С 25 февраля 1713 г. прусского короля звали Фридрих Вильгельм I. Наследник оставался у ложа отца до последней минуты. Когда смерть наступила, Фридрих Вильгельм покинул роскошную спальню мертвого властителя, ушел в собственную комнату, сел за стол и послал к обер-гофмаршалу фон Принцену камердинера с предписанием: немедленно явиться к новому королю со списком придворных. Когда фон Принцен вошел, Фридрих Вильгельм вырвал из его руки бесконечный список придворных должностей, взял перо и одним движением перечеркнул его сверху донизу.

Был вычеркнут не только штат придворных Фридриха I, но и, как вскоре оказалось, вся эпоха, последние четверть века прусской истории. Нетвердой походкой обер-гофмаршал вышел из кабинета молодого короля, молча, дрожа всем телом, посмотрел на бледнеющих придворных, столпившихся в приемной. Генерал фон Теттау, вынужденный пятнадцать лет назад арестовать старого премьер-министра фон Данкельмана, выхватил список из рук Принцена, взглянул на жирный росчерк короля, громко рассмеялся и крикнул: «Господа! Наш добрый господин мертв, а новый король посылает всех вас к черту!»

На следующий день Фридрих Вильгельм привел к присяге войска и распорядился о похоронах отца в начале мая. Он приказал совершить обряд погребения со всей роскошью, которую только мог пожелать себе покойный король. Затем он сел на лошадь и помчался в Вустерхаузен. Там сорвал с себя придворный наряд, надел поверх рубашки нарукавники, заострил перо и сел к письменному столу.

Следующие шесть дней, пока по Берлину разносились слухи, Фридрих Вильгельм работал в Вустерхаузене над своим штатным расписанием. Расходы на жалованье и пенсии придворным ежегодно составляли 276 000 талеров. Молодой король трижды прошелся по спискам, что-то вычеркивая, что-то добавляя и опять вычеркивая. Результатом кропотливой работы над списками (они сохранились) стало сокращение расходов двора до 55 000 талеров, то есть новый король отныне экономил 221 000 талеров ежегодно.

Эти вычеркивания были жесткими, но большей частью справедливыми. Ежегодное жалованье совершенно лишнего обер-гофмаршала фон Принцена было снижено с 1700 до 400 талеров. Главный виночерпий фон Шлиппенбах узнал, что будет получать не 2000, а 800 талеров в год; дополнительного камергерского жалованья в размере 1000 талеров он лишился полностью. Жалованья министров также были урезаны, но все же они получали приличные оклады: министр фон Камэке — 12 000, министры Блашпиль, Дона и Ильген — по 8000 талеров в год. «Вы должны работать; за это я и буду платить», — бормотал Фридрих Вильгельм. Перо бешено прыгало по бумаге. В конце концов, чтобы добиться уровня 55 000, король сократил пенсии вдовам, а старые, заслуженные офицеры французской колонии, получавшие от 150 до 180 талеров ежегодной пенсии, отныне получали по 48 талеров. Пощады не получил никто.

Всем придворным Фридрих Вильгельм приказал оставаться на службе до погребения покойного короля. На следующий день после похорон началась «генеральная уборка»: все бесполезные должности вроде обер-церемониймейстера или членов пресловутой «геральдической службы», созданной Вартенбергом, были упразднены. «Чертовы шуты», — рычал король. Из многочисленных камергеров на службе остался лишь один. Все камер-юнкеры и пажи были уволены без всяких разговоров. Придворную капеллу распустили. Гранд-мушкетеры и швейцарские гвардейцы отправлялись в простой линейный полк, где им пришлось сменить златотканые наряды на обычные синие мундиры пехотинцев. Литаврщиков и трубачей, игравших на обедах Фридриха I, выгнали. «Графский стол» упразднили. Драгоценные вина из дворцового подвала, больше ста лошадей, десятки карет и паланкины из каретного сарая короля были проданы с молотка. То же самое произошло с серебряными сервизами, мебелью и люстрами из королевских загородных замков. Пустующие здания, сады и парки были сданы в аренду. Всю выручку сложили в дворцовых погребах. Фридрих Вильгельм твердо решил создать государственную казну.

Когда о распоряжениях нового короля узнали в Берлине, там началась паника. Все происходившее в Вустерхаузене казалось катастрофой, разрушающей благосостояние и благополучную жизнь. Радикальные меры по экономии и бережливости, предпринятые новым монархом, касались и простых граждан. Все художники, архитекторы, обойщики, парикмахеры, торговцы галантереей, имевшие очень хорошие деньги благодаря неутолимой жажде покойного короля к роскоши, за одну ночь лишились доходных промыслов. Подобно грому небесному, грянуло известие об аресте «придворной еврейки» Липман, неплохо заработавшей на торговле драгоценностями и выдаче кредитов Фридриху I. Томимая недобрыми предчувствиями, она бежала прямо в день смерти короля, 25 февраля, но по дороге была задержана и доставлена в Шпандау. В ходе судебного разбирательства вина «придворной еврейки» установлена не была, и ее пришлось освободить. Но столичная буржуазия справедливо оценила прицельный удар Фридриха Вильгельма I по частному капиталу. Ей стало ясно: впредь капитал тоже будет находиться под государственным контролем. Общества эпохи раннего капитализма, или, иначе, доиндустриальные общества XVII века, в Англии, Франции, Германии предоставляли столичной буржуазии ничем не ограниченный простор для финансовых махинаций: стоило лишь дать двору взятку и кредит под разумные проценты — и весь остальной капитал можно было помещать куда угодно и использовать его как заблагорассудится. В Пруссии Фридриха Вильгельма — в этом и был смысл ареста Липман — каждый частный талер отныне ставился на службу государственным интересам.

5 марта 1713 г. молодой король назначил комиссию для проверки берлинского финансового управления. Внешним поводом для этого стало желание городских властей получить государственную субсидию для строительства новой ратуши. Однако ревизию Фридрих Вильгельм превратил в показательный уголовный процесс. Между делом он предложил городским властям основать общество страхования от пожаров, позднее образовавшее «Берлинское пожарное товарищество», а также коренным образом перестроил властные структуры таких больших городов, как Берлин и Кёнигсберг (а три года спустя и Штеттин). Города получали назначенных королем штадт-президентов, одновременно становившихся, в порядке личной унии, председателями военных и земельных палат в провинции. (Таким образом, штадт-президент Берлина был одновременно председателем палаты Курмарка, а штадт-президент Кёнигсберга — председателем палаты Восточной Пруссии.) То есть сословные учреждения и городские управления, прежде не зависевшие от государства, сливались воедино, а также объединялись с системой централизованного государственного управления. По распоряжению Фридриха Вильгельма централизация завершалась назначением штадт-президента главным местным сборщиком налогов и одновременно ответственным за налоговые поступления с подведомственной ему территории.

