1

Мелкая ссора. Будто и незамеченная самими разбойниками, а, по сути, ставшая началом на пути нашего с графом освобождения…

Все дело в том, что Григорио, очутившись на коленях передо мной, почувствовал себя униженным не тем, что опустился на пресловутое колено, а тем, что атаман унизил его в моих глазах. Разбойник почему-то сразу забыл о том, что это именно я потребовала извинений за грубость по отношению ко мне. Последним, что отпечаталось в его глупой голове, было выражение торжества на лице атамана. Потому, получив приказ вытащить графа из ямы, он вскочил с колен с радостью на лице и с полным злобы сердцем.

Вытащить графа из ямы оказалось не так уж и просто. Весельчак изнемог настолько, что ухватиться покрепче за веревку был не в силах, а спускаться в ту мерзость, какой представлялась всем нам яма, никто из разбойников не желал. Хорошо еще, что пришла мне мысль посоветовать графу обвязать себя веревкой за пояс, что тот и сделал, а разбойники начали его тянуть. Втроем, ибо граф был не в силах помочь им снизу.

Вот тут-то и произошло то, что мне показалось результатом всех моих заигрываний с разбойниками, а им — лишь продолжением недавней ссоры…

Когда смердящего и грязного, как черт, графа дотянули до верха ямы, и Лючиано оттолкнул его ногой от края бездны к твердой почве, Григорио неожиданно упал. Да упал так неловко, что левая нога его выскочила вперед и ударила в подошву сапога Лепорелло, стоящего на самом краю ямы.

Атаман закачался, бросив веревку и, балансируя руками, как канатоходец, только чудом не рухнул прямо туда, откуда только что вытащили графа, упал на камни.

Мой вскрик, мат Лючиано и громкие извинения Григорио заглушила ругань Лепорелло:

— Ты это нарочно, мерзавец! Ты хотел меня столкнуть! Ты… — далее понеслась такая брань, что дамам, которые могут прочитать эти строки, следовало бы закрыть глаза и заткнуть уши, но я просто опущу весь этот текст, оставлю в своем сердце, как память о том, что следует говорить с людьми, собирающимся меня убить.

Григорио отскочил от крикуна подальше, вытащил на всякий случай нож. Он попытался оправдаться, несколько раз даже вставил пару слов между криками атамана, поднявшегося, наконец, на ноги и вдруг обнаружившего, что его любимого пистолета, из которого Лепорелло собирался уже пристрелить Григорио, за поясом, где тот обычно был, не оказалось.

— Где пистолет? — взревел Лепорелло, любивший эту вещь больше всего на свете. — Кто взял пистолет?

Разбойники отвечали, что не видели атамановой игрушки.

— Наверное, упал в яму… — предположил Лючиано.

Атаман с омерзением на лице глянул в сторону подземной тюрьмы, и лицо его передернулось от гримасы.

— Эй! — обратился он к графу, усевшемуся на земле и, закрыв глаза, подставившему лицо солнцу, словно его вся эта история с пистолетом не касается. — Эй, тебе говорю! — и ткнул носком сапога в плечо пленника. — Там можно чего-нибудь найти?

— Нет, — ответил, не открывая глаз, граф. — Там дерьма по щиколотку. Если лепешка упадет — и ту не найдешь. Даже если жрать охота. А пистолет… Не, я назад не полезу.

— А если я тебя пристрелю? Прямо здесь?

— Пристрели, — согласился пленник. — Или назад сбрось. А искать тебе пистолет в дерьме я не стану.

Атаман перевел взгляд на разбойников. По лицам их было ясно, что лезть в зловонную яму за пистолетом атамана никто из них не согласен. А вот вступить с ним в схватку готов уже один — Григорио, стоящий по-прежнему с ножом в руке и полусогнув ноги, словно перед прыжком.

