Дурной год и плохая мода. — Трое влюбленных кавалеров. — Ночной вид квартала Мон-Оргейль.
В этот год — я говорю о 1680 году по Рождестве Христовом — монастыри Франции имели большой успех, так что Версальский двор едва сам не обратился в монастырь.
Появились разного рода страшные бичи, так например, появилась мания к отравлению, овладевшая большим светом и вызвавшая учреждение Уголовного Суда, осуждение к сожжению на костре Ла-Вуазен и допрос многих дворян, мужчин и женщин, имевших доступ ко двору. Только и было толку о какой-то комете, которая должна была разрушить наш бедный земной шар; а чтоб примириться с небом, вельможи, имевшие, как кажется, много оснований опасаться за свою душу, спешили раздавать свои имущества монахам, которые, не смотря на то, что проповедовали о кончине мира, все-таки принимали, вероятно, по духу смирения, эти тленные, но существенные богатства.
Сам великий король сделался вследствие этого задумчивым.
Выло известно, что он недолюбливал мысли о последней кончине до такой степени, что, не будучи в состоянии переносить вида колоколен церкви St-Denis, где ему был приготовлен склеп, он получил отвращение от своего С.-Жерменского дворца и велел себе выстроить новый в Версале.
Но одна только мысль, что эта ужасная комета угрожала разрушением всего его блеска, делала его хладнокровным к самому себе. Он переложил бы следующим образом стихи стараго Малерба:
Эта несносная комета напоминала ему знаменитую комету 1532 года, появившуюся перед смертью Луизы Савойской. Эта принцесса искренне говорила, что она появилась только для того, чтоб предзнаменовать это печальное событие — убеждение, ускорившее её агонию.
Двор был, следовательно, очень пасмурен; королева имела дурную привычку обижаться на то, что Король Солнце предпочитал ей всех её соперниц, хотя она и не отличалась ни молодостью, ни красивой наружностью. Это вызывало у неё почти постоянное дурное расположение духа. Она только что велела наглухо заделать самый удаленный и тайный вход в помещения её фрейлин, в Версальском дворце, чтоб этим помешать мародерству её знаменитого супруга.
Да к тому же настоящая фаворитка, г-жа де-Монтеспан, имевшая уже сорок первый год от роду — почти ровесница короля — чувствовала себя очень слабой вследствие трудных родов своего восьмого или девятого ребенка; эта слабость не могла, конечно, развеселить её нрава, обыкновенно сурового и упрямого.
Была ещё г-жа Ментенон, но, кроме того, что ей уже было сорок три или сорок четыре года, она, хитрячка, никогда вполне не выказывалась. Она сберегала свои прелести и свою благосклонность для монарха, а её любезность далеко не представляла безумной веселости.
Орлы христианского красноречия, Боссюэт, Флешье, Фенелон по очереди истощали в часовне Версаля сокровища своей энергии и своего дара утешать, примиряя их с редким искусством, за которое, впрочем, их не вполне долюбливали, самые строгие нравственные правила смирения, честности, евангельской непорочности со светским тщеславием.
Но все это не могло ещё восстановить обыкновенной живости и увлечения.
Однако подобное состояние не могло удовлетворить придворную молодежь, привыкшую к пышной, роскошной жизни, к тщеславным удовольствиям, дошедшим до крайности.
Самые бешеные из них по временам украдкой исчезали из Версаля и приезжали подышать воздухом Парижа, этого, по преимуществу, скептического города которому даже само разрушение и разные бедственные перевороты никогда не препятствовали продолжать пользоваться удовольствиями.
Там они ездили в театр, ресторан, играли в карты и кутили, как школьники, вырвавшиеся от присмотра учителя.
При таких то обстоятельствах, однажды вечером, в первых числах февраля, трое молодых людей шумно обменивались переполненными через край стаканами в одном из ресторанов квартала Монмартра.
Это были офицеры, как можно было судить по их блестящим мундирам, и все трое принадлежали к лучшим корпусам, — двое из них служили в королевском жандармском корпусе, один во флоте.