Прошло лишь несколько дней деятельности нового монарха, как уже показались очертания нового, сверхцентрализованного государства, прежде не существовавшего в Европе. Все эти революционные изменения совершались не только молниеносно, удар за ударом, но и, что было вполне очевидно, согласно глубоко продуманной концепции. В 1730 г., вспоминая эти февральские и мартовские дни, Фридрих Вильгельм чистосердечно признавался: «Взойдя на трон, я приступил к выполнению плана: на бережливости и доброй экономии (хозяйственности. — Примеч. авт.) создать самое главное».

Слово «контроль» стало теперь в Пруссии паролем. Проверить следовало не только кассовые книги городов. В те же первые дни своего правления король назначил комиссию под началом тайного советника фон Краута для проведения основательной ревизии Главного полевого казначейства. Фридрих Вильгельм дал господам министрам три месяца на «скорейшую проверку счета самым строгим и точным образом». И сразу же обнаружилась масса документальных свидетельств растрат и обмана. Гофрентмейстера, тайного советника Маттиаса Берхема, обязали вернуть Главному полевому казначейству 78 000 талеров и, являя королевскую немилость, лишили службы.

Нетрудно вообразить, какого страха нагнали первые восемь дней нового правления на привилегированные сословия Пруссии, дворянство и буржуазию. «Мир рушится!» — раздавался хоровой вопль. Роскошь Берлина и Кёнигсберга, дворцов и особняков, беспечный образ жизни за счет бедных сословий — все это оказалось под угрозой. А страшные новости продолжали приходить из Вустерхаузена. «Никто здесь не предвидит следующего удара, и поэтому его невозможно отразить», — писал в одном из своих сообщений саксонский посол фон Мантейфель. Показательные расправы над «придворной еврейкой» Липман и гофрентмейстером Берхемом вызвали ужас. Уютный и веселый жизненный уклад, сложившийся при Фридрихе I, уходил в небытие. Отныне каждый должен был исполнять свои обязанности пунктуально и в срок. Не могло быть и речи о промедлении с принятием решений; все поступавшие бумаги следовало обрабатывать немедленно; требовать повторного представления документов было нельзя. Министров, тайных советников, секретарей и прочих канцелярских служащих охватывал ужас, когда они получили из Вустерхаузена бумаги с неизменной припиской, сделанной рукой короля: «cito! cito!» («быстро! быстро!») Ничто этот новый властелин не считал достаточно быстрым. Прославленный «берлинский темп», отличающий жителей прусской столицы в следующие двести лет, обязан своим возникновением не в последнюю очередь страшному «cito! cito!» Фридриха Вильгельма.

Стонам и вздохам в высших кругах Берлина не было конца. Здесь рассказывали о приступах королевского гнева, о вене, взбухающей от бешенства на его лбу. Этот человек явно было способен на все. «Добрые времена, когда пугали только тюрьмой Шпандау, прошли, — шептались в Берлине. — Сейчас говорят не „посадят“, а „запрягут“». Однажды в столице стало известно о невероятном случае. Фридрих Вильгельм уехал из Вустерхаузена в Потсдам. Как-то раз он по своей привычке прогуливался ни свет ни заря и стал свидетелем того, как курьер с ночной почтой из Гамбурга стучался в дверь потсдамского почтмейстера и ждал его появления на улице, а тот все не открывал. Король одним ударом вышиб дверь, набросился на спящего почтмейстера и избил его палкой прямо в постели, а затем извинился за его халатность перед пассажирами. В Берлине хватались за головы: «Он страшнее Карла XII и царя Петра». Но простые люди злорадно распевали:

Лекарство, что раздал король, лишило всех покоя. Не часто будут есть теперь паштеты, торт, жаркое. Тому, кто много откусил, он камень в рот добавит. Кто в экипажах разъезжал, он на ноги поставит. Того, кто свой камзол сдавал в работу златошвеям, король сумеет подлечить, дубины не жалея. Кто в паланкине восседал, начнет ходить, как раньше. Кто бил баклуши целый день, не сможет бить их дальше.

Через три недели после смерти отца Фридрих Вильгельм снова появился в Берлине. 20 марта утром министры, генералы, иностранные послы собрались во дворце, чтобы вместе с новым королем отправиться в церковь. Когда дверь в зал для аудиенций открылась, они увидели Фридриха Вильгельма в сопровождении бывшего премьер-министра фон Данкельмана, которому пошел уже восьмой десяток. Явление это было подобно грому среди ясного неба. Старого изгнанника, шесть лет прожившего в Котбусе, король доставил в Берлин под чужим именем. Сейчас он сердечно привечал его и спрашивал совета в государственных делах. Король вместе с Данкельманом прошел в дворцовую церковь, распорядился усадить его прежде всех, и в то время, как министры и тайные советники обменивались испуганными взглядами, юный король и старый вельможа погрузились в молитву. После богослужения король еще час разговаривал со старым господином с глазу на глаз, а затем по-дружески распрощался с ним. Сославшись на возраст, бывший премьер-министр отклонил предложение вернуться к службе.

С его стороны это был разумный поступок. Потому что темпы, день за днем повышавшиеся 24-летним королем, он не смог бы выдержать.

Ранним утром, сразу же после молитвы, Фридрих Вильгельм выходил в Люстгартен, устраивая смотр войскам. Король проверял мундиры и рубахи, осматривал руки и шеи солдат, дабы убедиться в их чистоплотности. Затем вставал в центр плаца и начинал командовать. Он муштровал батальоны так же, как некогда «кадетскую роту» в Вустерхаузене. И если ружейные приемы или строевой шаг не были достаточно дружными, по Люстгартену разносились страшные ругательства. После строевой подготовки к королю являлись советники с докладами.

Затем следовали аудиенции. После них король спешил в кабинет и там приступал к работе за письменным столом. На каждом втором листе его рука выводила «cito! cito!», и вот уже секретарь подбегал промокнуть чернила песком. И так проходил весь день, с утра до вечера, как по часам, с делами, расписанными по минутам. «Всегда так не будет, — успокаивали друг друга в королевском окружении. — Чем сильнее буря, тем быстрее она прекращается». Но конца буре все не было видно. Не считая 2 мая — дня, когда Фридрих Вильгельм надел роскошный костюм и огромный парик, воздавая отцу последние почести при его погребении, — жизнь шла в прежнем, бешеном темпе. И все, от министров до адъютантов, придворных лакеев, поваров, кучеров и поварят, двигались, едва переводя дыхание. Спешил каждый, слышал ли он издалека голос короля или получал его личный приказ.

Уже 4 марта Фридрих Вильгельм вызвал к себе в Вустерхаузен тайного советника Бартольди. Это было тот самый господин, тринадцать лет назад приславший из Вены в Берлин знаменитую шифровку, сдвинувшую с мертвой точки вопрос о коронации. Молодой король прочел ему гневную лекцию о положении дел в области юстиции и об адвокатах с прокурорами, специально запутывающих или затягивающих дела, дабы разорять людей и наживаться на их бедах. Каждое слово, произнесенное Фридрихом Вильгельмом, было абсолютно справедливым, и Бартольди тоже предпочел дать грозе отбушевать, не издав ни звука. Наконец король сказал: «Я требую, чтобы правосудие в моей стране вершилось чистыми руками, было быстрым и беспристрастным, равным для людей бедных и для богатых, для знатных и для простых!» На том Бартольди и расстался с королем. Вспоминая прекрасные времена Фридриха I, Бартольди решил, что «на огне суп варят, да во рту кипеть не дают», и с проектом судебной реформы торопиться не стал.

