— Я получила воспитание, — начала Ким Равенель, внимательно разглядывая себя в зеркало и поспешно накладывая несколько мазков кармина на каждое ухо, — я получила воспитание в Чикаго, у сестер-монахинь, в монастыре Святой Агаты.

Она рассмеялась, отлично зная, что ответит ей театральный критик, интервьюирующий ее прямо в уборной, между вторым и третьим действием «Иголок и Булавок». В этой комедии она играет с октября, но на сцене уже два года. Даже самый блестящий театральный критик едва ли мог бы написать об ее игре что-нибудь такое, что еще не было бы написано. Свою начальную фразу о монастыре Ким произнесла очень лукавым тоном и, не менее лукаво блестя глазами, ожидала реплики, которая, действительно, не замедлила последовать.

— О, ради Бога, мисс Равенель! Что за ребячество!

— Честное слово, я воспитывалась в монастыре! Ничего не могу поделать! Спросите мою мать. Спросите моего мужа! Спросите кого хотите. Я воспитывалась у сестер-монахинь в мон…

— Бросьте! Всякий человек, читающий газеты, давно уже знает эту сказку! Неужели вы не понимаете, что все эти монастыри вышли из моды еще тогда, когда миссис Сиддонс ходила в коротеньких платьях! Ну, будьте же умницей! Кауфман хочет, чтобы в воскресном номере появилась хорошая статья о вас.

— Я к вашим услугам. Но в таком случае задавайте мне вопросы.

Ким пододвинулась ближе к большому зеркалу, в граненых краях которого играли янтарно-желтые искорки отраженного света.

Взяв заячью лапку, она стала гримироваться. Движения ее были нервны, ибо до поднятия занавеса оставалось четыре минуты.

Хотя Магнолия Равенель уже много лет жила в Нью-Йорке, она все еще не могла примириться с некоторыми особенностями театральной жизни большого города.

— Что это все критики вздумали писать пьесы? — с неудовольствием говорила она. — А все актеры — читать лекции о всевозможных направлениях современной драмы? Однажды вам удалось затянуть меня на такую лекцию. Я проскучала весь вечер. Право, в мое время все было гораздо лучше. Каждый занимался своим делом. И к тому же не было этой непристойной саморекламы!

Зять ее, Кеннет Камерон, написавший несколько вполне современных пьес, ласково журил ее за нетерпимость.

— Как вам не стыдно, Нолли! У такого театрального аса, как вы, не должно быть таких устарелых взглядов! Вы ведь знаете, что даже Ким приходится иногда заниматься саморекламой.

— На «Цветке Хлопка» все было проще и лучше. Музыканты шли на главную улицу города, в котором мы останавливались, и, добравшись до ближайшего угла, давали концерт. Папа говорил речь и раздавал всем желающим программы. Против такой рекламы возразить нечего.

Публика знала о Ким Равенель почти все. Театральный критик знал все решительно. Когда он заговорил снова, в тоне его чувствовалась глубокая горечь.

— Прекрасно, дорогая моя! Нечего сказать, материал для образцовой статьи! Впервые выступала в Чикаго. Училась в нью-йоркской театральной школе. Была подающей надежды ученицей. Любимицей преподавателей. Блестяще дебютировала в небольшой роли. Родилась в Кентукки, Иллинойсе и Миссури одновременно — объясните мне когда-нибудь, ради Бога, как это произошло? — и потому получила имя Ким. Мать ее, бывшая актриса плавучего театра, сделалась впоследствии известной исполнительницей негритянских песен. Скажите, кстати, где она сейчас? Какая великолепная женщина! Я восторгаюсь ею. Ведь в юности я был неравнодушен к ней, знаете? Нет, серьезно. Глаза ее снились мне по ночам. В ней есть что-то общее с Сарой Бернар и Дузе. Вы немного похожи на нее!

— О сэр! — с благодарной улыбкой прошептала Ким.

