С вершины холма Мильтон смотрел вниз, на Санто-Стефано. Большое селение лежало пустынное и безмолвное, а ведь оно уже проснулось, о чем говорил упругий белый дым над трубами. Пустынною была и дорога, соединяющая длинной прямой селение со станцией, откуда начиналось, тоже безлюдное, шоссе на Канелли, хорошо видное не только до железного моста, но и дальше, до оконечности холма, загородившего Канелли.

Он поднял руку и взглянул на часы. Они показывали пять с минутами, но наверняка отстали за ночь: сейчас не меньше шести.

Земля была топкая и черная, утро выдалось не очень холодное, и небо, хотя и серое, было глубоким и просторным, каким люди не видели его много дней. Брюки на Мильтоне были заляпаны грязью выше колен, месиво, по которому он ступал, превратило его ботинки в огромные клецки.

Он спускался к Санто-Стефано, огибая заросли голого кустарника и направляясь к тому месту, где были мостки через Бельбо, — он знал этот переход. С бугристого склона Мильтон мог видеть внизу реку. Вода была темная, мутная, густая, но еще не очень высокая, и потому мостки не смыло. При одной мысли о переправе вброд Мильтона трясло как в лихорадке. Он чувствовал себя отвратительно, у него болела грудь, казалось, легкие сдавлены железными ободьями и трутся одно о другое, все время напоминая о себе и причиняя страдания. С каждым шагом в нем росло ощущение полного своего бессилия и ничтожности. «В таком состоянии я не смогу этого сделать, и пытаться нечего. Хоть моли бога, чтобы не подвернулся случай!» Но продолжал спускаться.

А ведь он чудесно выспался на сеновале недалеко от вершины холма. Заснул в одну секунду, едва успел зарыться в сено, оставив крошечный коридор возле рта. Дождь стучал по добротной крыше сеновала, неистовый и ласковый. Мильтон спал как убитый — без снов, без кошмаров, ни малейшего намека на то нелегкое, бесконечно опасное дело, что предстояло ему назавтра. Разбудили его крик петуха, собачий вой ниже по склону и внезапно смолкнувший дождь. Он быстро выполз из-под слоя сена. Сел и в этом положении, подпрыгивая на заду, перебрался к краю настила и свесил ноги в пустоту. Вот когда им снова овладели мысли о себе, о Фульвии, о Джордже, о войне. И он содрогнулся — и судорожная бесконечная дрожь пронизала его до пят, и он стал молиться, чтобы ночь противилась дню упорнее, чем она это делала до сих пор. Тут как раз из дома вышел крестьянин и зашлепал по грязи к хлеву — призрак в сером приливе рассвета. Мильтон тер рукой подбородок, и шуршание длинной редкой щетины железным скрежетом разносилось на несколько метров вокруг. Крестьянин поднял глаза — и остолбенел.

— Ты здесь ночевал? Ну что ж, тем лучше. Все обошлось, и я спал себе, ни о чем не думая. А если б знал, что ты тут, глаз бы не сомкнул. Ну, спускайся.

Мильтон спрыгнул на землю, у него из-под ног густо брызнула жидкая грязь. Он остался стоять, где приземлился, — голова опущена, руки нащупывают ремень под пиджаком.

— Поди, есть хочешь, — сказал крестьянин, — а накормить тебя нечем. Кусок хлеба, так и быть, могу дать…

— Не надо, спасибо.

— Может, стаканчик граппы выпьешь?

— Что я, сумасшедший?

От хлеба он напрасно отказался, теперь он чувствовал себя худосочным, почти бестелесным, с трудом удерживая равновесие на самых крутых спусках; и он подумал, что ближе к Канелли нужно будет зайти в какой-нибудь дом на отшибе и попросить хлеба.

Ступив на равнину, он поспешил к мосткам. Увидел, что забрал слишком резко вниз — пришлось подняться по течению шагов пятьдесят.

Он прошел по сырому корявому настилу. В селении на том берегу было по-прежнему тихо — мертвая тишина.

Берег был широкий, каменистый, грязь под камнями делала их неустойчивыми и скользкими.

Он не видел ни души — ни единой старухи, ни одного ребенка в окнах или на террасах домов.

Он собирался пройти к площади знакомым проулочком, перебежать ее и выйти из Санто-Стефано правее дороги на Канелли. Пусть это район красных, и девяносто девять из ста, что Мильтона остановит их патруль: «Кто ты такой, из какого отряда, почему в штатском, что делаешь в нашей зоне, знаешь ли пароль?..»

