Таинственность продолжается. — Дорожка нимф. — Немой сераля. — Ален решается предаться чарам.

Герой этого приключения из «Тысячи и одной ночи» проснулся после двухчасового послеобеденного сна совершенно бодрым, с умом полным, улыбающимися видениями только что оконченного сна, со слухом, очарованным ещё музыкальными аккордами, его убаюкивавшими. Но так как он не принадлежал к героям из волшебных сказок, то у него удвоилось желание узнать, как вести себя далее, однако не отдавая себе полного отчета в одной особенности: записка была действительна, он её крепко держал в своем кармане, — но музыка? Он не знал более, действительно ли он её слышал, или только во сне.

Но в этом легко можно было убедиться, если певицы исчезли, то не так легко было это сделать инструменту, вторившему им.

Став опять на ноги, он хотел снова осмотреть весь дом, но на этот раз внимательнее и тщательнее, но вдруг его дверь осторожно приотворилась.

Лакей, стоявший в соседней комнате, наблюдая за малейшими его желаниями, услышал, как он шевелился, а потому осведомился, будет ли ему угодно пройти в залу, где было уже подано его вечернее угощение.

В самом деле, этот день, столь обильный в неожиданностях, столь сходный с программой, предписывающей развлечения, приближался уже к концу. В то же время, служитель зажег свечи.

— Подойди сюда, — сказал ему Ален.

Тот приблизился и методически остановился, в трех шагах от него в положении солдата с ружьем на плече.

— Имя твое?

— Жозеф.

Кавалер устремил на него свой проницательный взгляд, который тот выдержал без храбрости, но и без нерешительности.

— Ну, Жозеф, говори откровенно: у кого ты находишься в услужении?

— Но вот, у господина кавалера.

— А! отлично. Я согласен вопрос этот предложить так: какая особа поместила тебя ко мне в услужение?

— Та же, которая имела честь писать к г-ну кавалеру.

— Так кто же это особа?…

— Та самая, которая отдала этот павильон и его прислугу в распоряжение г-на кавалера.

— Тьфу!.. — начал бормотать молодой моряк, — думаешь ли ты, чудак, что я желаю с тобой играть в головоломную игру?

— Господин кавалер, — сказал почтительно служитель, — я вам отвечаю все, что смею только вам отвечать. Я — простой слуга и ничего более не знаю, как только повиноваться.

Ален сдержал свое нетерпение, готовое уже разразиться.

— Веди меня туда, где стоят клавикорды, — сказал он.

— Здесь нет клавикордов, г-н кавалер.

— Нет клавикордов!.. На сей раз, это уже чересчур… Пойдем, сейчас же покажи мне снова этот павильон, комнату за комнатой.

— А ужин господина кавалера?

— Ужин подождёт… Ах, я выказываю здесь образцовое терпение… Но если я найду здесь те клавикорды, которые я слышал, да, конечно, слышал… береги тогда твои уши!

Хладнокровный служитель не моргнул и, взяв с камина один из только что им зажженных подсвечников, сказал:

— Угодна ли г-ну кавалеру за мной следовать…

Ален осмотрел его с ног до головы как новую загадку:

— Вперёд! — сказал он ему.

Он снова начал утренний обход и со своим взглядом моряка, привыкшего к планам и переходам, он видел, что от него не скрывали ни одного закоулка.

— Это правда, — сказал он, вернувшись в столовую, где его ожидали уже два лакея в парадных ливреях, — нет здесь и следа клавикордов!.. Жаль. Но тогда я… окончательно, бредил.

Меню ужина было превосходно, настоящая королевская кухня, приготовленная для выздоравливающего. В то время, так как Людовик XIV и г-жа Монтеспан пользовались оба прекрасным аппетитом, поварское искусство процветало и достигло тех тонкостей, которые невозможно передать.

Ужиная, он вместе с тем и наблюдал за прислугой, и из его наблюдения вытекло то убеждение, что он без всякой пользы унизит свое достоинство, если будет стараться заставить говорить лакеев, определенных к нему для услужения.

Он вошел в свою комнату, нашел там новые книги на столике и на этот раз заснул от скуки, читая одну из них.

Он несчастливо попал на торжественную трагедию торжественного Расина.

Его просили в продолжении двух или трех дней вынести эту таинственность и это уединение: его темперамент и его ум не могли бы на самом деле более того вынести.

Так как его воображение работало усиленно, то он встал очень рано.

Даже так рано, что он боялся нечаянно спугнуть какую-нибудь нимфу, чудом заблудившуюся в рощицах.

Ему, действительно, показалось, что в ту минуту, как он входил в одну из них, что-то быстрое скользнуло недалеко оттуда, сквозь деревья, с шуршанием точно от юбки из тафты.

