1

В замке давно привыкли не разыскивать меня, если я вдруг исчезала. Какое объяснение давали слуги моим внезапным отлучкам и появлениям, я не задумывалась. Холоп должен сам находить удобные хозяину объяснения непонятному. Если не сможет, то следует его заставить сообразить именно так, как требуется. Но моих слуг заставлять не надо. Им всем было уже известно о чудесной мази, привезенной мною из таинственного Китая, о котором рассказывали в Италии сказки со времен поездки туда купчишки Марко Поло. Потому никто не удивлялся моей внешней молодости, все смотрели на меня с восторгом, а отлучку могли объяснить только тем, что старой синьоре так понравилось выглядеть моложе себя лет так на тридцать, что она безмерно злоупотребляет мазью и в скором времени истратит ее всю, станет такой же старой, как и была до захвата власти в замке ее служанкой Лючией. Мысли слуг ведь просты, предугадать их несложно.

Когда я появилась в коридоре замка, выйдя из фехтовального зала, все лишь кланялись мне и спрашивали, не изволю ли я откушать? Время обеденное уже давно прошло, а я еще не ела.

Тут я почувствовала страшный голод и отправилась в трапезную. Слуги бросились следом и на кухню. Когда я села за стол, мне уже несли нежнейший куриный бульон с яйцом и петрушкой, заправленный толикой сметаны. Я взяла ложку и принялась есть.

Мажордом тем временем делал доклад о том, как прошли сборы вещей и продовольствия в дорогу, сказал, что при зрелом размышлении надо бы увеличить наш поезд еще на пару возов, ибо придорожные трактиры и постоялые дворы грязные, воды горячей во многих гостиницах нет, в комнатах полно блох и клопов, а графиня к такому не привыкла, То есть лучше всего иметь собственных два шатра — для меня и для едущей во Флоренцию вместе со мной прислуги.

Я согласно кивнула. А почему бы и нет? Этот мажордом мне нравился много больше, чем прежний — остававшийся от отца и уговоривший моего Ивана из Руси отправиться на Родину .

При воспоминании об Иване, оставшемся в моей прежней жизни и памяти самым светлым, наверное, пятном, на глазах моих выступили слезы. Какой великий человек был — и какая жалкая постигла его смерть! А все мой мажордом прежний, сволочь иезуитская!

Разгромил армию моего Ивана царь русский Василий, загнал его в крепость Тула, окружил град — а Иван и не сдался. Тогда велел царь перепрудить плотиной реку, текущую через крепость, — и стала вода подниматься. А на дворе вот-вот зима настанет. В городе малые дети и женщины остались. А царь Василий моему Ивану письмо шлет: сжалься над бедными, сам ведь погибнешь и невинные души загубишь, а сдашься — быть и тебе живу, и всем. Кто в войске твоем, прощенье дам, на волю отпущу. Поверил Иван и вышел из крепости . Армию Ивана разоружили, а самого его отправили на Север дикий, где зима едва ли не круглый год и солнце всего лишь несколько месяцев светит. Там и держали по повелению царя. И потом мажордом замка чешских Мнишеков, что на службе у польского короля Сигизмунда стояли, — ирод иезуитский — послал человека в те студеные земли. С деньгами. Вот за те деньги-то Ивана моего в проруби люди царские и утопили.

От воспоминаний таких стало на душе моей так тяжко, так тяжко, что я едва не разревелась белухой, как говорят на Руси. Только ела я эту белуху. Рыба она. А рыбы безголосы. Совсем дикие люди эти русские. Один Иван среди них и был молодцом. Да таким, что стоило Господу Богу нашему такой бестолковый народ порождать ради одного такого Ивана.

