Лотти Пейсон последний раз так проводила август. В августе же следующего года она, сидя уже в мастерской Красного Креста на Мичиган-авеню, резала марлю, свертывала бинты, простегивала теплые куртки и размышляла о том, что беседы женщин, работающих за длинными столами и склонившихся над швейными машинами, поразительно напоминают болтовню в светлой памяти «Кружке для чтения». Впрочем, этот кружок был здесь представлен почти в полном составе. Лица его членов, в рамках белых наколок сестер милосердия, казались странно просветленными. Одна Бекки Шефер носила свой чепец с несколько залихватским видом. Она была «капитаном отряда», и ей по должности была присвоена алая наколка. Бекки походила на Кармен, забредшую в женский монастырь. Лотти работала в мастерской три раза в неделю. Миссис Пейсон занялась продажей облигаций займа Свободы с уверенностью и сноровкой профессионала. Что касается тети Шарлотты, то ее руки, которые так бойко шили, кроили и стегали в шестидесятые годы и даже создали знаменитое одеяло в семидесятые, не потеряли своей ловкости и поныне. Она вязала с поистине фантастической быстротой и совершенством, заканчивая свитер в три дня, пару носков – в два часа. Сверх того она складывала и свертывала перевязочные материалы, записавшись в мастерскую Красного Креста, открытую в гостиной ближайшего отеля. Даже Жаннета была заражена общим энтузиазмом. Как стенографистка она получала неслыханное для этого времени жалованье, и хоть и не в силах была отказаться от шелковых чулок, дорогих блузок и перчаток и поговаривала даже о меховом пальто на зиму (каждая уважающая себя стенографистка непременно должна обзавестись таковым к декабрю), денег тем не менее у нее оставалось достаточно, чтобы делать щедрые пожертвования во всевозможные фонды, ассоциации и комитеты помощи жертвам войны, растущие, как грибы после дождя. Она давно уже выплатила сто долларов своему брату Отто, ушедшему на войну с первым набором. Даже Гульда сменила свои многомильные кружева на клубок шерсти. Генри Кемп работал по вечерам в окружной вербовочной комиссии. Чарли танцевала в благотворительных спектаклях и записалась на воскресные дни на амплуа запасного шофера. Из всего семейства одна Белла оставалась в стороне. Правда, время от времени она лениво садилась за вязанье, но от шитья в мастерских, говорила она, у нее болит голова, а царящая там сумятица неблагоприятно отражается на ее пищеварении. Она была против войны, против принудительного набора, против Вильсона.
А Бен Гарц преуспевал. Тот, кто когда-либо сомневался в наличии у него дара коммерческого предвидения, должен был навеки умолкнуть. На руке каждого защитника отечества – будь то рекрут или генерал, матрос или адмирал – красовались часы. И когда теперь Бен Гарц предлагал Кемпу толстенную сигару, Генри нехотя, но почтительно брал ее в руки, одобрительно разглядывал красный с золотом кант и уже не предлагал свои, значительно худшей марки.
– Выкурю ее после обеда, – говорил он и засовывал в жилетный карман.
Генри постарел за последний год. Торговля у него шла из рук вон плохо, товары американского производства не пользовались спросом.
Зимой, перед началом войны, в феврале 1917 года Чарли в один прекрасный вечер объявила отцу и матери, что намеревается стать женой Джесси Дика, когда ей исполнится двадцать, то есть в июне месяце. Джесси получил место фельетониста в Чикагском информационном бюро и кинорецензента в одной из вечерних газет. Его корреспонденции в этой новой для него области отличались такой же силой и выразительностью, как и его поэтические опыты.
– Ну разве я не была права? – спросила миссис Пейсон Беллу. – Недаром она, словно кокотка, говорила об этих… пяти детях!
– У кокоток не бывает по пяти детей, – довольно неудачно отпарировала Белла.
Миссис Пейсон убеждала свою дочь в необходимости принять немедленные меры к пресечению сумасшедшего замысла Чарли.
– Ты должна этому помешать, вот и все.
– Как помешать?
– Как! Запретить и кончено.
Белла только улыбнулась:
– О, мама, до чего ты странная! В наше время родителям так же невозможно запретить дочери выйти замуж за кого она хочет, как посадить ее на цепь в башне.
– Позволь мне с ней поговорить, – сказала миссис Керри Пейсон. – Я сумею найти для нее несколько теплых слов.
Несколько теплых слов свелись к тому, что она назвала Джесси Дика сыном мясника, бездельником и щелкопером, не умеющим заработать себе на хлеб насущный. Чарли выслушала ее со стальным блеском глаз. Затем она заговорила спокойно, убедительно, с потрясающим чувством собственного достоинства и необычайно эффектно.
– Вы – моя бабушка, но это не дает вам права говорить со мной так неуважительно, как вы только что себе позволили.