Только через три недели после получения задания он наконец посоветовался с президентом камергерихта Штурмом, а затем предложил королю самые общие соображения о возможностях ускорения судебного процесса в Пруссии. Похвалы он не дождался. Фридрих Вильгельм, вновь уехавший в Вустерхаузен, удивленно прочитал «ерундистику», а затем схватил перо и стал писать на полях:

«Я ничего не понимаю в процессуальных вопросах, но очень хорошо разбираюсь в законах страны. Один месяц уже прошел. Осталось только одиннадцать месяцев до того дня, когда должен быть готов Всеобщий свод законов для всей страны. Либо господа Бартольди, Штурм и я окажемся в очень трудном положении, и тогда не помогут никакие жалобы. Я вас предупреждаю. Еще есть время. Лучше сейчас отказаться от мелких судейских выгод, чем потом самим впрягаться в увязшую телегу. К сожалению, я вынужден быть строгим, потому что неправый суд вопиет к небу. И если я не улучшу юстицию, вся ответственность за это ляжет на меня. И тогда господин Бартольди и господин Штурм окажутся под судом первыми. Вустерхаузен, 30 марта 1713 г.».

Это помогло. 21 июня были опубликованы «Поправки и уточнения касательно юстиции», разосланные в органы правосудия по всей стране со строгим наказом чиновникам: представить «во избежание неблагоприятных последствий» свои критические замечания в течение трех месяцев. В первом наброске Всеобщего свода законов Пруссии всячески осуждалось «преступное усердие» судов выносить приговоры в ущерб беднякам ради защиты якобы королевских интересов. Там же предусматривались наказания судьям, позволяющим себе толковать справедливость в пользу властей.

Это являлось самой настоящей революцией. В тысячелетней истории западных стран короли еще никогда не провозглашали одно и то же право «для бедных и для богатых, для знатных и для простых».

Не поддающееся описанию изумление современников вызывала не только политика, но и личность Фридриха Вильгельма. Король, не достигший еще и 24 лет, был среднего роста (165 см), обладал крепкой, коренастой фигурой. Его румяное, жизнерадостное лицо говорило о бьющем через край здоровье. Рот казался маловат для его полного круглого лица, нос коротковат, но довольно мил. Самой выразительной частью лица были, конечно же, его довольно крупные, ярко-синие, чуть навыкате глаза, способные улыбаться и вселять страх. Если короля охватывало бешенство, что происходило мгновенно, на его переносице вздувалась вертикальная лобная артерия. Во всем этот человек действовал прямо и без обиняков, жестоко и неудержимо. В нем не было и намека на светскую вежливость.

Роскошный костюм, бывший на нем 2 мая, во время похорон отца, он не надел больше никогда. С тех пор он носил самую простую одежду из грубых тканей. Его видели либо в зеленом охотничьем костюме с черными шнурками, либо в простой униформе его лейб-гвардейского полка — синем мундире с красными обшлагами и блестящими медными пуговицами. На голову с короткими рыжеватыми волосами он по утрам нахлобучивал припудренный белым офицерский парик без кудрей на висках и с короткой черной косой. Это был новейший «китайский» фасон, им Фридрих Вильгельм заменил роскошь прежних париков и ввел его для солдат и всего населения. Вся одежда на этом короле была узкой и тесной. Никаких болтающихся тряпок на своем теле он не любил. Штаны заправлял в белые льняные гамаши с медными пуговицами, а на ноги надевал просторные удобные башмаки либо, если садился на коня, черные сапоги до колен. На голове его красовалась маленькая черная треуголка, сбоку висела обычная офицерская шпага, а в правой руке король держал неизменную буковую палку.

Спартанский облик Фридриха Вильгельма казался шокирующим в эпоху, любившую носить пышные, златотканые наряды версальского покроя. При дворах Европы еще никто не видывал государя в крестьянском или в солдатском наряде.

Но если одежда прусского короля и могла позабавить современников, то чистота, соблюдаемая им самим и требуемая от других, была подлинно революционной. Общество XVIII века было нечистоплотным настолько, насколько это можно себе представить. Вода и мыло как средства гигиены считались атрибутами дурного тона. Пот и грязь припудривали и заливали духами. Туалеты не имели водостоков, поэтому во дворцах и хижинах, на улицах и площадях царило одно и то же невероятное зловоние. Такие крупные города, как Париж и Лондон, источали запах клоак, проникавший всюду. Тонкие натуры спасались лишь тем, что регулярно опрыскивали себя духами и туалетной водой. Но идея умываться и чистить зубы никому не приходила в голову.

И вот вам Фридрих Вильгельм, молодой король Пруссии: даже пылинка, любое грязное пятнышко вызывали у него отвращение. Каждое утро он умывался ледяной родниковой водой по пояс. В течение дня то и дело мыл руки в деревянной бадейке. Из дворцовых комнат выбросил мягкие стулья и диваны, выпускавшие облака пыли, когда на них садились. Вместо них повсюду были расставлены основательно отдраенные стулья и скамейки. Фридрих Вильгельм назначил кастелянами в Берлине и в Потсдаме голландцев, научивших местных нерях поддерживать во дворцах чистоту. Сам же король, садясь за письменный стол, надевал льняные нарукавники и повязывал ослепительно чистый передник, чтобы уберечь от клякс свою униформу.

Сегодня просто невозможно представить себе изумление двора. Мания чистоты, овладевшая прусским королем, была не чем иным, как объявлением войны другому помешательству его современников — страсти к роскоши и расточительству. Обсуждая нового монарха, головами качали в Вене, Париже, Лондоне.

А что же его подданные? Сначала они, естественно, упрямились. Перенять новую «моду» сразу было трудно, не говоря уже об отвращении к ней. Но со временем, сами того не замечая, они стали благодаря примеру этого короля вести себя иначе. Через пару лет в Пруссии уже почти невозможно было найти чиновника, сидевшего на рабочем месте без нарукавников. И какими бы нелепыми они нам сегодня ни казались, тогда они были настоящим знаменем революции. Нарукавники одиночек и опрятность в государстве разделял только один шаг. Потому что страсть к чистоте соседствовала в этом монархе с любовью к строжайшему порядку. Все должно было находиться на предусмотренном месте. Время тоже получило рамки: пунктуальность во всем стала главным законом Пруссии. Фридрих Вильгельм становился иссиня-красным, а его глаза лезли из орбит, если он замечал что-либо не на своем месте либо узнавал об опозданиях. Он тут же поднимал свою палку и принимался охаживать ею спины своих бедных подданных. Через несколько месяцев его правления стало ясно: все прусское королевство должно функционировать по часам, которые король заводил по утрам и по которым сверял весь день, до наступления ночи.