Он прибавил шагу, спеша по откосу, покрытому гнилыми клоками крапивы, к началу проулка, как вдруг услышал рокот моторов. Автоколонна двигалась на большой скорости — шесть-восемь грузовиков, пожирающих последний участок дороги перед Санто-Стефано. Считай, они были уже в селении, но оно молчало. И вдруг из дома над берегом, повыше Мильтона, выскочил полураздетый человек и бросился по камням к Бельбо. Он бежал так быстро, что галька брызгала у него из-под башмаков, словно пули. Он махнул через речку вброд и в одну секунду скрылся за деревьями у подножия холма.

Судя по звуку моторов, автоколонна сбавила скорость, чтобы повернуть на площадь. И Мильтон рванулся к реке — туда, где берег был не совсем голый и где легче было спрятаться. Что-то грохнуло у него за спиной, но не выстрел, а скорее всего захлопнутая ставня. Он прыгнул в воду, до того студеную, что у него захватило дух и потемнело в глазах. Он пересек речку вслепую и, едва ступив на берег, упал за куст папоротника. Первым делом окинул взглядом холм, сзади все было спокойно, и он повернулся и стал наблюдать за деревней.

Моторы заглохли, и тотчас Мильтон услышал, как солдаты с топотом спрыгивают на землю, обегают для проверки площадь, услышал команды офицеров. Это были санмарковцы, стоявшие в Канелли.

Потом он их увидел. Из-за угла крайнего дома слева вынырнули несколько солдат с уже собранным пулеметом на руках и затрусили к мосту через Бельбо. Мильтон начал отползать подальше от моста, до которого было шагов шестьдесят, не больше.

Они установили пулемет под перилами, провели стволом по всему торсу гигантского холма, пирамидой нависшего над Бельбо, и, наконец, взяли на прицел последний поворот дороги на холм, с которого спустился Мильтон. Вскоре с площади пришел офицер. Похоже, он одобрил действия солдат и принялся болтать с ними, явно заигрывая, зарабатывая популярность. Офицер снял берет, пригладил рукой светлые волосы и снова надел берет.

Вот она, подходящая плата за Джордже, думал Мильтон. Но было совершенно ясно — ему не то что офицера, но даже последнего из его солдат не заполучить, а ведь Мильтона и такой вариант устроил бы. Солдаты только что появились, еще и пяти минут не прошло, а Мильтон уже знал: их появление, близость возможной добычи, остановившейся на полпути к нему, лишь удлинит его дорогу к Канелли, заставит долго лезть в гору, вместо того чтобы идти равниной; и при одной мысли об этом он почувствовал себя муравьем, вынужденным огибать валун.

В ботинках хлюпает вода, Мильтона бил озноб — до судорог, до спазм, как будто его рвало на пустой желудок. Он почувствовал надвигающийся приступ кашля и упал головой на согнутую в локте руку, почти впечатав рот в грязь, чтобы приглушить кашель. Он кашлял взрывами, надсадно, корчась на земле, будто пронзенная змея, веки зажмурены — и на их черном небосводе дрожат звезды, вспыхивают красные и желтые молнии. Потом, оторвав от земли грязные губы, он снова поднял глаза на мост. Солдаты ничего не слышали, они курили, ощупывая взглядом каждую складку на скате пирамидального холма. Лейтенант вернулся на площадь.

Мильтон испугался, что потерял пистолет, когда прыгал по камням или перекатывался с боку на бок. Затаив дыхание, он медленно поднес руку к поясу и резко опустил на кобуру. Пистолет был на месте.

На колокольне пробили время — семь часов. Пробили еще раз. Ни один штатский еще не показывался — будь то самое невинное дитя, столетняя старуха, какой-нибудь калека. Линия домов, обращенных к реке, напоминала фасад кладбища. Мильтон представил себе солдат, расхаживающих по площади, и в двух барах их командиров, пьющих горячий кофе или шоколад и измывающихся над официантками: «У тебя дружок партизан. Ну-ка, расскажи, как вы с ним в обнимочку лежите, мы тоже хотим знать партизанский способ».