Отодвинула пустую тарелку, стала из другой каплуна есть да вином запивать. Без названия вино — домашнее, из собственных виноградников наших. Иван это вино сильно любил, пил — и не мог нахвалиться. И каплуны ему были по душе. Говорил, что у него на родине до такого люди не додумались: держать кур да перепелов в тесных клетках, кормить их беспрестанно, чтобы жирными они стали и лоснились от сала. Ел он жареных каплунов (предпочитал, впрочем копченых) со смаком, аккуратно, после вытирал тарелку куском хлеба и, сыто отрыгнув по татарскому обычаю, чинно благодарил. Именно чинно, даже если был голым и сидел передо мной, выставив на обозрение все свои мужские причиндалы.

От воспоминаний этих ощутила вновь прилив желаний женских. Глядеть при этом на старую облезлую обезьяну, какой мне казался теперь мажордом, было тем мучительней, что способности моего Ивана, которого помнила я основательно, бередили душу и спустя двадцать восемь лет…

Да, именно двадцать восемь лет тому назад ломбардский еврей, притворяющийся старым и изможденным, а на деле являющийся рослым и сильным мужчиной, способным голыми руками и одной клюкой расшвырять четырех дюжих молодцов, нанятых мной, чтобы остановить искусителя, сообщил Ивану о том, что на Руси случилась Великая Смута, трон московский занял сын покойного царя Ивана Димитрий, но того народишко московский убил, а на престол воссадил князя Василия. Вот Ивану моему и поручил тот еврей собрать войско, идти на царя московского Василия, скинуть его с престола, а на место его вернуть царя Димитрия, который будто бы оказался жив, избегнув смерти от рук толпы. Ивану бы дураку сообразить, что так просто цари не воскресают, что на доброе дело и на спасение Отечества никакой жид никогда и медной монетки не подаст, не то, что те тысячи золотых дукатов, которые вручил Ивану ломбардец в замке княгини Мнишек, где ему будто бы и представили самого спасшегося царя . Ушел Иван… на погибель свою ушел…

Мажордомы владетельных домов… Вот смотрю на своего — и знаю, что этот — иезуит. И тот, что в доме у Урсулы Мнишек двадцать восемь лет тому назад жил, был иезуитом. Более того — генералом ордена Игнатия Лойолы. Вместе с моим мажордомом они заморочили голову моему Ивану и послали его на войну с царем Василием, избавив меня от наваждения, именуемого любовью. А теперь уже этот мажордом согласен ехать со мной хоть на край света ради того, чтобы дьявольская красота моя и неожиданное омоложение не взбаламутили бы наше герцогство и всю Италию. Знаю я его, вижу насквозь. Тем и хорош мне такой римский шпион, что и мысли, и поступки его для меня ясны, как первый снег. Избавишься от такого — подошлют другого. Пусть даже тот второй будет глупее нынешнего подглядчика, а все ж времени на то, чтобы найти его да вычислить, придется потратить. А этот — свой. Его предки моим предкам не одну сотню лет служили. И следили за Аламанти, конечно, доносили святой римской церкви и самому папе римскому. Пусть и этот следит.

Особенно в дороге. Ибо теперь в охрану моего поезда он наберет людей самых верных себе, а значит и святому Ордену иезуитов — силе могучей, сворачивающей троны. Пусть хоть раз займутся добрым делом — защитят меня от разбойников, например.

Я улыбнулась мажордому, сказала как можно теплее:

— Хорошо, дорогой. В дорогу ты собрался основательно. Теперь простись с семьей и предупреди всех участников поездки: выезд завтра рано утром.

С тем и отпустила его. Допила вино, и отправилась спать.