Летом Фридрих Вильгельм вставал в четыре, а зимой в шесть часов утра. Умывание, утренняя молитва и кофе занимали один час. Затем в комнату входили два советника с секретарями, и король немедленно приступал к чтению писем и депеш. Все вопросы решались сразу, «на потом» не откладывалось ничего. Король либо собственноручно писал свои решения на полях бумаг, либо диктовал ответы секретарям. Если он должен был написать письмо, то использовал для этого грубую серую бумагу — хорошую и белую он считал роскошью. По его словам, она чаще была дороже вещей, на ней записанных. Затем один из советников делал доклад об армейских делах, юстиции и внешней политике, а другой докладывал о неотложных финансовых вопросах. Через два-три часа сосредоточенной работы король принимал министров и генералов, делавших доклады либо получавших приказы. Затем он шел на плац и проводил занятия по строевой подготовке. Напоследок отправлялся в королевскую конюшню и проверял зубы и ноздри лошадям.

Ровно в двенадцать — обед, где собирались королева Софья Доротея, принцесса Вильгельмина и маленький Фрицхен, а также множество послов, министров, тайных советников и генералов — в общей сложности около сорока персон. Перед обедом все складывали руки и произносили молитву. Затем на стол подавали кушанья. Часто это были любимые блюда короля — грудинка с горошком или говядина с белокочанной капустой. Фридрих Вильгельм уплетал их за обе щеки, в то время как члены его семьи сидели со скучными лицами и уныло ковырялись в тарелках с крестьянской едой. Однажды Софье Доротее пришлось пожаловаться английскому послу, что жадность ее мужа невыносима: еда на королевском столе просто варварская. Фридриха Вильгельма это абсолютно не волновало. На ведение домашнего хозяйства он выделял твердую сумму, и шеф-повару приходилось выкручиваться в ее пределах. Кроме того, король любил сытную и простую домашнюю еду. И когда на столе появлялись супы, копченое мясо с овощами, жаркое и пироги, он ел быстро и много, в отличном настроении, поглядывая на гостей, которым все это тоже должно было нравиться. Между Пасхой и Троицей ежедневно подавали огромное блюдо с запеченной рыбой, ее Фридрих Вильгельм особенно любил. В холодное время года из Гамбурга нередко прибывали особые эстафеты с устрицами, и тогда настроение королевы заметно улучшалось. Если за устрицы платил король, ему хватало дюжины, подававшейся без лимонного сока поваром в белом фартуке и колпаке. Если же король узнавал, что устрицы — подарок королевы и платить за них ему не придется, он мог проглотить их больше сотни.

Салаты король готовил сам на обеденном столе, не забывая вымыть руки до и после готовки. Во время обеда, продолжавшегося обычно два-три часа, подавалось старое рейнское вино, его Фридрих Вильгельм пил вволю, но не сверх меры. Если ему нравилась застольная беседа, приносили также венгерское вино, большей частью токайское, причем король сообщал всем присутствующим о цене этого вина. Однажды были поданы две бутылки старого венгерского, подаренного австрийским императором. Фридрих Вильгельм с наслаждением сделал глоток и пробормотал, что человек, бесплатно пьющий такое вино каждый день, должен быть безмерно счастлив.

Удивительная жадность монарха вызывала и забавные происшествия. Где бы ни находился Фридрих Вильгельм — в Берлине, Потсдаме или Вустерхаузене — бывали случаи, когда он не появлялся к обеду во дворце, а внезапно заходил в крестьянский или в бюргерский дом, откуда доносились соблазнительные запахи. Там король без стеснения заглядывал в кухонные горшки и вел с хозяйками беседы о последних ценах на рынке, например о стоимости своей любимой капусты. Затем, ухмыляясь, возвращался во дворец, намереваясь потребовать со своего повара строгого ежемесячного отчета. Что бы сказала его добрая мать Софья Шарлотта, которую он огорчал своей жадностью уже в детстве! Но Фридрих Вильгельм извлекал пользу из подобных визитов. Однажды он отведал у одного садовника бараньей требухи с белокочанной капустой, пришел в восторг и приказал своему повару приготовить на следующий день это блюдо. Софья Доротея отпихнула тарелку с требухой, но король съел все и велел принести еще. Затем он спросил главного повара о цене кушанья — ведь садовник назвал ему смешную сумму в полтора гроша. Повар невозмутимо сообщил, что блюдо стоит три талера. Фридрих Вильгельм вскочил из-за стола и буковой палкой отсчитал ему разницу между этими суммами.

Во время охотничьих разъездов по окрестностям Вустерхаузена Фридрих Вильгельм просто не мог справиться с собой, когда из крестьянского дома до него доносился запах яичницы с салом. Он напрашивался к хозяйскому столу и во время трапезы находился в прекрасном расположении духа. Король не стеснялся принимать от министров и генералов дары для придворной кухни. Граф Шверин ежегодно отправлял ему откормленного теленка, а граф Дёнхоф не Раз посылал копченые сельди. Бесплатная еда доставляла королю острейшее гастрономическое наслаждение. Когда купец Даум прислал ему бочонок устриц, поистине дорогой подарок, Фридрих Вильгельм был в восторге. Слуге, передавшему бочонок, он, не вставая из-за стола, подарил восемь (!) грошей.

За едой король всегда был весел: громко разговаривал и хохотал на весь дворец; радовался любой шутке, хлопая себя по бедрам и плача от смеха. Он только не терпел двусмысленностей и фривольных намеков в присутствии королевы и детей. За этим Фридрих Вильгельм строго следил. Когда дамы уходили, а беседа достигала кульминации, король поднимал стакан и произносил тост. Часто — за «императора и империю», нередко — против «чертовых французов», этих «подонков», всегда раздражавших его. Любимый тост был таким: «За Германию германской нации! Пусть сгинет тот, кто думает иначе!»

После обеда, завершавшегося благодарственной молитвой, Фридрих Вильгельм предпринимал (в первые годы своего правления) прогулки верхом, в них его сопровождал только адъютант. Иногда он появлялся на стройках, где со знанием дела беседовал с плотниками и каменщиками, либо инспектировал сады и поля. Он выслушивал всякого, кто подходил к нему, смотрел в глаза и говорил по-немецки. Сгибавшиеся в подобострастных поклонах и пытавшиеся говорить по-французски могли получить палкой по спине. Однажды, встретив короля, берлинский переплетчик Рейхардт стал жаловаться ему на порядки в городском магистрате. Фридрих Вильгельм распорядился немедленно сделать его членом магистрата с правом голоса. При этом переплетчик получил от короля приказ регулярно сообщать ему обо всех нарушениях и растратах. В течение нескольких месяцев от Рейхардта ничего не было слышно. Король, ничего не забывавший, велел вызвать Рейхардта и выразил свое удивление по поводу его длительного молчания. Рейхардт смущенно помялся и наконец сказал: «С тех пор как я сам стал членом магистрата, мои взгляды совершенно переменились». Взбешенный Фридрих Вильгельм подскочил к нему, схватил за шиворот и стал кричать: «Все вы мошенники! Когда вы не у власти, вы орете, что знаете, как надо управлять. А когда сами за это беретесь, оказываетесь не лучше других». Заметив, как Рейхардт при этих словах изменился в лице, он рассмеялся и хлопнул его по плечу. «Проваливай, обормот! Да не забудь штаны поменять…»