Он побежал в ту сторону, чтобы удостовериться, если его глаза так же бредили, как и накануне его уши; он совсем уже хотел прийти к тому же заключению, как вдруг на песке, недавно тронутом, он различил очень ясно след маленькой ножки, такой маленькой, такой миниатюрной, что было очевидно, что она принадлежала только его волшебнице.

Но в куртине этот след вдруг изчез, и там не было возможности его снова найти.

Однако, эти моряки превосходные искатели, а бретонцы упрямы!..

Он продолжал искать и искал так хорошо, что внизу большой мраморной подставки, поддерживавшей одну мифологическую группу, он нашел… бантик из лент… хорошенький бантик, соскочивший в бегстве, с лифа; он был голубого цвета, в который волшебницы и должны быть окутаны.

Решительно желания его исполнялись волшебством; минуту тому назад, он жаловался на свое одиночество, — и что же! этот бантик составит его общество.

Но он не решился взять Жозефа и никого другого из служителей в свои поверенные; и, как птичник, он принялся подстерегать без шума, совершенно один, милую птичку, добычу которой он поднял.

Вернувшись в павильон, он увидал некоторое движение в сенях.

— Что тут такое? — спросил он у неизбежного Жозефа.

— Вносят клавикорды.

— Клавикорды! Ты же мне говорил, что их здесь не существовало?

— Это правда, вчера не было, но так как г-н кавалер выразил о том своё сожаление, то ему их посылают; потрудитесь ли вы сказать, где вам будет угодно, чтоб их поместили?…

Он даже сам более не помнил уже слова, вырвавшегося у него во время ужина:

— Жаль!..

Гении этого заколдованного дворца всюду имели уши.

— Ты поблагодаришь особу, оказывающую мне такое внимание, сказал он; оно мне бесконечно приятно…

— Куда мы поставим эту мебель?

— В мою комнату.

Жозеф подал знак, носильщики повиновались.

После завтрака он вышел в свою комнату, и на этот раз ничего не нашел, что могло бы указывать ему на проход таинственной сильфиды.

Но он сохранял знак об её земном существовании — это был бантик из лент, драгоценно им сохраняемый и положенный около той записки, в которой его умоляли быть скромным.

Вынув эти два предмета, он их рассматривал с грустью, немного смягченной, выспрашивая у них их тайну, о которой они упрямо умалчивали, — и благодаря их за утешение, которое они ему доставили; потому что есть ли что лучше того, когда воображаешь себя покинутым всем светом, как получать знаки скромной и бескорыстной преданности?

— Милый бантик, — сказал он, — если бы ты только мог говорить, я бы тебя отослал к той особе, которой ты принадлежал, чтоб рассказать ей, какое ты сделал благо одной душе, находящейся в отчаянии, и как жизнь возбудилась тобой в потухшем уже сердце.

И, предаваясь этому монологу, он, как накануне, был неподвижно погружен в большое кресло с подушками, голова его покоилась также на подушке, его полузакрытые веки заставляли предполагать, что он дремал и что он говорил в бреду.

Дом был, конечно, волшебный!

В ту минуту, когда последнее слово срывалось с его губ, неопределенная прелюдия в роде эолийского голоса, раздалась точно ответ вызываемой сильфиды.

Это была арфа или клавикорды; по временам можно было подумать, что это была смесь обеих, но невозможно было определить, откуда являлся этот звук. Эти действия акустики так странны, что обманывают самый тонкий слух.

Он слушал в восхищении, задавая себе вопрос, послышится ли также хор молодых особ; но волшебницы имеют свою долю кокетства, они меняют свои сюрпризы и не повторяют их по несколько раз, арфа на этот положительно заменяла раз пение.

По примеру многих моряков, вдохновляемых мелодиею бесконечного океана, он не довольствовался только платоническою любовью к музыке, он сам в ней упражнялся и, хоть он был более искусный на — скрипке или на флейте, но все-таки он не совсем плохо играл и на клавикордах.

Встав со своего кресла, он живо сел перед инструментом, только что помещённом в его комнате и взял несколько аккордов, согласовавшихся с неразличаемым оркестром.

Но, внезапно, последний, испуганный этим аккомпанементом, замолк и в течении дня его более уже не было слышно.

В этот день, он получил официальным путем от Жозефа, этого дипломата в ливрее, серьёзного и непоколебимого, новую записку на серебряном блюде.

Это ему писала его волшебница.

«Так как король решил быть завтра у обедни в церкви в Марли, где его величество чувствует такое очарование, от которого он не может оторваться, находясь в обществе своей фаворитки, то мне будет позволено беседовать с г. кавалером Кётлогоном только в понедельник утром. Надеюсь, что он до сих пор не очень соскучится, и что внимание, которое ему по заслугам его оказывается, поможет ему терпеливо прожить это время».

Была суббота; оставалось ещё полтора дня ожидания.

Он не жаловался бы на это, так как его воображение и его любопытство имели довольно занятия, но перо владелицы было перо неосторожное… если только оно не имело ещё какого-нибудь дурного намерения.