Так понял случившееся Лепорелло, но не я. Ибо я еще вечером заметила, что пистолет у атамана стащил Лючиано. В обязанности этого разбойника входила чистка всего оружия, что имелось у разбойников: трех мушкетов, одной аркебузы и атаманова пистолета. Два дня назад он после чистки не стал заряжать оружия порохом и пулями, а вчера слегка отвинтил какую-то штучку у пистолета и не стал завинчивать назад. А вечером вообще вытащил его из-под седла, куда атаман обычно перед сном укладывал пистолет. Куда Лючиано его перепрятал, я не знала, но и выдавать его не собиралась. Тем более, что сам атаман тоже не собирался лезть в яму, оставляя наружи двух совсем, как оказалось, не преданных ему товарищей по оружию.

— Да и хрен с ним! — махнул рукой Лепорелло. — Старье все равно, постоянные осечки. — Обернулся к графу, по-прежнему сидящему в той же позе и жмурящемуся на солнце, сказал: — Иди помойся. А ты, Лючиано, проследи.

Когда разбойник с графом отошли от лагеря, направляясь к той излучине ручья возле большего голыша, что привлек мое внимание в прошлый раз, атаман обратился к молча стоящему с ножом в руке Григорио:

— В чем дело? Ты что — совсем одурел от этой девки?

Я в тот момент не оценила этой фразы. Лишь несколько лет спустя поняла то, что знает каждая женщина: мужчины предугадываемы, мысли их очень просты, надо только уметь правильно видеть и правильно слышать, чтобы правильно оценивать ситуации, возникающие из общения с ними. Лепорелло был мужчиной, но мужчиной умным, знающим и кое-что из того, что знают женщины. Поэтому он сообразил, что Григорио вовсе не хотел убить его из ненависти или личной обиды, а попытался столкнуть его в яму по мгновенному движению души, тут же раскаявшись при этом и, не зная, как сказать атаману, чтобы тот не сердился, вытащил на всякий случай нож. Мужичье, словом…

— Виноват, атаман… — выдавил из себя в ответ Григорио. — Виноват.

Тут бы Лепорелло потребовать, чтобы Григорио слазал в яму за пистолетом — и тот, я думаю, в этот момент согласился бы, но атаман уже будто и забыл об оружии. Он спросил:

— Сыр хоть остался?

Козий мокрый сыр, уложенный на пресные лепешки, которые Григорио готовил внутри сооруженной возле пещеры каменной печи, и прикрытый парой листочков растущей вдоль ручья мяты, был любимым блюдом атамана.

— Кончился, — ответил Григорио. — С сегодняшнего дня будем есть только чечевицу.

— А кто нам должен?

Григорио перечислил имена пастухов, которые задолжали разбойникам сыр, мясо и еще кое-что из продовольствия. При этом ножа из рук он не выпускал и находился от Лепорелло на расстоянии трех шагов — не ближе. Я это понимала, как опасение разбойника, что атаман только делает вид, что простил ему вину, ждет момента, чтобы расквитаться. Мужичье…

— Сходи к Хромому Николо, — сказал Лепорелло. — Он дальше всех от дорог. К тому же не платил нам уже два месяца. Возьми сыр, мясо и соль.

— А вино? — подсказал сразу вспомнивший о своих главных обязанностях в шайке Григорио. Дело в том, что накануне последний бурдюк с вином, вынесенный из пещеры, внезапно лопнул прямо в руках атамана — и все вино вылилось на землю.

— Откуда у Хромого вино? Он его пьет, когда спускается в город. Раз в год.

— А что спросить?

При этих словах нож свой сунул Григорио в кожаный чехол, висящий на поясе. На лице его играла довольная улыбка: атаман простил, можно выйти из этой осточертевшей всем лощины, встретиться с новым человеком, поговорить с ним, поесть свежего мяса и сыра. Что еще было нужно этому человеку? Взгляд, брошенный Григорио на меня, подсказал ответ и на этот вопрос: еще больше, чем свежей и вкусной еды, он хотел меня.

Но и Лепорелло заметил этот взгляд. Атаман разом помрачнел и ответил:

— Нечего специально расспрашивать. Что сам скажет — то и узнай. Не привлекай внимания. Что бы ни случилось в долинах — мы тут ни при чем. Понятно?

— Да, атаман.