Больше всего на свете Фридрих Вильгельм ненавидел то, что он называл «болтать». Для него это означало «быть недовольным, критиковать, перечить». «Он не болтун» — это стало высшей похвалой в годы правления Фридриха Вильгельма. Если король в чем-то не был уверен, плохо разбирался в теме или был вынужден считаться с чужим мнением, он тут же приходил в замешательство, терял решительность и позволял собой манипулировать — часто вопреки своим собственным интересам. Так он обращался с женщинами в юности, не умея ухаживать за ними, и так же он поведет себя — это мы еще увидим — во внешней политике и в дипломатии, то есть на зыбкой почве, где нельзя маршировать. Но, управляя государством, воспитывая своих подданных, он чувствовал себя как дома, не допуская даже малейшего неповиновения. Никакой «болтовни»! Его дом, его двор, его страна — все это было для него одним и тем же. С самого начала он твердо решил радикально преобразовать прусский мир, сформировав его заново по двум законам, которые он, наряду со страхом Божьим, считал наивысшими, — законам бережливости и порядка. Он считал себя наместником Бога в Пруссии, и все здесь должны были слепо повиноваться ему. Под его началом все государство должно было двигаться вперед, как батальон: ровными шеренгами, плечом к плечу.

Между Маасом и Мемелем действовала только одна власть — его собственная. Кто был «болтуном», тот был бунтовщиком. Всегда добиваться своего король привык, еще будучи кронпринцем, и никто не мог преградить ему путь. Став королем, он тем более не собирался считаться с чьими бы то ни было правами или желаниями. Разбирался ли кто-то в государственных делах лучше, чем он? Имел ли кто-нибудь взгляды на экономику и финансы, хоть в чем-то сходные с его взглядами? Говорить об этом хотели все, и все всё портили своей болтовней. Это он уже знал. В стране самые разные люди болтали четверть века, толкая его слабого отца на совершенно безумные поступки, развалив государство до основания и нажившись на этом, а потом умыли руки. Ну уж нет! С этим покончено навсегда. Во Фридрихе Вильгельме глубоко укоренилось сознание неограниченной королевской власти и неограниченной королевской ответственности. И он будет использовать власть. Страна и люди — вот тот податливый материал, из которого он, король, создаст образцовое государство — себе на радость и всем, кто будет послушен и беззаветно трудолюбив, на благо.

Мы уже знаем, что Фридрих Вильгельм не всегда обедал во дворце, а иногда захаживал и в дома простых бюргеров, чтобы побеседовать с хозяйками кухонь. Но еще больше он любил ходить на обеды к своим вельможам или к иностранным послам. Он знал, угощение будет небедным. И, сидя в гостях, рассматривал подаваемые деликатесы, радостно подсчитывая, сколько он на этот раз сэкономил. Так же охотно король приходил незваным гостем на те свадьбы и крестины, где намечался роскошный стол. Такие праздники обходились, как правило, в полтысячи талеров — и Фридрих Вильгельм оценивал ущерб, который был бы ему нанесен, случись этот пир в его дворце. Если он обедал у своих офицеров в отсутствие дам, то для его развлечения приглашались актеры, арлекины, шуты. Бывало, сам король вскакивал с места и показывал фокусы. Но наибольшую радость он испытывал, когда «на десерт» хозяин приводил пару новобранцев. Фридрих Вильгельм срывал с себя салфетку, стучал ложкой по столу в такт солдатским шагам и громким голосом отдавал строевые команды.

При всей своей жадности король не терпел ее в своем окружении. Один из генералов, убежденный холостяк, постоянно сокрушался, что не имеет собственного хозяйства и поэтому не может пригласить короля в гости. Тогда Фридрих Вильгельм предложил ему отобедать у Николаи, владельца гостиницы «Португальский король», стоявшей как раз напротив дворца. У этого Николаи, мечтательно говорил король, подают лучшую в городе капусту, и он бы с радостью отведал ее еще разок. Генералу пришлось понять этот намек и пригласить короля на обед в гостиницу. Сияющий от радости король явился на обед с огромной свитой. Обед вылился в роскошное пиршество. Король отпускал комплименты жене хозяина, так замечательно все приготовившей, а хозяину подарил свой миниатюрный портрет, чтобы тот носил его подобно ордену. Наконец генерал спросил счет. «Без вина, что мы выставили в подарок, по гульдену с человека», — ответили ему. Генерал выложил два гульдена и сказал: «Вот гульден за меня, а вот гульден за его величество. Другие господа, которых я не приглашал, пусть платят за себя сами». Остолбеневший было король через мгновение расхохотался: «Ну, молодец! Я хотел его надуть, а он надул меня». Король заплатил за всех. Но эту шутку он больше не повторял.

Мы уже знаем о прогулках верхом, совершаемых Фридрихом Вильгельмом после обеда, дабы осмотреть поля или сады. Нередко он также ходил по улицам Берлина или Потсдама пешком, в сопровождении дежурного адъютанта. Улицы мгновенно пустели; каждый, издалека увидев короля, бежал домой или забивался в ближайший угол. Заметив беглеца, монарх приказывал адъютанту привести его. И несчастный представал перед королем, устраивавшим ему строгий допрос. Если ответы королю нравились, он тут же добрел и начинал говорить на берлинском уличном жаргоне. Если до него доносились крики мужа и жены, ругавшихся у себя дома, он немедленно вторгался в их квартиру и мирил их с помощью палки, не щадя спин ни мужа, ни жены. После этого он брал с них клятву в том, что впредь они будут жить в мире, любви и согласии. Заметив, как женщины на рынке часами праздно сидят в ожидании покупателей, он издал распоряжение, согласно которому торговки были обязаны вязать в течение часа, расходуя фунт шерсти. Работать должны были все, каждую руку полагалось занять делом. Бить баклуши, валять дурака в его стране запрещалось. Стремление запрячь всех превратилось, в конце концов, в маниакальную идею. И тогда светлые берлинские головы придумали, как обмануть короля. Однажды два акцизных чиновника отправились пить пиво и были остановлены на улице королем, гневно спросившим их, почему они смеют шляться по улицами в рабочее время. Те нахально ответили, что идут по следу мошенников, собирающихся ограбить казенную кассу, и попросили немедленно отпустить их, дабы они успели схватить негодяев. Фридрих Вильгельм, восхищенный рвением чиновников, тут же записал их фамилии и распорядился повысить им жалованье. Над чем они и посмеялись в ближайшей пивной.

