продолжал свой путь. Когда пятно приблизилось, то оно оказалось белой рубашкой Ло Цзяцзюя. Мы не встречались несколько лет. Не знаю почему — может быть, под впечатлением обновленной после дождя природы или чистоты этого белого цвета, — только я сразу забыл все неприятное, что было связано с ним. И когда он справился о моих делах, чистосердечно ответил, что расписываю блюда, что у меня голова полна новых идей и что я непременно подниму мастерство художественной росписи на высокий уровень. На следующий день без всяких разъяснений меня перевели в цех по обжигу. Спрашивается, ну кто тянул меня за язык?
— Мне кажется, вы часто обманываетесь в людях!
— Что и говорить, так-то оно так, хотя, с другой стороны, я вовсе не считаю себя в проигрыше. Теперь, работая у печи, я овладел техникой обжига фарфора, а от этого, как известно, на семь десятых зависит успех нашей работы. Гончары говорят: кто не знает толк в обжиге, не понимает и фарфора. Теперь я могу смелее и увереннее добиваться нужного цветового эффекта при обжиге посуды. Странно, человек, постоянно преследующий меня, против своей воли оказывает мне услуги. Как по-вашему, почему так получается?
Я молчал, пораженный, не находя слов, чтобы выразить вертевшиеся в голове неясные мысли. История этого странного человека всецело захватила меня…
— Помните, вы спросили у Ло Чангуя про «глаза» на керамике, что он рассказал вам?
— Он умер как раз в ночь после нашей встречи. А в тот день он мне больше ничего не сказал: он не хотел раскрывать секрет мастерства…
— Они могут подарить вам семейную реликвию, — в раздумье, с горечью продолжал он, — но ни за что не передадут твоего искусства. Этот консерватизм вынуждает нас шаг за шагом повторять путь предшественников, но он же придает нашему искусству характер неповторимой самобытности и вечной неразгаданной тайны. Ло Чангуй, правда, питая ко мне симпатию, обронил несколько фраз, которые помогли мне постичь более глубокие пласты искусства. И если мне удастся вернуться в цех художественной росписи… я слишком самоуверен, не правда ли?
Его глаза, как утренние звезды, горели ярким светом…
В кромешной ночной тьме наш поезд мчался мимо заснеженных и скованных льдом полей. Пассажиры спали, в коридоре было безлюдно и тихо, и только на стыках рельсов тяжелый состав резко и мерно встряхивало. Но во время нашего продолжительного ночного разговора я не слышал скрежета, да и вообще забыл, где я.
— Устали?
Хуа Сяюй посмотрел на старенькие, пожелтевшие, с разбитыми стеклами часы.
— Эге, уже половина шестого, скоро рассветет, через час моя станция. Извините, я всю ночь проговорил, не дал вам поспать.
— Постойте, вы еще не дорассказали свою историю. Вы говорили, что все превратности начались с пятьдесят седьмого года, но так и не назвали человека, который оклеветал вас?
— Никто меня не оклеветал.
— Так это все было сфабриковано Ло Цзяцзюем?
— Нет, он только использовал материалы из моего дела.
— Так, значит, кто-то все-таки донес на вас, раз в деле появились порочащие вас документы?
После некоторого колебания он в конце концов дорассказал мне все как было:
— Так вот! Месяц тому назад я этим же поездом ехал на Северо-Восток. На станции в Шэнъяне меня вдруг окликнули. Это была Ян Мэймэй, девушка, с которой я дружил в институте. Теперь она замужем, судя по всему, живет благополучно… Я, пожалуй, не стану называть место ее работы, она ехала по делам в командировку.
Встреча после многих лет разлуки была неожиданной, и по тому, как она была поражена моим видом, я понял, что здорово изменился. Мы перебросились несколькими словами, потом она отвела меня в уголок и спросила, не подвергался ли я гонениям в первые годы «культурной революции»? Она тут же искренне покаялась мне, как однажды после свидания в парке Храма Неба, где я излил ей свои сомнения и недовольство кампанией против правых, она, ужаснувшись опасному направлению моих мыслей, которые могли бы помешать моей карьере, с самыми благими намерениями сообщила все, как есть, в парторганизацию. Так эти материалы попали в мое дело. Во время «культурной революции» из керамической мастерской у нее запросили дополнительные сведения, уточнения, и тогда она поняла, что я попал из-за нее в беду. Она страшно нервничала, ее мучила совесть, но она так и не осмелилась написать мне письмо.
— Ты наверняка пострадал из-за меня, дурья моя голова! — заключила она.
От ее признаний у меня все внутри похолодело, меня словно обдали ушатом холодной воды. Да, хлебнул я из-за нее горя! В душе одновременно шевельнулся страх: как же она могла предать меня, ведь она любила меня? Останься я тогда в городе, мы бы стали мужем и женой, и она со спокойной совестью прожила бы со мной всю жизнь. Меня мороз по коже подирает при одной мысли об этом…
— Что же вы не сказали ей, что это по ее милости, из-за ее наветов вы потеряли жену и ребенка, мыкались по свету, чуть не погибли! — напустился я на Хуа. — Пусть себе мучается, если в ней осталась хоть капля совести!
— Совесть-то есть у всех, но одни живут по совести, другие — против совести, — возразил он. — Ну а коль скоро она решилась выложить мне все начистоту, значит, и у нее заговорила совесть.
— Что же вы ей ответили?
— Сказал, что не был репрессирован, что ее признание — неожиданность для меня.
— И она… она этому поверила?
— Конечно, нет, но больше она не расспрашивала ни о чем, предпочла поверить в обман. Вам, как писателю, нетрудно понять психологию такого человека. Я избавил ее от угрызений совести. На прощанье она готова была отдать мне все, что было при ней, — конфеты, печенье, колбасу… в суматохе она даже всунула мне свою перчатку. У нее словно камень свалился с души, она спаслась от самой себя и без умолку щебетала, точно вырвавшаяся из клетки птица… Вы смеетесь надо мной? Над моим великодушием? Ну зачем терзать прошлым еще чью-то душу? Хватит того, что я отбыл несколько лет каторги, не злодейка же она, в самом деле, пусть себе живет!
Глубоко взволнованный, с состраданием глядя на этого доброго и несчастного человека, я промолвил:
— Забудем прошлое, будущее, без сомнения, будет лучше настоящего.
Изуверившись в жизни, я без особого энтузиазма произнес эти пустые и расхожие слова. Его ответ поразил меня.
— Нет, умри я даже сегодня, я все равно скажу спасибо жизни за все, что она мне дала. А если мне суждено прожить еще немного, я в свой черед воздам ей за все.
Эти слова невольно перенесли меня в другой мир, трогательный и волнующий. Я, давно не испытывая к жизни ничего, кроме усталости, апатии, отчуждения, вновь ощутил ее мощное и горячее дыхание… и промолчал в ответ. Когда чувства переполняют тебя, лучше оставить их в сердце, чтобы они спокойно улеглись. В этом самое большое счастье.
Забрезжил рассвет, за окном смутно угадывались цвета предметов. Не передалось ли и мне его художественное мироощущение, под влиянием которого я тоже стал видеть краски мира?
Хуа Сяюй поднялся, положил вещи в сумку.
— Мне пора, — сказал он. — Давайте простимся! Я желаю вам всего хорошего!
— Спасибо, я тоже желаю вам… — Я запнулся, потом закончил. — Надеюсь вскоре увидеть ваши блюда с росписью!
Глаза его вспыхнули. Я угадал его заветное желание.
— Непременно! Непременно!
В его словах звучала уверенность. Поезд замедлил ход. Он спустил сверху ящик и, склонившись, тихо, словно ребенку, шепнул в отверстие:
— Ну как, хорошо поспал? Скоро будем дома, а пока помолчи!
— А можно мне заглянуть внутрь? — не удержался я.
Поезд остановился. За окном в холодном утреннем тумане показались неясные очертания станционных построек, перрона, навеса. Я наклонился к отверстию в ящике, но там было темно, до меня донесся лишь специфический запах, который обычно исходит от шерсти животных.
— Простите, не поможете ли вы мне? Мне надо проскочить через турникет, если я стану перекладывать там вещи, контролер может заметить. Нет, что вы, провожать не надо, сделайте одолжение, — говорил он, вешая тем временем через плечо мольберт и беря в правую руку ящик, а в левую — сумку. — Достаньте из кармана пиджака билет… так, положите мне в рот, я прикушу.
С билетом в зубах он уже не мог разговаривать, только улыбнулся мне с благодарностью. Мы простились без слов, обменявшись взглядами, в которых были слова прощания, пожелание счастья, грусть расставания.
Из окна своего купе я с некоторой тревогой следил за тем, как, смешавшись с немногочисленной толпой пассажиров, он подходил к контролеру. Тот вынул у него изо рта билет и спросил о чем-то. Хуа Сяюй помотал головой. Видимо, речь шла о том, не нужен ли ему корешок билета для отчета. За оградой перрона он оглянулся, вытянув шею, посмотрел в моем направлении. Я замахал рукой, но в купе было темно, и он не увидел меня…
С грустью провожал я глазами медленно удалявшуюся фигуру с картонным ящиком в руке. Что пожелать ему? Что ждет его впереди? Скитаясь по свету, я, правда, встречал немало таких горемык, хлебнувших через край нужду и лишения. Но на их лицах вы не увидите следов страданий. Бывает, они расскажут о своих терниях и муках, которые с трудом укладываются в сознании. В них, словно в мешок фокусника, жизнь кидала все, что пожестче, поколючее, погрубее, но они, вынося страшные перегрузки, не лопнули, не расползлись по швам, а молча, стиснув зубы, преодолели все. Их взоры, их сердца всегда упрямо обращены к жизни. И не сама ли жизнь с ее поразительным богатством, таинственностью и глубоко спрятанными надеждами мешает даже отчаявшимся людям с легкостью расстаться с ней? Так и ты, несмотря на все невзгоды, продолжаешь свою мужественную жизнь, о наш великий китайский народ…
Лучи света, ударившие в глаза, прервали течение моих мыслей. Оказывается, мы уже отъехали от станции. Небо посветлело, за окном в лучах солнца искрилась ледяная гладь могучей реки.
Перевод В. Аджимамудовой.
#img_5.jpeg
ВОЛШЕБНЫЙ КНУТ
В ту пору в Тяньцзине каждый год устраивали по нескольку праздников в честь святых владык. А на праздниках, известное дело, тут же объявляются всякие любители напроказить. Поначалу случилось у нас только одно происшествие. Это когда при государе Цзяцине во время театрального представления пятилетний малец, который изображал Мать-государыню Запада, умер от солнечного удара прямо на помосте. Ну, то, можно сказать, было делом случайным, все пошумели-повздыхали да разошлись. А потом, когда государь Гуансюй взошел на престол и устроили по этому поводу большие торжества, случилось так, что во время молебна благодарения душ из выставленных напоказ драгоценностей украли одну большую жемчужину. Люди сказывали, цена той жемчужине была чуть ли не сто тысяч. Уездный начальник послал своих людей на розыски, те весь город вверх дном перевернули, а жемчужину так и не нашли. А любители всяческие беспорядки чинить уже целыми шайками стали шастать по улицам. Бывало, затопчут насмерть ребенка, всяк праздник, глядишь, драку затеют и уж кому-нибудь череп да раскроят, что твою тыкву.
Раз случилось, возжигали благовония в зале «Исполнения желаний», где стояла статуя Богини моря, и старинный храм спалили дотла. Какой-то смельчак из тех лихих людей, когда пламя уже вовсю полыхало, уволок статую той богини неизвестно куда. Ходил слух, что в животе богини внутренности были из чистого золота и серебра. Тут же и мужчины и женщины из верующих кинулись богиню искать. Вы не смейтесь, вы себя поставьте на место тех людей да прикиньте сами: коли нет богов, кому же поклоны бить?!
Тяньцзиньцы любят приврать. Один человек клялся, что он собственными глазами видел, как богиню зарыли на заднем дворе бакалейной лавки «Счастье Восточных морей». Нашлись парни, которые не побоялись хозяина лавки, перемахнули через ограду, отвалили два сваленных в углу двора каменных пресса для выжимания сои, перекопали в том месте землю, но ничего не нашли и со злости прессы разбили, да еще и нагадили на них. А хозяин той лавки был приятелем начальника управы, и налетчиков быстренько поймали. Хотели было взыскать с них за причиненные убытки, да не вышло ничего, потому как были это люди бедовые, прямо-таки отпетые разбойники, у них в доме одна циновка, пара одеял да сотня клопов, даже риса и того не водится.
На этот раз старики стали поговаривать о том, что надо бы эти праздники вообще запретить. Тяньцзинь — место бойкое, народ тут живет отчаянный, так и норовит какой-нибудь фортель выкинуть. Нет, не к добру все эти праздники, от которых весь город ходуном ходит. Но кто же может праздники запретить?
Вы еще учтите, что Тяньцзинь жил соляной и рыбной торговлей. Тяньцзиньцы выходили в море, спорили с ветром и волнами и надеялись, что морская богиня их защитит. Даже те, что скопили деньжат, немало горя хлебнули; что же говорить про мелкий люд, который вроде собак и кошек? Потому-то люди и рады были повеселиться в день рождения морской богини. Всюду затевались разные представления, народ высыпал на улицы, люди молились и жгли благовония, чтобы ублажить богиню. Статую богини выносили из посвященного ей храма за Восточными воротами, носили по улицам, разные общины городских жители давали в ее честь представления. Несколько дней город ликовал, а святая сила богини укрощала демонов.
Говорят, то, что неподвластно людям, управляется богами. В Тяньцзине «три мира, четыре вида живых существ, шесть способов существования, десять сторон света» находились в ведении богини. Но с тех пор, как и богиню украли, у людей прибавилось забот. Прежде боги тоже умели водить корабли. Люди не отнимали у небес их полномочий, и небеса не потворствовали прихотям людей. Вот в тот год на праздник и случилось это удивительное происшествие.
1. Одно упрямство под стать другому
По обычаю, в двадцать второй день третьего месяца морская богиня «совершала объезд и раздавала счастье».
Из праздничных дней этот был самый веселый. Каждая община в городе готовила к этому дню какое-нибудь изысканное представление. Говорят, в этот год все общины постарались на славу, можно было увидеть и давно уже не показывавшиеся пляски львов, и танцы журавлей, и свежие цветы, и драгоценные треножники, и большие оркестры, и разных зверей, и восемь бессмертных и многое другое.
Каких только зрелищ тут не было! Народ вышел на улицы задолго до начала праздничного шествия, каждый старался занять место получше, кто не мог протиснуться вперед, взбирался на заборы и крыши домов. Люди солидные сооружали помосты с навесами и оттуда, как из театральной ложи, любовались праздником в свое удовольствие.
У начальника соляной управы почтенного Чжаня в нынешнем году, можно сказать, сбылись все заветные желания. Деньги в его дом сами текли рекой, а еще он взял в жены девушку, подобную яшме и цветку, да и сам пышет здоровьем и духом бодр. Полмесяца тому назад он снял одну лавку на улице Гуицзе и на углу улицы, на самом бойком месте, соорудил высокий помост, чтобы оттуда наблюдать за праздником. Над помостом натянули островерхий навес, укрывавший от солнца, на пол постелили ароматно пахнущие сосновые доски, по обе стороны расставили новые сиденья, сбоку помост обтянули красным шелком и подвесили к нему ярко раскрашенные фонари. Еще почтенный Чжань нанял несколько мастеров биться на кулаках, одел их в одинаковые полотняные куртки и штаны, и они днем и ночью по очереди стояли перед помостом, охраняли его.
В народе говорят: кто силен тратить деньги, тот и духом силен. Робкий народец как-то сам собой держался от этого места подальше. Чуяли люди: если кто-нибудь пойдет поперек воли почтенного Чжаня, непременно быть беде. Кто же знал, что так оно и случится? Ну да смотрите сами…
В день, когда устраивали шествие, новая жена почтенного Чжаня задумала подняться на помост, чтобы поглазеть на праздник. Все знали, что молодую госпожу продали почтенному Чжаню из труппы певичек в квартале Хоуцзяхоу. Ее настоящее имя было Цзыфэн, она искусно пела, вот и получила среди певичек прозвище Фэйлайфэн — Прилетающий Феникс. Эта Фэйлайфэн была сама твердость, прячущаяся под покровом слабости. Она была совсем не похожа на добропорядочных девушек, которые на ее месте и думать бы забыли о своем прежнем имени и тихо жили бы в праздности и довольстве. Эта же вечно бегала хвастаться туда, где она жила прежде: все хотела, чтобы ее прежние знакомые узнали ее, полюбовались ею, пошептались бы между собой о ней, не смея сообщить хозяйке о приключившихся с ней переменах. Была у нее одна тайная мысль: коли она, девица такого низкого происхождения, так красуется у всех на виду, то старая жена почтенного Чжаня ни за что не посмеет вместе с ней показаться на людях и эдак она сможет взять верх над старой женой. Только вот она не рассчитала, что если старая жена не пойдет, то и почтенный Чжань тоже не посмеет пойти, и уловка ее была совершенно без пользы. От этого она страшно злилась, постоянно ко всему придиралась и шумела, и в семье почтенного Чжаня быстро поняли, что она твердый орешек.
Она уселась на стул, обитый узорчатым шелком, изящно сложила перед собой маленькие белоснежные ручки, унизанные блестящими перстнями, за ее спиной встала служанка; волосы у той были зачесаны по сучжоуской моде, одежда вдоль и поперек покрыта нитями жемчуга и расшита цветами, в волосах серебряные шпильки, на ногах крохотные туфельки из бараньей кожи, штаны из темного атласа; белая, как лунный свет, кофта обтянута широким узорчатым поясом, из-под воротника кофты выглядывает парчовый платок. Ее фамилия Ху, люди зовут ее матушка Ху, это самая опытная служанка в доме Чжаней. Стоя позади Фэйлайфэн, она раскладывает на чайном столике закуски — горки сладостей, как принято в доме чиновника Дина, орешки, как в доме Чжаня-Второго, фрукты в сахарной оболочке по рецепту семьи Чжао, паровые пампушки от семейства Ча и прочее. Здесь все лучшие закуски именитых домов, они прикрыты стеклянными крышками, защищающими их от пыли. Но Фэйлайфэн очень редко приподнимает эти крышки, чтобы чем-нибудь полакомиться, зато раз за разом приказывает матушке Ху подозвать деревенскую торговку, продающую на улице печенье, и кричит ей: «Беру весь кулек!» На самом деле она не ест эту простую уличную еду. Печенье она скупает, во-первых, потому, что куражится, а во-вторых, потому, что нарочно хочет спустить деньги почтенного Чжаня. Это бы еще ничего, но каждый раз, когда к помосту подходит новая труппа участников шествия, она просит старшего среди них нести полотнище с именем почтенного Чжаня. По обычаям праздника, самые уважаемые люди в городе могут попросить какую-нибудь труппу актеров нести в праздничной процессии полотнища с их именами, но менять полотнища, договариваться с актерами о представлении — значит задерживать шествие. Идущий во главе процессии машет флагом, бьет в гонг, и все останавливаются. Актеры исполняют свой номер, например пляску львов, барабанную дробь, танец с серебряным ларцом или еще какое-нибудь занятное представление. Потом их старший снова ударяет в гонг два раза, они идут дальше, а следом подходит другая труппа. А тот, кто заказал представление, должен заранее послать актерам конверт с деньгами в благодарность за их труды.
Фэйлайфэн еще до начала праздника послала деньги артели уборщиков, чтобы они дочиста выскребли улицу перед помостом. В эти дни она нанимала все труппы подряд. У почтенного Чжаня от денег сундуки ломятся, да и кто будет держаться за карман, когда предлагают выставить твое имя в праздничном шествии? К тому же она с шиком наблюдает за праздником, на помосте навалено несколько сот кульков с печеньем, есть и кули по десять цзиней весом. Среди восьми богатейших семей Тяньцзиня никто еще не сорил деньгами с таким размахом. Вот так она смотрит на праздничное шествие, а люди смотрят на нее и дивятся: уж больно кобенится эта взбалмошная девица.
Хотя поговаривали люди, что она чересчур злая, но швырять деньги пригоршнями — это все-таки признак сильной воли. На сей раз труппа юных актеров, наряженных журавлями, показывала, как эти божественные птицы «летают», «курлычут», «спят» и «едят». Они легко кружились по земле, словно вот-вот взлетят, и пели ей песни на счастье. Матушка Ху шепнула ей на ухо:
— Вторая госпожа, поглядите, у этих мальчиков на шее серебряные обручи, их подарил сам император Цяньлун, когда смотрел этот танец. Я слыхала, Цяньлун наблюдал за представлением из лодки, и видно ему было не так хорошо, как вам, ха-ха!
Фэйлайфэн вдруг подумала: в прошлый год на этот праздник она еще была у своих старых хозяев. Вместе с Баоинь, Цзылайчоу, Юэчжунсянь и еще несколькими девушками сосала сладости и толкалась в толпе так, что даже вспотела. Кто знает, может, те девушки как раз сейчас стоят в толпе и во все глаза смотрят на нее? Только она об этом подумала, как танец журавлей кончился, она с облегчением вздохнула, подозвала старшего в труппе, велела ему взять с помоста печенье, дала по большому кулю и барабанщику, и флейтисту, и знаменосцу, и даже тем, что несли приветственную надпись; шести мальчикам, изображавшим журавлей, и старшему труппы дала два куля.
Актерам досталось обильное вознаграждение, и они, удовлетворенные, хотели было пойти дальше, как вдруг перед ними вырос человек со скамейкой, выкрашенной красным лаком. С размаху поставив скамейку на землю, он уселся на нее, широко расставил ноги и холодно сказал старшему труппы:
— А ну погодите. То, что вы тут показали, сыграйте-ка для третьего господина восемнадцать раз. Ну а печенье — у второй госпожи его навалом, она вас одарит за третьего господина.
Появление этого человека, словно ушат холодной воды, вылитой в бурлящий котел, в один миг успокоило тысячную толпу: воцарилась тишина. Взгляды всех устремились к тому, кто преградил дорогу праздничной процессии…
Шелковые штаны цвета старинной меди туго схвачены синим поясом, на ногах новые черные туфли, тонкий халат, какие носили местные парни, поверх халата надета куртка без рукавов и ворота, похожая на куртку для верховой езды, но все-таки не такая, а что-то вроде безрукавки для подвижных игр. Шею этого человека опоясывала цепочка, на груди висели семь или восемь очень необычных не то золотых, не то серебряных значков. Те, кому доводилось видеть заморские шкатулки, сразу сообразили, что это заморские вещицы. Но зачем он воткнул в шапку маленькую гребенку? Девушки из Гуандуна любят носить в волосах гребенку, время от времени они поправляют ею свою прическу, но где это видано, чтобы и мужчина украшал себя таким же способом? Вы не смотрите, что этот парень так чудно вырядился, тут непременно свой смысл имеется. Казалось, люди взглянут на его одежду и сразу поймут, что он за человек.
Некоторые из стоявших поблизости думали было урезонить его, но едва они посмотрели на его худое, темное лицо под шапкой, на пару узких глаз, и в особенности на залитый кровью левый зрачок, как приготовленные слова застряли у них в горле. Ведь это был известный всему городу хулиган по прозвищу Стеклянный Цветок.
На улице Гуицзе в этом городе уговаривать его бесполезно, да и посмеет ли кто-нибудь просто долго глядеть на него? Здесь даже матери, баюкая младенцев, напевали им: «Ты не плачь, а скорее засыпай, а не то придет Стеклянный Цветок!» Это, наверное, традиционный воспитательный прием: успокаивая кого-нибудь, вложить в свои слова важный общественный смысл.
Но что хочет натворить Стеклянный Цветок?
Даже у людей, которые целыми днями слоняются без дела, есть свои расчеты. Сегодня Стеклянный Цветок пришел не просто для того, чтобы пошуметь. О причине его появления мог бы рассказать залитый кровью глаз.
У каждого настоящего хулигана обязательно есть в жизни какая-нибудь жестокая, кровавая история.
Десять лет назад Стеклянный Цветок был еще никому не известным парнем, которого в детстве звали Третьей Колотушкой. Однажды он пришел в харчевню «Душистый персик» и стал кричать, что хочет «забрать медяк». Харчевня «Душистый персик» была домом певичек, и в округе ее прозвали «Большим местом». Там всегда толклось много народу. Хозяин подозвал семь или восемь человек с топорами и приказал им испытать юнца. В ту пору любили драться топорами, его отточенными углами запросто можно рассечь и кожу, и мясо. По правилам, принятым среди хулиганов, нужно лечь на землю, двумя руками обхватить голову, а ногами прикрыть живот и позволить сечь себя топорами, до смерти или нет — это уж как получится. Если парень выдержит такое смертельное испытание, хозяин приказывает втащить его в дом, лечит его раны, а когда тот поправится, дает ему один медяк. Это и называется «забрать медяк». В тот день Третья Колотушка вот так лежал на полу, защищая себя собственными руками и ногами, а его секли топорами почем зря. Он был молод, силен и не проронил ни единого звука. Один забравший медяк в том заведении хулиган, по прозвищу Смертник Цуй, ударил его топором по левому глазу, оттуда брызнула кровь — не иначе как быть Третьей Колотушке слепым. Но когда его подлечили, оказалось, что глаз уцелел, только в него натекла кровь и он стал какого-то непонятного цвета. А тот Смертник Цуй, который попортил ему глаз, в харчевне «Великое счастье», что в переулке Цзянча, поставил Третьей Колотушке выпивку, чтобы загладить свою вину. У этого Смертника Цуя было черное сердце и грязные руки, он всегда носил в сапоге нож, и, если бы кто-нибудь стал требовать у него возмещения за искалеченный глаз, он бы без разговоров пырнул того ножом. Третья Колотушка не только ничего не потребовал, но и выложил на выпивку собственные деньги, да еще сам благодарил Смертника Цуя. Это потому, что у хулигана непременно должно быть какое-нибудь увечье, и он даже старается его заиметь. Удивительное дело! Такое всюду можно встретить: есть люди, которые нетерпимы к злости других, и есть люди, которые гордятся собственной злостью; одни считают увечье позором, а другие носят шрамы на лице как знак славы.
С тех пор Третья Колотушка получил прозвище Стеклянный Цветок. Еще его называли «Ворота В Тяньцзинь». Все веселые дома в Хоуцзяхоу, и большие, и поменьше, получали доходы не без его помощи. Если где-нибудь клиент поднимал шум и причинял неприятности, тут же звали Стеклянного Цветка, и тот уж не давал спуску буяну. Девицы, не имевшие хозяина, так и дрались за него между собой, по-всякому его обхаживали: кому же такой не понравится? Фэйлайфэн в Хоуцзяхоу тоже была фигура, было бы даже странно, если б она не пригрелась у него на груди! Понятливые люди, размотав в уме эту ниточку, тут же смекнули, что сегодня Стеклянный Цветок решил добраться до высоко взлетевшей Фэйлайфэн. Тяньцзиньцы называют это «умыть рожу».
Фэйлайфэн тут же узнала Стеклянного Цветка. Хоть и говорят, что этот хулиган парень простой и уж больно жаден до заморских товаров, но висящую на шее Фэйлайфэн заморскую золотую цепочку с медальоном в виде сердечка подарил ей именно он! Выбившись в люди, она все время боялась, что Стеклянный Цветок будет ей мстить, но не думала, что он решится унизить ее в присутствии тысяч зрителей. Не знала она, что Стеклянный Цветок задумал учинить большой переполох. Да, стоило только взглянуть на этого парня, и сразу было ясно, что он на все пойдет и ни увещеваниями, ни угрозами его не остановить. Если приказать слугам прогнать его, он тут все перевернет, опозорит на весь город. Ей стало не по себе.
Старший в актерской труппе был человек догадливый и знающий, что к чему. Не говоря ни слова, он взмахнул флагом, подвел своих мальчиков к Стеклянному Цветку и велел им исполнить танец два раза. Потом он подошел к Стеклянному Цветку, поклонился и сказал с улыбкой:
— Третий господин, мы вам кое-что показали, в другой день еще что-нибудь исполним для вас.
У Стеклянного Цветка не изменились ни лицо, ни голос.
— Да иди ты ко всем чертям. Каждый может заказать представление, почему же вы не хотите слушаться третьего господина?
— Но разве мы не исполнили для вас танец два раза?
Начальник труппы был очень осторожен, он не хотел давать Стеклянному Цветку повод к чему-нибудь придраться и поднять скандал.
— У тебя что, уши отвалились? Ты что, не слыхал, что третий господин приказал тебе играть восемнадцать раз?! — сказал Стеклянный Цветок.
— Третий господин, наша труппа уже давно здесь стоит, а сзади ждут еще тридцать-сорок трупп! Они уже совсем истомились. Вы же самый благородный господин в Тяньцзине! Благодарим вас за то, что вы цените нашу труппу журавлей, и в следующий раз будем играть для вас целый день, идет?
— Заткнись и придумай что-нибудь получше! — Стеклянный Цветок не только не собирался уступать, но говорил еще более твердым тоном. — Твой третий господин такой человек; ты пойди спроси у людей, когда он отказывался от своих слов?
Переговоры зашли в тупик. Из напиравшей сзади толпы вышло несколько парней в маскарадных костюмах, с размалеванными лицами. Это были люди из труппы, исполнявшей танец пяти тигров. Им уже надоело давиться сзади. Был среди них парень, изображавший волшебную птицу Пэн, высокого роста, с массивной грудью — силы в нем, видать, было хоть отбавляй. Он встал перед Стеклянным Цветком, сжав кулаки, но обратился к нему очень вежливо:
— Позвольте прежде поприветствовать вас.
Голос у парня был немного гнусавый.
Стеклянный Цветок искоса смерил его взглядом, напустил на себя равнодушный вид, приподнялся на цыпочки, задрал лицо к небу и нарочито тонким голосом прошепелявил:
— Нынче нет ветра с северо-запада, откуда же доносится звон?
В толпе раздался смех.
Эти слова заставили танцоров с ларцами убраться восвояси. Тяньцзиньцы умеют сказать как отрезать. Кто проиграет в словесном поединке, тот уж ничего больше не добьется. Когда разговор кончен, слова не вернешь. Те, кто, как говорят, «защищаются языком», не просто умеют говорить. Вот столичные болтуны — те рассуждают, а «защищающиеся языком» воюют словами, воевать же словами — все равно что мериться силой духа. Тот здоровенный парень, спасовав, сказал угодливо и примирительно:
— Третий господин, посмотрите сами, братишкам нужно один денек передохнуть, они совсем изголодались! Не видят лиц монахов, а видят только лик Будды, не видят лика Будды, а видят только лик богини. Позвольте нам поскорей справить праздник!
— Что? Видят лицо богини? Да лицо богини похуже, чем личико второй госпожи. А тут на помосте вдоволь навалено печенья, кто проголодался, пусть попросит у нее!
Стеклянный Цветок взглянул своим мутным глазом на Фэйлайфэн.
По всему было видно, что он не угомонится, пока не вымажет дерьмом лицо Фэйлайфэн.
Фэйлайфэн сидела ни жива ни мертва. Стоявшая рядом матушка Ху заметила, что даже ее намазанные помадой губы побледнели.
На сей раз никто не решился что-нибудь сказать. Стеклянный Цветок победил всех. С довольным видом он извлек из-под халата красивый заморский флакончик, вынул пробку, пару раз понюхал его содержимое, прокашлялся и, окончательно удовлетворенный, улегся на скамье, показывая, что готов лежать здесь хоть всю ночь.
Народ вокруг в растерянности таращил на него глаза. Как тут быть? Когда в Тяньцзине такая твердость наталкивается на твердость, кому-то несдобровать.
2. Появляется дурень
Что бы ни случилось, достопочтенные небеса не допустят перекоса. Мирские пути-дороги — что коромысло весов, не бывает так, чтобы одно в них не уравновешивалось другим; жизнь вокруг нас и наша собственная жизнь как будто подвешены к этим весам. Стоит одной чаше весов уйти вниз, как другая чаша взлетит вверх. Если луна долго светит в восточное окно, она потихоньку переместится к западному окну. Струи дождя и солнцепек по очереди обрушиваются на головы людей. Если солнце печет вовсю, значит, соберутся густые тучи и разразится ливень. Если льет сильный дождь, значит, налетит ветер и разгонит облака. И вот случилось так, что Стеклянный Цветок остановил праздничное шествие на улице Гуицзе, люди озирались по сторонам, и никто не смел слова вставить.
Вдруг какой-то парень лет тридцати вышел из кольца людей, отвесил Стеклянному Цветку учтивый поклон и сказал:
— Почтеннейший, будьте милосердны, проявите уступчивость. Поднимитесь и позвольте этим господам пройти.
Честь и хвала смельчаку, коли он взялся уладить этот спор! Только вот говорил он не слишком решительно и не очень-то был похож на человека, готового любой ценой довершить начатое им дело. Стеклянный Цветок смерил парня взглядом: роста среднего, широкоплечий, нос прямой, прищуренные маленькие глаза, лицо в прыщах и немного придурковатое. На нем была новенькая синяя кофта, тут гадать нечего — простой рабочий парень, надел обнову и пошел поглазеть на праздник; пришел сюда и, не понимая, что к чему, возомнил себя миротворцем. Стеклянный Цветок еще больше воодушевился, выдавил из себя смешок, встал со скамьи, медленно подошел к тому парню.
— Эй, дурень, ты почему до сих пор с себя штаны не скинул? Ты у меня сейчас мигом под себя наложишь. Будешь знать, как совать нос не в свое дело!
Сказано неплохо. Затеянную Стеклянным Цветком тяжбу так просто не уладить, а кто задумал это сделать, тот, сразу видно, большой дурень. Увидев, как повел себя Стеклянный Цветок, парень не только не оробел, но и с улыбкой, весело сказал ему:
— Вы, любезный, все думаете об удобстве, но лучше одним делом меньше, чем одним делом больше. Вам бы поменьше сердиться надо.
— Да ты, сопляк, как я погляжу, не хочешь меня слушать? Говорю тебе, третий господин шутя любого заткнет за пояс!
Сказав так, он бросил взгляд на Фэйлайфэн, а потом снова принялся наседать на дурня:
— Ты почему меня не слушаешь? Снимай халат, так уж и быть, третий господин прикроет им тебя. Эй, а коса-то у тебя недурна, а ну-ка отдай ее третьему господину!
С затылка дурня спадала редкой красоты длинная, похожая на канат матово-черная коса. Такие хорошие волосы бывают лишь у того, кто здоров и телом, и духом. Не дожидаясь ответа, Стеклянный Цветок схватился за косу и, потянув за нее, крикнул:
— Ну что, не жалко отдать ее третьему господину?
Он замолчал, но не перестал тянуть за косу. Дурень стоял, как железный столб, а его коса была похожа на канат, свешивавшийся с вершины столба. Стеклянный Цветок поначалу хотел только попугать его, прикрикнуть на него хорошенько да и дернуть за косу вполсилы. Но то, что дурень стоял неподвижно, прибавило ему злости. Почувствовавшие свою безнаказанность люди сами себя распаляют. Он заорал во все горло:
— Так я вырву твой собачий хвост!
На этот раз он дернул что было силы. Люди вокруг невольно закрыли лицо руками — больно было смотреть, как оторвется такая коса. Кто же знал, что с косой ничего не случится, а Стеклянный Цветок от чрезмерного усилия потеряет равновесие и почти завалится на дурня? Тот двумя руками поддержал Стеклянного Цветка за плечи и сказал ему:
— Встаньте, уважаемый, стойте покрепче!
Так юноши учтиво обращаются к людям старшего поколения.
Все так и прыснули со смеху. Стеклянный Цветок вконец разъярился, думал было покрепче ухватиться за косу, чтобы дернуть еще сильнее, но вдруг почувствовал, что коса выскользнула из его руки. В следующий момент перед его глазами мелькнула черная тень. Трах!!! Словно кожаная плетка прошлась наискось по его лицу от левого глаза до правого угла рта и больно обожгла его. Он вытаращил глаза: дурень стоял к нему спиной, скрестив руки на груди, а большая черная коса уже свободно спадала ему на грудь. Стеклянный Цветок опешил. Он не мог сообразить, что произошло, но и в маленьких глазах дурня светилось удивление, точно и он не понимал, что же такое случилось.
Стеклянный Цветок невольно бросил взгляд на Фэйлайфэн: девушка явно приободрилась.
— Ах ты, мать твою, сегодня третий господин наконец-то встретил своего врага. Ну иди сюда, третий господин сейчас найдет на тебя управу! — шипел Стеклянный Цветок, сбрасывая с себя куртку и халат. — Сегодня третий господин покончит с тобой раз и навсегда! — Он встал перед дурнем в боевую стойку.
Дурень замахал руками, он не хотел драться.
Увидав, что назревает серьезное дело, те, кто потрусливее, поспешили отойти назад, да и кто посмелее тоже подались назад. Только несколько парней остались стоять на прежнем месте. Хлопая в ладоши, они запели песенку:
Хоть и говорят, что хулиганам только бы злость сорвать да набедокурить побольше и что они не интересуются гунфу, Стеклянный Цветок полтора года занимался у одного известного учителя. Правда, занятия ему пришлись не по душе, они ему быстро надоели и нагоняли скуку. Половину из них он вообще пропустил, да и на остальные-то ходил через силу. Увидев, что дурень стоит спокойно и не собирается принимать вызов, он снова поверил в свою силу и крепко сжал кулаки. Сейчас этот кулак врежется в дурня.
Вдруг что-то похожее на черную змею мелькнуло у него перед глазами. Тут наконец его осенило: ведь это была коса дурня! Он поспешно изготовился к удару, но конец косы молнией чиркнул его по глазам, и на какое-то мгновение он зажмурился. Вслед за тем — трах! В грудь ему ударило что-то тяжелое, в глазах потемнело, и он повалился на землю, да так быстро, что задрал ноги к небу. Все вокруг невольно вскрикнули — одни испуганно, другие радостно.
Голова у Стеклянного Цветка гудела, как барабан. Немного придя в себя, он вскочил и увидел, что дурень по-прежнему стоит к нему спиной, а коса спадает ему на грудь, словно он и не шевелился. Только глаза его ярко-ярко блестели. Вот уж поистине мастер так мастер! Хотя у Стеклянного Цветка все плыло перед глазами, он не забыл снова взглянуть на Фэйлайфэн. Та заливалась от смеха, точно ей показывали драку ручных обезьян.
Стеклянный Цветок истошно завопил:
— Третьему господину жизнь не дорога!
Схватив свою скамью, он с размаху запустил ее в дурня. Но он перестарался, и скамья, пролетев в стороне от дурня, разбила вдребезги фонари в труппе актеров, изображавших журавлей. Вокруг посыпались осколки стекла. Увидев, что дело приняло серьезный оборот, люди, крича, бросились врассыпную, но, не зная, куда бежать, создали еще большую давку. Какие-то парни стали кидать в толпу кирпичи. Кто-то закричал: «Хватай с помоста печенье!» Сразу же десяток-другой парней по-обезьяньи вскарабкались на помост и вмиг расхватали все кульки с печеньем.
Стеклянного Цветка зажали в толпе, он направо и налево осыпал пинками напиравших и оравших людей, стараясь отыскать свою куртку и добраться до того дурня. Но дурня и след простыл, и Фэйлайфэн тоже неизвестно куда упорхнула.
Какой-то плосколицый хулиган в головной повязке продрался к нему сквозь толпу и закричал, тряся его за плечи:
— Третий господин! Что случилось? Братки подоспели!
— Иди к черту! Смертник Цуй, беги скорей. Приволоки мне того дурня!
— Дурня? Какого дурня?
— Ну того — с косой. Притащи мне его косу!
Ну и чушь он несет! У кого же в ту пору не было на затылке косы?
3. Хочешь как лучше, а нарвешься на неприятность
С опухшим лицом Стеклянный Цветок пришел в аптеку «Чудесный гриб» — самую большую аптеку на улице Гуицзе — и попросил хозяина Фэна спрятать его на заднем дворе. Одной из причин тому было то, что он устроил беспорядки во время праздника, в местной же управе на него давно имели зуб, но уважающий себя парень не станет выставляться на позорище, надо спрятаться и переждать грозу, а там видно будет. Вторая причина состояла в том, что ему, известному всему городу хулигану, перед которым люди глаза опускают, на празднике крепко досталось, а ходить по улице с разукрашенной рожей ему не резон! Третьей причиной было то, что хозяин Фэн — человек хозяйственный, в его лавке лечиться в самый раз — выбирай любое лекарство, да и сам хозяин Фэн — знающий лекарь, притом особенно хорошо разбирается во всяких притирках и примочках, он-то обязательно подберет для него какое-нибудь хорошее средство.
У хозяина Фэна не было повода враждовать со Стеклянным Цветком, а когда ты связан с другими одной веревочкой, уже ни к чему думать о своих убытках. Он заботливо лечил Стеклянного Цветка, щедро его поил и кормил. Но ушибы Стеклянного Цветка с каждым днем становились все более заметными, и на его сердце день ото дня росла тревога. Он даже представить себе не мог, как он теперь появится на людях, как будет поддерживать свое достоинство. Нужно во что бы то ни стало вырвать тому дурню косу; но где его искать? Если дурень приехал откуда-то издалека, тогда его, конечно, не сыщешь. Но, судя по его выговору, он из местных, тяньцзиньских. Где же этот парень?
С самого праздника Стеклянный Цветок скрывался в аптеке и все городские слухи узнавал от Смертника Цуя. Смертник Цуй целыми днями шатался по улицам, но не мог найти дурня и известия приносил неутешительные. Сказывали, будто дурень клялся, что он своей косой выбьет Стеклянному Цветку оба глаза и тот уже до гроба не отличит котелок с рисом от кучи дерьма. Еще говорили, что если он сам скинет штаны и наложит кучу на углу улицы Гуицзе да посидит эдак с часок, то дурень больше никогда не появится в Тяньцзине. Были и еще более неприятные слухи, от которых Стеклянный Цветок приходил в бешенство и ругался на чем свет стоит. Нет, надо было непременно отыскать дурня и свести с ним счеты. Но сейчас он попал под жернов, превратился в пустое место и мог только бить кулаком по столу да дубасить по скамье и еще перебить все флакончики из голубого цяньлунского фарфора, стоявшие на полке хозяина Фэна. Хозяин Фэн тряс головой, не смея слова сказать поперек. Хочешь как лучше, а нарвешься на неприятность — тут уж ничего не поделаешь.
Однажды заявилась матушка Ху из дома Чжаня, сказала, что хочет повидать Стеклянного Цветка. Стеклянный Цветок от всех скрывал, что прячется в этой лавке, поэтому хозяин Фэн в ответ покачал головой и сказал, что Стеклянный Цветок ему не попадался. Матушка Ху ухмыльнулась и передала хозяину Фэну какой-то сверток, добавив: «Это вторая госпожа в нашем доме ему прислала», повернулась и ушла.
Хозяин Фэн принес сверток на задний двор. Стеклянный Цветок развернул его и увидел новенькую заморскую куртку для верховой езды. Куртка была голубая, с большим карманом. Залезли в карман, а там сверток с настоящими заморскими часами в клуазонне, на часах картинка: заморская красавица качается на качелях. Это Фэйлайфэн ему прислала. Она сообразила, что в тот злополучный день Стеклянный Цветок потерял свои часы и куртку, вот она и прислала взамен новые, еще лучше прежних, захотела его порадовать. Эта девица хорошо помнит былое! Он сказал хозяину Фэну:
— До чего же хороши заморские вещицы! А ты-то чего не торгуешь заморскими лекарствами? Я слыхал, есть такая заморская пилюля размером поменьше ногтя, проглотишь ее, и любую опухоль как рукой снимает. Почему бы тебе не дать мне такую? Да ты небось и рад, что я тут маюсь!
Хозяин Фэн засмеялся:
— Эка куда хватил третий господин! Да чего мне жалеть для вас? У меня в лавке только китайские лекарства, заморских нет. Если вам нужно какое-то заморское лекарство, я пошлю приказчика в Цзычжулинь, он там купит. Как это лекарство называется?
— Оно называется… называется белое… белое… Да ты сам торгуешь лекарствами, чего меня спрашиваешь?
Он поглядел в упор на хозяина Фэна.
— Да что я понимаю в заморских вещах? Даже кофту, как у вас, и то раньше не видал.
— Это называется не кофта, а «куртка для верховой езды». Иностранцы надевают ее поверх рубашки, ты, мать твою, совсем сдурел на старости лет!
Выругавшись, он почувствовал, что на сердце полегчало, и стал крутить цепочку на шее.
— А что это у тебя за гребенка на шапке?
Хозяин Фэн увидел, что Стеклянный Цветок повеселел, и у него самого отлегло от души. Прикинуться дурачком — это Стеклянному Цветку наверняка понравится.
— Это тоже заморское украшение! Ты, я гляжу, и вправду ничего в жизни не видел, деревня!
Хотя хозяину Фэну пришлось выслушать брань, он был даже доволен. Потирая руки, он сказал со смехом:
— Ну теперь понятно. Я тоже воткну в волосы гребенку.
— Вонючка! Да на твоей ли дремучей башке носить заморскую гребенку? — сказал Стеклянный Цветок.
Потом, подумав о чем-то другом, спросил, изменившись в лице:
— Слушай, а откуда служанка из дома Чжаня, которая принесла эти вещи, узнала, что я здесь?
Хозяин Фэн покачал головой и сказал, что не знает. На самом же деле весь город знал, что осрамившийся Стеклянный Цветок скрывается в аптеке хозяина Фэна. Уже на третий день, после того, как Стеклянный Цветок здесь укрылся, в аптеку стали заходить люди, которые делали вид, что собираются купить лекарство, а на самом деле хотели разузнать что-нибудь про Стеклянного Цветка. Его видели все люди хозяина Фэна. И боялись-то не его, а Смертника Цуя.
Никто на свете не пожелал бы, чтобы в его доме жил такой тип, как Смертник Цуй.
Когда-то этот парень жил на улице продуктовых лавок к северу от реки. Был он человек злобный и хитрый, и прозвали его поначалу Цуй Большая Жемчужина. Однажды он вывесил во дворе лавки связку свежих сосисок, а кто-то через забор подцепил их палкой и стащил. Другой бы на его месте поднял шум, бросился на розыски, винил себя и впредь вывешивал бы сосиски в другом месте. Но Цуй Большая Жемчужина был не такой. Он купил мышьяку, подсыпал его в мясо и повесил сосиски на том же самом месте, а через день их опять украли. Прошел еще один день, и в кипятильне Пи-Пятого на той же улице умерли все четыре члена его семьи. Говорили, что они отравились мышьяком. Посланные для расследования люди из уездной управы забрали Цуя. Тот не стал дурака валять и тут же признался, что подложил в сосиски яд, но сказал, что купил его для того, чтобы травить мышей, кто же знал, что Пи-Пятый украдет и съест их. В его словах был свой резон. В управе дело прекратили и никакого наказания Цую Большой Жемчужине не назначили. Но с тех пор на этой улице никто и знать не хотел этого человека с ядовитым, как мышьяк, сердцем. Тогда еще не было такого понятия, как «гражданская казнь», но каждый в душе предал его смерти. С тех пор к нему пристала кличка Смертник Цуй. Он и сам понял, что ему нет смысла оставаться жить к северу от реки, и переехал на улицу Гуицзе. На улице Гуицзе обитали два парня, которых все ненавидели и боялись: один из них Стеклянный Цветок со зверским лицом, другой — Смертник Цуй с ядовитым сердцем. А сейчас оба волка забрели в овечий загон хозяина Фэна.
Стеклянный Цветок закатил зрачки и спросил хозяина Фэна:
— А скажи, зачем Фэйлайфэн прислала мне эти заморские часы и куртку?
На лице его отразилось беспокойство.
Хозяин Фэн не догадывался, что могло бы обеспокоить Стеклянного Цветка, но не мог не ответить и потому сказал:
— А чтобы вам угодить!
— Да пошел ты! В тот день я над ней издевался, но она знала, что я потерял заморские часы и куртку, и теперь она нарочно прислала мне эти цацки, чтобы поиздеваться надо мной!
Стеклянный Цветок изо всей силы швырнул куртку с часами на землю и заорал:
— Ясное дело, я плеснул ей в лицо волшебной водой, и она теперь стала как оживший мертвец!
Его лицо перекосилось от злобы.
У хозяина Фэна ноги стали как ватные, ему показалось, что он вот-вот рухнет на землю. Он не знал, как сладить с этим вспыльчивым, ничего не желавшим слушать хулиганом. Он нагнулся, поднял куртку и пролепетал:
— Вот хорошо-то, часы совсем не сломались, прямо как новые. До чего же хороша ваша заморская вещица!
— А ну принеси мне молоток, я ее вмиг раздолбаю! — заорал Стеклянный Цветок.
В этот момент скрипнула дверь, и вошел молодой долговязый парень. Это был недавно служивший у хозяина Фэна младший приказчик по имени Цай-Шестой, парень сметливый и сноровистый, служил он только год, а уже мог заменить двоих. Цай-Шестой знал, что хозяин Фэн очутился в неловком положении, он немного подслушал за дверью его разговор со Стеклянным Цветком и решил, что теперь самое время вмешаться. Войдя, он сказал:
— Третий господин, есть небольшой разговор, вам, наверное, будет неприятно, но я все же хочу вам кое-что сказать.
Стеклянный Цветок оглядел его, подыскал слово покрепче.
— Хочешь навонять — воняй!
Цай-Шестой не смутился, сел на стул напротив Стеклянного Цветка и усмехнулся:
— Вы, уважаемый, сами себя в угол загнали!
Услыхав такие речи от своего приказчика, хозяин Фэн сердито тряхнул головой.
Стеклянный Цветок заорал, тыча пальцем в лицо Цаю-Шестому:
— Ты что такое говоришь?
Цай-Шестой и бровью не повел, а все так же спокойно продолжал:
— По моему разумению, вы пришли сюда потому, что не знаете, кто этот с косой.
— Кто он? Если ты знаешь, почему скрываешь от третьего господина?
— Третий господин такой важный человек. Если вы не прикажете мне говорить, разве я осмелюсь в вашем присутствии распустить хвост?
— Третий господин приказывает тебе говорить! — поспешно выпалил Стеклянный Цветок, никак не предполагавший, что этот малец мог знать дурня.
Когда волнение Стеклянного Цветка немного улеглось, Цай-Шестой, все так же улыбаясь, сказал:
— Хорошо, я вам скажу, тот с косою — торговец с западной окраины, продает сою, его зовут Дурень-Второй, это его презрительная кличка.
Дети в Тяньцзине с младенчества имеют презрительные клички, как-то: дурной малый, собачьи объедки, песий сын, задница, старшая вонючка, вторая вонючка, третья вонючка, лысина, песий выродок и прочие. Говорят, их давали для того, чтобы загробный владыка Янь-ван, услыхав их, не придал бы им значения и не вписал их в книгу жизни и смерти и эти люди могли бы жить долго. Кто этому верил, кто нет, но все давали детям такие клички, надеясь привлечь таким способом счастье.
— Ну а как этого подлеца звать по-настоящему?
— Он просто варит свою вонючую сою, кто ж будет звать его по имени?
— А где его лавка?
Цай-Шестой увидел, что его слова держат Стеклянного Цветка в напряжении, и нарочно говорил спокойно и неторопливо, словно желая унять волнение Стеклянного Цветка.
— Где-то возле храма патриарха Люя на западной окраине. Какая улица и какой дом — не могу точно припомнить. В детстве я жил за храмом патриарха Люя. Помню, когда мне было лет пять или шесть, меня повели в храм совершить поклонение, представить наставнику и завязать детскую косичку. Это считается чем-то вроде посвящения. По такому случаю среди богов выбирают покровителя, и он оберегает от всяких напастей. Как раз в тот день Дурень-Второй сбривал свою детскую косу. По обычаю того храма, тот, кто заимел наставника, вручает священнику немного денег, а священник ставит в главном зале храма скамью. Считается, что тот, кто через нее перепрыгивает, становится взрослым человеком и сбрасывает «детскую дурь». Там это называется «перепрыгнуть через стену». По правилам, кто перепрыгнет через скамью, выбегает, не оборачиваясь, из храма и идет к цирюльнику, чтобы тот постриг его как взрослого. Об этом правиле третий господин наверняка слыхал!
— Говори дальше…
— У Дурня-Второго отросла на редкость длинная коса. В двенадцать лет она у него была совсем как у взрослого человека, свешивалась ниже зада. Когда он из храма-то выскочил, то не пошел к цирюльнику, а побежал прямиком домой. Говорят, жалко ему было терять свою косу. Вот почему она у него сейчас такая большая, ну прямо-таки длинный кнут.
— Так ты, значит, с малолетства его знаешь? Третий господин спрашивает, он что же, знает секрет, как драться своим собачьим хвостом?
— Вы не торопитесь, я вам все расскажу, уже немного осталось. Люди говорят, у его отца было два сына, но они никогда ни у кого не служили, день-деньской слонялись по улицам у себя на западной окраине, торговали соей. Говорят, они родом из уезда Аньцы, а в тех местах много мастеров кулачного боя. Но о том, что Дурень-Второй умеет еще и косой драться, раньше никто не знал. Да и то правда, где же это слыхано, чтобы косой лупили почище, чем кулаками? Люди вокруг так толкуют: бить косой, словно мечом или палкой, — все равно что жалить, подобно скорпиону.
— А тому дурню искусство драться косой передал его отец?
— Наверное, он, кому же еще? Да, я с детства слыхал, когда отец его наказывал, то подвешивал за косу к дереву. Люди говорили, его отец в торговле был мягок, а вот с детьми обращался строго. Поговаривали даже, что Дурень-Второй не был ему родным сыном. Кто же станет своего кровного сына подвешивать за косу? Но когда сейчас об этом вспоминаю, думаю, что то было, наверное, какое-то особое упражнение.
— Кончил?
— Угу.
— Ну, хватит мне тут вонять, катись отсюда!
Цай-Шестой не шелохнулся и спокойно продолжал:
— Вы не торопитесь. О деле рассказал, да еще не все высказал. Хочу сказать вам, что хоть Дурень-Второй и владеет гунфу, а третий господин все же может его одолеть!
Стеклянный Цветок уставился своим искалеченным стеклянным глазом на Цая-Шестого.
— Ты думаешь, сопляк, как бы себя потешить, или хочешь мне угодить?
— Что вы, зачем мне это? Я парень не робкого десятка, не стану вас враками тешить. Хоть я и не обучен воинскому искусству, но сумел подсмотреть, что Дурень-Второй всегда берет верх благодаря своей косе. Вы сами прикиньте: когда кулаками машут, кто будет еще и от косы защищаться? А ведь если у него коса пойдет гулять — это все равно что к двум его рукам добавится еще одна. Три руки против двух — разве вам тут устоять?
Стеклянный Цветок жадно слушал и незаметно для себя утвердительно покачивал головой. Хозяин Фэн вставил:
— Когда та коса крутится, это тебе не просто три руки, тут прямо-таки тысячерукая Гуань-инь.
Стеклянный Цветок пропустил мимо ушей слова хозяина Фэна и, глядя прямо в бледное лицо Цая-Шестого, спросил:
— Ну и как, по-твоему, третий господин может его одолеть?
Тут только Цай-Шестой указал Стеклянному Цветку светлый путь:
— У вас так много преданных друзей, позовите любого, и он тут же прибежит, все только и ждут приказания третьего господина!
— Иди ты! Третий господин всегда дерется один на один, — сказал Стеклянный Цветок и ткнул кулаком Цая-Шестого в грудь.
Но по лицу Стеклянного Цветка было видно, что предложение Цая-Шестого пришлось ему по душе и он уже решил «обсадить дерево цветами».
В этот момент влетел коротконогий Смертник Цуй. Цай-Шестой тут же взглядом показал хозяину Фэну на дверь. Они зашли в дом, и Цай-Шестой, ухмыляясь, сказал хозяину Фэну:
— На этот раз Стеклянный Цветок обязательно уберется отсюда.
Хозяин Фэн — глуповат, до него не сразу все доходит. Цай-Шестой пояснил:
— Я знаю, что он боится косы Дурня-Второго, но предложил ему выход: пойти позвать своих людей на подмогу. Когда он уйдет, будем считать, что этот человек по своей воле отказался от нашего гостеприимства.
— А он решится выйти?
— Очень он ненавидит Дурня-Второго, как ему не выйти?
— А если он побьет Дурня-Второго, не вернется ли он?
Цай-Шестой рассмеялся:
— Будьте покойны, он побьет или его побьют — в любом случае он сюда не вернется. Если он победит, то ему незачем будет отсиживаться в нашей лавке, а если его побьют, то не только в нашей лавке, но и на всей нашей улице ему нельзя будет оставаться.
Хозяин Фэн все еще сомневался:
— Может статься, что Цуй-Четвертый его не отпустит!
— Да разве вы не видите, что Смертник Цуй совсем не хочет, чтобы он тут сидел и носа не высовывал? Сначала он запер Стеклянного Цветка в нашей аптеке, а потом стал распускать по городу слухи, что Стеклянный Цветок боится показаться на людях, говорит всем, что Стеклянный Цветок наложил в штаны, позорит репутацию Стеклянного Цветка. А теперь он сам будет подбивать Стеклянного Цветка пойти и посчитаться с Дурнем-Вторым, захочет косой Дурня вообще его убрать!
Он говорил очень уверенно, словно все это уже видел собственными глазами.
— Не может быть, они ведь одна шайка! Разве они не братки друг другу?
— Да не верьте этому! Почему они зовут друг друга братками? Только чтобы себе побольше цену набить. А когда станут делить кусок мяса, так в своего же братка первого и воткнут нож.
Пухлое лицо хозяина Фэна расплылось в довольной улыбке. Он и не предполагал, что его новый приказчик такой сообразительный парень и мастак устраивать дела. Ему казалось, что, попав в беду, он встретил и своего спасителя. Так путник, захваченный ливнем, неожиданно набредает на хижину. От волнения хозяин Фэн схватил чайник и налил Цаю-Шестому чай, тем временем спросив его:
— А то, что ты только что рассказал про Дурня-Второго, — это правда?
— Правда или неправда — неважно, раз так сказал, значит, так оно и есть!
Цай-Шестой схватил чашку с чаем и, пренебрегая приличиями, сразу же осушил ее.
Он нарочно вел себя так бесцеремонно, словно они с хозяином Фэном закадычные друзья, лишь таким образом он мог перед этим рохлей хозяином ощутить свою значительность.
4. То, чему не верится, тоже правда
Не дожидаясь, пока совсем рассветет, Стеклянный Цветок вместе со Смертником Цуем вышли из аптеки и направились за южные ворота к лучнику Дай Куйи. Пройдя по улице Гуицзе, они оказались у ворот в северной стене, но не пошли ближней дорогой — «Войдешь в Северные ворота, выйдешь в Южные», — а двинулись вдоль стены на запад и, лишь обогнув город с запада, добрались до Южных ворот. Так они шли потому, что Стеклянный Цветок боялся людского глаза и выбирал улочки потише да побезлюднее. Хулиганы обычно любят ходить посередине улицы, а экипажи и всадники должны уступать им дорогу. Еще они всегда посматривают по сторонам, и несдобровать тому, кто осмелится пристально глядеть на них. Но сейчас Стеклянный Цветок шел с опущенной головой и даже жалел, что не может спрятать свою голову за пазуху. Шедший рядом Смертник Цуй думал про себя: «Сегодня я вывел тебя, сопляка, не для того, чтобы ты снова нахально показывал всем свое лицо!»
В те времена за Южными воротами был большой пруд с вонючей тухлой водой. Там роились тучи комаров, рядами стояли ивы, там и сям торчали созданные самой природой бугры да шелестели непролазные заросли тростника. Здесь обитало множество людей без роду и племени. Они охотились на диких уток и прочую дичь, продавая свою добычу у городских ворот. Круглый год там не затихала торговля — в месте, прозванном в народе Южным рынком. Торговали на нем и съестным, и одеждой, и всякой утварью. Помимо продавцов рыбы, риса, фруктов и овощей было и немало бедных торговцев, сбывавших всякую мелочь, нужную в быту, — и новые вещи, и старье. В пестрой и галдящей рыночной толпе можно было увидеть и всевозможных гадателей, и погонщиков верблюдов, и владельцев ручных чижей, и силачей, и сказителей, и театр теней из Луаньчжоу, и оперные труппы из Баотоу, и рассказчиков забавных историй, и представления под большой барабан из Хэси.
В Тяньцзине так заведено: всюду должен быть главный. У лодочников есть старший на реке, у рыбаков есть свой старший, на пристани есть начальник, на земле есть старший носильщик, в купеческой гильдии есть глава гильдии, в каждом объединении есть свой староста, а в чиновничьей управе над всеми служащими, старшими и младшими, стоит один начальник, которого никто не смеет ослушаться. На этом же рынке власть имели «три бугра» — Дай Куйи, Хэ Лаобай, Бао Ваньцзинь, все старожилы этих мест — из тех, которые, как говорят, «сидят спокойно» (прозвище «бугры» относилось к их железным мускулам). Из этих «трех бугров» самый уважаемый — Дай Куйи. Его самострел, наверное, самый удивительный в мире. Чтобы привлечь народ, он ставит на стол маленький кувшинчик для вина, сверху кладет на кувшин комочек глины и пускает в тот комок стрелу с тридцати шагов, да так, что глина рассыпается и проваливается в кувшин, а кувшин даже не шелохнется. Все это он делает для того, чтобы сбыть свою «пищеварительную пилюлю». Показав несколько раз свой номер, он берет кусок говядины с кровью и съедает его сырым, а потом глотает несколько похожих на яйцо пилюль из бараньего помета, уверяя, что эти пилюли помогут переварить в животе сырое мясо. Вот таким необычным способом торгует он своим снадобьем, а те, кто его покупает, по правде говоря, и не верят, что оно помогает пищеварению, но уж очень боятся его рассердить.
Говорят, в двадцатый год правления Гуансюй приезжала сюда одна труппа из Хэнани, показывавшая представление «Гора ножей». В той труппе почти все актеры владели кулачным искусством школы Шаолинь, никого не боялись и перед представлением не пошли ему поклониться, чем очень его разозлили. Когда одна девица из труппы влезла на шест высотой чжана три-четыре, Дай Куйи, стоявший вдалеке, громко крикнул:
— Господин Дай сейчас заменит тебе левый глаз!
Пустил стрелу и — бац! Глиняный шарик угодил девице прямо в левый глаз, мужчины и женщины из труппы хотели было броситься на Дай Куйи с кулаками, да увидели его самострел и замялись: кому же охота лезть на рожон? С тех пор никто не смел неучтиво с ним обходиться, даже Стеклянный Цветок, хотя ему левый глаз и был без пользы, а тоже не хотел сменить его на глиняный шарик.
— Уважаемый Дай, братки осмелились тебя побеспокоить! — сказал Стеклянный Цветок, почтительно сложив руки.
Ему было немного не по себе, и говорил он не очень уверенно.
— Что вы такое говорите, третий господин! Мы ведь братья, я — на юге, вы — на севере города, стены разделяют друзей, да не могут расстроить дружбы. Уважаемый Цуй-Четвертый уже приходил ко мне, передал мне ваши слова. Вы, третий господин, скажите только слово, и мы за своего братка хоть в огонь, хоть в воду! Только вот… я тут сейчас поразмыслил. Тот дурень, торгующий соей, — заслуживает ли он глиняного шарика Дай Куйи, а? Ха-ха-ха!
