Дворец Армиды. — Герой наш живет в настоящем волшебном мире. — Неизвестные подруги.

Нашему герою приготовлялась не одна только неожиданность, а по игре ли, или по причудам судьбы, вероятно, находя удовольствие перечить его предположениям, это приключение не привело его к результату, которого он, быть может, имел право ожидать, судя по его началу. Оно приняло совершенно противоположный оборот, с совершенно неожиданными для него усложнениями.

Он полагал, входя в карету у Тюильери, что блестящая упряжка повезет его прямо к волшебнице, заботившейся об его нуждах, его желаниях и желавшей теперь воспользоваться его выздоровлением, чтоб вполне ему открыться, так как пока это было его единственным желанием.

А так как мы уже говорили об его самых задушевных стремлениях, то прибавим, что в то время, как карета его уносила к неопределенной щели, он не отчаивался еще, против всякого правдоподобия, встретить наконец ту жестокую, образ которой ему являлся, даже против его воли, во все часы дня и ночи.

Это была натура неисправимая, или скорее, он был неизлечимый больной.

Карета катила в продолжении полутора часа; и он мог на досуге вдоволь намечтаться.

Что же касается до дорог и до мест, по которым он проезжал, то он слишком мало знал окрестности Парижа, виденные им лишь во время быстрых прогулок и в значительных друг от друга промежутках, чтоб он мог о них помнить. Впрочем, это его нисколько не озабочивало.

Он едва заметил, как въехал в ворота парка или большого сада; но чувствуя, что карета остановилась, он увидел себя окружённым зеленью и остановившимся у прекрасного крыльца.

Лакей отворил дверцу и сказал:

— Г-н кавалер приехал.

Он вышел из кареты и увидал на крыльце другого лакея, в такой же нарядной ливрее, с такими же неизвестными ему гербами, как на экипаже; этот лакей держал на серебряном подносе письмо, которое он ему и подал.

«Вы у себя дома, — писали в этой новой записке. — Пользуйтесь, наслаждайтесь, вас просят только быть скромным и иметь немного терпения. Доктор предписывает вам деревенский воздух; дышите им сколько угодно в этой пустыне. Не бойтесь ничего; дружба, предлагающая вам это, помогала вашему излечению; она желала бы вполне с вами расплатиться, добившись вашего окончательного выздоровления».

Решительно, это было для него новой загадкой, потому что если даже несколько слов позволяли ему предполагать вмешательство во всем этом Марии Фонтанж, то предпоследнее, подчеркнутое слово совершенно расстраивало это предположение.

Решившись узнать все дочиста, он не колебался принимать всё, что только представится.

— Ведите меня, — сказал он лакею с серебряным подносом, стоявшему неподвижно, ожидая его приказания.

— Г-н кавалер желает осмотреть свое жилище?

— Все, что вам будет угодно.

Лакей, превратившийся тогда в проводника, провел его в переднюю и показал ему комнаты, находящаяся в ре-де-шоссе: столовую, большую и маленькую гостиные.

Дом состоял из одного только этажа; туда вела белая мраморная лестница, которая была выложена толстым ковром, по сторонам её находились хорошо сделанные вызолоченные перила.

На потолке висела люстра из горного кристалла; превосходные статуи наполняли галереи.

Этаж этот заключал в себе только одни покои, расположенные с необыкновенной утонченностью, чтобы ни в чём не могло недоставать ни роскоши, ни удобства.

Очевидно, это было княжеское убежище.

Королевские жилища в Версале не представляли собою ничего более изящного, более искусного.

Одно лишь замечание пришло на ум импровизированного гостя, это миниатюрность всего жилища в сравнении с тем протяжением, которое, казалось, занимали его службы и его парк.

Но это была только мимолетная мысль, к которой он даже и не подумал возвратиться.

Приключение представлялось слишком живописным образом, а потому оно и не могло не быть охотно принятым даже человеком с раздражённым и взволнованным рассудком.

Доктор предписал развлечения, его желание исполняли в совершенстве.

Если б только Ален имел хоть немного тщеславия, которым так изобиловали придворные повесы, но которого, к счастью, у него ни капли не было, он мог бы вообразить себя предметом восхищения, так как знатные дамы дозволяли себе это от времени до времени.

Имея в виду обычаи столь принятые, если не в лучшем, то по крайней мере в высшем кругу, поймут, что всякий другой на месте Кётлогона, видя, что с ним обращаются как с каким-нибудь славным комедиантом, вообразил бы себя любимцем какой-нибудь прекрасной дамы и весело подчинился бы своей участи, далеко отбросив все остатки пагубной страсти, чтоб вполне предаться воли настоящему, исполненному прелестей.

Я не берусь высказывать своего личного мнения, но обращаюсь к снисходительности моих благосклонных читательниц и прошу рассудить, не имел ли бедный малый право на обстоятельства, уменьшающие вину, принимая оказываемые ему услуги?

И так, правда, орудием которой я служу, и история, которая могла бы меня упрекнуть во лжи против неё, принуждают меня сказать, что это честное бретонское сердце, поступая таким образом, не имело в виду никакой другой мысли, кроме желания узнать руку, над ним простиравшуюся, чтобы иметь возможность выразить свою глубокую признательность.

