1. В Арзамас, к «академику Харитонову»
В год окончания войны, осенью 45-го, я стал студентом Московского университета. Учился на физическом факультете, но не могу сказать, чтобы физика нравилась мне больше математики. На третьем курсе встал вопрос о выборе специализации. После некоторых колебаний я подал заявление на кафедру математической физики. А через несколько дней меня вызывают в партком и настоятельно рекомендуют заняться ядерной физикой. Я поначалу противился. Тогда мне заявляют открытым текстом:
— У вас очень хорошие биографические данные. Родители оба из крестьян, русские, отец партийный работник…
А я знай свое — физику с математикой мне подавай.
— Ты ведь комсомолец? — ставят вопрос ребром. — Значит, должен понимать. А что касается физики или математики — там всего в избытке, и химия в придачу…
Короче, уговорили. И как выяснилось в итоге, почти треть нашего курса сагитировали на ядерную физику. Руководство атомного ведомства, известное впоследствии как Минсредмаш, уже тогда разворачивало подготовку кадров под свои программы. Мои однокурсники, выпускники физфака МГУ, получали направления в научные учреждения Серпухова, Дубны, в Челябинск-40 , где производился первый плутоний для советской атомной бомбы, в Томск… Несколько человек из нашей группы оказались в НПО „Вымпел“, где занимались ракетами.
Мне довольно скоро было объявлено: „ В Москве ты не будешь работать, мы тебя направляем в очень интересное место “. А уезжать совсем не хотелось, к тому же я надумал жениться. Родители работали, поэтому особых финансовых затруднений не было, хотя жили, как и большинство после войны, довольно скромно.
После демобилизации из армии отец заведовал лекторской группой в Московском комитете партии. Шишка не шишка, но всё-таки по тем временам „шишковатый“. Насколько я знаю, он имел доступ к секретарям МК, одним из которых был тогда Пётр Демичев, впоследствии ставший секретарём ЦК КПСС, министром культуры СССР.
Вот я дома и рассказываю: дескать, высылают меня из Москвы. И даю понять, что мне неохота. Отец помолчал, потом говорит:
— Ладно, попробую разузнать. Если что, обратно тебя заберём…
А как разузнать? Учреждение закрытое, находится не в Москве. Это всё, что мне было сказано в университете. О характере своей будущей работы я не имел тогда ни малейшего представления. Отец обратился за советом к Демичеву. А у того в кабинете „вертушка“ — аппарат правительственной связи. Когда по „вертушке“ звонят, трубку снимает не секретарь в приёмной, а сам „хозяин“. Я подробностей не знаю, но, видимо, с помощью Демичева отец куда-то дозвонился. И оттуда в весьма обтекаемой форме, полунамёками ему подтвердили мои слова: „ Да, мы знаем, его очень рекомендовали на кафедре, и нам такие люди нужны. Это очень интересная работа, заправляет там академик Харитонов. Так что ты, Пётр Васильевич, не беспокойся, пусть сын поедет. Обещаем, что, если ему не понравится, через год или два — сколько молодому специалисту полагается? — мы его обратно доставим. Но думаем, что сам он не вернётся — настолько там будет интересная и увлекательная работа… “
Отец пришёл под впечатлением, рассказал все в подробностях и резюмировал:
— Поезжай, сынок. Что поделаешь, плохо нам одним с матерью оставаться, но поезжай.
И вот в первых числах февраля 1951 года мне сообщили, куда нужно явиться для отправки. Эта была довольно мрачная комната-контора на Цветном бульваре, напротив старого Московского цирка, где-то на задворках, в полуподвальном помещении. Место явки вслух именовали почему-то „овощной базой“. Я приходил сюда несколько дней кряду — и всякий раз была нелётная погода. Не знаю, ходили тогда к месту моего назначения поезда или нет, но всех отправляли самолётом. Утром приду, отмечусь — не летает. Я обрадованный — домой, мать тоже радуется… Потом мне это надоело. Пришёл в очередной раз, смотрю — и другие вроде меня с ноги на ногу переминаются. Я и спрашиваю дядьку, который оформление ведёт:
— Ну когда же ваш самолёт полетит?
Он вдруг побелел и выговорить ничего не может. Жестом показывает, чтобы все зашли в комнату. Плотно прикрыл дверь и зашипел в мою сторону — но так, чтобы все слышали:
— Я вас сто раз предупреждал: нельзя говорить, что вы куда-то едете, а тем более упоминать про самолёт! Вы раскрываете государственную тайну!