Новые солдаты в поле зрения не появлялись. Мильтон по-прежнему не спускал глаз с тех, что были на мосту. Они курили одну сигарету за другой, оглядывая окрестности. Вот их как будто заинтересовало что-то на берегу — выше моста, в направлении церкви. Мильтон тоже вытянул шею в ту сторону, глядя под арку моста, тщетно пытаясь понять, что там может быть интересного. Но тут один из солдат расхохотался, за ним начали смеяться остальные. Через некоторое время другой солдат вдруг показал пальцем на подножие пирамидального холма, и два его товарища метнулись к пулемету. Но пулемет молчал, и через секунду все, бросившись к шутнику, хлопали его по спине.

Ничего не выйдет. Предположим, кому-нибудь из солдат приспичит справить нужду, и он спустится на берег; допустим даже, кто-то, щеголяя храбростью, один дойдет до начала пустынной дороги, ведущей на холм, — все равно Мильтон ничего с ним не сделает. Разве что пристрелит, если получится.

Он опять закашлялся — громко, без предосторожностей, а когда кашель отпустил, стал отползать к подножию холма. Добравшись до тополиной рощицы, поднялся во весь рост, спина хрустнула, как сухой тростник. По первой попавшейся на глаза тропинке двинулся вверх. Он все еще был в радиусе обстрела, не иначе, но с моста, где стоял пулемет, ни один солдат не мог разглядеть его на темном фоне холма. Мильтон поднимался, согнувшись, медленным шагом, спокойный до безразличия, дрожа и качая головой. Он разговаривал сам с собой — громко, отрывисто:

— Они перерезали мне дорогу. Они вынуждают меня делать сумасшедший крюк. А я болен. Домой, домой. Все равно мне никогда не узнать. Его уже расстреляли.

Грудь, живот, колени Мильтона жирным слоем покрывала грязь. На ходу он попробовал счистить с себя хотя бы часть тошнотворной грязи, но одеревеневшие пальцы не слушались его.

Солдаты на мосту выглядели теперь как игрушечные. Сверху была видна площадь. Грузовиков оказалось шесть, они стояли против памятника павшим в первую мировую. Солдат было около сотни, и они медленно расхаживали взад-вперед.

Он резко свернул с тропинки, ведущей на гребень, и пошел поперек склона — в направлении пирамидального холма. «Его еще не расстреляли. И я не могу жить в неведении». Дожди и оползни уничтожили следы тропинок, сгладили возвышения. Он шел, по щиколотку утопая в грязи. Через каждые три-четыре шага приходилось останавливаться и сбрасывать килограммы грязи, наросшей на ботинках. Он шел к полоске леса, опоясывающей посередине холм-пирамиду. Это было только начало крюка, который ему предстояло дать.

Деревья почернели от дождей; ветра не было, но с веток шумно падали капли.

Войдя в лесок, он уловил какое-то движение, суету, услышал приглушенные тревожные возгласы. Он успокаивающе поднял руку и сказал:

— Не бойтесь. Я партизан. Не убегайте.

Это были пять или шесть мужчин, они наблюдали за фашистами в Санто-Стефано. Все были в пальто, а у одного через плечо перекинуто скатанное в рулон одеяло. Они и узелки с едой прихватили. Явятся солдаты на их холм, а у них уже все готово, чтобы дать тягу и не возвращаться домой сутки, а то и двое. Молча, только бросив взгляд на его невообразимо грязную одежду, они вернулись на свои наблюдательные посты, не замечая капель, падающих на их промокшие кепки и плечи. Старший в этой компании — казалось, у него и настроение получше, чем у остальных, — седоволосый крестьянин с седыми усами и влажными глазами, спросил Мильтона:

— Когда, по-твоему, это кончится, патриот?

— Весной, — ответил Мильтон, но голос прозвучал чересчур сипло и неуверенно. Он откашлялся и повторил: — Весной.

Они побледнели. Один из них выругался и сказал:

— Когда весной? «Весной» — может означать в марте, а может — и в мае.

— В мае, — уточнил Мильтон.

Крестьяне расстроились. Старик спросил, где его угораздило так вымазаться.

Мильтон почему-то покраснел.

— Я упал на спуске и метров десять проехал на животе.

— И все равно этот день придет, — сказал старик, пристально глядя на Мильтона.

— Конечно, придет, — ответил Мильтон.

Но старик продолжал смотреть на него с неудовлетворенной — быть может, даже ненасытной — жадностью. И Мильтон повторил:

— Конечно, придет.

— И тогда, я надеюсь, — сказал старик, — вы ни одного из них не простите.

— Ни одного, — сказал Мильтон. — Будьте уверены.