Я вам ещё раз повторяю, что это был единственный образец, и к несчастию ли, или к счастью, — это опять-таки решат мои читательницы, — он не мог иметь подражателей.

Осмотрев этот миниатюрный дворец, долженствующий сделаться его владением, по крайней мере на некоторое время, он принял предложение своего проводника взглянуть на сады.

Проходя опять по передней, он увидел там и узнал лакея, который, по уверениям Мари-Ноэля, был никто иной, как молчаливый комиссионер, через которого он получил столько милых подарков.

Несмотря на испытываемое им удовольствие узнать до конца свое приключение и несмотря на всё отвращение к лакейским довериям, ему очень хотелось допросить этого малого, хладнокровное лицо и суровый вид которого дразнили ещё более его любопытство.

Он совсем уже хотел поддаться этому извинительному искушению, как вдруг заметил, что его проводник не спускал с него глаз, вследствие чего он отложил свой допрос до более благоприятного времени.

Сады вполне отвечали великолепному дворцу: они представляли собою гнездо цветов и зелени, окруженное водой, куртинами и статуями, — всё это было так искусно расположено, что, несмотря на близость зданий, из саду не было видно ни стен, ни границ, решительно ничего снаружи, исключая неба и солнца. Не будучи ещё совершенно в силах, чтоб более продолжать свое исследование, Ален выразил желание войти в дом, чтобы немного отдохнуть.

По своём возвращении он решил окончательно узнать, будет ли он скоро принят той особой, которая предлагает ему такое роскошное гостеприимство, вследствие чего известный уже нам лакей принес ему второе письмо, одинакового почерка с первым:

«Не беспокойтесь и не теряйте терпения, — писали ему. — Расположенная к вам особа, имеющая удовольствие принимать вас у себя, не вполне свободна. Обязанности удерживают её на два дня в отдалении от вас; извините ей и будьте уверены, что ей не менее вашего тяжело это ожидание».

Показав издали лакею сложенную бумажку, он сказал:

— Это ваша госпожа прислала эту записку?

— Да, кавалер, — отвечал служитель без затруднения.

Это уже было шагом к лучшему: он узнал, что его хозяином была хозяйка; покровителем — на самом деле была покровительница.

Он нашел средство, не возбуждая даже недоверие скромного служителя, узнать о звании этой особы.

— Где находится в настоящее время двор?

— В Марли, кавалер.

— В полном составе?

— О! нет, г-н кавалер, вероятно, хорошо знает, что там бывают только его величество со своими приближенными особами и теми, которые необходимы для их высочеств.

Не оставалось более никакого сомнения, его покровительница принадлежала к этим избранным.

Он счел лишним расспрашивать более и, входя в свою комнату, он отпустил прислугу, желая немного полежать до ужина, так как он начинал уже пользоваться аппетитом двадцатипятилетнего выздоравливающего малого.

Наконец, оставшись один, он бросился с приятным ощущением в большое кресло с подушками, стоявшее близ его постели. Он хотел уже закрыть глаза, как какая-то бумага, лежавшая прямо против него на маленьком изящном столике, стоявшем у главы его кровати, привлекла его внимание.

Он посмотрел на нее очень изумленно, собираясь с мыслями, но нет! он был в том уверен, что полчаса тому назад, когда он осматривал эту комнату, взгляд его останавливался на этом мраморном столике и ничего на нем не заметил.

Наверное, эта записка была положена после того.

Это было, может быть, очень просто, она была положена его лакеем.

Но нет, опять-таки! так как лакей должен был ему передать другое письмо, которое он и подал ему сейчас в передней, не сказав даже ни слова об этом…

Ах! окончательно, эти ни к чему не ведущие размышления заставили его улыбнуться, вероятно, сама записка заключала в себе столь желаемое им объяснение.

Он приподнялся, протянул руку, взял ее, снова упал в свое мягкое кресло и серьезно её прежде разглядывал, чем распечатывать. На ней не было адреса, и на печати была изображена просто звезда.

Ея почерк не был похож на те записки, который он только что получил у дверей Тюильери и в самом дворце. Однако этот почерк был также женский, и молодой ещё женщины, это было очевидно.

Наконец, ему писали:

«Г. Кётлогон, всегда ценя, даже выше заслуг, выказываемые сочувствия к его болезни, часто выражал желание узнать имена друзей, оказывавших ему их. Если он действительно желает их когда-нибудь узнать, и если он не желает, чтоб удовольствие, которое находили некоторые в том, чтоб ему служить, обратилось бы против их виновников, то пусть он будет скромен и воздержится говорить о них той особе, гостеприимством которой он пользуется».

На этот раз, все его мысли, все его предположения разрушились.

Подруга или скромные подруги, пёкшияся о нем и способствовавшие его выздоровлению, не были, следовательно, одна или одни и те же? Генрих Ротелин и Шарль Севинъе были, значит, правы, говоря ему о трогательных и деликатных симпатиях привязавшихся к нему особ даже без его ведома?…

С головой, утомленной всеми этими загадками, он мало по малу уступил усталости, слабости и тихо склонил её на подушки.

И засыпая он слышал — будто звучные голоса убаюкивали его, слегка аккомпанируя себе на клавикордах. Музыка была одной из самых дорогих его удовольствий; он не защищался, не рассуждал и не боролся более, он вполне позволил себя очаровывать своими невидимыми гениями.