Отправили нашу группу только 14 февраля, в мой день рождения, и я его хорошо запомнил. Самолёт, как только он приземлился, окружили солдаты. Никого не выпускают — идёт проверка документов. Бумаги берёт офицер, за спиной у него солдаты. Подходят ко мне: фотография, печать, подписи — всё вроде на месте. А дата на пропуске оказалась просрочена — я ведь больше недели на „овощную базу“ ходил. Капитан изымает мои документы и кивает солдатам:
— Этого задержать.
Те послушно исполняют:
— Пройдёмте.
Через минуту-другую выясняется, что с такими бумагами я не один. На душе становится веселее. Встречающие в погонах куда-то звонят, называют наши фамилии, что-то уточняют и только потом возвращают документы. Всех сажают в автобус и везут в отдел кадров.
В гостинице я неожиданно встречаю однокурсника — Никиту Попова, он чуть раньше меня прибыл.
— Здорово! Вот не ожидал! Тебя куда взяли?
А сам уже кое-что начинаю понимать. Самолёт, охрана, слова лишнего не скажи… Дело, видимо, серьёзное. Никита тем временем сыплет фамилиями: Зельдович, Франк-Каменецкий… Вот, мол, куда я попал.
— Это теоретическая группа. Тебя, я слышал, тоже к нам.
— Ладно, я не против. А как тебе тут?
— Знаешь, экзамен устроили, подхожу я или не подхожу. Кое-как выбрался.
— А что спрашивают-то? Вдруг и меня начнут пытать, ты уж скажи заранее.
Никита бегло рассказал про три задачи, относительно простые. Это меня несколько успокоило — встречался вроде с такими.
На следующий день меня вызывают к Кириллу Ивановичу Щёлкину, он был заместителем у Харитона. Потом иду знакомиться в тот самый упомянутый Никитой теоретический отдел. Им руководил член-корреспондент Яков Борисович Зельдович, но в тот день его на месте не было. Он тогда половину времени проводил в Москве. Был у нас недели две-три, организовывал работу, потом возвращался в Москву, там недели две-три находился — такой у него был челночный режим.
Зельдовича замещал Франк-Каменецкий, он и стал моим непосредственным начальником. Но случилось это лишь после „экзекуции“, которой ещё с вечера запугал меня Никитушка.
Давид Альбертович — так звали Франк-Каменецкого — выждал, пока в его кабинет набьются вслед за мной все желающие поглазеть на новичка. Потом переспросил:
— Так как вас звать?
— Лев.
— Нет, полностью, полностью.
Я начинаю смущаться, но подвоха вроде не чувствуется.
— Лев Петрович.
Спустя время я убедился, что здесь было принято называть всех по имени-отчеству, независимо от возраста. И шло это от начальства. Руководители держали себя на „вы“ со всеми подчинёнными, что считалось в порядке вещей.
— Так вот, Лев Петрович, у нас такой дурацкий порядок установился — что-то вроде экзамена. Вы так хорошо учились — может быть, не надо?
А я по глазам собравшихся вижу, что народ жаждет представления. И вроде как с обидой даже отвечаю: — Чем же я хуже других? Экзамен так экзамен.
Народ сразу оживился, пошли вопросы. Буквально те, о которых мне Никита накануне доложил. Я их с полуслова понимаю, в уме интегралы беру, теоретики на меня только глаза таращат. Экзамен идёт к концу. Все вроде довольны, а я, разумеется, больше всех — выплыл и даже воды не нахлебался.
Уже в самом конце Франк-Каменецкий меняет тему:
— Знаете, у нас работает рентгеновская установка, — и начинает сыпать техническими деталями про эту установку, а я половины терминов даже не понимаю, не могу ухватить, куда он клонит. Нужно, дескать, изменить напряжение, для того чтобы просвечивать всякие детали, угол какой-то сосчитать, ещё чего-то… Говорит, говорит, а сам всё время на меня смотрит. „Вот, — думаю, — влип!“ И на честном глазу отвечаю:
— Это я не потяну. Это я не могу вам сейчас ответить.
Как они захохочут все!