— Вы должны их всех порешить, до последнего, потому как все они одного поля ягода. Смерть еще чересчур мягкая кара для самого кроткого из них, вот что я тебе скажу.

— Мы их всех порешим, — согласился Мильтон. — Договорились.

Но старик не унимался:

— Когда я говорю всех, это значит всех. Слушай меня хорошенько, парень. Ведь я могу называть тебя парнем… Я из тех, кто плачет, когда мясник с бойни покупает у меня ягнят. И я же тебе говорю: всех, всех до последнего вы должны порешить.

— Не беспокойтесь, — уже на ходу сказал Мильтон. — Мы тоже так считаем. Чем простить одного из них, скорее…

И он ушел, не окончив фразы. Он был еще недалеко и слышал, как один из крестьян мирно заметил:

— Странно, что об эту пору еще ни разу не шел снег. В конце лесочка к холму-пирамиде лепился длинный холм, параллельный большаку и постепенно снижающийся к станции. Мильтон решил: он пойдет по гребню холма, спустится к станции, обогнет ее и полями, прячась в жидких посадках шелковицы, выйдет к холму, за которым — Канелли. Такой маршрут позволит ему избежать новой возможной встречи с автоколонной санмарковцев, ведь рано или поздно те должны будут вернуться в свое расположение.

Он пошарил в карманах, вытащил две сигареты и сравнил их. Одна была надломлена посередке, из другой высыпалась часть табака. Он выбрал вторую, сунул в рот, но не нашел ни кусочка сухой поверхности, о которую можно чиркнуть спичкой. Оставалась, правда, рукоятка «кольта» с ее шероховатыми щечками, однако зажигать об нее спички у него не хватило духу: это было бы святотатством. Безнадежно хмыкнув, он сунул сигарету в карман и двинулся по гребню.

На ходу, проверяя, не отклонился ли он в сторону, Мильтон все время смотрел на полотно узкоколейки, параллельной шоссе. Рельсы были ржавые, там и сям скрытые мокрой травой, не тронутые колесами со дня перемирия. Для Мильтона железная дорога все еще означала «восьмое сентября», а может, всегда будет означать.

Он вернулся домой — в штатском, грязный, измученный, но и не помышлявший о том, чтобы завалиться спать или хотя бы присесть, — пасмурным теплым утром тринадцатого сентября. Мать глазам своим не верила, она должна была дотронуться до сына, должна была, все еще не веря, стащить с него вещи, которые ему дали чужие люди, отереть с лица осевшую пыль… «Из Рима?! — переспросила она. — Ты вернулся из Рима! Я думала: если у нас в Альбе такой ад, воображаю, что делается в Риме. Знаешь, я не верила, что ты выкарабкаешься. Когда человек вечно витает в облаках…» А он все же выкарабкался, он не сомневался, что так оно и будет, не сомневался с той самой минуты, как втиснулся в тот чудовищный поезд на римском вокзале Термини. Он знал, ему улыбнется счастье, счастье в безысходной трагедии армии…

«А что… туринская синьорина?» Вот тебе и раз, он повторил слова, которые упорно употребляла его мать, говоря о Фульвии; в них всегда звучала ирония и одновременно страх, быть может, предчувствие. «Я часто ее видела, — ответила мать, — она часто бывала в города с молодыми людьми, освобожденными от армии. — Мать опустила глаза и добавила: — Она вернулась в Турин.

Три дня назад». Мильтон, качаясь, стал нашаривать стул…

В Санто-Стефано звякнул колокол, один слабый удар, и Мильтон не мог сказать, который час — половина девятого или десятого.

У подножия холма он услышал, как пробило десять, и, конечно, это были уже колокольни Канелли,

На небе не осталось ни пятнышка, ни облачка тумана, теперь оно было ровного матового цвета. Монотонно, будто под дождем, шуршали листья деревьев и кустов.

Он поднимался медленно, с осторожностью — тропинка расползлась от грязи и оказалась очень скользкой, а кроме того, он находился уже в радиусе действия патрулей, возможно, высланных из Канелли с заданием прочесать окрестности. Несмотря на грозившую что ни шаг опасность, он умирал от желания закурить, но и здесь не нашел квадратного сантиметра сухой поверхности, чтобы чиркнуть спичкой. Он снова подумал о шершавых щечках «кольта», и опять у него не поднялась рука на такое кощунство.

