1

То, чего не захотел рассказать присутствующим в таверне посетителям Лепорелло, доверю бумаге я сама…

Очнулась после удара по голове я уже за городом от толчков в бока на ухабах и невозможности сменить позу, лечь поудобнее. Мешали связанные за спиной руки, боль в голове и сено, которое лезло в нос, в рот, в глаза, щекотало шею и все открытые места тела. И я рассмеялась.

Мой похититель, ноги которого торчали врастопыр над моей головой и соединялись где-то под курткой, грязные полы которой тряслись в такт подскакиванию колес повозки на колдобинах, наклонился ко мне и спросил:

— Ты чего? Очухалась?

— Щекотно, — ответила я сквозь смех. — Останови.

Он подчинился. Потом перешагнул через меня, присел и, приподняв мою голову, осмотрел место удара.

— Ничего страшного, — сказал. — Денек поболит — и пройдет.

— Ты кто? — спросила я. — Что тебе надо?

— Об этом потом, — ответил он. Устроил меня поудобнее, прислонив спиной к бортам повозки и слегка ослабив веревку на запястьях, но по-прежнему оставляя руки сзади. — Ты девка прыткая, еще и убежишь.

После этого опять встал на прежнее место и погнал мула, уже не спеша, в сторону гряды тех самых холмов, через которые я перешла идя из долины Аламанти.

— Бабы — дуры, — рассуждал он по пути вслух, но словно бы только для себя. — А я так думаю, что дураки — мужики. Что может мужик без бабы? Ничего. Пожрать сготовить и то, как следует не в состоянии. Конечно, в таверне жарить-парить, в кабаке ли — там сумеет. Там варят, как для свиней. Что ни выставь на стол рядом с выпивкой — все сметут. Потому как в тавернах тоже одни мужики сидят. Там они жрут. А дома едят. И еще в гостях едят. В гостях мужики вообще едят особенно. Впрок. Уж не лезет, а они едят.

Я тогда никак не могла понять, зачем мне он это говорит. Теперь думаю, что подспудно, в душе он всегда жил мечтой о собственной таверне либо придорожном трактире. Это от растерянности и незнания о чем говорить, он стал болтать о сокровенном.

— Ты — синьора, — продолжил он. — Ты руками делать ничего путного не можешь. Дерешься хорошо, ножом управляешься, как шпагой. Только это все — не женское дело. Баба должна дома сидеть да по хозяйству управляться, мужа ждать. И ублажать, конечно. А главное — надо женщине готовить уметь. В том доме, где жена хорошая кухарка, всегда мир и покой, — помолчал, продолжил совсем невпопад. — А по мне пусть покоя совсем не будет, я и сам что хочешь сварю. Ты только вели.

— Чего велеть-то? — не поняла я.

— Это я так… — смутился похититель. — Это сгоряча.

С этими словами он щелкнул бичом по спине мула — и коляска затряслась быстрее.

А через некоторое время он пустил мула идти самостоятельно, а сам в это время завязал мне глаза черной тряпкой.

— Вот так будет спокойнее, — сказал. — Дороги сюда никто не знает. Пусть так останется и впредь.

А еще через час повозка остановилась. Эту часть дороги я не помню совсем. Потому что уснула. А проснулась оттого, что с моих глаз сорвали повязку — и в глаза ударил солнечный и колючий свет.

Напротив меня, снятой с повозки со связанными за спиной руками и усаженной на землю возле колеса, стояли четыре неважно одетых мужчины и пялились на меня во все глаза. Тень от широкополых шляп падала им на лица и делала выражения их лиц зловещими. Но глаза всех без исключения смотрели по-доброму. А может я и ошиблась. Потому что один из разбойников вдруг сказал:

— Атаман. Зачем баба в лагере? Это не к добру.

Мой похититель в ответ промычал что-то неразборчивое, а остальные двое присоединились к первому:

— Нельзя бабе здесь. Несчастье принесет.

— И что — теперь ее зарезать? — спросил с кривой улыбкой на губах мой похититель.

— Не хочешь убивать, не стал бы привозить, — заметил первый. — Кобылка в самом соку. И красивая, спору нет. Но от таких все несчастья в моем роду. Убей ее, атаман.