Когда Фридрих Вильгельм стал старше и благодаря своей склонности к чревоугодию изрядно располнел, прогулки были заменены послеобеденным сном. Уже достигший 35-летнего возраста, король садился после обеда на деревянную скамеечку в спальне своей жены, приваливался к стене спиной и через несколько секунд крепко засыпал. Софья Доротея сидела у окна, умирала от скуки и возмущенно закатывала глаза, когда ее муж начинал слишком громко храпеть. К 1723 году у них было уже семь детей — Вильгельмина (род. в 1709), Фридрих (1712), Фридерика Луиза (1714), Филиппина Шарлотта (1716), Софья (1719), Ульрика (1720) и Август Вильгельм (1722). Сидя здесь же, дети едва дышали, потому что при малейшем звуке отец тут же хватался за лежавшую рядом буковую палку. Они забирались под огромную материнскую кровать и шушукались там. Через час король просыпался и шел в свой кабинет, где два-три часа работал вместе с тайными советниками. Эти часы посвящались прежде всего финансовым вопросам королевства, и монарх, снова надевший нарукавники, сидел за письменным столом и исследовал колонки цифр вдоль и поперек — суммировал, умножал и вычитал, бил от радости кулаком по столу, обнаружив прибыль, поступившую в государственную казну. «Денег не давать», — снова и снова писал он резолюции на предложениях, казавшихся ему нерентабельными или плохо продуманными с финансовой точки зрения. И уж совсем безжалостно писал он свое «Non habeo pecunia» («У меня нет денег») на бесчисленных прошениях, ежедневно слетавшихся на его стол и содержащих просьбы о деньгах, деньгах и еще раз деньгах.

Денег просила, конечно же, и его собственная семья. Заносчивая Софья Доротея, гордившаяся родительским домом, в 1714 г. удостоенным британской короны, неустанно критиковала «политэкономию» своего мужа. Между супругами постоянно происходили сцены, королева пускала в ход слезы. Но Фридриха Вильгельма они совершенно не трогали. Он овладевал своею «Фикхен» и снова делал ей ребенка. И когда Софья Доротея опять беременела — а беременна она была почти всегда, да еще надо учесть послеродовой период, — ее склочность объяснялась очень просто. Нет, бережливость короля начиналась в его собственном доме! Как нам известно, в 1706 г. штат придворных Фридриха I требовал 376 000 талеров. От этой суммы Фридрих Вильгельм оставил чуть больше двадцати процентов: расходы королевского хозяйства могли составлять лишь 78 000 талеров в год. И ни пфеннига больше! Еще 72 000 составляли карманные и дорожные деньги. Таким образом, общая сумма расходов на двор составляла 150 000 талеров, тогда как в 1712 г. — 600 000. Ни один княжеский дом Европы, даже дом самого захудалого князька в империи, не существовал на такие спартанские суммы.

Королева жаловалась, Европа смеялась над маниакальной жадностью Фридриха Вильгельма. Но все при этом упускали из виду, что еще с тех времен, когда кронпринц Фридрих Вильгельм проводил свои хозяйственные опыты в Вустерхаузене, он понял, насколько сильно зависит эффективность народного хозяйства от хозяйства домашнего, так как великое начинается с мелочей. Ни одна деталь не ускользала от его взгляда, и лишь из суммы подробностей у него складывалось представление о целом. Если он, король, хочет сделать из своих пруссаков хороших родителей и хозяев (а он хотел этого страстно и деятельно, используя всю мощь своего темперамента), он должен показывать пример подданным.

«Хотя предусмотрены ежедневные расходы в 93 талера, — писал Фридрих Вильгельм начальнику своей гофмаршальской службы, — все их тратить не следует. Когда я нахожусь в Потсдаме или в Вустерхаузене, а королева в Берлине, требуется не больше 70 или 72 талеров в день. Но когда королева находится при мне, расходы должны составлять только 55 талеров. Начиная с этой недели следует возобновить составление обычных еженедельных меню. Запрещаю также впредь выписывать что-то из Гамбурга или из других городов, не спросив прежде об этом меня и не получив моего согласия. Напротив, гофмаршальская служба должна сама принимать меры к тому, чтобы хорошая говядина, хорошие жирные куры и т. д. имелись на кухне всегда».

Каждый день он приказывал шеф-повару подать меню и, взяв перо, принимался изучать каждый пункт. Если в меню цена одного лимона составляла 9 пфеннигов, он вычеркивал один пфенниг, так как после разговоров с торговками знал настоящую цену. Если кочан белой капусты оценивался в 6 пфеннигов, он удовлетворенно подчеркивал эту цифру, потому что цена соответствовала нынешней рыночной. Раз шеф-повар оценил обед и ужин королевской семьи в 31 талер и 16 грошей. Фридрих Вильгельм подчеркнул все пункты, написал на полях «проклятое ворье!» и вычел из жалованья повара один талер. Таким образом он ежедневно сокращал бюджет двора, с учетом побочных расходов, примерно на 200 талеров.

Режим экономии оказывался в опасности из-за предстоящих визитов высоких особ. Фридрих Вильгельм правил страной уже четыре года, когда русский царь Петр сообщил о своем намерении приехать с визитом. Прусский король очень хорошо помнил 1712 г., посещение Петром Берлина и его попытки заключить союз с Фридрихом I. Русский царь и прусский кронпринц тогда моментально нашли общий язык — Фридрих Вильгельм чувствовал родственную душу в порывистом, диком русском, силой загонявшем свою неразвитую страну в новую эпоху. Однако теперь он оказался в величайшем смущении: как следует вести себя с гостями и следует ли платить за царя и его свиту на территории Пруссии? Фридрих Вильгельм долго кусал перо и напряженно размышлял над задачей: как сохранить дружбу прославленного гостя и в то же время уберечь государственный бюджет от чрезмерных расходов? Наконец ухмыльнулся и стал писать ответ:

«Выделяю шесть тысяч талеров. Этих денег финансовому управлению должно хватить на покрытие всех расходов царя от Мемеля до Клеве (расходы в Берлине пойдут особой статьей). Ни пфеннига больше я не дам! Но весь мир должен быть уверен, что я потратил на царя от тридцати до сорока тысяч талеров».

«Дикий» царь Петр ехал с огромной свитой, поэтому на каждой станции приходилось менять больше трехсот лошадей. Фридрих Вильгельм распорядился сложить весь багаж во дворце Монбижо, где некогда жила Софья Шарлотта. Он боялся, как бы московские гости не поломали и не загадили берлинский дворец. При всем уважении к Петру он не мог допустить, чтобы необходимость в чистоте, с таким трудом прививаемая в последние годы, снова оказалась под угрозой. Так дворец Монбижо на время стал маленькой Москвой — хотя столицей России уже несколько лет был современный город Санкт-Петербург, обычаи и привычки гостей все же оставались патриархальными. Камергер фон Пёльниц сделал колоритные записки о том, чему был свидетелем:

«Поскольку король велел оказать царю все мыслимые почести, все ландсколлегии in corpore нанесли ему визит. Председатели коллегий выступали по очереди. Когда президент камергерихта господин фон Коксэжи (позднее, при Фридрихе II, он провел крупную правовую реформу. — Примеч. авт. ), вошел к царю вместе со своими советниками, царь встретил их, обнимая двух русских дам. Во время аудиенции он так тискал их обнаженные груди, что господин президент чуть не вышел из себя. Его племянница, герцогиня Мекленбургская, специально явилась с мужем поговорить с царем. Когда она вошла, царь шагнул ей навстречу, обнял и смачно поцеловал, а затем отвел в соседнюю комнату, сел на софу, посадил ее к себе на колени и стал весьма непринужденно с ней беседовать, не обращая внимания ни на открытые двери, ни на людей в приемной, ни на герцога, ее мужа. Столь скотское вожделение было отнюдь не единственным предосудительным поступком Петра. Во всякий день он оказывался совершенно пьяным. Мерзости его слуг, особенно попа, бывшего одновременно и придворным шутом, не знали границ. Царь почтительно целовал попу руку после обедни, а затем в кровь разбивал ему нос, колотил его и обращался с ним как с последним рабом. Несчастная княжна Голицына, подвергавшаяся за участие в тайном заговоре столь жестокому бичеванию, что стала полоумной, служила застольным увеселением. Остатки с тарелок царь выливал ей на голову. Часто царь подзывал ее, чтобы дать пощечину. Людей же низкого происхождения Петр ценил дешевле охотничьей собаки. Однажды он ехал по Берлину в обществе короля и, увидев возле Нового рынка виселицу, загорелся желанием увидеть казнь и стал просить немедленно доставить ему это удовольствие. Король ответил, что, к сожалению, в настоящее время кандидата для виселицы нет, но все же он велит навести справки в тюрьме. „К чему такие церемонии, — спросил царь, — здесь полно черни, можно повесить первого попавшегося“. Когда король объяснил, что в Пруссии вешают только осужденных преступников, царь решил использовать для этой цели русского конюха из своей свиты. Королю с трудом удалось отговорить его от этой затеи».

Фридрих Вильгельм от души радовался визиту русского царя, особенно узнав, что он обойдется ему не более чем в 3000 талеров (то есть из выделенной суммы будет сэкономлено 3000 талеров!), зато государство за эти деньги наладит бесценные политические и хозяйственные связи с гигантской страной на Востоке. Грубую страсть своего друга Петра к женщинам он игнорировал, ничего в ней не понимая. Сексуальное целомудрие было для Фридриха Вильгельма неразрывно связано с телесной чистоплотностью. На смертном одре он утверждал, что не является грешником и что его, несомненно, ждут небеса, поскольку он всегда был верен своей «Фикхен». Но с Петром можно было по-мужски откровенно говорить о солдатах и ружьях, о лошадях и скоте, о строительстве домов и кораблей — короче, беседовать о практических вещах, а не вести бесполезные разговоры на вычурном французском. И это нравилось Фридриху Вильгельму чрезвычайно. А жестокость Петра к шуту, побои, щедро раздаваемые своим приближенным, Фридрих Вильгельм находил вполне естественными для самодержавного монарха. Пожалуй, мало еще он их бил. Однажды, гуляя после обеда по Берлину, Фридрих Вильгельм заметил несчастного еврея, пытавшегося спрятаться в переулке. Он высочайше поймал его и спросил: какого черта тот убегает от короля? Дрожащий от страха еврей ответил: «Я боюсь, ваше величество». Фридрих Вильгельм принялся бить его палкой и кричать: «Боишься? Боишься? Вы любить должны своего короля!»

Если день проходил обычно, без иностранных гостей и религиозных праздников, король заканчивал работу в пять или в шесть часов. Он мыл руки и лицо, чистил одежду и отправлялся в так называемую Табачную коллегию. В какой бы из резиденций король ни находился — в Берлине, в Потсдаме или даже в Вустерхаузене, — посещение этого занятного учреждения не отменялось никогда. В каждом из трех дворцов для этого имелась особая курительная комната со скупо обставленными соседними помещениями. Общество, регулярно там собиравшееся, составляли обычно шесть — восемь персон. Постоянными членами были князь Леопольд Анхальт-Дессауский, австрийский посланник граф Зекендорф, а также ближайший советник Фридриха Вильгельма генерал-лейтенант фон Грумбков. В состав Табачной коллегии входили также камергер фон Пёльниц, а с 1717 г. профессор Гундлинг. Остальные были офицерами. Среди них находились как начальные чины, так и старшие офицеры и даже лейтенанты. Отбирались те, кому король доверял. Случалось, приходил и простой потсдамский бюргер.

При тех строго иерархических отношениях, господствовавших в XVIII веке, это было самое необычное общество Европы. На три-четыре часа, пока длилось собрание, все различия рангов упразднялись. Когда входил король, не вставал никто. Все вели себя непринужденно и говорили без всякого стеснения. И чем грубее это выходило, тем лучше чувствовал себя Фридрих Вильгельм. Шутки на его счет разрешались тоже; запрещены были лишь непристойности. Здесь, в Табачной коллегии, Фридрих Вильгельм чувствовал себя не монархом, а обычным человеком. Тот абсолютизм, практиковавшийся весь день, заставляя дрожать всю страну, по вечерам, в избранном кругу, отменялся. Табачная коллегия была крайне демократична.

Члены коллегии рассаживались на чистые скамьи возле простого деревянного стола. Перед каждым гостем лежала глиняная голландская трубка. Табак в плетеных коробочках тоже был голландским, хотя и недорогих сортов. Если один из гостей решался вынуть собственный табак, подороже, он рисковал получить от короля грубое замечание. Некурящие могли по крайней мере держать трубку в зубах и потому считаться заслуживающими доверия. Прикуривали от горящего в медной сковородке торфа. Перед каждым гостем стояла белая глиняная кружка с пенистым пивом, привезенным из Потсдама, Кепеника или Брауншвейга. В соседней комнате стоял стол с бутербродами, вестфальской ветчиной, телятиной или копченой колбасой из Люнебурга. Лакеев не было, каждому приходилось обслуживать себя самостоятельно. Зачастую хозяйством занимался сам король. Он забивал огромную щуку или карпа (отдельные экземпляры которых весили двадцать — тридцать фунтов), разделывал его, клал куски в котел, а одновременно готовил салат. Профессор Фасман, позднее занявший в Табачной коллегии место Гундлинга, писал об этом: «Он начинал с того, что мыл руки, перед тем как забить рыбу, потом снова — перед тем как положить куски в котел, затем в третий раз — чтобы посолить салат и добавить уксуса, затем он умывался, чтобы налить масло, а затем умывался еще дважды, перед тем как подать рыбу и сесть за стол».

На столах, стоявших у стен, раскладывались голландские и немецкие газеты, так что попутно можно было поговорить о событиях в мире. Берлинские и кёнигсбергские газеты за 1713 и 1714 гг. отсутствовали, поскольку их статьи, критиковавшие первые шаги правительства Фридриха Вильгельма, порядком разозлили его. Играть в карты в Табачной коллегии запрещалось, допускались лишь шашки и шахматы, страстно любимые Фридрихом Вильгельмом. Однажды он решил извлечь из этого выгоду, предложив генералу Флансу из Померании, игравшему с ним, ставить на кон один грош: скучно ведь все время играть без ставок. «Нет уж, пусть все остается по-прежнему! — взревел генерал Фланс. — Ваше величество чуть не лупит меня дубиной по башке, когда мы играем без ставок, а выигрываю я. Что же будет, если я обыграю вас на деньги!»