— Да. Это большой комплимент! — продолжал критик. — А какая у нее улыбка! Боже! Когда мне случается встретиться с нею, я делаю все, чтобы заставить ее улыбнуться. Она считает меня, кажется, бездушным человеком. А между тем я, ей-Богу, способен на самоубийство и, клянусь, готов был бы…

— Послушайте, молодой человек! Ради кого вы, собственно говоря, пришли сюда — ради меня или ради моей матери?

— Она здесь?

— Нет. Она пошла вместе с Кеном смотреть последнюю пьесу Шоу.

— В таком случае я займусь вами.

— Любезность за любезность, сэр. Больше вы от меня не добьетесь интервью. Мод Адамс, миссис Фиси и Дузе отказывались принимать критиков. Они были правы. Все ваши газетные статьи ужасно безлики. Довольно болтовни. Да здравствует таинственность! Публика и так уже считает себя слишком хорошо осведомленной о жизни актеров!

— Что в этом плохого? — кисло отозвался театральный критик.

Раздался троекратный стук в дверь.

— Занавес! — в ужасе воскликнула Ким.

Можно было подумать, что это ее первое выступление. Она в последний раз посмотрелась в зеркало.

В этот момент в уборную вошла девушка-мулатка в черном шелковом платье, в чепчике и туго накрахмаленном белом переднике. У нее был такой корректный вид, что ее свободно можно было принять не за настоящую горничную, а за актрису, собирающуюся выступить в роли горничной.

— Занавес, Бланш?

— Еще полминуты, мисс Равенель. Вам телеграмма.

Она подала Ким желтый листок.

Когда Ким ознакомилась с содержанием телеграммы, на лице ее появилось такое выражение, что театральный критик счел нужным спросить:

— Надеюсь, ничего неприятного?

Ким тотчас же протянула ему желтый листок.

— Тут, очевидно, ошибка, — сказала она. — Ее звали не Партиа, а Партинья.

Критик прочел:

«Миссис Партиа Э. Хоукс скоропостижно скончалась восемь часов вечера Цветок Хлопка Кольд-Саринг Теннесси соболезнования Барнато».

— Хоукс?

— Это моя бабушка.

— Позвольте выразить вам… Если я могу…

— Я не видела ее очень давно. Она была уже совсем старая. Восемьдесят. Впрочем, точно не помню. На реках она пользовалась большой популярностью. Очень своеобразная личность! Владелица и администраторша плавучего театра «Цветок Хлопка». Между нею и моими родителями были, в сущности, забавные отношения. В своем роде замечательная женщина. Я боюсь за маму.

— Занавес, мисс Равенель!

Она быстро пошла к дверям.

— Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен? Может быть, вызвать вашу мать?

— Она и Кен приедут сюда через полчаса. Не стоит.

Ким поспешно направилась к выходу на сцену. Критик последовал за ней:

— Я не хотел бы быть неделикатным, мисс Равенель. Но ведь это очень интересно… ваша бабушка… восемьдесят лет… вы сами понимаете…

— Хорошо, — бросила она ему через плечо. — Поговорите с Кеном.

Ким постояла несколько секунд не двигаясь, чтобы окончательно прийти в себя. Потом исчезла. И еще через несколько секунд со сцены донесся ее приятный голос. Она играла американку, вышедшую замуж за англичанина. Критик отчетливо расслышал первые слова третьего действия:

— Меня тошнит от этих английских завтраков! Угощать почками в девять часов утра! Только англичанам это и может прийти в голову!

В сотый раз играя эту роль, Ким все время упорно думала о том, что тотчас по возвращении в уборную должна спрятать телеграмму под баночку с вазелином или за зеркало. Только бы Магнолия не вздумала уйти из театра до окончания спектакля! Ее нужно подготовить. Вид каждой телеграммы приводит ее в ужас. Это вполне понятно. Ведь о смерти Гайлорда Равенеля в Сан-Франциско ей сообщили по телеграфу. Гайлорд Равенель… Какое красивое имя! И какой это был пустой и вместе с тем очаровательный человек.

Занавес. Аплодисменты. Занавес. Аплодисменты. Занавес. Аплодисменты.

