1
Вначале дорога не занимала меня. Пологая равнина с ровными полями и небольшими рощицами были и без того знакомы мне по частым прогулкам верхом и по охотам за зайцами и лисами на этих просторах. Гряда холмов посещалась мною реже, но тамошние перелески и дороги мне были знакомы по походам за земляникой и грибами — занятиям, до которых я всегда была великая охотница. Слуги мои тоже знали до этих пор земли мои хорошо, потому всю дорогу до самой вершины гряды, через которую нам следовало перевалить, никто не оглядывался, все были задумчивы, если кто и переговаривался, то негромко, будто стеснялись чего. И у меня было настроение невеселое. После долгих двухдневных сборов выезд сегодняшний выглядел внезапным и даже поспешным, люди прощались с близкими бестолково, суетно, желая друг другу удачи и здоровья, забывая сказать о главном, совсем забыв обо мне, отчего я рассердилась и громко потребовала выезжать немедленно — и сопровождающие меня слуги, толком не нацеловавшись и не поплакав, бросились на свои места, кучера защелкали кнутами, по длинному тележному поезду с находящейся в середине его каретой, пробежали судороги — и мы, наконец, тронулись.
Дорога была знакомая, люди были взбудоражены недавним расставанием, я, задернув шторы в окнах кареты, размышляла о том, что совершила глупость, не позволив бабам как следует наплакаться при прощании, а мужикам выпросить у благоверных жен лишний медяк на дорогу. Обиды быть на меня у рабов не должно, но кто знает, как повернутся дела в пути. Это возле замка они рабы и покорны мне до скотского состояния. Дорога людей меняет. Ничто не делает дух человека свободным, как долгий путь и смена впечатлений. Сидящий на месте человек погрязает в суете и привычках, разум его засыпает, попадая в подчинение скрытому в человеке механизму: жрать, спать, гадить, совокупляться и находить источник пропитания всегда в одном месте, чаще всего в одно и то же время. В пути человек очень часто оказывается голодным, грязным, невыспавшимся и неудовлетворенным — и именно потому вынужден напрягать свой ум, становиться изворотливым и хитрым, порой жестким, а порой и благородным. Дорога делает человека мудрее и свободней. А свободным человеком управлять трудней, чем рабом. Так что, взяв с собой своих крестьян в дорогу, я рисковала потерять их где-то в пути, и даже хуже того — они могли вернуться к себе домой уже не рабами, а людьми свободными духом, с новыми мыслями, которые могут нарушить многовековой порядок, наряженный во владениях Аламанти. Все это понимала, но решила поступить именно так, как задумала. Только вот не вовремя всколыхнула я их, больно рано. Было бы лучше, если бы обижаться они стали на меня попозже.
Въехав на вершину холмистой гряды, я велела остановиться поезду и подвести мне мою Ласку. Людям разрешила посмотреть назад, полюбоваться стоящим неприступной громадой замком Аламанти и окружающим его селом со старой церквушкой, в которой крестили всех, кто отправлялся со мной, с их домами, крыши которых мог каждый отсюда разглядеть.
— Здесь наш дом, — сказала я во всеобщей тишине главные для всех нас слова. — Здесь нас ждут. Здесь мы нужны. Здесь мы любимы.
И вздох прошелестел над застывшей в благоговейном молчании толпой. Слова мои поразили всех в сердце с большей силой, чем если бы я дала им вдоволь пораспрощаться с близкими в толпе возле замка. Теперь, поняла я, они принадлежат мне больше, чем когда-либо, теперь они надежны, как пара крепких кулаков у хорошего бойца.