Дай Куйи широко раскрыл рот, задрал голову и захохотал как сумасшедший. Его трясущееся от смеха мясистое тело дергалось, как игрушечная мышь на веревочке. Он был высокого роста, широколицый, с обезьяньими плечами и по-осиному узкой талией, с носом, похожим на клюв орла, и глазами леопарда. К широкому желтому поясу был подвешен самострел из ивы и воловьей кожи.
Сейчас он стоял на пороге своей лавки, а внутри лавки на стене висели два черепа. Эти черепа придавали Дай Куйи еще более свирепый вид. Поначалу Дай Куйи согласился было помочь Стеклянному Цветку и отомстить его обидчику. Хотя все и говорили, что Дай Куйи не боится ни Неба, ни Земли, но и у него ведь одна голова на плечах. За эти два дня он понаслушался рассказов о косе Дурня-Второго, один удивительнее другого. Не зная, верить им или нет, он начал подумывать о том, стоит ли связываться с Дурнем-Вторым ради этого хулигана, который сам-то еще ничего для него не сделал.
Смертник Цуй как будто понял, что происходило в душе Дай Куйи. Он думал: если Дай Куйи откажется помочь, то можно будет уговорить Стеклянного Цветка напасть на Дурня-Второго ночью. В любом случае Стеклянный Цветок больше не захочет мериться силами с Дурнем-Вторым средь бела дня, и он уже несколько раз строил планы послать несколько хулиганов, чтобы они напали на Дурня-Второго в темноте. Нападать ночью всегда надежнее, чем днем. Стоит только разделаться с Дурнем-Вторым, и Стеклянный Цветок снова будет держать в страхе улицу Гуицзе. Поэтому нужно как-то заставить Дай Куйи пойти и вызвать на поединок Дурня-Второго. Если Дай Куйи проиграет, об этом сразу же станет всем известно, Стеклянный Цветок не стерпит и прирежет его, ну а после этого Стеклянный Цветок и показаться нигде не сможет. А если проиграет Дурень-Второй, Дай Куйи не понравится, что он из-за Стеклянного Цветка испортил свою репутацию, разве станет он тогда дружить со Стеклянным Цветком? Подумав так, он решил подстегнуть Дай Куйи:
— Почтенный Дай, я слыхал, тот дурень говорил, что вам далеко до жителей Сяньшуйгу.
— Что он говорил? — До Дай Куйи не дошел смысл сказанного.
— Тот дурень — родом из Сяньшуйгу. Он говорит, что вода в Сяньшуйгу твердая и люди тоже твердые, в ней крабы не водятся.
— Что-то я не пойму, о чем ты говоришь, — сказал Дай Куйи.
Смертник Цуй, пряча улыбку, стал объяснять:
— Да это он вас так ругает! У крабов кости снаружи, а мясо внутри, снаружи твердые, а внутри мягкие, они только с виду твердые. Вы погодите сердиться, тот дурень еще кое-что говорил. Он говорил, как бы хорошо ни дрался кто-нибудь руками и ногами, никто против его косы не устоит, перед ней даже ваш самострел — ботва огородная!
Чтобы заставить человека служить вам, нужно смотреть только, догадывается ли он о вреде, который ему хотят причинить. Если догадывается, то игре сразу же приходит конец. Смертник Цуй хорошо знал, что, хотя Дай Куйи человек видный, проницательностью он не отличается. А еще он понимал, что такое зависть: мужчина завидует мужчине, женщина завидует женщине, ровесник завидует ровеснику, браток завидует братку, а земляк, даже покинув родину, завидует земляку. Неслыханно, чтобы знаменитый повар из Шаньхайгуаня завидовал художнику в Гуандуне, чего ему бояться, что этот мастер кисти и туши превзойдет его известностью?
Конечно, от этих неприятных слов Дай Куйи взяла злость. Смертник Цуй подлил масла в огонь:
— Косу того дурня все называют «волшебным кнутом».
Этим «волшебным кнутом» он раззадорит Дай Куйи, и тот все сделает, как он скажет.
— Почему волшебный кнут?
Дай Куйи сердито засопел. Огонь в его душе вместе с кровью распространился по всему телу, его ладони, руки, шея и тоненькие жилки на висках вспухли.
— Он говорит, любого заставит сделать то, что он хочет, — продолжал Смертник Цуй, следя парой маленьких черных глазок за сердитым лицом Дай Куйи.
Он должен удостовериться, что этот огонь злобы обожжет всю душу Дай Куйи.
Дай Куйи заорал во все горло:
— Он волшебник, но я и его подстрелю!
С этими словами он выхватил из-за пояса самострел, повернулся, принял позу «оглянувшегося на луну» и пустил в воздух два заряда. «Бац!» — послышалось вверху. Второй заряд летел быстрее первого, врезался в первый и раздробил его. Стеклянный Цветок захлопал в ладоши и воскликнул:
— Вот это искусство! Эдак из башки дурня точно получится решето!
На лице Дай Куйи появилась довольная улыбка. Он велел ученику принести из комнаты расшитый цветами шелковый мешочек для зарядов; из разложенных на каменной плите глиняных шариков отобрал самые круглые и твердые, уже потемневшие, и доверху набил ими мешочек. Посмотрев по сторонам, Дай Куйи вошел в дом, заложил за пояс два железных шарика и снова вышел на улицу. В сопровождении двух учеников, Стеклянного Цветка и Смертника Цуя, он отправился искать Дурня-Второго.
Если дойти до конца улицы Сигуаньцзе, наткнешься на заброшенный храм, окруженный глухой оградой. Ограда очень высока, и за ней виднеются только два-три конька крыш из зеленоватой черепицы, а над ними простираются сухие, без единого зеленого побега, ветви древних, почерневших от времени жужубов. В храме всегда стоит тишина, на деревьях не поют птицы, над дымоходом никогда не курится дымок. Кажется, что в храме обитают какие-то совершенно особенные, удивительные люди.
Стеклянный Цветок осмелел, приободрился. «Бам! Бам! Бам!» — постучал он в ворота храма и закричал, держась за шею:
— Эй, где тут тип с собачьим хвостом, третий господин стоит у ворот!
Постояли, послушали. Никакого отклика. Стеклянный Цветок подобрал с земли половинку кирпича и хотел было запустить ею в ворота, как вдруг услыхал тихий голос:
— Я здесь.
Они оглянулись. Неподалеку под большой ивой стоял Дурень-Второй. На нем был все тот же синий халат, а толстая и длинная коса лежала кольцом у него на голове. Стеклянный Цветок рванулся вперед и злобно крикнул:
— Не думай, что третий господин поджал хвост. Сейчас я с тобой посчитаюсь!
Дурень-Второй держался уважительно и говорил миролюбиво:
— Зачем третий господин сюда пришел? Разве я могу с вами враждовать? В тот вечер я сглупил ненароком, пару раз с вами столкнулся, вам совсем нет нужды платить мне тем же!
— Хорош гусь! Ты опять хочешь меня опозорить? Твое чертово «немного сглупил» означает, что ты ударил меня! Да как у тебя язык поворачивается говорить такое? Я тебе ясно говорю, дурень, но сегодня третий господин не собирается учить тебя уму-разуму. Вот здесь, посмотри-ка, Дай Куйи — мастер стрельбы из самострела с Южного рынка! Он браток третьего господина и пришел сюда, чтобы заменить тебе глаз. Он тебя мигом обломает!
Дай Куйи стоял не шевелясь. Сложив руки на груди, он сказал:
— Я из породы крабов, пришел испытать твой волшебный кнут.
Он говорил с натугой, словно выдавливая слова сквозь плотно сжатые зубы.
Дурень-Второй стоял в полном недоумении. Что за порода крабов? Волшебный кнут? Это что такое — шутка? Он сказал:
— Я что-то не расслышал. Не пойму, о чем вы говорите. Не будете ли вы так любезны повторить еще разок?
Дай Куйи мрачно усмехнулся:
— Ты все прекрасно слышал, а хочешь выслушать еще раз. Я больше не собираюсь шлепать губами. Хоть мы с тобой оба родом из Сяньшуйгу и всю жизнь пили одну воду, но если тебе быть, то мне не быть, а мне быть, так тебе не быть! Вот так-то!
Он скинул халат и взял в руки самострел. Стеклянный Цветок подхватил предыдущую речь:
— Вы, господин Дай, дельный человек. Если придете в северный квартал по делу, сразу зовите меня. Но остерегайтесь его косы!
Услыхав про воду Сяньшуйгу, Дурень-Второй удивился еще больше. Не дожидаясь, пока он сообразит, Дай Куйи стал наседать на него:
— Ну как, будем драться?
Дурень-Второй стоял на своем:
— Ваше искусство я видел. Для чего нам становиться врагами?
Смертник Цуй зашипел сбоку:
— Вы поняли, уважаемый? Увидал ваше искусство, и вроде бы уже не о чем говорить. Увидал, и ладно, что ли? Да его и идолы бессловесные видали!
Смертник Цуй еще больше раздул огонь. Дай Куйи, свирепо тараща глаза на Дурня-Второго, сказал:
— Если ты не будешь драться, то я буду!
Он уже зарядил свой самострел, натянутые до предела воловьи жилы дрожали, как струны.
Дурень-Второй подумал, встал чжана за три от Дай Куйи и сказал ему:
— Стреляй в меня три раза, и будем считать, что дело кончено, хорошо?
Дай Куйи ухмыльнулся:
— Три раза? Это ни к чему, я тебя и с одного продырявлю! Гляди…
Он отставил назад правую ногу и всем телом отклонился назад, принял стойку «железный мост». Эта поза еще называлась «победитель натягивает лук». Потом он разжал пальцы, самострел щелкнул, и глиняный шарик полетел в Дурня-Второго с такой скоростью, что его и не видно было, только свистнуло в воздухе и следом — бах!
Шарик упал на землю, подпрыгнул три раза, повертелся на месте и замер. А коса Дурня-Второго уже спадала с затылка на плечо. Шарик, ясное дело, и был ею сбит. Вот уж поистине чудо из чудес, как говорится, «чего и хитроумные варвары не придумают»! Так Дай Куйи своими глазами увидал дивившее народ умение Дурня-Второго.
На этот раз Дай Куйи проиграл. Но, сделав вид, что ничего не произошло, он быстро выхватил из-за пояса пару железных шариков и одновременно выстрелил ими. Такой выстрел называется «пара жемчужин на шапку». Один заряд полетел прямо в лоб Дурню-Второму, другой — пониже, на тот случай, если он пригнется. Этот прием Дай Куйи придумал сам и применял очень редко.
Железные шарики были большие и тяжелые и полетели, с шипением рассекая воздух. Вдруг раздался голос Дурня-Второго:
— Вот она!
Он чуть повернулся, коса молнией сверкнула в воздухе и скрутилась в большое черное кольцо. Бах! Бах! Оба шарика упали на дорогу, наполовину зарывшись в землю. Дурень-Второй все так же спокойно стоял на прежнем месте, словно он сбил не железные шары, а пару мух. Его лицо не выражало желания мстить. Присутствующие остолбенели.
Тот, кто этого не видел собственными глазами, ни за что не поверил бы, что такое может быть. Но что было, то было, хоть и не верится, а правда.
Оплывшее лицо Дай Куйи побагровело. Больше он стрелять не мог. Сначала сам сказал, что выстрелит один раз, а теперь уж все три заряда выпустил. Что и говорить, хуже и не придумаешь, надо признавать свое поражение. Он приладил самострел к поясу и, сложив приветственно руки, сказал:
— Теперь твой черед, давай лупи как хочешь!
В ответ Дурень замахал руками:
— Почтенный Дай, если хочешь, стреляй еще. Я сдачи давать не буду. Будем считать, что мы сегодня встретились как друзья, а не состязались в мастерстве. Ты шутя пару раз в меня выстрелил, и все.
В словах Дурня-Второго нельзя было усмотреть ничего обидного. Было ясно, что он не собирался затевать драку. Дай Куйи прикинул: если сейчас остановиться, отсюда еще можно будет уйти, не потеряв лица. А если и дальше задираться, наверняка попадешь впросак. Ему-то уж точно не устоять против этой чертовой косы Дурня. Но у него есть выход, и Дурень сам его указал. Между тем Дурень-Второй продолжал:
— Почтенный Дай, я торговец соей, а не знаток воинского искусства и не собираюсь драться. Я вообще не хочу ни с кем враждовать. Вы здесь только что сказали — я что-то в толк не возьму, — почему вы сказали, что я уроженец Сяньшуйгу? Предки мои до восьмого колена жили в уезде Аньцы, и я тоже там родился. А что вы сказали про волшебный кнут — это к кому относится? Вы шутите — или, может, вам просто голову заморочили? Но я-то говорю вам все как есть, ни словечка не соврал.
Эти слова в один миг погасили огонь в душе Дай Куйи. Он не стал вдаваться в разъяснения, почтительно сложил руки на груди и сказал:
— Ты благородный человек. Я ухожу!
Повернулся и, ничего не сказав Стеклянному Цветку и Смертнику Цую, пошел прочь.
Увидев, что дело кончено, Дурень-Второй тоже ушел в свой дом. Стеклянный Цветок догнал Дай Куйи и забормотал:
— Почтенный Дай, нельзя, чтобы так все кончилось. Вы не слушайте, что вам дурень поет. Если вы уйдете, все подумают, что вы его испугались. Вы ведь собирались «заменить глаз»…
Надувшись и не произнося ни звука, Дай Куйи большими шагами шел вперед, шел-шел, потом вдруг остановился и заорал на Стеклянного Цветка:
— А ну катись отсюда, из-за тебя мне чуть было конец не пришел! Ты сам-то, мать твою, не полез драться, за мою спину спрятался! Я еще никогда не попадал в такую переделку, как сегодня, ты ведь меня на верную смерть послал. Я… я прежде тебе глаз заменю!
Он выхватил самострел и приготовился выстрелить. Растянувшаяся воловья жила стала похожа на тонкую струну. Казалось, он хотел сбросить всю скопившуюся в его душе злость, разрядив свой самострел. Перепуганный Стеклянный Цветок рухнул на колени и закричал дрожащим от страха голосом:
— Господин Дай, господин Дай, вы же мне отец родной! Вы ведь не сделаете мне зла, у меня дома матушка восьмидесяти лет и грудные детки!
На самом деле он произнес особую фразу. Среди хулиганов так было принято молить о пощаде.
Могут ли хулиганы бояться смерти! Стеклянный Цветок всегда бросал смерти вызов, а нынче перепугался. Неужто коса Дурня-Второго совсем его подкосила? Теперь люди, того и гляди, будут презирать Стеклянного Цветка.
— Смертник Цуй, а ты еще не дрался? — Стеклянный Цветок решил подбить на это дело Смертника Цуя.
Смертник Цуй злобно ухмыльнулся и ничего не сказал. Он хотел, чтобы все поскорее кончилось.
Стеклянному Цветку ничего не оставалось делать, как стоять на коленях и молить о пощаде.
Дай Куйи не стал стрелять, а с такой силой рванул жилы, что порвал их, и бросил самострел в придорожную канаву. Не говоря ни слова, он ушел с каменным лицом, за ним последовали его ученики.
Стеклянный Цветок еще немного постоял на коленях. Потом он вспомнил про Смертника Цуя, оглянулся, а вокруг никого. Смертника Цуя уже и след простыл.
Он поднялся, обдумал происшедшее, почувствовал, что как-то нехорошо все вышло, и помчался прямо к «артельному котлу» у северной заставы. Этот «артельный котел» был местом, где собирались и обсуждали свои дела хулиганы. Смертник Цуй был как раз там. Ввалившись туда, Стеклянный Цветок принялся его бранить. Но, в отличие от того, как бывало прежде, Смертник Цуй не только не оробел перед ним, но и сам стал на него наседать, и те, что обычно подпевали Стеклянному Цветку, тоже глотки драли вовсю. Раньше, когда он сердился, на всей улице Гуицзе никто не посмел бы ему и слова поперек сказать, а сейчас его воля словно рассеялась, и, как ни старался, он не мог обрести былую твердость. Он обозвал хулиганов сворой псов и ушел.
Идти ему было некуда, и он снова побежал к аптеке «Чудесный гриб», рассчитывая вновь поселиться в комнатке на заднем дворе. На сей раз его встретил Цай-Шестой. На его лице застыла напускная улыбка, говорил он холодно и высокомерно и не только не пригласил вовнутрь, но и велел ему убираться. Вконец обозленный, Стеклянный Цветок закричал, стоя посреди улицы:
— Ну, ладно! На дырявом барабане не сыграешь! Третий господин оторвет дурню косу и тогда разнесет вашу лавочку!
Цай-Шестой смахивал с прилавка пыль метелкой из петушиных перьев и сделал вид, что ничего не слышит. Прохожие смотрели на бесновавшегося Стеклянного Цветка, как на тигра в клетке: на вид страшен, да никто его не боится.
5. Кто знает, где удача, где беда, где счастье, где горе?
Спустя сколько-то времени Дурень-Второй отправился на улицу продавать сою. Ну, известное дело, вышел за ворота и уже хотел было затворить их за собой, как вдруг какой-то мальчуган громко крикнул:
— Волшебный Кнут вышел!
Несколько зевак сидели под деревом напротив дома и дожидались его появления на улице, как ждут появления незнакомой женщины. Раньше он целыми днями выходил из дома и заходил в дом, и никто на него не глазел. Он располагался на углу улицы и звонко кричал:
— Соя! Жареная соя!
Его голос, долетавший до другого конца улицы, привлекал лишь несколько человек. А сегодня, глядишь, и созывать народ не понадобится.
Он так сожалел о случившемся! В тот день ему никак нельзя было пускать в ход косу. Он чувствовал себя виноватым перед покойным отцом. Умирая, отец собрал последние силы и много рассказал ему про свою жизнь, а напоследок хриплым от натуги голосом добавил:
— Это искусство бить косой… из поколения в поколение передавали наши предки. Я сам никогда его не применял… запомни… если только не будет у тебя другого выхода, ни за что его не применяй… если покажешь его другим, накличешь на себя несчастье… быть тогда беде, а еще… передавай его своим детям и внукам, не передавай его чужим… запомнил?..
Слова, произнесенные перед смертью, — это завет. Даже если в обычное время слова старших пропускают мимо ушей, заветы их нельзя нарушать. Но в тот день, когда он увидел, как Стеклянный Цветок задирался перед праздничным шествием, в нем вдруг ни с того ни с сего взыграла кровь. Его щеки запылали, ему казалось даже, что он чувствует свою косу! У него дрожали корешки волос, коса встала дыбом, в него словно бес вселился, он не мог совладать с собой. Даже сам того не желая, он разок мотнул головой перед Стеклянным Цветком, и коса вдруг сама его ударила. Откуда ему было знать, что в ней такая силища?
Он с малолетства учился у отца искусству бить косой, но никогда не дрался, и ему даже в голову не приходило, что она была таким грозным оружием! А потом, она такая послушная, чего мысленно ни прикажешь ей — все вмиг исполнит, и бывает даже, что исполнит прежде, чем прикажешь. Эта коса словно все наперед знала и видела. Может, в ней поселились души его предков?
Как предсказывал отец, стоило ему раз показать свое умение, и на него одна за другой посыпались неприятности. Сначала Стеклянный Цветок привел Дай Куйи; Дай Куйи привел с Западного рынка Ван Каньтяня, который кулаком разбивает кирпичи, а Ван Каньтянь привел с Птичьего рынка Люй Ванцзы, мастера стрельбы из лука… Все побежали к нему. Несколько дней тому назад смотрители городских ворот прислали ему приглашение пойти на службу в городской гарнизон, обучать их парней воинскому искусству и больше ничем не заниматься. Жалованье небольшое, но работа чистая и спокойная. Однако его предки никогда не состояли на государственной службе, и он подумал: прими он сейчас предложение служить, и потом уже трудно будет уйти со службы. Вот он и сказал смотрителям, что умеет только драться косой, исповедует крамольное учение, ничего не смыслит в искусстве боя на кулаках или пиках, а потому не может принять их приглашение. Смотрители не очень настаивали, только позвали его к себе, чтобы поглядеть развлечения ради на его удивительное искусство. Ему неудобно было отказывать во второй раз. Он решил им показать кое-что для отвода глаз: на плацу сшиб косой пару пролетавших мимо стрекоз — начальники рты поразевали; созвали всех командиров из округа, уезда и местного гарнизона, попросили его показать еще разок. Он, как и прежде, постарался не раскрывать своего мастерства, но начальники уже разобрались, что к чему, и щедро его наградили. Они подтвердили, что слава Дурня-Второго не дутая, а заслуженная. С тех пор к нему с утра до вечера приходили люди и просились в ученики. Люди эти не знали ни его фамилии, ни имени, да и не спрашивали. Если человек знаменит, зачем еще спрашивать его фамилию? Просто уважительно звали его «почтенный Дурень-Второй».
За все тридцать лет своей жизни он слышал от других только презрительное прозвище «Дурень-Второй», а теперь к презрительному прозвищу добавилось слово «почтенный», и стало оно звучать совсем по-иному. А он хотел, чтобы его звали просто «Дурень-Второй», хотел по-прежнему торговать соей, но теперь уже это не получалось. Он твердо соблюдал только один завет предков — не брать учеников. Кто бы ни просил его стать учителем, как бы ни были настойчивы просители, как бы ни висли они на его воротах, как бы ни ломились в них, он никому не открывал. Проголодавшись, он ел свою сою. Но ведь нельзя жить, питаясь изо дня в день одной соей!
До него доходили слухи, что невесть откуда взявшееся прозвище «волшебный кнут», которым наградили его большую косу, звучало все громче и громче, и он не мог понять, беда это или счастье, плохо это или хорошо. С одной стороны, он полагал, что его коса обеспечит ему благосклонность влиятельных людей в округе и поможет ему добиться всего, что бы он ни пожелал. С другой стороны, он невольно посягнул на всех «спрятавшихся драконов и притаившихся тигров» Тяньцзиня — тех сильных, которые держат сильных в руках, тех умелых, которые стоят за спинами умелых; и неизвестно, какие еще неприятности эти люди могут ему причинить. Его не покидало недоброе предчувствие.
6. В поединок вступает почтенный учитель
Нежданно-негаданно три дня спустя кто-то стал кликать его с улицы и колотить в ворота. По голосу сразу можно было понять, что пришел этот человек не с добрыми намерениями. Открыл он ворота, а там Стеклянный Цветок. Но едва он завидел Дурня-Второго, как тут же отскочил назад шага на три, словно боялся, что коса ударит его. Да, видно, он и впрямь боялся этой косы.
Однако на этот раз у Стеклянного Цветка был довольный вид, он ткнул назад оттопыренным большим пальцем:
— Дурень, взгляни-ка, кто к тебе сегодня пришел!
У ворот два носильщика держали легкий паланкин. Спереди и сзади паланкина стояли восемь парней, одетых в голубоватые поддевки и белые штаны с зелеными поясами, с которых свисала золотистая бахрома; на ногах у них были тонкие туфли, на голове — маленькие светлые шапочки. Судя по тому, как были одеты парни, в паланкине сидел знатный человек. В этих местах и людей много, и чиновников немало. Чиновники от первого до седьмого ранга и в городе, и за городом ходят в сопровождении знаменосцев и барабанщиков, среди них разные начальники попадаются. Как тут узнать, кто почтил его на этот раз? Дурень совсем оторопел.
— Ну, что замешкался? — сердито прикрикнул Стеклянный Цветок на Дурня. — Что же не оказываешь честь почтенному господину Су?
— Милости прошу, почтенный господин Су! — сказал Дурень-Второй, недоумевая, кто бы это мог быть.
Носильщики поставили паланкин, откинули занавески. Из паланкина вышел старик: чистое худое лицо, пепельно-белая бородка, густые и длинные, напоминавшие колосья пшеницы, брови нависли над глазами; на плечах ярко-желтый халат, расшитый узорами, голубая куртка без рукавов, шапка украшена бирюзово-зелеными перьями, вставленными в золоченую подставку. Глаза сощурены так, что их почти не видно, словно он и не собирался глядеть на Дурня-Второго, такой уж у него важный вид.
Это, надо полагать, или большой чиновник, решивший выказать свое покровительство, или богач, у которого полный дом денег. Видно, явился с просьбой научить его воинскому искусству или с предложением сторожить его заведение. Он тут же прикинул, как лучше отказать этому господину, когда тот выскажет свою просьбу. Но когда Стеклянный Цветок назвал фамилию и имя старика, его сердце забилось с небывалой силой.
— Су Тяньсян, почтенный господин Су, первый учитель воинского искусства в Тяньцзине! Не узнаешь или притворяешься, что не узнаешь?
Кто же в Тяньцзине не слыхал о Су Тяньсяне! Ведь он был первый среди знатоков воинского искусства. Говорят, он умел стоять на одном пальце, убивать ударом ноги муху и спать на висящей паутине. Это были его «три непревзойденных достижения». Он жил в переулке напротив казармы у Западных ворот, но скрывался на задворках своего дома; увидеться с ним было непросто, и сам он почти не показывался на людях. А вот слава его облетела весь город. У важных людей лицо из золота и серебра, трудно подглядеть, какое оно на самом деле, а нынче такой человек сам пожаловал к нему!
Дурень-Второй не мог понять, что послужило тому причиной, и от этого ему было не по себе. Он со всей почтительностью отвесил поклон Су Тяньсяну и сказал:
— Если не побрезгуете, уважаемый, то прошу в мой дом, осмелюсь предложить вам чаю.
Су Тяньсян словно и не слышал его приглашения, глаза его были все так же полузакрыты, он не пошевелился и не проронил ни звука.
Тут и Стеклянный Цветок вставил свое слово:
— У почтенного господина Су такое высокое положение, разве он пойдет в твою конуру? Почтенный господин Су прослышал, что тебе нет равных, вот и захотел с тобой повидаться да поучить уму-разуму.
Дурень-Второй поспешно замахал руками:
— Не смею, не смею! Где мне соперничать с почтенным учителем Су! И по положению, и по возрасту, и по мастерству между нами десять тысяч ли и еще столько же. Нет, никак не смею! Почтенный учитель Су, Дурень-Второй и пятки вашей не стоит.
Глядя на Су Тяньсяна, можно было подумать, что он спал. Когда Дурень-Второй кончил говорить, он вдруг открыл рот и равнодушно изрек:
— Не хочешь ли ты этим своим «волшебным кнутом» сразиться с моей «ледяной обезьяной»? — У него был тихий и ровный голос человека, привыкшего повелевать.
— Могу ли я осмелиться пойти на такое безрассудство? Почтенный учитель Су, я… — От смущения и робости Дурень-Второй не смог продолжить.
— Ну хорошо, а скажи мне, от кого ты получил свое искусство? — Глаза Су Тяньсяна были по-прежнему полузакрыты.
— Искусство, которому я обучен, передавалось в нашей семье.
— Ну а какой же оно школы?
— Школы? Про школу не слыхал. Батюшка мой и не говорил мне про нее.
Су Тяньсян чуть заметно усмехнулся и, по-прежнему не раскрывая глаз, сказал:
— Какое же может быть гунфу без школы? Это, выходит, что-то вроде сноровки Дай Куйи? Ладно, я сначала узнаю твое мнение, ты…
Хотя он слышал, как учтиво и даже робко разговаривал с ним Дурень-Второй, он все же с вызовом в голосе спросил:
— А в Тяньцзине кто искуснее всех?
— Конечно, почтенный учитель Су. А за ним идет Хо Юаньцзя, Носатый Ли и Хуан Железная Рука.
Лицо Дурня-Второго расплылось в улыбке, он думал, что, услышав его слова, Су Тяньсян будет польщен.
Кто же мог знать, что Су Тяньсяну было неприятно даже слышать, как имена Хо, Ли и Хуан упоминают заодно с его именем? Сам-то он считал, что только он один и достоин упоминания. Су Тяньсян пару раз кашлянул и спросил:
— Мастера воинского искусства обычно говорят: на Юге — кулаки, на Севере — ноги. Какие стили южного искусства кулачного боя ты знаешь?
— Я… ничего такого не видывал. — Дурень-Второй стоял растерянный.
— Хм, а тоже, зовешь себя мастером воинского искусства. Ну так скажи, о каких стилях южных школ ты хотя бы слыхал?
Су Тяньсян говорил начальственным тоном, словно какой-нибудь чиновник.
— Слыхал, что очень опасен стиль цветка сливы. Еще слыхал…
— Чепуха! — прервал его Су Тяньсян. — Стиль цветка сливы есть и в южных, и в северных школах гунфу. Ты о каком говоришь? В северном искусстве кулачного боя существует десять стилей: первый — «мать и дитя», второй — «движущаяся рука», третий — «летающая нога», четвертый — «ровный подъем», пятый — «гуаньдунский стиль», шестой — «стиль катающегося по земле» и только седьмой — «цветок сливы». В южном кулачном искусстве существует разделение на «большой» и «малый цветок сливы», да и они не очень-то опасны. А вот опасные стили — это стили «Лю», «Цай Лифо», «Хунфо», «белая бровь», «тигр и журавль», стиль «дракона», «южного посоха», «богомола», «коромысла», «черного тигра», «великого тигра», «лунмэньский», «железной нити», «небесной кары»…
Не переводя дух, Су Тяньсян назвал больше сотни видов кулачного искусства. Дурень-Второй слушал, и глаза его раскрывались все шире и шире. С таким ученым человеком не поспоришь!
Стеклянный Цветок, прямо-таки млея от удовольствия, крикнул ему:
— Ты слушай, Дурень, слушай! А у тебя есть учитель, баба?
Парни, сопровождавшие Су Тяньсяна, громко захохотали.
Между тем Су Тяньсян продолжал свои расспросы:
— А говорили ли старшие в твоем роду, от какого направления кулачного искусства пошло ваше семейное мастерство? — Тон его стал еще более требовательным.
— От «син и» — похоже на то.
— Хорошо, а скажи мне, кто был основателем этого направления?
— Не знаю точно, может, ее основал патриарх Дамо?
— Ха-ха, патриарх Дамо? Об этом болтают только ничего не знающие и ничего не умеющие деревенские простофили. Ты даже не знаешь родоначальника направления «син и», а смеешь причислять себя к нему. Направление «син и» основал в начале царствования нынешней династии Яо Лунфэн, он был родом из области Пучжоу в Шаньси. В «Изложении подлинных основ кулачного искусства син и», написанном Чжан И, говорится: «На рубеже Мин и Цин жил господин Яо, звали его Лунфэн. Он был родом из уезда Чжупэн на востоке области Пучжоу, хорошо владел пикой, много странствовал по свету, искал встреч со знаменитыми учителями; потом поселился в Наньшане, составил описание пяти школ кулачного воинского искусства. Поучения его были точными и ясными, и он передал свою науку господину Цао».
Вот с тех пор и существует это направление. Об этом сказано и в «Описании шести способов соединения действия и воли в кулачном искусстве». Эта книга была издана в тринадцатом году царствования Юнчжэна, а также в «Описании искусства син и» Ма Сюэли. В искусстве «син и» имеются три ветви: одна, в Хэнани, идет от Ма Сюэли, другая, в Шаньси, идет от Дай Лунбана, третья, в Хэбэе, основана учеником Дай Лунбана Ли Лонэном. А ты родом из уезда Аньцы, если твое семейное умение относится к искусству «син и», может быть, ты знаешь про Ли Лонэна?
Дурень-Второй даже вспотел от напряжения. Он покачал головой, но ему не хотелось выставлять себя невеждой перед Стеклянным Цветком и стоявшими вокруг людьми. Он подумал и сказал:
— Батюшка говорил мне, что наш предок придумал приемы боя косой, наблюдая за движениями хвоста леопарда. Так он передал суть искусства «син и».
— А это тем более чушь! Если бы ты говорил о «пяти видах кулачного искусства Шаолинь», то это еще было бы понятно. В шаолиньском кулачном искусстве имеются стили пяти видов: дракона, тигра, леопарда, змеи, журавля. Среди органов человеческого тела они соответствуют сердцу, печени, селезенке, легким и почкам, а среди мировых стихий — металлу, дереву, воде, огню и земле; кроме того, они связаны с разными началами человеческого организма: семенем, физической силой, жизненной энергией, костной основой и духовностью. Среди этих пяти стилей действительно есть стиль леопарда. А в искусстве «син и» — двенадцать стилей: медведя, сокола, дракона, тигра, черепахи, ласточки, змеи, обезьяны, лошади, цыпленка, орла и голубя. Откуда же тут взяться леопарду? В искусстве «син и» главное — шесть единений: единение сердца и воли, единение воли и жизненной энергии, единение жизненной энергии и физической силы, единение плеч и бедер, единение локтей и коленей, единение ладоней и ступней. А еще есть три уровня понимания и три уровня достижений. Тебе понятно? Что такое три уровня?
Дурень-Второй уже не стал отвечать на вопрос, словно он и вправду был ничего не соображающим дурнем.
— Хм, я сегодня, можно сказать, тружусь как вол. Ну слушай. Три уровня понимания — это превращение семени в жизненную энергию, превращение жизненной энергии в духовность, превращение духовности в пустоту. Три уровня достижения — это выявление жизненной энергии, сокрытие жизненной энергии и превращение жизненной энергии. Ты даже про это не слыхал? Да это назубок знают самые последние мои ученики!
— Я и вправду ничего не смыслю. Ваши разъяснения, уважаемый, я никому не передам.
— Вот смех-то! Да как ты со своим невежеством еще суешься к мастерам кулачного искусства в Тяньцзине? И еще мечтаешь быть первым? Смешно! Ты молод, ничего не смыслишь, потому-то такой нахальный. Я тебе прямо скажу: на этом свете повсюду найдутся люди, которые запросто тебя побьют. Если хочешь доказать свою силу, так не бросай слов на ветер. Соображения-то не теряй!
Стеклянный Цветок и стоявшие поблизости зеваки загоготали.
— Почтенный учитель Су, я и не хочу зваться мастером кулачного искусства. Я только умею махать своей косой, а удары руками или ногами у меня как рваная туфля — такую на ноге не поносишь. — Дурень-Второй говорил со всей искренностью.
— Вот как? — Густые брови Су Тяньсяна вдруг полезли вверх, обнажив два серых, блеклых глаза. — Ты что же, не умеешь бить руками и ногами?
— Могу ли я обманывать вас? Если не верите, устройте мне испытание.
— Хорошо, я испытаю тебя. А ты будешь махать косой? — спросил Су Тяньсян.
— Нет, не буду. Взгляните, как я дерусь, и вы мигом поймете, что нет у меня никакого умения.
— Для начала поговорили, а теперь попробуем разок сразиться.
С этими словами Су Тяньсян развел в стороны руки и встал в боевую стойку.
Один парень из свиты Су Тяньсяна спросил, не нужно ли снять с него халат. Су Тяньсян только покачал головой, заткнул за пояс полы халата и сказал Дурню-Второму:
— Я это называю «тридцать шесть шагов по кругу», смотри!
Подойдя поближе к Дурню-Второму, он стал показывать разные удары ногой, метя в нижнюю часть его тела. Его движения были выверенны и точны, по всему было видно, что мастер он большой.
Дурню вдруг вспомнился мастер побелки Мао Чуйдэн. Всякий раз, когда он приходил белить комнату, он одевался во все черное, а руками и ногами махал все равно что старый комик Ма Цюаньлу из театра «Небесное блаженство». А когда он заканчивал побелку, на нем не было ни единого белого пятнышка. Такие великие умельцы все делают как-то по-особому, они словно и не замечают самих себя. Он подумал о том, что отец обучил его восьми стойкам кулачного боя, и, стараясь их припомнить, усердно изобразил их. Выходило у него неуклюже, но все-таки он мог и в сторону отскочить, и удар отвести. Как и обещал, он не стал пускать в ход косу и не сделал бы этого, даже если бы представился удобный случай. Так они попрыгали друг перед другом, и он слегка удивился: учитель Су наносил удары по всем правилам, двигался на редкость изящно, что же он не применяет опасных приемов, которых он бы испугался? Видно, этот старик не хочет зря нагонять страх на молодого человека, нарочно себя сдерживает и не собирается причинять ему вреда. Так и должен поступать настоящий учитель.
Дело было в пятом месяце, в пору вызревания хлебов, погода стояла жаркая. Су Тяньсян весь взмок, на его лице и висках поблескивали прозрачные, словно крылышки цикад, капли. Пожалуй, Су Тяньсяну, как признанному мастеру кулачного боя, и не к лицу было так увлекаться, а может быть, он, человек преклонного возраста, которому трудно угнаться за молодыми, на сей раз переусердствовал, вот и запыхался.
Дурень-Второй сказал:
— Не выпить ли вам, уважаемый, чаю?
Су Тяньсян словно не расслышал его слов, без усилия поднял ногу и хотел было ударить ею Дурню-Второму в живот, целясь в самое уязвимое место. Дурень-Второй не задумываясь принял позу «Чан Э отступает в сторону», и нога учителя Су прошла мимо. Су Тяньсян со всей силы ударил ногой в пустоту и всем телом наклонился вперед. Он быстро приставил вторую ногу, но на какое-то мгновение потерял равновесие и беспорядочно замахал руками в воздухе. Когда он снова прочно встал на обе ноги, то ткнул пальцем в Дурня-Второго и сказал:
— Ты, видно, устал. Я дам тебе передохнуть.
Все вокруг видели, что Су Тяньсян был слегка измотан. Дурень-Второй подумал о том, что этот старик приехал издалека, в душном паланкине, да еще жарился на солнце. Он прекратил схватку и сказал:
— Я пойду принесу вам, уважаемый, чаю.
Едва он повернулся к учителю Су спиной, как почувствовал, что сзади что-то сверкнуло в воздухе, и в тот же миг по его шее пробежал холодок. Сердце его кольнуло недоброе предчувствие, но волосы откликнулись на него даже быстрее, чем разум. Бах! Он обернулся и увидел, что в земле торчал узкий нож длиной больше половины чи. Су Тяньсян стоял неподвижно, как столб, на ладони его правой руки виднелась красноватая вмятина от только что брошенного им ножа. А собственная коса Дурня уже спадала ему на плечо, словно ручная змея, готовая в любой миг броситься: на того, кто приблизится к ней. Все вокруг обомлели. Кое-кто подумал о том, что Су Тяньсян недаром не стал снимать халат — видно, прятал внутри него нож. Но как же Дурень-Второй ухитрился опередить учителя Су и отбить нож?
Задуманное Су Тяньсяном нападение исподтишка сорвалось, но у кого в первый раз не получится, тот не успокоится, пока не попытается во второй раз. Однако едва он метнулся к торчавшему из земли ножу, как коса Дурня-Второго с молниеносной быстротой обвилась вокруг рукоятки ножа, выдернула его из земли и отшвырнула в сторону. Нож с глухим стуком вонзился в росшую неподалеку иву. Его лезвие вошло в дерево почти на целый цунь.
Толпа вокруг так и ахнула!
Су Тяньсян весь затрясся, его лицо стало бледным. Он крикнул Дурню-Второму прежним начальственным тоном:
— Что-то, парень, твоим словам не верится. Говоришь, что не занимаешься воинским искусством, что не будешь драться косой, не будешь мешать мне показывать приемы. Ну, погоди, как-нибудь ты у меня отведаешь кулачного искусства Врат Будды, по настоящей шаолиньской школе. То-то затрещат твои косточки и полопается твоя шкура!
С этими словами он нырнул в паланкин и, не дожидаясь, пока слуги опустят занавес, сам сдернул его. Паланкин тут же унесли. Стеклянный Цветок еще быстрее побежал впереди паланкина.
Дурень-Второй стоял и смотрел на стремительно удалявшийся паланкин. Он не понимал, почему этот знаменитый человек поспешил убраться восвояси, как только у них вышло серьезное столкновение. Сначала он держался с таким достоинством и дал так много наставлений, что перед ним просто невозможно было не склонить голову. А потом он так ладно показывал всевозможные приемы кулачного боя!
В каждом деле есть, во-первых, способности, во-вторых, язык, а в-третьих, искусство. Если мало способностей, тогда работают языком, если языком не победишь, тогда показывают искусство. Сам-то он поначалу думал, что все вокруг сильнее его, ему и в голову не приходило, что его коса сокрушит всех этих именитых людей. Конечно, авторитет больших людей наполовину держится на их славе, только откуда взялась сама слава? Это уж одному черту известно. Но он уже поверил в свои силы.
Словно на крыльях счастья, он вбежал во двор, запер ворота и в каком-то сладостном упоении на одном дыхании проделал все сто восемь ударов косой, которым его обучил отец. С каждым ударом он все отчетливее чувствовал, что коса легко повинуется ему и может делать все что угодно, что она бывает и твердая, и мягкая, все понимает и для нее нет преград. Казалось, в целом свете не было силы, которая могла бы ей противостоять. Он мотнул головой, и коса послушно улеглась у него на затылке. В этот миг душу его наполняло радостное возбуждение, но, успокоившись, он понял, что к этой радости примешивалась какая-то смутная, неизъяснимая тревога. Да, неизвестного в мире всегда больше, чем известного, а вымышленного куда больше, чем настоящего. Тут гляди в оба!
7. Хозяин лавки заморских товаров Ян Дяньци
Люди что пчелы: где цветы, туда и слетаются.
Когда вы стоите высоко, вокруг вас мельтешит толпа, и вы не можете разобраться, что к чему. Но стоит вам очутиться внизу, как истина и ложь окажутся разделенными, и вы тут же поймете настоящую цену всего. Есть в Тяньцзине поговорка, она гласит: самую черную отраву подносят приятели.
За эти несколько месяцев опозоренному Стеклянному Цветку пришлось хорошенько изведать вкус самой горькой отравы. Никто его не чтил, никто его не боялся. Один человек — это просто одинокое существо. Для таких, как он, уже не способных нагонять страх, все кончено. У него не хватало смелости показаться на улице Гуицзе, а его почет, власть, связи и даже удовольствия в кабачках и притонах квартала Хоуцзяхоу заграбастал Смертник Цуй. Теперь он жалел, что в год, когда он был особенно в силе, не разделался со Смертником Цуем под предлогом того, что тот покалечил ему глаз. А сейчас сердиться и пугать кого-то было уже бесполезно. Любой припомнит ему историю с Дурнем-Вторым. Злиться на других, злиться на небо и землю — это даже легче, чем злиться на самого себя. Как ни верти, а все рухнуло по его собственной вине.
Он больше не осмеливался просить кого-то о помощи. Дай Куйи, Ван Каньтянь, Лю Банцзы сами опозорились. Он даже привел Су Тяньсяна, чтобы тот побил Дурня-Второго. Кто же знал, что этот учитель только пыжиться горазд? После того как Су Тяньсяну досталось от косы Дурня-Второго и ему, пристыженному, пришлось убраться восвояси, ученики чуть ли не смеялись над ним. А слава Дурня-Второго стала еще громче. Ну а когда люди начинали говорить про волшебный кнут, они тут же, конечно, вспоминали и о Стеклянном Цветке. Ведь о том кнуте стало известно после того, как Стеклянный Цветок вздумал пошуметь на празднике. Если бы не он, Дурень-Второй до сих пор торговал бы своей соей и не знали бы о нем, как говорится, ни слухом ни духом! Поэтому кто бы ни говорил про волшебный кнут, обязательно начинал свой рассказ с того, как Стеклянный Цветок «задрал ноги к небу». А кто хотел, чтобы волшебный кнут казался еще волшебнее, тот говорил что-нибудь еще более неприятное. Мог ли он ходить надутым, как бык? Приходилось вилять хвостом, как собачонке.
Однажды он остался без денег и пришел к дому Чжаня, что неподалеку от храма «Трех благородных» у северо-восточного угла стены. Он постучал в ворота и попросил Фэйлайфэн дать ему немного взаймы. Матушка Ху вынесла ему кошелек с серебром и сказала, что это ему прислала вторая госпожа. Ему подумалось тогда, что он просит подаяние, как нищий, и что он даже хуже нищего. Взяв кошелек, он сказал тетушке Ху:
— Передай второй госпоже, когда деньги выйдут, я опять к ней приду.
Деньги те он растратил за двадцать дней и в самом деле пришел опять к дому Чжаня, но матушка Ху вышла и сказала ему, что большая госпожа заперла вторую госпожу в ее комнате. Он не поверил, решил, что Фэйлайфэн не хочет его уважить, стал отрывать от ограды черепицу и бросать ее во двор, перебил стоявшие там вазы с золотыми рыбками, на шум выбежали слуги Чжаня, бросились на него, и он не переводя дух бежал от них почти до устья реки.
Сутки он прятался на соляном складе, а с голодухи лизал соль. На второй день с утра выбрался оттуда и пошел на северную окраину, вдруг слышит, кто-то окликнул его:
— Третий господин!
Очень он удивился, ведь за эти месяцы что-то не слыхать было, чтобы его называли третьим господином. Оглянулся, а это хозяин лавки заморских товаров Ян Дяньци.
Ян Дяньци торговал только заморскими товарами, продавал американскую саржу, английское полотно, тонкий японский шелк. В его лавке было полно всякой утвари, металлических изделий, бумаги, сигар, иголок с нитками и всякой другой мелочи из разных стран. В последние годы любителей заморских товаров становилось все больше: одни считали, что ими удобно пользоваться, другие покупали что поновее, третьи приобретали заморские товары из желания похвастаться. И торговля у него шла все бойчее. Еще он продавал иностранцам отечественные шелка и полотно, верблюжью шерсть, орехи, коконы шелкопряда, соломенные шляпы, воловью кожу, овечью шерсть, рога и разный другой товар и получал с того немалую прибыль. В ту пору еще не существовало понятий «ввоз» и «вывоз» товаров, но на деле все, что ввозилось и вывозилось в Тяньцзине, проходило через его руки. Этот человек был худощав и высок, с маленьким бледным лицом и колючими глазами, в которых светился ум. Он знал много иностранцев в Цзычжулине, умел говорить на нескольких языках, а в его доме было так много удивительных и забавных заморских вещей, что у посетителей просто глаза разбегались. Время от времени он прогуливался по городу с рыжебородыми и золотоволосыми иностранцами, носившими белые перчатки и стекла в глазу, а на китайцев глядел еще презрительнее, чем иностранцы.
В те времена ставить себя на одну доску с иностранцами считалось почетным. Тот, кто стоял в окружении иностранцев, чувствовал, что он выше китайцев. Хотя Стеклянный Цветок любил заморские вещи, в глазах Ян Дяньци он был дремучей деревенщиной. Но по своим торговым делам Ян Дяньци приходилось поддерживать отношения с такими, как Стеклянный Цветок. А Стеклянный Цветок частенько приносил ему разные старинные вещи и выменивал их на новенькие заморские предметы. Вот так он зашел пару раз в лавку Ян Дяньци, и они быстро стали приятелями.
Ян Дяньци пригласил Стеклянного Цветка в заднюю комнату, поднес ему чаю с печеньем, называл его только третьим господином и ни словом не обмолвился о нынешней незавидной участи Стеклянного Цветка.
Стеклянный Цветок думал про себя: о том, что с ним случилось, знал каждый, у кого есть угли; наверное, этот парень торговал на стороне, только недавно вернулся и еще не прослышал про то, что тут было, иначе разве стал бы он так с ним церемониться? Торговые люди, оценивают ли они товар или человека, всегда следят за тем, какая вокруг обстановка. Но если уж Ян Дяньци и вправду ничего не знает, то не мешало бы поводить его за нос.
— Третьему господину в последнее время попадалось что-нибудь занятное? — осведомился Ян Дяньци.
— Кое-что занятное всегда найти можно. Кто ж из хозяев на улице Гуицзе, коли он раздобудет что-нибудь новенькое, не окажет мне честь? — ответил Стеклянный Цветок.
На белом лице Ян Дяньци появилась и тут же пропала легкая усмешка. Затем он спросил:
— А нельзя ли взглянуть?
Стеклянный Цветок вспомнил про часы, которые ему прислала Фэйлайфэн, и выложил их на стол: «Гляди!» В голосе его звучала какая-то неуверенность.
Ян Дяньци и не подумал взять часы в руки, а только скользнул по ним взглядом, встал, достал из шкафа ярко раскрашенную заморскую шкатулку, по виду напоминавшую яйцо, и тоже положил на стол.
— А ну-ка взгляни, что у меня есть, открой…
Стеклянный Цветок тоже хотел сделать вид, что такая вещь ему не в новинку и разглядывать ее он не будет, но сердце его само собой забилось сильнее, рука сама потянулась к шкатулке и открыла ее. Внутри оказались блестящие новенькие часы, вещь солидная, да к тому же изящно сделанная. Держать при себе такие часы — все равно что деревенскому грамотею стоять у дома чиновника первого ранга. Ян Дяньци вынул часы из шкатулки, слегка нажал на золотой рычажок на циферблате, и внутри часов раздались приятные мелодичные звуки, еще более приятные, чем звуки скрипки. У Стеклянного Цветка даже его мутный левый глаз загорелся. Ян Дяньци сказал ему:
— Ну, как эта штука в сравнении с твоей крашеной эмалью? Третий господин, ты не сердись, но у тебя обыкновенная заморская вещь, а у меня — первоклассный заморский товар. Это называется «Часы, помнящие время». Смотри! Стрелки золотые, циферблат серебряный, часы отбивают и четверть часа, и час, каждый час бьют четыре раза, а каждую четверть часа — один раз. Если тебе нужно узнать, который час, тебе и смотреть на часы не надо. Нажимаешь на этот рычажок, сколько раз ударит, столько, значит, и часов минуло.
Ян Дяньци снова дотронулся до золотого рычажка, и внутри часов звонко пробило восемь раз, а часовая стрелка на больших настенных часах показывала точно на цифру «VIII».
— Там, внутри, словно кто-то есть, — невольно вырвалось у Стеклянного Цветка.
— Да повнимательнее, чем человек! Человек-то еще может и забыть, сколько времени. — Ян Дяньци рассмеялся.
— Сколько стоят? — спросил Стеклянный Цветок.
— Это вещь драгоценная, как можно ее продать?
Ян Дяньци положил часы в шкатулку, а шкатулку поставил перед Стеклянным Цветком.
Стеклянный Цветок так и впился в нее взглядом, и чем больше смотрел на нее, тем больше шкатулка притягивала его взор. Он взглянул на Ян Дяньци и сказал:
— А ты, мать твою, достань еще что-нибудь. Не хочешь мне показать? У тебя же не только эти часы, поди, все сундуки забиты заморскими товарами!
Ян Дяньци засмеялся и ничего не ответил, словно молчаливо согласившись. Потом он заговорил о другом:
— А у тебя остались те две маленькие курильницы?
Тут у них пошла торговля. Хотя Ян Дяньци не нравилось, что курильницы, про которые он заговорил, были изготовлены не так-то давно, в царствование Сюаньдэ, но ведь такие вещи все равно нужны в доме. Курильницы эти Стеклянному Цветку преподнесли в театре у северной заставы, где играют представление «Цветок лотоса». Стеклянный Цветок как-то приносил их к Ян Дяньци, хотел обменять на темные заморские часы в черепаховой оправе, но в тот раз они не сторговались, и сегодня они опять долго спорили, да так и не договорились. Ян Дяньци достал маленькие заморские ножницы для стрижки ногтей, быстро показал их в деле. Стеклянному Цветку эта вещица очень понравилась, он не стал больше упираться и сказал, что принесет свои курильницы, добавит к ним часы, которые ему прислала Фэйлайфэн, а за них возьмет «Часы, помнящие время» и ножницы для ногтей. Ян Дяньци его условия показались подходящими, но он не стал торопиться, а попросил Стеклянного Цветка принести курильницы, он их рассмотрит хорошенько, и тогда они еще разок все обговорят.
— Мои курильницы лежат у одного скупщика, сегодня вечером я их заберу, а завтра с утра принесу тебе.
— Ну хорошо. Завтра утром я как раз должен сходить с тобой в одно место, — сказал Ян Дяньци.
— Куда?
— В Цзычжулинь.
— Это еще зачем?
Стеклянный Цветок был немного смущен. Цзычжулинь — это владения иностранцев, в те времена простые люди побаивались туда заходить.
Ян Дяньци рассмеялся:
— Гляди-ка, заморские товары любит, а иностранцев боится. Я тебе не скажу — зачем, но это будет для твоей же пользы.
Стеклянный Цветок замотал головой:
— Да кого боялся третий господин? Польза не польза — разве мы с тобой не заодно? Ты мне ясно скажи, какое там дело?
— Один почтенный человек из иностранцев хочет проверить, что там за волшебный кнут такой. Разве тебе с ним не доводилось иметь дело? Этот иностранец будет просить тебя сходить и переговорить, ведь к тому парню с волшебным кнутом подступиться непросто. Тебе и не придется долго ходить в иностранных владениях.
Только теперь Стеклянный Цветок понял, что Ян Дяньци давно уже знал, в каком он оказался положении. А не подал он виду, что про это знает, потому, что ему так выгоднее было. Если иностранец ему поможет, то он и сам предложит свои услуги иностранцу. Ну и ловкач! Чтобы лучше чужими руками жар загребать, лучше способа и не сыщешь! Стеклянный Цветок нарочно сказал, что завтра у него дела и он не сможет пойти к иностранцу. Он хотел, чтобы Ян Дяньци сразу же раскрыл свои карты. Ян Дяньци сообразил, что у Стеклянного Цветка было на уме, и заговорил с ним назидательным тоном:
— Ты ведь человек понятливый, зачем изображаешь из себя дурака? Этот иностранец — боец из Восточного моря. Он хочет отыскать того парня и побить его. Ты сам-то пораскинь мозгами, отечественные товары никак не лучше заморских, может ли отечественное искусство быть выше искусства иностранцев? Если этот боец одержит верх над волшебным кнутом, ты, третий господин, опять воспрянешь духом, его победа будет наполовину и твоей победой! Неужто ты думаешь теперь всю жизнь вот так прятаться от людей? По-твоему, эдак можно жить? Ну да это все и неважно, ты сам скажи мне, могу ли я желать тебе зла?
Стеклянный Цветок поразмыслил, сам все сообразил и тут же согласился идти в Цзычжулинь. Он отправил в рот лежавшее на столе печенье и вышел из лавки, чувствуя приятную тяжесть в животе. Весь день он болтался по улицам, а когда стемнело, пошел забирать свои курильницы к одному скупщику, жившему у моста Цзиньчжунцяо. Он распахнул дверь ногой, вытащил нож и резанул им по руке, на землю закапала свежая кровь. Скупщик решил, что Стеклянный Цветок пришел к нему мстить за что-то, грохнулся перед ним на колени, стал биться лбом о землю. Ему и в голову не пришло, что Стеклянный Цветок пришел всего-навсего за курильницами. Он быстро достал их, завернул в бумагу и отдал Стеклянному Цветку. Стеклянный Цветок увидел на постели невесть как попавшую к скупщику шапку с коралловым шариком, схватил ее, надел на голову и ушел.
8. Появляется противник-иностранец
На следующий день рано утром Стеклянный Цветок, надев свой не то китайский, не то иностранный наряд, который был на нем в тот злополучный праздник, и еще намеренно напялив сверху заморскую безрукавку, подаренную ему Фэйлайфэн, появился у ворот лавки «Со всего света». Увидав его, Ян Дяньци сказал, посмеиваясь:
— Ты зачем это поверх халата нацепил еще и заморскую куртку? Ха-ха-ха, да разве можно в таком виде идти к иностранцам? Уж не говоря о том, что она тебе идет как корове седло; это же вещь чисто заморская, а ты для иностранцев все равно китаец, поэтому они на тебя и глядеть не станут.
Сам Ян Дяньци с головы до ног был одет по-китайски: стеганый халат, поддевка из тонкого шелка, туфли, расшитые с обеих сторон серебряной нитью, — все новое, лучшего качества, самой что ни на есть изящной и тонкой работы. На поясе болтались девять предметов: печатка, часы, пенал для кисточки, очки, иностранная гребенка, курительная трубка… С пояса, расшитого золотыми и серебряными нитями, свисала длинная бахрома, в руке веер с картинкой и надписью.
— Вот здорово! Ты прямо как Шоусин на картинке! — воскликнул Стеклянный Цветок. — Тебя не перещеголяют главы всех восьми семейств.
Ян Дяньци посмеялся и ничего не ответил.
Стеклянный Цветок почувствовал, что он рядом со своим приятелем кажется жалким бедняком. Если бы такое случилось раньше, он потребовал бы от Ян Дяньци одолжить ему кое-что из одежды, а сейчас он не знал, как ему быть, и у него не хватало духу сказать об этом Ян Дяньци напрямик. Он снял с себя куртку и отдал Ян Дяньци завернутые в бумагу курильницы. Ян Дяньци осмотрел их и сказал:
— Н-да, в тот раз я под лампой не разглядел, думал, что они эры Сюаньдэ, а теперь увидел, что они поддельные. Ты взгляни на этот налет, ясно, что он искусственно сделан; посмотри-ка на эту надпись на днище, тут много неправильного! Я думаю, тебе лучше отнести их сегодня в подарок иностранцу.
И он отдал курильницы сопровождавшему их приказчику.
— Ну ты, мать твою, нечего брать чужие цветы, чтобы сделать подношение Будде. Я сейчас без денег сижу, а еще должен на кого-то там тратиться! — обиделся Стеклянный Цветок.
— Уважаемый третий господин, зачем так сердиться? Разве я когда-нибудь заставлял тебя свою кровь отдавать? Я тебе друг и все тебе сторицей возвращаю! Ты сам по правде скажи, разве не так?
Ян Дяньци говорил и смеялся, а тем временем они миновали две улицы и вышли к берегу реки, там уже давно стоял японский экипаж с большими, обитыми резиной колесами. Приказчик влез на задок экипажа, возница ударил в медный колокольчик, с виду похожий на вазу, и экипаж помчался по недавно отстроенному казенному тракту прямо в Цзычжулинь, по владения иностранцев.
Стеклянный Цветок несколько лет не бывал в Цзычжулине, за стеклянным окошком экипажа мимо него проплывали землячество уроженцев Цзянсу, храм бога ветра, корейское землячество, наваленные горами доски на дровяном складе семейства Шао, белое-белое поле риса, выложенного сушиться во дворе рисорушки.
Все было как встарь. Но как только они въехали в Мацзякоу, он уже ничего не узнавал. Иностранных домов, иностранных магазинов и иностранцев стало гораздо больше, чем прежде. Перед ним вставали отстроенные в последние годы всевозможные заморские здания и только что открытые заморские лавки. Над их островерхими, округлыми, покатыми крышами развевались флаги всех цветов. Попадались и малолюдные парки с высаженными ровными рядами деревьев. Улица была полита водой, будто здесь только что прошел небольшой дождь, было свежо и влажно, и иностранцы всех возрастов преспокойно прогуливались вокруг; все было точь-в-точь как на картинках заморской жизни, которые попадаются на заморских шкатулках. Стеклянному Цветку вдруг почудилось, что он одним махом пересек моря и попал прямо в мир иностранцев.
Ян Дяньци велел вознице остановиться. Они сошли, приказчик расплатился с возницей. Пока Стеклянный Цветок пытался сообразить, где он находится, что-то твердое и тяжелое ударило его прямо в щеку. У Стеклянного Цветка даже в глазах потемнело, ему показалось, что кто-то бросил в него кирпич; вот и несколько дней назад у Восточных ворот на него ни с того ни с сего свалился кирпич и больно ударил его по плечу. Сморщившись от боли, он громко заорал:
— Ну вы, мать вашу, совсем уже третьего господина за человека не считаете!
— Не ругайся ты почем зря. Это иностранцы так в мяч играют.
Ян Дяньци поднял с земли маленький, в ворсинках мяч и показал его Стеклянному Цветку.
— Смотри, это называется теннисный мяч.
Тут он заметил, что слева от него была лужайка, а на лужайке стояли два иностранца — мужчина и женщина, и их разделяло что-то вроде рыболовной сети. Оба иностранца держали в руке ракетки с короткими ручками. Они смотрели в его сторону и смеялись. Мужчина заливался смехом все пуще, он так развеселился, что даже грохнулся наземь и стал кататься по траве: то брюхом кверху уляжется, то задом. Женщина смеялась и что-то кричала Ян Дяньци на своем языке. Ян Дяньци тоже что-то ответил ей по-иностранному.
— Что ты им сказал? — спросил Стеклянный Цветок.
— Они просят тебя не сердиться. Я сказал им, чтобы они не церемонились.
— Церемонились? Он ударил третьего господина и должен за это ответить!
— Ни черта ты не понимаешь. Иностранцы могут смеяться над тобой, а если они к тому же просят не сердиться, это означает, что они с тобой очень вежливы. Я смотрю, эти иностранцы еще молоды, а будь они постарше, стали бы они с тобой церемониться! Коли не спустят на тебя собак, считай, что вежливо с тобой обошлись.
— Ну а если я, мать их за ногу, не стану с ними церемониться?
— Тогда они позовут из своей управы человека в белой фуражке, посадят тебя в тюрьму на три месяца, будешь там голодать да терпеть побои, а с тебя еще и штраф сдерут. Такие вот дела, третий господин. Вы не смотрите, что в Тяньцзине вы парень видный, тут любой иностранец перед вами все равно что начальник управы. Здесь не наша земля. Мы уж лучше тихонько попросим бойца из Восточного моря помочь нашей беде, это дело немалое!
Стеклянный Цветок повертел в руке упругий диковинный мячик и сказал:
— Ладно, третий господин не будет на них сердиться, но и нечего им совсем прощать. Пусть этот заморский мячик останется у меня!
Он повернулся и хотел уже уйти, но иностранка в длинной белой юбке подбежала к нему и что-то сказала на своем языке. Ян Дяньци велел Стеклянному Цветку вернуть ей мяч и не очень-то выказывать свое неудовольствие. Вконец разозленный, Стеклянный Цветок грубо швырнул ей мяч и вслух выругался:
— Ударила третьего господина мячом по голове, третьему господину не надо таких вонючих девок!
Иностранцы не понимали по-китайски, но со смехом выкрикнули в его сторону какое-то слово. Стеклянный Цветок спросил у Ян Дяньци:
— Что они сказали? Три куска мяса? Они что, ругают меня за то, что я худой?
Ян Дяньци рассмеялся.
— Это английское слово, а значит оно «спасибо». Эти иностранцы на редкость вежливы, я на территории концессии уж сто раз бывал, а таких вежливых не видывал.
Гнев в сердце Стеклянного Цветка тут же растаял.