Ким вернулась в уборную, сняла грим и стала переодеваться. Она очень спешила. К тому моменту, когда в дверях уборной появились Магнолия и Кен, она была совершенно готова.

Магнолия и Кен вернулись в прекрасном расположении духа. Еще за дверями Ким услышала веселый голос мужа:

— Я пожалуюсь на вас дочке, Нолли! Вот увидите!

— Пожалуйста! Виноват он!

Ким посмотрела на них. И почему это они оба так веселы сегодня? Авторы драматических пьес вставляют иногда в свои произведения комические сценки, чтобы ярче оттенить трагические места… Да, конечно, содержание этой телеграммы в достаточной мере трагическое…

В течение Долгих лет Ким Равенель всячески оберегала и баловала мать. Магнолия говорила об этом с некоторым неудовольствием.

В тот момент на ее оживленное лицо падал яркий свет. На щеках играл румянец. Красивый меховой воротник придавал особую прелесть изящной головке Магнолии. Черное платье с большим вырезом оттеняло молочно-белую грудь и шею. У нее все еще было красивое тело. Рисунок черных бровей был безупречен. Совершенно белая прядь горделиво серебрилась в густых черных волосах. Несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, эта женщина производила впечатление красавицы. Рядом с ней ее элегантный зять казался невзрачным.

— Как вам понравилась пьеса? — спросила Ким смутно надеясь на то, что настроение матери изменится.

— Спектакль хороший, — сказал Камерон. — Впрочем, Лунт был не в ударе. Миссис Фонтан все время пускала пыль в глаза. Старик Шоу, говоря между нами, малость устарел. Уэстлей нещадно орал. Постановка, действительно, удачная! Но что спектакль! К сожалению, должен сообщить вам, дорогая миссис Камерон, что ваша мамаша вела себя совершенно неприлично.

«Ну, так нельзя», — подумала Ким, всецело занятая телеграммой. Она обняла мать за талию.

— Отпускаю тебе твои грехи, — сказала она, — только поцелуй меня.

— Ты не знаешь, что она натворила!

— Все равно!

— Во всем виноват Уолкот, — заявила Магнолия закуривая папиросу. — Я надеялась что сотрудник большой нью-йоркской газеты отнесется с уважением к…

Камерон стал рассказывать о происшедшем.

— Случайно мы оказались рядом. Нолли сидела между нами. Ты ведь знаешь, что во время сильных сцен она имеет обыкновение хватать за руку своих соседей.

— В последний раз, когда я была в театре с Уолкотом, он предупредил, что ударит меня по руке, если я еще раз…

Камерон опять перебил ее:

— Во время второго акта она, разумеется, ошиблась адресом и схватила за руку не меня, а Уолкота. А он возьми да и хлопни ее по руке…

— Он не только хлопнул! Он ущипнул меня!

— А Нолли так толкнула его за это локтем в живот, что он чуть не потерял сознание. Что делать с такой тещей!

— Мамочка! Дорогая! На премьере!

— Во всем виноват он! И к тому же вы меня очень плохо воспитали!

Усталость внезапно овладела Магнолией. У нее было такое чувство, словно она сама играла в этот вечер, а теперь спектакль кончился, и нервное напряжение спало. Она поднялась с кресла.

— Сходите за таксомотором, Кен. Я поеду домой. Мне что-то нездоровится. Вы еще, должно быть, поедете к Суопсам, не правда ли? И наверное, вернетесь не раньше трех?

— Я никуда не поеду, — сказала Ким. — Помолчи Кен.

Она подошла к Магнолии.

— Я только что получила телеграмму.

— Мама?

Это слово вырвалось у Магнолии совсем по-детски.

— Да.

— Где телеграмма?

Ким указала пальцем на туалет:

— Там. Дай ее сюда, Кен. Она под ящиком с гримом.

— Умерла? — спросила Магнолия, еще не прочитав телеграммы.

— Да.

Она прочла. От того веселого настроения, в котором она вошла в уборную Ким десять минут тому назад, не осталось и следа. Лицо Магнолии сразу осунулось и постарело.

— Теннесси… Путеводитель… дайте мне путеводитель.