Подождав немного, я тронула Ласку каблуками сапог — и поехала вперед — к спуску. Как хорошо, что утром моя временная служанка посоветовала мне одеть в дорогу мужские штаны и кожаную куртку, а не это пышное дурацкое платье, которое все равно бы в карете помялось и выглядело бы изжеванным коровой. В штанах я сидела в седле по-мужски, чувствовала себя уверенной и сильной, способной сразиться с любым негодяем, которых на дороге, знала я по опыту, бродят десятки и тысячи…
2
В 1597 году от Рождества Христова дорога эта была не так наезжена, как сейчас. И добралась я до вершины этой гряды не так быстро. Ибо шла я пешком, а не ехала в карете, как сейчас, шла быстро, боясь оглянуться назад, где ждал меня гнев отца и позор за совершенное преступление, ибо даже Аламанти не позволено было делать то, что совершила я. Меня гнало вперед желание лишь поскорее убежать из этой долины, скрыться от людей, которые знали меня и любили с давних пор. Потому по сторонам я не смотрела, была занята лишь мыслями о своей несчастной пятнадцатилетней судьбе и о том, что в карманах у меня нет ни одной монетки, а уже хочется есть, и нигде, никто не подаст мне куска хлеба, не даст глотка воды за просто так, ибо никому не скажешь теперь, что я — графиня Аламанти, дочь всесильного и могучего владельца замка, земель и лесов, лишь числящегося вассалом герцога Савойского, а на деле не платящего ему ни налогов, ни воинской повинности. Все это — и отец, и фамильное богатство, и замок, и родовое имя — было для меня потерянным, как казалось, навсегда.
Вот тут — на вон том изгибе дороги — рос граб (темный, изъеденный непогодами пень до сих пор торчит на его месте). Из-за него и выскочили два незнакомца и набросились на меня, идущую со слезами на глазах и в великом горе. Я и ойкнуть не успела, как оказалась спиною на траве с задранным на лицо платьем, а на мне уже устраивался один негодяй, второй же его поторапливал:
— Давай побыстрей. У меня мочи нет.
Тогда я поняла, что меня собираются изнасиловать — и гнев переполнил мою душу.
Нет, я не стала брыкаться и бороться с двумя мужиками. Я пошире раздвинула ноги, но движением зада не давала ему попасть в меня.
— Давай, помогу… — сказала, когда он завопил от нетерпения.
Протянула руку к его фаллосу, приласкала его — мужик аж застонал от удовольствия, а потом вонзила ногти свои в фаллос и в мошонку одновременно, разом почувствовав, как жаркая кровь брызнула мне в ладонь, как обмякло его тело. Мужик закричал, а я выскользнула из-под насильника и встретила бросившегося на меня второго негодяя ударом выставленных вперед пальцев прямо в то место, куда меня учил отец бить врага, если у тебя выбили из рук шпагу. В фехтовальном зале он надевал специальный защитный костюм, когда тренировал меня наносить смертельные удары, — и то порой падал без чувств. У насильника же никакой защиты не было — потому он задохнулся, посерел лицом и рухнул мне под ноги мертвым телом. Вторым ударом я добила того, который все еще корчился на траве, держась руками между ног и истекая кровью.
После этого я обыскала трупы и, обнаружив несколько медяков и краюху хлеба, закусила, отправилась дальше. На душе стало спокойней. Я была даже благодарна убитым мною дуракам за науку. Теперь я была виновна в глазах людей еще и в убийствах, то есть в грехе еще большем, чем совершенном накануне, но, по крайней мере, не таком стыдном, какой мучил меня до этого. Теперь меня будут разыскивать, как убийцу, — и я должна подальше уйти из мест, где меня могут опознать. Словом, я успокоилась. Деньги у меня были, и я знала уже, что и остальные медяки, и серебро, и золото я буду добывать именно таким образом: разбоем и убийствами. Судьба подсказала мне выход. И другого пути у меня нет…
3
Я не знала тогда, что отец бросился за мной в погоню. Он отправился по этой дороге в одиночку, потому что должен был поговорить, объясниться со мной, уговорить вернуться назад в замок и заверить в своей любви и преданности ко мне, в том, что вины моей он не видит и желает мне помочь. Словом, он впервые в жизни поступил не как истинный Аламанти, а как любящий отец. И поплатился за свой порыв…
Сначала он обнаружил возле старого бука двух потасканного вида мертвецов, в которых сразу признал разбойников шайки Лепорелло, озорующих на границах владений Аламанти и никогда не заходивших на наши земли так глубоко. Увидел разодранный фаллос в руке одного из них — и гнев его утроился.