– Неуважение?! К тебе? Ну, честное слово!..
– Я понимаю, что это вас поражает. Но если бы в писании было сказано: «Чти сыновей своих и дочерей твоих» наряду с заповедью: «Чти отца твоего и мать твою», то мир был бы избавлен от многих неприятностей. Вы никогда не уважали членов своей семьи. Вы не относились с уважением ни к Лотти, ни к маме, ни к отцу, ни к тете Шарлотте. Понятно, что и меня вы не уважаете. Я и не жду от вас другого. Я выхожу замуж за Джесси Дика потому, что хочу быть именно его женой. Может быть, я делаю ошибку, но если это так, я готова расплатиться за нее. Во всяком случае, мне придется упрекать только самое себя.
– Вы, современные дети, воображаете себя всезнающими, но вы ошибаетесь. Погоди, увидишь. Я знаю!
– Ничего вы не знаете. Ничего вы не знали, когда выходили замуж. Вы думали, что делаете хорошую партию, а оказалось, что ваш муж негодяй и мошенник. Простите, если я огорчила вас, но вы меня на это вызвали. Если же я неправа, то, по крайней мере, я иду на это с открытыми глазами. Я знаю все слабости Джесси Дика и люблю их. Через пять лет он будет знаменитым американским поэтом, если не самым знаменитым. Я знаю все, что ему нужно, и знаю, что я ему нужна. Может быть, со временем он уйдет к другой…
– Чарли, как смеешь ты говорить такие вещи.
– …но он вернется ко мне, я знаю. Свое место у Шильда я сохраню. Через два или три года я буду получать очень солидное жалованье.
– А пока где ты будешь жить, позволь тебя спросить? Твой отец не в состоянии выдержать зятя-поэта, свалившегося ему как снег на голову. Впрочем, может быть, ты предполагаешь поселиться в чулане за гастрономическим магазином?
– Мы нашли маленький коттедж в Гэббард-Вудсе. Я бы очень хотела, чтобы вы в нем побывали, когда будете чувствовать себя лучше. Принадлежит он Дорну, художнику-пейзажисту. В нем три комнаты, камин в нем не тянет, водопровод не действует, окна не закрываются. Стоит этот домик на самом краю большого-большого оврага, и от одной мысли о нем я чувствую радость. А теперь, бабушка, я хочу вас поцеловать, что, по-моему, страшно мило с моей стороны, принимая во внимание все эти обстоятельства, милая вы моя, старомодная старушка!
И Чарли поцеловала миссис Пейсон в кончик носа.
Услышав эпитет старомодная, миссис Пейсон было ощетинилась, но затем, непонятно почему, как-то съежилась и не произнесла ни слова в свою защиту. Казалось, она на минуту потеряла почву под ногами, но все-таки пустила последнюю стрелу:
– «Через пять лет он будет знаменитым поэтом»! Нечего сказать, разумное основание для выхода замуж!
– Но это вовсе не основание, – пояснила Чарли с восхитительным добродушием, – не большее основание, чем его волосы, отсвечивающие красным, или его заостренные уши, или его тонкие руки, или его ужасные галстуки.
– Но тогда в чем же? – презрительно бросила миссис Пейсон, но любопытство светилось в ее глазах.
– Оснований много: одно и то же кажется нам обоим смешным; мы любим одни и те же книги, хотя наши мнения о них могут разойтись; мы оба любим бродить за городом; мы понимаем язык друг друга и не сентиментальны; мы не ворчим, когда запаздывает обед, мы не задаем вопросов и не требуем объяснений. Любого из этих оснований достаточно, чтобы брак между двумя людьми мог показаться не особенно рискованным предприятием. Миссис Пейсон сделала над собой страшное усилие:
– Ты даже не сказала, что ты… – она проглотила слюну, – что ты… – она собралась с духом, – что ты любишь его!
– Я не сказала ничего другого…
Но в июне, когда ей исполнилось двадцать лет, Чарли сказала:
– Мужчина, который не идет на войну…
– Я не говорил, что не пойду. Я сказал, что не запишусь добровольцем. И не запишусь. Я ненавижу войну. Она противна моему рассудку. Если меня заберут, я пойду на это проклятое дело, и если увижу, что нужно стрелять из ружья и тыкать штыком в другого, чтобы тот не угостил меня тем же, то буду стрелять и тыкать.
– Мне кажется, ты боишься.
– Конечно, боюсь. Тот, кто это отрицает, лжет. Я не хочу торчать в грязи и в мерзости, не хочу покрыться вшами, не хочу, чтобы мне прострелили глаз. Но не поэтому я не хочу идти, и ты это знаешь. Я не желаю добровольно способствовать этому дикому делу.