— Всё, экзамен закончился, — спокойно гасит эмоции Франк-Каменецкий. — А про установку я к тому рассказал, что было бы хорошо, если б, скажем, месяца за два вы всё это просчитали…
Где-то через час ко мне с важным видом подходит Виктор Адамский. Он окончил физфак на год раньше меня и уже работал на „объекте“.
— Мне поручили рассказать, чем мы тут заняты. Ты сам-то как думаешь?
— А что думать? — бравирую я своей интуицией. — Атомной бомбой вы здесь заняты.
Это заявление, мягко говоря, огорошило Адамского. Такие слова, как я вскоре понял, тут никогда вслух не произносились. И даже в секретных документах фигурировали только „изделия“, а все материалы были под псевдонимами. В отчётах, которые перепечатывались на машинке, в необходимых местах делали пропуски, и только потом непосредственный исполнитель документа вписывал недостающее от руки — термины (обычно в закодированном виде) , цифровые данные, другие фактические сведения и характеристики. Много позже мне доводилось видеть отчёты, которые составлял Курчатов, — он тоже многие термины кодировал, отдельные слова и цифры вставлял от руки.
* * *
В условиях суровой секретности всякие штучки случались. Был у нас один сотрудник, он потерял радиоактивный источник какой-то. Обыскались, но пропажу так и не нашли. Как я теперь понимаю, беспокоил не столько источник — ничего в нём особенно секретного не было, — сколько сам факт пропажи. Событие оценивалось как пятно на систему. Отнеслись крайне серьёзно, дело завели, расследовали. В конце концов человек вынужден был по этой причине уйти.
Со мной почти такой же случай приключился. Были у нас тетрадки с отрывными листами. Одни тетрадки были в обложках, листы все пронумерованы, и вы не имели права ничего с ними делать. Но были и отрывные тетради, с перфорацией: когда отрываете, на корешках сотрудник спецотдела должен расписаться, что листы изъяты. Эти листы потом за теми же номерами скреплялись и превращались в отчёт, большей частью в одном экземпляре, с записью на обороте: „Исполнено в одном экземпляре, от руки“.
Отрывные тетради нередко использовались и для черновых записей, расчётов. Когда не было под рукой прошнурованной тетради, писали в отрывной. А потом я, например, приходил в спецотдел и говорил: „ Мне эти листы не нужны. Давайте их оторвём, а вы распишетесь “. После чего черновики уничтожались — этим занимался спецотдел.
Однажды я так пришёл, а у нас в спецотделе один парень работал, которого потом уволили. Я вырываю листы, отдаю, как обычно, а проверить, расписался ли он на корешках, забыл. Спохватился, когда в очередной раз пришёл сдавать черновики. В спецотделе уже другой сотрудник, он меня спрашивает:
— А где эти листы?
— Здрасьте, — пытаюсь ещё хорохориться, — я же их сдал. — И называю того парня, который вроде бы уже уволился.
— Он нигде не расписался!
Что делать? Главное, ничего невозможно доказать. Может, я положил их в карман и передал кому-то. А может быть, кто-то прокрался в мою комнату и оторвал тайком — а там не одна, а две бомбы были нарисованы… Сколько угодно можно строить предположений.
— Восстанавливайте, — говорят мне, — что там у вас было.
А какой в этом смысл? Даже если я и восстановлю, что дальше? Но и у них безвыходное положение — у них своё начальство. Говорят:
— Тогда ищи этого Мишку, Гришку… — я уже забыл, как его звать-то.
Легко сказать — ищи. Где живёт, я не знаю, может, он уже из города уехал…
Тяну время, а на душе кошки скребут. Вдруг он ни с того ни сего сам является на работу. Уж не помню, то ли он ко мне заглянул, то ли я его в коридоре встретил, — обрадовался, как отцу родному. А он под хмельком, улыбается. Я с ходу быка за рога:
— Ты меня в тюрьму упечёшь! Про листы помнишь?
— Нет, — говорит, — не помню. Но если надо, давай свою тетрадку. Хочешь — я тебе на всех листах распишусь…
Поразительное дело! С одной стороны — крайне жёсткая система проверок, допусков. Партийный, не партийный — колоссальное значение имело тогда. С другой — полупьяный опер, „давай распишусь“… А не распишется — легко можно попасть в тюрьму. Не знаю, может, меня и не посадили бы, а вот с работы выгнали бы почти наверняка.