— Если спросит про меня, скажи, что был ранен две недели тому назад, лежу у друзей в одном из селений, велел вам ждать: пока выживу или помру.

Положительно, человек этот был по-настоящему умен. Слово о ранении Лепорелло две недели тому назад, брошенное вскользь пастуху, вызовет особое доверие как раз из-за его мимоходности, уже через день разнесется по всем долинам и селениям, заставит солдат переключить внимание на поиск главы разбойников в населенных пунктах, а не в горах. Но главное, с того момента, как его начнут искать в селах и городах, власти поверят в то, что Лепорелло не похищал юной графини Аламанти, сделал это кто-то другой. И еще более главное — это знание будет донесено до ушей графа Аламанти, как общеизвестный, не требующий доказательств факт.

Все это я разом поняла. А Григорио нет.

— Зачем это, атаман? — спросил он. — Мы же хотели продать графиню графу.

— Чтобы продать подороже, — улыбнулся Лепорелло и подмигнул разбойнику.

Объяснение еще более запутало мозги Григорио, но дружеское подмигивание, привычка подчиняться атаману и доверять ему взяли вверх. В конце концов, Григорио и сам рассказывал мне, как Лепорелло не раз спасал шайку благодаря тому, что сразу не объявлял своих планов вслух, а просто требовал, чтобы тот или иной разбойник делал свое дело правильно, не задумываясь.

(Тот недельный опыт жизни в шайке Лепорелло пригодился мне в моей дальнейшей жизни ничуть не меньше, чем годы, проведенные с отцом в его лаборатории. Следя за разбойниками, я училась у Лепорелло умению властвовать над людьми, которые в сущности своей не терпят командиров над собой. Покойный Меркуцио, к примеру, видел в Лепорелло не хозяина над собой, а верного товарища, способного умереть за друга и защитить от любой опасности. Когда же пришла пора выбирать атаману между мной и дружбой, Лепорелло, не задумываясь, убил друга. Чем меня не удивил, впрочем, а вот Меркуцио отправлялся на тот свет потрясенный таковой неблагодарностью.

Для Григорио атаман был воплощением мудрости. Потому он, судя по их рассказам, которыми разбойники развлекали меня в период между едой и сном, всегда во всех спорах принимал сторону атамана и был всегда согласен выполнить любой его приказ. Григорио шел на выставленные из обоза штыки с улыбкой на устах, ибо был уверен, что в последний момент хитрость атамана пересилит упорство купцов — и обоз будет разграблен без пролития разбойниками и капли крови.

Лючиано атамана боялся. В его рассказах Лепорелло представлялся человеком жестоким до бессмысленности, кровожадным вампиром, готовым уничтожить всех и вся ради грошовой прибыли. Страх этого разбойника перед атаманом подогревался надеждой, что гнев всесильного владыки направлен вне членов шайки и грозит страшной гибелью всем, кроме разбойников. Раб по натуре, Лючиано не доверял в этой жизни никому, потому-то, сам не зная еще об этом, и обрек себя на гибель.)

Григорио коротко поклонился атаману, вынес из пещеры два пустых кожаных лохматых мешка, перекинул их через правое плечо, улыбнулся мне, простился с Лепорелло и со следящим за тем, как граф пытается отмыться в проточной воде Лючиано, ушел вниз по течению ручья.

— Его возьмут солдаты, — сказал мне Лепорелло, когда Григорио исчез за поворотом и кустарником. — Но он не выдаст нас и примет мученическую смерть.

По-видимому, на лице моем было написано все: и гнев, и оторопь, и ненависть к этому человеку, так запросто решающему за кого-то его судьбу. Поэтому он продолжил:

— Вы, графиня, не жалейте его. Это он с виду добрый. А в селе Чинзано он запер в церкви шестнадцать женщин и сколько-то там ребятишек — и сжег всех заживо.