Они прошли немного по улице, и Ян Дяньци завел его в один заморский дом. Смуглолицый индус с чалмой на голове пошел известить об их приходе, они поднялись по лестнице, на которой стояли вазы с цветами, встретились с иностранцем по имени Бэйхаму — лысым, с рыжими усами и большим, грузным животом. Он держался дружелюбно, постоянно улыбался, время от времени разражаясь хохотом, словно все в мире его веселило. Еще там были две пожилые, распространявшие вокруг себя душистый запах иностранки с зелеными, как у кошек, глазами и тоненькими, как стебельки, талиями — того и гляди переломятся. Стеклянный Цветок впервые попал в дом иностранца, и у него с непривычки даже немного закружилась голова. Все вокруг было заморское: заморская комната, заморское окно, заморский стол, заморские стулья, заморские лампы, заморские книги, заморские картины, заморские свечи, заморское вино, заморский табак и еще много разных интересных и удивительных вещей, которых Стеклянный Цветок не мог хорошенько разглядеть. Он даже не знал, как добрая половина из них называется. Была там даже большая пегая собака с длинной шерстью, и, когда она ложилась на пол, было не так-то легко сразу разобрать, где у нее морда. Раньше он доставал заморские вещи, словно вылавливал рыбу из моря, а сейчас, можно сказать, он с головой ушел в это «заморское море».
Ян Дяньци и Бэйхаму неизвестно для чего ушли в другую комнату, и Стеклянный Цветок остался один. Тут ему как раз представился случай подробно рассмотреть заморские вещи, а иначе он бы зря сюда пришел. Он оглянулся по сторонам и, заметив, что на столе стоит маленькая бронзовая пушка, подумал, что она, наверное, для красоты здесь поставлена, из любопытства дотронулся до торчавшего из пушки рычажка, и вдруг бах! — из дула пушки вылетела какая-то штучка и упала на пол. Он нагнулся, а это, оказывается, заморская сигара. Он сигару поднял, но не смог засунуть ее обратно в пушку. Решив, что эта вещица сломалась, он смял сигару и тайком бросил ее за кресло. Потом он честно посидел некоторое время, но в комнату никто не зашел. Он снова посмотрел по сторонам и увидел, что слева от него висит что-то похожее на перевернутую серебряную чашу, сверху у нее ручка, а на ручке — фигурки двух голых женщин. Он легонько дотронулся до этой чаши и вдруг услыхал: «Динь, динь, динь». Оказывается, это был звонок. На звук звонка пришел индус с большой бородой и, в упор глядя на него, что-то сказал. Стеклянный Цветок его не понял, подумал, что его ругают, однако вскоре этот бородач принес чашку черной, густой, горько-сладкой горячей воды.
Он не понимал заморского языка и оттого чувствовал себя неловко. Ян Дяньци и Бэйхаму по очереди говорили и смеялись. Бэйхаму очень заинтересовали вещи, подвешенные к поясу Ян Дяньци, он без конца щупал и теребил их, издавая возгласы удивления, и те две иностранки тоже пришли посмотреть на них, как на какое-то сокровище. Он сидел в сторонке, не зная, что ему делать и как вести себя с иностранцами. Ему оставалось только поступать так же, как Ян Дяньци, и смеяться заодно с ними. Другие кивнут головой — и он кивнет головой, другие покачают головой — и он покачает головой. Если повторять за другими все, что они делают, то даже мертвец сойдет за живого. Мало-помалу у Бэйхаму как будто появился к нему интерес, он все время поворачивался к нему и смеялся. Понравился он ему — или, может быть, над ним насмехались? Понять нельзя. Когда пришло время прощаться с Ян Дяньци, Бэйхаму несколько раз сказал «бай-бай», все смотрел на него и хохотал, потирая лысую макушку.
Ян Дяньци чувствовал себя в Цзычжулине как в родном доме. Он знал тут все ходы и выходы и держался очень уверенно. Он попросил Стеклянного Цветка немного обождать его у ворот церкви с высоким шпилем; сам зачем-то зашел туда, вскоре вернулся, они пошли дальше, сначала свернули три раза налево, потом три раза направо и пришли к японскому торговому дому. Во дворе этого заведения были навалены тюки с сырьем для китайских лекарств, кожами, свиной щетиной, хлопком. Они прошли через эти источавшие разные запахи товары и очутились в низкой, но просторной комнате, где выпили чаю с управляющим. Перейдя на японский язык, Ян Дяньци о чем-то переговорил с управляющим, тот встал, раздвинул перегородку, принятую в японских домах, за ней оказалась бамбуковая лежанка, на которой сидел, скрестив ноги, японец в длинном халате. Голова его была опущена, глаза закрыты, он казался спящим и напоминал монаха, сидящего в медитации.
Заморский управляющий умел говорить по-китайски. Он сказал Стеклянному Цветку, что это и есть боец из Восточного моря, и зовут его учитель Цзотэн Сюлан. Затем управляющий затрещал по-японски, обращаясь к бойцу.
Цзотэн кивком головы поблагодарил его, поднял лицо с приплюснутым носом, сверкнул парой прятавшихся под бровями черных глаз и, встряхнув плечами, словно большая птица, вскочил с лежанки. Он оказался коротышкой с коротким туловищем и короткими ногами, но необычайно длинными руками. В книгах говорится, что у Лю Бэя «руки доставали до колен», оказывается, на свете и вправду бывают такие люди. Вид у этого парня был диковатый, увидишь такого — и невольно оробеешь.
Управляющий велел Стеклянному Цветку рассказать про Волшебный Кнут. Хотя Стеклянный Цветок сам вступал в поединок с Волшебным Кнутом и собственными глазами видел, как Волшебный Кнут выиграл схватку с Дай Куйи, Су Тяньсяном и другими, он так и не понял, как тот парень бьет своей косой, она у него просто сверкает в воздухе, словно летающая змея, и все. В этот раз, чтобы показать перед иностранцем, что он человек полезный, он почем зря нагородил про Волшебный Кнут горы и туманы былей и небылиц, приврал почище, чем это делал Сунь Обезьяний Царь.
Он и не предполагал, что японский боец от его рассказов так распалится. Тот велел принести ему кнут, которым возницы погоняют лошадей, передал его Стеклянному Цветку и сказал, чтобы Стеклянный Цветок его ударил. Стеклянный Цветок не посмел исполнить приказание. Управляющий вмешался:
— Если господин Цзотэн приказывает тебе бить, так бей изо всех сил.
Ян Дяньци добавил:
— Японский боец не любит нерешительных, если ты не ударишь, так я ударю.
Стеклянный Цветок подумал: «Третий господин не бьет тебя из вежливости, а ударить для пробы каждый может». Он закатал рукав, взял в руку кнут и что было силы обрушил его на голову Цзотэна. «Бах!» — послышалось в следующий миг. Кнут не коснулся Цзотэна, а отлетел куда-то в сторону. Он оглянулся — нигде его нет, посмотрел еще разок, а он в руке Цзотэна. Стеклянный Цветок оторопело выдавил из себя:
— Это…
Цзотэн снова дал ему кнут и приказал ударить. Он стал хлестать его по-всякому, все сильнее и сильнее. Но каждый раз кнут оказывался в руке Цзотэна, а рука эта двигалась так быстро, что за ней и уследить нельзя было. Стеклянный Цветок бросил кнут на пол, почтительно сложил руки и сказал:
— Сдаюсь, сдаюсь, уважаемый Цзо! Я такого не видывал.
Ян Дяньци засмеялся:
— Ты ведь знаешь, что заморские товары хороши. А если бы иностранцы не были могучими, разве их товары были бы такими?
Управляющий перевел эти слова Цзотэну, но лицо Цзотэна не отразило ни малейшего удовлетворения. Он громким голосом позвал четырех низкорослых японцев, с виду очень крепких парней, каждый держал в руке длинный кнут. Парни встали вокруг Цзотэна и принялись лупить его кнутами, тот же от них отбивался. Парни били все быстрее, а Цзотэн все крутился как бес, не поймешь, где голова, где ноги, и ни один кнут ни разу его не коснулся. В комнате только и слышен был свист рассекающих воздух кнутов. Стеклянный Цветок не знал, что и думать, своим единственным глазом он не успевал следить за происходящим.
Вдруг среди мелькающих в воздухе кнутов раздался зычный крик Цзотэна. Точно огромная птица, он с быстротой молнии выскочил из окружения парней и в одно мгновение оказался на своей лежанке. Четверо парней застыли на месте, их кнуты безжизненно повисли; спутанные во время боя Цзотэном, они сплелись в один узел.
Ян Дяньци громко восторгался искусством Цзотэна. Стеклянный Цветок не осмеливался даже похвалить его и, чтобы показать, что он тоже восхищен, после некоторого молчания сказал Цзотэну:
— Почтенный Цзо, вы, оказывается, отлично приноровились хватать за косы!
Цзотэн Сюлан не ответил. Он был так преисполнен достоинства, словно ему нипочем было ухватить за косы всех людей на земле. Стеклянный Цветок подумал, что он и впрямь не напрасно сюда пришел, стоит пошире раскрыть глаза, и узнаешь, что под небом всюду есть люди, которые обучат тебя искусству и укажут, где найти пропитание. Цзотэн поручил Стеклянному Цветку отнести Дурню-Второму вызов на поединок и сказать, что через три дня будет его ждать перед храмом богини за Восточными воротами, а тот, кто в назначенное время не придет, будет считаться проигравшим. От такого исхода встречи Стеклянный Цветок приободрился, осмелел, пообещал, что передаст вызов Дурню-Второму в руки, а на словах еще прибавит что нужно.
Затем Ян Дяньци опять немного поговорил по-японски с управляющим и Цзотэном, Стеклянный Цветок не посмел и словечка вставить, но подумал, что Ян Дяньци, наверное, о чем-то договаривается за его спиной, а чтобы выйти чистеньким, нарочно говорит на их языке. Когда они прощались, Стеклянный Цветок, желая показать, что он не какая-нибудь там деревня, произнес только что услышанные им у Бэйхаму два слова на иностранном языке:
— Бай-бай!
В ответ японцы захохотали.
Когда они возвращались в экипаже обратно в город, Стеклянный Цветок спросил Ян Дяньци, отчего иностранцы все время смеялись, глядя на него. Ян Дяньци ответил ему:
— Третий господин не знает, что обычаи иностранцев очень отличаются от китайских, а бывает даже, что у иностранцев все делается наоборот. К примеру, китайцы любят брить голову, а иностранцы любят брить лицо, китайцы пишут справа налево, а иностранцы — слева направо, в китайских книгах слова пишутся столбиком, а в иностранных — строчкой, в китайском компасе стрелка показывает на юг, а в иностранном — на север, китайцы любят отращивать длинные ногти, а иностранцы ногти стригут, у китайцев впереди идут мужчины, а иностранцы пропускают вперед женщин, китайцы, встретив родственника или приятеля, не снимают шапку, а иностранцы снимают, китайцы едят сначала овощи и потом суп, а иностранцы — сначала суп, потом овощи, у китайских туфель высокие носки и низкие каблуки, а у иностранных низкие носки и высокие каблуки, китайцы блюдцами накрывают чашки сверху, а иностранцы блюдца подставляют под чашки. Ты сегодня в доме господина Бэйхаму блюдце положил на чашку, ну и все, конечно, посмеялись над тобой.
Ян Дяньци говорил, и его маленькое бледное личико светилось умом и проницательностью.
— Ты и впрямь кое-что смыслишь!
Стеклянному Цветку стало стыдно за свое невежество, но он вдруг впился взглядом в Ян Дяньци и сказал:
— Я понял, ты ведь врешь на обе стороны сразу, приносишь китайские вещи и надуваешь иностранцев, а потом берешь заморские товары и надуваешь китайцев. Сегодня ты нацепил к поясу эти побрякушки и вырядился, как Шоусин, для того, чтобы пустить пыль в глаза Бэйхаму. Верно? Так, а мои курильницы?
Ян Дяньци, ничего не ответив, вынул из-под халата две заморские вещицы и отдал ему. Одна из них — ножницы для стрижки ногтей, другая — блестящие часы, точь-в-точь такие, как «часы, помнящие время», которые он видел вчера. Только в отличие от вчерашних эти часы не имели ни золотых, ни серебряных частей, они ярко блестели, и на них не стояло пробы. Ясно, что Ян Дяньци только что приобрел их у иностранцев.
— Эй, парень, сколько часов ты выменял на мои курильницы? — спросил Стеклянный Цветок.
Ян Дяньци посмотрел на него и сказал:
— Не нравится, так нечего и лапать, отдавай обратно! Я верну тебе эти две подделки под эру Сюаньдэ. Знаешь, сколько я отдал за эту штуку? Связку монет «ушуцянь» и коробочку из кроваво-медной яшмы!
— Ну, ты даешь! А ведь все равно то, что ты говоришь, проверить нельзя. И какого черта ты с Бэйхаму ушел в другую комнату, я тоже не знаю. Небось пакость какую-нибудь задумал!
Стеклянный Цветок нажал рычажок на часах, поднес их к уху, с довольным видом послушал и сунул за пазуху, а цепочку повесил на грудь.
— Можешь приносить мне всякие бронзовые статуэтки, вазы, картины, каллиграфические надписи и прочее. У меня есть еще занятные вещицы, ты таких и не видывал! — сказал Ян Дяньци.
Покачиваясь в экипаже, Стеклянный Цветок глядел на болтающуюся у него на груди цепочку от часов, слушал, что говорил ему Ян Дяньци, и вдруг воодушевленно воскликнул:
— Погоди, вот боец из Восточного моря победит волшебный кнут, третий господин заживет как прежде, и тогда мы развернемся вовсю!
9. Дело почтенного Цзо — хватать за косы
Четверо японских парней в халатах и коротких штанах обозначили место поединка перед храмом богини, воткнув в землю свои мечи. Как бы ни напирали люди, никто не смел нарушить указанные границы.
За исключением стоявшей напротив храма театральной сцены, на которую не разрешалось залезать, стены, крыши, трубы домов и вообще все места, где мог бы поместиться человек, были заняты зрителями. Некоторые забрались в стоявший на соседней улице постоялый двор «Дворец небожителя Чжана» и смотрели оттуда из окон. Им было видно только, что боец из Восточного моря Цзотэн Сюлан и Дурень-Второй стоят друг против друга.
Боец из Восточного моря был одет во все черное, низкорослый, с длинными руками, лицо мыши, а глаза коршуна — прямо-таки вылитый черт из преисподней. На Дурне-Втором был просторный голубой халат, коса, поблескивавшая, словно она была смазана кунжутным маслом, кольцом лежала у него на голове; в косу был вплетен красный шелковый шнур. Люди во все глаза глядели на эту волшебную косу, стараясь не упустить тот миг, когда она раскроет свои волшебные качества.
Боец из Восточного моря поднял руку, и Стеклянный Цветок подал ему заостренный кол длиной в четыре чи. Боец из Восточного моря поставил кол острым концом вниз и стал кулаком вгонять его в землю: бац, бац, бац, бац! Было видно, как кол цунь за цунем уходил вниз. Толпа обомлела. Стеклянный Цветок радостно кричал и подбадривал японца.
Стеклянный Цветок был один такой глупец. Три дня тому назад стороны договорились о поединке, сегодня настало время его провести, но управляющий японским торговым домом не пришел, и все должны были устраивать Стеклянный Цветок с Ян Дяньци. Потом Ян Дяньци не захотел быть переводчиком, а вчера, поздно вечером, он вдруг заявил, что у него срочное дело, и уплыл на корабле в Дунфэнтай. Стеклянному Цветку и невдомек было, что Ян Дяньци поступил так потому, что после событий в девятом году царствования Сяньфэна в Тяньцзине ненависть к иностранцам бушевала, как река во время паводка, и случись какая-либо заваруха, как она тут же вся прорвалась бы наружу. Боясь навлечь на себя гнев толпы, Ян Дяньци вовремя улизнул. Вот уж тут Стеклянному Цветку раздолье: Ян Дяньци рядом нет, японец по-китайски не понимает, что ему в голову взбредет, то он и мелет.
— Дурень-Второй, гляди! Сегодня братья из Восточного моря пришли вздуть тебя за третьего господина. Ну как? Будешь еще перебегать дорогу третьему господину? Сегодня тебя, сопляка, проучат хорошенько! Большой человек из-за моря сильнее всех, сильнее даже твоего собачьего хвоста. Ну, кто еще посмеет наложить на голову третьему господину? Кто, черт его дери, напакостил третьему господину, из того сегодня великий боец душу вытрясет! Ну что, Дурень, боишься?
Дурень-Второй и вправду как будто немного оробел.
Позавчера кто-то бросил ему во двор кирпич, завернутый в бумагу, а бумага та оказалась вызовом на поединок. Он тогда оробел. Почему? Сказать — так и не скажешь толком. Только это факт, что в ту пору китайцы перед иностранцами робели, и непонятно даже — отчего. Когда у робости есть причина, найдется и способ справиться с ней. А если причины нет, то и выхода не найти. До самого вчерашнего вечера он пребывал в смятении и не ответил на вызов.
Но тут вдруг кто-то постучал в ворота. Он сидел в комнате и не пошел открывать, поднял глаза, а перед ним уж стоит человек — ветерок и тот не долетел бы так быстро. Человек был невелик и худ, нос у него на редкость большой, а взглянешь в его сверкающие глаза — и сразу поймешь, что он много лет занимался гунфу. Не дожидаясь, пока Дурень-Второй что-нибудь скажет, человек отпрыгнул назад, беззвучно прижался к стене, и ноги его оторвались от земли на три-четыре чи. Оказывается, он уцепился безымянным пальцем левой руки за торчащий в стене гвоздь и на одном этом пальце подтянулся всем телом, как взмывает вверх стрекоза. Такое умение не часто увидишь. Человек весело сказал ему:
— Я гляжу, неважное у тебя настроение. Браток, ты что, перед иностранцем робеешь? Ну, тогда нельзя тебя считать настоящим китайцем. У иностранцев только глаза, волосы и цвет кожи не похожи на наши, ну а все прочее — разве они чувствуют, ходят, лежат, едят и спят не так же, как мы? Разве они не рыгают, когда наедятся до отвала, не стучат зубами, когда им холодно, не храпят во сне? Если говорить о мастерстве, то у каждого есть свои сильные стороны, а если говорить о поединке, то нельзя давать им спуску! Браток, в гунфу ты меня выше, но я никогда не позволю иностранцу понукать мной, а ты? Мы с тобой встречаемся в первый раз, и я не хочу видеть, как ты празднуешь грусть! Кого хочешь бойся, но не трусь перед иностранцем! У иностранца в воинском искусстве все по полочкам разложено, он все делает только по правилам, ты внимательнее присмотрись к его приемам и всегда отыщешь способ его перехитрить и выйти победителем. А к тому же у тебя такая коса… Ну-ка, братишка, принеси мне веер, я сегодня что-то запарился…
Дурень-Второй пошел за веером, а сам спросил:
— А как почтенная фамилия и имя учителя?
— Носатый Ли.
Услыхав эти два слова, он обернулся, а на стене уже никого нет. Звуки первого слова, «Носатый», еще слышались у стены, а второе слово, «Ли», доносилось уже из-за двери.
Оказывается, это был знаменитый Носатый Ли. Громкая слава все же недаром по свету гуляет. Когда человек так высоко себя ставит, ему смелости не занимать. А когда он говорит, что уступает кому-то в гунфу, это не просто вежливость. Такие действительно стоящие люди всегда прячутся в сторонке, а вот пустозвоны лезут вперед и только боятся, как бы о них не забыли. Бояться, что про тебя забудут, — самое последнее дело, об этом даже и говорить не пристало.
Ну а пока что боец из Восточного моря вбил кол на полчи, а над землей еще осталось два с половиной чи. Растопырив руки, он взгромоздился на столб, словно коршун на шест. Он не нападал сам, а поманил к себе Дурня-Второго. Дурень-Второй вспомнил, что говорил ему Носатый Ли, прикинул в уме, зачем это его противник так поступил, и догадался, что боец из Восточного моря по причине своего низкого роста не может дотянуться до его косы, вот он сначала и поставил столб, влез на него и теперь, глядя сверху вниз, будет поджидать удобный момент, чтобы ухватить его за косу. Разгадав замысел противника, Дурень-Второй тут же придумал, как будет действовать сам. Он бросился вперед, работая кулаками, и не стал пускать в ход косу. У бойца из Восточного моря руки двигались быстро-быстро, он один за другим отбивал его удары, а сам не отрывал своих хищных глаз от его косы. Дурень-Второй пристально следил за тем, чтобы не попасть в затруднительное положение и ни в коем случае не прибегать к помощи волшебного кнута. Заметив, что Дурень-Второй очень осторожен, боец из Восточного моря нарочно ослабил свою защиту, а когда Дурень-Второй кинулся вперед, то с быстротой молнии выбросил ему навстречу обе руки. Дурень-Второй хотел было защититься, но противник в один миг скрутил ему руки, и левый локоть Дурня-Второго оказался в таком положении, что стоило теперь нажать на него, и он бы сломался.
Косу! Едва он успел подумать, как коса уже врезалась в лицо бойца из Восточного моря. От удара тот разжал руки, закачался, рискуя свалиться со столба, но Дурень-Второй быстро отвел косу назад, словно она натолкнулась на какое-то препятствие — это была рука бойца из Восточного моря! Он тут же сообразил, что боец из Восточного моря хочет во что бы то ни стало поймать его косу; хоть и досталось ему крепко, а не забыл о том, что нужно косу схватить.
Он принял другую стойку, не стал бить сбоку, а отошел на свободное место, как змея, выползающая из норы. Лента мягкой-мягкой косы стояла совсем прямо, как железный столб. Рядом послышался голос Стеклянного Цветка: «Почтенный Цзо! Берегись, а то коса полоснет по глазам!» Боец из Восточного моря не понимал по-китайски, чуть замешкался, уставился оторопело на косу Дурня-Второго, но не успел он и глазом моргнуть, как коса Дурня-Второго взвилась в воздух — бац! От удара боец из Восточного моря завертелся на столбе, словно у него не было опоры под ногами и он давно уже перестал знаться с матушкой-землей.
От этих двух ударов у бойца из Восточного моря голова шла кругом, он не мог разобрать, куда летит коса и даже где она находится. Но когда он вдруг заметил, что коса, словно какая-нибудь палка, проносится перед его глазами, он, решив, что ему представился самый что ни на есть благоприятный момент, вцепился в косу, а коса вдруг обвилась вокруг его руки. Вслед за тем Дурень-Второй бросился вперед наподобие «льва, мотающего головой», стащил бойца из Восточного моря со столба и ударил его кулаком в грудь. А чтобы бойцу из Восточного моря впредь неповадно было хватать за косу, Дурень-Второй ударил его с такой силой, что от этого удара боец из Восточного моря отлетел прямо на театральную сцену. В следующий миг Дурень-Второй уже стоял на столбе, волшебный кнут, матово поблескивая, спадал ему на плечо, а он стоял, заложив руки за спину и весело улыбаясь, как будто смотрел театральное представление.
Под смех и крики толпы боец из Восточного моря с ошалелым видом стоял на театральной сцене, словно знаменитый комик Лю Ганьсань. Кто-то громко закричал:
— Бей чертовых заморских выродков!
В тот же миг толпа ринулась на место поединка и смела четырех японских парней в одну кучу. Зеваки, увидав, что началась буча, бросились кто куда, и от этого создалась еще большая неразбериха. Время от времени в воздух взлетали кулаки, а кто кого бил, понять было нельзя. Смертник Цуй и увязавшаяся за ним группа прикупщиков врезались в толпу, окружили Стеклянного Цветка, сорвали с него часы и, визжа, как свиньи, которых режут, принялись руками, палками да кольями дубасить Стеклянного Цветка до тех пор, пока вконец не ослабли и не осипли.
10. В ней и вправду душа предков
Весть о том, что Дурень-Второй побил своей косой бойца из Восточного моря, не только всколыхнула весь Тяньцзинь, но и принесла Дурню-Второму настоящую славу. Местные шэньши присылали ему богатые подарки и деньги, знатоки изящной словесности слали приветственные надписи с пожеланием счастья и парные изречения, были среди них две покрытые лаком доски с надписями, выведенными золотой краской. На одной доске было написано: «Распространяющий величие нашего государства», на другой только два слова: «Волшебный кнут», но написаны они были очень изящно и энергично. Последняя черта в иероглифе «кнут» была как-то по-особому вытянута — словно взмах косы Дурня-Второго, свободный и сильный. Жаль только, что домик у него маловат и негде было эти доски повесить.
Тогда местные землячества уроженцев Шаньси и южных провинций собрали с купцов деньги по подписке, наняли людей и отстроили ему новый дом. За то, что этот человек с косой сбил спесь с иностранца, а заодно охоту покупать заморские товары, купцы для него денег не жалели. Доходы лавок, торговавших отечественными товарами, непрерывно росли.
По этой причине Дурень-Второй, как ни сторонился он людских восторгов, все же был ими окружен. Все больше молодых людей просили его взять их в ученики, передать им его волшебное искусство. Он же твердо следовал завету предков обучать только сыновей. Однако неизвестно кто пустил слух, что он держит ворота открытыми и всех принимает в ученики. Каждый день к нему приходили бить челом множество людей. Кого только среди них не было! Научиться драться косой хотели даже те, у кого на затылке болталась коса не длиннее мышиного хвоста. Однажды пришел толстый смуглолицый парень с толстой, как кол, и почти достававшей до земли косой, которая была даже длиннее косы Дурня-Второго. Чем больше смотрел на нее Дурень-Второй, тем больше глазам своим не верил, потом подошел, дернул за нее, а коса-то оказалась фальшивая! Дурень-Второй не мог со всеми этими людьми судить да рядить, он повесил на ворота полоску желтой бумаги, на которой было ясно написано, что он учеников не берет. Потом один человек объявил себя учеником жены Дурня-Второго. На стене лавки «Прибавление счастья и богатства», что у ворот Даимэнь, вывесили большую косу. Хозяева сказали, что ее прислал им господин Дурень-Второй». Внизу к косе был прикреплен листок красной бумаги с надписью: «Волшебная коса здесь, никаких напастей не боюсь». Много людей ходило взглянуть на ту косу; одни говорили, что она настоящая, другие — что она поддельная, спорили-спорили да так ничего и не решили. А потом косы вывесили в каждой лавке, и больше уже никто не обсуждал, настоящие они или поддельные.
Вот какой переполох поднялся в городе! Дурень-Второй был человек простой, а простой человек не может отрешиться от мирских соблазнов. На его месте любой бы возгордился и воспарил под облака. Он стал о себе думать, что он первый человек во всем городе, и, решив подходяще одеваться, выбрал из присланных ему подарков халат получше и уже хотел было примерить его, как вдруг за воротами раздался крик, от которого задрожал дом, и он узнал голос цирюльника старины Вана-Шестого. Ему же как раз нужно было расчесать и заплести косу, он открыл ворота и позвал старину Вана-Шестого.
Старина Ван-Шестой был родом из уезда Баоди, способностей он был необычайных. Говорили, что, когда он обучался своему искусству, учитель приказывал ему брать в руки зимние тыквы, покрытые инеем, и сбривать белый слой инея, не повредив кожуры. А поверхность у зимних дынь неровная, бугристая, только тот, кто справлялся с этим делом, и мог считаться настоящим мастером. Старина Ван-Шестой уже больше двадцати лет ходил по улочкам западной окраины, и никто никогда не слыхал, чтобы он кого-нибудь порезал, а сегодня он ни с того ни с сего с ходу раз пять порезал кожу на голове Дурня-Второго. К порезам он прикладывал мыльную примочку, чтобы не шла кровь, отчего в этих местах сильно жгло. Дурень-Второй поднял глаза, увидел, что у старины Вана-Шестого дрожит рука с бритвой, и спросил:
— Что с тобой?
Вопрос, что называется, напрямик. Старина Ван-Шестой решил, что Дурень-Второй догадался, какой бес его попутал, грохнулся на колени и, весь трясясь, сказал таким же дрожащим голосом:
— Пощадите меня, уважаемый Дурень-Второй!
Дурень-Второй ничего не понял, но почувствовал, что все это неспроста, стал допытываться дальше, и старина Ван-Шестой признался, что Стеклянный Цветок и Ян Дяньци сказали ему, будто бы иностранец дает за косу Дурня-Второго тысячу лянов серебра. Они вручили старине Вану-Шестому шестьдесят лянов задатку и пообещали, что, если он принесет им отрезанную косу, дадут и остальное. Старине Вану-Шестому очень хотелось разбогатеть, он согласился, а как дошло до дела, так его страх взял. Рассказав про свой грех, старина Ван-Шестой ударился лбом о землю и сказал, роняя слезы:
— Побьете ли вы меня, обругаете или пожалеете, мне уже все равно не ходить по Тяньцзиню и головы у людей не брить. Я зазря прожил свои шестьдесят лет! Никогда мне не подворачивался случай разбогатеть, и теперь вот за десяток лянов меня купили с потрохами. Не смотрите, что мне уже много лет: кто до старости ничего путного не сделал, тот, считай, и не человек!
Услыхав все это, Дурень-Второй немало удивился.
Он, как мог, постарался утешить этого одурманенного алчностью старика, но едва тот ушел, как к нему постучал Цзинь Цзысянь из Западного города. Учитель Цзинь торговал каллиграфическими надписями и картинами. Сам он, понятно, тоже любил писать и рисовать и прославился своими рисунками «восьми разрушившихся вещей». Этими «восемью разрушившимися вещами» были разбитые старинные вазы, изъеденные червями старинные книги, покрытые плесенью старинные визитные карточки, тронутые ржавчиной старинные статуи будд, потемневшие от времени старинные картины, покореженные старинные монеты, стертые плитки старинной туши и сломанные старые веера. Он раньше очень любил сою, которую готовил Дурень-Второй, а сейчас называл себя старым братом Дурня-Второго и постоянно навещал его. Каждый раз он обязательно дарил ему надпись с пожеланием счастья, написанную на самой дорогой розовой бумаге.
Дурень-Второй рассказал ему о том, что он только что услышал от старины Вана-Шестого, и спросил:
— Я что-то в толк не возьму, зачем им нужно отрезать мою косу? Разве через год не отрастет еще одна?
Цзинь Цзысянь с горячностью возразил:
— Нет, нет, постучи-ка скорей по деревяшке, так нельзя говорить. В этом волшебном кнуте живет душа твоих родителей, он — достояние государства, разве можно допустить, чтобы он достался иностранцам?
Он помолчал и мягко добавил:
— Почтенный брат, хоть и говорят, что твоему искусству нет равных на свете, но если говорить о тебе как о человеке… Хочу тебе кое-что сказать, да все не решаюсь…
— Если хочешь что-то сказать, зачем держишь в себе?
— Вы… Н-да! Вы, можно сказать, человек темный и без соображения. Порядков этого мира не понимаете, а в самом себе не понимаете, что… у вас есть волшебный кнут.
Дурень-Второй подумал и закивал головой:
— Правильно, правильно! Так оно и есть! Расскажи-ка о том, что тебя тревожит.
Цзинь Цзысянь собрался говорить о вещах возвышенных, лицо у него стало серьезным, под сросшимися бровями, напоминавшими ветви дерева, таились горестные думы о судьбах государства и народа.
— В наш век дух государства пребывает в глубоком упадке, дух народа поколеблен, иностранцы с каждым днем забирают над нами все большую власть. Они задумали сначала отобрать у народа все лакомые куски, а потом отнять у нас наши реки и горы, наши алтари. А мы-то, люди невежественные и темные, не замечаем коварства иностранцев и даже, наоборот, преклоняемся перед ними. Диковинные заморские товары, выставленные в лавках, — это все рухлядь, которая самим иностранцам и даром не нужна. А темный люд считает их сокровищем! Вот что поистине достойно изумления! Или взять заморские картины: на них все нарисовано вроде бы точно, а одухотворенности нет, нет и настоящей работы кистью и тушью, они ведь и соблазнительны-то своей вульгарностью, а темные люди почитают их за чудо и не жалеют на них денег. Один человек видел в Цзычжулине статую, звали ее «Вэйнасы», и это была совсем голая женщина! Может ли такое не испортить нравы нашего народа и не ослабить его дух? Иностранцы живут как кошки с собаками, разве может у них быть что-нибудь мало-мальски приличное? Если люди не знают своих предков, государству грозит гибель! Почтенный брат, ты еще раз поразмысли хорошенько о своей косе, отчего она такая волшебная. Ты и сам говорил, что, куда бы ни захотел ее направить, она туда и летит; захочешь, чтобы она ударила сильнее, и она ударит сильнее. Разве у человека могут быть такие способности? На самом деле это душа предков зовет тебя укрепить силу государства и волю народа; это то, что называется «великая обязанность возложена небом на этого человека». Иностранцы хотят украсть твой волшебный кнут потому, что они хотят завладеть душой нашего государства и народа! В волосах на теле обитает душа предков, и нельзя лишаться ни одного из них. Ты должен смотреть на свой волшебный кнут как на достояние государства и беречь его как зеницу ока. Почтенный брат, ты, как я вижу, человек чересчур благодушный, не видишь, какие козни против тебя строят, я боюсь, как бы с тобой что-нибудь не стряслось, и вот, нравится тебе или не нравится, выложил все начистоту!
От этой речи у Дурня-Второго забегали мурашки по спине. Люди постоянно поминают и духов, и небожителей, и богов, и чертей, а теперь, выходит, все это относится к нему самому? Он пристально посмотрел на свою косу — вроде бы нет в ней ничего примечательного, а кажется, что с затылка свешивается не коса, а что-то такое величественное, огромное и тяжелое, как вся земля Великой Цин. Если хорошенько подумать, в этой штуке и вправду есть что-то волшебное. У кого есть такая коса, кто слыхал про такую косу? У него вдруг возникло такое чувство, будто он вобрал в себя целые горы и реки. И еще в нем возникло сознание — тогда еще не было понятия «чувство долга» — своей необходимости. Он подумал о том, что свое искусство он, конечно, не должен передавать посторонним, но ему нужно побыстрее жениться и родить сына, а не то волшебные способности предков не перейдут к дальнейшим поколениям и он никогда уже не искупит свою вину перед предками. Видя, что Цзинь Цзысянь человек, знающий дела древних, строго соблюдающий приличия, и на него можно положиться, он попросил Цзинь Цзысяня подыскать ему жену. В семье Цзинь Цзысяня как раз была одна девица на выданье, и он не мешкая прислал ее в дом Дурня-Второго.
Эту женщину звали Цзинь Цзюйхуа, наружностью она ничем не выделялась среди прочих, но была очень работящая и старательная, заботилась о его косе, словно это было какое-нибудь сокровище, раз в три дня ее мыла, каждый день расчесывала и для большего спокойствия сама его брила; после мытья заворачивала косу в мягкое желтое полотенце с узорами, а на ночь надевала на косу особый чехол из тонкого шелка, чтобы случайно не повредить косу во сне. Если им случалось выходить на улицу, она вплетала в косу благоухающие цветы жасмина, и белые лепестки цветов так красиво смотрелись на черной косе! Эта женщина всегда шла рядом, не отставая ни на шаг, готовая защитить его от всякого неожиданного покушения. Вот так она берегла косу, словно служка, сторожащий старинные вещи во время молебна.
11. К волшебному кнуту добавляется волшебный кулак
В 28-й год царствования Гуансюя на улицах Тяньцзиня пели песенку:
Эта песня появилась внезапно, а события разразились еще внезапнее. В Поднебесной поднялись ихэтуани. Но если вы не жили в те времена, не натерпелись от спесивых прихвостней иностранцев, принявших заморскую веру, не видели собственными глазами, как начальники управ гнули спину перед иностранцами хуже последних сопляков, вам не понять, отчего же восстали ихэтуани. В народе про такое говорят: не бывает происшествия без повода.
Как только минул праздник «чистого света», по всей провинции Чжили подняли свои знамена вожди ихэтуаней. А к пятому месяцу ихэтуани из Вэньаня, Бачжоу, Цинхая, Фэнжуня, Цинсяня, Аньцы, Гуаня и других мест неудержимой лавиной хлынули к Тяньцзиню и со стен города завязали перестрелку с волосатыми в Цзычжулине. Пушечные снаряды носились в воздухе, что мошкара. Люди говорили, что ихэтуани неуязвимы для заморских ружей и заморских пушек. Братки со всего Тяньцзиня тоже все разом поднялись; при каждом храме, кумирне, постоялом дворе, купеческой гильдии, школе и даже при богатых домах были созданы боевые отряды.
Командир Тяньцзиньского гарнизона, видя, что он не в силах удержать в повиновении войска, сменил гнев на милость, ходил в парадной форме и по десять раз бил челом командирам кулачных бойцов каждой улицы. Ихэтуани запрудили все улицы. Если гражданский чиновник встретит их на пути, то сойдет с паланкина, если военный чиновник, то слезет с коня. Ну а простым людям, понятное дело, весело смотреть, как эти господа, которые раньше ходили задрав нос, теперь гнут шею и готовы на всякие услуги. В ту пору на вывесках в лавках, где торговали заморскими товарами, слово «заморские» заклеивали словом «южные», японские экипажи, вроде того, на котором Стеклянный Цветок ездил в Цзычжулинь, тоже переименовали в «повозки великого спокойствия».
Все, что несло на себе ярлык «заморского», отвергалось и подлежало запрету. Из обратившихся в заморскую веру те, кто были похрабрее, попали в руки ихэтуаней, а те, у кого ноги побыстрее, сбежали в иностранный квартал. Хотя Ян Дяньци не принял заморской веры, но все знали, что он разбогател благодаря иностранцам. Ян Дяньци был человек очень прозорливый и, не дожидаясь, когда к нему нагрянут ихэтуани, заблаговременно укрылся в Цзычжулине, а потом, когда командир «первого отряда Поднебесной» Чжан Дэчэн устроил нападение «восьмидесяти одного огненного быка» на иностранный квартал, он испугался, что иностранцы свои владения не удержат, вместе с семьей Бэйхаму уплыл на корабле и с тех пор уже не был китайцем.
В эти дни люди звали Дурня-Второго пойти в Цзычжулинь и волшебным кнутом бить волосатых, но он отсиживался дома. По правде сказать, у него чесались руки, он даже подумывал о том, чтобы набрать свой отряд, однако ему не очень-то верилось, что ихэтуани и вправду смогут выстоять перед заморскими ружьями и пушками. Да и Цзинь Цзысянь не советовал ему путаться с мятежным людом. Целыми днями он сидел дома за запертыми воротами, а все же не оставил мысли примкнуть к восставшим.
Семнадцатого числа пятого месяца Дурень-Второй услыхал, как кто-то на улице кричал, чтобы в каждом доме заклеили дымоход красной бумагой, не разжигали огня, а в третью стражу отнесли к юго-восточному углу городской стены пять мантов, чашку холодной воды и пять медяков. Наставники ихэтуаней полезут в Цзычжулинь разбивать заморские пушки, если они это сделают, пушечные снаряды волосатых больше не будут падать на город.
Спустя некоторое время еще один человек прокричал, чтобы от каждого дома принесли один красный фонарь на шесте, красный фонарь озарит путь святой деве, и она ниспошлет божественный огонь, который испепелит церкви. Дурень-Второй наполовину этому верил, наполовину нет, повелел Цзинь Цзюйхуа все сделать, как было приказано. Прошел день, потом ночь, и вдруг заморские пушки действительно перестали стрелять. В тот же вечер в городе вдруг заполыхали пожары, поднялись три столба густого черного дыма, сквозь который сверкали огненные звезды. Весь восточный край неба осветился заревом почище, чем от огненных фейерверков в полнолуние первого месяца. А потом он узнал, что это три заморские церкви сгорели от божественного огня, зажженного святой девой.
Прошел день, Дурень-Второй сидел дома без дела и вдруг услыхал, что в ворота кто-то постучал и назвал его имя. Он отпер ворота, и во двор вошел невысокий старик в форме ихэтуаней, с круглым лицом, похожим на перевернутую грушу; на поясе у него висела дудочка с девятью отверстиями. Он назвался земляком Дурня-Второго — уроженцем деревни Сянлуцунь в уезде Аньцы. Дурень-Второй тут же пригласил гостя в дом. Он не помнил этого старика, тот же хорошо его знал. А все потому, что он был одного возраста с отцом Дурня-Второго.
— А ты слыхал прозвище Темноголовый Сучок? — спросил его старик.
Тут Дурень-Второй вспомнил, как батюшка говорил про этого человека, что он хорошо умеет играть на дудке и в своей деревне был старшим среди любителей играть на дудке и петь. Его люди не играли ни на свадьбах, ни на похоронах, а только на Новый год давали одно представление, и уж музыканты они были на редкость искусные. У Темноголового Сучка фамилия была Лю, имя — Почтенный Четвертый, а свое прозвище он получил от односельчан за смуглый цвет лица.
— Так вы, оказывается, дяденька Лю-Четвертый!
Старик радостно оскалил зубы и закивал головой. По словам этого Лю-Четвертого, в его деревне давно прослышали о том, что в Тяньцзине объявился Волшебный Кнут. Он думал, что это отец Дурня-Второго, и не знал, отправляясь в Тяньцзинь, что батюшка Дурня-Второго уже умер, но передал свое искусство сыну. Дурень-Второй спросил Лю-Четвертого, как он догадался насчет волшебного кнута. Лю-Четвертый ответил, что в целом мире никто больше не обладает таким удивительным, ни на что не похожим искусством. А потом он рассказал Дурню-Второму такое, о чем тот и не догадывался…
Рассказывали, что первоначально предки Дурня-Второго постигали искусство кулака через закалку духа, что только их род этим искусством владел, а получили они его от буддистов. Они брили головы, как монахи, дабы во время поединка противник не мог схватить их за волосы. Но когда войска Цинов пришли в Китай, мужчинам было приказано носить косы, у кого не будет косы, тому голову с плеч долой. Такая перемена означала, что воинскому искусству семьи Дурня-Второго наступил конец. Когда людям приходится туго, стойкий найдет в себе силы начать жить по-новому, а малодушный пропадет. Предки Дурня-Второго волей-неволей должны были придумать, как бить косой. Вот они и создали небывалый стиль косы…
Лю-Четвертый восторженно добавил к рассказанному:
— У предков твоих были и способности, и стойкость, получилось прямо-таки что-то непревзойденное!
У Дурня-Второго было такое ощущение, будто в этот раз он докопался до самого корневища в себе, сердце его пело от радости, и он приказал Цзинь Цзюйхуа подать вино и закуску. Лю-Четвертый сказал, что у ихэтуаней свои правила и им запрещается есть скоромное, пить вино, ходить к девкам и обманом зарабатывать на жизнь, а кто эти запреты нарушит, того, дав сто ударов палками, выгоняют из отряда. Потом он спросил Дурня-Второго, почему он, обладая таким великим искусством, сиднем сидит дома и не идет под знамена восставших, чтобы крушить врагов и покрыть свой род славой. Он спросил его строгим тоном:
— Ты одолел бойца из Восточного моря, неужто ты все еще боишься иностранцев? Для кого у тебя здесь висит эта доска с надписью: «Распространяющий величие нашего государства»? Если ты сделаешь из своей косы реликвию, она станет просто мертвой вещью. Если сегодня сильный мужчина не хочет избавить народ от бедствия, защитить собой государство, то на что он годится? В нашей деревне каждая семья выставила человека!
— А вам… сколько сейчас лет?
— Как раз семьдесят! — сказал Лю-Четвертый.
Но ведь деревенские жители волнуются мало, двигаются много, едят свежий рис и овощи и всегда выглядят моложе своих лет.
— И вы в таком возрасте тоже пошли в отряд?
— А если не поступать в отряд, то чего ради я за сотню ли пришел сюда? Хоть я и не устраиваю плясок с железными пиками и стальными ножами, но, когда братья бьют волосатых, я тоже дую в дудочку, подбадриваю их!
Сердце Дурня-Второго дрогнуло, брови сошлись на переносице.
— Дядя Лю-Четвертый, а что, если я вступлю в твой отряд?
Стоявшая рядом Цзинь Цзюйхуа думала было возразить, но, посмотрев на Дурня-Второго, не посмела открыть рот.
Лю-Четвертый засмеялся:
— Не стану от тебя скрывать, нынче главный вождь ихэтуаней учитель Цао Футянь велел мне пригласить тебя к нам, он сейчас тут неподалеку, в храме патриарха Люя. Сказал, хочешь ты пойти в отряд или нет, а все равно пригласить тебя к нам наставником, мол, если придет к нам Волшебный кнут, силы у наших людей вырастут вдесятеро!
Дурень-Второй высказал слова, которые таились в его душе:
— Люди говорят, ихэтуаням не страшны ружья и пушки, это верно?
Лю-Четвертый, бросив на него взгляд, ответил:
— Не врут люди. Если хочешь посмотреть, пойдем со мной.
Дурень-Второй уложил «волшебный кнут» кольцом на затылке, бросил Лю-Четвертому: «Пошли!» — и, ведя его за собой, вышел за ворота.
Они пришли к храму патриарха Люя, но теперь это обычно тихое место было не узнать. На крыше храма развевались красно-желтые флаги ихэтуаней, словно флажки за спиной актера, изображающего полководца. Ох и грозный у храма был вид! На площадке перед главным павильоном члены отряда обучались владению мечом, перед павильоном находился большой жертвенный стол, на котором стояло множество больших и маленьких табличек с именами богов. В чугунной курильнице величиной с добрый ушат торчали несколько сот курительных палочек, их благовонный дым плотными кольцами поднимался вверх и обволакивал развевавшиеся на крыше флаги. Вокруг стола толпились ихэтуани, а еще немало людей стояли поодаль и смотрели, как они молят богов и показывают искусство обращения с мечом. Во дворе храма царила торжественная и благоговейная атмосфера. Прежде Дурень-Второй видел у себя на родине сходки приверженцев Белого Лотоса и Красных Пик, обстановка на них была очень похожа на эту.
Ихэтуани разделялись на восемь отделений, именовавшихся по названиям восьми триграмм: небо, вода, гора, восток, ветер, огонь, земля и запад, а кроме того, они различались по четырем цветам: красному, желтому, белому и черному. Отряд Цао принадлежал к отделению триграммы «небо», и его цвет был желтым, поэтому бойцы в отряде носили желтые головные повязки, желтые куртки и желтые штаны. У некоторых из-под синей поддевки выглядывало желтое белье, а на груди была нашита триграмма «небо», вырезанная из красной ткани. Так были одеты все бойцы отряда — высокие и низкие, старые и молодые, могучие и тщедушные, — это придавало им грозный и величественный вид, словно им передалась сила самих богов.
Один молодой боец выскочил на середину площадки. У него было круглое маленькое лицо, маленький пухлый ротик, под левым глазом шрам, голос пронзительный и звонкий, и выговор у него был местный, тяньцзиньский. Он был обут в белые траурные тапочки. Боец заявил, что может вызвать дух Суня Обезьяньего Царя. Он приблизился к жертвенному столу и отвесил три поклона перед выставленными на нем табличками. На этих деревянных табличках тушью были выведены имена героев, которых можно было увидеть в театральных представлениях: Гуань Юй, Цзян Советник, Чжугэ Лян, Чжан Небесный Учитель, Хуан Тяньба, У Сун и прочие. Когда парень закончил свои поклоны, стоявший у стола наставник достал заклинание и громко прочитал:
Парень, обутый в траурные тапочки, тоже выкрикнул заклинание:
Прочитав заклинание, он закрыл глаза и стал раскачиваться, словно в него дух вселился, потом завопил и завертелся, исступленно дергая руками и ногами, а движения его очень смахивали на обезьяньи. Дурень-Второй увидел, что это были позы «кулачного искусства обезьяны». Наставник спросил бойца:
— Кто спустился с небес?
Тот ответил пронзительным голосом:
— Я — Укун, меч и пика в меня не войдут. Не веришь — так возьми меч и проверь!
Голос его был почти такой же, как у актера, играющего Суня Обезьяньего Царя. Наставник схватил большой меч и направил его на парня, но тот совсем не испугался, распахнул на себе куртку и сделал глубокий вдох, отчего живот его выгнулся полукругом. Наставник пырнул мечом прямо ему в живот, но не нанес ему никакой раны, лишь там, где меч коснулся кожи, остался белый след, постепенно ставший красным. Тут парень еще решительнее крикнул наставнику:
— Принеси заморское ружье, я и его не боюсь!
Наставник взял с жертвенного стола заморское ружье. В ружье не было пули, но оно было набито порохом. Наставник поднял ружье и направил его на бойца. Тут у любого душа бы в пятки ушла, а парень, отчаянная голова, не только не испугался, а даже еще ближе подставил живот к ружью и с решительным видом заорал что есть мочи:
— Ну давайте, давайте, волосатые!
Раздался оглушительный выстрел, все вокруг заволокло дымом, а парень остался цел и невредим! Он рукой стряхнул с живота крупинки пороха, как будто это были комочки грязи.
У присутствующих от изумления языки отнялись. Ну и тверд же этот парень, подумал Дурень-Второй! Вот уж истинно непревзойденное гунфу! Он никогда такого ни видал и слыхом не слыхивал. Да и в то, что дух сейчас вселился в этого парня, ему тоже, в общем-то, верилось. Откуда ему было знать, что в то время ихэтуани использовали таких умельцев с их редкостными трюками для того, чтобы поднять дух своих бойцов, заставить их поверить в то, что им не страшны заморские винтовки и пушки и что они смогут уничтожить иностранцев. Увидав собственными глазами такое представление, братья, которые должны были идти сражаться с иностранцами, не боялись ружей и пушек, без раздумий записывались в отряды.
Но вот из зала Пяти Небожителей вышло несколько бойцов, которые окружили шедшего под балдахином смуглого худощавого человека с большим мечом на поясе. Этот человек как раз и был главнокомандующий тяньцзиньскими ихэтуанями Цао Тяньфу. Лю-Четвертый, увлекая за собой Дурня-Второго, вышел на площадку к учителю Цао.
Учитель Цао вырос в семье воина, у него по всему телу остались шрамы от ран, полученных за годы обучения воинскому искусству. Увидев Дурня-Второго, он сказал, приложив руку к сердцу:
— Волшебный кнут здесь, теперь без труда прогоним всех волосатых.
Увидев, что «волшебный кнут» пришел в отряд, люди вокруг воодушевились, радостно загудели.
Дурень-Второй сказал:
— Учитель Цао смыл с нас, китайцев, позор, и, если он поведет братьев в Цзычжулинь на решительный бой, я, хоть на корточках, без страха поползу за ним.
— Что за речи! — ответил учитель Цао. — Твой волшебный кнут вдесятеро прибавил нам силы. Прошу воодушевить нас вашим волшебным искусством!
Дурень-Второй сразу же согласился, приказал восьми бойцам напасть на него с ножами, и в одно мгновение все они оказались сбитыми на землю. Изумленная толпа несколько мгновений безмолвствовала, а потом разразилась восторженными криками.
Показав свое неслыханное мастерство, Дурень-Второй обратился к учителю Цао:
— Когда бы ни приспело время идти в Цзычжулинь, я хочу быть с вами!
— Сегодня в ночь и пойдем. Я дам вам два отряда бойцов. Под вашим началом будет… наставник Инь.
Учитель Цао повернулся к круглолицему, обутому в белые тапочки парню, который только что упражнялся с мечом, и сказал ему:
— Ты пойдешь с ним!
— Хорошо!
Наставник Инь подошел к Дурню-Второму.
— Стоит вам только приказать, мы и на винтовки полезем, а если хоть чуть-чуть дрогнем, пойдем на корм псам!
Дурень-Второй кивнул головой, пряча улыбку. Рвение ихэтуаней глубоко тронуло его.
— До полудня я домой не вернусь, а там и на бой идти, — сказал Дурень-Второй, а сам подумал, что получить благословение свыше было бы как-то надежнее, и с почтительным поклоном обратился к учителю Цао: — Хотел бы удостоиться божественного покровительства.
Учитель Цао достал желтый лист бумаги и красную тушь, написал заклинание и дал ему. Дурень-Второй взглянул на заклинание, там было написано:
После этих четырех речений был нарисован «Истинный указ пяти видов грома».
Он долго смотрел на него, стараясь сообразить, что бы это значило, потом разорвал листок с заклинанием на три полоски, вплел их в косу и сразу почувствовал, что от волос в голову пошло тепло, словно сила заклинания и вправду передалась косе. Он подумал: если к волшебному кнуту добавится и волшебный кулак, волосатым точно придет конец. Он хотел немедля бежать в Цзычжулинь и вымести оттуда всех иностранцев.
В это время учитель Цао уже послал в Цзычжулинь трех бойцов посильнее, велев им передать вызов на бой. В этом вызове было написано так:
«Повелитель божьих отрядов Ихэ сим извещает ничтожных посланников шести государств: нынче божьи воины собрались отовсюду, дабы водворить на земле порядок, истребить и добрых, и дурных, в один костер бросить и мудрых, и невежд. В Тяньцзине и окрестностях народ селится густо, и негоже ему терпеть от этого бесчестье и лишения. Вы, презренные, бахвалитесь силой своих воинов, и коли не боитесь наших мечей, то выходите на честный бой в поле на востоке, и в условленный срок мы там сразимся, для чего трусливо втягивать голову в плечи да выгадывать, как бы жизнь свою сохранить? Или вы не знаете, что коли гнездо разорено, то и птенцам из яиц не вылупиться? Божьи воины повсюду и никого не пощадят, а силе ваших шести государств скоро придет конец. Если хотите биться, выходите в полдень».
В полдень Дурень-Второй и его бойцы поели присланные от народа лепешки, дарующие победу, и бобовый суп, а потом, построившись в боевом порядке, прикрепив к мечам заклинания, отправились на бой. Воины шли двумя дорогами: отряд учителя Цао шел через Восточные ворота прямо к Мацзякоу, а отряд Дурня-Второго шел через Южные ворота к храму Хайгуансы.
Когда они выходили в поход, учитель Цао преподнес Дурню-Второму головную повязку с изображением триграммы «небо». Дурень-Второй не стал ее надевать, а нарочно сунул за пазуху, чтобы его волшебный кнут длиной в четыре с лишним чи красовался у него на голове.
Люди говорили, что на этот раз господин Дурень-Второй прогонит всех волосатых за море, а еще своим волшебным кнутом повалит в Цзычжулине все заморские здания и столбы для электрических проводов. Про провода говорили потому, что в народе верили, будто в проводах таится бесовская сила иностранцев.
12. Одна маленькая-маленькая заморская винтовка
На земле есть обходные пути, а на небесах их нет, если быть пасмурной погоде, значит, будет пасмурно. Хотя сверху и не лило как из ведра, в воздухе носились маленькие, но частые капли моросящего дождя, эти капли повсюду поблескивали на деревьях и траве, земля стала скользкой.
Только что бойцы Дурня-Второго выдержали ожесточенный рукопашный бой с волосатыми. Волосатые колют штыками винтовок по-своему, совсем не так, как орудуют пикой китайцы. Дурень-Второй тоже ринулся в бой, нарочно бил волосатых косой по глазам, стоило тем закрыть глаза, как его бойцы тут же всаживали в них мечи.
Волосатые дрогнули, отступили за земляную насыпь и выставили навстречу свои винтовки. Дурень-Второй впервые дрался с волосатыми, пули от винтовок волосатых летели куда быстрее, чем глиняные шарики Дай Куйи, их даже не слышно было. Коса, естественно, тоже не шевелилась, и бойцы вокруг него стали падать один за другим. Когда они взобрались на насыпь, волосатых уж и след простыл. Дурень-Второй увидел, что у лежавшего поблизости бойца в груди три дырки от заморских пуль, из которых сочится кровь, сердце его сжалось. Рядом с ним несколько молодых бойцов тоже стояли в смущении, словно они засомневались в том, что в ихэтуаней «мечи и пики не войдут». Наставник Инь подошел к ним и сказал:
— Эти братья не овладели гунфу до конца, не молили богов спуститься к ним, вот и не устояли перед заморскими ружьями!
Едва он успел это сказать, как пушки волосатых снова начали стрелять. Черные величиной чуть ли не с арбуз снаряды пронеслись мимо и взорвались неподалеку в болотце, вверх взлетели фонтаны грязной воды, комья земли, деревца. Наставник Инь, ничуть не испугавшись, крикнул бойцам:
— Вставайте, не бойтесь, кто чертей боится, того черти и погубят! Когда кончат стрелять пушки, волосатые опять вылезут!
Ихэтуани поднялись навстречу холодному и влажному ветру, ни один не остался в укрытии.
Эти пушки никому не причинили вреда. Вслед за тем из-за темно-зеленой листвы появился заморский флаг, послышалась дробь барабана и вышли волосатые. Они шли в три ряда, держа винтовки наперевес и ступая в такт ударам барабана. Едва ихэтуани изготовились броситься на них, как строй волосатых вдруг распался: первый ряд лег на землю, воины второго ряда опустились на колени, а третий ряд остался стоять. «Бах! Бах! Бах!» — прогремело три залпа. И тут же множество ихэтуаней повалились кто вперед, кто назад. Остальные не могли понять, что произошло, и продолжали стоять, как стояли. Наставник Инь пронзительно крикнул:
— Ложись! Ложись!
Все бойцы их отряда и Дурень-Второй легли на мокрую от дождя землю.
Волосатые перезарядили винтовки. «Бах! Бах! Бах!» — раздались еще три залпа.
Пули пролетали над Дурнем-Вторым и его товарищами, не давая им поднять головы. Наставник Инь лежал рядом с Дурнем-Вторым, его головная повязка была прожжена в одном месте выстрелом, и ему пришлось так тесно прижиматься лицом к земле, что на его губах остались следы грязи. От ярости его лицо стало багровым, на глазах блестели слезы, он изрыгал ругательства одно страшнее другого, и чем больше он ругался, тем больше входил в раж. Вдруг он вскочил, завопил душераздирающим голосом:
— А, черт их дери, они мать мою опозорили, так я их сейчас вздрючу! — и побежал вперед, бешено размахивая широким мечом. Его ноги в белых тапочках в несколько прыжков ворвались во вражеские ряды.
Вслед за ним все бойцы поднялись навстречу летевшим на них, как саранча, пулям и, не обращая внимания на то, кто из них упал под пулями, бесстрашно бросились вперед. Конечно, Дурень-Второй, не помня себя, тоже влетел, стиснутый в толпе бегущих людей, в ряды волосатых, махал мечом, разил косой, бил всех, на кого натыкался. В ушах у него звенело от ружейных выстрелов, но вдруг он услыхал звуки музыки, доносившиеся откуда-то сзади.
Музыка была такой знакомой! Это же «Смелый гусь»! Печальные, мужественные, взлетающие все выше звуки неудержимо лились в уши и отдавались прямо в сердце, наполняя все тело горячей волной, заставляя людей без страха идти на смертный бой, плакать, пылать гневом и, не дрогнув, принимать смерть.
Да! Эти звуки вылетали из дудки Лю-Четвертого! Дурень-Второй не успевал ничего разобрать, он не разбирал даже, где жизнь, а где смерть. Он не помнил, сколько волосатых уложил своей косой…
Вдруг словно гром прогремел, в глазах у него потемнело, его тело внезапно показалось ему совершенно чужим и каким-то очень-очень далеким, душа полетела куда-то вверх… Когда он очнулся, было уже темно, вокруг, если не считать кваканья лягушек, стояла поразительная тишина. Он настолько опешил, что поначалу решил, что очутился в палатах загробного владыки. Но, посмотрев еще раз, увидел, что лежит в канаве; повезло ему, воды в ней было немного, да к тому же на дне росли густые водоросли, так что его лицо оказалось над водой, а иначе он давно бы захлебнулся. Он вылез из воды, поднялся, на теле и ногах ран не оказалось, только плечо было прострелено заморской винтовкой, и кровь залила всю левую сторону халата.
Он выбрался из канавы, огляделся: вокруг все было завалено мертвыми телами, были среди них волосатые, были и ихэтуани. Их одежда промокла и потемнела под дождем, кровь, вытекшая из их ран, смешалась с дождевой водой и порозовела; сплошь розовые тела да поросшее травой поле. Вдруг он увидел наставника Иня и одного волосатого, неподвижно лежавших на земле, вцепившихся друг в друга смертельной хваткой.
Он одной рукой разнял их. Оказывается, меч наставника Иня вонзился в грудь волосатого, а штык винтовки волосатого глубоко вошел в живот наставника Иня. Оба давно были мертвы. На сырой земле траурные тапочки белели как-то особенно заметно. Он кинулся осматривать тела ихэтуаней, но не нашел ни одного живого. Сам не зная почему, он поспешно убежал с этого места.
Он определил, куда ему нужно было идти, и пошел в сторону городского пруда. Пройдя немного, он вдруг увидел несколько мертвецов, лежавших вповалку на насыпи желтой земли. Он подошел поближе. Оказалось, что это были музыканты оркестра из его родных мест. Они погибли все. Большой барабан из бычьей шкуры был разодран, от деревянных кастаньет еще шел дымок, вокруг валялись брошенные флейты, гонги, барабанные палочки. Среди них лежал старик; его голова была без повязки и матово отсвечивала под дождем, словно тыква. Рука старика твердо сжимала маленькую дудку. Да, это был дядя Лю-Четвертый! Дурень-Второй чуть было не вскрикнул. Когда он нагнулся, чтобы закрыть глаза Лю-Четвертому, нестерпимая боль утраты наполнила его сердце, в нем словно вспыхнул огонь, и ему показалось, что у него горят даже корни волос. Он яростно тряхнул головой, испытывая непреодолимое желание побежать в Цзычжулинь и там погибнуть в бою, но вдруг почувствовал, что у него на голове чего-то не хватает. Провел рукой — что-то и впрямь не так, косы как будто и нет на затылке. Оглянулся назад — вроде бы она висит, вот странно! Он взял косу в руку, взглянул на нее и обомлел от ужаса: коса была перерезана выстрелом из винтовки, от нее остался только маленький, обожженный хвостик. От вплетенного в косу заклинания на желтой бумаге тоже остался лишь обгоревший клочок. Что же это? Нет больше косы?
Он стоял сам не свой и не мог сообразить, что же произошло. В какой-то миг он не смог сдержаться и наделал себе в штаны, те стали совсем мокрыми.
Когда стало совсем темно, он пошел обратно, но не решился вернуться домой. Он боялся встретить на улице какого-нибудь знакомого, не хотелось, чтобы его кто-нибудь увидел. Он повязал голову повязкой, которую ему дал учитель Цао, и быстро направился к дому своего тестя Цзинь Цзысяня.
Увидев его, Цзинь Цзысянь чуть в обморок не упал, но, когда понемногу пришел в себя, он надежно укрыл Дурня-Второго в своем доме и строго-настрого запретил домочадцам рассказывать кому-либо о случившемся.
13. Остается просить прощения у предков
С тех пор как пал Тяньцзинь, долгое время никто не слыхал о Дурне-Втором. Одни говорили, что в тот день, когда он пошел сражаться в Цзычжулинь, он наступил на мину волосатых и погиб. Другие говорили, что волосатые хитростью заманили его в клетку, окрутили его косу электрическими проводами — в то время люди не знали, что такое электрические провода, и думали, что в них скрывается бесовская сила, — и на пароходе увезли за море.
После беспорядков люди жили в тревоге, вокруг было неспокойно. Волосатые срыли стены Тяньцзиня, территория иностранной концессии расширилась, волосатых в Тяньцзине стало еще больше. Некоторые разобрались, что к чему, и перестали бояться волосатых. Некоторые лишились рассудка и стали еще больше бояться волосатых. Они думали, что боги спустятся с небес и разгонят волосатых, а в волшебном кнуте и вправду обитают души предков.