Ужин приближался уже к концу, хотя он и продолжался очень долго, так как это был дружеский кружок, собравшийся после долгой разлуки: моряк был в плавании, а жандармы дрались в Валансьене. Они собрались тут, чтоб иметь возможность задушевно приветствовать друг друга наедине, без женщин, без посторонних, так что никто не мешал их откровенной беседе и их излияниям.
Излияния эти были в полном ходу в ту минуту, как мы входим в кабинет, нарочно избранный для этого маленького празднества.
Все были оживлены, разгорячены, но никто не был пьян; что именно и нужно для живой беседы.
— Ах! прелестный вечер, господа, — сказал моряк. — Я редко чувствовал себя счастливее, и в таком состоянии, в каком вы меня видите, я всегда брежу о всемирном счастье.
— И все это, — сказал один из его друзей, улыбаясь, — из-за одного лишь взгляда женщины, украдкой уловленного в узком проходе!
— Видишь ли, мой милый Генрих, — возразил моряк, — вы все — слишком счастливые смертные, далеко не так цените эти маленькие блаженства, как я.
— Я протестую! — вскричал третий. — Мы не менее твоего, суровый старый моряк, чувствительны к благосклонностями, по крайней мере, что касается до меня, то я признаюсь в этом, не краснея, сколько бы я ни менял гарнизона, здесь всегда кто-нибудь заживет, — сказал он, ударяя себя в грудь.
— Знаю, знаю! Вы оба также влюблены! И по странному стечению обстоятельств, оба влюблены в двух прелестных красоток, подруг дамы моего сердца, и они вместе составляют трио, подобное тому, которое мы образуем в настоящее время.
— И они все три также красивы, осмеливаюсь сказать, как храбры мы все трое.
— Подруги короля, фрейлины его двора, как мы — братья по оружию и его офицеры.
— Шарль прав, — вскричал Генрих, — это совершеннейшая трилогия.
— И ты считаешь нас менее себя чувствительными к благосклонностям наших красавиц! — сказал Генрих.
— Я выражусь яснее, — сказал моряк, мысли которого, быть может, вследствие его профессии представляли серьезный характер, даже когда он говорил самым веселым образом, — вот что я хотел сказать: что, дыша одним воздухом с этими прелестными молодыми девушками, которые вас любят, и будучи в состоянии их видеть каждый день, близко подходить к ним, вы не знакомы с этой тоской по разлуке, причиняющей много забот, но также вы и не испытали сильных радостей при возвращении!..
— О, дорогой энтузиаст!..
Испустивший этот возглас не был однако ни менее его пылок, ни менее его восторжен, так как все трое обладали великодушными, горячими, храбрыми и влюбчивыми натурами, как это и подобает двадцатипятилетним мушкетерам.
— Подумайте же только, добрые друзья, что ведь я не видал мою дорогую Мари уже восемнадцать месяцев, с тех пор как я плаваю по морям.
— Да, это правда!
— И то в последний раз я видел её в этом старинном Руэргском замке, где живут нелюдимо семейства д’Эскорайлль и Фонтанж. Ей было всего семнадцать лет, и тогда уже была видна её чудесная красота, которою теперь все восхищаются и о которой все в настоящее время кричат!.. Ах!..
— Ну что же! Помилуй меня Бог, — сказал один из его собеседников, — ты сейчас вздохнул!
— Она находится на верху блаженства, — сказал шаловливо другой, — вот это уже нелогично!
— Это правда, но это невольно.
И точно какая-то тень промелькнула на его лбу.
— Ну, что это значит? Ты делаешься мрачным?
— Да, это безумие!.. — сказал он, понуря голову. — Что вы хотите, нельзя совладать с подобными впечатлениями… Я расстался с Марией Фонтанж, следовательно, около полутора лет тому назад, чтоб присоединиться к эскадре в Бресте, а месяц спустя, она поступила к принцессе Генриэтте, в качестве фрейлины.
— Да, на самом деле, такая фрейлина, которую великая княгиня может признать!
— Это правда, все правда… Но между нами нет тайн. Ну, так! я лучше бы желал, чтобы она оставалась в этом древнем замке, возвышающемся на хребте горы, где я её узнал, среди своего патриархального семейства и своих диких мужиков, чем среди вашего двора.
— Профан! — вскричал Генрих.