— Подожди до завтра, мама!

— Нет, Ким, я знаю, что должен быть ночной поезд на Сент-Луис или Мемфис. И оттуда утренний на Теннесси.

— С тобой поедет Кен.

— Нет! — резко ответила Магнолия. — Нет!

Она настояла на своем и, несмотря на все протесты Ким и Кена, уехала в ту же ночь.

— Если вы будете нужны мне милый Кен, я дам вам телеграмму. Там и без вас достаточно народу. Многие из актеров работали с ней десять — пятнадцать лет.

Чтобы попасть в глухой городок, потребовалось несколько пересадок. Небольшие поезда с разговорчивыми кондукторами и пассажирами, костюмы и повадки которых казались ей прежде обыкновенными, теперь вызывали невольную улыбку. Долгое, трудное, утомительное путешествие. Маленькие станции, на которых долгими часами приходилось ждать пересадки.

С каждой милей уносилась она все дальше и дальше от Нью-Йорка и той жизни, которую вела там все эти годы. Песчаная почва юга. Маленькие глухие деревушки. Некрашеные деревянные хижины, сделавшиеся от времени и непогоды такими же черными как и лица негров, стоящих на их порогах. При виде первых апрельских подснежников сердце Магнолии учащенно забилось. Она была точно во сне. Жизнь с Равенелем в Чикаго, годы разлуки с ним, предшествовавшие его смерти, то время, когда она пользовалась таким успехом в Чикаго, — все эти годы были как будто вычеркнуты из ее памяти. Всем своим существом она была тут. Она никогда не расставалась с этой жизнью. Там, в плавучем театре, она найдет всех — Джули, Стива, Уинди, Дока, Парти Энн, Шульци. Конечно, они все еще там. Это настоящее. Это реальность. А остальное — призрачно. Все призрачно. Майк Макдональд, Хенкинс, Хетти Чилсон, пестрое общество Чикаго и маленький блестящий кружок в Нью-Йорке, в котором она вела себя так непринужденно, а чувствовала себя такой связанной.

Магнолия была очень утомлена. Ее слегка клонило ко сну. Ведь всю прошлую ночь она почти не спала. Смерть матери оказалась для нее более тяжким ударом, чем она могла предположить. Магнолия не думала, что будет так страдать. Пропасть между нею и миссис Хоукс становилась все шире и шире с каждым годом, а с того дня, когда властная старуха появилась в Чикаго и узнала об отъезде красивого и элегантного мужа своей дочери, пропасть эта стала настолько велика, что нечего было пытаться перекинуть через нее мостик. Партинья Энн Хоукс не удержалась в тот день от торжествующего «а что я тебе говорила!». Это восклицание было каплей, переполнившей чашу.

Магнолия беспокоилась о том, как доберется до Кольд-Саринга: насколько ей было известно, железная дорога туда не доходила. Но когда она вышла на последней станции, оказалось, что там ее поджидает небольшая кучка людей. Один из них тотчас же подошел к ней. Это был Барнато, кассир и суфлер, сменивший Дока.

— Как вы узнали меня?

К ее великому изумлению, он ответил:

— Вы очень похожи на свою мать.

И прежде, чем она успела сказать ему что-нибудь, он добавил:

— К тому же Элли сказала мне, что это вы.

К ней подбежала бойкая старушка, похожая на старенькую фарфоровую куклу. Щеки ее были нарумянены, глаза блестели, кожа напоминала высохший пергамент, на голове ее красовалась совершенно невероятная шляпа.

— Вы не узнаете меня, Нолли? — спросила она, забавно надувшись.

Магнолия смотрела на нее, пораженная.

— Я Элли Чиплей… Ленора Лавери, — обиженно прощебетала старушка.

— Не может быть! — воскликнула Магнолия.

Миссис Чиплей совсем разобиделась:

— Почему это не может быть? Последние десять лет я служу на «Цветке Хлопка». Ваша матушка поместила в газетах объявление о том, что в ее театр требуется режиссер. Муж мой откликнулся на это объявление и…

— Ваш муж?