Цзинь Цзысянь был человек довольно аккуратный. Дурня-Второго, этого взрослого, ростом в пять-шесть чи и шумного человека, он прятал в своем доме почти год, и о том никто не прознал. Плечо Дурня-Второго зажило, а вот коса так и не отросла. Коса была перерезана заморской пулей, попавшей в плечо, от нее остался хвост длиной чуть больше полчи. Он ее отращивал полгода, она выросла на два чи, но чем больше она росла, тем тоньше становилась, а кроме того, она стала отливать желтизной, словно шерсть на бараньей ляжке, и к тому же кончики волос стали раздваиваться. Когда волосы раздваиваются, они больше не будут расти. Так его коса уменьшилась на целый чи и оказалась недостаточно длинной, чтобы ею бить, да и сила в ней пропала, ударить такой человека — все равно что конским хвостом хлестнуть.
Все это время Цзинь Цзысянь с дочерью и сам Дурень-Второй пребывали в расстроенных чувствах, словно разбилась какая-то бесценная, доставшаяся от предков старинная вещь. Цзинь Цзысянь бегал по городским аптекам и искал какой-нибудь тайный рецепт для отращивания волос. Когда от этой беготни он уже здорово похудел, то прослышал, что такой рецепт был у хозяина Фэна, владельца аптеки «Чудесный гриб» на улице Гуицзе. Цзинь Цзысянь тут же помчался на улицу Гуицзе. Кто же знал, что хозяином той аптеки давно уже стал Цай-Шестой? Цай-Шестой сказал ему, что полгода тому назад, когда иностранцы ломали стены, хозяина Фэна задавило обрушившейся от взрыва стеной. Цзинь Цзысянь не оставил своей затеи — на лице Цая-Шестого играла уж больно подозрительная улыбочка — и в конце концов отыскал хозяина Фэна за пирожковой «Один дракон», что у северной заставы. Теперь хозяин Фэн варил леденцы в крошечной комнатке. Услыхав про свою аптеку, хозяин Фэн расплакался.
Оказывается, во время беспорядков на улице Гуицзе квартировалась охрана ворот Мабяньмэнь. Во время перестрелки начался пожар, загорелась и аптека «Чудесный гриб». До приезда пожарной команды Цай-Шестой бросил все документы в огонь. Хозяин Фэн уже давно доверил Цаю-Шестому вести счета, и тот наверняка его обсчитывал. А как счета сгорели, так и концы в воду. После пожара Цай-Шестой подкупил одного приятеля, и тот заявил, что он давал взаймы хозяину Фэну, и потребовал, чтобы тот вернул ему долг. У хозяина Фэна под рукой никаких счетов не было, а Цай-Шестой стал утверждать, что аптека действительно задолжала этому человеку. Пришлось ему дать столько, сколько он требовал, и хозяин Фэн оказался на грани разорения. Чтобы с этим долгом рассчитаться, хозяину Фэну пришлось в конце концов продать аптеку; кто же знал, что аптека перейдет в руки не кого-нибудь, а Цая-Шестого? Утирая слезы, хозяин Фэн сказал:
— Вот уж верно гласит старинная поговорка; верней всего тебя угробит близкий человек.
Цзинь Цзысянь и сам был расстроен до невозможности. Человек прожил на свете пятьдесят лет, прошел через огни и воды, а теперь сокрушается о том, чего уже не исправить. Вот и с косой Дурня-Второго: он очень сожалел о том, что во время беспорядков позволил Дурню-Второму и Цзюйхуа жить на отшибе. Если бы они жили рядом с ним, он ни за что не разрешил бы Дурню-Второму лезть на иностранные винтовки и пушки.
Видя, что хозяин Фэн человек робкий, запуганный и мягкий и что он не будет болтать почем зря из страха нарваться на неприятности, он рассказал ему о том, что случилось с косой Дурня-Второго. Он понимал, что, если соврет хозяину Фэну, будто какому-то его родственнику во время бритья случайно отхватили косу, тот не скажет ему свой секрет. Он не стал много сочинять, а сказал только, что Дурень-Второй однажды напился пьяным и его коса опалилась в огне лампы. Услышав об этом, хозяин Фэн взволнованно заговорил:
— Ой! Волшебный кнут сломался, ну и дела! Ты, уважаемый, не беспокойся, у меня есть один семейный рецепт, которым пользовалась даже наша высокочтимая императрица. Я его никому не открывал. В прошлом году, когда начальник уезда Жуань облысел, я даже ему не раскрыл этот рецепт, а написал для него только указание. Указание и тайный рецепт — это разные вещи. Когда мой отец передавал мне рецепт, он на словах добавил две самые важные фразы: «Зеленый дракон и киноварный феникс вместе рождают божественную силу; черный пес и белая курица — сколько ни пользуйся, пользы не будет». Дурень-Второй — человек необыкновенный, и коса его — сокровище, доставшееся ему от предков, воспользуйтесь этим рецептом да оградите его от дурного глаза, и у него снова отрастут самые лучшие черные волосы!
— Прекрасно! — воскликнул Цзинь Цзысянь. — Я верю тому, что досталось нам от предков! Мне сказали, что в немецкой аптеке в Цзычжулине продается какая-то «животворная мазь Байэр», будто бы очень помогает, а я вот не верю. Не верю, что иностранцы понимают больше, чем наши предки.
У хозяина Фэна брови поползли вверх, и он засмеялся. Он запер дверь, открыл стоявший в углу комнаты сундук, разрисованный цветами и грушами, достал из сундука шкатулку из сандалового дерева, щелкнул замочком и извлек на свет завернутый в сунскую парчу мешочек. Он снял опоясывавшую мешочек ленточку, одну за другой развернул несколько шелковых и бумажных оберток и наконец вытащил из мешочка старинные рецепты, лежавшие под яшмовыми пластинками. Бумага, на которой они были написаны, пожелтела, но аккуратно выведенные иероглифы были видны все так же отчетливо. Хозяин Фэн бережно положил эти листки на стол, придавил их прессом, взял бумагу и кисть и принялся переписывать их, подробно разъясняя, как применять каждое лекарство:
— Это снадобье «тысячи цзиней». Крапивный лист, кунжутный лист… по три ляна… Варить в рисовом отваре… когда он станет теплым, господину Дурню-Второму следует мыть в нем волосы. Помогает росту волос и укрепляет их корни. А вот «Снадобье божественной мудрости», высокочтимая императрица любила его больше всего. Состоит из трех частей: орехи торреи, три штуки, очищенные; косточки персика, две штуки, в кожуре; иглы кипариса, один лян, сырые, смешать и вскипятить. Запомни, для этого нужна талая вода, ни в коем случае не берите обычную воду из реки или колодца. Когда все хорошенько выварится, макать в нее гребенку и расчесывать ею волосы. От косточек персика получается «мягкая кожа, черные волосы». Если волосы с рыжинкой, прибавь одну косточку персика… Запомнишь?
Цзинь Цзысянь, потирая от удовольствия руки, сказал:
— Замечательно, уж теперь мы сбережем волшебный кнут!
Потом он спросил:
— Сколько это стоит, я заплачу!
Хозяин Фэн хоть и бесхарактерный, но и его легко зажечь. Увидев, как радуется Цзинь Цзысянь, он тоже воодушевился. Вежливо сложив руки, он сказал:
— Денег не возьму! Сберечь волшебный кнут — значит сберечь дух, завещанный нам предками. Я дарю эти рецепты!
Потом он переписал для Цзинь Цзысяня еще два рецепта: «Мазь богов» и «Аромат богов». Первое снадобье надо было втирать в волосы, а другим надо было брызгать на них. Хозяин Фэн попросил Цзинь Цзысяня купить все необходимое для приготовления снадобий в разных аптеках, чтобы никто не мог тайком списать рецепты. В аптекарском деле кража чужих секретов самое большое зло.
Цзинь Цзысянь подумал, что он и впрямь повстречался с хорошим человеком. Осыпав хозяина Фэна благодарностями, он обежал аптеки и быстро подобрал все, что было записано в рецептах. Лечение пошло успешно. В этих снадобьях словно сила волшебная сидела. Через несколько дней волосы Дурня-Второго уже были черными и лоснились, будто их облили тушью и смазали маслом. Потом глядят — они разбухли и выросли, точно стебли травы весной. Прошло полмесяца, и вдруг на кончиках волос появились черные и блестящие стрелки, словно молодые побеги на старом стебле. От их вида члены семейства Цзиней кричали от радости. К тому же лечению, казалось, сами небеса помогали: частенько шел снег, раза два или три выдался такой снегопад, что снегу навалило больше чем на чи. Цзинь Цзюйхуа готовила лекарства в талой воде и каждый день расчесывала Дурню-Второму волосы, глядь — а они каждый день растут на три фэня. Пришла весна, и лоснящийся, черный, как воронье крыло, толстый и длинный волшебный кнут стал словно прежний.
Дурень-Второй несколько раз его опробовал — не отличишь от того, что было.
К этому времени повсюду уже говорили, что Дурень-Второй не погиб и не был увезен иностранцами за море, а что его коса сгорела от лампы и он, словно петух с выщипанным хвостом, прячется в доме своего тестя Цзинь Цзысяня. Нашелся добрый человек, выдумал какой-то предлог и пришел в дом семейства Цзиней, чтобы предупредить об этих слухах. А Цзинь Цзысянь из этого «предупреждения» понял, что новая молва пошла гулять из уст хозяина Фэна. Он подумал, что тут нет ничего страшного. Ведь он сам так все и наплел хозяину Фэну. Хорошо, что в тот день он был осторожен и не сказал всей правды, а иначе все узнали бы, что волшебный кнут был прострелен заморской винтовкой, и быть бы тогда неприятностям! Этого он больше всего боялся. Чем больше он думал о новых слухах, тем больше сердился, он даже хлопнул по столу и хотел было идти к хозяину Фэну, чтобы посчитаться с ним, но, успокоившись немного, подумал: какой прок ругаться с таким бесхарактерным человеком, как хозяин Фэн? Пусть он размазня — от этого он еще больше сможет навредить. Он мысленно сказал себе:
— Тут получается точь-в-точь по старинному изречению: кого жалеешь, того надо больше всего бояться!
Дурень-Второй стал успокаивать тестя:
— Ну к чему сердиться, завтра я пройдусь по улице, и все эти слухи исчезнут!
На следующий день Дурень-Второй в сопровождении жены и тестя прошелся по городу. Все видели Дурня-Второго, и все видели у него на голове волшебный кнут, тут же все пересуды прекратились. Видно, сплетни не могут большого вреда причинить и не надолго задерживаются в головах людей. Они словно газы в животе — мало-помалу выходят наружу.
Хотя в глазах других людей волшебный кнут был все так же могуч, в душе у него не было прежнего спокойствия. Воспоминание о том, как в тот день неизвестная заморская винтовка прострелила ему косу, висело камнем у него на сердце, отнимало у него все радости. Хотя перед людьми он был обладателем всемогущего волшебного кнута и большая доска с надписью «Распространяющий величие государства» по-прежнему висела в его доме, он чувствовал в себе какую-то пустоту, словно он лишился какой-то самой главной точки опоры. Коса на голове словно погрузила его в яркий и долгий сон. Теперь он, неожиданно для себя, пробудился от этого сна, и волшебные чары косы как будто рассеялись.
В последний год дела у Цзинь Цзысяня шли плохо. Желающих купить его «восемь разрушившихся вещей» становилось все меньше и меньше. Каждый день он вздыхал и причитал, несчетное число раз повторяя: «Хоть древние песни прекрасны, они ныне людям не по нраву».
Но если не продавать картины, то нечего будет есть, а в брюхе сила, перед которой никто не устоит. Он заделался рисовальщиком, живым и мертвым рисовал портреты. Как раз в это время появилась заморская фотография, за небольшую плату человек мог получить свой образ, весь, какой он есть, запечатленным на фотокарточке. Хотя заморская фотография прямо-таки чудеса творила, но и у нее был недостаток — фотокарточки не могли быть большими, портреты по размерам должны были быть куда больше.
Но не успел он приноровиться писать большие портреты с фотокарточек, как появилась опять-таки заморская техника ретуширования, люди на фотографиях стали большими, да и снимки стали такими же достоверными, как рисунок. От этого Цзинь Цзысянь даже аппетита лишился, бранил на чем свет стоит иностранцев; наткнувшись на что-нибудь заморское, тут же принимался его ругать, клялся, что не будет покупать заморских товаров, и даже разбил стоявшие дома заморские часы. Но после года гэнцзы городские стены снесли, ворот не стало, никто уже не бил в барабан, когда их открывали и закрывали, в башне для барабанщиков сидел заморский караул, а большие часы «из ста восьми рычагов» давно встали. Ему оставалось только узнавать время по солнцу, и он, конечно, частенько ошибался. Но он дал зарок: заморских часов не покупать, и упрямо его держался.
В это время Дурень-Второй и Цзинь Цзюйхуа уже переехали обратно на западную окраину, но им приходилось каждый день помогать Цзинь Цзысяню. Дурень-Второй видел, что дела у тестя идут все хуже и хуже и тому приходится все туже затягивать пояс, вот он возьми и скажи Цзинь Цзысяню:
— У нас с Цзинь Цзюйхуа детей так и не народилось. Видно, не смогу я исполнить завет передавать искусство бить косой только детям. Я думаю, что, во-первых, нельзя, чтобы гунфу моих предков пресеклось, а во-вторых, чтобы есть трижды в день, иметь хворост и рис, масло да соль, на то деньги надобны. А когда в животе пусто, ни о чем другом уже и думать не будешь. Я решил открыть школу, взять себе учеников, да вот не знаю, не поступаю ли я вопреки заветам предков?
Цзинь Цзысянь ничего не ответил, думал три дня, а потом сказал:
— Я думаю, ничего другого не остается. Если только не передать свое гунфу иностранцам, то, наверное, вины перед предками не будет. Но в ученики надо обязательно отобрать хороших людей, пусть их будет мало, но будут лучшие из лучших, нельзя, чтобы дом наш был опозорен.
Дурень-Второй думал, что его тесть, как человек преданный всему древнему, воспротивится такому нарушению заветов предков. А услышал его слова и от неожиданности даже сам испугался. Подумал, что предки рассердятся на него.
Цзинь Цзысянь согласился еще по одной причине, о которой он не сказал. А причина эта была та, что Цзинь Цзюйхуа не могла родить Дурню-Второму наследника, и, если бы тот твердо соблюдал запрет не передавать свое гунфу чужим, у него могла бы появиться мысль взять вторую жену. Вот почему семейство Цзиней стало уговаривать его открыть школу и набрать учеников, а Цзинь Цзюйхуа все показывала ему пустые мешки, пустые солонки и пустые горшки для масла.
Делать нечего, Дурень-Второй скрепя сердце открыл школу. В те времена людей, искавших учителя гунфу, было хоть отбавляй, он со всей строгостью отобрал двух учеников и дал им новые имена. Того, кто носил фамилию Тан, он назвал Тан Маленькая Коса, а того, кто носил фамилию Чжао, назвал Чжао Маленькая Коса, решив вернуть им взрослые имена, когда они овладеют гунфу. Еще Дурень-Второй вместе с Цзинь Цзысянем сочинили восемь правил школы. Эти правила включали четыре «нужно» и четыре «нельзя». Цзинь Цзысянь написал их на красной бумаге и повесил у ворот:
1. Нужно уважать учителя и чтить предков.
2. Нужно быть преданным и справедливым.
3. Нужно быть воспитанным и скромным.
4. Нужно копить добродетель и совершенствовать мастерство.
5. Нельзя учиться у другого учителя.
6. Нельзя самому брать учеников.
7. Нельзя разглашать секреты мастерства.
8. Нельзя применять свое мастерство в ущерб другому.
В день, когда он взял учеников, Дурень-Второй поклонился предкам, назвал себя мятежным и непутевым сыном, ведь он нарушил закон, который в его роду свято блюли двести лет, но заверил, что заботиться о процветании их семейного искусства, передавать его позднейшим поколениям не порочит древних и не противоречит помыслам предков. На самом деле, раз уж он решился на такой шаг, думай не думай, а назад пути нет. Предки давно уже сгнили в земле, разве могут они ему отомстить? Если вечно оглядываться на предков, как идти вперед?
14. Пришло время сбривать косы
Вот так Дурень-Второй стал обучать двух учеников. Оба они были из богатых семей, платы за обучение и всяческих подношений Дурню-Второму и его жене хватало, чтобы прокормиться. Он обучал добросовестно, а его ученики, очень довольные тем, что сумели заполучить столь редкостного учителя, так же прилежно учились.
Прошло несколько лет, и из ста восьми ударов косой они уже освоили тридцать шесть. Но тут цинская династия рухнула, и вокруг стали кричать о том, что надо сбривать косы. Не успел Дурень-Второй сообразить, что происходит, как однажды к нему во двор вбежал, обнимая руками голову, толстенький Чжао Маленькая Коса. Отнял он руки от головы, а волосы на затылке торчат, как перья на взъерошенной курице. Оказывается, у городских ворот несколько солдат повалили его на землю и косу его отрезали.
Дурень-Второй рассвирепел:
— И ты их не побил? Где же твое гунфу?
Чжао Маленькая Коса плаксиво говорил:
— Я проголодался, зашел перекусить в харчевню. Вдруг какой-то солдат схватил меня, и не успел я сообразить, в чем дело, как еще солдаты подбежали, повалили меня на землю и тут же ее отхватили.
— Дожидаясь? И ты не ударил их косой?
— Косы-то не стало, как я их ударю?..
— Болван! Ты не знаешь законов великой Цин, кто сбреет косу — тому голову долой!
Стоявшая рядом Цзинь Цзюйхуа вставила:
— Ты совсем рехнулся. Ведь великой Цин уже нет!
Дурень-Второй смутился. Он вспомнил, что шел уже третий год республики. Но в нем по-прежнему кипел гнев.
— Кто они? Из новых войск? Я пойду разыщу их!
— У меня перед глазами все смешалось, я не разобрал, из каких они войск. Был там еще парень, он говорил, что хочет тебя повидать, придет к тебе, чтобы отомстить.
— Отомстить? За что отомстить? Как его зовут?
— Он своей фамилии и имени не назвал, да и наружность его я не успел разглядеть. Голос хриплый, сам тощий, почти как Тан Маленькая Коса, один глаз словно…
Не успел он договорить, как с улицы кто-то крикнул:
— Дурень, а ну вылезай, третий господин пришел свести с тобой счеты!
Вслед за этим раздался грубый мужской хохот.
Дурень-Второй вышел за ворота и увидел какого-то худого черта, одетого в китайскую форму стрелков патрульной службы. Он стоял напротив ворот, за его спиной толпились солдаты в такой же новенькой форме, они гоготали и галдели. Дурень-Второй не знал, кто это такие.
— Ты взгляни-ка получше, неужто не узнаешь даже твоего третьего господина? А может, боишься третьего господина? — злобно спросил парень.
Как только Дурень-Второй увидел его затекший левый глаз, он сразу вспомнил Стеклянного Цветка, сердце его невольно дрогнуло, он услыхал голос Стеклянного Цветка:
— Ну, узнал? В народе говорят, для благородного мужа отомстить и через десяток лет не поздно. В год гэнцзы навредивший твоему третьему господину Смертник Цуй был осведомителем у иностранцев, и ихэтуани разрубили его пополам — это тоже, считай, месть третьего господина. Но корень бед третьего господина — это все же твоя коса. Нынче третий господин кое-чему научился, хочет тебя испытать. А прежде чем состязаться, даст тебе руку…
Он отвернул полу халата и вытащил холодно поблескивавшую маленькую заморскую винтовку.
Едва Дурень-Второй завидел эту игрушку, как силы вдруг покинули его. К нему снова вернулось то чувство, которое он испытал в тот день, когда за Южными воротами пуля отсекла ему косу. Тут он услышал крик Стеклянного Цветка:
— Гляди вверх!
Тот вскинул винтовку в небо и выстрелил в пролетавшего мимо коршуна, но не попал, и коршун быстро скрылся за домами.
Несколько солдат загоготали:
— Третий господин еще не дозрел! Видно, он больше с бабами спал, чем гунфу учился!
— Не смотрите, что в птицу чуть-чуть промахнулся, в человека-то бью без промаха. Дурень! Давай договоримся, ты дай мне сначала выстрелить, ты ведь обучен и сможешь своим песьим хвостом отбить пули, как в тот раз отбил заряды Дай Куйи. Тогда третий господин сведет тебя в Цзычжулинь и угостит заморскими блюдами. Ты знаешь, третий господин любит играться с разными новыми игрушками; пока не наиграется, домой не пойдет. Если пули отобьешь, значит, твоя взяла, третий господин больше не будет тебе жизнь портить. Ну а если не отобьешь, ты тут же отрежешь свой песий хвост, как это сделал третий господин.
Тут он снял фуражку, обнажив коротко стриженные волосы. Солдаты заржали, посыпались шутки:
— Если ты ему косу отхватишь, как он есть-то будет? Да за показ такой косы деньги надо брать!
— Третий господин, ты сначала в него пальни, а если будет мало, добавь-ка прием из заморского бокса!
— Третий господин и одной винтовкой с ним справится, по морде бить не придется, ха-ха!
Стеклянный Цветок увидел, что Дурень-Второй стоит перед ним в замешательстве, что бы это значило? Прямо сам не свой. От этого Стеклянный Цветок еще больше воспрянул духом.
— Дурень, ты не робей, если хочешь сбежать от меня в дом, то давай, третий господин в спину тебе стрелять не будет! — сказал он, вкладывая в винтовку блестящий медный патрон.
Дурень-Второй посмотрел на эту заморскую винтовку, потом повернулся, ушел во двор и запер за собой ворота. Тан Маленькая Коса и Чжао Маленькая Коса увидели, что учитель от волнения часто-часто моргает, лицо его стало бледным как полотно. Что-то непонятное с ним стряслось. За стеной раздались громкие крики:
— Дурень-то сдурел, Волшебный Кнут струсил! Волшебный Кнут, Волшебный Кнут, дай я из тебя сделаю маленькую косичку!
Крики раздавались до вечера. Когда солдаты ушли, стали кричать ребятишки.
Все, кому рассказывали, как Дурень-Второй оробел перед Стеклянным Цветком, невольно качали головой. Все знали, что Стеклянный Цветок много лет где-то шлялся на стороне, а совсем недавно вернулся в Тяньцзинь. В кошельке у него водилось серебро, и он собирался открыть маленькую лавку заморских товаров.
Мог ли он предположить, что в квартале Хоуцзяхоу он встретит Фэйлайфэн? Когда великой Цин не стало, господин Чжань от переживаний умер, и старшая госпожа тут же продала ее в «Душистый персик». От такого удара судьбы она совсем завяла, лицо ее покрылось морщинами, и их приходилось скрывать под слоем пудры и румян. Стеклянный Цветок поступил великодушно, выложил все свои деньги и выкупил Фэйлайфэн, сделал ее своей женой. Сам он пошел в солдаты и на свое жалованье содержал Фэйлайфэн. Умом он не вышел, да и руки у него ни к какому делу не пригодны: за что бы ни взялся, ничего у него не получается. Эту винтовку ему одолжил командир караула, на худой конец и без нее можно было бы прийти к Дурню-Второму. В этот раз он хотел только подразнить Дурня-Второго, но очень удивился, что Дурень-Второй, человек, прославившийся своей храбростью, не нашелся что ему ответить и испуганно вернулся в дом. Думал он, думал и в конце концов сообразил, что оробел Дурень-Второй из-за заморской игрушки. Поэтому, когда начальник караула был свободен от службы, он брал его винтовку, вешал ее через плечо и в компании нескольких бездельников шел к дому Дурня-Второго. Как бы они ни орали, как бы ни стучали в ворота, ни бросали во двор кирпичи, Дурень-Второй не выходил на улицу.
Они нарисовали на его воротах большую черепаху, хвост которой обозначал волшебный кнут Дурня-Второго. Эта позорившая волшебный кнут картинка красовалась на воротах с полмесяца, и Дурень-Второй даже не стер ее. Неужто он все это время был в отлучке?
Однажды Стеклянный Цветок встретил на улице Чжао Маленькую Косу и кинулся его ловить. У того косы нет, ему и драться нечем, он как голубь с оторванным крылом, который ни взлететь, ни убежать не может. Вот и попался! Стеклянный Цветок спросил его, дома ли учитель. Чжао Маленькая Коса ему и говорит:
— Мой учитель уже давно меня прогнал, я уже полмесяца как у него не был.
Стеклянный Цветок не поверил, собрал своих парней, взял винтовку и, приставив ее к спине Чжао Маленькой Косы, привел его к дому Дурня-Второго, заставил его залезть на ограду и посмотреть, есть ли кто внутри. Пришлось Чжао Маленькой Косе забраться на стену, посмотреть туда-сюда. Вот странно! Все окна наглухо закрыты, в доме ни шороха. Во дворе не видать ни кур, ни гусей, ни собаки. Стеклянный Цветок и его спутники постояли, послушали, набрались храбрости, тихонько залезли во двор, продрали бумагу на окнах и заглянули внутрь, а в комнатах пусто, только несколько толстых мышей шуршат у очага.
Дурень-Второй сбежал!
Зачем он сбежал? Зачем — это уж его дело, а только факт, что сбежал.
Стеклянный Цветок ногой распахнул ворота, велел снять висевшую над ними надпись «Волшебный кнут», внес ее во двор и выстрелил в нее из винтовки. Но целиться он не умел и в надпись не попал. Он подошел поближе и дважды выстрелил в упор, проделав по дырке в знаках «Волшебный кнут».
15. Волшебный стрелок
Только-только пришла весна, на деревьях и кустах еще не лопнули почки, но издали они уже казались чуть-чуть зелеными. Пруды, тянувшиеся вдоль дороги за Южными воротами, блестели под ясным небом, тянул легкий ветерок, пригревало солнышко, и в залитом солнцем воздухе носился ивовый пух. Если в эту пору замедлить в пути шаг и оглядеться вокруг, на душе становится так хорошо!
Стеклянный Цветок пришел в придорожную лавку скобяных изделий, чтобы взять цепь для ворот караульной службы. Он пришел немного раньше, чем нужно, и кузнец попросил его подождать. Он выругался на всю улицу, потоптался на дороге. Потом ему надоело ходить, он отыскал подходящий камень, уселся на него и стал глазеть на проходивших мимо девушек, напевая одну из тех песенок, которые матери поют маленьким детям:
Завидев такого олуха, женщины пугались и норовили побыстрее прошмыгнуть мимо этого места. Он видел, что по дороге ходит немало людей, и, подумав, что неплохо было бы показать людям одну недавно попавшую к нему в руки вещицу, вынул из-за пазухи толстую сигару, сунул ее в рот и, подражая иностранцам, выставил вперед челюсть, отчего кончик сигары задрался вверх. Потом он достал коробочку используемых только иностранцами «пиратских спичек» с коричневыми головками, вытянул одну штуку, подождал, пока ближайшие прохожие поравняются с ним, и, картинно отставив руку, чиркнул спичкой по штанине.
Едва он зажег спичку, как вдруг бах! — и горящий кончик спички куда-то отлетел, не успел он прийти в себя, опять бах! — и полсигары как не бывало! Потом опять бах! — и его фуражка слетела с головы!
Только когда послышались три выстрела, он понял, что в него кто-то стреляет. Он оглянулся, посмотрел: все прохожие разбежались. В этой неразберихе к нему со стороны пруда подбежал худощавый юноша, сунул ему карточку и сказал:
— Мой учитель хочет испытать тебя.
Стеклянный Цветок порвал карточку, не взглянув на нее, и спросил:
— Что за скотина твой учитель?
Юноша улыбнулся, крикнул ему: «Иди за мной!», сделал несколько шагов и поманил его:
— Ну что, пойдешь?
— Идти так идти, третьему господину чего бояться! Волшебный Кнут и тот сбежал от третьего господина!
Ничуть не смутившись, Стеклянный Цветок решительно двинулся за юношей.
Они спустились по насыпи к пруду, прошли еще немного и, обогнув небольшую рощицу, наткнулись на мужчину лет сорока с широким лицом и прямым носом, на нем был просторный синий халат, черные полотняные штаны и обмотки из того же материала, голова его была повязана большим куском голубоватого шелка.
Лицо этого человека показалось Стеклянному Цветку очень знакомым. Он всмотрелся в него — да это же Дурень-Второй! С чего это он так хорошо выглядит? Прыщи на лице исчезли, глаза ярко блестят. Но Стеклянный Цветок собрал всю свою волю и крикнул недругу:
— Дурень, не хочешь ли ты попробовать «гигиеническую пилюлю»?
Он похлопал по висевшей у него на плече винтовке и сказал:
— Ну, говори, как будем играть?
Кто же знал, что этот Дурень-Второй в ответ только улыбнется, расстегнет все пуговицы на халате, а под халатом у него и на левом, и на правом плече будут висеть две винтовки. Похлопывая обеими руками винтовки, он сказал, глядя прямо в глаза Стеклянному Цветку:
— Нынче я тоже этим балуюсь. Ты захотел баловаться этими игрушками, а я тем более. Я сейчас тебе скажу, как будем играть. У нас три винтовки, тебе одна и мне одна, ты будешь стрелять первым, а я после тебя. Как ты стреляешь, я знаю, а вот как я стреляю, ты еще не знаешь. Если я тебе сначала не покажу, то получится, что я тебя хочу обхитрить. Гляди!
Дурень-Второй показал на стоявшее в чжанах десяти от них дерево. На дереве висела медная монетка, блестевшая в лучах солнца, как маленькая золотая звездочка.
— Гляди хорошенько!
С этими словами Дурень-Второй взял в руки винтовки, два раза вокруг повернулся, как флюгер. «Бах! Бах!» — прогремели один за другим два выстрела. Первая пуля перебила шнурок, на котором висела монета, а вторая угодила прямо в монету, и та отлетела в канаву с водой, подняв фонтанчик сверкающих брызг.
Стеклянный Цветок смотрел и глазам своим не верил. Такого он еще не видывал и не смог удержаться, чтобы не крикнуть:
— Вот это выстрелы, волшебная винтовка! Волшебная винтовка!
Взглянул еще разок: Дурень-Второй стоит все там же, а винтовки уже висят у него за плечами. Н-да, такому искусству, как и его ударам волшебным кнутом, сам черт позавидует. Стеклянный Цветок ткнул пальцем в Дурня-Второго и сказал:
— А волшебным кнутом ты уже не балуешься?
Дурень-Второй ничего не ответил, а с какой-то загадочной улыбкой стал медленно развязывать повязку на голове. Под ней обнажился совершенно голый череп, блестевший на солнце, как утиное яйцо. От изумления у Стеклянного Цветка даже голос изменился:
— Ты… ты сбрил доставшийся от предков волшебный кнут?
— Ты что-то не так сказал! — ответил Дурень-Второй. — Если бы ты знал, при каких обстоятельствах мои предки придумали драться косой, ты бы понял, что я перенял истинное мастерство предков. С заветами предков все в порядке, когда надо было срезать косы, я ее и отрезал. Я отрезал только кнут, а волшебство осталось. Вот почему как ни верти, а так просто с нами не разделаешься. Какую бы новую забаву ни придумали, мы тоже будем ею забавляться, не станем трусить перед другими. Ну как, поиграем?
Тут Стеклянный Цветок сдался:
— Третий господин вам поклон бьет. Наше дело уж быльем поросло, будем считать, что с ним кончено!
Дурень-Второй усмехнулся, надел повязку на голову, повернулся и ушел с тем худощавым юношей. Стеклянный Цветок смотрел, как их силуэты постепенно таяли на другой стороне пруда. Без всякой мысли он почесал затылок и глубоко вздохнул. У него было такое чувство, что он повстречал настоящего небожителя. Вернувшись в казарму, он не стал никому рассказывать о том, что с ним приключилось, — боялся, что его засмеют.
Прошло немного времени, и разнесся слух, что в армии Северного похода есть необыкновенный мастер стрельбы из винтовки, стреляет сразу из двух винтовок и бьет без промаха, а выговор у него тяньцзиньский, сразу видно, что он родом из Тяньцзиня, только вот фамилии и имени его никто не мог назвать.
Стеклянный Цветок прикинул, что к чему, да прикусил язык…
Перевод В. Малявина.
#img_6.jpeg
ДИЛЕММА
1. Чжо Найли
Низко над землей повисла темная туча, и вслед за порывами влажного ветра зарядил обычный для ранней весны дождь. Я обрадовался: все-таки вовремя удалось отыскать ее дом.
Невысокая одностворчатая дверь выходила прямо на улицу. Краска на ней почти совсем облупилась. В глаза бросились длинные, сверху донизу, щели между рассохшимися дверными досками. До чего же обветшалое, неприглядное жилище! Неужели она здесь живет?
Я постучал дважды: три удара в первый раз и три удара — во второй. Внутри послышались шорохи, но дверь не открывали. Дождь вынуждал действовать настойчивей, и когда я приготовился было постучать снова, дверь резко и шумно распахнулась. Появилась изможденная женщина. Лицо у нее было желтое, но с правильными чертами, какое-то застывшее, почти без выражения, словно гладкая твердая деревяшка, насупленное. Быть может, из-за того, что мой неожиданный приход застал ее врасплох? Нет, пожалуй, причина не в этом; большие черные глаза женщины внимательно и придирчиво ощупали меня с головы до ног. В моей экипировке она, кажется, обнаружила что-то неприятное, хотя одет я был обычно: в простой форменный костюм, поношенные тряпичные туфли, да еще под мышкой держал черный портфель из искусственной кожи. Ее взгляд приковал именно этот портфель, какое-то время она не сводила с него глаз, потом подняла голову и вызывающе, довольно резко бросила:
— Я тебя не знаю!
Это уж совсем не те слова, которыми принято встречать незнакомого гостя.
— Но я пришел именно к тебе. Ведь ты — Чжо Найли, не так ли?
Держался я невозмутимо и даже, можно сказать, равнодушно, желая таким образом отреагировать на ее неприветливость.
— А в чем дело?
Смотрела она неприязненно. Заслонила собой дверной проем, не собираясь впускать меня в дом.
Дождевые капли, тихо стуча, падали на мою шляпу, плечи. Оказывается, она способна, невзирая на приличия, не дрогнув ни одним мускулом, спокойно смотреть на то, как человек мокнет на улице под дождем. Я начал терять терпение.
— Я из нарсуда уезда Маань. Приехал специально по твоему бракоразводному процессу.
Приди я к ней не по служебной надобности, а с частным визитом, я бы бросил пару язвительных замечаний, повернулся и ушел.
После моих слов лицо женщины преобразилось: стало до смешного удивленным, даже комичным. Что оно выражало — издевку, иронию, покорность или скрытый намек на какую-то мысль, — определить было трудно. Решительно повернувшись, она вошла в дом, бросив на ходу:
— Тогда пожалуйста!
Проход освободился, я последовал за ней.
— Садись! — проронила она.
Куда садиться, она не уточнила, сама же кинулась расправлять скомканное на кровати одеяло. В комнате, у небольшого столика, я увидел старинный стул с высокой спинкой и сел на него. Женщина, не обращая на меня внимания, продолжала заниматься своими делами, будто в комнате, кроме нее, никого не было.
Только теперь мне стала ясна вся беспочвенность оптимизма, с которым я принял к исполнению это дело.
Вчера после обеда заместитель председателя уездного суда пригласил меня к себе и вручил, как он изволил выразиться, «весьма щекотливое дело». Дело о разводе. Как о некой потрясающей новости о нем у нас в уезде давно были наслышаны все, естественно, и до моих ушей неоднократно кое-что доходило. Поскольку конкретно данным делом я не занимался, то знал о нем не много. Мне было известно, что восемь лет назад в большую производственную бригаду Даюйшу коммуны Чжаоцзятунь приехала из города девушка со средним образованием. Не прошло и года, как она вышла замуж за одного из членов бригады по имени Чжао Сочжу. Руководство коммуны рапортовало в уезд об этом браке, охарактеризовав его как образец «укоренения грамотной молодежи в деревне». В то время я работал в уезде техническим секретарем, и этот материал проходил через меня, более того — о нем, кажется, появилась информация в какой-то газете.
Позднее вместе с другими уездными работниками я выезжал на три месяца в коммуну Чжаоцзятунь для оказания помощи в строительстве оросительного канала и там слышал об этой молодой чете. Жили они в ладу, у них родились два мальчика-близнеца. Лично я не видел супругов, хотя, откровенно говоря, мне очень хотелось посмотреть, как складывается семейная жизнь у девушки из большого города с человеком, выросшим в деревне, что называется, от земли. Но полгода тому назад до нас дошла весть, что эта женщина внезапно подала на развод. Причем с самого начала заявила о своем непреклонном решении развестись во что бы то ни стало — как гвоздь в доску заколотила! Чжао Сочжу согласия на развод не дал, тогда она без лишних слов укатила в город, бросив мужа и двух сыновей. Прошло четыре месяца с момента ее бегства, и за все это время она ни разу не навестила семью. По всему выходило, что с Чжао Сочжу она порвала окончательно, совершенно не интересуясь его мнением на сей счет.
И тут начались людские толки. Одни осуждали жену, другие — мужа, одни хвалили, другие хаяли, одобряли, порицали и даже мерзостные, пакостные предположения строили. Я пытался прояснить некоторые детали у старины Люя, занимавшегося данным делом, но, как ни странно, ничего вразумительного тот сообщить не смог, лишь дал понять, что стоит на стороне Чжао Сочжу. Я спросил — почему. Он ответил, что доводы женщины непонятны, что «некоторые ее словечки поразительны и докопаться до их истинного смысла нет никакой возможности» и даже «невоспроизводимы». Кроме того, Люй добавил, что сам он не очень «подкован» в смысле образования и не в состоянии совладать с этой грамотной молодой бабенкой, которая «за словом в карман не лезет, настырна и стоит насмерть за свою правду».
В конечном счете это дело на том этапе так и не получило своего завершения. И кто бы мог подумать, что вчера во второй половине дня оно свалится на мою голову! Заместитель председателя суда заявил, что я не лишен дара убеждения, лучше других умею находить правильные решения в сложных спорных вопросах, к тому же в уездном суде я единственный работник с высшим образованием, а этого вполне достаточно, чтобы справиться с женщиной, окончившей только среднюю школу.
Посему, видимо, я оказался именно тем человеком, которому следовало поручить это дело. Я согласился принять его в свое ведение и вчера вечером продумал некоторые детали предстоящей работы. Прежде всего надобно кое-что довыяснить, затем в соответствии с заведенным порядком ведения бракоразводных процессов, кроме случаев с особыми обстоятельствами, следует, как обычно, примирить стороны.
Выходит, думал я, передо мной стоит простая и единственная задача: приложив максимум усилий, разбить аргументы сторон и привести тяжбу к благополучному концу. Как говорится, приятели не подерутся — не сдружатся, супруги не поссорятся — не слюбятся. На свете нет ничего невозможного. Да и коллеги в один голос твердят, что мой язык стоит иного кулака! Но теперь эта молодая женщина в моих глазах предстала в образе, прошу прощения за сравнение, заржавленных железных ворот, которые с помощью обычной силы открыть будет весьма затруднительно.
Чтобы немного успокоиться, я закурил сигарету. Напустил на себя серьезный, официальный вид и приготовился приступить к беседе. Осмотрелся по сторонам. Комната, не более десяти квадратных метров, выглядела неухоженной, заброшенной и убогой. Кроме двух небольших односпальных кроватей и комода, вся остальная мебель представляла собой ветхий хлам и жалкую рухлядь. В помещении стоял спертый, сырой, терпкий запах: может быть, отсырел земляной пол из-за ненастной погоды или хозяйка поздно встала и еще не успела открыть окно для проветривания. Окном служило небольшое отверстие размером шестьдесят на шестьдесят сантиметров, забранное металлической решеткой. Выходило оно на север, и не исключено, что даже в ясные дни в эту невзрачную каморку солнечные лучи пробивались с трудом. То, что находилось в углах помещения, различить было невозможно, но зато четко были видны книги, в беспорядке лежавшие на маленьком столике, возле которого я сидел. Среди них я отметил романы Хемингуэя и Ромена Роллана, «Исповедь» Руссо, увесистый том «Эстетики» Гегеля и многое другое. С некоторыми из этих произведений я познакомился, учась в университете, другие читать не довелось, знал только всем известные имена их авторов.
Кто-то, сейчас уж не помню, высказал мысль: книги, окружающие человека, служат волшебной щелочкой, через которую можно заглянуть в его душу; и я по лежащим передо мной книгам, не развлекательным, а очень серьезным и глубокомысленным, открыл для себя: душа этой женщины не мелкая лужица, а глубокий колодец. С ней я еще не разговаривал, только видел тесную, ветхую комнату да вот эти книги, но они без слов, исподволь уже отмели казавшиеся у нас в уезде правдоподобными слухи о «ее полюбовнике», о «наслаждениях, за которыми она уехала в город, бросив мужа и детей». Ведь в противном случае она…
— Что тебя интересует? — прервала Чжо Найли ход моих мыслей. Она сидела на краешке тщательно прибранной постели, волосы у нее были причесаны и аккуратно уложены. Глядела она прямо мне в глаза.
Слова, с которыми я обратился к ней, мне и самому показались несущественными, непродуманными, сказанными второпях, в растерянности, чего со мной никогда прежде не бывало.
— Просьбу о вашем разводе… когда ты с ней обратилась?
Необходимости спрашивать об этом, конечно, не было. Тут же последовал ее нелюбезный контрвопрос:
— А разве в твоем портфеле ничего об этом не написано?
Эта фраза, выражение лица, как бы лишенного человеческих чувств, ее умение точно выразить свою мысль пробудили во мне энергию, задели мое самолюбие и достоинство. Скованность и недоумение мгновенно прошли. Меня охватило возбуждение, как у солдата перед атакой, я почувствовал небывалый прилив сил, на меня, как на поэта, снизошло вдохновение. Без околичностей я решил перейти в наступление.
— Главная цель моего приезда — разобраться в мотивах твоей просьбы о расторжении брака. Ведь выдвинутые тобой ранее доводы логичны лишь для тебя одной, для любого другого, тем более для Чжао Сочжу, они нелогичны. Поэтому и суду будет весьма затруднительно принять их во внимание.
Я и предположить не мог, что мои слова произведут на нее такое впечатление: она вскочила как ужаленная, краска залила ее лицо, она с трудом удерживала негодование и, засверкав глазами, так и сверлила меня взглядом. Потом ее желтое, с правильными чертами лицо приобрело надменное выражение. Она склонила голову набок и насмешливо сказала:
— Да, когда ты пришел, я встретила тебя не очень-то приветливо, мне до сих пор еще немного совестно, но сейчас я окончательно убедилась в правильности своего предположения: все вы одним миром мазаны! Хотела бы я знать, у вас там, в суде, хоть кто-нибудь понимает, что человеку нужна духовная жизнь, жизнь, основанная на чувстве, а для супругов необходим по меньшей мере хотя бы общий язык! Неужто ваш долг состоит единственно в том, чтобы сохранить все семьи, не допустить их распада, не обращая ни малейшего внимания на то, что же их связывает — мучения или счастье? Все ваши слова — это средство для склеивания, они предназначены для того, чтобы слепить развалившиеся семьи. Разве ваша функция в этом? К сожалению, я вам не птичка, не полевая мышь и вообще не какое-то животное. Я человек! А человек испытывает потребность в духовной жизни, в высоких чувствах. К тому же высшим жизненным правом человека является право выбирать образ жизни, исходя из собственных представлений о жизни. Попирать это право недопустимо, как недопустимо применять физическое насилие. Что же касается моего развода, то это сугубо личное дело, и меня мало интересует, понимает кто-нибудь мои мотивы или нет!
Когда я выслушал до конца эту гневную, буквально выплеснувшуюся из недр ее души тираду, то до меня стали доходить истинные причины, побудившие ее к разводу. Мне стало ясно, почему ее высказывания были непостижимы для старины Люя, который вел ее дело. Чтобы успешно вести работу дальше, мне, видимо, и впредь следует доискиваться до истоков ее мыслей. Имея дело с людьми подобного склада, следует умышленно становиться к ним в оппозицию, это побуждает их больше говорить, что в свою очередь помогает лучше уяснить их потаенные мысли.
— Ты говоришь, развод — твое личное дело. Такое утверждение справедливо только наполовину, ибо в каждом так называемом бракоразводном деле выступают две стороны, в данном случае противной стороной является Чжао Сочжу. Исходя из буквы закона, юридически развод допустим лишь в случае согласия обеих сторон, заинтересованных в деле. Если Чжао Сочжу не захочет дать своего согласия, никто не вправе принуждать его. Таков закон, и такова норма. Полагаю, теперь тебе все понятно?
Слушая меня, она, похоже, немного поостыла. Тихо, сквозь зубы процедила:
— Понятно.
Но потом опять разозлилась, стала нервничать. Взмахнув рукой, сказала:
— Мои доводы ему не понять, возможно, именно поэтому я решительно настаиваю на разводе… Я… я… найду выход. Если суд не разведет нас, я добьюсь цели, не нарушая закона.
— И как же поступишь?
— Это мое дело! Имею право распоряжаться своей судьбой!
— Неужели ты?..
— Нет, нет… — Она холодно усмехнулась. — Успокойся, с собой я не покончу. Даже если бы такая идея у меня и появилась, я тебе бы не сказала. Ведь в таком случае мои слова могли бы истолковать как попытку шантажировать государственное учреждение «угрозой самоубийства». Да и жизнь я люблю. Полна веры в жизнь. В себя тоже верю. И развестись хочу, чтобы лучше жить.
— Как же ты намереваешься поступить?
Она быстро глянула в мою сторону.
— К Чжао Сочжу я никогда не вернусь, навсегда тут останусь!
— Как будешь дальше жить?
— А что такое жизнь, можешь мне сказать? Она вертит людьми или люди управляют ею? Если бы тебе предложили два образа жизни: один — жить свободно, распоряжаясь всеми двадцатью четырьмя часами в соответствии со своими интересами, а другой — когда целыми днями надо быть рядом с так называемым любимым человеком, ничего общего с тобой не имеющим, есть с ним, спать, заниматься домашними делами, то какую жизнь выбрал бы ты сам?
— И до какого времени ты… ты рассчитываешь оставаться в теперешнем положении?
— До старости, до самой смерти. Или до того времени, пока общество не достигнет такого прогресса, когда все людское будет достойно уважения, духовная жизнь станет неотъемлемым атрибутом человека, а люди наконец осознают ее ценность и поймут, что духовности в отношениях между супругами принадлежит основополагающее место. Когда вы, работники, занимающиеся разводами, перестанете быть миротворцами, плетущимися в хвосте старозаветных традиций, тогда и мое положение, быть может, переменится. Но особых иллюзий на этот счет я не питаю.
— Ты, однако, весьма откровенна! — проговорил я. — Полагаешь, что у нас нет головы на плечах, что мы ничего не смыслим, ни в чем не разбираемся?
— Нет, что ты! Мои слова отнюдь не претендуют на истину в последней инстанции. Вы не лишены здравомыслия, но, приступая к разбору очередного дела, вы перестаете опираться на разум, целиком полагаетесь на параграф, на инструкцию, да вдобавок еще на традиционные представления. Традиция — это ортодоксия, а ортодоксия — это свод незыблемых правил, которые нарушать не дозволено. С этим вы свыклись давно, вы даже попыток не делаете подвергнуть сомнению эти традиционные представления, чтобы установить, отвечают они человеческим чувствам и логике вещей или нет; вы силой корежите жизнь, втискиваете ее в мертвые рамки!
— Ну а если я считаю, что твои слова не лишены здравого смысла, что тогда? — перебил я ее.
Не знаю, как это у меня вырвалось. Высказав эту мысль, я, кажется, несколько увлекся. Уж не оттого ли, что меня захватила убедительная логика этой женщины?
Мой вопрос ее слегка встревожил. Она остановила на мне внимательный, серьезный взгляд, словно силясь разобраться, что я из себя представляю. Гнев, гордое возмущение, излишняя резкость, пугающая решимость, только что светившиеся в ее глазах, вмиг исчезли, подобно тому как от брошенного камня теряет очертания четкое отражение на водной глади. Остались бездонные, как омут, глаза, глубоко запавшие в темные глазницы, удивительно спокойные и словно подернутые холодной туманной дымкой. Она глядела на меня настороженно, с любопытством. В какое-то мгновение всем своим сердцем я ясно ощутил тревожные думы, терзавшие сидевшую напротив меня молодую женщину. Большинство причуд у людей формируются под влиянием неординарных переживаний, необычных обстоятельств, и каждый такой человек подобен неповторимому раритету со своей щербинкой, побывавшему некогда в таких переделках, каких другому никогда не понять.
Вдруг я почувствовал жжение в пальцах. Оказывается, догорела сигарета. Я выбросил окурок, закурил новую, сделал пару затяжек и направил нашу беседу в более деловое русло:
— Давай оставим в покое разговор о мотивах. Очень хотелось бы знать, когда зародились у тебя такие суждения: до свадьбы с Чжао Сочжу или после?
Она помедлила с ответом.
— Естественно, после. Любое окончательное суждение складывается после того, как происходит событие.
— Разве до брака ты не разобралась в нем?
— Нет, не разобралась.
— Вы что, не дружили до свадьбы, не разговаривали ни о чем?
— Можно сказать, нет. Не только до брака, но и потом. На протяжении семи лет!
— Почему? Поссорились?
— Нет, мы никогда не ссорились. Иногда мне даже хотелось поругаться, потому что меня одолевала невыносимая тоска. Но, на мое несчастье, у него очень покладистый характер. Короче говоря, нам не о чем было говорить. Ну сам подумай. Мог бы ты всю жизнь прожить с человеком, который все время молчит как немой, знает только одно — работать в поле? Ты смог бы выдержать такое?
— Тогда зачем пошла за него? Ведь никто тебя не заставлял!
— Была вынуждена. — Ее голос звучал приглушенно, но решительно.
Эти слова меня удивили.
— И кто же вынудил тебя?
— Я… я сама… себя вынудила, — проговорила она.
Ее слова все больше и больше удивляли и озадачивали. По последней фразе можно было подумать, что она меня разыгрывает, но выражение ее лица свидетельствовало о другом: за этими словами скрывалось что-то нестерпимо мучительное. Она то резко наклоняла голову вперед, словно на затылок ей клали каменную глыбу, которая давила сзади, не давая держать голову прямо, и тогда мне видны были только насупленные брови; то внезапно откидывала голову назад, плотно сжимала губы и сверкала глазами, будто хотела показать, насколько сильна ее воля, — словно пыталась освободиться от тесных пут, наложенных на ее душу.
— Зачем же ты это сделала? — спросил я. — Поженились вы семь-восемь лет назад, тогда, по-моему, ты была уже зрелой девушкой и у тебя должно было быть собственное мнение. Но может, тебя вынудили тогдашние семейные, общественные условия или безвыходное положение, в которое ты попала? Я понимаю, иной раз случается такое стечение обстоятельств, что противиться нажиму извне невозможно, особенно когда не видишь перед собой надежду, волей-неволей приходится отступать под давлением жизненных обстоятельств… Прав я, нет?
Очевидно, мои слова дошли до ее сердца, тронули ту самую струну. В тайниках души каждого скрыта особая струна, дотронуться до которой неимоверно трудно, и поэтому она долгое время молчит, но, если уж посчастливилось ее задеть, она задрожит, зазвучит неподдельным гласом сердца… Мелко затрепетали ее брови, задергались уголки губ, а рука стала машинально разглаживать покрывало на постели — все это было видимым проявлением внутренней борьбы; во взгляде, обращенном на меня, теперь я не замечал даже намека на заносчивость, настороженность, неприязнь. Мне показалось, что она решилась поведать что-то сокровенное.
— Да. Я расскажу, как все это было. Я вижу, что ты не так глуп, как твой коллега, ну, тот, который не раз приходил ко мне, по фамилии Люй. Что касается меня… ну да ладно, расскажу покороче. Когда я была еще маленькой, у меня умерла мама, и я, единственный в семье ребенок, осталась с отцом. В то время отец занимался холодильными установками, он даже участвовал в проектировании катка с искусственным льдом на столичном стадионе. Жили мы, понятно, очень даже неплохо, но все это теперь в прошлом и воспринимается сейчас как чудесный сон, так как вскоре дала себя знать суровая действительность, оказавшаяся страшнее кошмарного сна.
В семьдесят первом году отца арестовали в связи с делом его младшего брата. Имущество отобрали, все наши вещи, все без остатка, поскольку они считались конфискованными, разделили меж собой некоторые коллеги отца из его учреждения. Меня переселили в эту крохотную комнатку, стали давать по восемь юаней в месяц на все про все. В тот год я как раз окончила среднюю школу. Ко мне что ни день повадились ходить представители школьной администрации и уличного комитета с уговорами переселиться в деревню. Я пошла к родной тетке за советом. Та тоже принялась всячески уговаривать меня уехать — наверно, боялась, как бы я не села ей на шею. У ее мужа, моего дяди, был дальний родич, который служил счетоводом в сельской производственной бригаде Даюйшу. При помощи этого счетовода меня и переправили в деревню. Эта деревня находилась недалеко от города, поэтому там было все же лучше, чем на краю света, куда ссылали других молодых грамотных ребят. Дяде с теткой я должна еще сказать спасибо!
Ну вот, проработала я там год с небольшим и заболела нефритом, это болезнь почек; поясницу у меня так ломило, что я не могла разогнуться — не то что в поле на работы выходить. А ведь в деревенской производственной бригаде легких работ не бывает. Даже если бы начальники нашли для меня легкую работу, от злоязычия односельчан не было бы проходу. Да что я тебе говорю, ты и сам небось не хуже меня знаешь эти деревенские нравы. Опять я отправилась в город за советом к тете. Знаешь, эгоизм людей можно подчас использовать в своих целях: опасаясь, как бы я не осталась у нее, тетя обязательно приложит двойные усилия, чтобы придумать для меня что-нибудь. И они с дядей действительно постарались на славу, выход нашли: поручили тому самому дальнему родственнику, счетоводу, подыскать мне в бригаде мужа!
— Чжао Сочжу?
— Вот именно. За полгода работы в бригаде я частенько видела этого человека. Он был старше меня лет на восемь, высокого роста, выше меня на голову, крепкого телосложения, во всей его фигуре чувствовалась сила. Но о его жизни я не имела никакого понятия, за исключением того, что он от зари до зари не покладая рук работает в поле. Я слышала, что он одинок. Когда ему было двадцать лет, у него умерли родители, братьев и сестер не было. Еще ребенком он откуда-то свалился, расшиб голову, от этого на лбу у него осталась отметина. В деревне говорили, что у него попорчено лицо, это и помешало ему найти местную невесту. И вот, когда мне сказали, что хотят посватать за него, я согласилась.
— После того, как вас познакомили, вы что, так ни разу по душам и не поговорили? — вставил я вопрос.
— Незачем было разговаривать. Да и не о чем. Просто у меня не было иного выхода. Когда человек доходит до такого состояния, в каком оказалась я, нужна лишь дорога, по которой можно брести, а куда она приведет, может быть, в тупик, не имеет значения. Дядя и тетя настойчиво советовали выходить за него замуж. Чжао Сочжу, говорили они, обещает после свадьбы уберечь меня от полевых работ. Прописана я была в деревне, в город вернуться не имела права, да вдобавок еще эта болезнь… Если ты сейчас спросишь, о чем я тогда думала, ответить тебе не сумею. Но я должна была как-то жить! Он пожелал взять меня в жены, я согласилась, переехала в его дом, вот так мы и поженились, все донельзя просто. — В уголках губ у нее обозначилась саркастическая усмешка. Похоже, она иронизировала над собой.
— Не кажется ли тебе, что замуж ты вышла несколько опрометчиво?
— Человеческая жизнь в те времена напоминала былинку на ветру, никакой ценности не имела, чего уж тут говорить об опрометчивости или неопрометчивости. Что же касается меня, то не надо забывать, что я была дочерью «контрреволюционера», а Чжао Сочжу происходил из бедных крестьян. Полагаю, наоборот, тогда, наверно, нашлись люди, считавшие опрометчивым шагом поступок Чжао Сочжу, который женился на мне.
Она задумалась на мгновение, потом продолжила, понизив голос:
— Знаешь, перед тем как дать согласие пойти за него, я проревела всю ночь. Мне было яснее ясного: выходя за него замуж, я ставлю крест на своих мечтах о прекрасной жизни, на своих устремлениях и помыслах. При мне останутся только мое бренное тело с руками и ногами, бьющееся сердце да рот, нужный для того, чтобы трижды в день набивать живот. Реальная действительность деспотична, она заставляет отказаться от личного, подминает все под себя. К тому же я была слишком молода, неопытна, беспомощна и до какой-то степени слабовольна. Вот и покорилась безропотно действительности. Этот человек дал мне шанс выжить. Да и другого выхода у меня не было. Есть множество других способов отблагодарить его, неужели я непременно должна маяться с ним всю свою жизнь, чтобы расквитаться за свое спасение?
— Прожили вы семь лет, справедливо ли будет утверждать, что между вами не возникло никакого чувства?
— У людей чувства многообразны. Говоря по правде, несмотря на нашу семилетнюю совместную жизнь, между нами ни разу не появлялось чувство, свойственное любящим людям. Он действительно не позволил мне работать в поле, был честен, трудолюбив и вообще был хорошим человеком. Он кормил меня, двух наших детей. А что я делала? Кухарила, шила ватную одежду на семью, вела домашнее хозяйство. Можно сказать, мы искренне заботились друг о друге. Но это совсем не значит, что он нравился мне, тем более — что я любила его, и, естественно, это не свидетельствует о том, что между нами существовали нормальные супружеские чувства. Так как мы в духовном плане полная противоположность! Нас можно сравнить с двумя планетами, которые вращаются по собственным орбитам, безмолвно сосуществуют, не общаются друг с другом и даже не имеют общих точек соприкосновения. Вся моя духовная жизнь сводилась к поездкам в город к родне, хождениям в гости к прежним школьным друзьям, у которых я брала почитать старые книги. Ежели у меня появлялись какие-то мысли, мне приходилось раздваиваться, излагать их самой себе. Иногда, возвращаясь домой из нашего сельского кинотеатра, я принималась рассказывать ему о своих впечатлениях от фильма, так он даже не понимал меня. Если же я искренне хотела что-то растолковать ему, он хмурился и цедил только одно слово, «чего?». Учиться в школе ему не пришлось. Он и сейчас может написать не больше сотни иероглифов. Конечно, это не значит, что он никчемный. Отсутствие образования — не вина человека. Но для жизни со мной он не подходит. Может быть, он-то считает нашу совместную жизнь очень даже хорошей, но мне она ненавистна. По-моему, если муж и жена не подходят друг другу, они должны расстаться и пойти каждый своей дорогой, незачем оставаться вместе, насиловать себя. Иначе это все равно что связать одной ниткой двух кузнечиков и оставить их так до самой смерти, чтобы они не разлетелись, навеки остались вместе. Твой предшественник Люй говорил, что мои доводы якобы «мотивами для развода служить не могут». Меня это и удивило, и возмутило. Я спросила его: какие мотивы можно считать убедительными? Почему развод возможен, если один из супругов не способен иметь детей? Неужели главная цель супружества только в том и состоит, чтобы быть сытым, тепло одетым да рожать детей?
Когда она упомянула о детях, я не удержался от вопроса:
— Но если вы расторгнете брак, ваши дети не будут иметь возможности находиться вместе с вами, единокровными родителями. Ты задумывалась, как пагубно может это сказаться на физическом развитии и формировании характера твоих сыновей?
Мой вопрос вверг ее в долгое молчание. Я не верил своим глазам: эта бойкая на язык, с повышенным самомнением женщина сразу сникла, впала в оцепенение. Но спустя некоторое время она, подобно свече, почти совсем погасшей от накопившегося нагара, а потом снова вспыхнувшей и разгоревшейся ярким пламенем, вдруг весьма решительно сказала:
— Товарищ! Своим вопросом ты жестоко бередишь мою рану. Плач ребенка способен остановить мать, решившуюся покончить счеты с жизнью в реке от безвыходности своего положения! Чувства между матерью и детьми — это наипрочнейшие узы, их разорвать невозможно. Я давно думала обо всем этом. Эти узы, как железные цепи, могут навеки приковать меня к Чжао Сочжу. Я решила. Сыновей можно отдать ему, можно оставить мне или поделить их между нами — я согласна на все. Но в главном мое решение неколебимо. В молодые годы у меня было слишком много недостатков: и робость, и покорность, и боязнь остаться одинокой, и зависимость, и все они доставили мне немало страданий. Пришла пора покончить с ними, и только с помощью решимости удастся сделать это. Что касается твоих забот, товарищ… коли ты приехал разобраться в обстоятельствах, то я тебе все рассказала; если мирить и уговаривать, то, пожалуйста, не обманывай себя, ничего не получится. Больше мне сказать нечего!
— Хочу спросить тебя вот еще о чем. Мне известно, что с твоего отца теперь все обвинения сняты. Ты не боишься людской молвы? Ведь могут подумать: она, мол, развелась для того, чтобы избавиться от деревенщины и уехать в город за легкой жизнью.
Чжо Найли обвела рукой комнату:
— Ха! Пусть руководители из бригады, коммуны или уезда пришлют представителей и посмотрят, как я живу. Вся моя собственность — вот эта комната. В нашей прежней квартире живут другие, это совершившийся факт, туда переехать мы не можем. Нашу семью реабилитировали, но мебель, что нам вернули, — вот она, вся здесь! У отца сейчас нет ни гроша, все, что у него осталось, так это хвори да болезни. Когда человеку за шестьдесят, для него после реабилитации один путь — на пенсию. Что же касается того, что будут люди думать, предполагать, как будут судачить, то пусть делают что хотят. Наверно, когда человеку перемывают косточки, он в этих пересудах не изображается совершенным, его представляют в худшем, а не в лучшем виде. Слабовольные пасуют перед такими пересудами, начинают бояться вся и всех и в итоге становятся неврастениками. А мне все равно, если обо мне будут сплетничать, потому что я отношусь к подобной болтовне как к застольному празднословию. Известно: про простого человека можно говорить все что вздумается — никого за это к ответу по закону не притянут.
Мы оба замолчали. Говоря откровенно, перед приходом сюда я не рассчитывал на такой разговор, не был к нему готов; поэтому ее рассуждения мне трудно было оспаривать. Я закурил еще одну сигарету, пытаясь привести в порядок спутавшиеся мысли. Все это время она безучастно глядела в окно. Дождь на дворе усилился, шуршали тонкие плотные струи, на улице с бульканьем шлепались крупные капли. То ли небо посветлело, то ли мои глаза свыклись со скудным освещением, но из полумрака комнаты выступили все предметы, давая мне возможность рассмотреть их внимательнее; перед небольшой кроватью, на которой она сидела, стояла, заменяя тумбочку, квадратная деревянная табуретка, на ней высокой стопкой громоздились книги, газеты и журналы. Поверх всего беспорядочно лежали несколько исписанных листков бумаги, некоторые из них завалились за табурет. У ножки табурета валялась дешевая шариковая ручка без колпачка. В комнате была одна лампочка, свисала она с середины потолка; длинным шнуром, составленным из пеньковой веревки и обрывка синтетической нити, лампочка была подтянута к ее постели, конец шнура держался за набалдашник на спинке кровати. Остальные вещи: потрепанный чемодан, баул, сплетенный из ивовых прутьев, картонная коробка, связка бамбуковых жердей, деревянные бруски, дымоходная труба от комнатной печки и еще какое-то старье — были свалены в кучу за дверью. Единственной стоящей вещью можно было считать комод с пятью выдвижными ящиками, весь покрытый слоем пыли. На комоде стоял термос в плетеном бамбуковом корпусе, стакан со спитым чаем, приобретшим со вчерашнего дня грязно-ржавый оттенок, на обрывке почтовой бумаги лежал надкусанный ломоть хлеба. Стены были пустыми, облупившимися, в дырках от гвоздей, без единой картинки или каких-либо других украшений; на одной из стен висела покоробившаяся от долгого пользования мухобойка, ее, видимо, повесили на это место еще осенью прошлого года, когда исчезли последние мухи и комары. Стены снизу, у пола, были оклеены газетами, через которые проступали желтые от сырости пятна…
Отовсюду в глаза бросались поселившиеся здесь материальные невзгоды, бедность, безысходность, уныние. В этом месте, кажется, воплотилось все, характерное для ее нынешней жизни! Неужели, вопреки всему, ей живется теперь свободней, радостней, удобней, счастливей?