— Ревнивец!.. — пробормотал Шарль ему на ухо.
Молодой моряк пожал ему руку и в свою очередь пробормотал:
— Да, я этого боюсь, ревнив!..
Остальные двое обменялись быстрым и странным взглядом; на минуту смех замер на их губах. Они ничего не отвечали.
— Видите ли вы, — начал он опять, погруженный в свою страсть и свои тревожные мысли, — я ведь был так счастлив в продолжении тех двух месяцев, которые я провел в этом Руэргском замке! Я приехал туда не один на несколько охот на кабана, без всякого преднамерения, едва подозревая даже о существовании там молодой девушки.
— Романтическое приключение!
— Да, и из прекрасного романа!.. Мария Фонтанж явилась мне подобно лучезарному явлению. Ах! конечно, всё окружающее также тому много способствовало: это феодальное, дикого вида жилище, эти Руэргские и Овернские крестьяне с их строгой физиономией, меня самого удивившей, меня, только что вырвавшегося из степей своей милой Бретани! А потом, вокруг неё, такой молоденькой, такой свежей, такой белокурой, эти старые родители, о которых можно было подумать, что они нарочно вышли из какой-нибудь закоптелой комнаты, чтоб оттолкнуть!..
— И вот, как возникает любовь, сказал Генрих Ротелин, — давайте господа, выпьемте за здоровье любви?
— И ты полюбил прекрасную Марию, — сказал Шарль Севинье.
— Так же, как любите вы; ты, Генрих — Анаису Понс, ты, Шарль — Клоринду Сурди… Но ведь два месяца так скоро пролетели, и настало уже время отъезда: мой начальник эскадры, г-н Турвиль, вызывал меня в Лариен.
— По крайней мере ты не уехал, не заручившись прежде каким-нибудь знаком памяти, словом, обещанием…
— Да, я все это увозил с собой и, кроме этого, ещё преисполненное радости свое сердце, а потом вы уже знаете остальное: надо было драться и плавать до того блаженного дня, когда эскадра остановилась наконец отдыхать в Дюнкере, и я прилетел в Версаль.
— Где же ты увидал прекрасную Марию?
— Мельком только. Ах, какая ужасная вещь ваш двор со своим этикетом!.. Не будь там девицы Фонтанж, я не ступил бы туда ногой, гораздо более предпочитая свой корабль и службу на нем. Я стоял в галерее, когда проходил король, сопровождаемый принцессами, в свите которых находилась и моя дорогая Мария, сейчас же узнавшая меня и улыбнувшаяся мне. Вот и всё тут.
— То есть на нынешний день только, так как ты увидишь ее, сколько пожелаешь, стоит только тебе участвовать в охоте, где примет также участие и двор. Тогда мы отправимся по полям и лесам из Версаля в Медон, а из Медона в Марли.
— Ах! — сказал молодой моряк, снова вздыхая, — во сколько раз я предпочел бы одну из наших прогулок пешком, наедине, в Овернских горах!..
— За неимением подобной прогулки, — сказал Шарль Севинье, понижая голос, — Анаиса и Клоринда сумеют предоставить тебе четверть часа разговора с их подругой; положись только на них… О эти фрейлины, видишь ли, это женщины очень хитрые!..
— Следовательно, господа, я вполне доверяюсь вам.
— Хола! — вскричал Генрих Ротелин, взглянув на часы: — Однако одиннадцать часов!..
— Ну, что же! ничего ещё не потеряно. Пойдем ли мы туда, куда собирались? — спросил Шарль.
— Более чем когда-нибудь! — сказал моряк. — Я так мало времени могу пробыть в Париже, что желаю употребить его в пользу, посетив все его достопримечательности.
— А место, куда мы отправляемся, — возразил другой, — пользуется не последней славой.
— Обыкновенное явление для всякого запретного плода.
— Пойдемте, господа, застегнем наши пояса, да и в путь!
Они надели свое оружие, висевшее на стене, трактирщики подали им их шинели, и они втроем вышли на улицу.
А на самом деле, они все трое были прекрасные мужчины, имевшие горделивую осанку, удало носившие свои шляпы и попиравшие смелым шагом мостовую.