Я кивнула. Об этой страшной истории год назад рассказывали у нас в замке слуги. Отец, которому я сообщила о злодеянии шайки Лепорелло, сказал мне:

— Запомни, София: взбесившийся сброд подобен зверю Апокалипсиса. Никогда не давай власти в руки быдлу. И никогда не давай оружия дикарям. Ты — Аламанти. Ты должна знать, что ты выше всех. Смерть тех несчастных в пылающей церкви есть знак тебе: не поступай сама так никогда. Ибо убивать без нужды и беззащитных — не просто грех, это — клеймо дьявола на челе человека.

Выходит, если верить отцу, на лбу Григорио дьявол запечатлел свой поцелуй…

А Лепорелло между тем продолжил:

— Старший сын Хромого Николо второй месяц, как стал солдатом. Мне об этом сказали в той таверне, откуда я тебя похитил. Григорио не знает об этом. Вот и все объяснение.

— А если Григорио выдаст это место?

— Григорио? — улыбнулся Лепорелло. — Никогда. Для этого он чересчур порядочен.

— Порядочен настолько, что сжег женщин и детей в церкви?

— Порядочен настолько, чтобы не подставлять под солдатские пули вас, синьора София, — объяснил атаман. — Он всегда знал, что рано или поздно его поймают солдаты и повесят. К этому он всегда готов. И не может подозревать, что я знаю о засаде у Хромого Николо.

— Потому что он глупый.

— Да. Потому что он думает желудком, а не головой. Сыра и мяса ему хочется больше, чем желания пораскинуть мозгами и поголодать несколько дней, чтобы спасти свою утробу для более вкусных сыров и более свежего мяса. Он скажет солдатам то, что я ему сейчас сказал, — и солдаты поверят ему. Ибо перед смертью люди не врут. И бросятся искать меня по селам герцогства. А мы два дня обойдемся и чечевицей, чтобы послезавтра спокойно выйти отсюда и направиться в сторону замка Аламанти. Там мы передадим вас вашему отцу, получим деньги. И вы будете вновь свободной и счастливой.

— А граф? — спросила я, поглядывая в сторону, где замерзший от холодной воды граф, дрожа изможденным своим худым телом, грелся на солнышке, сидя на камне под охраной Лючиано.

— Графа мы отпустим, как только выйдем из этой лощины, — ответил атаман. — Связываться с ломбардцами я не собираюсь. Пускай граф сам добирается до солдат и рассказывает ломбардцам о моей милости. В конце концов, двести пятьдесят тысяч золотом — деньги достаточно большие, чтобы не разевать рот на еще двенадцать тысяч, которыми еще придется и делиться, — и добавил. — Да опаснее.

— Значит, ты ломбардцев боишься больше, чем Аламанти?

А за что мне бояться вас, синьора? За причиненные неудобства? Так это — пустяки в сравнении с тем, что я вас верну безутешному родителю, который думает, что с вами случились на дорогах Италии все мыслимые беды, которые могут случиться с девушкой пятнадцати лет без гроша в кармане. Я — человек здравомыслящий. Вас граф любит, вам он обрадуется, меня простит. У ломбардцев же нет в душе ни любви, ни радости, ни прощения. У них один бог — Золотой телец. Как в Библии у предков их.

— И ты думаешь, что Лючиано с тобой согласится? — спросила я, постаравшись, чтобы вопрос прозвучал неожиданно.

— Вы о чем это, синьора?

— О том, чтобы не брать выкупа за графа.

— Лючиано жаден, синьора, это конечно. Но не настолько туп, чтобы связываться с ломбардцами.

Здесь я могла бы с ним и поспорить.

— Жадность — грех абсолютный, — объяснял мне отец, когда мы разбирали сущность семи смертных грехов, о которых так много говорится в Евангелиях. — Человек либо жаден, либо нет. Больше или меньше жадных не бывает. И на эту слабость человеческой души ловятся едва ли не все люди на земле. Ибо бескорыстных слишком мало, чтобы их принимать в расчет.

Выходит, что Лючиано жаден, а Лепорелло бескорыстен? Что-то это не согласуется с малопочтенным занятием атамана разбойников.

— Что ж, посмотрим, — сказала я. — Думаю, Лючиано твое предложение отпустить графа восвояси не обрадует.