Будь это действительно подруга, разве она напомнила бы ему об измене, от которой он так жестоко страдал.

С какой же целью была написана эта фраза, которая снова поднимала его боль, возбуждала его гнев и развивала его месть?..

Мало-помалу, делая разные сравнения, он понял, что он был притягиваем двумя токами, оба окружали его разными попечениями, доказательствами благосклонности, но один из них должен был быть бескорыстнее, великодушнее другого.

Он также желал удостовериться, находился ли он действительно в гостеприимном доме, не было ли чего похожего на тюрьму в этом княжеском жилище, предложенном к его услугам.

— Жозеф, — сказал он, — я узнаю через это письмо, что пребывание мое здесь продолжится ещё недели две.

— Г-н кавалер, вероятно, плохо прочли.

Ален бросил на него строгий взгляд, чтоб напомнить ему об уважении и заставить его понять, что он не терпит над собою насмешек.

Но ничто не смущало этого странного служителя.

— Г-н кавалер потрудится меня извинить, — возразил он, — в ответ на этот призыв к порядку; предписания, мною полученные, позволяют мне думать, что он находится окончательно у себя, что надеются здесь его увидать совершенно выздоровевшим, и что никогда не думали ограничить его пребывание здесь, напротив того.

В первый раз этот угрюмый Калибан говорил так много.

Впрочем, наш герой должен был сознаться, что он был прав, и что письмо, объясняющее ему, почему откладывается посещение владелицы, ничего не говорило ему об его удалении.

— Я вижу, — сказал он в свою очередь, — что ты получил превосходные наставления. Я в восхищении от этого, так как ты мне также скажешь, могу ли я прогуливаться за этим парком, чтоб только это кому-нибудь бы не было неприятно?

— О! г-н кавалер не пленник!

— А! а!

— Только, если вы будете настаивать покинуть это жилище, прежде чем видеть госпожу, я получил предписание расположить себя к вашим услугам, велеть запрячь карету, привезшую вас сюда, она отвезет вас в Париж, откуда вы приехали.

— А после?

— После?.. больше ничего.

— To есть, меня отвезут, но назад не привезут?

— Прежде разговора с госпожой — нет.

— Клянусь честью! мне бы очень хотелось пуститься в это путешествие, чтоб видеть его последствия?

— А я осмеливаюсь умолять г-на кавалера не делать этого.

— А отчего же? скажи, пожалуйста, Жозеф!

— Это слишком огорчило бы…

На этот раз Жозеф покраснел, замялся и опустил глаза.

— Кого, скажи на милость?

— Но меня, г-н кавалер, — вдруг возразил он, снова совершенно ободрившись, — кроме уже чести вам служить, тут дело идет также о моем месте, если вы покинете таким образом вдруг вашу резиденцию, тогда меня обвинят в недостаточной услужливости.

Ален со вниманием смотрел на него. Его видимое замешательство в ту минуту, когда язык изменил ему, доказывало об его соучастии в маленьких тайнах, окружающих это жилище.

Он понял, что его будет жалеть не Жозеф, но кто-нибудь другой, более интересный.

Прибавив это указание к предыдущим, он притворился удовлетворенным этой отговоркой служителя.

— Ну, — сказал он, — этого уже не будет, чтоб я за твое хорошее услужение лишил бы тебя места. Я чувствую себя здесь чудесно, я буду здесь ждать твою хозяйку, сколько только ей будет угодно.

— Ах! благодарю! — сказал Жозеф со вздохом облегчения.

Когда Ален вошел к себе, немного спустя после этого разговора, рука сильфиды положила новую записку на его имя на свое обычное место.

Он был уверен, что Жозеф тут был ни причем, так как он его не терял из виду, и в это самое время он знал, что он занимается в нижних комнатах.

Но какая здесь запутанность!

Это была та же бумага, тоже тонкое женское царапание, — а тем не менее это был не тот его почерк!

«По причине, требующей, чтоб вы не говорили о некоторых вещах, писали ему, вас просят также не допрашивать… Жозефа…»

Поймут, что надо было иметь очень несчастный характер, чтоб скучать в подобном оазисе.

Выздоровление, впрочем, приносило с собою те великодушные ощущения, теплые чувства, который доставляют благосостояние и весенние наслаждения ожившей крови, излечение — это настоящая весна, возвращение существования после зимы.

Герой этого романа, полный женским притяжением, упорствовал узнать резвого гения, беспокоившего его.

Ему пришла в голову такая мысль, что он даже удивлялся, что она к нему не тотчас явилась, с первой же записки, это было отвечать, пользуясь той же письменной шкатулкой, т. е. услужливым мрамором маленького столика.

Там, в изящном письменном столе, находилось все необходимое, он взял четвертушку бумаги и написал:

«Мне приказывают быть послушливым, скромным; но если бы я также просил милости, даровали ли бы мне ее? Обещание, сдержали ли бы его?»