— Мужчина не должен брать женщину в первый раз насильно, — сказал он мне как-то. — Женщина сама должна выбирать себе мужчину. А мужчина обязан ей подчиниться — и по зову ее глаз добиваться ее. Твоя мать в церкви в тот раз посмотрела на меня так, что я не мог устоять, я схватил ее, я украл ее из-под венца, чтобы поселить в моем замке и держать ее в неге и холе. Ибо так и только так должна жить женщина, вышедшая замуж . И она бы жила так всю жизнь, если бы могла оставаться той женщиной, которая смотрит на меня такими глазами. Но ее не хватило и на месяц. Я вернул ее мужу, беременной тобой. А потом отправил в дальнее село. Потому что взгляд ее потух, потому что она перестала быть колдуньей для меня. И все Лючии мои поступали так же. Они выбирали меня. Я лишь подчинялся зову их сердец. Когда же сердца их остывали, я покидал их, как покинули твою мать, — одних раньше, других позже, но всегда для всякой вовремя. Они обижались порой. Но это — по недомыслию. Женщины часто думают не сердцем, а брюхом, считая при этом, что думают головой. Многие из Лючий — твоя мать тоже — потом придумывали себе безнадежную любовь и жили до самой смерти с чувством утраты счастья. Но при этом ни одна не винила меня в расставании, ибо сердце и душа их подсказывали им правду: то умирала их любовь.
В тот раз я была еще глупой молодой девчонкой, спросившей, как отец относится к моей матушке, почему все-таки он оставил меня с ней, а не взял к себе, когда я родилась, оттого и вслушивалась лишь в то, что касалось ее и меня. Сейчас же, проезжая мимо старого букового пня, я поняла, что мысль отца была много глубже. Он облек в словесную форму то, что было самой мною спустя время осознано на собственном опыте: насиловать женщин нельзя, а насильников надо казнить самыми жестокими способами.
К примеру, отец поймал одного крестьянина, силой затащившего девушку на сеновал, отчего та повесилась, и казнил следующим образом. Он велел обмазать мерзавцу сокровенные места смолой, а потом поджечь их. Я видела лишь то, что осталось от этого когда-то красивого статного парня: выгоревший до печени живот с вывалившимися наружу полуобуглившимися кишками, яички, распухшие до размера моих двух кулаков и лопнувшие от жара. Насильник, мне рассказали, жил еще более суток, валяясь на обочине дороги, ведущей к церкви, моля прохожих прикончить его. Но крестьяне наши боялись гнева отца, потому лишь отворачивались от обгорелого и проходили быстро мимо.
Эту историю, помнится, я рассказала своим пиратам — едва ли не в первый день, как взяла на себя командование судном. Рассказ потряс этих бродяг и проходимцев — тотчас почти все они согласились, что при наших абордажах и грабежах насилия над женщинами производиться не будет, а если что-то подобное произойдет, то быть насильнику казненным точно таким образом, каким отец мой казнил своего раба. Лишь двое не решилось присягать в этом и, собрав пожитки, сошли на берег…
А отец в тот раз в погоне за мной так увлекся, что обогнал меня по дороге. Все дело в том, что я услышала топот коня за спиной и тут же спряталась в кустах возле вон той петляющей в сторону моря речки. Он проскакал мимо на взмыленном коне, глядя не по сторонам, а вперед, лишь на пыльную ленту дороги, выискивая меня там и не услышав моего радостного вскрика при виде его. Когда же я выскочила из кустов и, встав на дороге, принялась махать руками и кричать ему вслед, отец не обернулся. Его гнал страх за меня вперед и вперед, навстречу собственной смерти…
Поезд, состоящий из восьми груженных с верхом телег с сидящими на тюках служанками, из моей кареты и из кучи вооруженных слуг на конях, догнал меня и застал застывшей на Ласке возле того места, где я пряталась, услышав приближающийся стук копыт. Тогда я почему-то подумала, что это — погоня солдат герцога, ищущих преступницу и убийцу на дорогах Савойи. Потому поглубже спряталась в орешнике, и даже схоронила там лицо, уткнув его в ладони, боясь его белизной обратить на себя внимание участников погони. Именно поэтому увидела я отца в последний момент, когда он с быстротой молнии промчался мимо моего куста. Таким и запомнился мне отец на всю оставшуюся жизнь: волевое лицо, напряженный взгляд, стиснутые скулы и губы, весь собранный, сильный, готовый сразиться с армией демонов, но дочь спасти.