Как раз в эту секунду, когда позади осталось уже более двух третей подъема, он услышал на дороге за бугром рокот автоколонны, возвращавшейся в Канелли после рейда в Санто-Стефано. Судя по грохоту, грузовики гнали по разбитой дороге на максимальной скорости. «Молодец, Мильтон», — грустно подумал он. Шум быстро растаял в глубине долины, но, прежде чем продолжить путь, Мильтон подождал, пока внутри не затихнет дрожь, которой отозвался в нем грохот вражеских машин. Чтобы избавиться от нее, он устало встряхнулся и пошел дальше.

По его подсчетам, к тому времени, как он поднимется наверх, за автоколонной уже закроются ворота казармы. Мильтон знал, что санмарковцы стоят в бывшем Ликторском доме, и, хотя никогда не был в Канелли, не сомневался, что без труда отличит Ликторский дом от остальных построек этого полугорода-полудеревни. Казарма нужна была Мильтону не как конечная цель, но как отправная точка поисков.

Он прибавил шагу и в метре от гребня задержал дыхание, уверенный, что сразу увидит городок внизу. Но склон, по которому он поднялся, переходил в широкую площадку, заросшую репейником. Мильтон пересек ее, пригнувшись, озираясь по сторонам. Единственный в поле зрения дом стоял в двухстах шагах слева: над мокрыми зарослями чуть выглядывала почерневшая кровля.

Он соскользнул к началу косогора и, укрывшись за кустами ежевики, посмотрел вниз, на Канелли. Только один взгляд, быстрый и цепкий, потом Мильтон принялся исследовать тропинки и дороги, поднимающиеся на склон, — нет ли на них патрулей. Чисто, никого. И тогда он сосредоточил внимание на Канелли.

Городок производил впечатление неестественно пустынного и безмолвного, не было слышно даже того обычного гула, какой всегда поднимается даже над самым маленьким поселением. Мильтон решил, что виной этому автоколонна, только что вернувшаяся из Санто-Стефано. Единственным признаком жизни был плотный дым над самыми крышами, белый дым, тут же сливавшийся с матовой белизной низкого неба.

Мильтон определил Ликторский дом. Выцветший красный куб внушительных размеров, изрядно обшарпанный, с окнами, наполовину закрытыми досками и мешочками с землей, над ним башенка, где, по всей вероятности, торчит часовой с биноклем. Возможно, правда, часовой смотрит в противоположную сторону, не спуская глаз с холмов, кишащих гарибальдийцами.

Мильтон попытался заглянуть во двор казармы, но высокая стена помешала ему увидеть что-либо, кроме пустынной полоски двора и безлюдного портика в глубине.

Он подался вперед, изучая ближнюю часть городка — ту, что у подножия склона. В этом немом и пустынном предместье только и было городского, что бездействующий лесопильный завод.

Мильтон вздохнул, не зная, что ему делать. Он держал руку на расстегнутой кобуре и не знал, что делать. Увидев за пригорком заросли тростника, он в несколько прыжков перебрался туда и сквозь тростник снова оглядел городок внизу. Никаких перемен, разве что прибавилось дыма над трубами.

Он не знал, что ему делать, оставалось только спускаться. Местом для следующей остановки, уже на середине склона, он выбрал сарай на винограднике — не то чтобы сарай, а четыре столба и крыша. Туда вела тропинка, но она была прямо против башни, ровная и крутая — не спрячешься, — поэтому воспользоваться ею Мильтон решительно не мог. И до навеса он добирался виноградниками, продираясь через лозы и проволоку, утопая по щиколотку в грязи, желтой, как сера, и вязкой, как смола. Он прислонился к столбу навеса, покачал головой, совершенно убитый. «Это не для меня, — говорил он себе, — такие дела не для меня. Из всех, кого я знаю, только одному человеку пришлось бы в этих обстоятельствах так же худо, как мне. Хуже, чем мне. Этот человек — Джордже».

Но у него было еще довольно мужества, чтобы спускаться дальше. Он приметил бак для медного купороса в конце последнего виноградника, граничившего с целиной, которая переходила потом в равнину. Он должен был спускаться, хотя ему пришлось бы бежать, появись вдруг патруль из Канелли. Он побежал бы в сторону, все равно — вправо или влево, только, разумеется, не назад в гору. Теперь, снизу, склон выглядел стеной, зашпаклеванной грязью.