— Да ты знаешь, кто она?

— Не имеет значения, — ответил все тот же первый разбойник. — Лучше и не знать. Убил — и все. Забыл.

Остальные двое не столь дружно, но закивали согласно его словам. Тогда мой похититель объявил:

— Она — Аламанти! Дочь хозяина замка. София. Тут все три разбойника охнули и испуганно уставились на атамана.

— Господи, прости меня! — воскликнул первый и, отступив в сторону, зашептал молитву, держа руки сложенными у груди и подняв лицо к небу. Точно таким образом молятся святые на иконах в нашей деревенской церквушке, нормальных людей в такой позе я тогда еще не видела. И от мысли этой рассмеялась.

— Она — ведьма! — вскрикнул второй разбойник и аж отпрыгнул от меня. — Убей ее, Лепорелло!

Так я узнала имя своего похитителя, и оттого, что он в дороге скрывал его, а тут вдруг без его ведома был назван, я рассмеялась еще громче. Последний разбойник смотрел на меня с печалью в глазах.

— Она совсем еще ребенок… — сказал он. — Как моя дочь.

Почему-то я сразу поняла, что именно этого человека мне надо бояться больше остальных. Даже трудно объяснить, как это выращенная в замке, не опытная в общении с людьми девчонка смогла сразу распознать в этом внешне добром человеке, пожалевшем меня, своего главного врага. Потому от слов его я дернулась, и почувствовала, что мне вовсе не весело здесь.

Огляделась. Каменная лощинка перед малоприметным входом куда-то — в пещеру, по-видимому. Трава в трещинах скал, несколько кустиков. По дну лощинки течет чистый, но не богатый водой ручеек, растут несколько чахлых на вид кленов и один огромный ясень, в тени которого стоят две лошади и мул. Небогатая жизнь у разбойников шайки Лепорелло, о которой в нашей деревне рассказывали немало легенд и заставляющих стынуть кровь в жилах историй. Видать, не шибко прибыльное у них ремесло, поняла я.

— Смотри, смотри… — продолжил добрый разбойник. — Здесь ты умрешь. А похороним мы тебя вон под той скалой… — указал пальцем в сторону большого камня, находящегося вниз по течению ручейка на правом берегу. — Там земли больше. Закопаем глубоко. Ни волки, ни шакалы не разроют.

Наклонился ко мне с улыбкой на лице, а потом как заорет дурным голосом:

— А ты как думала? А? Сбежала из дома — теперь тебя любить все будут? Думала одна ты такая? Все вокруг тебя! Все ради тебя? А вот нетушки! Тварь!

Он успел пнуть меня лишь один раз, потом его оттащили. Но удар пришелся в бок и был столь болезнен, что я закричала. А он, барахтаясь в руках держащих его разбойников, продолжал орать:

— Воешь? А ты поплачь. Поплачь, тебе говорю! Графиня? Тварь! А дочь моя! А дочь ушла! Она — не графиня! Она мне — дочь! Понимаешь? — вдруг обмяк и закончил со слезами в голосе. — Доченька моя! Лючия…— и разрыдался, повиснув на руках своих сотоварищей.

Меня потрясло не то, что человек этот так быстро и, как мне показалось, легко из доброго превращался в злого, а потом в расквасившегося нюню, а то, что он свою дочь назвал Лючией — именем, которым отец называл своих бесчисленных любовниц из дворни. Выходит, у всех этих использованных отцом для плотских утех бабенок были отцы, которые могли любить своих дочерей, как этот разбойник любит свою Лючию, и по-настоящему страдать. Я поняла это как-то сразу, вдруг, но преисполнилась не сопереживания и жалости к человеку, пнувшему меня в бок из чувства отеческой любви, а презрение. Потому я пересилила боль и сказала голосом твердым и властным:

— Развяжите меня! А этого свяжите — и в ручей. Пускай остынет.

Разбойники растерялись. Уставились на меня оторопелыми взглядами и молчали. Первым пришел в себя Лепорелло. Он перехватил скандалиста под мышки и приказал:

— Исполняйте, что сказала графиня! Развяжите.