Как горько я жалела, и не раз, что придумала себе погоню, которой быть на земле Аламанти не могло. Вон там, за рекой, начинается собственная земля герцога, на том берегу солдаты могли и искать меня, пытаясь поймать. Да тем и не было никакого дела до того, кто убил двух разбойников из шайки Лепорелло, даже были они, возможно, и довольны таким оборотом дела, а честь поимки и уничтожения двух негодяев присвоили себе. Но тогда я была еще слишком юна, чтобы сообразить подобное. Я испугалась — спряталась — отец проскакал мимо — и погиб…
Мажордом подъехал ко мне, сидя верхом на могучем, неторопливом мерине, дождался, когда я обращу на него внимание, сказал:
— Это мост — ваш, синьора София. За проезд через другие мосты придется платить.
— И что — ты не захватил денег? — спросила я.
— Жалко тратиться, синьора, — ответил мажордом. — Рек впереди много, а казна одна.
— И что ты предлагаешь?
— Если вы, синьора, будете ехать через мост верхом, то за пустую карету проездная пошлина вдвое меньше. А еще можно верховым людям переправляться по воде, можно и вплавь.
— Ну, и делай так, раз дешевле, — кивнула я. — Зачем забивать этим голову мне?
Мажордом вежливо поклонился и сдал мерина назад.
Я оглянулась — все равно ведь сбил он меня с мысли. Двадцать слуг охраны и столько же служанок смотрели на меня с ожиданием в глазах. По мордам их было видно, что ехать неизвестно куда и неизвестно зачем у них нет ни особой смелости, ни тем более желания, что они бы с большей охотой остались дома, но собственный их страх и моя воля вынудили этих никчемных людишек покинуть насиженные места и отправиться в мир, о котором они доныне знали лишь то, что он безграничен, ужасен, полон воров, убийц, насильников и негодяев. Точно такой же дурой была и я много лет тому назад, только я была молода и безрассудна, а они… Рабские души — они рабские души и есть.
— Вот что… — сказала я как можно громче, но не переходя на крик, — разобьем лагерь здесь, на своем берегу. А завтра утром и переправимся.
Вздох облегчения пронесся над толпой слуг. Для них и под открытым небом да на родной земле ночевать было счастьем. Радостно галдя и во всю глотку хваля меня за великодушие и заботу, они принялись выпрягать лошадей из повозок, снимать с телег рогожи и спрятанные под ними окорока, чтобы развешать последние на ветру и в тени, а один, самый большой и черный, разложить на дерюге и разделать на кучу больших и малых кусков, бросить их в два котла над огнем и начать резать туда же овощи. Остальные добыли два шатра — мой и служанок — и принялись расставлять их, не столько помогая друг другу, сколько мешая.
Глядя на всю эту суету, я представила, что все это будет повторяться перед моими глазами изо дня в день в течение целого месяца пути до Флоренции, пока в окружении такой вот толпы людей и животных будем мы плестись по дорогам Северной Италии — и душа моя заныла от недоброго предчувствия. Флоренция — это все-таки далеко от владений Аламанти, за время пути вся эта масса рабов обязательно перессорится, они будут всякий раз просить у меня помощи в разрешении их проблем, ставя меня в положение того самого буриданова осла, о котором я читала в одной из новомодных книг в Париже: принять одну сторону — значит озлобить другую, и наоборот. Да и зачем мне вся эта орава в пути? Всю жизнь я тяготилась любой свитой. С чего бы теперь менять свои привычки?
С мыслью этой я слезла с Ласки и, отдав поводья кому-то из подбежавших слуг, пошла вдоль пограничной речки вниз по течению. Решила прогуляться, а заодно и присесть где-нибудь за кустиком, справить нужду. Впереди были половина дня и целая ночь, в течение которых мне следовало принять решение: идти вместе с этой толпой обжор до самой Флоренции или еще как-нибудь?
Вдруг (почему-то всегда самое интересное и самое важное случается вдруг, а скучное и обыкновенное вытекает друг из друга) я заметила свежий след на тине, выброшенной водой на берег. Хороший такой след, отчетливый, глубоко впечатавшийся между двух кустов рогоза, в обилии растущего здесь вдоль воды. Я присела возле следа, решив повнимательнее разглядеть его. След был огромным: мои две ступни, поставленные друг перед другом, были меньше его в длину. О ширине же и говорить не приходилось. След настоящего великана. Ибо след в остальном выглядел, как человеческий.