2

У Ивана было странное и длинное родовое имя — Болотников. Я всегда выговаривала его с трудом и долго. А он говорил, что в его варварской стране оно произносится людьми легко и означает нечто похожее на « человек с болота», как если бы по-итальянски говорили обо мне, как о «женщине из замка Аламанти». Иван даже сказал мне, как бы называли меня в Московитии… Аламантиха. Мы с ним так смеялись над этим словом, так смеялись! Я, помню, даже не выдержала и пустила «шептуна» от смеха. Но Иван и бровью не повел, сделал вид, что не заметил дурного запаха. Настоящий рыцарь. Таких в Италии и во Франции теперь не найдешь. Здешние дворяне только кичатся родовитостью своей и доблестями предков, сами же только и ждут момента, чтобы унизить рядом стоящего. От болезни той, что зовется «сладкая моча», случившейся у меня в сорок с небольшим лет, живот все время газами распирало, я норовила отойти в сторонку и спустить их, а дворяне да вельможи, твари эдакие, все бегали за мной и делали вид, что задыхаются, рожи морщили и хихикали. Весело было им, сволочам, над больной бабой изгаляться.

А Иван был не такой…

Ивана впервые я встретила в Генуе. Слонялся по молу высокий, крепкоплечии мужчина с выпуклым лбом и замечательно светлыми волосами — такими, каких в Италии не встретишь и в самых глубинных деревеньках, где, говорят, еще остались чистокровные потомки тех самых германцев, что пришли сюда с северных равнин и разрушили Рим. Мужчина то и дело останавливался и начинал пристально вглядываться в даль, не обращая внимания ни на кого вокруг, хотя все, кто еще был на молу, пялились на меня во все глаза: как же сама графиня Аламанти приперлась на берег моря, чтобы полюбоваться на прибытие очередного корабля из Англии.

Меня невнимание этого моряка (судя по одежде) если не оскорбило, то позабавило. Я не привыкла к тому, чтобы какое-то деревянное корыто с грязными тряпками-парусами значило в глазах мужчины больше, чем моя персона. Мужчины должны пялиться в мою сторону, смотреть во все глаза, вожделеть меня даже в присутствии жен. А уж мне следует выбирать из них себе по вкусу и либо награждать его моей любовью, либо наказывать невниманием. Можно слегка и пофлиртовать обоим в удовольствие и без раздачи милости. Этот же либо смотрел себе под ноги, либо пялился в сторону холодных темно-серых волн столь пристально, что задери я подол посреди мола и оголи свои сокровенные места на обозрение всем зевакам, он один не заметил бы этого. Поэтому я подошла к нему и решительно произнесла:

— Сударь, вы весьма невнимательны. Перед вами дама.

Было мне в тот год едва за двадцать лет, приехала я в Геную по своим делам, о которых расскажу как-нибудь попозже, и на мол в такую ветреную и холодную погоду пришла только потому, что мне чертовски нужно было письмо, которое, как мне сообщили парижские друзья, должно прибыть в Геную на одном из следующих через Альбион ганзейских кораблей — то ли гамбургском, то ли любечском. За два дня до этого пришел корабль из Ростока, но письма капитан не привез. Обманул собака, сказав, что в каюте забыл его, пригласил на корабль, а там и оборол под гогот пялющихся в окошко матросов. Да я и не сопротивлялась. Капитан на корабле — Господь Бог. Удовольствия только не получила никакого — не люблю, когда берут силой то, что можно получить полюбовно. Лежала под этим толстым сопящим немцем и думала, что как только выйдет капитан на берег, мои сорвиголовы не просто намнут ему бока, но и подстригут ему его сокровенное место садовыми ножницами. А он, сволочь толстая, сходить на берег не стал, отпустил меня на берег без письма и почти тотчас поднял якорь.

Много лет спустя нашла я эту гадину с его потрепанным суденышком. Мои доблестные пиратики взяли корыто на абордаж, пограбили и утопили, а капитана я велела обмазать свиным жиром и сунуть в большую дубовую бочку. Потом запустила туда пару крыс. Вопль стоял на корабле два дня. А когда крик затих, мы сбросили бочку с ее содержимым в море. Поплыла она по волнам Адриатики на радость и удивление тем, кто ее выловит — хорошая бочка, просмоленная, в такой можно два столетия вымачивать селедку, бочка только крепче сделается. Но это уже было потом, а тогда я еще была молода и ярко красива, как свежий цветок на полянке в окружении лишь травы и каких-то листьев.