Правда, жизнь человека, устремленного к духовному идеалу, не всегда доступна пониманию других людей. Оставив родных детей, она ради высоких помыслов по доброй воле пошла на одиночество и страдания в таком захолустье. Это вызывало во мне невольное сочувствие, нет, пожалуй, лучше сказать, уважение. Но сможет ли она и дальше так существовать? Я не удержался от вопроса:
— Ты и дальше намереваешься так жить? Есть у тебя какие-нибудь планы насчет будущего, если удастся развестись?
Ответила она довольно откровенно:
— «Этой женщине в конце концов придется подыскать себе мужа» — может быть, ты это хотел сказать, да только не осмелился? Спасибо за заботу. Возможно, в будущем я встречу идеального человека, близкого по духу, может быть, мы станем друзьями, поженимся даже. Если же такого человека встретить не доведется, предпочту остаться одинокой. Не соглашусь ни на Ли Сочжу, ни на Ван Сочжу, ни на Чжан Сочжу, ни на другого подобного, чтобы не пить горькую чашу. Тому, кто не может найти близкого по духу человека, обрести настоящую любовь, иметь любимого, лучше быть одиноким. Непонятно, почему мужчине позволительно жить бобылем, если он этого хочет, а одинокая женщина тут же навлекает на себя осуждение? Я, к примеру, могу найти работу, чтобы прокормить себя, а в свободное от работы время учиться в вечернем институте, могу заняться самообразованием, делать много разных других дел; неужто это плохо? Я не хочу походить на некоторых современных девиц, ради обеспеченной жизни готовых выскочить за любого, кто имеет собственный дом, деньги, цветной телевизор, не интересуясь, есть ли между ними взаимопонимание или нет. Мне нужен партнер, с которым у нас будет общий язык и в котором я найду отклик на свое чувство. Конечно, для всего этого требуется выполнить предварительное условие — развестись с Чжао Сочжу!
— Человека, о котором ты мечтаешь, вероятно, можно найти, но можно никогда и не встретить. Мой жизненный опыт подсказывает, что действительность с человеческими желаниями не считается. Сейчас ты уповаешь на свою молодость, преисполнена высоких помыслов и, наподобие бумажного змея, занесенного высоко в небеса, сумеешь какое-то время просуществовать за счет возвышенной мечты, но ведь змей-то этот не в состоянии вечно парить в вышине! Подчас действительность диаметрально противоположна мечте человека, к тому же она неимоверно могущественна, и ей ничего не стоит принудить человека поступать в соответствии с ее логикой, а людей, идущих вразрез с ее волей, она приводит к поражению, — сказал я с уверенностью, что в моих словах заложена непреложная истина.
Она ответила усмешкой:
— Спасибо за наставления. Но мое достоинство в том, что я еще не настолько «практична». Душа человека, лишенная полета, воображения, скучна, как пустыня; у чересчур практичного человека мир бытия сведен к клочку пространства, находящемуся перед его носом!
Как-то сразу я почувствовал, что на ее слова возразить мне нечем. Перед этой женщиной, у которой, судя по всему, сложилась своя система взглядов, зрелых и ясных, мое общепризнанное красноречие, порождавшее порой и во мне изрядную долю гордости, в эти минуты стало ущербным, беззубым, слабым и истощенным, словно иссякнувший родник. И пусть я еще не успел детально поразмыслить над тем, что она сказала, разобраться, где в ее словах правда, где неправда, тем не менее я уже должен был признать, что ее доводы сразили меня наповал. Острым кинжалом ее аргументы прошли сквозь мои убеждения, успевшие затвердеть и оттого ставшие для меня незыблемыми истинами. Теперь в моем сознании они обратились в прах. По крайней мере высказывать их не имеет смысла, она покорила меня своей убежденностью. Да! Зачем мне было убеждать эту женщину, осмелившуюся прямо смотреть себе в лицо, не побоявшуюся пожертвовать всем, чем обладала, согласившуюся на эти тяжелые условия, пренебрегшую злой людской молвой, отважно устремившуюся к жизни, о которой лелеяла прекрасную мечту! Для того, чтобы всю оставшуюся жизнь продолжать играть роль трагической актрисы в социальной драме, доставшейся нам в наследство от прошлого, и изо дня в день пожинать вчерашние, горькие плоды? Разве в мои обязанности входит убеждать ее подчиниться несправедливому и даже абсурдному для нее диктату?.. Нет, так поступить я не могу…
Я поднялся.
— Мне пора возвращаться. Время — ровно десять, сейчас пойдет в город автобус.
Она взглянула на меня, ничего не сказала. Взяла листок бумаги, написала записку, оставила ее отцу, достала из-за двери небесно-голубой полиэтиленовый зонт и обратилась ко мне:
— Я провожу тебя.
— Что ты! Зачем? Не надо.
— Нет, нет. На улице сильный дождь. А до автостанции не так далеко.
Она все же настояла на своем. Бывает в людях такое доброе упрямство.
Отворив дверь, я убедился, что дождь действительно идет нешуточный; мне нечем было прикрыться, поэтому церемониться я не стал.
Мы вышли из дома. Она раскрыла зонт, стараясь укрыть от дождя нас обоих. Мы шли под монотонный и частый перестук дождевых капель по полиэтиленовому зонту. Молчали.
На автостанции я купил билет. Перед тем как войти в автобус, спросил:
— Может быть, ты хочешь, чтобы я помог тебе в чем-нибудь?
От этих неофициальных слов у нее взметнулись вверх брови, потом в глазах появилась благодарная растроганность — такое я увидел впервые за два часа моего с ней общения. И сразу представление о ней как о человеке крутом, замкнутом и твердом, которое не покидало меня на протяжении всей нашей беседы, переменилось. Теперь в ней зримо проступила естественная женственность.
Чуть-чуть помедлив, неожиданно просительным тоном она тихо сказала, четко произнося каждое слово:
— Я бы очень просила вас больше не возвращать меня в прошлое!
От этой просьбы, от мыслей о ее молодых годах, о ее необычной судьбе мне неожиданно сдавило грудь.
— Постараюсь, — машинально проговорил я.
— Спасибо, — почти шепотом поблагодарила она и опустила голову. Слово это прозвучало искренне, от сердца, что я уловил совершенно точно.
Водитель автобуса посигналил. Скоро отправление. Я вышел из-под зонта, который она держала, подошел к дверце автобуса. И в этот момент заметил насквозь промокшее правое плечо Чжо Найли. Чтобы на меня не попадал дождь, она, оказывается, старалась держать зонт главным образом надо мной…
— Возвращайся домой! — Я сделал жест рукой, давая понять, чтобы она поскорее уходила.
Я нашел свое место в автобусе, сел. Через окно увидел ее. Она стояла на прежнем месте, мне не махала. Сквозь пелену дождя был отчетливо виден ее отрешенный взгляд. Взревел мотор. Не шевелясь, она продолжала стоять. Автобус тронулся, расстояние между нами стало быстро увеличиваться. За стеклом, по которому текли потоки воды, виднелось голубое пятно, становившееся все более и более смутным. То был ее зонт.
Встреча с ней меня глубоко растрогала. Я подумал, что надо обязательно убедить Чжао Сочжу дать ей развод. Но как его убедить? Ведь я никогда не видел этого человека.
2. Чжао Сочжу
Утром следующего дня я на велосипеде отправился в большую производственную бригаду Даюйшу Чжаоцзятуньской коммуны. Путь предстоял неблизкий и нелегкий. Раскисшая от вчерашнего дождя дорога за ночь, после весеннего мороза, стала твердой и скользкой. Я забыл захватить перчатки, руки у меня окоченели и держали руль с великим трудом. Вдобавок ко всему на этом вконец разбитом проселке, изобиловавшем крутыми поворотами, от тяжело груженных крестьянских подвод в распутицу образовались многочисленные и глубокие колеи, теперь замерзшие. Ехать по такой дороге на велосипеде было делом рискованным: переднее колесо то и дело проваливалось в колею и его заклинивало. Просто непостижимо, как я ухитрялся держаться в седле и не сломал себе шею.
С горем пополам я добрался до бригады Даюйшу и отыскал дом Чжао Сочжу. За забором, сложенным из камней на глине, стоял крытый серой черепицей, поблескивающий оконными стеклами дом, обращенный фасадом к югу. В доме три комнаты, определил я. На тщательно подметенном дворе росли большие вязы, почки на них еще не набухли; вязы отбрасывали тощие тени на двор и за его пределы.
Рассыпавшаяся по двору, крыше, ветвям деревьев воробьиная ватага весело щебетала, но двор все равно выглядел опрятным и тихим. Я толкнул калитку, сплетенную из терновника, жердей и толстой проволоки; воробьи вспорхнули и улетели. Вошел во двор, прислонил велосипед к внутренней стороне ограды, направился к жилищу.
— Товарищ Сочжу, вы дома?
Никто не откликнулся. Подойдя ко входу, я обнаружил, что дверь заперта, между створками двери была продернута железная цепочка, на ней висел замок. Между створками остался узкий просвет. Значит, хозяина нет дома. Я припал к просвету, заглянул внутрь и весь похолодел. Думаю, что и любой другой на моем месте содрогнулся бы при виде картины, представшей перед моими глазами.
В помещении, прямо напротив двери, стоял квадратный стол, за его массивные ножки в противоположных концах стола были привязаны двое малышей. Видимо, это как раз и были близнецы — сыновья Чжо Найли и Чжао Сочжу.
Я прижался губами к щели, собираясь спросить их про отца, но в последнюю секунду спохватился, сообразив, что оба мальчика спят: один — прислонившись спиной к ножке стола и уронив голову на подобранные колени, другой — лежа боком на земляном полу и обратив личико к теплым солнечным лучам, пробивавшимся через окно.
На лицах мальчиков были различимы следы размазанных по щекам слез. Спали они крепко. Лежавший на боку мальчонка сопел размеренно и ровно, из уголка его ротика протянулась тонкая струйка слюны, блестевшая в лучах солнца, как паутинка. Возле ребят на полу в беспорядке стояли маленькие чашки с остатками каши, валялись ложки, лепешки, куски батата, какие-то бумажные обрывки и радужно раскрашенная глиняная обезьянка-свистулька. Все это отец оставил для сыновей. Он ушел из дому, наверно, давно, дети тут ели, играли, наплакались вдоволь и, умаявшись, уснули…
От увиденного у меня больно сжалось сердце. И хотя я еще не встретился с Чжао Сочжу, картина, свидетелем которой я оказался, поведала немало о его жизни.
Только приготовился я отойти от двери, чтобы отправиться на поиски Чжао Сочжу, как услышал за спиной скрип: в калитку вошел крупный мужчина с тяжелым мешком зерна на плечах. Мешок закрывал часть его лица. Уверенно ступая, он двигался прямо на меня. Во всей его фигуре чувствовалась сила.
— Товарищ Чжао Сочжу? — спросил я.
Услышав мой голос, он легко скинул на землю свою ношу. Ну и силища! Высоченный рост, большие руки, мощная фигура, налитые мускулы, которых не могли скрыть даже ватная телогрейка и штаны. Хотя по виду представительным его назвать было нельзя: в щелочках продолговатых, раскосых глаз отсутствовали живые искорки, а массивное, квадратное лицо не намекало на ум и смышленость. Лоб прорезал длинный, глубокий шрам. От него исходили простодушие и бесхитростность.
На однообразных, глухих и покойных просторах нашего севера, на малолюдных деревенских дорогах, в залах ожидания небольших, безвестных железнодорожных станций таких крестьян много; они не в диковинку и заурядны, как здешние ивы. Они предпочитают носить одежду из хлопчатобумажной ткани, подпоясываются кушаком из грубого холста, летом большинство из них стрижется «под ежик». Они немногословны, а руки у них, если не заняты каким-нибудь делом, всегда заняты ношей. С первого взгляда их можно узнать по простодушному нраву и характеру. И появись вдруг у кого-нибудь из этих людей пытливо-изучающий взгляд, любезные манеры, соверши хоть один из них изысканный поступок, сразу нарушится гармония особого, присущего только им, душевного состояния, нарушатся красота и целостность, свойственные только им.
Чжао Сочжу был без шапки, от его головы, покрытой черной щетиной коротких волос, валил пар, лоб блестел от пота, с этим мешком он, наверно, проделал немалый путь.
— Я — Чжао Сочжу. А что? — Он стряхнул с плеч мучную пыль и шелуху.
Я представился. Он ничего не сказал, только слегка нахмурил брови. Подняв мешок с земли, пригласил меня в дом. Из-за пазухи достал ключ, отомкнул замок, висевший на цепочке двери, и тут же послышался детский плач. Видимо, возня с замком разбудила ребятишек. Обиженные дети всегда встречают родных плачем.
Мы вошли в помещение, здесь было тепло. Чжао Сочжу предложил мне присесть на кан, сам же поспешил развязать веревки, которыми мальчики были привязаны к столу. Освобожденные от пут малыши, как цыплята, которых выпустили из клетки на волю, запрыгали, забегали по комнате. Склонившись к очагу, Чжао Сочжу достал печеный, еще дымящийся батат, разломил его на две части и дал каждому из сыновей по половинке, сказав при этом:
— Бегите на двор, поиграйте!
Оба мальчика с почти неотличимыми друг от друга личиками, одинаково пухленькими, с грязными ладошками держали свои порции батата. Их мордашки с еще не высохшими слезинками весело заулыбались, потом близнецы, завизжав от восторга, друг за другом выскочили во двор. На ножках квадратного стола остались болтаться не слишком длинные пеньковые веревки.
Чжао Сочжу налил мне полную чашку кипятка, подал печеный горячий батат, взятый им с очага. В семьях крестьян, живущих на севере, к гостю всегда относятся прямодушно, бесхитростно, чистосердечно, не выказывают особых церемоний, поэтому и мне не было нужды отказываться ради приличия от предложенного угощения, говорить множество пустых любезностей.
Я давно свыкся с нравами этих людей. Без лишних слов я взял кусок батата, принялся за него, запивая горячей водой из чашки. Я себя чувствовал непринужденно, достал сигареты, предложил ему одну, он также принял ее без церемоний. Судя по тому, как неумело, большим и указательным пальцами, он держал сигарету, я понял: привычки курить у него нет. Разминая сигарету, он сжимал ее слишком сильно: пальцы у него были все-таки грубоваты.
Сперва я поболтал с ним о том о сем, потом перешел к делу. Я выложил ему все, о чем передумал после встречи с Чжо Найли. Я ставил себе целью убедить его согласиться на развод. Полагаю, что говорил я убедительно, формулировки выбирал удачно, растолковывал все с исчерпывающей полнотой и логикой. Пока я держал свою речь, он, опустив голову, молча курил, видимо, не хотел ни в чем опровергать меня. Но когда я произнес слова «У вас нет общего фундамента для чувств, значит, ни о какой…», он быстро поднял голову:
— Чего? Что еще за фундамент? Что это ты говоришь?
Я обратил внимание на то, с какой силой он хмурил брови: от мысленного напряжения между бровями у него образовался большой желвак. Мне стало ясно: слова убеждения, которые я очень старательно, вразумительно и складно пытался донести до него, потрачены впустую.
— Духовный мир у таких супругов, как вы, совершенно различен, — пояснил я.
Вообще-то я избегал разговаривать с крестьянами подобным языком, но сегодня это происходило, верно, потому, что я еще находился под впечатлением вчерашних рассуждений Чжо Найли.
Чжао Сочжу после моего пояснения сделал огромные глаза, будто почуял в моих словах что-то совсем несуразное.
— Чего? Что за духовный мир? — сказал он.
— Духовный, — и я пустился было терпеливо объяснять значение этого слова, — это когда у человека есть свои мысли, мечты, влечения, интересы, стремления…
— Чего? Чего? Чего ты мелешь! — громко воскликнул он. — Куда ей нужно стремиться?
Кажется, он не совсем понял мои слова, но общий их смысл, видимо, расценил как неблагоприятный для себя. Он разнервничался.
Его бесконечное «чего» выбило у меня почву из-под ног, я не мог дальше излагать свои мысли. Слова, которые я обдумал загодя, утратили смысл и силу. Я остро ощутил: эти два человека — Чжо Найли и Чжао Сочжу — существа из разных веков, разных эпох, разных миров, даже разных общественных формаций.
Грубый камень, лежащий на земле, и облако, парящее в небесной выси, — что общего между ними?! Как возможно их объединить? Все это заставляло меня еще больше верить доводам Чжо Найли в пользу развода, склоняться на ее сторону. В эти минуты во мне невольно поднималось нечто вроде презрения к Чжао Сочжу, внешне простецкому, а если заглянуть глубже, невежественному крестьянину.
— Зачем тебе нужно, чтобы она страдала всю жизнь, всю жизнь мучилась? Вы же абсолютно разные люди!
— Чего?
Из того, как громко прокричал он это слово, было ясно: разозлился он всерьез, даже шрам на лбу приобрел кроваво-красный оттенок. Своего состояния он скрывать не пытался, недовольство мной выражал откровенно.
— С нами ты не жил, откуда ты знаешь, что ей горько? Зачем брешешь, что я хочу, чтобы всю жизнь она горе мыкала? Не спрашивай чужих, узнай-ка у нее самой, она-то ведь семь годов прожила в моем дому. У нее что, еды недоставало, одежи не хватало? Попытай у нее, как перешла в дом ко мне, я хоть раз погнал ее в поле? Она, два мальца да я — четыре рта; что, не я, Чжао Сочжу, жилился, чтобы заработать, наполнить эти рты? Не веришь? Пойдем по двору, вокруг дома! Чаны полны воды, жито в сусеках не переводится, в погребе разный овощ есть, вон куры, утки, свинки, добавь еще корову, от темна до темна я один хлопочу, обихаживаю их. Каждый день на столе яйца… Совесть-то у людей должна быть всегда! Да чтоб в груди она лежала прямо, а не вкось да вкривь. Ладно, пускай мои слова не в счет, тогда сходи в бригаду, поспрошай, ежели кто скажет, что у меня в дому она горе мыкала, разведусь с ней враз: мешкать да волынить не стану! Добавлю еще: Чжао Сочжу не силком ее взял. По своей воле пошла за меня. Про то узнать можешь у бригадного счетовода Чжао!
Слушая его раздраженную речь, я инстинктивно чувствовал его искренность и был уверен, что в его словах нет ни капли лжи, все в них правда. Из своего опыта общения с крестьянами я знал: их интересуют факты в чистом виде, они редко толкуют об эмоциях, переживаниях. Доказательством подлинности доводов для них служат факты как таковые. И никакое красноречие не способно сбить их с этой позиции. Я примирительно похлопал его по твердому, как камень, плечу и, улыбнувшись, сказал:
— Товарищ Сочжу, ты сперва успокойся. Я другое имею в виду. Я хочу сказать, что Чжо Найли нужно не это — не наесться досыта, не одеваться тепло; ей нужна духовная жизнь, жизнь, основанная на чувстве, ты понимаешь?
— Чувства — не чувства! Человек я грубый, таких слов не знаю. К ним троим я отношусь хорошо, совесть моя чиста, вот и все! Как ни говори, я не колотил ее, не бранил, не ругался с ней. В доме все делал так, как ей охота. Захочет купить чего-нибудь — напишет записку, я — на велосипед, мчусь в город. Ноги отваливаются, а я все же добываю то, что ей охота купить. Жила как следовало. Не знаю, отчего так рассердилась? Подавай ей развод — и баста! Как сгинула, уже четыре месяца прошло. Детей без ухода бросила. Мне каждый день надо в поле, приходится вот привязывать мальцов к столу…
— Неужели привязанными они остаются целый день? — не удержался я от вопроса, бросив взгляд на веревки.
— Ну, не на целый, так на полдня. Глянь на веревки! Нельзя делать их слишком длинными, не то они доберутся друг до друга, не ровен час, подерутся, исцарапают лица. Теперь я и отец, и мать. Пускай бы она сказала, где я оплошал перед ней, укажет, что не так, я бы пересилил себя. А она эвон как, обязательно хочет развестись. Не согласный я! Разойдемся, что с детьми станет? Мне тридцать с гаком, один долго не останусь, женюсь опять, а мачеха, поди, забижать их будет! Да и другое возьми: ни с того ни с сего мужик развелся; слухи разные по деревне пойдут, судить да рядить будут, подумают, я, Сочжу, мол, натворил бог весть что, паскудство какое, бабу-то свою прогнал. Кто же тогда пойдет за меня? Скажи, как мне жить дальше? И так по деревне языками всякое чешут…
Выговорившись, он немного успокоился, его гнев перешел в мучительную боль: большими, огрубелыми ладонями он закрыл лицо, пряча горестную гримасу.
У меня есть серьезный недостаток: я слишком мягок, легко поддаюсь чужому влиянию. Думается, однако, что никто бы не остался беспристрастным, выслушав эту идущую из глубины души правдивую исповедь. Да необязательно и слышать, достаточно было видеть то, что видел я, чтобы не остаться равнодушным.
Действительно, три просторные, светлые комнаты, обширное подворье, добро всякое. Разве не его упорством все это нажито? Молча, постепенно, шаг за шагом! Разве все это не служит свидетельством его любви к жене и детям? Неужто любовь воплощается не в делах и поступках, а в словах, пусть даже прекрасных, трогательных и рассудительных?
Но женщина все-таки покинула его. Женщина, которую он кормил семь лет, неизвестно почему ушла из этого уютного дома. Семья разрушилась. Веревки на ножках стола — явное доказательство неизбывного горя, терзающего душу этого человека…
И в то же время перед моим мысленным взором возникла крохотная, мрачная хибарка Чжо Найли, старые, отсыревшие газеты на стенах, огрызок хлеба на комоде. Почему же она решилась оставить семью, где царит достаток, своих родных сыновей, любящего мужа?
Из этих размышлений вытекает, что доводы, которые Чжо Найли сочла достаточными для решительного разрыва с мужем, не лишены оснований? Кто из этих людей прав, чья правда сильнее? Их слова смешались в моей голове, спутались в клубок, и я уж не в силах был их различать.
— Скажи, — он продолжал сжимать лицо ладонями, а в его голосе слышались всхлипывания, — отчего она хочет обязательно уйти от меня? Что ты сейчас говорил, моя башка никак не уразумеет. Растолковать, чтобы до меня дошло, ты можешь?
Он просто не в состоянии был понять, насколько все это трагично!
Как мне отвечать ему? Если до него не дошли доводы Чжо Найли, то не может быть и речи о том, что мне удастся убедить его. Но как тогда быть с Чжо Найли? У меня в ушах звучали ее негромкие, исполненные особого смысла душевные слова, когда она провожала меня на автобус: «Я бы просила вас больше не возвращать меня в прошлое!» Как теперь быть, я не знал.
— Она велела… — начал было я, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Чего? — вскинулся Чжао Сочжу. Лицо его было красным — видимо, он слишком сильно сжимал его руками. — Ты видел ее?
Я кивнул.
— Чего она говорила?
Поразмыслив немного, я отрицательно покачал головой. Допытываться Чжао Сочжу не стал, только попросил:
— Не напишешь несколько слов для меня?
— Зачем?
— Написать бы надо ее адрес. Вскорости овощи в город повезут, так я велю возчику прихватить рис для нее. — И он показал на лежавший посреди комнаты мешок, который только что занес в дом. — Она рис любит. Муку сегодня утром сменял на него.
Его крупное туповатое, безжизненное лицо не выражало никаких эмоций. Но я-то знал: в груди этого человека бьется честное и чистое сердце. Он не испытал благотворного влияния и воздействия культуры, не знает, что на белом свете некогда жили Гегель, Толстой и. Бетховен, не ведал, что на земном шаре, который сейчас он топчет ногами, течет река Сена, существуют цыгане и Бермудский треугольник, ведь он даже не может написать простую записку. Он неказист и прост, как сама земля, только и умеет, что делиться тем, что имеет, не требуя ничего взамен. Кто же может не понять это сердце и не сопереживать вместе с ним? Сердце, которое преисполнено невыносимой печали! Несмотря на то что Чжао Сочжу был начисто лишен возможности разобраться в мыслях Чжо Найли, тем не менее своим нутром он, видимо, чувствовал нависшую беду…
Я написал адрес и попрощался с ним, испытывая неловкость оттого, что говорить мне было не о чем. Я покатил велосипед к калитке.
— Может, мне не нужно было жениться на ней? Она городская, ученая, думает не так, как мы. Мы, крестьяне, ведь как… чтобы еда всегда была, одежонка какая да чтобы детишки встали на ноги… вот и все… — сказал он печально.
Тон, каким он это произнес, показывал: он видел неизбежный финал — мужем и женой им не быть. Я же еще отчетливей увидел дистанцию, лежащую между ними, их противоположное мировосприятие, пропасть, разделяющую их, которую засыпать будет очень и очень трудно…
Когда я ехал на велосипеде обратно в город, стоявшее в зените весеннее солнце жарило во всю мочь, стараясь растопить ледяной панцирь, в который были закованы дорога, стволы деревьев, почва. Поля, проснувшиеся от долгой зимней спячки, освободившиеся из-под снега, были влажными, черными, они набирались сил и распространяли вокруг густой пьянящий аромат земли, который, смешиваясь с запахом ранней весны, вместе с подхватившим его весенним ветром обвевал сейчас мое лицо… Ветви ив хотя еще не позеленели, но уже стали гибкими; реку все еще сковывал истонченный лед, больно слепивший глаза яркими, мерцающими лучиками отраженного солнечного света. Временами мне казалось, что весна бесповоротно вступила в свои права, и тогда сердце полнилось радостными чувствами, но стоило бросить взгляд на обширные полосы оставшегося снега, который придавил сухую траву на речном берегу, как становилось ясно: суровая зима, как и прежде, еще безраздельно властвует над миром, не желая легко отступать…
И вдруг у меня мелькнула догадка: а разве общество, в котором мы обитаем, не переживает такой же этап межсезонья, когда оттепель уже наступила, но все еще по-прежнему прохладно? Между новыми и старыми идеями, представлениями, концепциями идет борьба за существование: они спорят, ищут, где правда, а где ложь, и приходят к единству. Но подобное единство — временное. Если новое не вырвется из цепких объятий общепринятых норм и предубеждений, путь к прогрессу обществу будет заказан…
Невиданная в истории великая политическая смута десять лет назад соединила Чжо Найли и Чжао Сочжу, сделала этих людей, между которыми нет ничего общего, супругами. Произошло то, что делает Везувий, спекая в единое целое разнородные тела — камень и дерево. Была совершена историческая ошибка! И на новом повороте истории, в новом течении эпохи завуалированные различия между супругами вдруг проявились, выступили наружу. Единая, но не безупречная семья распалась. Если подумать хорошенько, то доводы как одной, так и другой стороны обоснованны, оба супруга заслуживают сочувствия, оба они — персонажи в трагедии общества, и оба они поставили ныне передо мной свои вопросы. Совершенно очевидно, что удовлетворение интересов одной из сторон потребует жертв и страданий с другой.
Кто из них сделает первый шаг к сближению: остановится ли Чжо Найли или ускорит свой шаг Чжао Сочжу? Но можно ли ожидать, что она остановится? А каким образом он станет догонять ее? Где искать ответа на эти вопросы? В любом случае мне очень хотелось бы найти справедливое, достойное решение, которое устроило бы обе стороны! Однако преуспеть в этом деле мне одному будет не под силу, поэтому я надеюсь встретить человека, который был бы мудрее меня, и поговорить с ним…
Перевод О. Лин-Лин.
#img_7.jpeg
РАННЕЙ ВЕСНОЙ
1
Что такое ранняя весна? Это когда, оглянувшись вокруг, не увидишь никакой зелени, когда речка, как и прежде, все еще скована тонким сверкающим льдом, а солнечные лучи бессильны растопить стужу. Это когда, в то время как едешь в повозке по проселку, твои уши чувствительно покусывает морозец, а из ноздрей лошади вырывается белесый пар… Это когда, невесть откуда взявшись, налетает свежий ветерок, а не снежная круговерть, сметающая все на своем пути, и ты ясно почувствуешь, как неведомые чистые, густые и пьянящие запахи обволакивают твое лицо.
Это и есть приметы близящейся весны. В такие мгновения перед твоим мысленным взором встают позабытые события, пережитые в давние времена в такую же пору. Прошлое лишь мелькнет — его не удержишь, подхватит его ветер и унесет вдаль, оно вдруг возникнет и так же внезапно исчезнет. Но воспоминания о былом нежданно потрясут человека, и тогда все его существо затрепещет, как под весенним ветром трепещут ветви деревьев, тонкие, длинные, уже обретшие гибкость. И человек ощутит в себе сладостные и грустные, смутные и глубокие чувства. Это и есть ранняя весна.
Какой-то художник сказал: из четырех времен года наиболее поэтичными являются два — ранняя весна и поздняя осень. По его словам, мир поздней осени позволяет познать глубину и богатство тонов, а картины ранней весны обычно настолько расплывчаты и неустойчивы по цветовой гамме и образам, что их невозможно уловить.
…Ну зачем я об этом все время толкую, ведь рассказать-то я хотел совсем о другом.
2
Однажды — тогда мне исполнилось двенадцать лет и, помнится, уже начала устанавливаться теплая погода — мама заставила меня помыть окна на нашей крытой лестнице: отлепить бумажные ленты, которыми были заклеены щели, чтобы не задувал сквозь них холодный ветер с улицы, и начисто протереть стекла. Я с усердием принялся за дело и тут увидел девочку, легко поднимавшуюся по ступенькам, очень красивую, по виду мне ровесницу. Мне сразу стало как-то неспокойно. Проходя мимо меня, она повернулась бочком и проскользнула на второй этаж.
Я долго не мог дождаться, когда она пойдет обратно. Через некоторое время спустилась Чжу Ли, жившая над нами, и позвала меня к себе. Чжу Ли — это девочка, покладистая, толстенькая, старше меня на год. Она любила распевать песенки, слыла трусихой, а когда разговаривала, слова не просто произносила, а выкрикивала. Родители ребенком отдали ее тете, и теперь Чжу Ли жила с ней в качестве приемной дочери. Я и моя старшая сестра частенько играли с ней, поэтому мы были, можно сказать, закадычными друзьями.
В комнате я увидел ту самую девочку, которая недавно поднялась по лестнице. Сидела она возле кровати, с книжкой в руках. Когда я вошел, в мою сторону она не посмотрела: то ли увлеклась чтением, то ли демонстрировала притворное безразличие.
— Иди сюда, познакомлю, — сказала Чжу Ли, обращаясь ко мне. — Это моя одноклассница, Лу Ся. А это сосед снизу, его зовут Ду Вэй.
Лу Ся отложила книгу, взглянула на меня и улыбнулась. До чего же она была красивая!
Чжу Ли села рядом с Лу Ся, мягко привлекла ее к себе и зашептала что-то на ухо своими полными губами. Обе они поглядывали на меня, а потом засмеялись. Я прямо-таки не знал, куда глаза девать, и в растерянности опустил голову. Впервые в жизни почувствовал себя так неловко среди сверстников. Может быть, всегда положено испытывать подобную неловкость перед незнакомой, красивой девочкой? Этого я не знал.
— Ты в какой школе учишься? — заговорила Лу Ся.
— В сорок первой средней.
— В каком классе?
— В первом классе средней школы первой ступени.
— Ой! Только в первом! А такой большой! Сколько же тебе лет?
— Двенадцать. — Все это время я не поднимал головы, не смел взглянуть на нее.
— Ой! Только двенадцать. На два года моложе меня. Теперь ясно, почему ты в первом классе.
— Ну, раз так, значит, ты обязан называть ее старшей сестрой, — сказала, словно выкрикнула, стоявшая рядом Чжу Ли.
Обе они залились смехом, что ввергло меня в еще большее смущение.
— Говоря по правде, старшей сестрой ты и меня должен называть, — громче прежнего крикнула Чжу Ли.
Случись подобное при других обстоятельствах, я бы знал, как отбрить Чжу Ли, мой язык умел ставить на место и не таких, а теперь я был нем, торчал столбом, скованный, растерявшийся. Если бы таким обескураженным мне довелось оказаться в школе перед учителем, то это наверняка поразило бы его.
Держалась Лу Ся непринужденно, разговаривала охотно, рассказывала складно и интересно. Вскоре мы оживленно беседовали, натянутость между нами незаметно растаяла. Я осмелел немного и принялся внимательно разглядывать Лу Ся. Сначала, правда, я хотел лишь бросить на нее мимолетный взгляд, но ее обаяние оказалось таким, что я уже был не в состоянии отвести от нее глаз.
У нее было полненькое личико, довольно смуглая, но нежная кожа, большие, темные выразительные глаза. Миниатюрный и чуть заостренный подбородок делал ее лицо особенно миловидным. Губы были тонкими, и, когда она разговаривала, создавалось впечатление, что она бойка на язык. В улыбке уголки рта у нее приподнимались, и губы тогда походили на маленькие красные плоды водяного ореха — чилима.
Росточка она была небольшого, и вся ее фигурка выглядела ладной, энергичной. В сравнении с ней Чжу Ли воспринималась грубоватой, располневшей, дебелой, рыхлой, лишенной изящества, словно ее долго вымачивали в воде.
Мама позвала меня вниз обедать. За столом я сидел рассеянный, мне все время казалось, что я должен немедленно предпринять какие-то действия. Давясь, проглотил еду и хотел уже бежать наверх, сославшись на то, что у Чжу Ли есть ко мне дело, но мама остановила меня:
— Какое такое сверхважное дело! Срываешься как угорелый, будто нечистая сила за тобой гонится! Толком поесть не можешь!
Матери я ничего так и не ответил, поспешил наверх, но там оказалась одна Чжу Ли.
— Лу Ся ушла, — сказала она безразлично.
— Уже? — Я застыл истуканом.
3
После того случая Лу Ся долго у нас не появлялась.
Как-то, помнится, на дворе полыхала жара, я умывался, вернувшись с рыбалки, и в это время услышал, как меня зовет Чжу Ли. Я поднялся на второй этаж. Она стояла у своей комнаты, около плотно притворенной двери. Весь ее вид источал таинственность.
— Угадай, кто у меня! — сказала она.
— Чжу Жуй!
— Нет!
— Фэн Куань!
— Не отгадал. Попробуй еще. Скажу уж: там девочка!
— Девочка? Тогда, наверно, твоя двоюродная сестра Линь Нана!
— Опять мимо! Какой же ты бестолковый!
Меня осенило.
— Да никого у тебя нет, ты просто разыгрываешь меня!
И тут из комнаты донесся звонкий смех. Чжу Ли толкнула дверь. Конечно, я не отгадал — там была Лу Ся. Стояла она посреди комнаты и смотрела на меня своими черными смеющимися глазами. На ней была темно-синяя коротенькая юбочка на лямках, отчего ноги казались непривычно длинными, старая белая кофта, а на шее — пионерский галстук из красного шелка. В те времена все мы старались носить шелковые галстуки. Ветер легко трепал их у нас на груди, уголки галстука нежно касались подбородка и даже щек, что наполняло нас какой-то особой, бравой гордостью. Маленькие косички Лу Ся немного подросли по сравнению с прошлым ее приходом. Их тонкие хвостики теперь доходили до плеч, придавая ей живость и порывистость. Увидев ее, неизвестно почему я снова, как и в тот раз, оробел. Она же держала себя так, будто встретила старого приятеля. Щебетала без умолку, и вскоре моя скованность исчезла.
Мы болтали, когда я ощутил, как в кармане моих шорт что-то задвигалось, и ту же вспомнил о большом зеленом кузнечике, пойманном мной утром в поле. Я взглянул на робкую Чжу Ли, и у меня, по обычаю, появилось желание подшутить над ней. Положив руку на карман и напустив на себя серьезный вид, я повернулся к ней:
— Хочу сделать тебе подарок, ты будешь рада!
— А что там у тебя? — Полная девочка уставилась на меня малюсенькими глазенками.
— Сначала поблагодари… — Я старался распалить ее любопытство.
— Спасибо!
— Не понял! Что ты бормочешь, я ничего не расслышал.
— Спа-си-бо! — растягивая слоги, громко сказала Чжу Ли. Она уже совсем разволновалась.
— Смотри внимательно, — нарочно интригующе бросил я, будто собрался показать ей фокус.
Я быстро вынул из кармана кузнечика и поднес к лицу Чжу Ли, почти коснувшись ее носика. Тонкие ножки кузнечика шевелились.
Вытаращив глаза, Чжу Ли сперва молча пялилась на то, что я так неожиданно сунул ей под нос, и долго не могла разобрать, что это такое, но затем вдруг пронзительно завизжала. Потом, закрыв лицо руками, заметалась по комнате, от страха едва сдерживая плач.
Лу Ся же совсем не испугалась. Наоборот, кузнечик, которого я держал в руках, вызвал у нее неподдельный интерес. Она взяла его в свои руки.
— Ой, как интересно! Такой громадный! Как ты ухитрился его поймать? Жалко, что крылышки сломаны и ножки тоже. — Говоря это, она с любопытством осматривала кузнечика, поворачивая его то в одну, то в другую сторону.
— Чтобы не улизнул, я оторвал у него красные подкрылки, а ножки, наверное, сами пострадали в кармане. Теперь ему не прыгать, не летать — только ползать, — ответил я.
Лу Ся положила кузнечика на тыльную сторону ладони, и он двинулся вверх по маленькой пухленькой ручке. Не сводя глаз, она наблюдала за кузнечиком. Тот переполз на рукав кофточки, потом вскарабкался на плечо, затем по одной из косичек перебрался на голову и направился к самой макушке. Чжу Ли, стоявшая подле, волновалась и от ужаса принималась то визжать, то причитать. Вся эта картина внушала мне: Лу Ся — девочка необыкновенная.
4
Во время летних каникул Лу Ся стала навещать нас чаще. И сегодня пришла. Линь Нана, двоюродная сестра Чжу Ли, тоже была здесь. После ужина моя старшая сестра пригласила их спуститься к нам поиграть.
Первым делом Чжу Ли спела нам несколько песенок своим тонким, писклявым голосом. В последнее время почти каждодневно она пела эти песни. Так продолжалось уже пол-лета. Вместе с цикадами, стрекотавшими в нашем дворе, своим писком она не давала покоя никому из соседей и давно порядком всем поднадоела. Поэтому никто не настаивал на продолжении ее пения, когда она сделала передышку. Воспользовавшись паузой, мы принялись обсуждать, во что бы нам поиграть. Лу Ся предложила прятки. В эту игру, наверно, умеет играть всякий. Сначала одного выпроваживают из помещения, закрывают за ним дверь, выключают лампочку, и каждый затаивается в каком-нибудь укромном местечке. Когда все спрячутся, вызывают того, кто вышел наружу, чтобы он в темноте начал поиски спрятавшихся. Найденный первым считался проигравшим, выходил из комнаты, и игра начиналась сызнова.
Две мои младшие сестренки эту игру тоже знали, поэтому для большего веселья мы и им позволили принять участие в забаве. От радости они захлопали в ладошки — ведь разрешение играть вместе со старшими маленькие всегда воспринимают как награду.
Первой выйти из комнаты вызвалась Линь Нана. Мы плотно прикрыли дверь, погасили свет, и каждый поспешил в облюбованный им уголок. В темноте мы метались взад и вперед, сталкивались, попадали друг другу в объятия. Хотя все мы старались хранить молчание, то один, то другой не сдерживался, прыскал. Еще при свете, загодя, я высмотрел для себя место за дверью, но в последний момент мне показалось, что Лу Ся спряталась под письменным столом, и неодолимая сила толкнула меня туда же. Я пригнулся, шмыгнул под стол и тут же наткнулся на теплую руку, которая стала энергично меня выталкивать. Послышался смешок.
— Спрятались! Входи! — объявил кто-то.
Скрипнула дверь, вошла Линь Нана. Я присел на корточки, старался не двигаться. Послышались приближающиеся шаги Линь Наны, вот они затихли рядом. Под столом я подался вглубь и сразу ощутил прикосновение, как мне казалось, Лу Ся. Лицом почувствовал ее теплое дыхание, ее волосы щекотали мне ухо. Сейчас трудно описать тогдашнее мое состояние, могу только сказать, что было мне и страшновато, и как-то необычно, и немного сладостно…
— Вот она! Нашла! Быстрее зажигайте свет! — воскликнула Линь Нана с той стороны, где громоздился большой шкаф.
Зажглась лампочка. Оказалось, обнаружили первой мою самую младшую, глупенькую сестренку. Спряталась она в шкафу — в месте, которое легче всего угадать и в котором каждый ищет в первую очередь. Я обернулся — увы, рядом со мной была никакая не Лу Ся, а Чжу Ли! Стиснутая под столом, она раскраснелась, вспотела, волосы прилипли ко лбу. Глядя на меня, она хихикнула.
Я испытал разочарование. «Где же ты, Лу Ся?» Оказывается, спряталась она весьма умело: стояла на подоконнике, да еще задернула штору, заметить ее даже с зажженным светом было не так-то просто. То, как она спряталась, для всех нас явилось неожиданностью.
Через некоторое время прятки нам надоели. Лу Ся предложила новую игру. Это была игра в жмурки. Выбирался один, которому завязывали глаза, и он обязан был ловить остальных. Особенность нашей игры состояла в том, что водящий должен был назвать по имени того, кого он намеревается поймать, а тот в свою очередь обязан был откликнуться. Когда отозвавшегося ловили, водящий снимал с себя повязку, завязывал глаза проигравшему, и теперь уже тот начинал водить.
Моя старшая сестра и Линь Нана предложили первой завязать глаза Лу Ся. Вероятно, сделали они это назло, желая отомстить ей за недавнюю хитрость и смекалку. Лу Ся в ответ только хмыкнула, словно у нее на сей счет давно имелся свой план. Она не отнекивалась, не ломалась, не предлагала водить кому-нибудь другому. Из карманчика юбки достала розовый носовой платок и завязала себе глаза. В это время в комнату вошли мои родители и тетя Чжу Ли, решившие понаблюдать за нашей игрой. Лу Ся закружилась в середине комнаты, мы же, затаив дыхание, не издавая ни звука, сдерживая смех, на цыпочках убегали от нее, уклонялись, отступали назад… Вдруг Лу Ся остановилась, замерла, поворачивая свою маленькую головку из стороны в сторону, но по имени никого не называла.
— Почему не выкликаешь? — Я начинал терять терпение.
Услышав голос, она повернулась, лицо с розовой повязкой обратилось прямо в мою сторону, но попыток схватить кого-либо она не делала, стояла без движения.
— Эй, чего это ты?
Едва я проговорил это, как она ловко, словно кошка, прыгнула вперед и схватила меня. Она стянула с глаз платочек. Лицо ее светилось радостью победителя, в глазах пряталось едва заметное лукавство. Так я попал в ее ловушку. От всеобщего хохота я сконфузился.
Приемная мать Чжу Ли принялась расхваливать Лу Ся за сообразительность и ум. Эта сухонькая благообразная, маленькая, не выше Линь Наны, старушка стояла, опершись о косяк двери, держала в руке чайную чашку и улыбалась, отчего глаза у нее сузились настолько, что стали походить на пару махоньких запятых.
Лу Ся подбежала сзади и, приподнявшись на цыпочки, завязала мне глаза своим еще теплым, нежно пахнувшим, тонким и мягким платком. Все потонуло в темноте. Чтобы на глазах у всех поскорее восстановить свой авторитет, мне следовало немедленно поймать кого-нибудь, поэтому я раскинул руки и очертя голову бросился шарить вокруг. Но, наверно, я слишком спешил, так как не раз натыкался на мебель, а однажды даже чуть не свалился на кровать. Хитрый чертенок Линь Нана то и дело подбиралась ко мне сзади, хлопала по спине и снова ускользала. Я слышал вокруг себя смех, но долго поймать мне никого не удавалось. Где же они? Куда подевались? Я остановился, и все вокруг замерло, словно в комнате остался я один. До меня дошло: без хитрости, полагаясь только на свое нетерпеливое желание побыстрее поймать кого-нибудь, у меня ничего не получится. Уяснив это, я стал выкрикивать имена девочек. Когда дошла очередь до Лу Ся, меня охватило какое-то неосознанное смущение. Я все-таки набрался духу и завопил: «Лу Ся!», но Чжу Ли тут же запротестовала:
— Не годится так! Ты должен называть ее почтительно «старшая сестра Лу Ся», а то она откликаться не станет.
Моя старшая сестра и Линь Нана тоже поддакнули, заставляя меня величать Лу Ся «старшей сестрой». Услышал я и голос мамы:
— В самом деле. Ты обязан обращаться к ней как к старшей сестре, ведь ты моложе ее на два года.
— Старшая сестра Лу Ся! — выдохнул я.
И сразу же услышал ее отклик. Я выбросил руки на голос, но ухватил лишь пустоту. Все время я наталкивался на какие-то предметы, что вызывало оживленные реплики окружающих. Наконец мне подвернулся чей-то рукав, но тут же чуть хрипловатый добродушный голос разочаровал меня:
— Эй, зачем меня хватаешь?
Это была приемная мать Чжу Ли.
Теперь я и вовсе сконфузился, называя имя почти только одной Лу Ся, и чем дальше, тем чаще; она каждый раз откликалась. Казалось, что она мельтешит где-то передо мной. Я слышал порхающие шаги, иногда задевал косички, одежду и бретельки юбки. Продолжая выкрикивать ее имя, я стал активнее действовать руками, и тут Лу Ся перестала отзываться. Шум также постепенно утих. Громко дважды я назвал ее имя, но в ответ послышалось лишь хихиканье Линь Наны, которая, видно, была бессильна сдержать себя. Лу Ся по-прежнему молчала. И в тот момент, когда я решил было спросить, не случилось ли чего-нибудь, до меня донеслось:
— Ладно, считай, что поймал. — Голос Лу Ся звучал рядом.
Я снял повязку, в лицо ударил яркий свет, в комнате все сияло, в глазах у меня зарябило, будто в них падали прямые солнечные лучи, все вокруг блестело. Лу Ся стояла близко, прямо передо мной. Оказывается, я загнал ее в промежуток между громоздким шкафом и вешалкой и вырваться ей оттуда не было никакой возможности. Ее щеки пылали стыдливым румянцем, в больших черных глазах пряталось смущение…
Позднее моя старшая сестра, вспоминая эту нашу игру, говорила, что в тот вечер я слишком часто называл имя сестрицы Лу Ся, причем в моем голосе иногда звучали какие-то странные нотки.
5
В то долгое, знойное, беззаботное лето я и Лу Ся подружились окончательно. Она была горазда на придумывание разных игр, тетя Чжу Ли за это даже прозвала ее заводилой. В Лу Ся не было ничего от обычно изнеженных девчонок, а уж во время игры отличить ее от мальчишки не удалось бы никому. В таких чисто мальчишеских забавах, как ловля стрекоз, футбол, шахматы, равных ей трудно было сыскать. Даже мне, законно гордившемуся умением играть в шахматы, и то не удалось выиграть у нее ни одной партии. Приходить к нам она перестала. Ходили слухи, что у нее тяжело больна мать, которая с постели не встает, и дочери приходится неотлучно находиться при ней.
У нее дома я побывал всего лишь однажды, вместе с Чжу Ли. Жила она недалеко от нас, достаточно было пройти три улицы и два перекрестка. Их дом стоял у лесопитомника, где росли деревья и цветы, щебетали на разные голоса птицы.
Дома у нее я познакомился с ее старшим и единственным братом, которого звали Лу Ань. Он носил очки, был высок ростом, его лицо покрывала нездоровая бледность. В целом он выглядел утонченным интеллигентом, говорил мало, был тих и застенчив, как девушка, и в этом совсем не походил на сестру. Бросалось в глаза и то, что брат во всем прислушивается к мнению Лу Ся, но и она относилась к нему подчеркнуто уважительно. Лу Аня по праву можно было назвать библиофилом. В комнате стоял высоченный застекленный шкаф, до отказа набитый книгами, стоявшими ровными рядами.
Удивительная вещь эти книги! Замечено: у любого человека, очутившегося в доме, где много книг, невольно возникает уважение к их владельцу, перемешанное с робостью перед ним, и начинает казаться, что сам он недостаточно начитан, а его знания скудны; в поведении и действиях появляется скованность, неуверенность и даже опасение показаться невежественным. Именно такие чувства испытывал я перед Лу Анем. Поэтому я очень внимательно следил за собой, изо всех сил старался выглядеть культурным и благовоспитанным. Стоя перед шкафом, я рассматривал книги. Здесь был богатый выбор, в том числе и мои любимые: «О танской династии», «Восточный поход Сюэ Жэньгуя», «Тимур и его команда», «Приключения Тома Сойера», «Удивительные приключения барона Мюнхгаузена». Меня дернуло брякнуть, нет ли у него «Страны великанов и страны лилипутов» — книги, которая мне очень нравилась. Вообще-то, упомянул я о ней, по сути, только для того, чтобы показать, что и я не лыком шит. По его лицу скользнула улыбка. Из шкафа он достал толстенный том под названием «Путешествия Гулливера». Я недоумевал, зачем он дал мне эту книгу, и только после его объяснений мне стало ясно, что именно в ней рассказывается о стране великанов и лилипутов, а названная мной «Страна великанов и страна лилипутов» была лишь адаптированным вариантом «Путешествий Гулливера», специально изданным для детского возраста. Когда я выслушал до конца эти его объяснения, щеки у меня пылали жарким пламенем. Я не знал, куда деваться от стыда за свое невежество, за то, что дал такую промашку из-за своей необразованности, да и глупости тоже. К счастью, в комнате в то время не было Лу Ся, она вышла за водой. Больше я не осмеливался распространяться перед ним и только молча, сосредоточенно читал названия на корешках книг собранной им библиотеки.
Лу Ань, видимо, обладал великим терпением и трудолюбием: все книги были аккуратно переплетены, систематизированы, пронумерованы. Увидел я и тетрадь, что-то вроде каталога, с четко и даже каллиграфически выписанными иероглифами. Лу Ань объяснил, что каталог начисто переписала Лу Ся. Кто бы мог подумать, что Лу Ся, эта непоседа, заводила в играх, способна на такую усидчивость и владеет прямо-таки изящным почерком?
Комната эта принадлежала Лу Ся и ее брату. Она была чисто прибрана, на стенах — много картинок, в том числе портреты каких-то иностранцев, в основном стариков, один из которых был в пенсне, а лицо другого почти целиком закрывали усы и борода. Кто они, мне было неведомо. Рядом с дверью на стене висела табличка с надписью «Библиотека Лу Аня». Надпись обрамляла виньетка, обведенная тушью. Ее, как стало мне известно позже, написала и разрисовала Лу Ся.
Вскоре к Лу Аню зашел школьный товарищ и куда-то его позвал. Перед уходом Лу Ань заметил, что в любое время, стоит мне захотеть, я могу брать книги из этого шкафа. Я подумал: для ценителя книг эти слова, пожалуй, служат проявлением искреннего дружелюбия и доброжелательства.
Библиотека Лу Аня захватила меня. Я листал страницы неизвестных мне книг и в глубине души завидовал Лу Ся: тому, что у нее такая очаровательная комната, и тому, что у нее такой изумительный брат. Чжу Ли все это время невдалеке от меня беспрерывно тараторила, рассказывала Лу Ся о любимчиках классного руководителя, о том, как обожает и балует ее тетя. Слышал я, как она с большим жаром описывала фасон какой-то юбки — мечты ее жизни. Лу Ся, кажется, все время молчала, а вскоре и Чжу Ли исчерпала темы для болтовни и заторопилась домой, приглашая меня в сопровождающие. А мне, говоря откровенно, ох как хотелось побыть здесь еще хоть немного, но устоять перед настойчивостью Чжу Ли я не сумел, пришлось идти.
Выйдя из комнаты, мы попали в большой проходной зал, не привлекший прежде моего внимания. Зал был просторный. Одна его стена тремя большими застекленными окнами выходила на улицу. Склонившееся к западу закатное солнце просвечивало зал, и поэтому в нем было светло, только немного душновато. Чжу Ли прошептала мне на ухо: «На противоположной стороне зала — комната больной мамы Лу Ся».
Сквозь лучи, проникавшие через окна, постепенно проступила приоткрытая дверь в конце зала. Окна в той комнате, наверное, были задернуты шторами, потому что внутри нее были лишь какие-то размытые, темные силуэты. Из-за того, что я стал думать о лежавшей там тяжелобольной матери Лу Ся, эти черные силуэты настроили меня на мрачный лад. Да еще этот бьющий в нос острый запах спирта! Из глубины едва различимых очертаний предметов послышался слабый голос:
— Лу Ся, это сосед Чжу Ли, маленький Вэй из семьи Ду?
— Да, да, — откликнулась Лу Ся и, обернувшись ко мне, тихо сказала: — Моя мама…
Различить что-либо в дальней комнате я не мог, не видел я и больную, но все равно поклонился в сторону нечетких теней.
— Здравствуйте, тетя, — произнес я.
— Здравствуйте, — повторила за мной Чжу Ли.
— А-а… Чжу Ли, это ты… дети, вы вдвоем пришли, это… хорошо… Ду Вэй, дай-ка на тебя поглядеть… кхе-кхе… пройди немного вперед, что-то застит свет… лица твоего не видно… вот теперь хорошо, постой немного… я погляжу… ко мне не подходи… Хвораю я, близко подходить ко мне нельзя… Вон какой молодец вырос, совсем большой. Первый раз тебя видела, когда ты только-только ходить начал… тогда я частенько навещала тетю Чжу Ли, и твою маму знаю. Как ее здоровье? Подумать только, сколько лет я болею! И за это время никого не навещала… кхе-кхе… Маленький Ду Вэй вон как уж вытянулся, совсем взрослым стал и такой красивый…
Похвальные слова в мой адрес смутили меня, но в то же время по непонятной причине приятно отозвались во мне, особенно потому, что их слышала Ду Ся. Дочь перебила ее:
— Мама, они торопятся домой. Тетя велела Чжу Ли не задерживаться допоздна.
— Ладно, ладно… приходите еще, дети. Жалко, болею я, не приветила вас… встать не могу… кхе-кхе… Лу Ся любит, когда к ней приходит кто-нибудь, потом она мне рассказывает о вас. Ну ладно, Ду Вэй, маме привет передай… кхе-кхе-кхе… — Она зашлась в сильном кашле, который долго ее не отпускал. Мы уже вышли со двора, а надрывный кашель все еще доносился до нас.
По дороге домой Чжу Ли поведала мне тайны, касающиеся Лу Ся, которые коротко сводились к следующему. Десять лет назад у мамы Лу Ся открылась чахотка. Она давно уже кашляет кровью, лежит, с кровати не поднимается. Поражены оба легких, со дня на день может умереть. А отец у Лу Ся человек бессердечный. Работает в городе Аньшане. Ссылаясь на занятость, подолгу не приезжает домой. Ходят слухи, что там в Аньшане у него завелась зазноба. Теперь они ждут не дождутся, когда умрет больная. И вот смертный час мамы станет часом счастливого бракосочетания папы. Лу Ся с братом любят мать, много лет ухаживают за ней, кормят и поят ее. И себя они обслуживают сами давно, с тех пор, как начали учиться в школе. Еще Чжу Ли рассказала, что и брат и сестра успевают в школе хорошо, что Лу Ся девочка самолюбивая и тяжелое бремя домашних хлопот не сказывается на ее успехах в учебе. По результатам годовых переходных экзаменов она неизменно занимает одно из первых трех мест.
Все, что я увидел и услышал за этот день, возвысило Лу Ся в моих глазах, в моей душе она заняла еще более прочное место, поколебать которое уже ничто не могло. С этого времени я не раз на дню возвращался мыслями к ней.
6
Осенью Лу Ся приходила к нам два-три раза. До чего же пленительной выдалась та осень, в какие только игры мы не играли, какими только делами мы не занимались — но все это без нее не имело для меня смысла. Пришла зима. Снега намело целые сугробы, а дважды случался большой буран, снега каждый раз наваливало по два чи, и поутру открыть балконную дверь из-за снега никто из наших домочадцев не мог.
Все эти дни я ждал прихода Лу Ся, чтобы поиграть с ней в снежки на пустыре за домом. Мне уже рисовалось, с какой радостью она встретит мое предложение, как будет показывать свою ловкость и умение, находчивость и смекалку, чего ей, на мой взгляд, всегда было не занимать. Я тоже считался большим мастером этой игры и прямо-таки жаждал продемонстрировать ей свою лихость и ухарство. Но тщетно — она так и не пришла… Не показывалась она у нас все зимние каникулы.
Позднее от Чжу Ли я узнал: ее матери стало гораздо хуже, наверное, ей действительно осталось жить совсем немного. Говорили, что отец спешно вернулся домой, к детям относится чересчур сурово, сам бездельничает, всю тяжелую работу по дому взвалил на дочь. Понятно, почему Лу Ся не отлучается из дому. Чжу Ли также рассказала, что и с учебой у нее дела пошли хуже: на полугодовых экзаменах перед зимними каникулами она оказалась на седьмом месте, такого с ней раньше никогда не бывало. Эти вести вселили в меня тревогу большую, чем просто сочувствие, и заставили меня поторопиться с выполнением давнишнего намерения навестить ее. Но когда я подошел к ее дому, от моей решимости не осталось и следа: «Что скажу, увидев ее? Зачем приплелся к ней? Скажу, что пришел навестить ее. Ну а навещаю-то с какой целью?» Но тут на ум пришел спасительный, на мой взгляд, довод: «Пришел к Лу Аню за книгой». Когда же я громко постучал в ворота, то и этот довод не показался мне столь уж веским.
К счастью, на стук никто не вышел. Я уже собрался уйти, как с шумом распахнулось окно на втором этаже. Показалась голова мужчины с крупным, мясистым лицом — кажется, это и был отец Лу Ся.
— Чего тебе? — Голос был грубым, в нем сквозили недовольство и крайнее раздражение.
— Лу Аня мне, — выпалил я, растерявшись.
— Ты кто?
Теперь я растерялся окончательно и ляпнул совсем уж невпопад:
— Я товарищ Лу Аня, учусь с ним!
— А в чем дело?
— Да по школьным делам, — продолжал я врать.
— Подожди немного, Лу Ань сейчас спустится, домоет посуду и выйдет.
Голова исчезла, окно с оглушительным шумом захлопнулось. Я стоял внизу и чем больше думал о своих сказанных минуту назад словах, тем больше убеждался, какую несуразицу я нес. Ну как меня угораздило брякнуть, что я соученик Лу Аня?! Через минуту я предстану перед Лу Анем, Лу Ся и их отцом — и что же скажу им, как сумею объяснить свою ложь?! Об этом я не имел ни малейшего понятия. И вдруг, словно нашкодивший трусоватый малый, я повернулся кругом и, охваченный паникой, со всех ног бросился бежать.
Вообще-то я бегаю хорошо. На школьных соревнованиях по спринту неизменно занимал первое место, но в данный момент мне показалось, что ноги у меня стали короткими, тяжелыми, переставлял я их медленно, с трудом, словно это были чужие ноги, слоновьи. Добежав до конца улицы, я услышал позади себя окрик Лу Аня:
— Эй, зачем убегаешь? Ты кто?
Я тут же пригнулся к земле и юркнул за угол дома.
7
Все это время я беспокоился, не узнал ли меня в тот день Лу Ань.
Через несколько дней к нам неожиданно нагрянула Лу Ся. День клонился к вечеру. Взглянув на меня, она улыбнулась, и я подумал, что ей известно все о моем злополучном визите. Кровь бросилась мне в лицо. Стало не по себе.
Чжу Ли полюбопытствовала, почему она улыбается. Та показала на мои ноги; оказывается, смеялась она оттого, что на мне были разноцветные чулки: один — синий, а другой — зеленый. Я тоже улыбнулся, от сердца отлегло.
В облике Лу Ся я заметил сегодня перемены. Возможно, просто оттого, что мы не виделись в течение четырех месяцев и я успел до некоторой степени отвыкнуть от нее. Нет! Нет! Встретившись нынче снова, я чувствовал, что мы ничуть не отдалились друг от друга, и, хоть давно не встречались, казалось, что расстались мы только вчера. Я вгляделся внимательнее. По-моему, она изрядно похудела, на лице лежала печать заметной усталости. Не знаю, может быть, она выглядела так из-за неровного освещения, но и под глазами проступали темные круги. Сами же глаза излучали черный блеск, искрились умом, как и раньше, были очень выразительны. Кто знает отчего, но в этот ее приход разговаривали мы мало, больше молчали. В ней не было присущей ей безмятежности, жизнерадостности, создавалось впечатление, что общих тем для беседы у нас теперь нет. На самом же деле мне очень хотелось поговорить с ней о многом, и это многое касалось ее, но выдавить из себя я не мог ни единого слова. Чжу Ли в этот вечер умаялась так, что, отбросив всякие приличия, беспрестанно зевала.
Несмотря на такую атмосферу, на то, что разговаривали мы совсем мало и наша беседа носила бессодержательный характер, была более пустой, нежели любая другая со времени нашего знакомства, я не чувствовал ни неловкости, ни смущения. Мне казалось, что и у Лу Ся было что сказать мне. Но именно в этот вечер я, возможно впервые в жизни, познал, что не все хранимое в сердце нужно выплескивать наружу, может быть, самое сокровенное следует поберечь, оставить в глубине души.
Лу Ся поднялась, собираясь уйти. Мы с Чжу Ли проводили ее со второго этажа вниз. Наступила ночь, ничего не было видно — хоть глаза выколи. Чжу Ли предложила мне проводить Лу Ся до дома. Лу Ся не возражала. Я обрадовался.
Мы с ней прошли довольно большой отрезок пути, но ни она, ни я не проронили ни слова. Наконец Лу Ся не выдержала, нарушила затянувшееся молчание, принялась обсуждать планы на весенние каникулы. Постепенно она разговорилась, в ее словах появилась заинтересованность.