* * *
Молодые люди вроде меня, прибывая на „объект“, оказывались в замкнутом пространстве, в буквальном смысле слова за проволокой, без права передвижения вне этого пространства даже во время отпусков. Такое положение не касалось крупного начальства.
Я начал работать под трогательной опекой Д.А. Франк-Каменецкого, который передавал мне всю мудрёную и специальную науку не из книг. Хорошо помню, как Давид Альбертович (Д.А. — так меж собой мы для краткости именовали начальство) повёл меня знакомиться с приехавшим из Москвы руководителем теоретического отдела Яковом Борисовичем Зельдовичем (Я.Б.) . При этом нервничал, по-моему, больше меня.
Я увидел невысокого подвижного человека с умным и насмешливым взглядом. Я.Б. начал непринуждённый разговор, который незаметно перешёл в производственный, и, как бы мимоходом, попросил меня написать на доске уравнения гидродинамики. „Началось“, — подумал я про себя, а вслух пролепетал:
— Мы этого не проходили.
Но всё оказалось не так страшно. Одной-двумя подсказками, не унижая самолюбия, тебе быстро разжёвывают, что вся механика построена на законах сохранения массы, импульса, энергии. А дальше уже совсем просто… Тот урок я не забуду до конца своих дней.
Многие любят что-то начинать, но далеко не всякий умеет и желает завершать им же начатое. И тянется, бывает, то или иное дело нудно и бесконечно долго, пожирая немалые средства. Совсем не так было в то динамичное время.
Когда я начинал, отдел Я.Б. Зельдовича занимался вопросами термоядерного горения (детонации) дейтерия в „трубе“. Это была совсем не простая задача, почти неразрешимая. Потратив четыре года на работу в этом направлении, очень тонкую и увлекательную с физической точки зрения, мы вдруг в какой-то момент осознали её неконкурентоспособность. Буквально за несколько дней весь коллектив был переориентирован. Решительность, с которой действовали тогда наши руководители, привела к осязаемому успеху. Всего через год возникли построения, не устаревшие до нашего времени. Сегодня можно сказать, что они лежат в основе современного ядерного потенциала России. Более подробно речь об этом пойдёт в следующих главах. Здесь я всего лишь хочу подчеркнуть: многие работы по термоядерной детонации, проводившиеся под руководством Я.Б. Зельдовича и сохранившие большой теоретический интерес, пора рассекретить и опубликовать.
В отличие от чисто дейтериевой среды, смесь трития с дейтерием горит настолько быстро, что излучение не успевает прийти в равновесие со средой, резко поднимается температура (уходит в „отрыв“) — факт, о котором я слышал от Я.Б. Зельдовича и который сильнейшим образом повлиял на моё образование.
При всей своей занятости Яков Борисович много времени отдавал нашему обучению. По обыкновению, он приходил не утром, а ближе к обеду, с толстой тетрадкой, и начинал рассказывать. Оказывается, за несколько часов он уже успел написать какую-то статью или что-то посчитать. Тогда же, например, я научился элементам квантовой электродинамики. Помню, вместе с учителем мы увлечённо вычисляли формулы Комптон-эффекта по диаграммам Фейнмана. И что удивительно — ответ иногда получался правильным.
Когда бы ни приезжал Я.Б. из столицы, он сразу собирал всех и выкладывал научные новости. Однажды, дело было уже под вечер, он что-то рассказывал, но то ли мы устали, то ли слишком сложным оказался вопрос. Внимание было рассеянным, и Зельдович это почувствовал. Назавтра явился с утра и начал допытываться, кто что понял. Более или менее членораздельно говорил я, и даже удостоился похвалы. Лишь много лет спустя, в случайном разговоре с Я.Б., я признался, как его обхитрил: „проинтуировав“ разнос, я с утра пораньше нашёл и перечитал нужное место в учебнике Ландау.
Шеф был прирождённым лидером. Он это знал, но никогда не подчёркивал — не было необходимости, всё было очевидно. И всё же. Яков Борисович очень любовно и с большим уважением относился к Давиду Альбертовичу Франк-Каменецкому. Однажды я оказался невольным свидетелем их спора. Д.А. заявил, что за два часа прочитает книгу в 300 страниц, Я.Б. не поверил. Стало ясно, что он сам этого не в состоянии сделать, авторитет „пошатнулся“. Лидер начал горячиться, наконец поспорили. Д.А. заперся в комнате, и через два часа началась проверка. Я.Б. открывал книгу в произвольном месте, читал строчку — Д.А. продолжал почти дословно.