Впрочем, не было никого, кто бы мог за ними наблюдать.
Был сильный холод; улицы были пусты, единственные живые существа, встречающиеся на них, были быстрые тени, пересекавшие там и сям мостовую и исчезавшие в переулках и глухих улицах, пользующихся дурной репутацией, где даже в настоящее время, несмотря на всё великолепие великого царствования, кипели последние скопления дворов Чудес.
Квартал Мон-Оргейль, как известно, отличался этим уже с незапамятных времен, чего, благодаря его местоположению, не могли искоренить ни указы, ни надзоры.
Это легко понять, если только вспомнить, что за удушливые лабиринты были ещё в 1866 году на улицах Нищенства, Реаль, Мондетур, Лебедя, Вердере, Французской и других.
— Гей! — сказал один из наших ночных гуляк, указывая на пару силуэтов, забившихся при их приближении в угол одной из глухих улиц. — Вот, господа, если я не ошибаюсь, бездельники, ожидающие какого-нибудь приключения; они, однако, не считают нас достойной для себя дичью.
— Или, может быть, они боятся наших рапир, — ответил Шарл.
— Право срам, что во время самого прекрасного царствования в мире на мостовой короля встречаются подобные исчадия ада.
— Полно! мой милый, надо же, чтоб всякий жил, что касается меня, то я чувствую, что мое сердце в настоящую минуту полно снисходительности. Но в каком дьявольском вертепе живет, однако, ваш приятель, и по каким дорогам, Бог мой, нужно пройти, чтоб его найти!
— Дело в том, что ведь это не одна из лучших местностей Парижа. Немного терпения! Вот мы уже пришли на улицу Харангери — ещё десять шагов, и мы дойдем до нашей цели.
— Харангери — верное название! — сказал моряк. — Вы меня ведете не по улицам, а по каким-то клоакам. Честное слово, при моей кочевой жизни я никогда много не изучал Парижа, но я об этом также нисколько не сожалею — разве только из любопытства.
— Любопытство и развлечение, милый друг! — сказал Шарль. — Тут есть всё; я вызываю для соревнования с ним какую угодно другую столицу. Зато, когда его изучишь, попробуешь его жизнь, то, конечно, никогда не пожелаешь более с ним расстаться.
— Однако король в нём не живёт?
— О! король останется королем! да и потом, будь сказано между нами, как в отношении резиденции, так и в других вещах, наш монарх немного непостоянен.
— Говорите все, что вам будет угодно, господа, но я не променяю блестящей палубы своего корабля и чистого и вольного морского воздуха на эту грязную мостовую, эту удушливую атмосферу ваших переулков, где даже яркость прекрасной луны, блистающей там вверху, едва заметно.
— О! о! если б прекрасные глаза, одной нашей знакомой тебя об этом попросили!
— Я в свою очередь попросил бы эти прекрасные глаза следовать за мной… Я — окончательный дикарь; дворцы меня пугают; я чувствую себя стеснённым среди всего этого придворного этикета. Вот я например, вчера едва мог уделить четверть часа времени, чтоб поехать засвидетельствовать свое почтение моей прекрасной и милой двоюродной сестре, госпоже де-Кавой, статс-даме принцессы.
— Напрасно, такой роднёй нельзя пренебрегать, а как женщина она достойна всякого уважения.
Прибавим, между скобками, что замечание это было весьма основательно, так как, всецело погруженный в свой исключительный идеал и думая только о Марии Фонтанж, Ален, избегая свою двоюродную сестру, лишался в ней одной из наиболее к нему расположенных помощниц. Но что хотите вы от влюбленной двадцатипятилетней головы.
— Вот мы и пришли, прервал Генрих, а вот и дом.
Они вышли на перекресток пяти или шести маленьких улиц, и над кучей домов всего заметнее выдавалась своею величиною мрачная неправильной архитектуры церковь Сен-Жак де-ла-Бушери, над которой возвышалась ещё высокая башня. Они собирались уже перейти площадь, чтоб дойти до указанного дома, как вдруг перед ними на пути что-то зашевелилось между двумя тумбами. Это был нищий, стоящий на костылях и до такой степени разбитый, что с большим трудом мог немного выпрямиться.