В памяти всплыл давний рассказ отца о том, что где-то в окрестностях нашего замка или чуть поодаль живет семья великанов. Не то, чтобы совсем великанов, выше гор и до неба, а ну прямо очень больших людей, покрытых волосами по всему телу и даже по лицу. Не разговаривающих ни с кем и прячущихся от людского глаза. Самое главное, что касается этих не то людей, не то зверей, это их нежелание показываться на люди и мстительная натура, если дело касалось территории их пропитания. Они убивали всех на несколько миль вокруг своего жилья.
— Умные наши предки в старину подкармливали великанов — и за это великаны охраняли наши владения. А потом, лет так сто-двести назад, великаны исчезли. Или мои деды и прадеды решили не кормить их, не знаю. Только знаю, что за заботу и за хлеб эти гиганты трудились на совесть.
Если это след настоящего великана, решила я, то его следует подкормить. Более того, великана надо кормить постоянно. При длине стопы в один локоть, он должен достигать роста в семь локтей. То есть весом быть раз в пять больше нормального человека. А это значит, что и пищи ему надо съедать в пять раз больше. То есть надо приказать, чтобы сюда, к этому месту привозили еды раз в неделю на пять человек, а пока достаточно оставить пару копченых свиных грудинок и один окорок. Еще можно положить пару рогожных кулей с брюквой и морковью. Вот — и причина оставить пятерых человек, которые будут заниматься подкормкой великана.
А пока я, быстро затерев ногой отпечаток ноги на берегу, присела там, отметив место, как это делают собаки, и поспешила к лагерю, где вовсю шла подготовка к пиру в честь выхода из замка. Там мне пришлось долго искать мажордома, оказавшегося в ивовых кустах вверх по течению в обнимку с какой-то молодухой, побранить его слегка за то, что оставил такую толпу бездельников без присмотра. Лишь потом, отведя в сторону от молодухи, выглядевшей в греховном бесстыдстве своем еще более пленительной, чем была она на самом деле, спросила его: все ли слуги в полном согласии со своей совестью поехали во Флоренцию, нет ли у кого их них причин остаться дома?
Мажордом в ответ назвал мне как раз-таки пять имен — трех служанок и двух слуг, — у которых были дома важные дела, и не отказались они от поездки только из страха передо мною.
— Пусть возвращаются, — разрешила я. — Сейчас же. Но за это они должны будут из моих кладовых брать каждую неделю еды ровно столько, сколько нужно на неделю житья пяти людям, и относить на то место, какое я покажу. Пусть отметят его четырьмя кольями сейчас же, выложат там два окорока и два мешка с брюквой и морковью, а после этого уезжают. К вечеру будут уже дома.
Короткое время спустя пять осчастливленных мною рабов явились пред мои очи, чтобы выразить признательность за мое великодушие и спросить, когда я изволю показать им названное мажордомом место. Я к тому времени устроилась уже на лежащих на траве одеялах так удобно, что вставать с них было лень — и пришлось лишь вяло улыбнуться в ответ и, показав вниз по течению реки, ответить:
— Идите туда — увидите. Я отметила.
Когда они ушли, на меня напал такой приступ смеха, что я едва не поперхнулась слюной и не закашлялась. А как отдышалась — увидела перед собой серебряную тарелку с вареной солониной, приправленной салатом и спаржей, рядом — кусок пеклеванного хлеба и большой русский золоченый потир с вином.
Потир этот подарил мне мой Иван, а сам он добыл его в одном из боев нашего герцога с миланским герцогом, где Иван был офицером армии Савойи и проявил, как говорят, чудеса храбрости и воинской мудрости. Откуда потир тот русской работы со странной формы буквами вдоль верхнего обода попал к миланцам, ответить не мог никто, как Иван не допрашивал пленных. А вот теперь тот потир у меня — и если я его потеряю или подарю кому-нибудь, никто никогда не узнает, откуда он взялся в багаже путешествующей по Италии савойской графини Софии Аламанти.
Тогда я пододвинула к себе поднос с едой и принялась есть. Аппетит моего молодого организма был преотменным!