— Ну и что? — пожал плечами атаман. — Он сделает так, как велю я.

Этот человек не знал про пистолет, украденный у него Лючиано, а я знала. Он, должно быть, до того привык иметь эту железяку у себя за поясом, что ни на мгновение не усомнился в том, что пистолет с утра был у него на теле и потом случайно выпал в яму. Он был спокоен. А не следовало бы…

2

Григорио не появился, конечно, ни следующим утром, как его ждал Лючиано и делал вид, что ждет Лепорелло, ни к полдню, когда о судьбе разбойника вдруг стал беспокоиться и продолжающий вонять дерьмом граф, который проводил все свободное от еды время в воде и отмокал там, выкинув всю свою одежду и представая предо мной все время в полной своей наготе, весьма заурядной снаружи, спешу отметить.

— Что-то случилось с вашим товарищем, — сказал граф, выбравшись в очередной раз из воды и принявшись стучать зубами, сидя на корточках на солнышке под присмотром все того же Лючиано. — Меня это волнует. Если мои наследники поймают его, они выпытают место вашего укрытия и первыми придут сюда.

— Зачем? — спросил Лючиано.

— Чтобы убить меня.

— Тебя? — удивился разбойник. — Они же за нами охотятся.

Кому вы нужны? — ответил недавно еще веселый, а теперь довольно-таки мрачный и нудный граф. — Что с вас взять? Два мешка чечевицы? Да и той осталось полтора мешка. А меня четыре замка и ленных владений четыре: в Лангедоке, Бургундии, Провансе и Нормандии.

— Только Шампани не хватает, — заметила я.

— В Шампани у меня большое поместье, но не ленное, — ответил граф. — Его я имею право продать… Или подарить.

Лючиано как-то по-особенному взглянул на изрядно уже надоевшего ему графа.

— Да, подарить, — продолжил пленник, словно не заметив реакции разбойника. — Тому, например, кто сделает так, чтобы мои наследники не нашли меня.

Лицо Лючиано скисло. Он, судя по всему, способа спасения от наследников не знал. Надо было спасать положение. И я спросила:

— А кто ваши наследники?

— Графы де ля Фер, — услышала в ответ сказанное, как само собой разумеющееся. — Они — из обедневших. А когда-то были очень богатые и гремели на всю Францию.

— Значит, вы — француз? — удивилась я.

— Конечно, — с этими словами он перестал дрожать и, встав во весь рост, учтиво поклонился, невзирая на свою полную обнаженность. — Граф де ля Мур, синьора. К вашим услугам.

Судя по положению его фаллоса, услуг оказывать был он вовсе не готов. Но говорить ему об этом в подобном положении было бы смешно, поэтому я, встав с камня, сделала ему книксен в ответ и сказала:

— Очень приятно, граф. Я — графиня Аламанти.

После чего он протянул мне руку и я, опершись на нее, вновь села на камень, бренча при этом своей цепью, на которой разбойники по-прежнему меня держали.

— Знаете, граф, — сказала я, когда церемонии были окончены, граф вновь стал дрожать, а Лючиано недовольно сопеть. — Вы можете подарить свое поместье в Шампани одному человеку.

Сопение и дрожание разом прекратились. Оба мужчины уставились на меня.

— Я имею в виду того, кто нас освободит и выведет из этой лощины, — продолжила я. — Поместье ведь у вас большое?

— Конечно, — ответил граф. — Я, правда, не помню цифр, но последний раз в моем лесу на охоте заблудились два егеря, нашли их только на третий день. А еще пашню сдаю в аренду. Тринадцать прудов…

— Сколько? — переспросил ошеломленный услышанным Лючиано.

— Тринадцать, чертова дюжина, — ответил граф. — Мой дед занимался какой-то там магией и любил это число. Вот и приказал к существующим одиннадцати вырыть еще два пруда. С тех пор стало тринадцать.

Граф был искренен, не подыгрывал мне, но все слова его били в точку. Лючиано едва не застонал от жадности.

— Ваше поместье, я думаю, стоит больше суммы вашего выкупа, — продолжила я.