— Вы думаете — Шульци? Нет, милочка, Шульци я похоронила двадцать два года тому назад, в Дугласе. Клайд!

Она быстро обернулась:

— Клайд!

Муж подошел к Магнолии. Это был робкий седеющий мужчина лет пятидесяти, на добрых два десятка моложе самой Элли.

— Познакомьтесь, пожалуйста. Это мой муж, мистер Клайд Мелхоп. А это Нолли, миссис Равенель. Ведь так? Я ведь все еще не могу освоиться с мыслью, что вы были замужем и что ваша дочь — знаменитость. Последний раз я вас видела еще совсем ребенком. Ну и удивилась же ваша матушка, узнав, что дражайшая половина ее нового режиссера — ее старая знакомая. Не могу сказать, что она приняла меня очень любезно. Сначала не хотела даже впустить меня в свой театр. А потом была очень даже рада, что заманила меня к себе!

Необходимо было каким-нибудь образом остановить этот поток красноречия. Магнолия встретила сочувственный взгляд Барнато.

— Полагаю вы совершенно измучены, миссис Равенель. Но все-таки если вы дадите себе труд дойти до кареты. — Он указал на экипаж, стоявший недалеко от маленькой станции.

Магнолия сделала несколько шагов по направлению к экипажу, внушительность которого несколько удивила ее.

— Это ваш экипаж? Как это любезно с вашей стороны! Я много думала о том, как мне доехать до…

— Нет, сударыня. Это не мой экипаж. Это экипаж вашей матери, то есть ваш, я хотел сказать.

Он помог ей усесться рядом с Элли, а сам вместе с Мельхопом взобрался на козлы. Перед тем как закрыть дверцу, Барнато наклонился к Магнолии:

— Я полагал, что вы захотите проехать прямо к… что вы захотите как можно скорее пройти к гробу вашей матери. Она в часовне. Я исполнил все распоряжения, данные мне по телеграфу вашим зятем. Но, может быть, вам угодно заехать сначала в гостиницу? Я заказал для вас лучший номер. Очень недурная комната. Завтра утром мы везем… мы отправляемся десятичасовым поездом в Фивы.

— Зачем мне гостиница? — воскликнула Магнолия. — Я хочу ночевать в плавучем театре. Я хочу ехать прямо туда.

— Езды по крайней мере три четверти часа, даже на этих лошадях.

— Я знаю. Все равно! Я хочу попасть туда как можно скорее!

— Ваше желание будет исполнено.

Главная улица маленького городка сильно изменилась. На тех местах, где в дни юности Магнолии стояли телеги и повозки фермеров, выстроились теперь целые ряды автомобилей. Открылось много новых магазинов. Они проехали мимо нескольких кинематографов. В окнах книжных лавок красовались последние издания. А Магнолия-то думала, что все осталось по-старому!

Наконец они приехали. У часовни собралась целая толпа. Внутри оказалось такое множество народа, что невозможно было пройти. Но Барнато и его спутнику все почтительно уступали дорогу.

— Что это? — прошептала Магнолия — Что это за люди? Что случилось?

— Ваша матушка была знаменитостью в здешних краях, миссис Равенель. Нет уголка на реках, где бы ее не знали. Я вырезал для вас все статьи, появившиеся в газетах после ее смерти.

— Вы хотите сказать, что все эти люди вся эта толпа собралась здесь для того, чтобы…

— Да, сударыня. Надеюсь, вы ничего не имеете против? Мне бы так не хотелось причинить вам неприятность.

У Магнолии закружилась голова.

— Я бы хотела остаться одна.

На Партинье Энн Хоукс было надето ее лучшее черное шелковое платье. Густые черные брови на суровом старческом лице были слегка приподняты, придавая ему несколько удивленное и недовольное выражение. Очевидно, она и смерти не уступила без боя. Глядя на строгие восковые черты, на худые руки, в невольной покорности скрещенные на груди, Магнолия ясно видела, каким возмущением дышит это даже в смерти беспокойное лицо. «Что? Я хозяйка тут! Как вы смеете так обращаться со мною? Я Партинья Энн Хоукс! Смерть? Какой вздор! Может быть, другим она действительно страшна. Но не мне!»