— Надо бы съездить куда-нибудь за город, и чем дальше, тем лучше. Уговорить бы Чжу Ли поехать с нами и твою старшую сестру, Линь Нану. Прихватим с собой еще моего брата. Он ведь заядлый домосед, целыми днями только и знает, что книжки читать. А как раз ему-то больше других нужно бывать на природе, дышать свежим воздухом. А воздух весной там действительно чистый… травка к тому времени зазеленеет, река вскроется. Ты захватишь удочки — очень уж хочется научиться рыбу удить! Порыбачить, съездить на природу страсть как хочется, особенно после того, как прочитала «Бежин луг» Тургенева… — Вдруг она умолкла и, как бы продолжая разговаривать с собой, тихо заметила: — Только дай бог, чтобы маме полегчало, а то…
— А то что? — воскликнул я.
— Эх, и не спрашивай, мне даже думать об этом не хочется!
Мы снова замолчали. Стало ясно, ее что-то мучительно гнетет.
Вечер был дивный. Деревья еще стояли без листвы, голые. Но прохлады не чувствовалось. Царило безветрие. Ветви на деревьях замерли, ни одна из них ни разу не шелохнулась. Асфальт под светом электрических фонарей блестел, словно покрытый ледяным панцирем; деревья, льнувшие к уличным фонарям, цеплялись друг за друга ветвями, причудливо переплетались, являя собой замысловатую картину, исполненную рукой пейзажиста, прихотливо пользующегося одной лишь черной тушью.
— Покидать эти места я совсем не хочу! — промолвила она.
— Покидать? Ты что, уезжаешь?
Ее слова удивили меня, прозвучали неожиданно. Я недоумевал.
Не отвечая на мой вопрос, она повернулась ко мне, продолжила:
— Я и вас не хочу покидать. — Ее черные глаза выдавали волнение.
Мы подошли к лесопитомнику возле ее дома. Здесь было особенно темно и спокойно. За стволами деревьев, выстроившихся вдоль проезжей части улицы, угадывались парочки молодых людей. Эта обстановка, это безветрие и темный блеск ее глаз слились в единое чувство, в котором хаотично смешались еле уловимые ощущения тихого счастья и милой нежности. Мне почудилось, будто в вышине, на небе, в ореоле появился месяц и вместе с сияющими звездами залил землю серебряным светом, изменив силуэты всех предметов вокруг.
Что-то неведомое, не имеющее еще названия, шевельнулось у меня в сердце. Оно забилось неистово и готово было выскочить из груди. В висках застучало, голова пошла кругом, появилось желание рассказать ей о чем-то значительном, сообщить о чем-то важном, излить перед ней свою душу, но для этого я должен был собрать всю свою волю, чего мне, к сожалению, сделать не удалось.
— Я понимаю… — Моих сил хватило только на то, чтобы выжать из себя эти два слова, причем произнес я их едва слышно.
Она ничего не сказала, лишь опустила головку.
— Я понимаю… — повторил я те же два слова почти шепотом.
Не знаю, когда мы успели, но вскоре очутились у ворот ее дома. Лу Ся стояла, напряженно выпрямившись, и смотрела на меня выжидающе.
Сердце продолжало гулко стучать, я слышал каждый его удар. Помедлив немного, она повернулась, достала ключ и поспешно отомкнула калитку, скользнула внутрь, захлопнув за собой створки. Из-за ворот донеслось:
— До свидания!
Послышались удаляющиеся шаги, она пересекла маленький дворик, вошла в дом. Я услышал хлопанье открываемых и закрываемых дверей…
Память до сих пор хранит и события того вечера, и все, что запечатлели мои глаза, когда я шел от нее: темно-синее небо, усеянное яркими звездами, которые мерцали и переливались, словно драгоценные камни; чернеющие очертания больших зданий и маленьких домов вдоль улицы; проемы окон, желтеющие от зажженного в квартирах света. Все это воспринималось неправдоподобным, чем-то вроде декораций к пьесам-сказкам. Большая круглая луна неотступно следовала за мной, то прячась за дымоходные трубы, то снова выставляя свой полный светлый лик над крышами приземистых строений. В лесопитомнике, видимо, недавно вспахали землю, и оттуда теперь шел неповторимый дух сырой земли и прелых листьев, знаменуя наступление нового цикла в кругообороте природы и неумолимый расцвет ее в будущем. И хотя ветра не было, этот запах заполнял все окрест, вызывая ощущение чистоты, прилива новых сил, будоражил подсознательное желание искать и находить во всем только прекрасное.
8
Всего лишь одним-единственным годом ограничилось мое знакомство с Лу Ся. Летом умерла ее мать, сама же она окончила среднюю школу первой ступени. Отец продал небольшой двухэтажный дом и с детьми переехал в город Аньшань. Перед отъездом Лу Ся приходила в наш двор попрощаться со мной и Чжу Ли, но, к сожалению, меня дома не было — нас со старшей сестрой на время летних каникул отец забирал в санаторий «Бэйдайхэ». Когда мы вернулись, Лу Ся я не застал, она давным-давно уехала.
Как бы желая повторить чудесный сон, я отправился к дому, где она жила, но в нем уже поселились новые люди. Теперь от Лу Ся во всем нашем городке не осталось никакого следа. Правда, Чжу Ли передала мне от нее бумажный сверток с книгой «Путешествия Гулливера», на первой странице которой красовалась дарственная надпись и подписи Лу Ся и Лу Аня. Эта книга теперь единственное, что осталось на память от нее! Я берегу ее, храню не просто как книгу, потому что она дает мне то, что ни одна другая книга дать не может. Это поразительная книга! Для меня в ней скрыто два смысла, и пусть второй смысл не нашел отражения на ее страницах, тем не менее в нем есть я, хотя мое имя там не упоминается ни одним словом…
После отъезда Лу Ся прислала из Аньшаня несколько писем Чжу Ли, в которых неизменно передавала мне привет. Но лентяйка Чжу Ли ответила ей только однажды, и переписка между ними постепенно оборвалась. Мне же она не написала ни разу.
Да… Даже и теперь я никак не могу понять, что происходило с нами в тот вечер, что заставляет меня на протяжении вот уже долгих лет предаваться бесплодным думам. Вспоминаю, как однажды, сидя на уроке, я безотчетно непрерывно царапал на парте имя Лу Ся. После того памятного вечера она еще не раз приходила к нам, но, встретившись со мной, была безразличной.
Да… Я опять о том вечере. О чем она говорила? Что говорил я? Кажется, ничего особенного. Перебирая в памяти тот разговор, теперь я думаю, что ее слова, которые тогда приводили меня в трепет, были самыми обыкновенными и не заключали в себе ничего значительного. Во время последующих встреч Лу Ся никогда не вспоминала о том вечере. Быть может, на нее он не произвел впечатления и только мне чудилось тогда что-то имеющее особый смысл, может быть, меня тогда обманывали мои чувства, а может быть, я испытал наивную, детскую любовь!
С тех пор я больше не встречался с Лу Ся и ничего о ней не слышал. У каждого из нас были друзья детства, весны нашей юности, все мы в ту пору были неразлучны, как бывают едины утреннее солнце, встающая заря, наступающий рассвет, чистая роса, которые сначала составляют единое живописное полотно, а потом, с течением времени, медленно, но неизбежно размываются. Лу Ся была моим другом, одним из многих в моей юности. Она давно и бесследно исчезла из моей жизни, наслоения прожитого запрятали ее далеко. Для меня, претерпевшего немало невзгод и накопившего житейский опыт, детство и юность представляются ныне в виде пересохшего ручейка, чьи прозрачные, чистые струи с искрящимися брызгами не суждено больше видеть, чью сладостную прохладу не суждено ощутить. Но чарующее и звонкое журчание того ручейка навеки сохранит моя душа…
По совершенно случайным и неожиданным ассоциациям иногда в моем сердце буквально на мгновение возникает образ Лу Ся, перед взором воскресает время, проведенное с нею, вспоминаются самые незначительные, характерные для нее жесты и по-особенному брошенные взгляды или же вдруг послышится ее звонкий голос, беззаботный смех. Каждый раз в такие моменты я ощущаю прилив свежести, радости и нежности, которые вызывают во мне неизбывную тоску по юности…
Все-таки что за чувства я испытывал к Лу Ся в те далекие времена? Сказать точно не могу, но мне кажется, что они созвучны тем, которые вызвала во мне ранняя весна в тот вечер, когда мы оказались с ней наедине: земля еще не проснулась от зимней спячки, все охвачено дремой; по утрам на сером фоне окружающего ландшафта смутно проступают робкие признаки весны; легкое дуновение случайного ветерка доносит неясные весенние запахи пробуждающейся природы с ее беспредельными жизненными силами; но ощущение весны еще совсем неуловимо, оно исчезает мгновенно: внимательно вглядишься — и нет ничего, что говорило бы о весне, ни в поле, ни на холмах, ни в целом лесу, ни на отдельной ветке.
Мне исполнилось двадцать лет, когда я встретил девушку, в которую влюбился с первого взгляда. Разговоры с ней о жизни, об идеалах, о любви, о будущем стали для меня настоящим откровением в узнавании прелестей весны с ее изумрудно-зелеными горами и лугами, напоенными ароматом цветов.
Перевод О. Лин-Лин.
#img_8.jpeg
ИТАЛЬЯНСКАЯ СКРИПКА
1
Он возвращался в деревню, неся на плече узелок с семенами, купленными в поселке. Чтобы сократить путь, он свернул в кривой переулочек и сразу же увидел ее. Как человек, который долго прожил на необитаемом острове и вдруг заметил далеко в море мачту корабля, он не поверил своим глазам. Сердце замерло, и он чуть не вскрикнул: в глухом, заброшенном поселке — скрипка! Он бросился к ней. Скрипка, в старом, вылинявшем чехле, была прислонена к худосочному деревцу. Из чехла виднелся изогнутый гриф с колками, похожими на воткнутые в него ключики. К скрипке был прикреплен крест из жухлой травы — в знак того, что скрипка продается. Не отрывая глаз от скрипки, он подошел ближе и тут только увидел стоявшего рядом мальчика лет десяти. Он был худой, грязный, в одежде не по росту, в слишком больших для него туфлях на босу ногу, с воспаленными то ли от жары, то ли от чего-либо еще глазами.
— Продаешь? — спросил он у мальчика. — Дай-ка поглядеть.
— Гляди, — ответил мальчишка, окинув его недоверчивым взглядом: действительно ли тот хочет купить? Перед ним стоял человек лет за пятьдесят, весьма неприглядного вида — с залатанным мешком на плече, в перепачканных глиной башмаках, в брюках, запачканных грязью. — Эй! Это заморская цитра! — крикнул мальчик, словно предостерегая: не вздумай дотронуться до нее.
— Знаю, это скрипка, — спокойно ответил мужчина. — Я взгляну. Если хорошая, то куплю.
Мальчик сказал чуть более приветливо:
— Ладно, гляди, только осторожно, а то чехол больно старый, ткни — и разлезется, да и ремешок еле держится.
Мужчина скинул с плеча убогий мешок и взял в руки скрипку. Чехол и вправду был ветхий и дырявый, да и сшили его когда-то из лоскутков вручную, мелкими стежками. Нетрудно было догадаться, что хозяину скрипки пришлось нелегко, но что он очень дорожил ею.
Похоже, к скрипке давно не прикасались: чехол весь в пыли, разноцветные лоскутки, из которых он был сшит, выцвели и стали почти одинакового желтовато-серого цвета, выделяясь только чуть более светлыми или темными пятнами. Ткань с годами истончилась и стала хрупкой, словно старая газетная бумага.
Он осторожно развязал ремешок, стягивавший гриф, и снял чехол. Под густым слоем пыли, потемневшая от времени, скрипка была великолепна. Его руки мгновенно почувствовали, что это старинный инструмент, вещь редкостная. Он осторожно смахнул пыль с ее корпуса, и тотчас, словно спала завеса тумана, сверкнул глубоким, таинственным блеском лак. Он положил скрипку на левое плечо, прижал ее подбородком, взял смычок и прикоснулся к струнам. Им овладело пьянящее чувство счастья, как при встрече с очень дорогим существом после долгой разлуки. Будто прекрасный могучий беркут послушно опустился на плечо охотника. По тому, как непринужденно, привычным движением он взмахнул смычком, видно было, что скрипка — в руках мастера.
Вокруг собрались любопытные. Мальчишка, продававший скрипку, почуял покупателя в этом человеке с изборожденным морщинами лицом и побелевшими висками и не мог сдержать улыбки, оскалив пожелтевшие зубы, — ведь отец заставлял его с утра до вечера стоять на улице с этой скрипкой. Прошло больше двух недель, а никто даже не приценивался. Люди проходили мимо, бросив равнодушный взгляд, не останавливаясь хотя бы из любопытства. Он, словно в наказание, торчал здесь целыми днями, а сегодня, наконец-то, появилась радостная надежда на освобождение.
— Хорошая скрипка, прочная. Попробуй — выдержит. — Мальчишка старался изо всех сил, боясь упустить единственного покупателя. Он расхваливал свой товар так, словно продавал лопату или соху.
Мужчина как будто и не слышал слов мальчика. Стоило ему пройтись смычком по струнам, как послышались прекрасные, чистые звуки, родившиеся где-то в глубине скрипки. Словно журчание бьющегося в горной расщелине ручейка, они рассыпались в воздухе. Ему показалось, будто все вокруг засверкало ослепительным светом. Что такое? Неужели звучание скрипки, которого он давно не слышал, так взволновало его? Нет, нет! Не просто скрипки. Только первоклассный инструмент может рождать такие звуки… Они-то и растревожили его, проникли в самое сердце.
Он забыл обо всем на свете. Одно движение его плеча, и корпус скрипки сверкнул на солнце глубоким золотисто-красным цветом. Он поднял глаза. В лучах заходящего солнца он увидел необычайно чистое, светлое, широкое, просторное небо. Протянувшиеся по нему облака напоминали огненно-красных драконов, лежащих на спокойной глади безбрежного неба-озера.
Непонятно почему зрелище этого прекрасного заката, эта бесконечность неба и земли унесли его куда-то вместе с улетающими звуками скрипки. Музыка всколыхнула в его сердце и копившиеся годами горькие, мрачные чувства, и вместе с тем приятные, сладостные воспоминания, и трудно сказать, тяжело ему стало или радостно, но слезы увлажнили его лицо.
Когда замер последний звук, он словно очнулся и огляделся вокруг. Мальчишка и несколько жителей поселка смотрели на него в изумлении: одни — разинув рты, другие — нахмурив брови, словно не в силах разгадать какую-то загадку, третьи — не без опаски, как на полусумасшедшего.
А он думал о том, что никогда у него не было такой скрипки, способной передать малейшие движения души. Струны ее словно были струнами его сердца. Та немецкая скрипка, которой он лишился несколько лет назад, не могла сравниться с этой. Словно палитра большого художника, на которой он смешивает любые краски, какие пожелает, какие только вообразит себе, эта скрипка имела безграничный диапазон звуков, необычайно выразительных. Без сомнения, ему в руки попало сокровище. Достав из-за пазухи платок, он хорошенько протер скрипку, чтобы получше разглядеть ее.
Корпус был прост, без всяких украшений. У него перехватило дыхание: мягко закрученная головка скрипки напоминала очертаниями прическу древней красавицы, безыскусные колки были по-старинному изящны. На обратной стороне грифа из черного дерева, истертого бесконечными прикосновениями, даже образовалась впадина, а там, где подушечки пальцев прижимают струны, были заметны небольшие вмятины. Только на старинном инструменте могут появиться подобные отметины — так камни дорожки к древнему храму бывают стерты и отполированы ногами путников. Лак на скрипке местами облупился, это напоминало патину на древней бронзе, придающую ей такое очарование. Он пригляделся и обнаружил на головке скрипки и сбоку на корпусе мелко выгравированные сложные узоры. Сердце у него екнуло, он перевернул скрипку и на кончике грифа увидел несколько латинских букв.
— Скрипка из Кремоны! — воскликнул он. Ему было давно известно, что Кремона в Италии славится своими скрипками, что там жил знаменитый Страдивари. Мастерство Страдивари и его учеников было необычайно тонким, их инструменты звучали так, что завораживали слушателей, перенося их в неведомый, чудесный мир. Каждая такая скрипка уникальна, за ними охотятся коллекционеры из разных стран, как за шедеврами искусства. Прежде, слушая рассказы о старинных итальянских скрипках, он относился к ним как к занимательным историям, действительным или вымышленным. Разве могло ему прийти в голову, что он станет обладателем такого сокровища! Кто бы мог подумать, что в этом захолустье, после того как он лишился собственной скрипки, лишился возможности выступать с концертами, счастья, которое приносила ему музыка, и совсем пал духом, эта скрипка из Кремоны, словно растроганная его судьбой, сама найдет его?
— Ты чего ее вертишь? Берешь или нет?
— Да, да, конечно! Сколько стоит?
Мальчишка, обрадованный донельзя, повернулся к дому и заорал:
— Отец, скрипку берут! Отец!
Створка разбитых ворот, у которых стоял мальчик, со скрипом отворилась, и показался худой, низкорослый мужчина с бледным лицом. На нем были черная куртка и черные брюки с широченными штанинами, едва доходившие до щиколоток, и рваные матерчатые туфли со стоптанными задниками, надетые на босу ногу. Длинные тускло-черные волосы и борода подчеркивали бледность его бескровного лица. Узкие глаза беспокойно бегали, так и шмыгали вверх-вниз, и от этого казалось, что они расположены на лице вертикально. Эти необычные блестящие, все подмечающие глазки совсем не вязались с его изможденным, болезненным видом. Он бросил быстрый взгляд на человека, держащего скрипку, и спросил:
— Вы хотите купить?
Его сильный сычуаньский акцент выдавал в нем человека не из этих мест.
— А сколько вы хотите за нее?
— А сколько вы дадите? — зыркнув глазами, спросил коротышка с бесстрастным лицом, как у человека, привыкшего торговать.
— Раз ты продаешь, ты и цену назначаешь.
— Хоть так и полагается, но эта заморская цитра не харчи какие-нибудь или домашняя утварь, тут нет твердой цены. Как уж договорятся продавец и покупатель. Вы не глядите, что она старая, она не разбита, не сломана, ею можно пользоваться как новой. А вот цену назвать не так-то просто. Мне ее отдали за долги. А ты знаешь, сколько тот человек мне задолжал?
— Ну так скажите.
И коротышка начал рассказывать, как попала к нему скрипка:
— Дело было так. Лет тридцать назад держал я в Чунцине чайную и сдал мансардочку одному студенту. Это его вещь. Днем он учился, а вечерами играл на этой заморской цитре. Уж очень был бедный, задолжал мне за комнату, за воду, за свет. Но я человек не жадный, никогда не помню, сколько кто мне должен, будут деньги — отдаст, нет — ну и ладно. Потом студент заболел чахоткой, а когда умирал, отдал в счет долга свой матрац, одеяло и еще кое-какие пожитки, ну, там книги да эту заморскую цитру. Он сказал, что инструмент хороший. Сам я им не пользовался, так и пролежал он все годы дома… Вот какое дело. Говоришь, назначить цену? Если взять эту заморскую цитру и прикинуть долг того студента, так знаешь как дорого будет? Вот вы и думайте, как тут быть. Нужна она вам, так дадите больше или меньше. О чем тут толковать?
— Что вам сказать…
Он знал, что скрипке цены нет.
Но коротышка вдруг признался:
— Вообще-то, я думал получить за эту заморскую цитру юаней пятьдесят или шестьдесят, но, раз уж она так тебе нравится, могу уступить немного. Давайте за сорок?
— Что? Сорок?! — изумился он.
— А что — слишком дорого? Я вам вот что еще скажу…
— Нет, нет, — прервал тот горячо, — эта скрипка и двести стоит.
Ему показалось, что коротышка решил быть великодушным, и, растроганный, он добавил благоговейно:
— Ведь это итальянская скрипка!
Коротышка вдруг замолк. Его черные «вертикальные» глазки еще больше загорелись и запрыгали вверх-вниз. И хотя слова «итальянская скрипка» ничего не говорили ему, по интонации покупателя он понял, что эта цитра необычная вещь, и опыт торговца подсказал ему, что перед ним — простофиля, ничего не смыслящий в делах. Он не стал выспрашивать, почему эта цитра так дорого ценится, однако тон его сразу же изменился.
— Да, конечно, я знаю, что это дорогая безделушка. А ту цену я назвал нарочно, чтобы проверить, разбираешься ли ты в товаре. Ты честно назвал цену, будь по-твоему.
Покупатель не почувствовал фальши в словах коротышки, он помолчал немного, опустив голову, потом решился:
— Сто двадцать.
Вот это да! Сам же одним махом поднял цену в три раза! Стоявшие рядом зеваки остолбенели. Но коротышка не собирался упускать попавший ему в руки товар, ценности которого он так и не мог себе представить. Он покачал головой:
— Сто двадцать? Не слишком ли мало? Вы ведь знаете, что эта цитра пролежала у меня тридцать лет, я все не мог с ней расстаться. И не стал бы продавать, если бы не болезнь матери этого мальчишки…
И с этими словами он забрал скрипку.
Испугавшись, что тот передумает продавать, мужчина поспешил надбавить:
— Ну, сто пятьдесят, согласны?
Собравшиеся вокруг молча наблюдали. Им было ясно, что коротышка — настоящий торговец, а покупатель и купить не умеет. Один набивает цену, ловчит и так и сяк, а другой, простофиля, всю его брехню за чистую монету принимает. Коротышка видит, что этому человеку очень уж хочется заполучить цитру, а тот не замечает, что ему хотят ее всучить втридорога. Одни считали его дураком, другие заподозрили, что в этой похожей на тыкву-горлянку деревянной коробке что-нибудь спрятано. Некоторые догадывались: коротышка на этом не успокоится, наверняка попытается еще что-нибудь выжать из покупателя. И впрямь, коротышка воскликнул:
— Сто пятьдесят? Не пойдет, не пойдет! Вы ведь сами же сказали, что ей цена двести, разве не так? Я не из тех, кто не понимает, что это за штука такая. За кого вы меня принимаете?
— Но ведь ты… ты… — губы его задрожали, — ты же сам говорил, что хочешь сорок, а двести — это я сказал.
Коротышка рассмеялся:
— Да это я в шутку. Моя цитра триста стоит!
Лицо покупателя покраснело от гнева, но он не произнес больше ни слова, только не отрывал глаз от скрипки в руке торговца, как человек, у которого силой отняли самое дорогое. Потом он нагнулся, поднял свой узелок, закинул его на спину и пошел прочь. Торговец растерялся. Стоявший позади него мальчик дернул его за полу куртки:
— Наконец-то дождались покупателя, а ты его упустил. Разве не говорил: хоть бы за тридцать избавиться?
Тот пнул мальчишку ногой и прошипел:
— Болтай поменьше, дурак!
И тут же закричал вслед покупателю:
— Эй, товарищ, о цене договоримся, не уходи!
Но покупатель молча удалялся. Однако, сделав шагов десять, он вдруг остановился и повернул назад. Как будто он хотел уйти, но что-то его удерживало. Он стал перед коротышкой и, все еще в гневе, проговорил:
— Да, я сказал: двести, да, это так. Но я беден, потребуй хоть чуть больше, и я уже не смогу купить.
Глаза коротышки забегали, как бы прикидывая, правду ли говорит покупатель. Решив, что тот не врет, торговец сделал вид, что уступает:
— Ну ладно, пусть будет по-вашему. Так и быть, отдам. Деньги при вас?
— Нет. Если сговоримся, завтра в восемь утра принесу, жди меня здесь.
— Ладно, сговорились. Больше не менять! — Коротышка повернулся и ткнул пальцем в сломанные ворота. — Завтра утром постучи сюда. Я здесь живу. А вы из какой деревни?
Не ответив, тот бросил:
— Завтра в восемь. И ушел.
Коротышка, мальчик и любопытные молча смотрели ему вслед. Кто он?
Вправду ли отдаст двести юаней за этот хлам, ни на что не пригодную старую деревяшку, из которой только можно извлечь какие-то «чжи-чжи-я-я»? Этот человек не был похож ни на крестьянина, ни на учителя сельской школы, ни даже на чужака, приехавшего навестить родных. Все невольно провожали взглядом его удалявшуюся фигуру, освещенную лучами заходящего солнца.
2
Тусклый свет луны, вливаясь в крохотное окошко глинобитной фанзы, осветил изголовье его кровати. Он передвинулся в тень, желая погрузиться во мрак и найти в нем покой. Но глаз его тут же уловил наполняющие всю комнату неясные причудливые тени, и в памяти невольно вновь всплыл вчерашний день, такой же перепутанный и рваный, как эти тени.
Когда не спишь, в голове теснятся обрывки мыслей, клубки воспоминаний, подобные несущимся в небе рваным облакам. Мысли мелькают какие-то разрозненные, отрывочные, бессвязные, как будто бессознательные впечатления возникают и исчезают бесследно. Воспоминания о людях, событиях, мечты сегодняшние, прошлые, будущие то исчезают во мраке, то появляются вновь в бесконечном переплетении.
Если всплывали воспоминания о недавнем тяжелом прошлом, он всеми силами старался подавить их. Он не хотел думать о случившемся, и это нежелание думать было щитом, который судьба подарила ему после того, как жизнь исколола его ядовитыми шипами. Щит прикрывал от пронзительной боли, причиняемой воспоминаниями, притуплял ее. Но он весь был в дырочках, и воспоминания неудержимо просачивались сквозь них.
Такая четкая картина словно живая стоит перед глазами. Толпа подростков с красными повязками на рукавах, в военной форме цвета травы, с деревянными винтовками и кожаными ремнями в руках заставляет его, стоящего на обломках домашней утвари, играть на своей драгоценной немецкой скрипке мелодию «В море не обойтись без кормчего». Когда он доиграл, парни вырвали у него скрипку, швырнули на землю, разбили прикладами в щепки, истоптали каблуками. А потом повернули к нему свои злобные и самодовольные лица победителей. Он привез ту скрипку из Германии, где учился, и десятки лет не расставался с ней ни на один день. Погибла единственная дорогая ему вещь.
Почему он вдруг вспомнил об этом? Не потому ли, что увидал в поселке итальянскую скрипку и она всколыхнула в его памяти события, о которых он запрещал себе думать? Не надо больше воспоминаний. Не лучше ли подумать о чем-нибудь приятном?..
Вот открылся огромный, свисающий чуть ли не с неба пурпурный бархатный занавес. Резкий луч прожектора выхватил его фигуру. Он не видит ни самого себя, ни публику в черноте зала. Только ощущает приятное прикосновение скрипки, прижатой подбородком… А потом гром аплодисментов, восторженные крики, цветы, горячие благодарные письма. В нем крепла вера в свое призвание. И родилось дерзкое желание стать китайским Паганини…
О чем мечта? Какая скрипка? Какой Паганини? Прочь! «Кампания критики и борьбы», обыски, проверки, побои, пинки — и он чувствовал себя собакой, потерявшей хозяина. А потом ссылка туда, где жили когда-то родные и близкие. К счастью, производственная бригада приняла его семью, и началась новая, незнакомая жизнь: сеять, собирать навоз, рубить хворост, пасти скот. От прежней жизни остались только жена и дочь. Но за много лет он не научился разговаривать с ними, их дела не интересовали его. Он привык говорить лишь со своей скрипкой. Радость, успокоение, счастье — все это давала скрипка. Он рассказывал ей о том, что у него на душе, и ему казалось, что она понимает.
Но скрипка разбита. А как она ему нужна! Как ветер парусу. Как небо птице. А сегодня он увидел то, о чем мечтал. Более того, он увидел итальянскую скрипку! Но ему, конечно, не заполучить ее. Нет денег! Вернувшись домой, он сразу же рассказал жене о своей радости, и бледное, изможденное лицо жены оживилось, но вскоре потухло. После того как он купил семян, у них осталось сто девяносто юаней. Если отдать их за скрипку, все трое останутся без гроша.
Это была удивительная ночь. Жена и дочь рано улеглись, но он не слышал их дыхания. Он тихонько позвал жену, окликнул дочь, ни та, ни другая не отозвались. Он думал о том, что завтра утром придется пойти в поселок, извиниться перед коротышкой, объяснить причину и отказаться от скрипки…
Он неотрывно смотрел на льющийся из окна лунный свет, тусклая ртуть которого постепенно сгущалась в ртутный туман.
Из бесконечной дали, пронизанной серебристым лунным светом, донеслась прекрасная мелодия, знакомая и незнакомая, сладостная и волнующая… В тот же миг он почувствовал, что плавно возносится ввысь, навстречу лунному свету. Оказалось, что он летит на огромной белой птице, похожей на лебедя. В руках у него необыкновенная скрипка, и он парит в небесах. Лететь и играть — как это прекрасно! Как восхитительна скрипка! А что это за узелок? Очень похож на тот, с семенами, который он вчера нес из поселка. Какие несравненные, божественные звуки извлекает он из скрипки! А справа и слева от него два огромных белых крыла машут в такт музыке…
Что это — сон? Нет, не может быть. Он погладил длинную шею белой птицы: прикосновение к гладким, плотным, шелковистым перьям было совершенно реальным, осязаемым. Он с силой несколько раз провел смычком по струнам, ощущение от скольжения конского волоса по струнам было совершенно реальным и даже передалось кончикам пальцев…
Но тут со всех сторон набежали тучи, резкий свет молнии ослепил его, оглушили раскаты грома. Белая птица закачалась, словно лодчонка в бурном море, которую волны то подбрасывают высоко, то швыряют вниз. Он с трудом удерживал скрипку, смычок в руке бешено прыгал, звуки стали беспокойными, хаотичными, похожими на вой ветра.
Белая птица опустилась на землю среди городской толпы. Люди в зеленом с красными повязками на руках окружают его. Один из них показался ему знакомым — невысокого роста, с удлиненными «вертикальными» глазками. Человек протягивает руку, чтобы отнять у него скрипку. Уж не тот ли это тип, что продавал итальянскую скрипку. Он уже раскрыл рот, чтобы заговорить с ним, как вдруг человек вырвал у него скрипку, положил ее себе на плечо и бросился со всех ног, да так, что скрипка в мгновение ока стала меньше спичечной коробки. Он потянулся к скрипке, чтобы схватить ее, но рука почему-то оказалась неестественно короткой, попробовал вытянуть ее, но почувствовал, что вытянулось только его тело.
Внезапно все исчезло, остались лишь какие-то неясные силуэты. Затем он осознал, что это был сон, что он все еще лежит в постели. Дорожка лунного света из окна передвинулась и стала отсветом блекло-голубого предрассветного неба. Луна еще светила, и виднелись редкие звезды, мрак в комнате рассеялся, и все стало серым. Ночной холод и свежий предрассветный ветерок заставили его окончательно проснуться. За окном давно уже пели петухи, дочь и жена сладко посапывали во сне.
Он подумал, что нужно встать и идти в поселок. До него более тридцати ли; если отправиться в путь сейчас, то к восьми можно поспеть.
Он сел, стал одеваться и вдруг увидел на столике у кровати, под чашкой с водой, пачку денег. Откуда деньги? Он взял их, сосчитал — ровно сто девяносто юаней. Все деньги, скопленные семьей. Значит, пока он крепко спал, жена тихонько положила их, чтобы он мог купить скрипку! В его сердце хлынула волна благодарности. Тут он заметил в предрассветном сумраке какой-то предмет, которого не было вечером, когда он ложился спать, — что-то белело возле подушки. Это был квадратный бумажный конвертик. Открыв его, он обнаружил сорок юаней и записку. Иероглифы было трудно разобрать, и он подошел к окну. Дочь писала ему:
«Папа, это немного денег, которые я сама собрала. Я копила их, чтобы купить тебе скрипку. Здесь немного, но они как раз пригодятся тебе. Прошу тебя, не отказывайся. Твоя дочь.
16/IV.1970».
Мог ли он надеяться? Целых двести тридцать юаней! Можно купить скрипку, и еще останется. Жена, дочь… как же это они? Все казалось еще более удивительным, чем сон, который он только что видел. Но он и не пытался понять. Огромная радость на время заслонила все. Ему хотелось разбудить жену и дочь, поблагодарить, обнять, расцеловать, но он не решился нарушить их сладкий сон.
Поскорее бы добраться до поселка, купить скрипку и сыграть им. Он смочил полотенце в тазу с холодной водой, обтер лицо и, прихватив пару лепешек, бодро отправился в путь.
3
На фоне постепенно светлеющего неба темнели поля, покрытые сплошной серой пеленой. То ли ночь еще задержалась на земле, то ли опустилась перед восходом солнца плотная утренняя дымка, сквозь которую просматривались лишь очертания деревьев. С востока, где виднелись темные силуэты деревень, издалека доносилось пение петухов, лай собак, непрестанное мычание коров и блеяние овец. Кое-где светились редкие огоньки. Холодный, влажный, пронизывающий утренний ветерок шуршал в придорожных зарослях камыша, в невидимых прудах с темной, словно лакированной поверхностью, всплескивала рыба среди водорослей, а над головой раздавалось хлопанье крыльев летучих мышей. Был еще звук — его собственных шагов.
За пазухой у него топорщился узелок с деньгами. Дорога была длинная, и он стал размышлять о неожиданном для него поступке жены и дочери. Тут ему вспомнился один случай.
Четыре года назад, в самый разгар «культурной революции», дочке было всего двенадцать лет. Однажды вечером студенты консерватории пришли делать у него обыск. Шел сильный дождь. Дочка вдруг куда-то исчезла и не возвращалась целую ночь. Он беспокоился, не случилось ли чего, но на другое утро она, вся вымокшая, прибежала домой. Челка прилипла ко лбу, губы посинели. Он расспрашивал ее, но так и не узнал, куда и зачем она уходила. Только через два года ему стало известно, что в день обыска она тайком взяла его ноты и закопала их. Когда они с дочерью откопали тайник, оказалось, что верхние листы уже сгнили, да ноты и не представляли особой ценности. Во время всеобщего хаоса и бедствий тех дней, когда жизнь человеческая постоянно была в опасности, он не придал значения поступку девочки. Только сейчас, через несколько лет, до него дошло, как это было трогательно… Откуда у нее сорок юаней? Годами копила? Неужели действительно на скрипку? Это… это…
Много лет он отдавал всего себя скрипке, тогда как живущие рядом жена и дочь молча отдавали ему свои сердца. Только сейчас, когда настали мрачные времена, он понял это.
И еще он подумал: почему в последние годы жена никогда не заговаривала с ним о скрипке? Он даже в глубине души обижался, думал, что она не понимает его, не разделяет его радости и горести. Но почему же тогда она отдала ему сегодня все деньги, какие были в доме? Ну да, конечно, жена боялась причинить ему боль. Только любящий человек так тонко чувствует, так деликатен. Да и не просто любящий, но глубоко преданный, понимающий его душу.
Он потрогал сверток за пазухой — все сбережения семьи и деньги, скопленные дочерью с таким трудом. И он взял их, чтобы купить столь желанную для него, но совершенно бесполезную для их жизни вещь. Не слишком ли это эгоистично? Нельзя потратить эти деньги. Он внезапно остановился. Но в тот же миг колдовская скрипка поманила его.
Он долго стоял, пока совесть боролась с желанием, но в конце концов нашел успокоивший его довод: жена и дочь будут рады его радости. Если он купит скрипку, она поможет ему доставлять им удовольствие, давать им отдых и утешение после целого дня тяжелого, унылого труда. Это его немного успокоило, и он зашагал к поселку. К тому времени совсем рассвело, туман рассеялся, поля стали зелеными, а большие и малые пруды заблестели под солнцем.
4
Еще не было восьми, когда он постучался в знакомую дверь. Коротышка открыл и впустил его в дом. Он оказался в темной, убогой комнатенке, в которой не видно было ни одной целой, чистой или новой вещи. На кровати спал красноглазый мальчишка, продававший вчера скрипку. В этой же комнате хлопотала по хозяйству женщина. Она была примерно такого же возраста, что и коротышка, такая же низкорослая и тощая. Должно быть, его жена.
Едва усадив его, коротышка выпалил:
— Я решил не продавать цитру.
— То есть как? — растерялся он.
— Жена говорит, это подарок. Да и двести юаней — невелики деньги. Даже если и продам, все равно не разживешься. Зря заставил вас столько пройти, уж извините меня.
Жена, которая мыла что-то, стоя к ним спиной, не проронила ни звука.
Он вскипел, не зная, что сказать:
— Ты… ты… Как же так?.. Мы же договорились?
Коротышка вперил в него свои длинные «вертикальные» глаза и вдруг сказал:
— Если подкинешь еще, я продам.
Наконец-то он понял хитрость коротышки. Оголтелая жадность этого человека чуть не привела его в ярость, но он совладал с собой, понимая, что все разговоры с ним бесполезны. Поднявшееся из глубины души чувство гордости заставляло его поскорее покончить с этим делом и уйти отсюда. Он сказал:
— Я честно скажу тебе, у меня есть двести тридцать юаней. — Он увидел, как сверкнули глаза коротышки, но пересилил себя и твердым голосом договорил: — Это все наши деньги. У меня жена больная, надо оставить себе юаней двадцать-тридцать. Могу добавить только десятку. Двести десять юаней, продаешь или нет? Если нет, я тут же ухожу и больше не приду к тебе.
Коротышка забеспокоился и быстро обменялся взглядом с женой. На лицо его выплыла угодливая улыбка, которая, казалось, была спрятана прежде где-то под кожей. Он, хихикнув, затараторил:
— Хорошо, хорошо, договорились, двести десять. Я продаю, ты берешь. Ты даешь деньги, я даю тебе эту заморскую цитру.
Когда он услыхал, что торг завершен, гнев его улегся и сменился радостным умиротворением. Он полез за пазуху, чтобы достать деньги.
— Где же скрипка?
— А это что? — И коротышка, обернувшись, показал на стену.
Он посмотрел туда, куда указывал пальцем коротышка, и увидел в углу комнаты, на стене, что-то белое, похожее на больничное фаянсовое судно. Что это? И вправду скрипка. Белая скрипка? Никогда не видел таких. Рука, достававшая деньги, замерла. Он решил, что коротышка опять набивает цену, и спросил:
— Что это за скрипка? Мне нужна та, вчерашняя.
— Ай-я! — воскликнул коротышка. — Ну и глаза у вас! Ведь это и есть вчерашняя заморская цитра!
— Да нет же, та была старинная. А это…
Тут жена коротышки повернулась к нему и, самодовольно посмеиваясь, сказала:
— Та самая и есть. Откуда у нас другая? Отец мальчишки подумал, что она слишком старая, а у нас как раз было полбанки белил, вот вчера вечером для вас и покрасили. Видите, какая красивая стала, чистая! Совсем как новенькая! Разве нет?
Она с улыбкой смотрела на него.
— Что? Покрасили?! — выкрикнул он с округлившимися глазами.
Коротышка, взглянув на его лицо, немного растерялся и спросил обеспокоенно:
— А что, плохо покрашено?
Скрипач вытащил руку из-за пазухи. Полная безнадежность и уныние отразились на его вытянувшемся лице.
— Что с вами? — удивился коротышка.
— Теперь я за твою цитру не то что двести десять, а и десятки не дам.
— Как? Почему? — «Вертикальные» глазки коротышки превратились в восклицательные знаки.
— Звук у нее теперь уж не тот. Считай, что скрипка пропала.
— Я… я думал, получу за нее еще несколько юаней, потому и покрасил, — признался коротышка. — Что же теперь делать? — забеспокоился он. — Может, соскоблить, а потом наждачной бумагой потереть и…
— Замолчи! — закричал он. — Ты ведь не только скрипку загубил! Что ты со мной сделал?!
И он на глазах изумленных супругов резко толкнул разбитую дверь и вышел, хлопнув ею изо всех сил.
Все кончено! Загублено! Ничего нет!
Словно слепой брел он назад к дому. В душе его была пустота… Он вновь потерял скрипку, вновь ощутил, что без музыки мир для него пресен, безвкусен, пуст. То, что произошло, еще более утяжелило безнадежность прошлой потери…
Он шел, чувствуя себя совсем одиноким на пустынной планете.
Подняв голову, он увидел вдали свой дом. Глинобитная фанза желтоватого цвета, несколько высоких светло-зеленых тополей, старая, покосившаяся изгородь — все было ярко освещено солнцем и отражалось в чистой воде пруда. Можно было различить склоненную фигуру жены во дворе перед домом, дочь развешивала белье. Растянутая на веревке рубашка в солнечных лучах была ослепительной белизны.
Почему-то эта обыденная картина оказала на него магическое действие. Он вдруг почувствовал, что в душе его воцарился покой — так разглаживается поверхность озера, когда уляжется ветер. Он невольно остановился. Все его существо наполнялось какой-то новой жизненной силой, и окружающий мир постепенно становился в его глазах богаче, полнее, ярче. И это рождало в нем беззвучную сладостную мелодию…
Перевод Б. Рифтина.
#img_9.jpeg
НОРМАЛЬНАЯ ТЕМПЕРАТУРА
1. Сорок градусов по Цельсию
Впервые я увидел его лет пять назад, еще во время «культурной революции».
Была поздняя осень. Я осматривал больного в палате, прослушивал его сердце. Из больничной канцелярии пришел Маленький Ли и сказал, что есть срочное дело, я должен все бросить и немедленно идти. Я беспрекословно поспешил в канцелярию. Там, кроме начальника Сюя, сидел на диване у стены незнакомый мне человек средних лет, в синей форменной одежде работника общественной безопасности, в потрепанной военной фуражке. Его смуглое суровое лицо было невыразительно. Он взглянул на меня, и на этом строгом лице мелькнуло нечто вроде улыбки, натянутой, неестественной. Не будь этой улыбки, я бы мог подумать, что мои дела плохи.
Начальник Сюй велел мне быстро собрать все необходимое для медосмотра и отправляться вместе с незнакомцем. Больше он ничего не сказал и не представил нас друг другу. Я, конечно, понимал, что в таких случаях лучше помалкивать. Скорее всего, подумал я, мне опять предстоит осмотреть высокопоставленного больного. Меня не так давно возили к какому-то толстяку с черной родинкой на левой ноздре. Я и по сей день не знаю ни его имени, ни фамилии, но уж это точно, что он занимал высокое положение.
Я — терапевт. Не сочтите за нескромность, но в нашей большой городской больнице все признают, что я один из лучших врачей. Хотя я и не пользуюсь доверием у руководства больницы, но когда речь идет о жизни и смерти какой-нибудь важной персоны, то доверяют это только мне. Не правда ли, странная логика?
В тот день я поспешно сложил в сумку свои врачебные принадлежности и вернулся в канцелярию, чтобы следовать за незнакомцем. Он ткнул в меня пальцем и сказал:
— Снимите это, пожалуйста, наденьте обычную одежду.
Он велел мне снять белый халат. Почему?
Начальник Сюй тоже сказал:
— Снимите, так будет лучше.
Я перестал что-либо понимать и усомнился в правильности своей догадки о цели поездки. Молча подчинился их требованию и снял халат.
У входа в больницу стоял военный джип. Мы сели в машину. Человек этот был вежлив со мной, предложил сигарету, задал несколько вопросов о нашей больнице, однако ни словом не обмолвился о том, куда и зачем мы едем. Назвал только свою фамилию — Лю, но даже не сказал имени. Поразмыслив, я пришел к выводу, что вежливость Лю какая-то безразличная, совсем не так бывают вежливы с врачом, когда зовут его к важной персоне. Лю был немногословен, губы его были плотно сжаты, словно он опасался, как бы через щель его рта не просочилось что-нибудь… Все было не так, как раньше. Во всем чувствовалась какая-то тайна.
Машина мчалась дальше, а я задавал себе все больше вопросов. Но вот впереди показалась высокая стена с проволочным заграждением наверху, и я понял, что это тюрьма строгого режима. Все мои многочисленные мелкие вопросы слились в один огромный страшный вопрос. Лю высунул голову из машины, вооруженный охранник у ворот махнул рукой, и джип въехал во двор. Я был весь как натянутая струна.
Машина обогнула два высоких здания и остановилась. Мы вышли. Лю, по-прежнему не говоря ни слова, повел меня через большой пустынный двор, похожий на спортивную площадку. Здесь не росло ни одного деревца, не видно было ни одного опавшего листа, двор был необычайно чисто выметен.
Следом за Лю я подошел к цементированной площадке перед двухэтажным зданием прочной постройки. По наружной лестнице, сделанной прямо под открытым небом, мы поднялись на второй этаж и оказались в длинном коридоре. По одну его сторону тянулись сваренные из толстых труб перила, на другой стороне было несколько железных дверей, выкрашенных черной краской, с квадратными смотровыми глазками. В начале и в конце коридора неподвижно, словно деревянные истуканы, стояли охранники. Впервые в жизни я почувствовал леденящую тюремную атмосферу.
Лю подвел меня ко второй от конца железной двери и остановился. Он достал из кармана ключ и открыл дверь. За ней оказалась еще одна, сделанная из железных прутьев. Вставив ключ в замочную скважину, Лю со скрипом открыл и вторую дверь, и тут я понял, что меня привезли лечить заключенного. Кто он, этот преступник? Почему понадобилось звать именно меня, врача, которого обычно приглашали лечить важных людей?
Я сразу же увидел человека, лежащего на грубом деревянном топчане в углу камеры. Он лежал лицом к стене, подобрав под себя ноги, закутанный то ли в серое, то ли в зеленое одеяло. И сразу же на меня пахнуло тяжелым, спертым воздухом этой темной тесной каморки.
Лю распахнул решетчатую дверь и, обернувшись ко мне, сказал негромко:
— Тщательно осмотрите больного, но ему самому ничего не говорите. Скажете мне потом, в каком он состоянии.
Затем окликнул заключенного:
— Эй, вставай!
Он не назвал его по имени. Человек проснулся, весь дрожа, потом поспешно вскочил и привычно вытянулся перед нами. Вид у него был удручающий. Достаточно было взглянуть на его худое, бескровное, изможденное лицо, чтобы определить высшую степень истощения, перешедшего в болезнь. На его давно не бритых щеках горел лихорадочный румянец — очевидно, был сильный жар, а может, воспаление легких. Большие выпуклые черные глаза, без проблесков мысли, безразлично смотрели на нас, и было ясно, что и тело, и душа его долго страдали. Он держал руки по швам, пытаясь стоять ровно, но его покачивало из стороны в сторону. Я подумал, что у него либо с головой не все в порядке, либо он чрезвычайно слаб. С таким больным врач должен обращаться бережно, стараться успокоить его. Однако я не решался. Ведь это был и больной и преступник одновременно. Я ограничился тем, что предложил ему сесть.
Я заметил, что Лю с ним не слишком строг. Сурово, но вместе с тем и доброжелательно он спросил:
— Тебе что-нибудь надо?
Это было совсем не похоже на разговор с преступником. Заключенный с тем же безразличным видом попросил:
— Мне глоток горячей воды.
Лю кивнул мне, давая понять, чтобы я делал свое дело, а сам взял стоящий у стены термос в бамбуковой оплетке и вышел из камеры.
Я принялся внимательно осматривать больного. Он послушно выполнял все, что от него требовалось, но отнюдь не как больной, ожидающий от врача исцеления, — во всем его поведении сквозили униженность и покорность арестанта. Он не произнес ни слова, казалось, не осмеливался, и только иногда вопрошающий взгляд его черных выпуклых глаз скользил по моему лицу. Он напоминал кошку, которая, увидев незнакомого человека и не зная, погладит он ее или побьет, боится приблизиться к нему и опасливо выжидает. В глазах заключенного я не видел злобы или ненависти, не было в его облике и ничего преступного.
Подняв на нем рубашку, я чуть не вскрикнул: его худая, с выступающими ребрами, спина вдоль и поперек была исполосована багровыми рубцами от палочных ударов. Глубокая жалость пронзила меня. Я сунул ему под мышку градусник и тихо спросил:
— Где больше всего болит?
Он посмотрел на меня долгим взглядом, как бы пытаясь понять по моему лицу, можно ли мне доверять. Затем взгляд его изменился — казалось, лед растаял, и в нем проснулись человеческие чувства, мольба о помощи и сострадании. Он еле слышно проговорил бескровными губами:
— У меня нет сил.
Я кивнул в знак того, что понимаю и верю ему. В это время вернулся Лю с термосом. Осмысленное выражение тотчас исчезло с лица заключенного, его взгляд снова стал неживым, безразличным.
Я молча продолжал осмотр. Вынув у него из-под мышки градусник, я взглянул на него — так и есть, сорок.
Я протянул градусник Лю. Тот взглянул, но на лице его ничего не отразилось, он молча вернул мне градусник и только спросил:
— Закончили?
— Да.
— Тогда пошли.
Он подождал, пока я сложу все в сумку, и повел меня за собой. Запирая решетчатую дверь, он проронил, обращаясь к заключенному:
— Если что понадобится, крикни часовому, пусть позовут меня. Потерпи, скоро тебе сделают укол.
Судя по словам и по тону Лю, заключенный явно был человек не простой. Однако, услышав обращенные к нему слова, он снова вскочил с топчана и по привычке вытянулся — чувствовалась тюремная муштра. Уже по одному этому видно было, что он давно в заключении. Но кто же он?
Мы вышли, и Лю сказал:
— Я отвезу вас обратно, в машине и поговорим.
Когда мы сели в джип, он спросил:
— Как вы считаете, он серьезно болен?
— У него сильный жар, в легких сырые хрипы. Это признаки начинающегося воспаления легких.
— Знаю. С этим справится тюремный врач. А нет ли у него такой болезни, от которой он может умереть, как по-вашему?
Мне вспомнились глаза арестанта, молящие о помощи, и я, подумав, сказал:
— Сердце и давление, по-моему, в норме, но организм очень ослаблен, больше не вынесет страданий (я намекал на то, что нельзя больше пытать его), это опасно для его жизни. Судя по виду больного, ему требуется усиленное питание. Сопротивляемость его организма сейчас настолько слаба, что малейшая простуда может оказаться смертельной. Только не знаю, дадут ли ему усиленное питание.
Лю стал смотреть на проносящийся мимо ландшафт и, помолчав, спросил, не глядя на меня:
— Что вы считаете самым необходимым?
— Ну хотя бы каждый день кружку молока и яйцо.
Лю ничего не ответил. Джип мчался дальше. Вопросов в моей голове не уменьшилось, наоборот, их стало еще больше. За час с небольшим я увидел и узнал много необычного, но даже предположить не мог, кто же, в конце концов, этот человек, не похожий на обыкновенного заключенного. Я не решался спросить у Лю, но, когда он опять предложил мне сигарету, я не удержался и задал вопрос, который вертелся у меня на языке.
— Почтенный Лю, я хотел бы спросить… но если не можете, не отвечайте. Кто этот человек?
Лю взглянул на меня, затянулся пару раз и, внезапно приблизив свои губы к моему уху, прошептал:
— Доктор У, мы можем об этом говорить только в машине. Выйдете из машины — никому ни слова. Это…
Он произнес имя этого человека, и я вздрогнул от неожиданности.
2. Сто градусов по Цельсию
Второй раз я увидел его два года назад. Было начало лета. Часов в десять утра я понес в канцелярию статью о сердечно-сосудистых заболеваниях, которую намеревался размножить и отправить в заинтересованные организации. Маленький Ли, работавший в канцелярии, увидев меня, захихикал:
— Доктор У, а я как раз собирался к вам. Давайте сходим во второе отделение, посмотрим одного больного. Ваш старый знакомый.
— Кто? — спросил я.
Ли не ответил и принял загадочный вид, наверное, ему хотелось видеть мое удивление. Мы отправились во второе отделение и подошли к одноместной палате. Обыкновенных пациентов не кладут в одноместную палату. Кто же там? Маленький Ли толкнул дверь. В комнате, залитой солнцем, все было белоснежным… В постели на высокой подушке лежал человек и читал газету. Он держал ее обеими руками, и газетный лист, сквозь который просвечивало солнце, закрывал его лицо.
— Поглядите, кто пришел! — крикнул Маленький Ли. Человек отложил газету, и я увидел незнакомое худое, вытянутое, бескровное лицо. Только что выбритый подбородок отливал синевой. Очень черные глаза взглянули на меня, потом моргнули раз, другой. Я не узнавал его. Но тут он вскрикнул: «Доктор!» — вскочил с постели и вытянулся передо мной.
Увидев, как он соскочил на пол, я сразу вспомнил: это же тот человек, которого я три года назад осматривал в тюрьме!
Он выглядел чрезвычайно взволнованным. Схватил стоявший у окна стул, поспешно обмахнул его и предложил мне сесть. Сам присел на кровать и обеими руками крепко схватил мою руку. Его руки дрожали, глаза были беспокойны, подбородок подрагивал, речь от полноты чувств — сбивчивая:
— Доктор У! Спасибо, вы спасли меня!
— Я?
— Да, да! После вашего прихода мне стали каждый день давать по яйцу и стакану молока, и с того дня они больше меня не… — он запнулся и добавил: — Мне не пришлось больше переносить страдания. Вы понимаете, о чем я говорю. Вы сами тогда видели, все тело… Доктор У, правда, если бы не такое питание, я бы долго не протянул. Наверное, это вы тогда сказали им. Правильно? Наверняка так?!
Тут я все понял и молча улыбнулся. На душе было хорошо, как бывает, когда сделаешь доброе дело.
— Я так вам благодарен! Меня только вчера освободили и поместили сюда, и я сразу же стал разыскивать своего спасителя. Кто бы мог подумать, что вы окажетесь как раз в этой больнице! Скажите, как я могу вас отблагодарить?
Я замахал руками в знак протеста. Лечить больных, помогать раненым — святая обязанность и долг врача. Мы не ждем награды или благодарности за свои дела. Я стал подробно расспрашивать его, меня тревожило его состояние. У нас завязался разговор, но он все никак не мог успокоиться. Ему во что бы то ни стало хотелось отблагодарить меня. Волнуясь, он вдруг схватил меня за руку, вскочил, огляделся по сторонам, будто в поисках какого-нибудь подарка. Тут его взгляд упал на небольшой бумажный пакетик в изголовье кровати, он быстро достал из него красное яблоко, попросил у Маленького Ли перочинный нож и сказал:
— Давайте я вам почищу!
Я запротестовал — врач не имеет права есть в палате то, что принадлежит больному. Он настаивал, говоря, что я не лечащий его врач, а «благодетель, спасший ему жизнь», упрямо уговаривал меня съесть яблоко и непременно хотел очистить его сам. Руки его сильно дрожали. Он очистил яблоко так, что оно превратилось в малюсенький многогранный шарик. Я продолжал отказываться, тогда он попытался засунуть его мне в рот.
В это время в комнату вошли с обходом дежурный врач Чжао и медсестра. Больной мгновенно вскочил и вытянулся в струнку, как в тот раз, когда я увидел его впервые. По-видимому, это происходило бессознательно, стало привычкой за многие годы тюремной жизни.
— Почему вы встали с постели? — спросил доктор Чжао. — Какая у вас температура? Дайте-ка градусник.
Больной всполошился и вдруг, вспомнив что-то, испуганно вскрикнул:
— Беда!
Сунул руку под мышку и, ничего не обнаружив, стал поспешно похлопывать себя по одежде и одновременно шарил глазами по полу, бормоча: «Посмотрите, память совсем худая, забыл, наверняка уронил на пол, не иначе как разбился!» Он был возбужден и обеспокоен так, словно совершил серьезный проступок. Потом он нашел градусник в одежде, где-то у пояса, достал и подал доктору Чжао, а на его болезненно бледном лице появилась смущенная, извиняющаяся улыбка. Доктор Чжао поднес к глазам градусник и сказал:
— У вас еще небольшой жар, надо лежать. Без моего разрешения не вставайте.
— Я… но мы… — он указал на меня и, не зная, как лучше объяснить наши необычные отношения, снова разволновался.
Доктор Чжао улыбнулся:
— Я все знаю. Но вы должны понять, настроение тоже влияет на температуру. Глядя на вас, можно подумать, что у вас уже сто градусов!
Все рассмеялись. Он тоже улыбнулся. Когда мы вышли из палаты, Маленький Ли рассказал мне, что его только вчера, после обеда, часа в четыре, перевели из тюрьмы в больницу. Говорят, очень скоро реабилитируют, восстановят в прежней должности. Ли похлопал меня по плечу, подмигнул уголком глаза и сказал с усмешкой:
— Старина У, на этот раз вам повезло. Спасли такого человека! Вот вступит в должность, и вам будет польза. С любой трудностью сможете обратиться к нему, одного его слова будет достаточно!
Я только улыбался. Но, по правде говоря, мне было неприятно слушать Маленького Ли. Ведь тот человек был для меня только одним из многих больных в нашей больнице.
3. Тридцать шесть и шесть
В третий раз я увидел его в тот день, когда он покидал больницу. Он позвонил из палаты по телефону и просил меня зайти. Со дня нашей последней встречи прошло три месяца. Меня временно переводили в другую больницу, где я участвовал в разработке новой темы по динамике кровообращения, и я только на прошлой неделе вернулся обратно. В нашей больнице говорили, что он уже восстановлен в прежней должности и что в газете мелькнуло его имя. Его давно перевели из второго отделения в палату для высших кадров. Я так и не навестил его. В больнице многие знали о наших особых, необычных отношениях, и я опасался, что мой визит к нему вызовет разговоры о том, будто я хочу воспользоваться случаем и сблизиться с ним, чтобы извлечь для себя выгоду.
В тот день было необычайно жарко. Я вошел в отделение для высших кадровых работников. Он и еще несколько человек сидели на диване в гостиной и беседовали. Увидев его еще издали, я изумился — он совсем не был похож на больного: поправился, порозовел и в белоснежной рубашке выглядел великолепно. Он держал в руке сигарету и весело рассказывал что-то. В углу стоял красивый вентилятор, лопасти которого поворачивались в разные стороны, так что прохладный ветерок освежал всю комнату.
Увидев меня, он встал, но не поспешно и не вытягиваясь в струнку, как прежде, а неторопливо и спокойно. Подошел ко мне, пожал руку и, улыбаясь, спросил с некоторой обидой, почему я так и не зашел навестить его. Он не представил меня тем, другим (судя по их виду, они тоже были не из простых людей), а потянул меня за руку к стоявшему поодаль двухместному диванчику и завел со мной разговор. Его большие черные выпуклые глаза живо и тепло смотрели на меня, он заинтересованно расспрашивал меня обо всех моих делах. Попросил налить мне чаю, угостил хорошей сигаретой. Я заметил, что, если бы не припухшие веки, он выглядел бы совершенно здоровым. Нервы его тоже, по-видимому, пришли в норму, и ничего не осталось от того подавленного вида, который бывает результатом многолетней необходимости говорить тихим голосом, смиряя себя. В нем не чувствовалось никакого возбуждения. Так испорченный механизм сразу после ремонта еще дергается и тарахтит, а потом начинает работать ритмично с заданной ему скоростью и мощностью.
И еще в нем появилось что-то внушительное и даже величественное, что часто бывает свойственно важным персонам. Но совсем чуть-чуть, так что меня, простого человека, это не смутило. Ведь он разговаривал со мной так чистосердечно да еще шепнул мне, что, если понадобится его помощь, я могу обратиться к нему. И записал мне свой телефон и домашний адрес.
За дверью послышались голоса, и в комнату вошли несколько человек — уже немолодые мужчины и женщины в сопровождении нашего директора больницы. Наверное, какое-то начальство. Следом за ними вошел парень очень делового вида и сказал, что машина ждет у входа. Мой знакомый уезжал. Он подал мне руку и тепло попрощался со мной, поблагодарил врачей и сестер, пошутил с молоденькой сестричкой:
— Ну как — отпускаете меня?
Девушка весело засмеялась:
— Отпускаю. Давление 130 на 90, пульс 78, температура 36 и 6 — все точно в норме.
— Ладно. Я отпущен. Поехали, — хохотнул он и, повернувшись ко мне, сказал на прощание: — Доктор У, приходите проведать меня, не ждите, пока я снова заболею.
Я кивнул и улыбнулся:
— Не болейте, пусть у вас всегда будет 36 и 6.
Все засмеялись и пошли толпой провожать его.
4. Тридцать градусов
Я думал, что мне вряд ли доведется снова встретиться с ним. Но… Через полгода проводилась большая ревизия медицинских учреждений одного района, и меня направили в гостиницу, где остановились представители других провинций и городов, заведовать временным медпунктом. В день завершения ревизии руководители города приехали в гостиницу на встречу с работниками здравоохранения. И я неожиданно столкнулся с ним в коридоре. На нем было пальто из тонкого черного сукна, кожа на лице лоснилась. Он выглядел располневшим — пуговица на животе была натянута. Заметно изменился! Сразу и не узнать. Я приблизился к нему, как к старому знакомому, с которым давно не виделся. Но тут же почувствовал, что у него совсем другое настроение. Он не протянул мне руку и, только когда я радостно протянул ему свою, пожал ее. Мы постояли минуты две-три, я заботливо расспрашивал его о самочувствии, а он отвечал на вопросы. Казалось, он куда-то торопится — смотрел на меня рассеянно и все оглядывался по сторонам.
Потом сказал:
— Будет свободное время, хорошенько поговорим, — и, пожав мне руку, ушел.
Я остался стоять в коридоре. На душе было смутное, неприятное ощущение, неясное и неосязаемое, как облачко тумана.
Вечером, кончив работу, я сел на велосипед и поехал к себе. Прохладный ветерок немного освежил мою голову, и я с удивлением вспомнил, что он даже не поинтересовался, как мои дела. Я стал искать объяснение этому: может быть, ему было там неудобно со мной разговаривать, или он был так замотан, что не мог уделить мне внимание, спокойно поговорить со мной? Но нет! Когда в моей памяти вновь возникло его лицо, я не увидел на нем отражения тех радостных, теплых чувств, с какими встречаются добрые знакомые. Даже улыбка была натянутой, да и появилась она только в ответ на мою. На этот раз не было не только горячих чувств, как вначале, когда его только привезли в больницу, но даже той товарищеской теплоты, с какой он беседовал со мной в отделении для высших кадров. Сегодняшний разговор был просто прохладным… Не хотелось думать о том, что могло бы быть при следующей встрече.
Я изо всех сил нажал на педали, чтобы отогнать от себя неприятные мысли.
5. Десять градусов
С того времени прошел всего месяц, и я опять увидел его. Он пришел на городскую конференцию медиков. Я стоял в толпе, и он, увидев меня, слегка кивнул. Помня, какой была наша последняя встреча, я специально наблюдал за ним — интересно, как он поведет себя на этот раз? Похоже, он хотел улыбнуться мне, но, казалось, это требует от него чрезмерных усилий. Так и не растянув рот в улыбке, он прошел мимо. Итак, он был еще холоднее, чем в прошлый раз. Мне стало не по себе.
6. Ноль градусов
Месяца два назад я был в театре. Спектакль еще не начался, и я пробирался сквозь толпу в фойе, чтобы купить программу. Вдруг рядом кто-то тихо ахнул. Я оглянулся: в дверях показались весьма солидные люди в длинных пальто — я понял, что это за люди. И сразу же встретился взглядом с одним из них. Я уже видел эти глаза и мгновенно понял — это он. Я опять увидел его. Но он тут же перевел взгляд — не удостоил меня даже легкого кивка головы! Чувство собственного достоинства заставило меня поскорее отвернуться и отойти подальше. Как это меня поразило! Просто ледяное лицо, ноль теплоты. Это лицо причинило мне боль. Можно подумать, что я непременно должен был подойти к нему, заискивать перед ним, угодничать в надежде получить от этого какую-то выгоду. Но что мне надо было от него? В конце концов, что же? Всего-навсего простого человеческого чувства. Мне вовсе не требовалось, чтобы он снова выказал такую же бурную радость, как в тот первый раз в больнице. Мне нужна была просто нормальная температура — тридцать шесть и шесть.