Он спускался, держа пистолет в руке. С тропинки — не сказать чтоб испуганно — вспорхнул воробей. Из городка донесся гул — глухой, протяжный, таинственный, похожий на гул металлургического завода, которого, однако, в Канелли не было. Гул не повторился; городок его как бы и не слышал. До казармы по прямой было меньше ста метров. Стояла такая тишина, что Мильтону показалось, будто он слышит за казармой плеск Бельбо о камни.

Он присел на корточки, опустив пистолет на бедро, обхватив одной рукой холодный цементный бак. Отсюда была видна дорога на Санто-Стефано, вся в выбоинах, в ухабах. Спускаясь сюда, он оставил лесопилку далеко слева, дальше, чем рассчитывал, и это его огорчило, ведь в случае чего лесопильня, с ее штабелями досок, была бы и отличным временным убежищем, и спасительным лабиринтом.

Он испытывал чувство острой тоски по своему отряду, по Треизо, по Лео.

Справа до него доносилось ровное непрерывное гудение, и Мильтон подумал, что с той стороны виноградник обрывается невысоким откосом и внизу, прямо под ним, стоит дом. Завиток дыма, который тут же поглощало матовое небо, поднимался из его невидимой трубы.

Мильтон сжал пистолет: новый шум. Но это скрипнула дверь на террасе последнего перед шоссе дома. Из двери высунулась женщина, сняла со стены доску для резки овощей и опять скрылась в доме, не посмотрев на холм. Не было слышно ни собак, ни кур, в небе — ни одного воробья.

В эту секунду Мильтон уловил краем глаза справа от себя черную тень, едва касавшуюся его своим краем. Он рванулся всем телом за бак, вскинув пистолет. Пораженный, тут же опустил оружие. Он увидел старуху, одетую во все черное, — черное и засаленное. Поразило Мильтона то, что старуха от него шагах в двадцати, да и солнца нет, а он почувствовал себя в полном смысле слова раздавленным этой тенью.

Женщина что-то говорила ему, но он видел только движение плоских лиловых губ. За ней увязалась курица, сейчас она рылась клюзом в грязи. Женщина подобрала подол и, меся чавкающую грязь своими мужскими ботинками, прошла в коридор между шпалерами навстречу Мильтону.

Возле столба она остановилась и сказала:

— Ты партизан. Что ты делаешь у нас на винограднике?

— Не нужно на меня смотреть, когда говорите, — шепотом попросил Мильтон. — Глядите по сторонам и говорите. Солдаты сюда поднимаются?

— Уж неделя, как не видать.

— Можете говорить погромче. А сколько их бывает?

— Человек пять-шесть, — ответила старуха, глядя в небо. — Как-то раз целый строй проходил, на голове железные шапки, но всего чаще они впятером или вшестером ходят.

— А по одному никогда?

— Этим летом ходили и еще в сентябре — фрукты воровать. Но после сентября — все. Так что ты делаешь у нас на винограднике?

— Не бойтесь.

— Я не боюсь. Я на вашей стороне. Да и как мне не быть на вашей стороне, коли все мои взрослые внуки в партизанах. Ты их, наверно, знаешь. Они у меня красные.

— Я не красный.

— А, значит, ты из этих, из переодетых в англичан. Тогда для чего ты нарядился бродягой? Говори, что ты делаешь у нас на винограднике?

— Смотрю на ваш город. Изучаю. Женщина испуганно всплеснула руками.

— Неужто брать задумали? Вы что, с ума посходили? Еще слишком рано!

— Не смотрите на меня. Смотрите по сторонам.

Глядя в небо, старуха сказала:

— Вы должны лишь то брать, что вам удержать под силу. Мы что, мы бы рады, чтоб нас освободили, да только если это уже насовсем. А иначе они вернутся и заставят нас кровью платить…

— Мы и не думаем наступать на Канелли.

— Аи правда, — сказала она, — не может быть, чтоб ты пришел план наступления прикидывать. Ты ведь голубой, а Канелли будут красные брать. Канелли для красных останется.

— Ну, конечно, — согласился Мильтон. И продолжал: — У меня к вам просьба. Я не ел со вчерашнего вечера. Пожалуйста, сходите домой, принесите мне кусок хлеба. Не обязательно снова тащиться сюда по грязи, можете бросить мне хлеб через проволоку. Я его на лету поймаю, не сомневайтесь.