Чарли это знала. И она знала также, что инстинкт, побуждающий ее послать любимого человека на войну, инстинкт низменного происхождения, и он удивительно свойствен людям. Она не говорила прямо: «Я не могу стать женой человека, думающего так, как ты». Первый раз в жизни у нее не хватило храбрости высказать свою мысль прямо. Но в семье поняли, что свадьбы в июне уже нечего серьезно опасаться. Июнь наступил и прошел. В квартире на бульваре у Гайд-парка целый месяц не видели юного поэта.
Джесси Дик был призван в первом же наборе. Чарли все лето упрямо ездила на службу, терпеливо снося грязь и копоть пригородных поездов. В то лето стояла невыносимая жара. Чарли ежедневно грозила появиться у Шильда в купальном костюме или в одном из своих древнегреческих балетных одеяний. Танцевали все и всюду. Чарли не раз отправлялась в летние рестораны пообедать и потанцевать на открытом воздухе. Всегда ее сопровождали блестящие, в синем с золотом или в белом, моряки учебной флотилии Великих Озер или сухопутные воины с форта Шеридан, во френчах цвета хаки и сверкающих сапогах.
Джесси Дик приехал в отпуск накануне отправки во Францию. На нем было казенное обмундирование, в котором даже капитан д'Артаньян показался бы комичной фигурой: рукава были слишком коротки, воротник слишком широк, куртка слишком мала. На тонких ногах – обмотки и огромные желтые башмаки военного образца. Чарли хотелось и плакать, и смеяться, когда Джесси стал по стойке «смирно» и сказал:
– Здравия желаю!
Они поехали в летний ресторан на Норт-Сайд (Джесси не продал свой «форд»). Террасы ресторана казались волшебным царством: тысячи огней, музыка, гирлянды цветов, женщины в газе и шифоне нежных тонов, мужчины в светлых костюмах или в военной форме.
Джесси заказал шикарный обед, вызвавший удивленный взгляд официанта. Тот, оглядев плохо сидящий казенный мундир гостя, не ожидал такого заказа.
– Потанцуем? – предложил Джесси.
– Потанцуем.
Они танцевали молча. Танцевали пока накрывали стол и в промежутках между блюдами. Они почти не разговаривали. Юноша смотрел вокруг себя холодными, умными глазами.
– Да, я понимаю, – вдруг сказала Чарли, словно в ответ на длинную речь, – но, в конце концов, что было бы, если бы все сидели дома? Другие тоже только выполняют свой долг и, вероятно, также ненавидят войну, как и ты. Хныкать бессмысленно.
– Потанцуем?
– Потанцуем.
Лавируя между зелеными столиками, они прошли к эстраде для танцев. Во время танца Чарли подняла голову и заглянула Джесси в глаза.
– Хочешь повенчаться со мной завтра, Джесси? До твоего отъезда.
– Нет.
– Почему?
– Предоставим это сентиментальным слюнтяям. Это неудачная выдумка! На тебя подействовала музыка, моя близость и то, что послезавтра я уезжаю. Но я такой же, каким был три месяца тому назад. Я так же, всеми силами ненавижу войну. Если ты думаешь, что три месяца муштровки…
– Хочешь повенчаться со мной завтра, Джесси?
– Нет.
– Я боюсь, Джесси.
– Я тоже. Но я не в такой панике!..
Его щека прижалась к ее щеке. Ее пальцы крепко сжимали складку его топорщившейся, грубой суконной куртки. Она не могла произнести того, что ее так страшило. Всю дорогу домой она тесно прижималась к грубому рукаву – к милому, близкому, шершавому сукну – и к твердой мускулистой руке под ним.
Гайд-парк прорезан линиями Иллинойской центральной железной дороги. Все лето, всю осень, всю зиму Чарли с дрожью просыпалась от звука резких, пронзительных голосов, похожих на голоса детей. Лотти Пейсон тоже слышала их по ночам в старом доме на Прери-авеню и не могла уснуть. Поезда Иллинойской дороги перевозили молодежь в учебные лагеря или из учебных лагерей в порты для отправки на фронт. Тут были юноши с ферм Иллинойса, из городов Висконсина, из деревень Миннесоты и Мичигана.
– Э-ге-гей! – кричали они, когда поезда пересекали огромный спящий город.
– Э-ге-гей! Эй!..
Этим они старались поддержать бодрость духа, бросали вызов обезумевшему миру. Все лето были слышны эти крики, и всю осень и зиму, и всю следующую весну и лето, и осень. Высокие молодые голоса, еще очень похожие на голоса детей. «Берлин или смерть!» – было нацарапано мелом на стенках вагонов, нацарапано каким-нибудь деревенским малым из Висконсина в спортивной кепке, воскресных брюках и красном свитере, отправляющимся в лагерь и на войну.
Чарли натягивала одеяло на голову и затыкала уши руками, пока последний пронзительный крик не замирал вдали. Но Лотти подымалась на кровати и, запрокинув голову, слушала, слушала – словно голоса звали ее за собой.