Перевод Б. Рифтина.
#img_10.jpeg
ВЫСОКАЯ ЖЕНЩИНА И ЕЕ МУЖ-КОРОТЫШКА
[37]
1
Растет у тебя во дворе стройное деревце с гладким стволом. Ты давно привык к его виду. И вдруг однажды оказывается, что оно безобразно искривилось, и чем больше ты смотришь на него, тем неприятней оно становится. Но пройдет время, и глаз твой снова привыкнет к нему, будто оно всегда было таким. И если в один прекрасный день ствол его снова станет прямым и гладким, ты вновь почувствуешь смутное беспокойство: какая-то жердь, хоть бы чем-нибудь выделялось. А деревце просто обрело прежний вид. Почему же оно раздражает тебя? Не в привычке ли дело? А что? Думаете, привычки — пустяк? Они есть у каждого. Пускай привычка — не закон, не установление, которое ты обязан выполнять, однако она может причинять тебе массу неудобств. Только не вздумай обижаться, но ты намертво привязан к ней и порой невольно, неосознанно будешь поступать, как она велит. Разве ты, к примеру, посмеешь кричать благим матом при начальстве? Или высказывать свои взгляды в присутствии старших? А когда фотографируются группой с какой-нибудь знаменитостью, неужто позовешь ее стать рядом с собой? Или сам без церемоний станешь посередке, улыбаясь во весь рот? Конечно, нет. Ну да не будем об этом. А вот хватит ли у тебя духу взять в жены женщину лет на десять старше тебя или ростом на голову выше?
Между тем это не пустая болтовня. Знал я одну такую пару.
2
Она выше его на семнадцать сантиметров. Рост у нее метр семьдесят пять, и рядом с другими женщинами она — как журавль среди кур. А у мужа — всего метр пятьдесят восемь. В университете все звали его «У Старший». Его макушка вровень с ее сережками, и кажется, будто он ниже ее на две головы!
А вот как выглядит каждый из них: женщина — тощая, плоская, кожа на лице шершавая, словно это не покрытая лаком ракетка для пинг-понга. Глаза, нос, рот, уши — еще куда ни шло, но все очень уж обыкновенное, невыразительное, какое-то смазанное, как на слишком мелко вырезанной гравюре. Грудь не различишь под одеждой, спина длинная, прямая, бедра узкие, зад плоский — все равно что стиральная доска. А муж, наоборот, коротышка, толстяк, весь как резиновый мячик: упитанный, крепкий, лоснящийся. Губы, нос, подушечки пальцев, икры ног — точно упругие мясные катыши. Кожа на лице гладкая, глянцевая, как хорошее шевро, лоснится от жира. Сквозь нее будто просвечивает свежая алая кровь. Глаза словно электрические лампочки в полный накал. А у жены глаза тусклые, как мутные стеклянные шарики. Поставь обоих рядом — какая уж тут гармония! Только сравнения напрашиваются. А между тем их всегда видели вместе, они были неразлучны, как тело и тень.
Как-то раз их соседи справляли какой-то свой праздник. Вся родня была в сборе. Глава семьи, изрядно выпив и развеселившись, взял пустую бутылку, высокую и узкую, и поставил ее рядом с плоской баночкой из-под свиной тушенки. «Угадайте, что это? — спросил он и, не дожидаясь ответа, объявил: — Это та, длинная, с нижнего этажа, и ее хозяин-недомерок». Все расхохотались, довольные шуткой. И долго еще оттуда раздавались взрывы смеха.
Как же они нашли друг друга? Этот вопрос давно не давал покоя нескольким десяткам семей, живших в многоэтажном доме под названием «Единение». Когда эти двое, поженившись, поселились в нем, все старожилы заинтересовались ими. Только одни любопытствуют молча, а другие не могут удержаться от расспросов. Болтливые — те, у кого, как говорится, излишек ртов и избыток языков, — без конца судачат о людях. Выйдут супруги из дому в дождь, зонт всегда держит она — ей удобней; уронят что-нибудь, всегда поднимет он — ему удобней. Досужие соседки, едва те появятся, тычут им пальцем вслед, смех так и распирает их, они еле сдерживаются. Но то, что взрослые стараются скрыть, у детей может обернуться отвратительным фарсом. И вот уже кто-то из них, завидев эту пару, кричит со смехом: «Коромысло и скамейка!»
Супруги, казалось, ничего не слышали, их никогда не выводили из себя выходки детворы, они словно не замечали их. Но, может быть, именно поэтому их отношения с жильцами большого дома оставались прохладными. Те немногие из соседей, кто не любил соваться в чужие дела, при встрече с супругами по дороге на службу или обратно самое большее здоровались с ними или просто кивали головой. Вот и выходило, что большинству, которое сгорало от любопытства, было нелегко узнать о них что-нибудь. Ну, скажем, ладят ли они друг с другом, почему поженились, кто кого окрутил. Оставалось только гадать, не зная толком ничего.
Дом представлял собой общежитие старой постройки, с большими комнатами окнами на юг, с широкими темными коридорами. Перед ним — просторный двор, а напротив прилепился к воротам домишко. В нем жила семья портного. Сам портной был человек тихий, нелюдимый, а жена его вечно ходила по соседям поболтать о том о сем, любила другим косточки перемывать, а особенно разнюхивать чужие секреты. Как живут жены с мужьями, из-за чего бранятся невестки, кто усерден, а кто ленив в работе, у кого какое жалованье — все она знала до тонкостей, доподлинно. А если не удавалось выведать что-нибудь напрямую, придумывала тысячи хитростей, сотни уловок, чтобы все-таки дознаться. Тут у нее прямо талант был. И никто в этом не смог с ней сравниться. Ей ничего не стоило составить мнение о человеке по его манере разговаривать и по его облику — об этом и говорить нечего. Но она могла даже угадать тайные мысли. По запаху она определяла, кто часто ест мясо, и отсюда могла вычислить доходы семьи.
Не знаю уж почему, но в шестидесятых годах подобные люди становились повсюду «уличными активистами», и их умение все разузнать, их настырность и привычка совать нос в чужую жизнь узаконивались и всячески поощрялись. Да, поистине создатель не позволит пропасть ни одному таланту.
Но сколько ни старалась жена портного, а все не могла дознаться, как же составилась эта странная пара, дважды в день проходившая мимо нее — на работу и обратно. Она досадовала, злилась, словно ей был брошен вызов. И тогда она, пораскинув мозгами, нашла наконец убедительное объяснение: не иначе, у кого-то из них есть скрытый порок. А как же еще? Разве кто вот так, ни с того ни с сего, выберет в пару человека на голову ниже себя? И доказательства нашла веские: три года, как они женаты, а детей нет! И все обитатели большого дома поверили жене портного, этому ее мудрому суждению.
Но жизнь опровергла ее домыслы: высокая женщина забеременела. Соседи, продолжавшие разглядывать супругов, не спускали глаз с ее живота, а он день ото дня становился все заметнее. И наконец, опровергая все сомнения и подозрения, младенец громким «уа-уа!» возвестил о своем появлении на свет. Всякий раз, когда припекало солнце или шел дождь, женщина крепко прижимала к груди ребенка, а зонтик теперь опустился в руки коротышки мужа. Он быстро перебирал короткими толстыми ножками, стараясь не отстать от жены, и высоко поднимал зонтик. Вид у него при этом был весьма комичный. Как ни странно, они были все так же неразлучны, словно тело и тень. И соседи не умерили своего любопытства. Как и раньше, они строили всевозможные догадки на их счет, вроде бы правдоподобные, но не получившие подтверждения. Вот так птицы стаей кружат над землей, трепеща крыльями, не зная, куда опуститься.
— Эта парочка наверняка обделывает темные делишки. Чего бы им иначе сторониться людей? Ну да если появился на теле гнойник, он рано или поздно все равно прорвется. Вот тогда и посмотрим! — говорила жена портного.
И впрямь, она дождалась своего: услышала однажды вечером, как в комнате высокой женщины что-то упало и разбилось. Жена портного немедля бросилась туда и постучала в дверь, на ходу придумав предлог: собираю, мол, деньги на уборку двора. Вот, думала она, сейчас своими глазами увижу семейную ссору, да еще в самом разгаре. Но дверь отворила весело смеющаяся женщина. Муж ее сидел, весь расплывшись в улыбке, а на полу валялись осколки разбитого блюдца.. Вот и все, что увидела жена портного. Она поспешно взяла протянутые ей деньги и ушла. Как же так, недоумевала она, блюдце-то разбито, а ни драки, ни ругани, наоборот, даже вроде веселятся. Поди тут разберись.
Вскоре после этого жена портного стала делегатом уличного комитета от их дома. И когда ей пришлось помогать полиции проводить перепись населения, она наконец-то получила ответы на вопросы, мучившие ее столько лет. Точные, совершенно достоверные ответы. Оказалось, что оба они, высокая женщина и ее коротышка муж, работали в одном и том же химическом научно-исследовательском институте. Только он служил главным инженером и зарабатывал больше 180 юаней! А жена — простой лаборанткой и получала каких-то 60 юаней, да еще была дочерью почтальона, из тех, кто усердно трудится, а домой приносит гроши. Теперь ясно, почему она вышла за этого коротышку: ради положения и ради денег, чтобы хорошо жить. Это уж точно. И жена портного тут же понесла эти драгоценные сведения изнывавшим от безделья соседкам.
Люди всегда смотрят на мир, исходя из собственных представлений, стараясь подогнать под них все, что они видят. Потому-то все и поверили жене портного, ни у кого не возникло и тени сомнений. Загадка, так долго томившая их, была разгадана вмиг. Все будто прозрели. Оказывается, коротышка неслыханно богат и долговязая просто польстилась на его деньги. Этой девице из бедной семьи прямо-таки счастье привалило. С тех пор, когда бы жильцы ни говорили об этой паре, особенно о ней, об этой везучей дылде, в голосе их слышалось раздражение. Но особую неприязнь вызывали они у жены портного.
3
Не торопись утверждать: у этого, мол, человека, счастливая судьба, подожди, пусть пройдет время.
Наступил 1966 год. Большой дом напоминал замкнутый мирок во время стихийного бедствия: у одного беда, другому повезло — для всех обитателей дома настало время больших перемен. Вся жизнь менялась, и менялась быстро. Муж высокой женщины был главным инженером, и на него обрушились несчастья: произвели обыск в его комнате, всю мебель унесли, самого его избили и заперли в хлеву. Мало того, пошел слух, будто он который уж год тайком писал по вечерам книгу, используя научные материалы института, чтобы потом бежать за границу к богатым родственникам. Он будто бы намеревался выдать иностранным капиталистам государственную тайну — данные научно-технических исследований. Эту несусветную чушь многие, однако, приняли всерьез. В то время все катилось кувырком, люди теряли человеческий облик, лучше было ничего не знать, лучше уж было ожесточиться. А еще появилось много бредовых идей. Иным, скажем, так и хотелось изобличить в своем ближнем Гитлера.
Сотрудники института готовы были умереть, но не выпустить главного инженера из рук, они запугивали его, избивали, оказывали на него всяческое давление, а от жены требовали рукопись, которой никто и в глаза не видел. Но все было напрасно. Кому-то пришло в голову провести собрание по борьбе и критике во дворе большого дома, где жили супруги. Кто не боится быть опозоренным перед родными, друзьями, знакомыми? Это тоже один из способов давления. Когда все другие приемы испробованы и не дали результатов, остается этот — может, будет толк.
Никогда еще в этом доме не было так оживленно. После обеда из института прислали людей. Они натянули между двумя деревьями во дворе толстую пеньковую веревку и развесили на ней бумажные листы с фамилией коротышки инженера, расклеили на улице и во дворе плакаты, большие и поменьше, с лозунгами, проклятиями и угрозами, а на стену дома налепили восемнадцать листов с описанием «преступлений». Собрание назначили на вечер, после ужина, поэтому из института прислали еще монтера, который протянул по двору провода и повесил четыре пятисотсвечовые лампы. К тому времени жена портного была уже не делегатом уличного комитета, а начальником по охране порядка, она стала могущественной личностью и, очень довольная собой, расплылась, раздобрела. В тот день она прямо с ног сбилась: надо было мобилизовать женщин, помочь с лозунгами, революционерам из института чаю подать, кипятку принести, а тут еще монтер из ее комнаты провода тянет. Суета — как перед свадьбой!
После ужина жена портного собрала жильцов во дворе. Зажглись четыре мощные лампы, и стало светло, как на стадионе вечером во время матча. Фигуры собравшихся бросали на стены дома огромные, вдесятеро увеличенные тени, неподвижные и строгие. Даже дети не смели шуметь. Жена портного и еще несколько человек с красными повязками на рукавах стояли у ворот, чтобы не пропускать посторонних. Какими грозными были в то время красные повязки!
Вскоре ввалилась целая толпа работников химического института, тоже с повязками на рукавах. Выкрикивая лозунги, они вели высокую женщину и ее низенького мужа. У того на груди висела дощечка. Под конвоем их провели на помост. Там они и встали, опустив головы. Тотчас подскочила жена портного:
— Революционным массам, которые сзади, не видно этого негодяя. Я кое-что придумала. Сейчас…
И заработала плечами, протискиваясь через толпу. Минуту спустя появилась, прижимая к груди ящик из-под мыла. Опрокинула ящик и велела коротышке взобраться на него. Теперь тот казался одного роста с женой. Впрочем, тогда их рост никого не интересовал.
Все шло по заведенному образцу: сперва объявили собрание открытым, потом выкрикивали лозунги, потом выходили «штатные критики», пылко произносили гневные речи, снова выкрикивали лозунги. Сначала стали добиваться признаний от высокой женщины. Все сводилось к пресловутой рукописи. Копья, лезвия языков вонзались в женщину. Ты требовал ответа, я требовал ответа, он требовал ответа. Визгливые, хриплые, рычащие голоса грохотали, хлестали, настигали… А высокая женщина только мотала головой, все отрицая. Она была искренна. Да вот беда, искренность тогда ничего не стоила. Поверить в искренность было все равно что отрицать реальность мира.
Распаленные яростью парни вскакивали на помост, угрожали женщине, размахивая кулаками. Изощренные, поднаторевшие в таких делах люди придумывали хитроумные вопросы, расставляли ловушки, пытаясь запутать женщину, а она все так же решительно и чистосердечно отрицала все, мотая головой. Если бы так шло и дальше, собрание никогда бы не кончилось, не дало никаких результатов, неизвестно даже, как его надо было бы закрывать. Люди из института стали в тупик: ведь они отвечали за собрание от начала до конца. Пришли такие уверенные в себе, а глядишь, не пришлось бы возвращаться ни с чем.
Жена портного долго стояла и слушала. И чем больше слушала, тем больше разочаровывалась. Она была неграмотная, дацзыбао и то не могла прочесть, и «рукопись» ее нисколько не интересовала. Но она чувствовала: люди из института своими речами немногого добьются. Она вдруг подбежала к помосту и, тыча пальцем в высокую женщину, заорала:
— Ну-ка отвечай, почему вышла за него?
Институтские остолбенели. Они не понимали, какое отношение к их делу имеет вопрос начальницы охраны. Высокая женщина тоже оторопела. И она не поняла, почему жена портного задала этот вопрос. Неужели это кого-нибудь сейчас интересует? На ее лице, изборожденном морщинами и высохшем за несколько месяцев мытарств, словно опавший лист, было написано изумление.
— Что, духу не хватает ответить? Тогда я за тебя скажу: на денежки этого мерзавца позарилась, иначе разве пошла бы за него? Без денег кому он нужен, этот обрубок! — вопила жена портного, и в голосе ее звучало торжество: теперь-то она вывела эту долговязую на чистую воду!
А та стояла неподвижно, ничего не признавая и не отрицая. Казалось, до нее дошло наконец, что это за личность, жена портного, и в глазах ее промелькнули презрение, насмешка и упрямство.
— Ладно, ладно, не хочешь — не сознавайся! Этому ублюдку теперь конец, а вот как ты сама будешь жить теперь, мы еще посмотрим. Знаю я, знаю, о чем ты думаешь!
Жена портного била себя в грудь, размахивала руками, а стоявшие рядом женщины подбодряли ее. Никогда еще она не была так довольна собой.
Институтские не очень-то уяснили, что к чему. Но неожиданный поворот дела их вполне устраивал. Правда, женщины увели дело в сторону на тысячу ли, зато собрание снова забурлило. А без этого как довести дело до конца? Поэтому женщин не унимали: пускай разойдутся как следует. А они визжали:
— Сколько он тебе денег давал? Что покупал? Говори!
— Мало тебе двести юаней в месяц, за границу бежать надумала, шлюха!
— Может, вы заодно с Дэн То?
— Кому в Пекин звонила? Небось в «деревню трех семей»? Признавайся!
О том, насколько успешно прошло собрание, судят по его атмосфере. Люди из института, ответственные за это мероприятие, улучив момент, когда страсти разгорелись вовсю, быстро прокричали с десяток лозунгов и сразу же объявили собрание закрытым. Затем они перерыли все в комнате супругов, подняли там половицы, содрали со стен бумагу, но, конечно, ничего не нашли. Мужа они увели с собой, а высокую женщину оставили одну.
4
Женщина так и простояла до ночи в оцепенении посреди комнаты, а потом вдруг вышла из дому. Ей и в голову не могло прийти, что в привратницкой, где был потушен свет, ее все это время подкарауливала жена портного. Едва женщина пересекла двор, жена портного пошла за ней следом. Выйдя за ворота, женщина миновала два перекрестка, перешла на другую сторону улицы, остановилась у каких-то ворот и тихо постучала. Жена портного, спрятавшись за фонарным столбом, наблюдала за ней. Затаив дыхание, выпучив глаза, она вся напряглась, будто изготовилась броситься на свою добычу. Ворота скрипнули и отворились. Появилась старуха с маленьким мальчиком и спросила:
— Все кончилось?
Что ответила высокая женщина, жена портного не разобрала.
Снова послышался голос старухи:
— Малыш поел и немного поспал. Ну, идите скорее.
И тут жена портного вспомнила: обычно высокая женщина, уходя на работу, отводила сына к этой старухе. Она сразу потеряла к ней интерес. Высокая женщина повернулась и, ведя ребенка за руку, направилась к дому. Они не разговаривали, слышен был только звук их шагов. Жена портного притаилась за столбом, боясь шелохнуться, а когда они отошли на порядочное расстояние, поспешила домой.
На другое утро, когда высокая женщина вышла с ребенком из дому, никто во дворе не осмелился с ней заговорить, все только глядели на ее покрасневшие от слез глаза с опухшими веками. Тем, кто присутствовал на вчерашнем собрании критики и борьбы, было как-то не по себе, их беспокоило смутное ощущение, похожее на раскаяние, и они отворачивались, чтобы не встретиться с ней глазами.
О муже высокой женщины, после того как его увели, ничего не было известно. По словам всеведущей жены портного, он был замешан еще в чем-то, и его посадили в тюрьму. Высокая женщина стала женой заключенного и оказалась на самом дне жизни. Конечно, теперь просторная комната в высоком доме под названием «Единение» была не для нее, и ей пришлось поменяться жильем с семьей портного. Она перебралась в крохотный домишко, стоявший метрах в десяти от дома, и была даже этому рада — меньше приходилось сталкиваться с соседями.
Из окон большого дома можно было видеть одинокий домик и в нем сиротливую тень высокой женщины. Куда она отправила ребенка, никто не знал, время от времени она приводила его на несколько дней. Женщина в одиночестве проводила тяжелые, унылые дни. Ей едва перевалило за тридцать, но выглядела она много старше. Жена портного заключила:
— Думаю я, она подождет еще годик — да и выйдет замуж. По мне, так ей и сейчас уже надо развестись и выйти за кого другого. Чего ждать этого коротышку? Если даже его и выпустят, все равно он уже не человек, да и денежки тю-тю!
Прошел год. Коротышка не возвращался, и высокая женщина по-прежнему жила одна, одиноко и молчаливо. На работу — с работы, уйдет — придет, растопит плиту, сходит с большой желтой дырявой корзиной за овощами. В году триста шестьдесят пять дней, и так — каждый день.
Прошел еще год. И однажды муж появился. Стояла поздняя осень. На нем была легкая одежонка, волосы подстрижены ежиком. Он сильно изменился: от округлости его не осталось и следа. Кожа утратила блеск, в лице ни кровинки. Он торопливо поднялся в свою прежнюю комнату. Ее новый хозяин, простодушный заика портной, проводил его до двери лачуги. Высокая женщина сидела на корточках у порога и рубила хворост. Услышав приветствие, она вскочила и оторопело уставилась на мужа. Супруги не виделись два года и не узнавали друг друга. Оба изможденные, усохшие: она стала казаться еще выше, а он — еще ниже. Так они и стояли, глядя друг на друга. Потом жена бросилась в дом и долго не показывалась. А он присел на корточки, подобрал с земли топор и принялся за работу. Нарубил две большие корзины.
Момент встречи оказался для них очень тягостным, почти невыносимым. А потом они, как и прежде, стали вместе уходить на работу и вместе возвращаться, неразлучные, словно тело и тень. Жильцы большого дома уже не замечали в них ничего необычного, и интерес к ним постепенно пропал. Никому не было дела до них.
Но однажды утром что-то случилось. Муж выбежал из дому испуганный, растерянный. Немного погодя приехала «скорая помощь» и увезла женщину. Долгое время в их домишке по вечерам не горел свет. Дней через двадцать муж и какой-то незнакомый человек принесли на носилках высокую женщину.
Из дому женщина больше не выходила. Ее муж-коротышка по-прежнему ходил на службу, а вернувшись вечером, поспешно принимался за домашние дела: разжигал печку, отправлялся с корзиной за овощами. Корзина была та же самая, с которой и год, и два назад каждый день ходила за покупками высокая женщина, но в его руках корзина казалась слишком большой, и дно ее почти касалось земли.
Прошел год, и когда снова потеплело, высокая женщина впервые вышла из каморки. Ее некрасивое лицо, так долго не видавшее солнца, было известково-бледным. Беднягу качало из стороны в сторону. Правой рукой она опиралась на бамбуковую палку, а левая висела, подвязанная на груди. Левая нога была парализована, женщина с трудом волочила ее. Было ясно — она перенесла инсульт.
С того дня каждое утро и каждый вечер муж-коротышка выводил свою высокую жену, и они делали два круга по двору. Они передвигались с таким трудом и так медленно! Муж обеими руками поддерживал жену под локти, ему приходилось очень высоко поднимать руки, плечи его нелепо вздымались. Он очень старался, но нельзя было без улыбки глядеть на него. Высокая женщина не могла поднять безжизненную левую ногу и для того, чтобы сделать шаг, всякий раз дергала привязанную к ней веревку. Удивительное было зрелище — и скорбное, и трогательное. Обитатели большого дома невольно прониклись сочувствием к этой паре. И, встречаясь с супругами во дворе, стали приветливо кивать им головой.
5
Для высокой женщины не было большего счастья, чем находиться подле своего любящего супруга. Но и жизнь, и дух смерти были одинаково безжалостны к ним. Жизнь добила ее, смерть уволокла с собой. И маленький муж остался один.
После того как высокая женщина распрощалась с жизнью, судьба снова улыбнулась низенькому мужчине. Его реабилитировали. Он получил конфискованное имущество, ему возместили разницу в зарплате за все время после его возвращения. Только вот комнату, занятую женой портного, ему не вернули. Кое-кто из соседей еще присматривался к нему: не появится ли чего-нибудь нового в его жизни? Поговаривали, что в институте многие старались помочь ему жениться снова, как говорят, продлить струну, но он упорно отказывался.
— Знаю, что ему нужно, — заявила однажды жена портного, — вот увидите!
Ее лучшие дни были позади. Лишившись власти, она притихла, стала приветливо улыбаться всем. Как-то раз, сунув за пазуху фотографию красивой молодой женщины — это была ее племянница, — жена портного явилась в сторожку к низенькому мужчине. Усевшись, она, разглядывая обстановку, завела с этим «богатеем» разговор о женитьбе. Лицо ее расплылось в улыбке. Она разошлась вовсю, но вдруг заметила, что мужчина молчит и смотрит мимо нее. Лицо у него потемнело. Она обернулась: на стене, куда он смотрел, висела фотография, где супруги были сняты после свадьбы. Жена портного не посмела вынуть фотографию племянницы и поторопилась уйти.
Прошли годы. Низенький мужчина и по сей день живет один. По воскресеньям приводит к себе сына. А соседи из высокого дома, заметив одинокую низкорослую фигуру, вспоминают дела более чем десятилетней давности. Постепенно они вроде бы поняли причину его упорного одиночества.
Когда идет дождь, низенький мужчина, должно быть по привычке, несет зонтик высоко и немного отстранив от себя. Будто под зонтом оставлено место еще для кого-то. Место пустое — потому что в этом мире утраты невосполнимы.
Перевод Б. Рифтина.
#img_11.jpeg
ВЕНГЕРСКИЙ ВЕЛОСИПЕД
1
Давно уже Мэн Дафа мечтал о неожиданном богатстве, от которого жизнь его, однообразная и трудная, вдруг ярко вспыхнула бы, как включенная электрическая лампочка, богатстве, от которого в его мрачной, грубой и неприглядной каморке в один миг появилось бы чего душе угодно; чтобы не думать о деньгах, чтобы каждый день иметь вдоволь вина и досыта пищи, а если не захочется больше готовить самому, то можно было бы отправиться в ресторанчик и пожирать там все блюда подряд, перемешивая их с кунжутной подливой, то соленой, то пресной; чтобы иметь несколько отлично сшитых костюмов, новые кожаные ботинки и хорошие часы; чтобы его приятели, благосостояние которых вызывало у него зависть, сами начали бы ему завидовать. Но откуда возьмется это неожиданное богатство? В детстве он лишился родителей, а родная тетка, с трудом вырастившая его, умерла в прошлом году от ревматизма. Наследства он не получил, не было у него родни, могущей уделить ему от своих избытков, и никто по отношению к нему не был ни добрым, ни щедрым. Все, что считают счастливой судьбой, было от него за горами и водами, так далеко, что и не дозовешься. Правда, как-то ночью, года четыре тому назад, он нашел на улице полпачки сигарет. И сигарет хорошей марки. Но только зажег одну и хотел затянуться, как усомнился, не отравлены ли они, и в конце концов забросил их подальше…
Вот так! А когда миновала та самая, всем памятная великая смута и настало время и в его отделе распределять велосипеды, именовавшиеся «бесхозными», он не без помощи людей приобрел венгерский велосипед марки «Чепел» за каких-нибудь сорок юаней. Это было, пожалуй, самое радостное, самое значительное событие в его жизни. Ну как у Наполеона, когда он с ограниченным числом солдат одержал великую победу под Аустерлицем. Но только у больших людей и радости большие, а у маленьких — и удовольствия маленькие.
При покупке велосипед был весь покрыт слоем пыли, лак отставал и был весь в трещинах — хорошо еще, что не было вмятин и почти все основные детали были в комплекте. Но мелких изъянов — сколько угодно: спицы переломаны на треть, обе покрышки — передняя и задняя — сохранились, но не хватало десятка винтов, не было крышки звонка. Видимо, на этот велосипед давно уже никто не садился, и когда его выводили, он скрежетал.
Докатив велосипед до мастерской, Мэн Дафа с помощью хорошего ремонтника промыл и промаслил машину до блеска, приладил все недостающие детали — и велосипед неожиданно совершенно преобразился: первоначально он был весь в грязи и ржавчине, но после промывки и смазки засверкал молниями, лаковые покрытия заиграли черным блеском, ясно проступила надпись «Чепел» на заводской марке — все стало почти как новенькое. А уж если велосипед стоял в полутемном помещении, его было не отличить от совершенно новой машины. И владельцы велосипедов, собравшиеся в мастерской, все говорили, что стоит эта машина не меньше восьмидесяти монет. Такая оценка заставила сердце его владельца прыгать от радости, и каждый день он, перед тем как погасить свет и отправиться спать, непременно зажигал фонарь, окидывал машину взглядом и потом уже засыпал необыкновенно сладко.
Но все проходит на этом свете — плохое и хорошее, малое и большое. Новая игрушка, едва попав в руки как желанное сокровище, вскоре примелькается и начинает выглядеть как нечто обычное. И Мэн Дафа вскоре задумался бы, что этот велосипед — всего только вещь, заставившая его истратить определенную сумму денег. А его счастливая судьба, о которой он и во сне не мог забыть, осталась где-то в далеких краях и все еще не показала ему из-за горизонта даже своей макушки. А эта машина на самом деле не больше как старый велосипед, владельцы же новых велосипедов мчатся, заполняя проезжую часть, и говорят между собой: что это там такое катит по улице? Пользуясь велосипедом каждый день, он через некоторое время почувствовал бы, что приобрел всего только несовершенное средство передвижения и что это никакое не событие в его жизни.
2
Ежедневные поездки на работу и с работы проходили по проспекту Освобождения. Проспект этот, прямой как стрела, прежде, полстолетия назад, именовался «Центральной улицей», он прорезал территорию четырех концессий: французской, английской, американской и германской. Сегодня же это была главная магистраль, соединявшая собственно город с двумя рабочими районами — Земляным городом и Чэньтанчжуаном. Каждый день в часы пик здесь образовывалась бурлящая река из неиссякаемых скоплений велосипедов и другого транспорта. Всякого рода звонки и гудки, резавшие уши, торопливые, подгоняющие людей, были голосом этой великой реки. Если какой-то экипаж вдруг вставал поперек дороги, он заставлял едущие сзади большие и малые машины разом остановиться, и вскоре образовывалась пробка этак на полчаса, и бесчисленному количеству людей приходилось в этот день каждому по своему разумению изыскивать способы оправдания своих опозданий. И все-таки искушенному водителю Мэн Дафа езда по этой дороге не доставляла особых затруднений. Он умел скользить и крутиться среди людей и экипажей наподобие вьюна в луже, вращая руль и изгибаясь всем телом, он пробивался вперед и мог даже поспорить в этом с велосипедистами-подростками, если только появлялось желание померяться с ними силами. Его надежный, послушный, быстрый венгерский велосипед позволял ему каждый раз, далеко опередив других, достичь перекрестка, ведущего к Земляному городу, и бросить гордый взгляд на оставшихся далеко позади задыхающихся битых полководцев.
Одно было плохо: такого рода гонки на велосипедах нередко вызывали недовольные крики других велосипедистов, ехавших по той же дороге, и к тому же были опасны, а когда при этом случалось зацепить чужой велосипед, то в момент возникала всеобщая свалка, особенно если это происходило на перекрестке его дороги с дорогой по Окружному валу; по этой неровной и извилистой поперечной улице лился непрерывный поток велосипедистов; в зимнее время все эти движущиеся наперерез мужчины и женщины — многие без шапок и платков, что позволяло северному ветру свободно трепать их волосы, — походили на мчащийся табун диких лошадей. Едва они въезжали на дорогу, поток велосипедов уплотнялся до отказа, руль почти касался руля, приходилось быть все время настороже, и только молодые люди вроде Мэн Дафа, ловкие и быстроглазые, или подростки, полные сил и не боящиеся трудностей, могли полагать, что именно тут арена для борьбы.
В этот день, когда он в очередной раз доехал до Окружного вала, оттуда вырулил какой-то человек на велосипеде, который сначала ехал позади, но потом нагнал его одним рывком и покатил далее рядом с ним, плечом к плечу. Увидев этого человека, все время маячившего сбоку, Мэн Дафа сначала принял его за кого-то знакомого, но, вглядевшись, понял, что его не знает. Это был молодой человек, одетый в простую рабочую просторную хлопчатобумажную одежду, у него было бледное чистое округлое умное лицо, и хотя холодный ветер дул ему навстречу, лицо его нисколько не покраснело. Его тонкие брови и глубоко сидевшие глаза казались совершенно черными. Едва Мэн Дафа и этот случайный попутчик достигли людного перекрестка, у того на лице появилась теплая, приветливая, вежливая улыбка, и он вступил в разговор:
— Сегодня резкий ветер, очень трудно ехать.
— А что делать? — буркнул в ответ Мэн Дафа.
Человек некоторое время молча нажимал на педали, потом заговорил снова:
— А ведь у тебя велосипед венгерский, марки «Чепел».
— А? А! Верно!
— Такой велосипед не боится ни ветра, ни кручи — крепкий.
— Правда!
— Ты, верно, много лет на нем ездишь?
— А? А-а! Да, да!
Перекинувшись с ним парой слов, Мэн Дафа почувствовал, что не может найти темы для дальнейшей беседы — и не потому, что по природе был неразговорчив, просто из-за резкого ветра сводило холодом губы и все внутри замирало. Тот человек тоже ничего больше не сказал. Когда они доехали до перекрестка, ведущего к Земляному городу, Мэн Дафа свернул на восток, а тот поехал прямо, и они расстались без единого слова. Так, как обычно встречаются, а потом расходятся случайные дорожные спутники.
Прошел день. Мэн Дафа снова ехал на работу и на том же месте, на въезде с окружной дороги, снова повстречал вчерашнего человека; из-за того, что они уже однажды встречались, и еще из-за того, что этот человек первый улыбнулся ему приветливой открытой улыбкой, он тоже невольно кивнул ему головой. Хотя Мэн Дафа вовсе не собирался ехать с ним вместе, ему хотелось освободиться от неловкого чувства, которое испытываешь, проделывая довольно долгий путь с малознакомым человеком. Но странно — когда он намеренно замедлял скорость, тот человек тоже не спешил, а если прибавлял ходу, тот тоже не мешкал, так что Мэн Дафа подосадовал даже, что не может запустить свой велосипед побыстрее вперед, как ребенок запускает игрушечный планер. Но в этот момент тот человек обратился к нему со словами:
— Ты едешь на смену в третий прокатный цех?
— Ага! — ответил Мэн Дафа, а про себя подумал: откуда он это знает?
Тот мгновенно рассеял его сомнения:
— У тебя на велосипеде написано сзади «Третий прокатный», вот я и решил, что ты туда ездишь на работу. А я — дальше, на завод медицинского оборудования «Красногвардеец».
Больше они ничего не сказали друг другу и снова расстались, доехав до перекрестка у Земляного города.
С этого времени Мэн Дафа постоянно встречал на дороге бледное лицо и глубоко посаженные глаза этого ненавязчивого молодого человека. Привыкая к нему, он перестал думать о том, как избежать встреч со случайно встреченным на дороге попутчиком. Тем более что человек этот ехал рядом с его велосипедом мирно, непринужденно, совершенно естественно, лишь изредка перекидываясь несколькими незначительными фразами, что помогало незаметно скоротать проезд по многолюдному долгому пути. Так они оба постепенно узнавали друг друга. Он уже знал, что этот человек — техник, тех же лет, что и он, но техник четвертого разряда и получает на десяток юаней больше, чем он. Во время таких бесед он и сам сообщал этому человеку некоторые подробности своей жизни. Наконец он спросил:
— Как тебя зовут?
— Лань Далян, «лань» значит «синий».
— Странно! А меня зовут Мэн Дафа, и у нас обоих в середине слог «да». И еще: оба мы не женаты, и обоим нам по двадцать шесть лет.
— Не иначе нам так судьба определила завязать дружбу прямо здесь, на большой дороге.
Они рассмеялись, не придав этим словам особого значения.
Прошло еще полмесяца. Однажды Мэн Дафа возвращался домой с работы и неожиданно увидел перед собой человека, медленно и спокойно ехавшего на велосипеде. Спина этого человека с первого взгляда показалась ему знакомой, он догнал его и вгляделся. О! Вот так встреча! Лань Далян! День уже склонился к вечеру, а в домах по сторонам улицы постепенно, словно звезды на небе, один за другим вспыхивали огни. Внезапно Лань Далян предложил:
— Пойдем, перекусим чего-нибудь вон в том ресторанчике, я немного проголодался.
— Да нет, я…
— Разве ты не одинокий, не холостяк? Мне кажется, тебе нередко случается обедать после работы не у себя дома. И я тоже, возвращаясь с работы, иногда что-нибудь съедаю, не заходя домой. Если у тебя сейчас нет никаких дел, давай пойдем куда-нибудь вместе, развеемся немного, — сказал Лань Далян, и его слова звучали вполне искренне.
«Нет-нет!» — вертелось на языке Мэн Дафа, а его лицо выдавало замешательство человека, беспричинно удостоившегося милостей и потому чувствующего себя не очень удобно, однако под ложечкой у него уже завел свою песенку затаившийся там лакомка-червячок.
В конце концов Лань Даляну удалось зазвать Мэн Дафа в небольшой ресторанчик. Лань Далян отправился к прилавку, где принялся изучать меню, а Мэн Дафа, перестав делать вид, что хочет сам сделать заказ, нашел пустой столик, уселся за него и стал ожидать Лань Даляна. Тот, видимо, истратил немалую сумму — каких только яств он не расставил своей щедрой рукой на блестящей поверхности столика: красных и желтых, перченых и соленых, кислых и сладких, простых и затейливых. А еще была подогретая водка и охлажденное пиво. Слушая звон бокалов, когда лакомые кусочки курятины приятно поворачивались на языке, а злая горчица щипала в носу так, что захватывало дух, он сквозь завесу легкого дурманящего опьянения глядел на сидящего напротив новообретенного друга и чувствовал, что среди приятелей, с которыми он общался ранее, не было еще такого благородного и приятного парня, не приходилось видеть таких глубоко запавших глаз, совершенно черных и в то же самое время светящихся, ласковых и близких, необыкновенно глубоких. Сердце его радовалось оттого, что у него есть теперь небывалый друг, с такой безудержной щедростью тратящий на него собственные деньги. «Мы с ним стали друзьями на всю жизнь!» — думал он про себя и хватал Лань Даляна за руку, словно боялся, что его собеседник может вдруг вскочить и убежать. Голова его уже наполнилась винными парами, а язык лепетал нечто невразумительное:
— Пусть бы теперь наши дни продлились подольше. Ты бы увидел, годится ли в друзья Мэн Дафа, и ты бы получил какую-нибудь пользу от брата Мэна. Ты рассуди сам…
Лань Далян смеялся так же ласково, как и раньше. Они ели, пили и болтали. А потом Лань Далян спросил его:
— Дафа, а ты испытываешь удовольствие, когда едешь с работы и на работу на этом старом венгерском велосипеде?
— Испытываю. Хотя с новым велосипедом он, конечно, не сравнится, но нажимать на педали совсем не тяжело. Ты не смотри, что он старый, я починю его, и он станет совсем другой. Я… мне… мне пока что лень было его чинить.
— Ведь ты ездишь на этом велосипеде уже немало лет?! — слова Лань Даляна можно было истолковать при желании и как вопрос и как утверждение.
— Не так долго. Скажу тебе правду: я его купил только в прошлом году, по индивидуальному ордеру. Мне сказали, что это бесхозный велосипед, и еще кто-то сказал, что он со склада конфискованного имущества. И всего за сорок монет. — Мэн Дафа разгрызал сочную рыбью голову, губы его кривились в довольной улыбке. — Как по-твоему, дешево?
Лань Далян внимательно посмотрел на него и спросил:
— Ты после покупки еще не разбирал его для капитального ремонта?
— Еще нет. Я промыл оси колес, немного смазал, поставил недостающие детали — и вот катаюсь себе всласть.
Лань Далян засмеялся и больше к этому вопросу не возвращался, стал болтать на другие темы. Они ели, пили, разговаривали, смеялись и в глазах посторонних людей выглядели как два близких друга.
Настало воскресенье. Погода была прекрасная, к десяти часам утра солнце начало припекать, вещи, выставленные для просушки, стали горячими, день даже напоминал немного весеннюю пору. Мэн Дафа стирал дома рабочую одежду. Одежда эта, уже три месяца не видевшая воды, ни за что не хотела приобретать свой первоначальный цвет. В самый разгар усердной стирки в дверях его комнаты появился Лань Далян. Сегодня он был одет не в свою обычную хлопчатобумажную робу, он облачился в открытую куртку темно-серого цвета и синие брюки в обтяжку, тонкий шарф песочного цвета свободно обнимал его плечи. Несмотря на то, что костюм этот не отличался особым изяществом и был сшит из обычной материи, почему-то на нем он выглядел настолько импозантно, что даже лицо у него неуловимо изменилось и выделяло его среди сотен других.
— Ой! Как ты сюда попал? Как узнал, где я живу?
— Ну и глупый же ты! Разве ты не сам сказал? Сегодня я не на работе, от дел свободен и рад тебя видеть.
— Вот как? Ну, ладно! — согласился Мэн Дафа, а сам подумал, не хочет ли Лань Далян еще раз пригласить его на обед, съесть что-нибудь вкусное. Он повернулся было, чтобы принести Лань Даляну попить, но тот положил ему руки на плечи и проговорил:
— Стирай свою одежду, не обращай на меня внимания, — сказав это, он осмотрелся кругом и пристроился на деревянной скамье в углу комнаты, возле которой как раз стоял венгерский велосипед. Лань Далян развязал свой шарф, положил руку на велосипедный руль и, болтая с Мэн Дафа, незаметно, словно бы невзначай, сдвинул велосипед с места, слегка прокрутил колеса, потрогал муфту, крепящую седло, потом пальцем прошелся по железным трубкам рамы.
Когда Мэн Дафа, кончив стирку, пошел выливать грязную воду, развесил одежду для просушки и вернулся назад, Лань Далян сидел и курил. Он протянул Мэн Дафа сигарету. Тот, взяв сигарету, взглянул на марку — оказалось, что это сигарета высшего качества марки «Феникс», с фильтром. Обычно Мэн Дафа мог себе позволить только дешевые сигареты «Борьба», крепкие и с горьким запахом. И теперь, зажав мундштук с упругим фильтром между верхней и нижней губой, он затянулся ароматным дымом и почувствовал несказанное наслаждение. Наслаждение скоро обернулось благодарностью дорогому другу.
Лань Далян затянулся пару раз и негромко заговорил:
— Дафа, у меня к тебе просьба, не знаю, как ты к ней отнесешься.
— В чем дело? Ты только скажи! Ведь ты не считаешь своего друга чужим для себя человеком? Так говори!
— Ты понимаешь… — Лань Далян затянулся, выпустил дым, помедлил, словно ему трудно было разомкнуть губы, и наконец произнес: — Мне не нравится ездить на отечественных велосипедах, давно мечтаю приобрести импортный. А венгерская марка «Чепел» особенно хороша, я два года такой велосипед ищу, так нигде и не смог купить…
При этих словах Мэн Дафа сразу насторожился — не польстился ли его собеседник на дешевизну почти даром приобретенного велосипеда? Он уже хотел остановить разговор, как вдруг Лань Далян, словно прочитав его мысли, поспешно произнес:
— Послушай меня. Если мне чего-то хочется, я денег не жалею. Мы с тобой друзья, я не польстился на дешевку. Если ты согласишься уступить мне твой велосипед, я не буду настаивать на том, чтобы только возместить тебе цену, уплаченную при покупке, я готов дать тебе сто двадцать юаней. Тогда и ты не останешься без машины: за эти сто двадцать монет ты сможешь сразу же купить себе другой неплохой велосипед.
— Что? Сто двадцать юаней?! — Мэн Дафа онемел от изумления: он и не думал, что на свете остались еще люди, так безудержно сорящие деньгами. Откроют рот — и на́ тебе сто двадцать монет, втрое больше, чем ты сам заплатил при покупке. Неудивительно, что богатые люди ничем не связаны, легко вершат дела и умеют себя вести! Когда эти сто двадцать монет окажутся у него в руках, Мэн Дафа при покупке на рынке старых машин приобретет немного подержанный велосипед, пусть более тяжелый, марки «Красный флаг» или «Летящий журавль», на это уйдет самое большее сто юаней, а пару десяток можно и сэкономить. Часто ли попадается такое выгодное дело, когда прибыль сама идет к тебе в руки? Сердце его возликовало, и только чувство неловкости не позволяло согласиться сразу.
— Да не разводи ты со мной церемоний! — Лань Далян действовал напрямик. — Ты возьмешь с собой рабочее удостоверение, мы пойдем в комиссионный и там совершим все формальности по перепродаже. А деньги у меня с собой.
Мэн Дафа поломался еще немного и покатил велосипед вслед за другом.
Оценщик в велосипедном отделе комиссионного магазина, толстяк, страдающий одышкой, несмотря на свою неповоротливость, согнулся, чтобы проверить оси велосипеда, после чего долго отдувался; однако по проницательности взгляда было видно, что он торговец опытный. Скользнул глазами по велосипеду всего несколько раз и сразу же сказал, что он стоит самое большее восемьдесят юаней. И не теряя времени, движением глаз дал понять Лань Даляну, чтобы тот не поддавался на обман своего контрагента, выманивающего большие деньги за свой импортный велосипед, преклонного возраста и к тому же вышедшего из моды образца. Мэн Дафа начал нервничать.
— Мы по доброй воле согласились на цену в сто двадцать юаней, — сказал он, — вы же должны только оформить покупку.
Толстяк изменился в лице.
— Эй, парень! — заговорил он. — Купля-продажа, конечно, ваше дело, но если перепродажу оформляю я, то цена должна быть сообразной. Сто двадцать монет? Да если добавить двадцать-тридцать юаней, можно будет купить совершенно новый велосипед. На вид я старше тебя лет на двадцать, но ведь и ты не ребенок, должен в делах меру знать. Скажи по совести, ты сам сколько бы дал за этого старца с выпавшими зубами?
Лицо Мэн Дафа от такой отповеди запылало огнем. Ему было и стыдно и досадно, он приготовился спорить. Но Лань Далян, стоя за спиной, потянул его за край одежды, дав понять, что горячиться не надо, после чего самым вежливым тоном сказал толстяку:
— Продолжайте, пожалуйста, заниматься своими делами, а мы тем временем договоримся о настоящей цене и снова обратимся к вам. Благодарю вас!
Толстяк ничего не ответил, повернул свое туловище, толстое, как винный жбан, и вышел. Лань Далян обратился к Мэн Дафа:
— Не будь дураком, какой толк с ним спорить? Пословица говорит: «Товар любит знатока», а он не знаток. К чему бы привел этот спор? Мое мнение таково: мы оформляем перепродажу за восемьдесят юаней, остальное я добавлю после — и дело с концом. Ну, как? Если ты согласен, давай мне велосипед, квартирную книжку и рабочее удостоверение. Я пойду оформлять, а ты не высовывайся, чтобы случайно с ним не заспорить.
Мэн Дафа взглянул на Лань Даляна, понял, что намерения у того честные, и произнес: «Ладно!» Он боялся упустить такую удачу и уполномочил Лань Даляна совершить сделку.
Лань Далян разыскал толстяка, быстро уладил все формальности и передал из рук в руки квитанцию о перепродаже с деньгами за велосипед.
Был уже полдень, и он опять пригласил Мэн Дафа перекусить поблизости в ресторане «Суминь». Это был известный ресторан высшего класса, и еда в нем была несравненно изысканнее, чем в прошлый раз. В обстановке такого ресторана и при их нынешнем настроении все блюда казались праздничными. Тут же за столом Лань Далян вынул бумажник, достал четыре десятиюаневые банкноты и протянул Мэн Дафа. Тот некоторое время отнекивался для вида, а потом взял.
Пообедав, они вдвоем вышли из ресторана. Мэн Дафа ощупывал деньги в оттопыривающемся кармане, желудок его был наполнен едой и вином, сердце переполняла радость, он весело повернулся к Лань Даляну и пожал ему на прощанье руку. Лань Далян прыжком оседлал теперь уже перешедший к нему венгерский велосипед, обратил к Мэн Дафа лицо, по-прежнему сиявшее теплой улыбкой, и умчался как на крыльях. Он ехал быстро и привычно, словно этот велосипед всегда принадлежал ему.
Вечером того же дня Мэн Дафа приобрел в комиссионном магазине велосипед марки «Красное знамя» восьмидесятипроцентной годности, черный лак которого выглядел много приличнее, чем у проданного венгерского. Истратил он всего девяносто юаней, и еще тридцать остались у него на руках.
В тот вечер его лампа горела допоздна. Он сидел на кровати, курил, смотрел на новый велосипед, сменивший старый, и пересчитывал оставшиеся деньги, пока его веки не начали слипаться — тогда только он погасил свет и лег в постель. В этот миг он чувствовал, что его счастливая судьба достигла своей вершины и что эта удача пришла к нему из рук достойного жалости Лань Даляна. Он понял, что если кто-то поддается благородному порыву, то в этот миг он с легкостью попадает впросак, и что, если в сердце начинает пробуждаться интерес к чему-либо, сначала должно взвесить, какие от этого будут прибыли и убытки. Выходит, что Мэн Дафа воспользовался высокими чувствами, от которых разгорелась голова Лань Даляна, затуманенная новой дружбой, не подождал, пока тот придет в себя, и жестоко надул его — и не один раз! Мэн Дафа стало ясно, что он, встретив завтра на дороге Даляна, должен справиться о его адресе и в первую очередь отыскать ворота его дома.
Однако… однако почему-то с этого дня он больше не встречал на дороге Лань Даляна. Один день, два дня, неделя, две недели, месяц, два месяца… а он все не видит ни тени, ни следа Лань Даляна, как будто Лань Даляна, как и счастливую судьбу, можно повстречать только случайно, он появился неожиданно и так же исчез. Совсем как птица, промелькнувшая перед взором: даже при зоркости взгляда и проворстве рук лишь горсточка перьев осталась в ладони. Вот уж пришло время, когда от тридцати юаней, оставшихся после покупки велосипеда, насчитывалась лишь самая малость. Однажды ночью он проснулся и никак не мог заснуть, а все думал об этой купле-продаже и о том, как ловко и решительно покончил Лань Далян с этой странной сделкой. Он ощутил во всем этом какой-то неприятный привкус и постепенно начал понимать, что тут что-то не так, что во время совершения этого нечистого дела он не задумывался над подобными вопросами и что следовавший отсюда вывод, волнующий и зловещий, тревожит его совесть. Он вдруг не смог дальше размышлять, и у него невольно вырвался возглас:
— Верно, я больше не увижу его!
Свою тайну он скрыл в своем сердце и никому о ней не рассказывал, но и в сердце тайна эта все время сверлила, как тоненький червячок, жалила и беспокоила. В конце концов он не выдержал, рассказал свою историю одному сотруднику, достойному доверия и более скромному, чем другие, который тоже интересовался велосипедами. Человек этот выслушал его рассказ совершенно спокойно и неожиданно хлопнул его по плечу:
— А ведь ты остался в дураках, Дафа!
— Как? — спросил он, но уже и сам начинал сомневаться в том, что это дело, причинившее его сердцу столько беспокойства, с точки зрения постороннего, ничего сомнительного в себе не заключает.
— В трубках рамы этого твоего венгерского велосипеда определенно что-то спрятано. Когда бы не так, почему твой Лань так больше и не показался? И еще — он ведь не идиот, а выдал такую сумму, чтобы купить твою старую машину. Куда ты теперь побежишь с эдакой своей чистотой и простосердечием? Как ты сам-то до этого не додумался?
— Я… Ой, мне это и в голову не пришло. Как ты думаешь, что могло быть в трубках? — спросил он и даже в лице изменился.
— Ну, мало ли что! Какие-нибудь украшения, золото и серебро, драгоценности, деньжата, валюта — все могло быть. Можно догадаться, что парень этот — человек богатый, в начале великой культурной революции, когда конфисковали его имущество, спрятал тут что-то, а потом у него отобрали велосипед или сам его потерял. Он разыскивал везде свою машину, встретил тебя, когда ты ехал на велосипеде, познакомился с тобой, а потом воспользовался тем, что ты жадный, и истратил изрядную сумму денег, чтобы выторговать у тебя эту машину. Да чего там, не жалей, дело сделано! Утка упорхнула у тебя прямо из зубов. Ты пошевели мозгами — ведь утверждать, что это было твое, Дафа, имущество, невозможно!
«Дело сделано!» Может быть, это был единственный в жизни случай стать богатым — и на глазах уплыл из рук. «Укатилась колбаска», все утекло дочиста, в руках ничего не осталось, да еще получил звучный шлепок по шее.
3
Во время своих терзаний Мэн Дафа вдруг припомнил одну историю. В старину некий рыбак всю жизнь закидывал удочку на речном берегу, мечтая, что его приманку схватит огромная рыбина с красным хвостом и золотой чешуей. Но он прорыбачил на берегу реки двадцать лет, а поплавок, лежавший на поверхности воды, все время был как ветка мертвого дерева, он ни разу не шелохнулся. Тянулись дни, ржавел крючок, но рыба, которая пожелала бы схватить приманку, все не появлялась, более того, даже голодного краба не было. И все-таки настал день, когда вдруг приплыла огромная рыба, совершенно невообразимых размеров, сверкавшая всеми цветами и оттенками, одним глотком захватила приманку, даже крючок целиком оказался у нее в глотке. Рыбак же как раз в это время спал, ничего не почувствовал, и, когда проснулся, эта рыбина с приманкой в глотке уже преспокойно уплывала прочь. Он увидал только, как она, скрываясь из глаз, взмахнула своим широким, словно лодочный руль, хвостом и еще — глубочайший водоворот. Он снова и снова закидывал свою удочку, но больше не случалось ничего. Лишь кусочек рыбьей плоти остался на блестящем крючке… Мэн Дафа почувствовал себя таким же рыбаком.
Постоянные сожаления, подавленность отнюдь не услаждали его сердце! Прежде всего он отправился на завод медицинского оборудования в южной части Земляного города, чтобы расспросить о Лань Даляне, но оказалось, что на заводе такого нет. Конечно, он мог бы сходить в комиссионный магазин, найти того толстяка, который оформлял перепродажу, и по корешку квитанции найти следы Лань Даляна — но как открыть рот, чтобы рассказать о таком деле? Ему оставалось только, тая свои мысли, молча продолжать поиски.
По дороге на работу и с работы, среди толпы, расходящейся после сеанса из кино, в столовых, магазинах и мелочных лавках, во всех местах, где кипела жизнь, — везде искал он того человека, тот велосипед, те сокровища в тайнике. Каждый выходной он целый день неизменно проводил вне дома, обегая большие и малые парки города, толкаясь в наиболее оживленных центральных районах, смотрел налево и направо, пока не начинали болеть от усталости глаза, пока не деревенели, превращаясь в железные стержни, ноги; он первый раз в жизни так внимательно и заинтересованно вглядывался в лица встречных и чувствовал, что лица живущих в этом мире людей нескончаемо разнообразны, на сотни и тысячи ладов. Так он становился упорнее из года в год. Еще больше, чем искавший свой сосуд Парсифаль, исполнился он уверенности, что невозможно жить, не разыскивая этого Лань Даляна.
Прошло четыре года, когда он как-то обнаружил среди оставленных возле рынка велосипедов один венгерский, марки «Чепел», очень похожий на его прежний. В этот миг сердце от радости чуть не выпрыгнуло у него из груди. Он подошел к велосипеду, внимательно осмотрел, но утверждать, что этот велосипед — его, так и не решился. Ведь миновало уже четыре года, не только старую вещь трудно было бы узнать, но даже и степень износа могла стать совсем другой. Оставалось только ждать, чтобы убедиться, не Лань Далян ли хозяин этого велосипеда. Он остановился на другой стороне улицы, напротив стоянки велосипедов, и стал сверлить эту машину глазами.
Он простоял более двух часов, но велосипед так никто и не взял. День был очень жаркий, вокруг не было ни малейшей тени, он почувствовал, что, торча здесь как одинокий шест для флага, может спалить себя на солнце до смерти; уже и пот у него не выступал, и голова кружилась, и во рту пересохло, и, если бы так продолжалось, он вспыхнул бы огнем. Зайдя в ближайшую лавку прохладительных напитков, он купил себе эскимо, но, когда с мороженым в руке прибежал обратно, велосипед кто-то уже увел.
Так был упущен единственный шанс на возвращение утерянного.
Удар, полученный в этот раз, был нелегким. Самым большим его врагом оказалась утрата надежды. Его устремления и упования гасли с каждым днем. Он думал уже, что если даже найдет Лань Даляна, то ничего не сможет сделать, если тот не признается, что прятал что-то в велосипеде. По этой причине жар его деятельности постепенно охлаждался. Время — как вода, оно может понемногу размыть любое дело, как угодно круто замешанное. Но даже и при этом каждый раз, когда встречались ему на дороге чужие велосипеды или когда сталкивался он с проносящимся мимо велосипедистом, напоминавшим Лань Даляна, невольно поворачивал руль и неотвязно преследовал его, вглядываясь, не тот ли это, кого он ищет? Но с каждым разом убеждался, что таким образом только усугубляет свои сожаления и подавленность от давно прошедшего — и ничего более.
4
И вот Мэн Дафа уже тридцать пять лет, он все еще холостяк, но дни его проходят не зря, он поднялся до второго разряда, имеет кроме зарплаты премиальные, каждый месяц получает более семидесяти юаней; как следствие марка его сигарет и еда на его тарелке тоже поднялись выше среднего уровня. Но только, по его собственному выражению, у него разрослись «губы, пожирающие деньги», и он, понятно, не сумел накопить достаточно, чтобы иметь право помышлять о чем-нибудь вроде женитьбы. Что же до того венгерского велосипеда, то об этом он почти никогда не вспоминает. Какой толк в таких пустых мечтах?
Однажды он топтался без дела на главной улице, и вдруг кто-то легонько хлопнул его по плечу. Он оглянулся и увидел чье-то знакомое лицо, вздрогнул невольно, а тот сказал, посмеиваясь:
— Не признал? Я же Лань Далян!
— А? Лань Далян? Да, да, верно! — Едва Дафа увидел его необыкновенно приятную и приветливую улыбку, как сразу же узнал, кто это. Но этот стал совсем не таким, каким был десять лет назад, имел вид человека средних лет, слегка располнел. По всему его лицу, ранее худому и бледному, теперь разливался румянец, кожа лица лоснилась, из-за пополневших губ овал лица казался не очень четким, и только глаза, глубоко сидящие в глазницах, блестели, как и раньше, затаенно и спокойно. Его одежда тоже по-прежнему была чистой и опрятной, но отнюдь не изысканной. Мэн Дафа, вскрикнув «Ай-я!», обеими руками крепко ухватил протянутую ему руку. Человек, в безуспешных поисках которого он за десять лет мог бы истоптать железные башмаки, нежданно появился перед ним, и покрывшиеся пеплом надежды снова ярко вспыхнули. Руки его внезапно обрели силу, словно хотели удержать невидимое богатство, которое вот-вот может быть снова утрачено.
— Ты… Ты… Ты… — он не мог из себя выдавить ни слова.
— Похоже, ты все время искал меня? — улыбаясь, произнес Лань Далян и добавил, переведя дух: — Ты, конечно, повсюду разыскивал меня, но так нигде и не нашел, верно?
— Я… я точно искал тебя, но на том заводе медицинского оборудования не оказалось человека с таким именем!
Лань Далян рассмеялся, и то, что он сообщил, постепенно рассеяло недоумение Мэн Дафа.
— Ну, да! Ты меня и не мог найти. Меня зовут не Лань Далян, и работаю я не на заводе медицинского оборудования. А дом мой здесь поблизости. Если у тебя нет сейчас никаких дел, прошу зайти ко мне. У меня есть к тебе разговор.
Как в тумане Мэн Дафа прошел за этим человеком два перекрестка, свернул в переулок, вошел в круглые ворота, украшенные затейливой резьбой, за которыми оказался маленький чистый дворик, посыпанный желтым песком. Он увидел несколько посаженных по бокам кустов, покрытых блестящими зелеными листьями, тропка между ними, уложенная каменными плитами, вела к домику японского типа, искусной постройки, с красной остроконечной крышей. Лань Далян пропустил Мэн Дафа вперед, в комнату. Хотя домик и выглядел карликовым, внутри оказалось просторное помещение с обращенным во дворик арочным окном, в которое врывались лучи солнца, наполняя помещение светом, а широкий подоконник был заполнен благоухающей цветущей травой. Длинные висячие ветви орхидеи опускались вниз из высоко подвешенного горшочка, почти доставая до пола. Возле окна стоял большой старинный письменный стол, на нем груды газет, журналов, рукописей, писем — и еще бутылка с тушью, банка с клеем, кисти и стакан для кистей… Со всех сторон стояли книжные шкафы, тесно набитые ровными рядами книг, и несколько стульев для гостей. Не было никакой модной мебели, обычной в других домах: ни дивана, ни чайного столика, ни торшера. Но если говорить о Мэн Дафа, все в комнате было для него в новинку, и в этой атмосфере уединения и духовности, создаваемой книгами, громоздящимися одна на другой, в нем вдруг возникло чувство непонятной скованности. Он ощутил, что хозяин комнаты и он сам — два разных человека, занятых разными делами. А тот пригласил его сесть, предложил ему ароматного чая и хорошую сигарету, после чего сам сел по другую сторону письменного стола на большой круглый стул с подлокотниками и спросил:
— Ты, верно, заподозрил, что я обманом выманил у тебя велосипед?
Прямота этого вопроса застала Мэн Дафа врасплох.
— Я?
— Не подозревал ли ты, что в велосипеде было что-то спрятано?
Второй вопрос был еще прямее, и Мэн Дафа не смог ничего ответить, только замахал рукой.
— Я? Нет! Нет! Не было этого!
— Неправда, ты подозревал меня. Ты, конечно, решил, что этот велосипед раньше был моим, что при конфискациях в начале великой культурной революции я спрятал в нем какие-то ценности, а потом велосипед отобрали, и я повсюду разыскивал свою машину. А когда я увидел тебя на своем велосипеде, мне ничего не оставалось, как выманить его у тебя. Так или не так?
Когда человек, назвавшийся Лань Даляном, дошел до этих слов, у него вырвался звонкий смешок, а потом он сразу стал серьезным и четко произнес:
— Все, что ты думал, — верно. Моя семья в начале великой культурной революции подпала под конфискацию, и я действительно в велосипеде кое-что спрятал…
— Правда? — кончики бровей Мэн Дафа удивленно взметнулись.
— Правда. Но потом мой велосипед тоже конфисковали и я решил, что все кончено. Кто бы мог подумать, что, на мое счастье, я случайно столкнусь с тобой? До того, как мы встретились на дороге, я уже выслеживал тебя больше чем полмесяца. А когда мы познакомились, я все не мог набраться смелости и признаться, что велосипед этот — мой. Через некоторое время я явился к тебе домой, внимательно осмотрел его у тебя в комнате и, точно определив, что это моя машина, выкупил ее у тебя. В тот же день я снял седло — спрятанное было на месте, не пропало ни малой…
— Ох!..
Лицо Лань Даляна вновь обрело улыбку, он сказал:
— Сейчас я уже достал все спрятанные драгоценности. Эти несколько дней я собирался отправиться искать тебя — и вдруг эта встреча. Я, — он остановился, а потом произнес с радостным волнением, — я решил выделить тебе в подарок часть моих драгоценностей.