На колокольне начало бить одиннадцать. Старуха подождала последнего удара, после чего сказала:

— Я мигом. Но я не стану бросать тебе еду, как собаке. Я сделаю бутерброд с салом, а если бросить бутерброд, он развалится на лету. Да и не собака ты. Все вы — наши дети. Вы нам заменяете сынов, которых нет с нами. У меня вот два сына в России, и неизвестно, когда я их увижу. Но ты мне так и не сказал, что ты делаешь здесь, почему хоронишься у нас на винограднике.

— Жду фашиста, — ответил Мильтон, не глядя на нее.

Она вскинула подбородок.

— Он должен прийти сюда?

— Не обязательно сюда. Если это будет подальше от жилья, тем лучше для всех.

— Ты ждешь его, чтобы убить?

— Нет. Мне нужен живой.

— Они хороши только мертвые.

— Я знаю, но мертвый мне не нужен.

— А на что он тебе?

— Глядите в сторону. Делайте вид, что осматриваете виноградник. Я хочу обменять его на своего товарища, которого взяли вчера утром. Если я не обменяю…

— Бедный мальчик. Он здесь, в Канелли?

— В Альбе.

— Я знаю, где Альба. А почему ты пришел для этого дела в Канелли?

— Потому что я сам из Альбы.

— Альба, — проговорила старуха. — Никогда там не была, но знаю, где это. Один раз я туда чуть не поехала на поезде.

— Не бойтесь, — сказал Мильтон. — Как только вы мне принесете поесть, я уйду с вашего виноградника ближе к дороге.

— Ты подожди, — заторопилась она. — Подожди, я схожу за едой. Ведь это страх какое дело, про что ты говоришь, за него нельзя браться, когда у тебя живот с голоду подводит.

Она уже удалялась между шпалерами, грязь брызгала на подол. Оглянувшись на Мильтона, женщина спустилась в ложбинку.

Прошло десять минут, пятнадцать, двадцать, а старуха все не возвращалась. Мильтон решил, что она уже не вернется, она случайно наткнулась на него, вела с ним пустые разговоры, а потом ушла от греха подальше, отлично понимая, что у него нет ни времени, ни желания искать ее, чтобы проучить. Он настолько был в этом уверен, что перебрался бы уже на другое место, если бы знал куда.

Но как раз когда било половину двенадцатого, она появилась, пряча за спиной большущий кусок хлеба с добрым ломтем сала. Мильтону пришлось с силой сплющить бутерброд, чтобы его можно было кусать. Он жевал с яростью, ломоть сала был такой толстый и аппетитный, что Мильтон прямо млел, спеша добраться до него зубами.

— Теперь уходите, спасибо, — сказал он, прожевав первый кусок.

Но она опустилась перед ним на корточки, прислонясь спиной к шпалерному столбу, и Мильтон отвел взгляд, чтобы не видеть худую серую ляжку над черным шерстяным чулком, подвязанным бечевкой.

— Что ж вы не уходите? Мне больше ничего не нужно.

— Не спеши так говорить. Я скажу тебе одну вещь — может, она тебе пригодится. Мой зять хотел идти разговаривать с тобой, но я уломала его не высовываться из дома, я и сама скажу.

— Что?

— Одну вещь, мы давно уже собирались сказать это старшему из моих внуков, которые красные. А теперь вроде решили тебе сказать. Тебе ведь срочно нужно, некогда ждать.

— Да о чем вы?

— О том, что я могу тебе помочь фашиста найти, которого ты ищешь.

Мильтон положил бутерброд на край бака.

— Я вам не сказал, что ищу солдата, штатский фашист мне не годится.

— А он и есть солдат. Сержант.

— Сержант, — завороженно повторил Мильтон.

— Этот сержант, — объяснила старуха, — часто бывает тут недалеко, чуть не каждый день, и всегда в одиночку. Он к женщине ходит, портниха она, наша соседка, но мы с ней враги.

— Где она живет? Скорее покажите мне ее дом.

— Я же тебе сказала, мы с ней враги, и потому должна все объяснить. Только не думай, будто мы тебе адрес даем, чтоб ей насолить, мы помогаем тебе спасти твоего товарища, вот и все.

— Я понимаю.

— Хотя, если говорить по правде, она ой сколько зла нам сделала, особенно дочке моей. Шлюха она, ты уже догадался, и то, чем она теперь с этим сержантом занимается, просто пустяки рядом с тем, что она раньше устраивала. Ей двадцати лет еще не было, а она уже три аборта сделала. Самая грязная тварь в Канелли и на всю округу, и я не знаю, отыщется ли грязнее в целом свете.