А сам, завернув одну руку «добряку» за спину, подтолкнул его к ручью. Помог не сопротивляющемуся пленнику своему опуститься на колени и сунуть в воду лицо.

— Давайте, давайте, — говорил при этом, не глядя в нашу сторону. — Помогите девочке. И чтобы без глупостей. Зашибу.

Без глупостей, однако,, не обошлось. Излапали меня разбойнички, пока развязывали, основательно. Одного пришлось даже укусить. Но он не вскрикнул даже, хотя по роже видно было, что ему больно. Я же из этого сделала вывод: разбойники боятся Лепорелло. Когда мне развязали руки, то я тут же царапнула ногтями по лицу того разбойника, что первым предложил меня убить, а ногой саданула между ног второго, но не попала как следует. Он вмиг скрутил меня своими могучими руками и сообщил атаману:

— Лепорелло! Она царапается. И пинается.

Тот рассмеялся, по-прежнему не оглядываясь:

— А ты что думал: она благодарить нас должна? Она меня пяткой в лоб так звезданула, что я кувырком полетел. Графская кровь, черт подери!

— Так может ее на цепь?

— Можно, — согласился Лепорелло и, вытащив в очередной раз лицо третьего разбойника из воды, спросил у того. — Ну, как, Лючиано? Полегчало?

Лючиано согласно кивнул и сказал:

— Прости, атаман. Не сдержался.

Лепорелло расхохотался и отпустил разбойника. Тот тяжелым кулем упал на камни. А атаман обернулся к нам и объяснил уже мне:

— Мне очень не хочется делать этого, синьора Лючия, но посадить вас на цепь будет лучше для нас для всех. Мы поживем здесь тихонько-спокойненько недельку, а потом я поеду к вашему отцу и попрошу за вас выкуп.

Трое разбойников вытаращились на своего атамана. Такая простая мысль им, по-видимому, еще не приходила в голову.

— Вот здорово! — воскликнул первый. — Атаман, ты — голова!

Второй тоже захихикал:

— Разбогатеем!

Лючиано же, мокрый, сидя на камнях и дрожа, как в лихорадке, заметил:

— А вдруг граф денег не даст? Скажет, обесчещенная.

Лепорелло достал из-под лежащего у ручья огромного камня длинную железную цепь с кольцом кандалов на конце и, звеня ею, приблизился ко мне, отвечая по своему обыкновению, не глядя на собеседника:

— По себе меряешь, Лючиано? Это ты свою дочь не принял. Потому что обесчещенную никто в деревне замуж не берет, а кормить ее до старости ты не пожелал. А она — графиня. У благородных кровь превыше вины. Но мы… — тут он опустился на колени передо мной и, несмотря на то, что я отчаянно сопротивлялась, вдел мою ногу в кольцо, — мы ее трогать не будем. Чтобы не мстил граф. Получит ее в целости и сохранности. И заплатит. Как миленький.

Почему-то я в тот момент и верила ему, и не верила. Этот человек явно хотел вернуть меня отцу. Но совсем с другой целью, нежели та, которую он говорил. Я была напряжена так сильно, что мне порой казалось, что я слышу слова признания в любви, истекающие из его уст под прикрытием этих грубых и неприятных слов: сохранность, заплатит…

— А с тем пленником, что будем делать? — спросил первый разбойник. — Который сидит уже. Оставь их рядом — они и того… — показал на руках тот неприличный жест, который называется спариванием.

— Ах, да! — ухмыльнулся атаман. — Я про него и забыл. А ведь тоже граф, — посмотрел мне в глаза. — Хотите, ваша милость, я вас познакомлю? Тоже пленник. Не захотел умирать, сам предложил выкуп. Двенадцать тысяч эскудо. А за вас папаша даст все сто тысяч. Правда ведь?

Я не хотела говорить о деньгах за себя. Я стоила больше всех денег мира, а не то, что какие-то паршивых сто тысяч эскудо. О чем и сказала Лепорелло.

— Хорошо, — согласился он. — Потребуем полмиллиона, а сойдемся на двухсот пятидесяти тысячах, — и, стянув металлическое кольцо вокруг моей правой щиколотки, всунул в две дырки металлический стерженек. — Молоток! — приказал.