Мэн Дафа весь задрожал, с трудом удерживаясь на ногах, невольно привстав со стула. «Что? Неужели в мире наяву так бывает, что найдешь и потеряешь, а потом снова найдешь? Такое невероятное происшествие? Неужели этот человек столь великодушен, что готов выделить мне часть своего имущества? И таким другом оказался человек почти незнакомый, с которым так мало общался?» Он был в крайнем затруднении, не смел поверить, но безумная радость, вырвавшись из его сердца, уже отразилась на его лице.
— Ты… зачем ты это? — Он невольно принял тон человека, принимающего подарок.
— Нет, нет, я точно хочу сделать тебе подарок. Но сначала я прошу извинить меня: я тебя обманул, покупая у тебя велосипед. Ты — единственный человек, кого я обманул за более чем тридцать лет моей жизни. Ничего другого мне не оставалось, а по какой причине — скоро поймешь.
Человек слегка улыбнулся, и в улыбке его таилось что-то загадочное. Он поднялся, достал из шкафа нечто новенькое и прямоугольное и положил на стол. Мэн Дафа принял это сперва за настоящую драгоценность — вещь была разукрашена зелеными узорами и напоминала парчовую коробку, но, вглядевшись, понял, что перед ним несколько новых толстых книг.
— Что это? — Он не понимал, зачем перед ним положены книги.
— Сначала посмотри, — посмеиваясь сказал человек, и в его тоне и улыбке появилась прежняя теплота.
Он удивленно повертел в руках эти книги, ничуть не похожие на драгоценности, и решил, что в них скрыта какая-то тайна. Перевернул их несколько раз, но так и не заметил в них ничего особенного — всего лишь новые книги, только что отпечатанные. Еще повернул — от страниц книги исходил свежий запах типографской краски. Вот книга под названием «Пожар», другая — «Солнце взойдет на рассвете», третья — «Слезы сильного человека». И еще книга стихов — «Памятка для грядущего». Сверху на каждой из них стояло имя одного и того же автора: Лань Тянь.
— Лань Тянь — мое настоящее имя.
И человек, наконец-то открывший свое имя, рассказал, что с ним приключилось в прошлом.
— Это и есть те вещи, которые я когда-то спрятал в раме венгерского велосипеда.
— Что? — заговорил Мэн Дафа. — Не может быть! Ты хочешь сказать, что это и есть твои сокровища?
— А разве это не сокровища? — Лань Тянь, глядя на него сияющими глазами, начал приподнимать понемногу завесу, скрывавшую прошедшее: — Хочешь ли ты узнать прошлое этих книг? Я могу тебе рассказать. В тот год, когда началась великая культурная революция, мне, как и тебе, было двадцать три года. До этого я как будто ничего не понимал, а тут налетевший ураган заставил измениться все, что меня окружало. Все, начиная от общественной жизни и кончая каждым маленьким домом и даже сердцем отдельного человека. Жизнь своими быстрыми переменами еще и еще раз проверяла каждого из нас мерками, столь же суровыми, что и в период войны. Она измеряла мысли, намерения, веру и нравственность всех людей. Я увидел в это время, как одни люди хотели только конца страданий, другие — перекладывали беды на чужие плечи, третьи — отступались от своих убеждений. Но были и такие, что по-прежнему были исполнены надежд на будущее. Были люди, которые, перенося невзгоды, думали только о своих выгодах и потерях, но были и такие, что, болея за свою страну и свой народ, укрепляли этим свои сердца. Мой дом был разгромлен за одну ночь, но мое сердце нельзя было сокрушить. Слово «народ» давно уже стало пустым, лишилось всякого содержания, но если ты действительно сумел вникнуть в сердце каждого отдельного человека, постиг мысли, устремления и надежды людей, если смог собрать этот миллиард сердец воедино, — ты начинаешь видеть, что народ — не нечто бесформенное, а реально существующая необоримая сила. Для того, чтобы нам не пришлось еще раз разыгрывать ту же трагедию, для того, чтобы история не проходила больше таких мучительных поворотов, мы, люди нашего поколения, должны стать выше нашей личной любви и вражды, радостей и горестей и с точки зрения высших идеалов нашего времени рассматривать жизнь, как она есть, извлекать из нее урок, полезный для грядущей истории. Вот почему эти несколько лет всякого рода впечатления становились для меня фактами, заносимыми в мои правдивые записи. Я знал, что, если бы тогда кто-нибудь случайно обнаружил это, я накликал бы беду не только на свою голову, но и на родителей, на родных, на друзей. И я придумал неплохую штуку: прятал все это в трубки велосипедной рамы. Кто мог ожидать, что люди из учреждения моего отца, которым было поручено увезти описанное при конфискации имущество, бывшее в нашем доме, заберут заодно и мой велосипед? Я всеми способами пытался выяснить, где оказалась моя машина, ведь подлинные мысли и чувства, всякие подробности, записанные в те времена, потом трудно было бы припомнить. Значительная часть материалов, помещенных сейчас в этих книгах, — как раз то, что я прятал тогда в велосипеде…
— Нет, такого быть не может! — эта развязка не доставила Мэн Дафа никакой радости, а что касается действий этого человека, то они вызывали большое сомнение, в них трудно было поверить.
— Не веришь? Хорошо, тогда смотри.
При этих словах Лань Тянь повернулся и достал из шкафа огромный бумажный пакет, а когда открыл его, стало видно, что он наполнен сверточками, туго скрученными из длинных мелких листочков старой бумаги, причем на внешнем слое бумаги каждого сверточка были следы ржавчины, оставшиеся на бумаге после втискивания их внутрь трубок велосипедной рамы. От всего этого Мэн Дафа прямо-таки обалдел.
— Конечно, за десять лет я сделал не только это. Но и это сделано не зря. Посмотри… — Лань Тянь указал рукою на стол, и вдруг глаза его засверкали, голос повысился и задрожал от возбуждения, — ты посмотри на эти письма, их присылают мне восторженные читатели со всей страны. Когда читаешь некоторые из них, невозможно удержать слезы. Разве это не доказывает, что мою работу оценили? Понятно, что в глазах иных людей все это ничего не значит, но для меня — превыше всех сокровищ. Мне ясно, что в эти десять лет, когда каждый преисполнился обидами, я не тратил время понапрасну, не приспосабливался к ударам судьбы, не изменил ни в чем своим убеждениям, не поддался чувству безнадежности, душевному упадку; но как тяжко было мне работать в те времена! Соблюдая строжайшую тайну, не смея мечтать хоть о капельке славы и даже готовясь провести это долгое время в беспросветной ночи, радуясь тому, что ты укрыт, что никто ничего не узнал, и понимая, что всю жизнь должен молчать как немой… Вот почему я купил твой велосипед и с тех пор мы больше не встречались. И все это время я верил, что делаю молча дело, полезное для моей страны и моего народа! Человек только тогда и может быть счастлив, когда он верит, что жизнь его имеет смысл. И с этой точки зрения единственным в мире богатством будет полнота души. Ты согласен?
В полном отупении слушал эти слова Мэн Дафа, для него все это было совершенной неожиданностью, непредвиденной развязкой: и поразительной, и дурманящей, и безнадежной. Однако речи Лань Тяня, полные огня и сердечного жара, заставили даже его почувствовать, какая неодолимая преграда разделяет их друг от друга. Они — люди одного возраста, в одно время пришедшие в этот мир — шли двумя разными, нигде не совпадавшими дорогами. Оба они упорно добивались богатства. Но для самого Мэн Дафа богатство заключалось в деньгах, в радостях от вина и еды, в нежданных сокровищах. А для другого — в вещах иных, заставлявших его в ту тревожную пору прятаться из-за скрытых в них опасностей. Это было безгранично изобильное, обширное по смыслу, воистину общественное богатство… Оба они провели долгий десятилетний срок в тяжких исканиях — и вот сегодня в чужих руках богатство расцвело и дало плоды, а у него, Мэн Дафа, руки по-прежнему пусты.
И теперь, впервые со дня своего рождения постигнув эту истину, он не смел больше даже сидеть рядом с этим человеком.
3 мая 1981 г.
Тяньцзинь
Перевод Л. Меньшикова.
#img_12.jpeg
ОКНО НА УЛИЦУ
— Подожди! Стой! Эй!
Я кричу. Что есть силы размахиваю рукой, чтобы сидящий в кабине парень в клетчатой рубашке обратил на меня внимание.
— Парень!
Не знаю, он действительно не слышит меня или только притворяется. Большой желтый бульдозер, подняв сверкающий щит, с грохотом двигается к развалинам, словно огромное чудовище, готовое вот-вот проглотить оставшиеся после землетрясения руины.
Я прыжком преодолеваю усеявшие землю обломки кирпича, битую черепицу и, кипя от гнева, останавливаюсь перед машиной.
— Ни с места! Стой! — кричу что есть силы.
Бульдозер с лязгом остановился. Из кабины показалась курчавая голова молодого парня, похожая на большой подсолнух. Он набросился на меня:
— Жить надоело? Задавлю!
Его глубоко посаженные глаза налились кровью от гнева, словно два красных сигнальных фонаря.
Я не стал с ним связываться и, повернувшись, пошел прямо к полуобвалившейся стене.
— Куда прешь! Там нет золота, одно дерьмо, идиот!
Стены, стены, стены… Давно разрушенные, рассыпавшиеся, обвалившиеся лишь наполовину, с огромными трещинами, выступающими словно ступеньки лестницы, образовавшиеся от смещения кирпичей. Из трещин уже пробилась высокая трава, а кое-где и побеги деревьев, мелкие цветочки.
Но разве это не те же самые стены, в которых когда-то жили люди? Под слоем пыли и известки уже трудно различить прежнюю окраску стен: вот на этой остались только гвозди и дырки от гвоздей, на другой еще вяло колышется полиэтиленовая пленка, разорванная ветром на полосы.
…Где же эта стена? Вот она! Выходит на улицу Счастья и Спокойствия — Фуань. Правильно. Среди битого кирпича виднеется узкая и длинная каменная плита; разве это не часть тротуара, который раньше был по обеим сторонам улицы?
Обвалилась эта стена от первого же толчка землетрясения или ее потом разобрали на кирпичи?
— Эй, парень! Ты больше не вылезай, я не буду работать, хочу перекурить. Работать можно до бесконечности, все равно ничего не получишь, одни вычеты… Эй, слышишь? Чего ты здесь крутишься, ищешь, где повеситься? Ха-ха, чего уставился?
Вот оно! Нашел! Все еще здесь! Это единственное в мире окно, никто не поймет, что это за окно, оно неповторимо. Можно побывать в разных уголках света, видеть англичан, немцев, японцев, индейцев, людей народности хани, проникнуться чудесами средневековья и мыслями современников. Но разве может где-нибудь еще возникнуть такое единственное в своем роде окно!
Вот вам песенка про окно.
I. Эх-эх
Семь лет назад я был временным рабочим в ремонтной бригаде плотников домоуправления, находившегося за собором. Вместе с настоящими плотниками ходил по домам. Мы чинили двери, окна, полы, потолки. Работа сама по себе не тяжелая, а ходить по дворам было к тому же интересно. Добиться нашего прихода хозяевам было нелегко, и, уж конечно, нас ждали хорошие сигареты, и отличный чай, и приветливая встреча. Войдем в дом и, так уж у нас заведено, сначала усядемся, поговорим с хозяином о том о сем, накуримся, напьемся чаю вдоволь, поднимемся, попилим, построгаем, постучим молотками — глядишь, и размялись после долгого сидения. С часок поработаем, наследим и уйдем. Работу не закончили — закончим завтра. Все равно времени сколько угодно.
День с утра выдался пасмурный, накрапывал дождь. Владыка небесный проявил милость, лучше уж не ходить по дворам. Смахнули со стола стружку, перетасовали карты — и давай играть в «большой скачок» на сигареты. Бригадир Хуан по прозвищу Чайник (получил его за страсть к чаю) заварил в большой кружке крепкий чай, открыл новую пачку сигарет, которую принес из дома, и бросил ее на стол, решив, что их хватит до полудня. Он не ожидал, что через пару распасовок от пачки останется лишь пустая бумажная обертка. Забыв про кружку с чаем, он схватил карты в руки и взглядом хищника следил за тем, как ходят другие. Даже Ло Сяолю, любивший потрепать языком, не осмеливался подавать голос, опасаясь гнева бригадира. Он и сам напрягся, как не напрягался во время работы. Я намеренно пошел с маленькой карты, чтобы дать ему возможность выйти из затруднительного положения, но ему все равно нечем было пойти. Похоже, что этому прохвосту сегодня не везет.
В этот момент дверь открылась, и начальник жилищной конторы Цао с мрачным видом произнес:
— Хватит сидеть. Дождь кончился, и вам пора кончать. Принимайтесь-ка за работу! — Сказав это, он быстро закрыл дверь и ушел. Возможно, он чувствовал, что рабочие его недолюбливают.
Бригадиру Хуану не понравился такой конец игры, и, хлопнув по столу, он сказал:
— Выкладывайте из карманов сигареты, играем на все, что есть; или все выигрываем, или все проигрываем!
Сказано — сделано. Он перетасовал карты, и мы начали новую партию. В этот раз ему везло. Карта шла: и большой и малый черт, и две двойки, и четыре тройки, да еще пятерки. Раскрывался разом, никто не мог ему помешать, полный выигрыш, все взял. Вся братва вылупила глаза. Ло Сяолю так ни одной партии и не взял.
— Хорошо! Здорово! — Хуан Чайник, радостно улыбаясь, обнажил почерневшие зубы, протянул руку и сунул в карман все лежавшие на столе сигареты.
— Нет, не пойдет, давай продолжим! Мы выиграли у тебя всего три штуки, а ты все в карман сцапал. Грабишь, ну прямо как помещик батраков. Ты что, хочешь изменить свое социальное положение? — Ло Сяолю, воспользовавшись веселым настроением Хуана, начал его поддевать. Сам он и вправду немного рассердился.
— Пошел к черту! Давай еще одну партию, ты у меня без штанов останешься — из комнаты не сможешь выйти! Думаешь, отец тебя отсюда вызволит? Будешь менять свое социальное положение? Мои предки все из крестьян-бедняков. Кровь мне перелить можно, а происхождение не изменишь. Ты завидуешь, хочешь выиграть. Сейчас еще не поздно, могу тебя усыновить. Ха-ха! Недоволен? Сегодня останешься здесь, будешь пилить доски со стариной Ни! Эй, Длинный, — (это ко мне, я — метр девяносто), — ты и Чэнь Жуншэн пойдете со мной работать по дворам!
Хуан Чайник был очень доволен. Приподняв бровь, подмигнул мне и спросил, какую карту он выбросил последней.
— Трефовая девятка, — сказал я. — А что?
Хуан Чайник засмеялся и попросил Чэнь Жуншэна заглянуть в журнал регистрации заявок на ремонт.
— Считай сверху, кто окажется девятым, к тем и пойдем. Пусть им тоже немного повезет.
Всем это очень понравилось.
— Нашел? Где? Куда идти? — спросил Хуан.
— Улица Счастья и Спокойствия, 217, на заднем дворе.
— Это близко. Фамилия?
— Юй.
— Не знаю такого. А что делать?
— Окно пробить. Скоро уже два года, как записался, еще в семидесятом. Вот уж действительно ему повезло.
Вдруг лицо Хуана Чайника помрачнело.
— А, этот дом. Не пойду. Давай другой.
— Почему? Ты уже с ними имел дело?
— Нет. Там выселенный живет, таких мы не обслуживаем, — сказал Хуан. При этом он поднял кружку с чаем и опрокинул ее в рот. В горле у него заклокотало, в животе забурчало.
Ло Сяолю уселся на корточки на деревянной скамье.
— Эй, кленовая башка! Такие люди еще лучше нас принимают. Ты не только сохранишь те сигареты, которые только что у нас отнял и которыми набил карманы, но еще и напьешься лунцзинского чаю юаней на десять, наполнишь им свой ночной горшок доверху. Не хочешь — я пойду!
Он выпрямился и спрыгнул со скамьи.
У нас тоже сначала обыск был, потом выселили. Никто из них об этом не знал, я работал здесь временно. Я всегда носил зеленую куртку, рваные штаны, пересыпал речь руганью, чтобы во всем быть похожим на остальных. Наверное, из жалости к людям такой же судьбы я невольно замолвил слово за человека, который мечтал прорубить себе окно, но выразил это, конечно, несколько по-иному:
— Бригадир, если сменишь номер дома, не пойдешь в девятый, то и счастье в картах тебе изменит.
— Тьфу! — Хуан Чайник выплюнул оставшиеся во рту чаинки. Посмотрел на меня и Чэнь Жуншэна как ни в чем не бывало. — Пойдем, пусть, черт побери, и он выиграет!
— Не попадайтесь на удочку, — засмеялся Ло Сяолю.
— Пошел, сволочь! Это называется «найти выход в жизни», это политика. Понимаешь, дурачок?
— Правильно. А мы втроем назовемся группой по проведению политической линии! — радостно воскликнул я. И мы гурьбой вышли.
Это был большой запущенный двор с хибарками. Мы пошли прямо, повернули, прошли узеньким проходом, рассчитанным на одного человека, и очутились перед каморкой с маленькой дверцей. Сбоку от двери была небольшая дыра размером со смотровую щель, забранная железной решеткой. Строение не походило на жилое помещение, не знаю, что в нем было раньше. Оно выходило одной стеной на улицу Счастья и Спокойствия, где, судя по всему, и собирались сделать окно, чтоб можно было проветривать. Каморка была ниже уровня земли, если встать перед дверью, то карниз будет вровень с бровями. Хуан Чайник резко крикнул:
— Кто здесь по фамилии Юй? Жилищная контора! — И вслед за этим сразу: — Никого нет — мы уходим!
Скрипнула и открылась дверь, показалось желтое, худое лицо, блеснули стекла очков. Нас вежливо пригласили войти в дом. Хотя в нем не было ничего противоестественного, я сразу понял, что перед нами необычный человек.
В комнате стоял резкий запах масляной краски, к нему примешивался тяжелый запах сырости. Чем здесь занимается этот человек?
— Ты подавал заявку на окно? После тщательного изучения мы сегодня решили тебе… — важно проговорил Хуан Чайник, ища глазами стул, чтобы усесться и подождать, когда ему предложат сигареты и заварят чай. Вдруг он вскрикнул. Мы все одновременно вздрогнули, как от выстрела. Оказывается, на стене, которая выходила на улицу Счастья и Спокойствия, уже было окно! Не большое и не маленькое, двустворчатое окно с поблескивающими стеклами.
Хуан Чайник изменился в лице. Как будто кто-то опередил его и отнял у него что-то хорошее.
— Кто разрешил тебе сделать окно?
Человек по фамилии Юй посмотрел на него широко раскрытыми глазами. Похоже, он был удивлен не меньше нашего.
— Не строй из себя дурака. В казенных строениях не разрешается ничего менять. Самовольная пробивка окна противозаконна, это нанесение ущерба государственному имуществу. Непонятно?
Хуан Чайник рассердился не на шутку. Казалось, никакие объяснения, признания вины, просьбы о пощаде — ничто не поможет. Кто мог подумать, что стекла очков Юя прямо-таки засверкают, как будто свет отражался не в линзах, а возникал за стеклами, в глазах этого человека. Он неожиданно оживился.
— А, ты еще не понял, в чем дело! Слушай, сейчас ты немедленно заделаешь это окно, а затем напишешь самокритику в двух экземплярах. Один отдашь в свою организацию, другой пришлешь к нам в управление. Понял? Давай, закладывай, я посмотрю, как ты это будешь делать!
Юй развел руками, показывая, что не понимает, чего от него хотят, и сделал это до смешного простодушно.
Что за человек? Или у него действительно не все дома, или он специально хочет вывести из себя Хуана Чайника?
— Вначале вынимай раму, затем бери кирпич, раствор. Как делал окно, так и закладывай его. Восстанавливай первоначальный вид. Так, чтобы стена ничем не отличалась от прежней.
— Вынимать раму? Как вынимать… — Наконец на лице Юя появилась улыбка.
На лице Хуана заходили желваки, он не мог вынести того, что какой-то «выселенец» разыгрывает перед ним дурака. Хотя я немного и сочувствовал этому несчастному, однако и мне казалось, что он хватил лишку. Я к тому же опасался, что Хуан Чайник — эта пороховая бочка — взорвется. Только я хотел сказать пару слов, чтобы покончить с этим делом, как вдруг буквально остолбенел. Я стоял ближе всех к окну и увидел, что окно не прорублено, оно нарисовано на стене. Поразительно, просто поразительно! В трех шагах от стены, даже приглядываясь, невозможно отличить это окно от подлинного. Такая настоящая деревянная рама, переплет, металлическая ручка, стекла казались действительно вставленными. Найдется ли в Поднебесной другой такой талант, способный выполнить что-либо подобное? Если бы я не видел этого своими глазами, я бы никогда этому не поверил.
Откуда было знать Хуану Чайнику, что скандал, который он затеял, ничего не стоит? Я потянул его за рукав и шепотом сказал, что окно нарисовано. Хуан Чайник вздрогнул, посмотрел, но по-прежнему ничего не разглядел, сделал шаг к окну и только тогда понял, в чем дело. На всякий случай он согнутым пальцем постучал по этому окну, при этом раздался звук, который возникает, когда стучат по штукатурке. Из-за этого идиота попал в глупое положение. Он расслабился, губы сжались в узкую щель, словно окаменели.
— Нарисовано? — спросил он после долгого раздумья, но эта фраза в общем-то ничего не значила.
Юй обрадовался, как ребенок. Судя по поведению Хуана Чайника, тот был рассержен. Он не распознал нарисованное окно, напрасно важничал, впустую метал громы и молнии, а теперь ему не к чему было придраться. Нарисованное окно не преступление.
— Пошли, — сказал Хуан мне и Чэню — единственное, что ему оставалось, чтобы выйти из неловкого положения. Сказано это было очень резко, но в действительности-то он зря орал.
Мы вышли, чувствуя себя так, словно потерпели поражение.
— Зачем он нарисовал окно?
Мы долго размышляли над этим, но так ни до чего и не додумались.
— Может, это тайный шпионский сигнал? — Чэнь Жуншэн хотя и шутил, но все-таки в чем-то подозревал жильца.
Неожиданно заговорил Хуан Чайник:
— Я понял. Наверняка этот очкарик обиделся на нас из-за того, что мы не сделали ему окно. Он умышленно нарисовал его так, чтобы мы не могли отличить от настоящего и оказались бы в дурацком положении. Так! У этого очкарика действительно есть пара кистей, и он тайком, без шума и треска, обманул нас. Хорошо же, за это мы не будем делать ему окно. Пусть он кричит в свое нарисованное окно, пусть он там сдохнет с досады. Как считаешь, Длинный? Ты слышишь?
Я слушал и не слышал. Перед глазами все время стояло это окно. Душа была переполнена тем чувством веры в подлинность, которое я испытал, увидев впервые это окно. Когда я учился в школе, я любил рисовать, глаз у меня довольно точный. Как же я мог обмануться! Вот так окно!
II. Ах-ах
В этот день, закончив работу, я захватил несколько досок, немного цемента, пилу, стамеску, молоток, лопатку и отправился в дом Юя. Войдя к нему, я сел и сказал:
— Не надо сердиться на жилищную контору. Это все равно что сердиться на себя. Правда? Не думайте, что они к вам серьезно относятся. В конце концов, какое им дело, сделали вы окно или нет. Если только вы сами серьезно к этому не относитесь, тогда и говорить об этом нечего! Сегодня я захватил инструменты и материалы, хочу оставить их здесь. Завтра у меня выходной, и я помогу вам сделать окно!
Кто бы мог подумать, что он вдруг замашет худыми руками, как бы удерживая меня:
— Нет, мне не надо делать окно!
— Зачем вы упрямитесь! Эта комната низкая, дышать нечем! Вы еще не сварились в такой жаре? — засмеялся я.
— Нет.
— Почему? — немного расстроился я, чувствуя, что этот человек слегка не в себе. Однако он продолжал твердить свое «нет».
Я окинул его взглядом. На тонкой, жилистой шее сидела маленькая голова грушевидной формы. Высохшее лицо. Очки с толстыми линзами, напоминавшими бутылочные донышки, делали его глаза огромными. Эти глаза, выражающие постоянное беспокойство, бессмысленно смотрели на меня. В них не было ни малейшего чувства благодарности за то, что я добровольно, по собственному желанию, пришел ему помочь.
Мне захотелось обругать его. Я, конечно, ругаться не умею, и у меня это не получилось.
— Послушайте! Я временный рабочий, я не из жилконторы. За ремонт в вашем доме я не отвечаю. Сегодня совершенно добровольно, видя ваши трудности, я решил вам помочь. Еще… вы из переселенных и, скорее всего, относитесь к «собачьему отродью»! Не сердитесь, я такой же, как и вы. Считайте, что только из-за этого я и пришел. Если бы я знал, что вы скажете «нет», я бы не стал особенно стараться!
К душе каждого человека можно подобрать ключик. Он вдруг разволновался, замахал руками, как будто не знал, куда их деть, положил их мне на плечи и стал меня усаживать.
— Сначала я хотел сделать окно, но потом обнаружил, что напротив этого дома через улицу размещается «штаб чистки»… — зашептал он.
Действительно, в доме на другой стороне улицы находился «штаб чистки»! И окно было бы как раз напротив входа. Одетые в военную форму сотрудники «штаба», машины, привозящие и увозящие арестованных «преступников», весь этот страх, жестокость, ужас ворвался бы в комнату через окно. Я вспомнил, что мой старший брат был задержан на полмесяца и проходил проверку в таком «штабе» за то, что увлекался радиотехникой. Я принес ему теплую нижнюю рубаху и продовольственные карточки. Но, не выдержав и минуты в этой атмосфере, бросился оттуда бегом. Для Юя сделать окно — все равно что попасть в «штаб чистки». Ужасно!
— Но без окна все-таки плохо, и я нарисовал окно.
Оказывается, он нарисовал окно не для того, чтобы ссориться с другими, а только для себя. Я молча кивнул головой. Все было ясно без слов.
— Я бы тоже так сделал, жаль, что не умею рисовать. Раньше я любил рисовать, сочинять стихи, но не хватало способностей. А почему же вы ничего не нарисовали в окне, с каким-нибудь пейзажем за окном было бы намного лучше. А так очень пусто, голо.
Это наобум брошенное замечание произвело эффект электрического разряда. В одно мгновение лицо его просветлело, он весь будто вспыхнул изнутри, бросился в угол комнаты, схватил палитру, краски и начал рисовать на окне.
Все было как живое. Деревья, зеленые деревья, как молчаливые люди, безмолвно стояли в тумане. Туман — это их раздумья, их загадка. Еще дальше — горы, сохранившие душу. Эта душа — вольная, ничем не связанная, поэтому она светла и спокойна. Через окно маленькой хижины в горах к тебе вливается все то, о чем мечтаешь, о чем переживаешь и думаешь. Душа омывается этим, очищается, как душа отшельника. Я мирской человек, но отшельничество представляю себе именно таким. Таким же прекрасным.
Мне вдруг пришла идея, и я сказал:
— Это замечательно, что вы рисуете. Вы можете создать за окном любую картину, какую захотите.
Его глаза расширились и засверкали в изумлении. Он закричал:
— О, вы спасли меня!
После этого он уже не обращал на меня внимания, повернулся к нарисованному окну с возгласами:
— Вот так окно! Вот так окно!..
Он не слышал, что я ему говорил.
Я вспомнил, как в позапрошлом году в школе учениками была замучена до смерти жена младшего брата отца, моего дяди. Когда я после этого разговаривал с дядей, он неожиданно впился в меня глазами и назвал буддистским монахом. Его глаза пылали гневом, подобно глазам ястреба. Позже я узнал, что он сошел с ума. Оставшееся от этого времени чувство страха вновь появилось у меня. Однако Юй вовсе не был сумасшедшим: когда он обращал ко мне лицо, глаза его были отнюдь не застывшими, они были ясными и живыми.
— Позвольте мне немного побыть одному! — попросил он. Я кивнул и быстро вышел, оставив его наедине с окном.
III. Ох-ох
Признаться, я почувствовал интерес к этому человеку. Он не вызывал чувства настороженности, что очень редко встречается в отношениях между людьми. Я только однажды побывал у него. Как же ни с того ни с сего беспокоить его вновь? Вначале я хотел зайти к нему под предлогом ремонта комнаты, однако вскоре мне пришлось покинуть жилконтору. Причина ухода заключалась в том, что руководство решило зачислить меня в штат, очевидно приняв во внимание мое серьезное отношение к работе. Перевод временного рабочего в штат — все равно что дар божий. Но я, как только узнал об этом, сразу же подал заявление об уходе, не остался на работе. Меня ругали, называли дураком, идиотом, тупицей, ненормальным, но никто меня не понимал. Все же было очень просто. Временные рабочие, по-моему, что бродячие цыгане, кочуют везде, не имеют над собой начальства, они самые свободные. Я не переношу пут, различных правил, регламентации. Таким образом, у меня не стало предлога для того, чтобы зайти к Юю.
Однажды я должен был купить жене одну мелочь, везде побывал, но нигде не смог купить. Неожиданно набежала туча, поднялся ветер, и сильный дождь застучал по крышам. Только я попытался юркнуть в первую попавшуюся дверь, чтобы укрыться от дождя, как оттуда раздался окрик:
— Сюда нельзя, проходи!
Я взглянул на вывеску и в ужасе отпрянул — «штаб чистки». Скорее отсюда, весьма небезопасное место. Вдруг меня осенило: напротив — дом Юя. Я добежал туда, постучался, к счастью, он был у себя. Пока мы разговаривали, дождь пошел еще сильнее, как будто небо превратилось в решето.
Он выглядел так же, как и раньше. Очки, желтое лицо, тонкая шея, худые руки. Я рассказал ему, что устроился на консервный завод. Он все еще работал на складе 3-го металлургического. Я уже с первого раза догадался, что он работает на складе, и потому не удивился. Настоящий художник не может работать там, где требуется его мастерство. То, чем ты занимаешься, и то, к чему у тебя талант, всегда не одно и то же. «В жизни нельзя занять место согласно купленному билету», — написал я однажды в своем стихотворении. Мне очень нравились эти строки.
Я повернулся к тому самому окну. Мой взгляд мгновенно растворился в кристально чистой ночной темноте. В окне была другая картина! Он нарисовал все заново. Теперь за окном была только черная прозрачная ночь и редкие голые ветви дерева. Холодный лунный свет объемно выделял эти ветви. Среди ветвей был заметен тусклый блеск, словно свет далеких звезд.
— Очень красиво, — сказал я, — но немного грустно, печально. Не так ли?
Он как раз наливал мне воды, но, услышав мои слова, остановился, поставил термос, подошел.
— Красиво, печально — верно! Вы все правильно поняли! Спасибо, друг!
Он весь сжался, резко откинул голову назад, повернулся и посмотрел на туманное ночное окно. Застыв как изваяние, вспомнив что-то, он начал рассказывать:
— Мы каждый день встречались с ней в этом месте. В тот раз она испугалась моего взгляда и приказала мне: «Смотри вверх!» Я поднял голову и увидел это дерево, наши сердца забились в унисон. Но она была дочерью командира дивизии и в конце концов ушла в армию. В день разлуки мы договорились проститься на этом месте. Я пришел и не нашел ее. Я решил было, что она не пришла, но, подойдя поближе, неожиданно увидел ее. Она была в военной форме, на голове темный платок, только лицо выделялось в темноте своей белизной. Я выпустил из рук велосипед и шагнул к ней, велосипед с грохотом упал за моей спиной. Взглянув мне в глаза, она сказала: «Смотри вверх!» Опять это дерево. Я слышал удары, но это было не биение наших сердец. Мое сердце остановилось, в нем отдавались лишь звуки ее удаляющихся шагов. Я так и продолжал смотреть на дерево. Вернувшись вечером домой, я нарисовал его на окне. Так мне было легче пережить те дни. Иногда, глядя в ночную темноту, на это дерево, мне кажется, что она не ушла, она рядом, стоит мне только опустить голову, и я увижу ее. Но я не опускаю голову и продолжаю смотреть в окно до тех пор, пока не начинаю чувствовать ее дыхание, ощущать ее рядом с собой…
Он продолжал что-то бормотать. За спиной на столе стоял открытый термос, над ним тихо клубился пар. Глядя на окно, я уже не слышал шума ветра и дождя на улице. Я тоже ощущал себя там, где происходила эта печальная история. Дерево, ночь — все это казалось мне еще более прекрасным. В мире нет другого такого окна. Хотя в нем заключены холод и жестокость жизни, по иначе и не может быть. Если бы не было этого окна, что бы с ним стало? Ох, это окно!
IV. О…
Была зима, стояли сильные холода. Толщина стен совсем невелика. Маленькая печка-буржуйка тепла не дает, в углах комнаты все время скапливается холодный воздух. Мы вдвоем грелись, глядя на окно и держа в руках бутылки с горячей водой. За окном теплая, яркая весна. Сверху с оконной рамы свисали ветви глицинии, солнечные лучи делали зеленые листья полупрозрачными. Посередине пышно распустились несколько бледно-фиолетовых цветов, большая пчела ползает по стеклу, наверное, отяжелела и устала после сбора нектара. Она еле двигается, полосатое черно-желтое брюшко раздулось, как мячик.
— В детстве, из года в год, в мае, дома у нас было такое же окно. Откроешь его, и сразу залетит пчела. Не открывать — в комнате очень жарко. Аромат цветов проникал сквозь щели в окне, мама все время вдыхала запах цветов. Она закрывала глаза и наслаждалась этим благоуханием…
Глаза за стеклами очков тоже закрылись, он словно захмелел. Я не чувствовал холода и, кажется, тоже уловил аромат цветов. Изумительное, чудесное ощущение!
Время от времени я бывал в этой квартире. Друзей у него почти не было, и ему было нелегко. Те бутылки с горячей водой, которыми мы грелись, были стеклянными капельницами из-под глюкозы, принесенными мною из больницы. Они не лопались от кипятка. Внешне он выглядел бодрым, но я всегда беспокоился за него. Почему, я тогда и сам не знал. Однажды я сказал, что он мог бы принять участие в каком-нибудь мероприятии, скажем в художественной выставке. На самом деле я ни разу не видел эти выставки, а то, что видел в газетах, я не считал живописью. Такие неубедительные для меня самого советы, конечно, успеха не имели.
Картины за окном стали чаще меняться. Унылый осенний пейзаж сменялся картиной облачного дня, освещаемого разрядами молний. Во время футяня, самого жаркого периода лета, его комната превращалась в парилку, где можно находиться только голым, все вещи пропитывались стойким запахом пота. Тогда в окне появлялись удивительные сверкающие снежинки или бескрайние дикие снежные просторы.
— В твоем окне времена года меняются в противоположном природе порядке.
— Нет, это времена года моей души.
— Антиреализм?
— Существует еще один вид реализма — внутренний реализм.
— Говорят, что жизнь — стремление к реальности, искусство — стремление к двум видам реальности; так ли это?
— Да, две реальности, две истины!
— Прекрасно! У меня нет такого исполняющего мои желания окна. То, чего не хватает в жизни, ты сам себе даешь.
— Нет, нет, это она дает мне то, чего у меня нет.
Однажды, постучав в его дверь, я услышал, что он с кем-то разговаривает. Такого еще не бывало. Я никогда не встречал у него посторонних.
— Дорогая моя, ты всегда со мной. Я спою тебе песенку… А-а…
Что это? Слова любви, бред сумасшедшего?
— А, это ты.
Он открыл дверь и впустил меня. В комнате, кроме него, никого не было. И тут я увидел лежащую на карнизе большую пеструю кошку, которая смотрела внутрь, через стекло. В каком бы месте я ни останавливался, ее большие детские глаза все время смотрели на меня. Я не удивился. Я знал, что если на портрете глаза человека изобразить прямо по центру, то получается такой эффект. Вот с кем он разговаривал.
— Это здорово. Не надо кормить и не убежит. Жаль, что не может мяукать. — Я засмеялся. — Ци Байши на своей картине сделал надпись: «К сожалению, молчит».
— Мяу-мяу.
Я вздрогнул, оказывается, это Юй мяукал. Мы оба расхохотались. Он смеялся и продолжал мяукать, смеялся до тех пор, пока не перехватило дыхание и он уже не мог издать ни звука. Вдруг он резко оборвал смех и серьезно сказал:
— На самом деле она всегда мяукает. Но слышу ее только я.
Он говорил очень тихо, как бы пытаясь удержать и не высказать что-то очень горькое. Я молчал, не отвечал ему, боясь, что эти горькие воспоминания вырвутся наружу.
Когда я пришел в другой раз, большой кошки уже не было, вместо нее стайка веселых воробьев сидела на проводах, и казалось, их щебет был слышен в комнате. После этого за окном появлялись то летящие облака, то падающие листья, пустыня, водопад, одинокий парус на безбрежных водных просторах, тихие переулки южных городов.
Больше всего мне нравились тени деревьев на стекле. Я не понимал, как можно было нарисовать стекло, а на нем — тень дерева. Я смотрел и, казалось, ощущал колыхание от слабого дуновения ветра. В высшей степени прекрасная картина! Какая тишина! Какое спокойствие!
В то время настроение у него было хорошее, и картины в окне менялись часто. С каждой новой в комнате менялась атмосфера, а вместе с этим и настроение. Но каждый раз, глядя на только что появившуюся картину, я чувствовал сожаление и беспокойство. Было жалко, что прежняя картина закрывалась следующей, а неспокойно из-за того, что вскоре новая картина сменит и эту. Какие это были удивительные творения! Если когда-нибудь в будущем и появится какой-нибудь особенно талантливый художник, то и он не сможет отделить эти соединенные вместе картины и воссоздать их заново. Я во все глаза смотрел на это несравненное искусство, не предназначенное для других людей, которое раз за разом рождалось и умирало. Но разве все в нынешней жизни происходит не так? Создается, уничтожается — такова жизнь…
После этого я не был у него, наверное, более полугода. В ту зиму меня перевели на работу к северу от района Дунцзюцзы рабочим в котельную типографии. В то время моя жена мучилась почками, и я должен был работать, следить за ее анализами, водить ребенка в ясли. За хлопотами я почти совсем забыл об этом. Однажды меня послали к собору за красным палисандровым деревом для строгального станка. Я вспомнил о нем, сделал небольшой крюк, чтобы навестить его. Открыв дверь, я почувствовал неладное, он весь как-то потемнел, казался удрученным, было похоже, что он тяжело заболел. Юй как-то сразу сильно постарел. Он, вообще-то, из тех людей, возраст которых определить трудно. Даже очки вдруг перестали блестеть. Как темно в комнате! Я подождал и окликнул его и вдруг увидел, что на окне висит плотная занавеска.
— Что с тобой? Что случилось? — спросил я.
Он молчал. Я смутно чувствовал, что мои опасения начинают оправдываться. Я подошел к окну и с шумом отдернул занавеску. В глазах мгновенно все засверкало, казалось, что-то острое колет глаза. Он нарисовал на окне солнечный свет. Окно, пронизанное насквозь солнечными лучами. Я возбужденно воскликнул:
— Какое светлое, яркое окно, какое красивое солнце! Почему ты не любуешься им? Ты только посмотри, и на душе станет светлее!
Я повысил голос, стараясь взбодрить его, расшевелить. Я еще верил, что это окно ему необходимо.
Он поднял на меня глаза и внезапно закричал:
— Ты почему не смотришь сюда? Почему ты не смотришь на стол, на вещи на столе! Посмотри на стул, на термос, на меня, на мое лицо! Взгляни на все в этой комнате.
Я не понимал, зачем мне смотреть на все это. Он сошел с ума! Он продолжал кричать:
— Солнечный свет — где он? Если есть свет, то где тень, где отражение, где?.. Нету, ничего нет, все фальшь!
Ему хотелось смеяться и плакать. Я немного успокоился: он не сумасшедший, в своем уме, никогда прежде его сознание не было таким ясным.
— Оно так долго обманывало меня. Все кончено. Ко…не…ц!
Он совсем сник.
Окно, наполненное солнечным светом, темная комната. Этот образ — такой удивительный и такой трудно вообразимый. Он поднял руку и медленно задернул занавеску. Окно больше не существовало. О… это окно.
Говорят, его дом во время землетрясения обвалился, осталась одна крыша с «начинкой» из комнаты. Это я узнал от рабочего по фамилии Цай, когда временно работал на заводе электрооборудования. Этот Цай сам четыре года проработал на третьем металлургическом. Он часто ходил на склад получать детали и знал «очкарика Юя». Он говорил, что Юй был неплохой человек, только у него были не все дома, какой-то нескладный. За год до того, как его придавило, у него появилось очень много странностей.
Как-то раз после работы другой кладовщик по невнимательности запер склад. Когда на следующее утро склад открыли, то обнаружили там очкарика. Он вышел даже не рассердившись, да еще улыбался. Лицо его посинело от холода, ноги совсем отморозил. На заводском складе нечем было укрыться, и он считал, что ему еще повезло, что он не замерз насмерть. Говорили, что его отец, когда начались всякие кампании, полез на рожон. Мать вновь вышла замуж за какого-то кадрового работника. Но пятно отца легло и на него, как черная отметина, какая бывает у людей на лице. У него не было родни. Во время землетрясения все вещи в комнате были раздавлены. Ни он об этом мире, ни этот мир о нем не тосковали. Его тело вытащили и кремировали рабочие с завода. Расходы на похороны оплатила администрация. Даже его зарплату за полмесяца некому было получить, и ее списали. Ни у кого не дрогнуло лицо, когда хоронили его.
Осталось только это окно. От солнца и дождя оно стало бледным, как неясный сон, но все же оно еще здесь. Так получилось, что вещь, которая на самом деле не существовала, все еще существует. Жизнь чаще смеется над человеком, чем он над ней.
Я подумал, что кто-то из рабочих, убирающих мусор, возможно, удивится, обнаружив эту картину под разрушенной стеной, но никто не сможет объяснить ему, что это такое. В мире так много загадок, что уж говорить об этой.
О… это окно!
Грохот, грохот, грохот.
Я очнулся. Этот парень в клетчатой рубашке уже повалил несколько стен позади меня. Сквозь тучи пыли донесся его крик:
— Нечего прятаться, сейчас вместе с тобой все сгребу!
Вали! Скорей вали ее, круши, ровняй! Я хотел крикнуть этому парню: «Дави, чего ждешь!»
Но вдруг заколебался, остановился в нерешительности. Я снова надеялся, что стена сохранится еще немного, ну хотя бы минуту, две, три…
Перевод Г. Смирновой.
#img_13.jpeg
СТАРИК И СТАРУХА
Опять повздорили. Повздорили муж и жена, почти семидесятилетние старики, неразлучно прожившие бок о бок сорок с лишним лет. И все эти годы сопровождались стычками и перебранками. Ссор, больших и малых, было у них столько, что и не упомнишь. Но как бы они ни рассорились, самое позднее через пару часов снова воцарялся мир — будто ничего и не случилось. Этих двух людей уже ничто не могло разъединить. Что уж ссоры? Таких стариков — нельзя было разделить, как воду, слитую из двух стаканов: как ни пытайся провести по поверхности воды разделительную линию, ничего не получится.
Но сегодняшняя ссора оказалась ожесточенной, как никогда, хотя и началась она, как и большинство супружеских ссор, по ничтожному поводу. Пока старуха разогревала еду, муж, выложив на стол длинный мундштук, нарезал бумажные лоскуты и полоски, склеивал из них самокрутки. Весь стол оказался завален его добром. Вроде бы ничего особенного и не случилось, но, когда старуха велела ему прибраться, муж заупрямился и, назло ей, даже пальцем не пошевелил. Тогда старуха, как и другая бы хозяйка на ее месте, начала брюзжать. А поскольку женское ворчание действует на мужей как запальный шнур, старик тут же вскипел. И пошло-поехало… Каждый выкладывал перед другим скопившиеся за многие годы счета — притом все более злыми словами. В припадке гнева она схватила мундштук и сунула себе в карман. Старик же вышел из себя и швырнул на пол табакерку, а войдя в раж, отправил вслед за ней и пепельницу. Раз дело приняло такой оборот, старуха разошлась еще пуще.
— Так ты бросаться начал?! — закричала она охрипшим, сиплым голосом. — Тогда уж чайник брось, коль ты такой герой!
Заслышав это, старик подскочил как ужаленный и в самом деле, схватив со стола большой фарфоровый чайник, с силой швырнул его оземь. Старуха аж вскрикнула с испугу при виде заполнивших весь пол осколков и разлившейся чайной лужи. Праведный гнев охватил ее, дряблые щеки задрожали, и, наседая на старика, она выпалила:
— Развод! Немедленный развод!
Годами она выстреливала эти слова каждый раз, когда их стычки достигали наивысшего накала. Поначалу охлаждать таким образом пыл противостоящей стороны удавалось. Но со временем толку от этого приема не стало, ведь угроза никогда не приводилась в исполнение. Тем не менее старуха всякий раз повторяла эти слова — то ли выражая в нужный момент крайнюю степень своего негодования, то ли слепо веря в устрашающую силу этих слов. После шестидесяти она незаметно для себя это слово забыла. Но вот сегодня вновь выкрикнула — значит, совсем вышла из себя.
Да, сегодня терпение старухи лопнуло. Но в таком же состоянии был и ее муж. Подобно быку, взбесившемуся при виде красного платка в руке тореадора, он готов был на все, хоть головой в омут. Ну и видик же был у старика: пыхтел, как паровоз, и носился кругами по комнате. Пробежал два круга в одну сторону, повернулся и побежал в другую. Сделал еще пару кругов и вдруг рванулся к выходу и выскочил на улицу, с силой хватив дверью. Да так решительно, будто навсегда из дому ушел.
А гнев старухи все не спадал. Оставшись в опустевшей комнате, она не переставала ругать супруга. Но вот бранные слова иссякли, и женщина устало опустилась на кровать, печальная и несчастная. Если бы, рассуждала она про себя, не перенесенный в молодости туберкулез кишечника, то были бы дети. И жила бы с ними — неужто лучше до конца своих лет ругаться с этим старым хрычом, все более упрямым, склочным, подлым. А то день-деньской вертись с ним, ублажай, готовь еду и даже рис, чай и пепельницу — все под нос поднеси, да еще смотри, как бы, не дай бог, не раскапризничался…
Вот какие мысли были у нее в голове, а тоска не отпускала сердце, и несколько старческих слезинок выкатилось из глаз, обрамленных полосками морщин.
Часы на стене пробили восемь, значит, с начала ссоры прошло уже два часа. Неизвестно почему, но всякий раз именно этот двухчасовой рубеж приносил перемену в ее настроение, подобно тому как конец морозов возвещает о ледоходе на реке.
Вздыбившаяся только что волна гнева мало-помалу улеглась. И отозвались вдруг эхом в ее голове собственные же слова: «Развод! Немедленный развод!» — теперь глупые и смешные. Ну где там разводиться, когда обоим под семьдесят! Она непроизвольно хихикнула. И с этим смешком отлегло от сердца — гнев, обиду как рукой сняло.
Она почувствовала, как пусто стало в комнате; в ней воцарилась необычная тишина, подобная той, что нисходит на поле брани после ожесточенной битвы. Настолько тихо стало, что хоть криком кричи, а все равно пустоты и тоски не разгонишь. Ну разве сто́ит, с грустью рассуждала она про себя, ссориться из-за подобной чепухи двум людям, прожившим вместе полную тягот и лишений жизнь? Об этом ей думалось всякий раз, когда она успокаивалась после очередной ссоры.
Но ведь старик всегда возвращался. Прежде он тоже убегал из дому, но примерно через час потихоньку появлялся. А сегодня уже два часа прошло, а его все нет.
Где же он, голодный, пропадает? На улице снег, а ведь выскочил без шапки, без шарфа, такой взвинченный, того и гляди поскользнется и упадет. Представив это, она уже не могла усидеть дома. Вытерев слезы с морщинистых век, встала, накинула пальто, сняла с крючка за дверью шарф и ватную шапку мужа и вышла на улицу.
Снегопад все усиливался, сугробов намело чуть не по колено. Посмотрев по сторонам, женщина выбрала то направление, куда они поворачивали каждое утро, выходя на прогулку. Ночь была не очень темная: белизна снега противостояла ночной мгле. Будто кто-то, обмакнув огромную кисть в белую краску, покрыл ею ветви деревьев, со всех сторон окружавших ее своими тенями. Дорога покрылась толстым слоем снега, стала мягкой, красивой. В свете уличных фонарей хрустальные снежинки беззвучно наполняли собой окружающее пространство. От такого снега исходит некий аромат влаги и чистоты, а когда ступаешь по нему, слышится звонкое, мелодичное поскрипывание. И возникает, особенно когда вытираешь мокрый снег со щек, едва уловимое, легкое ощущение прохлады. Обычный, давно привычный мир в какие-то четверть часа наполняется силой, торжественной тишиной, благородством, свежестью.
При виде этого снежного пейзажа ей вдруг вспомнилось то далекое, что было пятьдесят лет назад, когда он и она, беззаботные молодые люди, которым не было еще и двадцати, учились в университете. Старик тогда был обаятельным, сильным и энергичным парнем, любил волейбол, пел, играл в студенческом театре. В среде однокашников он слыл представителем «новой формации», радикалом. То ли из-за того, что он ей нравился и в ее сознании произошел резкий сдвиг, то ли, наоборот, именно потому, что их суждения постоянно совпадали, они сблизились, и она прониклась к нему симпатией. Они оба играли в студенческом театре, где она слыла превосходной танцовщицей. Каждый раз после вечернего представления будущий муж провожал ее домой. Все у них шло хорошо, но как-то получалось, что на публике они непринужденно болтали, а вот по пути домой, наоборот, не могли проронить ни слова. Так и шли молча, дорога казалась особенно длинной, и лишь звуки их шагов нарушали вечернюю тишину. Какие то были сладостные мгновения!
Ей вспомнился тот день. Шел такой же снег, они возвращались домой. Было тоже восемь вечера. Ее так долго тянувшееся ожидание именно в этот день переросло в предчувствие, проникнутое и волнением, и надеждой: наконец он что-то скажет. И вот на тихой дороге, что между берегом реки и забором, он вдруг, словно не владея собой, притянул ее к груди.
Она с силой оттолкнула его и, рассерженная, стала хватать пригоршнями с земли снег и бросать в него. А он? Стоял неподвижно, как истукан, пока, под ее снежками, не стал походить на снежную бабу. А она все бросала, бросала и вдруг, остановившись и глянув на него, кинулась к нему в объятия. Она почувствовала, как жар его чувства передается ей сквозь толщу облепившего одежду снега. Вот так началась их любовь — с шуточного сражения.
Уж столько лет душа хранит память об этом прекрасном событии, столько лет оно отчетливой картинкой стоит перед глазами. И всякий раз, когда шел снег, она невольно возвращалась мыслями к этому пьянящему эпизоду прошлого. В молодости вспоминала о нем почти всегда, когда видела, как падает снег, в зрелом же возрасте — лишь иногда. Когда же напоминала об этом мужу, он только загадочно улыбался, потом они оба замолкали, будто погрузившись в теплый старческий сон.
Но сейчас, на склоне лет, она даже во время снегопада очень редко вспоминала о том, с чего началась их любовь. Может, не хотела, чтобы давило тяжкое бремя пережитого, и поэтому держала это воспоминание в самом потаенном уголке, не желая его ворошить? Но почему же сегодня давнишний эпизод вдруг вновь возник перед глазами и постучался в ее сердце с такой силой, словно все случилось совсем недавно…
Сейчас она уже старуха, с того дня прошло полвека. И хотя время, как и прежде, ведет их вместе по дороге жизни, но оно же — время — иссушило их силы. Ее ноги, когда-то такие резвые и сильные, сегодня одеревенели и стали немощными. Постоянный ревматизм подгибает ее колени, коварно впиваясь в них болью в дождливую и снежную погоду. В такие минуты каждый шаг по снегу на дрожащих ногах дается с трудом. И вот стоило только потерять осторожность, и она, поскользнувшись, оказалась в глубоком мягком снегу. Сунув в снег руки и опершись о землю, она с трудом приподнялась — и в это мгновение вспомнила еще один эпизод прошлого.
То было вскоре после их свадьбы. Однажды вечером они пошли в кино на чаплиновские «Новые времена». Подходя к кинотеатру, они заметили, что небо помрачнело, а когда вышли на улицу, кругом было уже бело и снег все еще шел.
В те дни они упивались радостью медового месяца. Счастье, переполнявшее их сердца, придавало их бедному существованию поэтический смысл. Вид кружащихся на ветру снежинок еще больше поднимал настроение, лежащий повсюду снег был такой же чистый и светлый, как чувства, охватившие их. Они шли, болтая и смеясь, затем побежали, гоняясь друг за другом. Вдруг она поскользнулась и упала. Он подбежал и протянул руку, чтоб помочь подняться. А она вдруг ударила его по руке:
— Отстань, кому нужна твоя помощь!
Характер у нее был резкий — под стать его собственному.
Одним прыжком она встала на ноги. Ведь в те годы она была легка, как молодая косуля, не то что сейчас, когда двигаться ей тяжело, словно старой, немощной кляче. И сейчас ей так хочется ощутить протянутую руку помощи, хочется надеяться, что муж окажется рядом! Пусть он так же стар и немощен — одной рукой уж ее не поднять; если сможет, так только обеими руками. Да хоть бы и так — все лучше, чем лежать на снегу одной-одинешеньке.
Тут ей вспомнился сосед сверху, старый Ли, у которого в 1967 году замучили до смерти жену. Хотя у Ли есть дочь, которая после замужества по-прежнему живет вместе с отцом, но в будни она и ее муж всегда на работе, дед же сидит дома, предоставленный самому себе; в выходные то же самое: молодые уходят с детьми гулять.
В общем, между молодежью и стариками всегда есть дистанция. Молодые хотят проводить время с молодыми, а старому человеку в спутники нужен тоже старик.
Так что будем считать — повезло. У нее, такой старой, еще есть спутник жизни, шагающий с ней рядом, словно тень, вот уже почти пятьдесят лет. Пусть ее старик чересчур вспыльчив, упрям, не очень чистоплотен да к тому же толстокож, однако он всегда был порядочным человеком, за всю жизнь не совершил ни одного бесчестного, своекорыстного, некрасивого поступка. В годину общего падения нравов он также не терял собственного достоинства. Он был страстно увлечен своей электротехникой, поэтому не очень вникал в домашние дела. И даже сейчас, на пенсии, то и дело бегает в свой родной НИИ расспросить, посмотреть, поговорить, будто там и в самом деле есть какие-то дела, с которыми он никак не может развязаться.
Ей был по душе и характер старика — нрав настоящего мужчины, которому неведомы месть и злопамятство. А то, что он толстокож, не беда: просто скручен из грубых нитей, это делает его более мужественным.
Чем больше она думала, тем более дорогим становился для нее старик. Все, что раздражало ее и казалось непереносимым в старике каких-то два часа назад, исчезло неизвестно куда. В этот момент ее волновало лишь то, что старик ушел из дома в снежную тьму. Кабы чего не случилось. Беспокойство ее все росло. Если она в самом деле потеряет старика, во что превратится ее жизнь? Сколько лет по ночам старик будил ее громовым храпом, но стоило ему уехать в командировку, и она — из-за того, что теперь никто не храпел, — не могла заснуть, ей казалось, что мир наполовину осиротел… Подумала об этом, и ей захотелось во что бы то ни стало немедленно найти его.
Больше часа бродила она по заснеженным улицам. Время близилось к десяти. Кругом никого не было, старик по-прежнему не появлялся. Снег падал все реже и реже. Ступни ее ныли от холода, колени болели, идти дальше было невмоготу. Оставалось только вернуться домой, посмотреть, может быть, старик уже вернулся.
Еще издали она увидала, что в комнате горит лампа, ее свет, проникая через желтоватые окна, падал на снег перед домом. Сердце екнуло: неужели старик уже дома? Потом подумала: может быть, не старик свет включил, а она сама, выбегая из дому, впопыхах забыла нажать на выключатель?
Подойдя ближе, она заметила цепочку отчетливых следов, ведущих прямо к подъезду. Следы старика? Или — засомневалась она — это прошли соседи сверху?
Наклонилась и стала внимательно рассматривать их: ямки в снегу, ни большие, ни маленькие. Никак не могла разобрать, его следы или нет. «Бог ты мой! — подумала она. — Вот бестолочь: прожила с ним целую жизнь, а даже следов его не могу определить».
Покачав головой, она поднялась по ступенькам и открыла дверь. А перед тем, как распахнуть дверь в комнату, произнесла про себя: «Хоть бы он был здесь!» Подобное чувство было у нее пятьдесят лет назад, когда начались их свидания. Вот ведь как бывает: весенние чувства, приводившие в трепет душу в молодости, неожиданно вновь стучатся в сердце на старости лет.
Распахнута дверь — и вздох облегчения! Прямо за столом восседает муж, потягивая трубку. Осколки чайника убраны с пола. Явно это он разворошил огонь в печурке, она гудит и пышет вовсю. Сразу же сладостное ощущение тепла охватило ее окоченевшее тело. И еще, заметила она, на столе стоят две чашки чая — одна перед стариком, другая на другом краю, явно предназначенная для нее…
Старик поднял голову, посмотрел на жену, а затем кротко и смиренно опустил веки. Это был взгляд застенчивый, смущенный, выражавший сожаление о происшедшем. Такой взгляд в моменты, когда после ссор наступало примирение и воцарялся лад, доставлял ей невыразимую радость. Она постояла и, будто внезапно вспомнив о чем-то, достала из кармана мундштук, подошла к столу и положила его перед ним. В этот момент в носу у нее защекотало, ей показалось, что она вот-вот расплачется, но все-таки она нашла в себе силы сдержаться. Не проронив ни звука, она торопливо подошла к плите и подогрела голодному старику овощи, рис, да еще пожарила два яйца…
Перевод Е. Верлина.
#img_14.jpeg
[1] Часть произведений, вошедших в сборник, с согласия автора публикуется с сокращениями. — Здесь и далее прим. ред.
[2] «Коса» и «кнут» — в китайском языке омонимы, вот почему коса героя ассоциируется Фэн Цзицаем с волшебным кнутом. — Прим. автора.
[3] Так называли врачей, не имевших медицинского образования и окончивших лишь краткосрочные курсы в 60—70-х годах.
[4] © Издательство «Радуга», 1985.
[5] Игра слов: «юньдун» — кампания (политическая), другое значение — спорт. — Прим. перев.
[6] Яньцзинский университет существовал в Бэйпине (Пекине) в 30—40-е годы и финансировался американцами. — Прим. перев.
[7] Сокращенное обозначение выдвинутого в 1956 г. курса: «Пусть расцветают все цветы, пусть соперничают все ученые». — Прим. перев.
[8] Известные произведения китайской драматургии 30—40-х годов. — Прим. перев.
[9] Тисыгуй — по старинным представлениям, человек, который нарочно или по стечению обстоятельств умер «вместо» другого человека, как бы принял на себя чужую судьбу. — Прим. перев.
[10] Это равносильно объявлению о том, что юноша и девушка намереваются вступить в брак. — Прим. перев.
[11] Белая повязка, которую носят зимой многие жители Северного Китая, чтобы предохранить рот и нос от ветра, пыли и инфекции. — Прим. перев.
[12] Имеется в виду так называемая «культурная революция». — Прим. перев.
[13] Байгар — очень крепкая дешевая водка. — Прим. перев.
[14] Во время «культурной революции» был введен обряд «запрашивания инструкций»: до начала работы все собирались перед портретом Мао Цзэдуна и хором читали цитаты из его произведений. После работы совершалась аналогичная церемония, именовавшаяся «итоговым отчетом». — Прим. перев.
[15] После национализации в 1956 году частных промышленных и торговых предприятий их бывшим владельцам выплачивался определенный процент с вложенного капитала. Во время «культурной революции» выплата была прекращена, но затем возобновилась. — Прим. перев.
[16] Климатический курорт на побережье Желтого моря, где отдыхают преимущественно высокопоставленные работники, члены дипкорпуса и т. п. — Прим. перев.
[17] Футянь — самая жаркая часть лета, первая половина августа. — Прим. перев.
[18] «Шестнадцать пунктов» — Постановление ЦК КПК о «культурной революции». — Прим. перев.
[19] Денежные единицы в КНР.
[20] Мера длины в Китае, 0,32 м.
[21] Фонетический ребус. На слух можно перевести и как «золото и яшма заполнили дворец». — Прим. перев.
[22] Императорские династии в древнем Китае.
[23] Северная Вэй, 386—534 гг.
[24] Китайская настольная игра. — Прим. перев.
[25] Цзинь — мера веса в Китае, 596,816 грамма.
[26] Клуазонне́ — перегородчатая эмаль.
[27] Гуань-инь (перевод санскритского имени Авалокитешвара) — в буддийской мифологии Китая божество, выступающее часто в женском облике, имеющее 32 облика (согласно Саддхамапундарика-сутре), которые принимает в зависимости от личности того, кто к нему обращается. Наиболее частые изображения — с четырьмя, восемью и тысячей рук.
[28] Чжан — мера длины в Китае, 3,2 метра.
[29] Мера длины в Китае, 576 метров.
[30] Северная школа гунфу так называемого «внутреннего» направления; важнейший принцип — достижение единства и гармонии формы-движения («син») и ума-воли («и») через слияние в ходе практики мысли с действием. Известна также под названием «и цюань» (кулачное искусство разума-воли) и «син и лю хэ цюань» (кулачное искусство шести форм слияния действия и ума-воли).
[31] Дамо ( санскр.: Бодхидхарма) — первый патриарх буддийской школы Чань, считается основателем стиля «шаолинь цюань». Внес большой вклад в развитие традиционного воинского искусства в Китае.
[32] Мера длины в Китае, 3,2 см.
[33] Крупные помещики и отставные чиновники, ставшие особым сословием в старом Китае.
[34] Презрительная кличка европейцев в тяньцзиньском диалекте.
[35] Фэнь — мера длины в Китае, 3,2 мм.
[36] Отапливаемая дымоходом лежанка, низкая и широкая, идущая от стены к стене в домах традиционной постройки на севере Китая. — Прим. перев.
[37] © Издательство «Художественная литература», 1985.
[38] У Старший (У Далан) — герой романа XIV в. «Речные заводи», торговец лепешками, брат богатыря У Суна, отличавшийся невысоким ростом и бывший постоянным объектом насмешек. Имя его стало нарицательным. — Прим. перев.
[39] Дэн То (1912—1966) — видный китайский публицист, историк, поэт. В 1949—1958 гг. — главный редактор газеты «Жэньминь жибао». Начиная с 1961 г. он регулярно печатал на страницах «Бэйцзин ваньбао» («Пекинской вечерней газеты») свои эссе, в которых с помощью намеков и исторических примеров бичевал левацкие установки тогдашнего руководства. Потом, объединившись с известным историком У Ханем (1909—1969) и писателем-публицистом Ляо Моша (род. в 1907 г.), стал публиковать с 1961 г. в журнале Пекинского горкома «Цяньсянь» («Фронт») эссе и острые фельетоны под общим названием «Записки из деревни трех семей». Все три автора стали жертвами «культурной революции», их имена проклинались на всех собраниях и митингах. Из них остался в живых лишь Ляо Моша. — Прим. перев.
[40] Одно из национальных меньшинств Китая. — Прим. перев.