Необыкновенная память была у добрейшего Д.А.!
В сознание врезался и другой эпизод. Наверное, потому, что он был единственным, когда я поправил выдающегося учёного. Учитель недовольно буркнул: „ Один-ноль в вашу пользу“. Беседа продолжалась до тех пор, пока не ошибся я. „Один-один“. — И он протянул мне руку.
Наверняка каждый из нас переживал эйфорию и благостные ощущения того, что достиг вершин, всё знает. Обычно это бывает после удачно сданного экзамена, окончания школы, вуза. Но отрезвление рано или поздно наступает, и, как правило, когда не ждёшь.
В то далёкое время мы изредка выезжали на Семипалатинский полигон. Я.Б. и там умудрялся писать свои формулы. Мы же, полагая, что наша работа начинается после „явления“, откровенно бездельничали. Как-то шеф не выдержал и завёл разговор, что при взрыве возникает мощный электромагнитный сигнал, и поручил Г.М. Гандельману и мне разобраться в природе этого явления.
Задача оказалась на редкость увлекательной. Через несколько дней мы уже не сомневались, что нащупали правильный подход. Быстро составили отчёт и, уверенные в успехе, пришли к Я.Б. По глазам было видно, что он доволен. Однако заключение его показалось нам странным:
— В вашей постановке задачи амплитуда радиосигналов строго равна нулю.
— Почему? — хором спросили мы.
— Потому что электрический вектор направлен по радиусу, а магнитный куда? Направо, налево — в чём предпочтение? Сферически симметричная система не излучает!
Поправить результат на несимметрию было несложно, но горький осадок от собственной безграмотности остался надолго.
В насыщенной событиями и довольно тревожной нашей жизни, как ни покажется странным, находилось место обычным розыгрышам и подначкам. Однажды еду я на велосипеде, догоняю спешащего куда-то Я.Б. Увидел меня, остановился, заговорил. Далее всё как в басне.
— Как вы хорошо катаетесь на велосипеде! Знаете, у меня было бедное детство, никогда не было велосипеда…
— Как? Вы не умеете кататься? Ведь это так просто! — У меня появилась реальная возможность хоть в чём-то продемонстрировать своё превосходство. Я.Б. неуклюже вскарабкивается на седло:
— Ох, держите!
А ещё через несколько секунд я с изумлением наблюдал быстро удаляющуюся фигуру шефа, который таким образом решил свою транспортную проблему.
На нашем объекте была одна загадочная личность в военной форме — представитель Совнаркома. Что он делал, никто толком не знал. Мы сталкивались с ним один раз в год, и то в случае, если требовалось оформить отпуск с выездом из „зоны“. А получить такое разрешение было весьма непросто. Тут уж каждый полагался на себя. Мой приятель „по запросу сельсовета“ каждый год выезжал продавать козу, я — „жениться“.
Короче, потянуло нас на шутки. Раздобыли у одного из сотрудников военную форму и незаметно для всех обрядили в неё моего приятеля — того, что ездил продавать козу. Нашли свободный кабинет и усадили туда „представителя“, слегка изменив его внешность. А по отделам сообщили, что вызывают по одному для разговора, быть на своих местах. И началось! Цепная реакция! Выходит человек после беседы, весь в себе, тут ему и шепчут на ухо, что это подначка… Реагировали все по-разному, но никому не хотелось становится крайним, и „потерпевший“, желая отыграться, шёл на поиски очередной жертвы.
Боже мой, сколько нового, хорошего и плохого, мы узнали тогда про начальство и советскую систему!
„Проверка на вшивость“ подходила к концу, когда в коридоре показался Я.Б.:
— Что за шум?
А это „потерпевшие“ обменивались впечатлениями. Пришлось признаться. Сначала Яков Борисович смеялся, потом помрачнел и сказал:
— За такие шалости вам отрежут некоторые органы, и я ничем не смогу помочь…
К счастью, в тот раз всё закончилось тихо.