В Табачной коллегии Фридрих Вильгельм желал казаться не королем, а полковником своей армии, то есть офицером среди офицеров. Здесь почти не было штатских, этих «чертовых пачкунов» и «чернильных душ», а сословная честь офицеров была его собственной честью. Табачная коллегия являлась единственным местом в королевстве Пруссии, где позволялось свободно говорить и даже критиковать короля. Страшную буковую палку Фридрих Вильгельм в собрание не приносил, и никому здесь не приходилось бояться за свою спину. В течение вечера алкогольное возбуждение становилось все сильнее, голоса громче, лица краснее, а в адрес короля звучали иногда нелестные слова и даже оскорбления. Но он продолжал чувствовать себя не королем, а офицером среди офицеров. Нередко король сам бывал виновен в таких инцидентах. Так, он назвал однажды майора фон Юргаса «чернильной душонкой», когда тот стал хвастаться своей образованностью. Юргас вскочил, крикнул: «Это сказал подлец!» — и выбежал из «коллегии». Один из присутствующих писал:

«Король объявил собранию, что как честный офицер он не может допускать оскорблений в свой адрес и ответит на оскорбление шпагой, вызвав на дуэль Юргаса. Все присутствующие хором стали протестовать, утверждая, что он не простой офицер, но король, а потому может драться только за оскорбления, нанесенные государству. Майор фон Эйнзидель, представитель короля в гвардейском батальоне, взялся уладить дело. На следующий день он дрался с Юргасом на кривых саблях в лесу за парадным плацем и получил легкое ранение в плечо».

Через два дня Фридрих Вильгельм отблагодарил фон Эйнзиделя. Майору Юргасу его выходку он не припоминал: дело было покончено дуэлью.

В девять часов вечера Табачная коллегия заканчивалась. (Король рано ложился спать, потому что между четырьмя и шестью часами утра он уже вставал.) Снова брал он буковую палку и, раздутый от пива, тяжело шагал по гулким коридорам дворца. Горе было лакею, найденному спящим на своем посту. Палка принималась плясать на спинах разбегавшихся слуг, и все во дворце прятались под кровати, заслышав грозный голос монарха. Фридрих Вильгельм сам раздевался и тяжело падал на простую солдатскую койку.

Несомненно, события минувшего дня перед сном еще раз проносились в его одурманенной голове. Все ли было согласно с его желаниями и волей? И вообще, что ему удалось сделать в стране? Как он использовал власть? «С властью нельзя играть, — шептал он и прибавлял, вздыхая: — Все же тяжелую службу дал мне Всевышний». Был ли сегодня он «в плюсе»? Есть ли для него и для страны выгода от Табачной коллегии — единственного места, где он позволял себе расслабиться, забыть о короне и скипетре? Учредив эту «коллегию» сразу же по восшествии на престол, он надеялся создать своего рода «теневое правительство», узкий круг, по вечерам обсуждающий события дня и принимающий окончательные решения. Этому месту полагалось быть уютным, обставленным в бюргерско-голландских правилах: чисто, добротно, практично. (Вот и возродилась в нем бабушка Луиза Генриетта!) Английский историк Томас Карлейль называл Табачную коллегию «табачным парламентом» Фридриха Вильгельма. Это действительно так: несмотря на шутки и всевозможные увеселения, этот своеобразный парламент являлся для него и школой, и источником всякого рода инициатив, местом, свободным от соглядатаев, наушников, шпионов всех сортов, кишащих во всякой резиденции, свободным от женского влияния, так часто замешанного лишь на семейных интригах. Разве не глас народа обсуждал тут важнейшие вопросы политики и экономики, занимавшие все его помыслы и стремления?

Редкий исторический деятель совершал более крупную ошибку. Подлинной демократией в Табачной коллегии и не пахло. Была только игра в демократию. В табачном дыму могли звучать еще более громкие и развязные голоса, кулаки могли стучать по столу еще сильнее, но король оставался королем. Никто из присутствующих не забывал об этом никогда, и главными всегда оставались его слова, его жесты, его поступки. Да и что могли предложить ему офицеры? Генералы того времени, подобно Леопольду из Дессау, являлись грубыми, неискушенными людьми, не обремененными образованием. Их знания едва ли выходили за рамки прусской строевой подготовки; они не были знакомы с элементарными понятиями тактики, стратегии, военной науки. Чему король мог у них научиться? А поскольку штатских, этих бесполезных, как он их именовал, «чернильных душ», он к себе почти не допускал, поскольку он всей душой презирал интеллектуалов, этих «пачкунов», то польза от «табачного парламента» равнялась нулю.

Да, Фридрих Вильгельм, никому не доверявший и подозревавший всех, заблуждался самым роковым образом. Леопольд из Дессау, посещая Табачную коллегию, радел только о своем княжестве и о себе самом; этот хитрый, прожженный вояка умел, глядя на короля собачьи-преданными глазами, подчинять беседы своим интересам. Австрийский особый посланник граф Зекендорф был опытным коварным шпионом императора — каждое слово, произнесенное в Табачной коллегии, он излагал в своих донесениях. Самый умный и образованный член кружка, генерал-лейтенант фон Грумбков, был мошенником: самым низким образом обманывал и предавал короля, получая за это жалованье от Зекендорфа, то есть от Австрии. Какие уж тут доверительные отношения и лояльность! И следа их не было в Табачной коллегии.

Фридрих Вильгельм не знал, каких «друзей» он себе нашел, оставаясь в неведении на этот счет до самой смерти. Не научившись в юности разбираться в человеческой душе, не признавая за людьми хотя бы некоторые права, он понимал их катастрофически плохо. И все же король чувствовал, как он одинок: не имеет настоящих друзей, и никто его, в сущности, не любит. Правил он всего несколько лет, но уже всем вокруг внушал только страх. Король хотел искоренить разгильдяйство, ставшее повсеместным в годы правления его отца, — и просто удивительно, как быстро ему удалось это сделать. Под его властью жители Пруссии изменились совершенно. Но какой ценой! Он мог быть приветлив и демократичен с простыми людьми, мог говорить с бюргерами и крестьянами на их языке, он мог на равных, по-товарищески общаться со своими генералами и офицерами. Но при этом Фридрих Вильгельм чувствовал, что они его не любят. Более того: все они, от первого до последнего, дрожали в его присутствии и боялись его буковой палки. Он испытывал потребность хоть где-нибудь чувствовать себя равным среди равных, хоть где-то стащить с себя королевскую мантию и снова стать простым, веселым Фридрихом Вильгельмом своего детства и юности. Но он не мог быть таким даже в Табачной коллегии. За несколько лет правления Фридриха Вильгельма его личность у подданных прочно ассоциировалась с ужасом. Король сделался одиноким и нелюбимым должностным лицом.

Потому и посвятил он себя солдатам, своим «возлюбленным детям», не ропчущим и не умничавшим, никогда не разрушавшим его надежд и ожиданий и не говорившим ничего, кроме «осмелюсь доложить» и «слушаюсь». Лишь в армии чувствовал он себя как дома. А поскольку он сам ощущал родство с солдатом, то и весь мир нарек его именем «король-солдат».