Тотчас Лючиано вынул из-за пазухи молоток и протянул атаману. Лепорелло расплющил торцы стерженька добрым десятком ударов — и нога моя оказалась закованной.

— Двести пятьдесят тысяч… — прошептал пораженный суммой первый разбойник. — Это сколько же будет на четверых?

— Почему на четверых? — спросил Лепорелло. — Нас шестеро.

— Винченцо и Марчелло не вернулись.

— Не вернулись? — удивился атаман. — А куда они ушли?

Разбойники смутились. Стали молча переглядываться.

— Ну?! — грозно спросил Лепорелло и нахмурил брови. — Без спросу пошли? Куда?

Лючиано зачастил:

— Мы не виноваты, атаман. Они сами. Мы не пускали. Но ты же знаешь Винченцо. Ему что в голову стукнет — ничем не выбьешь. А Марчелло — за ним всегда, как привязанный. Сказали, пока тебя нет, смотаются во владения Аламанти. Там какое-то движение было, люди куда-то собирались. Не иначе караван будет. Вот они и решили проследить: что и как. А потом тебе доложить.

Мне стало понятно, что мой побег вызвал в окрестностях замка большой переполох, который разбойниками был принят за суету сборов перед выездом каравана. И те два насильника, что были мной убиты на спуске с перевала, были разбойниками из шайки Лепорелло. Выходит, из семи человек в шайке осталось только эти четверо, а против них могут выступить ни много, ни мало, как два человека: я и тот самый пленный граф, о котором только что сказал Лепорелло. То есть шансов, чтобы спастись, у меня хоть отбавляй.

Лепорелло грязно выругался и сказал:

— Значит, делить будем на четверых. По шестьдесят тысяч. Им — ни гроша.

— Почему по шестьдесят? — не понял Лючиано. — Я посчитал. По шестьдесят две с половиной тысячи.

— Потому что я возьму семьдесят тысяч, — заявил Лепорелло. — И это справедливо. Или нет?

Рука его легла на рукоять ножа.

— Конечно, конечно, атаман, — залебезил Лючиано. — Тебе семьдесят тысяч. Шестьдесят тысяч — тоже хорошие деньги. Правда ведь? — обернулся к остальным разбойникам.

Первый разбойник произнес мечтательным голосом:

— Куплю дом с садом, виноградник, женюсь, наплодю детей…

— А я в город уеду, — подхватил его мечты второй, — в Рим. Никогда в городе не был. Говорят, там дома друг на друге стоят.

— Это — этажи, — солидным голосом поправил его Лепорелло. — Дома там так строят: сначала один этаж, потом второй, третий — и так до пяти.

— А что выше нельзя?

— А зачем? — пожал плечами Лепорелло. — И пятый ни к чему. Пока воду или еду туда донесешь, по лестницам-то…

— А я слугу найму! — мечтательно произнес второй разбойник. — Пусть носит. Вверх-вниз, вверх-вниз…

— А вниз-то зачем?

— Зачем, зачем… — пожал плечами разбойник, — Не в окошко же выкидывать… — и зашелся довольным смехом.

Отец не раз говорил мне, что людей надо слушать внимательно и не мешать им выговариваться. Человек, когда болтает, он сам себя выдает: в чем он слаб, куда его можно посильнее ударить, а где следует его пожалеть и сделать навеки другом. Вот и сейчас, они болтали, а я слушала внимательно. Ну, Лючиано — понятно: больной человек, с приступами. Дочь из дома выгнал, совестью мается. Такому достаточно про позор дочери сказать — и он сорвется, сделает какую угодно глупость и, покуда не успокоится сам, не даст покоя другим. А подкупить такого можно доверием. А еще лучше прошением… Первый — дурак, но не полный. Легко ухватывает чужие мысли и повторяет их, как свои. Верит всему, что ни услышит, всему, что ему самому выгодно, в глубину высказанных суждений не вникает. Второй — совсем никакой. Даже неинтересно с таким бороться. Его, как теленка, можно за веревочку водить, что ни подскажешь — все сделает.