Много лет спустя, когда я уже работал в Москве, мы случайно встретились с Яковом Борисовичем на Ленинских горах. Разговорились, вспомнили. Он был под впечатлением недавней поездки в Грецию, с воодушевлением рассказывал о своих астрофизических успехах. Тем неожиданней были его слова, сказанные на прощание:
— Вы знаете, а всё же самое яркое время было там, на „объекте“. У меня осталась мечта написать ещё одну книгу по детонации…
* * *
Зельдович и Франк-Каменецкий, под руководством которых начиналась моя научная биография, ежечасно ощущали на себе и давали понять нам, какое важное значение придаётся теоретическим разработкам отдела. За развитием идеи дейтериевой „трубы“ с большим вниманием и беспокойством следил и Юлий Борисович Харитон, научный руководитель КБ amp;ndash;11 — того самого „объекта“, известного впоследствии как Всесоюзный научно-исследовательский институт экспериментальной физики (ВНИИЭФ) , или Арзамас-16 .
Это внимание было вполне объяснимо. Исследования затрагивали ни много ни мало перспективу создания водородной бомбы очень большой мощности. В „Воспоминаниях“ А.Д. Сахарова есть упоминание, что идея дейтериевой „трубы“ полностью заимствована, или, как он пишет, „цельностянута“ у американцев. Возможно, и даже вероятно, что дело обстояло именно так. Но ведь от идеи до реального воплощения — большой путь, и преодолеть его могут только люди подготовленные, с необходимым опытом и творческим потенциалом. Поэтому совсем не случайно, что тема была поручена Ю.Б. Харитону, Я.Б. Зельдовичу, Д.А. Франк-Каменецкому, К.И. Щёлкину, представлявшим замечательную школу Института физической химии. Там ещё до войны велись обширные исследования по горению и детонации химических веществ, и обобщение их на ядерные реакции было вполне естественным.
Исследовались различные режимы распространения — от медленного, дозвукового горения до быстрой, сверхзвуковой детонации. Выяснилась зависимость режима от инициирования, были сформулированы критерии устойчивости для бегущей волны. В частности, уже тогда приобрела известность теорема Ю.Б. Харитона — простая, но очень значительная по содержанию. В ней утверждалось, что любое экзотермическое (то есть способное к выделению энергии) вещество может детонировать, если его характерный размер больше некоторого критического.
Словом, академик Харитон имел самое непосредственное отношение к нашей первой водородной „трубе“. Но когда стали ясны непрактичность, дороговизна, туманные перспективы выхода на стационарный режим горения, а главное — неконкурентоспособность по отношению к новым идеям, он как научный руководитель КБ amp;ndash;11 без малейших колебаний отменил все дальнейшие исследования в этом направлении.
Несколько раз мне пришлось пересечься с Ю.Б. на полигонах. Он всегда был сосредоточен, много работал, вникал во все, казалось бы, малозначительные детали. Нам, молодым, с ветерком в голове, от этого живого укора порой становилось неловко. И мы начинали трудиться не по принуждению, а по совести.
Однажды, вскоре после очередного испытания, я случайно оказался свидетелем такой сцены. Ю.Б. принесли совсем свежие, не просохшие ещё фотоплёнки, на которых было запечатлено „явление“. Рядом с ним оказался крупный военный чин, он заглядывал Харитону через плечо и ворчал: „Ничего не видно, разве так фотографируют? Вот я тебе завтра принесу…“ На следующий день он в самом деле принёс альбом с красочными фотографиями… обнажённых женщин. Я впервые видел Ю.Б. в полной растерянности. У него покраснели уши, на лице — вымученная улыбка, и чувствовалось еле сдерживаемое из-за природной деликатности желание накричать на военного. А тот, он был заметно старше по возрасту, громко похохатывал, чрезвычайно довольный произведённым эффектом.
Можно долго перечислять заслуги Юлия Борисовича, имеющие непосредственное отношение к оружию, но из всех я выделил бы одну, в решении которой его роль была первостепенной.
Речь идёт о безопасности ядерного оружия.
В своё время сформулированное им требование было абсолютным: ядерный взрыв не должен ни при каких обстоятельствах провоцироваться случайными причинами. Поэтому с самого начала практического конструирования ядерных зарядов автоматика подрыва предусматривает множество ступеней предохранения.
Известно, что при пожаре, ударе, вследствие падения, при попадании пули во взрывчатое вещество (ВВ) , содержащееся в ядерном заряде, иногда происходит инициирование и взрыв этого ВВ. Критерий безопасности ядерного оружия при Харитоне формулировался так: при случайном инициировании химической взрывчатки в одной произвольной точке ядерного взрыва произойти не должно.