Выйдя из часовни, они поехали к пристани. Элли Чиплей рассказывала о том, как умерла миссис Хоукс:

— Ровно в семь часов вечера, — ну, может быть, пять минут восьмого, — она стала причесываться перед маленьким зеркалом. Последние годы мы с Клайдом занимали комнатку рядом. Мне часто приходилось оказывать ей кое-какие услуги. Не то чтобы она ослабела или что-нибудь в этом роде, о нет! Просто ей иногда нравилось чтобы с нею возился кто-нибудь помоложе ее самой.

Эти слова Элли произнесла с гордым сознанием того, что ей семьдесят лет: совсем девочка по сравнению с восьмидесятилетней покойной Парти Энн.

— Ну так вот… Я была в своей комнате и уже собиралась гримироваться к спектаклю, как вдруг услышала сперва какие-то странные звуки, а потом невнятные крики «Элли! Элли!», удар, и, наконец, шум грузно падающего тела.

Магнолия с изумлением почувствовала, что все лицо ее залито слезами. Она плакала не от душевной боли, а от восхищения, охватившего ее при мысли, что мощная душа ее матери угадала присутствие врага, неожиданно подкравшегося к ней и нанесшего ей удар сзади.

— Полно! Полно! — повторяла Элли Чиплей, довольная тем, что ее рассказ заставил, наконец, расплакаться эту красивую сдержанную женщину. — Полно! Полно!

Она погладила руку Магнолии:

— Посмотрите, дорогая! Вот наш театр! Как странно видеть его неосвещенным!

С каким-то трепетом в душе всматривалась Магнолия в темноту. Неужели и театр изменился до неузнаваемости? Что-то большое, белое и длинное виднелось на черной воде. «Цветок Хлопка» стал как будто больше. Но остался таким же. Подъехав ближе, Магнолия увидела громадные черные буквы на белом фоне:

«ЦВЕТОК ХЛОПКА»

Плавучий театр Партиньи Энн Хоукс

Наконец! Река! Она разлилась от апрельских дождей и снегов, которые щедро питали ее каждой весной Река Миссисипи.

Словно издалека долетали до Магнолии слова Барнато:

— Мы только что открыли сезон, который обещал быть на редкость хорошим. Да! Урожай был великолепный, лучше, чем прошлом году. Мы ожидали отличных сборов. Я не хочу утруждать вас деловым разговором… но труппа волнуется. Это вполне естественно… всех беспокоит, что будет дальше. Наш театр — лучший из плавучих театров… Собственная электрическая станция… Собственный холодильник… Пятьсот мест.

Река. Широкая, желтая, бурная. Магнолия вся дрожала. Она прошла по крутому берегу, по сходням, на нижнюю палубу, похожую на галерею. Свет в окошечке кассы. Несколько слуг-негров, почтительно уступающих дорогу белым. Звук банджо где-то на берегу. Афиша в фойе. Магнолия посмотрела на нее. «Буря и солнце». Буквы заплясали перед ее глазами. Глухо донесся до нее голос:

— Посмотрите-ка! Ей дурно!

Страшное усилие воли.

— Нет. Ничего! Я ничего не ела с самого утра.

Магнолия прошла в спальню. Ослепительно белые, туго накрахмаленные кисейные занавеси на окнах. Чистота. Уют. Порядок. Покой.

— Ложитесь поскорей. Вот грелки. Выпейте чашку чая. Завтра вы встанете совсем здоровой. Нужно рано встать.

Она с удовольствием поужинала.

— Не нужно ли вам еще чего-нибудь, Нолли?

— Нет, спасибо.

— Я тоже ужасно устала. Ну и денек! Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

— Я оставлю дверь открытой. Если вам понадобится что-нибудь, позовите меня.

Девять часов. Десять. Пронзительный гудок какого-то парохода. Звяканье якорной цепи. Громкий плеск воды. Тихий плеск. Тишина. Черный бархат. Ночь. Река. Театр. И все такое родное.