— Сударь, вы весьма невнимательны, — сказала я. — Перед вами дама.

— А? — вскинул голову невнимательный к женским прелестям мужчина, посмотрел мне прямо в глаза. — Вы что-то сказали?

— Женщинам улыбаться надо, — ответила я, любуясь его простым, только чересчур уж квадратным славянским лицом и густой вьющейся бородой под небесно-голубыми глазами, — делать комплименты и одаривать подарками.

— Разве вы — нищая? — удивился славянин. — Я, конечно, подаю, — и развел руками, — когда деньги есть.

Говорил он с таким ужасным акцентом, что я тут только сообразила, что он понял мою изысканную фразу не совсем точно, уловив лишь несколько знакомых слов в ней, потому решила не обижаться на столь откровенное хамство и спросила прямо:

— Я нравлюсь тебе?

Он пожал плечами и ответил:

— Вы нравитесь многим, разумеется. Зачем вам я? На такой вопрос можно отвечать только прямо:

— Я хочу тебя, чужеземец.

Он опять глянул в сторону моря, потом на меня, и лишь после этого ответил:

— Нам придется подождать. Я жду корабль.

Такого откровенного пренебрежения к себе я вынести не могла. Топнув ножкой и дернув плечиком, резко отвернулась от него и пошла от мола в сторону города, ловя на себе похотливые взгляды находящихся здесь мужчин и ожидая, что этот странный славянин окликнет меня, догонит, возьмет за локоть и извинится. Но, чем дальше я уходила от моря, тем более явно становилось, что этот странный человек, которого я уже хотела всей душой и каждой клеточкой тела, меня догонять не собирается, а по-прежнему пялится в сторону дурацкого моря, на горизонт, откуда должен появиться очередной дурацкий корабль, в капитанской каюте которого может оказаться предназначенное мне письмо и еще что-то, что нужно этому славянину. Когда же я ступила на камни улицы и оглянулась, то увидела, что иноземец по-прежнему пялится на море и не замечал никого вокруг.

Это была моя первая встреча с моим Иваном. И она мне приснилась в последнюю мою ночь перед отъездом во Флоренцию. И снилась, наверное, раз пять. Потому что я несколько раз просыпалась от чувства растерянности и обиды, охватывающих меня при всяком расставании с незнакомцем на берегу моря, ощупывала себя, свое молодое и крепкое тело, печально вздыхала, что теперь уж мне не встретить Ивана, и опять засыпала, чтобы через какое-то время проснуться и, ощупав себя, поверить в то, что я вновь молода, что болезней, мучавших мое некогда старое тело, во мне нет, что я способна еще любить и быть по-настоящему любимой, как была когда-то любима этим не вылезающим из сна светловолосым красавцем-славянином, тоскующим в тот день по родине своей и столь нетерпеливо ожидающим корабля всего лишь из-за того, что кто-то сказал ему, что судно это отправится куда-то на север, в страну гипербореев с их вечными снегами и непроглядной ночью.

Ото сна этого я устала так сильно, что когда проснулась в очередной раз и увидела, что утренняя зорька окрасила небо в розовый цвет, соскочила с постели и принялась быстро одеваться, не ожидая прихода той временной служанки, что заменила мне на время последнюю Лючию. Потом подняла деревянную колотушку, лежащую на столике возле кровати, и ударила ею в гонг. Раз, другой, третий…

Звон был громкий, гул разнесся по всем комнатам замка — и там неслышно мне все зашевелились, принялись одеваться, умываться, спешить выполнить то, что велено им хозяйкой совершить до ее отбытия из замка.

После этого я почувствовала непреодолимую потребность соснуть еще минутку-другую — и рухнула на постель…

3

Разбудил меня печальный голос дядюшки Николо.

— Вставай, синьора Аламанти, — сказал он, склонившись над моим ухом. — Негоже дважды откладывать выезд по одной лишь прихоти своей. Слуги должны доверять мудрости синьоры.