— Так где она живет?

Старуха продолжала с обезоруживающим упорством:

— Она такого нагородила промеж дочки моей и моего зятя, а он ведь нездешний и глупость имел поверить этой вертихвостке, а не нам, хоть мы божились, что все она врет… Но теперь-то он ее раскусил, и они с дочкой живут еще лучше, чем раньше — до того, как эта змея попыталась нас отравить своим ядом.

— Я понимаю, но где?..

— И ведь она это сделала только от злобы, ей, видать, надоело быть единственной потаскухой в округе, вот она и выдумала себе напарницу, да-да, выдумала.

Мильтон щелчком сбросил бутерброд в бак.

— Меня не интересует ни ваше семейство, ни портниха, поймете вы наконец или нет? Меня сержант интересует. Он часто ходит?

— Всякий раз, как удается. Мы часами от окна не отрываемся. Можно сказать, s жертву себя приносим, чтобы каждый его приход к ней на заметку взять.

— Так когда он обычно приходит?

— Все больше вечером, часов в шесть. А бывает, что и около часа, после обеда. Не иначе как начальник какой, очень уж он часто увольнение имеет, из тех, кого мы видим, никто столько не имеет.

— Сержант, — произнес Мильтон.

— Это мне зять сказал, что он сержант, я в ихних чинах не разбираюсь. Если он тебе попадется, будь осторожен. По лицу видать, что он не трус, и мускулы аж через одежду проглядывают, и у нас он всегда ходит с пистолетом наготове. Я его раз встретила, не успела спрятаться за акациями, так он пистолет во как держал — наполовину из кармана вытащил.

— Только пистолет, — ответил Мильтон, — Вы никогда не видели его с автоматом? С такой штукой, у которой ствол в дырочках?

— Я знаю, что такое автомат. Нет, этот всегда с одним пистолетом ходит.

Мильтон потер затекшие ноги.

— Если он ке придет в час, буду ждать его в шесть. А понадобится — то и завтра весь день прожду.

— Он сегодня вечером явится, посмотришь. Да и в час, может, забежит.

— Тогда скорее показывайте дом.

Он подполз к ней на четвереньках и увидел сквозь лозы дом, на который она показывала пальцем. Деревенский домишко с недавно переделанным на городской лад фасадом. Впереди маленький дворик, во дворике непролазная грязь и несколько больших гладких камней, уложенных между калиткой и дверью. Дом стоял по ту сторону шоссе, метров на двадцать дальше. На задах был запущенный огород.

— Он ходит только по дороге? А полем — никогда? Я вижу, от казармы до ее дома можно пройти полем.

— Только по дороге. Тем паче теперь, осенью. Вряд ли ему охота по пути к ней в грязь лезть.

Мильтон машинально проверил пистолет. Женщина едва заметно отодвинулась, часто дыша.

— Это не обязательно, что он сейчас придет, — сказала она. — Не забудь, что я тебе говорила, он все больше вечерами ходит. А точнее сказать, ходит, когда может, хоть на полчасика, да заскочит. Она-то, видать, всегда согласна. Прямо кобель и сука.

— Что за вашим виноградником?

— Пустошь небольшая, ты ее видишь, бурьян на ней растет.

— А дальше?

— Акации, целые заросли. Если бы не вон тот пригорок, ты бы видел верхушки акаций.

— А дальше?

— Шоссе. — Чтобы ничего не упустить, старуха, вспоминая, закрыла глаза. — Шоссе, — повторила она. — Акации подходят к самому шоссе.

— Хорошо. Акации поднимаются до уровня дома?

— Я что-то не пойму, о чем ты спрашиваешь.

— Когда я дойду до конца зарослей, я окажусь перед домом?

— Почти что перед домом, малость левее. Если ты спрячешься в конце акаций.

— А что в конце акаций?

— Проселок.

— Вплотную к зарослям?

— На метр дальше.

— Он отходит от шоссе, не так ли? А куда ведет? На вершину холма?

— Да, на вершину нашего холма.

— И что, проселок все время по открытой местности проходит, на виду?

— Нет, не только.

— Я пошел, — объявил Мильтон. — Акации — это неплохо. Если мне повезет…

И он приготовился пролезть под проволокой. Старуха схватила его за плечо.

— Постой. А если тебе вдруг не повезет? Если не повезет, ты скажешь, что это мы тебя научили?

— Не волнуйтесь. Я буду нем как могила. Но мне повезет, должно повезти.