Конечно, — ответил граф, а потом вновь пожал плечами. — Впрочем, я не знаю. Дарить его есть смысл целиком, а не по частям. Тогда оно стоит в сотни раз дороже.

— Сколько?

— Ну, миллион… — ответил он. — Или полтора… Луидоров, разумеется.

Тут у Лючиано по-настоящему потекли слюни изо рта.

Я уж открыла рот, чтобы продолжить столь важный разговор, как вдруг со стороны излучины и камня, на котором вчера отмывался граф, появился уходивший по каким-то ему одному известным делам Лепорелло. Лицо его было чернее ночи.

— Что случилось, атаман?! — воскликнул, вскочив на ноги Лючиано.

Лепорелло подошел, опустился рядом с графом и, глядя мне в глаза, с печалью в голосе сказал, впервые обратившись ко мне на ты:

— Крепись, девочка. Твой отец умер.

Внутри меня словно оборвалось. Пишу так, потому что не знаю других слов, как описать то, что я почувствовала в это мгновение. Дыхание в то же время перехватило, в глазах потемнело. Но я тут же взяла себя в руки и спросила:

— Откуда знаешь?

И Лепорелло рассказал, что с гребня расположенных над нами скал хорошо проглядывается долина Аламанти вместе с замком, с несколькими деревеньками и до середины нашего леса, за которым есть тоже села, но о них разбойники знают лишь понаслышке. В ясные погожие дни они развлекались тем, что, сидя верхом на скалах, рассматривали наши с отцом владения, следили за перемещениями людей, разгадывали куда кто и зачем пошел. Знали они, например, и о том, что я несколько раз уходила одна в лес и всегда возвращалась взволнованной. Но объяснения давали этому самое неожиданное: в лесу прятался будто бы не то любовник мой, не то возлюбленный. Видели они, и как я убегала из дому, как шла до самой границы наших владений, хоронясь в придорожных кустах, как отец проскакал мимо меня, спрятавшейся у дороги. Лепорелло оттого и отправился после смерти одного из разбойников именно в Сан-Торо, что никто из разбойников не видел, как я вернулась домой и как перешла реку на границе. Особой цели у Лепорелло не было, двигал его только голый интерес и очень скромная надежда на встречу со мной и на похищение. (Об этом, кстати, сорок лет спустя он не сказал мне, забыв, что признался тогда, в юности.)

На этот раз Лепорелло забрался на любимую скалу, чтобы оттуда просмотреть дороги, ведущие к землям Аламанти. На них, по его расчету, должны были находиться люди, которым будет велено искать меня едва ли не под каждым кустиком и под каждой травинкой. Более того, там могли быть солдаты, которые цепью прочесывают все пространство земель Аламанти и прилегающих к ним земель герцога.

Но Лепорелло увидел огромное черное полотнище, которое висело на главном балконе замка, множество крестьян и крестьянок с креповыми лентами на головах и головных уборах, два значительной длины поезда с гостями с опять-таки черными крепами на всем, что ни попадется на глаза. И еще был звон трех церквей, печальный и протяжный.

Первой мыслью Лепорелло была, что в замке пришли к выводу, что это я умерла и по этому поводу устроили всю эту, как он сказал, комедию. С таким мнением он бы и спустился сюда, повеселив нас рассказом о переполохе, случившемся из-за побега пятнадцатилетней девчонки. Если бы не два поезда гостей, которые бы никак не приехали по случаю пропажи пусть даже наследницы Аламанти. Это были чересчур богатые, чересчур уж многочисленные поезда, одних карет он насчитал по шестнадцать в каждом. Столь высокое уважение могли оказать лишь самому графу.

— Он умер от горя, — сказал Лепорелло. — Вам, синьора София, не надо было убегать из дома.

Сидящий возле его плеча и переставший дрожать голый граф де ля Мур молча встал и, склонив передо мной голову, произнес скорбным голосом:

— Примите мои сожаления, графиня.

Я закрыла лицо руками и, опустившись на бок, отвернулась ото всех. Пусть думают, что я плачу. И отстанут от меня, наконец…