Я тут же распахнула глаза — и увидела сквозь тело дядюшки Николо, что свет в окне спальни моей достаточно яркий, чтобы быть уже утром не ранним, а поздним. Значит, слуги решили не будить меня, если служанка заходила сюда и увидела меня спящей.

— Спасибо, — сказала я привидению. — Если бы могла, я бы поцеловала тебя.

— Если бы я мог, я бы тебя не только поцеловал, — рассмеялся дядюшка Николо в ответ. — Спеши на двор. Поешь в дороге. Впереди долгий путь.

— А где Август? — спросила я. — Почему не разбудил он?

— Он боится разгневать тебя. Разбудит — а ты его за это не возьмешь с собой. Мальчишка.

— Тебя-то он старше на тысячу лет.

— Он умер мальчишкой — им и остался, — возразил дядюшка Николо. — А я был мужчиной зрелым, — но тут же перебил себя. — Давай что ли прощаться, София. Не знаю уж, увидимся ли еще. Но ты вспоминай меня. И знай… — шмыгнул по-стариковски носом, — я всегда любил тебя, всегда верил в тебя, всегда стремился тебе помочь. Только вот, когда пришло это облако… Сам не понимаю, как случилось… Сбежал в лес. Прости меня, София…

С этими словами привидение опустилось передо мной на одно колено и склонило голову — точно так, как я видела эту позу у одной из скульптур великого Микеланджело на одном из саркофагов какого-то из римских пап.

Со всех сторон раздались аплодисменты. Это хлопали многочисленные привидения, оказавшиеся в моей спальне в Девичьей башне и заполнившие собой не освещенные углы комнаты так густо, что большинство оказались словно вдетыми друг в друга, торча руками и ногами из чужих лиц и животов.

— Ах, проказники! — рассмеялась я. — Но все равно, спасибо, что пришли попрощаться. Я буду вспоминать о вас. Верьте мне.

— А куда ты денешься? — ухмыльнулся вставший на ноги дядюшка Николо.

И в тот же момент все привидения словно испарились, исчезли из моей комнаты.

Дверь тихонько растворилась — и в проем заглянула новая служанка.

— С кем это вы, синьора? — спросила она.

— Что — с кем?

— Я слышала, вы разговаривали с кем-то.

— Уши промой, — посоветовала я. — Видишь же — никого тут нет.

— Ага, — кивнула она. — Нет никого, — вошла в спальню и, по-хозяйски осмотрев мое бюро, достала из ящичка расческу. — А то я думала это привидения балуются. Что-то их много стало в замке. Раньше одно-другое в месяц появятся — и уже ужас берет. А сейчас… — сделала пробор у меня ото лба к затылку. — Вас как сегодня причесать, синьора? Все-таки в дорогу.

— Попроще, — кивнула я. — Так что ты про привидения?

— Много что-то стало их, синьора. — ответила она. — Боюсь, не к добру это. Вот и вы опять уезжаете. Что они без вас здесь натворят!

— Творят не умершие — творят живые, — ответила я. — Вернусь — если что случится, с живых и спрошу. Так и передай.

— Кому? — спросила служанка испуганным голосом.

— Тому, кто тебе велел ту глупость мне передать, — ответила я жестким голосом. — Ишь, придумали: на привидения все валить. Приеду — чтобы порядок был в замке. Оброки все заплачены, и амбары полны.

— Так ведь, кто будет оброк собирать? — удивилась она. — Мажордома вы увозите. А это он делал.

— Пусть оставит вместо себя управляющего. Причешешь меня, найдешь мажордома — и передай. Отвечать будете все трое: и ты, и мажордом, и тот, кого он назначит управлять хозяйством. Поняла?

— Поняла… — тихим голосом ответила служанка.

Да, нормального обращения холопы не понимают, ими нужно повелевать. Но до чего же тошно бывает кричать на них! Эх, рабы вы все, рабы…