В связи с этим возникали определённые ограничения на конструкцию заряда, порой в ущерб другим качествам, сужался поиск, но неукоснительное это требование имело наивысший приоритет.
Как научный руководитель проблемы в целом, Ю.Б. постоянно думал об этой стороне ядерного оружия, возможных тяжких последствиях нашего недомыслия.
Не знаю, кому принадлежит постановка следующей интересной задачи, я же слышал её непосредственно от Юлия Борисовича, и было стыдно, что она идёт сверху, а не от нас, теоретиков.
— Представьте себе, — говорил Харитон, — склад или вагон с большим количеством „изделий“, расположенных в ряд. С одним из них произошло несчастье — инициирование ВВ от одной точки и далее, случайным образом, развитие цепной реакции. В соответствии с нашими воззрениями — развитие нейтронной цепи неполное, реального ядерного ущерба не возникает. Но! Вследствие неудачного расположения первый химический взрыв вызывает аналогичный взрыв соседнего „изделия“, и тот попадает в сильный нейтронный поток предыдущего взрыва. Подобным образом далее: для третьего, четвёртого, пятого…. Нейтронный поток постепенно нарастает, одновременно растёт число поколений цепной реакции. Наконец ядерное энерговыделение достигает неприемлемого уровня. Таким образом, что же получается? Серийный заряд, вполне безопасный сам по себе, при групповом непродуманном расположении может потерять это своё важнейшее качество…
Как актуально это звучит сегодня! Проблема безопасности существующих ядерных зарядов, насколько мне известно, сильно беспокоит американских коллег. В 1997 году мне довелось побывать в Ливерморской национальной лаборатории. Довольно откровенные разговоры, которые мы там вели, в конечном счёте замыкались на вопросах безопасности — в том смысле, о чём речь шла чуть раньше. Американские коллеги прямо интересовались, как преодолеть договор о полном запрещении испытаний применительно к маломощным взрывам. Было ощущение, что их всерьёз заботит та самая „одна точка“. Обсуждалась возможность создания импульсных ускорителей, способных просвечивать многие сантиметры тяжёлого металла. Речь также заходила о математических трёхмерных программах гидродинамического сжатия для суперкомпьютеров…
Полагаю, у меня есть основания сказать с достаточной уверенностью, что усилия, в своё время предпринятые Юлием Борисовичем Харитоном в области безопасности ядерного оружия, были объективно необходимы: я не вспоминаю ни одной ядерной аварии, связанной с оружием. В условиях запрета натурных ядерных испытаний это даёт нам своего рода фору перед американцами.
Оглядываясь на то, что и как было сделано, анализируя прошлое с позиций сегодняшнего дня, хочу сделать ещё одно признание. Отделённые от высокого начальства естественной перегородкой, мы, случается, не всегда объективно оцениваем его роль в выборе стратегической линии. В своё время, когда я работал уже в Челябинске-70 (речь об этом пойдёт дальше) , мы весьма гордились своими успехами по основной, военной теме. Мы и в самом деле не уступали, как нам казалось, коллегам-конкурентам из ВНИИЭФ, где бессменным научным руководителем долгие годы оставался Ю.Б. Харитон. Теперь я начинаю понимать и оценивать, что институт под его руководством всегда шёл значительно более широким научным фронтом. В переломный момент, который ныне переживает страна, это даёт о себе знать. Сегодня, когда интерес к оружию заметно снизился, а рыночные тенденции нарастают, учёным и специалистам из Арзамаса-16 (ВНИИЭФ) легче, чем моим соратникам из Челябинска-70 (ВНИИТФ) , приспособиться, найти себя в новом качестве.
И последнее, личное. В 1965 году академик Харитон приехал в Челябинск-70 на защиту моей докторской диссертации. Приехал как официальный оппонент, оторвавшись на один день от своих многочисленных дел. И привёз положительный отзыв, что самым благоприятным образом отразилось на всей процедуре защиты. А когда официальная часть завершилась, поздравил и в тот же день отбыл. На вечернюю послезащитную трапезу, сколько ни уговаривали, задержаться не согласился. К всеобщему нашему огорчению.
* * *
Я отсчитываю годы назад — и благословляю то время. Не только потому, что с ним связана лучшая пора — молодость, но и потому, что судьба свела меня с очень умными и талантливыми учителями.