Две ревности и одна ненависть. — Все средства хороши для женщины в немилости. — Ален подвергается суровому испытанию.
Обер-гофмейстерина не скрывалась — не достаточно, — потому что глаза всех были устремлены на неё, стараясь проведать её намерения. Она жила только для того чтоб исполнить одну постоянную мысль: натворить неприятностей своей сопернице, заставить плакать её прекрасные глаза и дойти после тысячи стычек, если ей не удастся отнять у неё безумную нежность короля, до решительной мести, какая бы она ни была.
Она действовала со стороны духовенства, с которым она была в лучших отношениях, чем Мария де Фонтанж, слишком оглушенной своим счастьем и слишком желавшей им насладиться и выставить его напоказ, чтобы предаваться интригам или лицемерию подобного рода.
Хотя и по её наущению король причащался на страстной неделе, но у неё не было более ни религиозных, ни каких бы то ни было серьёзных мыслей: что ею управляло, что её увлекало, это гордость и всё гордость.
Маркиза де Монтеспан, которой напротив искусно помогала будущая фаворитка, госпожа де Ментенон, творившая из всего стрелы, заботилась беречь высшее духовенство от двора, которому она постоянно давала доказательства внешней набожности.
Влияние этих двух женщин, Монтеспан и Монтенон было таково, что папу уговорили написать Людовику XIV угрожающее письмо, чтоб упрекнуть его в скандале, пример которого он подавал. Но государь этот ещё не подпал под иго вдовы Скаррона, он был увлечён сильнейшею страстью, а время отлучения от церкви прошло; он не испытал ни малейшего волнения и продолжал свои похождения.
Употребляя все эти великие средства, обер-гофмейстерина не пренебрегала ни одним из маленьких.
Мария де Фонтанж, великолепная наездница и смелая охотница, любила гнаться за крупной дичью, но у неё было сильнейшее отвращение к зверинцам, объясняемое её чрезвычайной склонностью к ласкам и роскоши. Но совершенно напротив, обер-гофмейстерина, у которой это была не единственная странная фантазия, особенно привязалась к двум ручным медведям, с которыми она обходилась как с комнатными собачками, в отношении которых она требовала, чтоб все им оказывали внимание и которые прогуливались по своему произволу в королевских дворцах. Читатель, не приготовленный классическим обучением, не может себе представить галереи и покои Версаля в этой эксцентричной компании, был бы вправе нам не поверить со слов. Вот анекдот, очень хорошенький, рассказанный летописцем того времени.
«У г-жи де Монтеспан два медведя, которые ходят куда им вздумается. Они провели одну ночь в великолепной квартире, приготовленной для девицы де Фонтанж.
Живописцы, выходя вечером, не позаботились затворить двери; те же, на которых была возложена забота об этой квартире, были так же небрежны, как и живописцы; таким образом медведи, найдя двери отворёнными, вошли и всю ночь всё там портили. На другой день рассказывали, что медведи отомстили за свою госпожу и другие подобные глупости поэтов.
Тех которые должны были запереть квартиру, выбранили, но до такой степени, что они твердо решились затворять двери пораньше. Однако, так как много говорили об опустошении, произведенном медведями, множество людей ходили в квартиру поглазеть на весь этот безпорядок.
Г-да Депрео и Расин также отправились туда к вечеру и, ходя из комнаты в комнату, углубленные или своим любопытством или своим приятным разговором, они не обратили внимания, что первые комнаты уже закрывали: таким образом что когда они пожелали выйти, они этого сделать не смогли. Они кричали через окна, но их не услыхали. Таким образом, оба поэта провели ночь там, где два медведя переночевали в предыдущую ночь, и имели свободное время думать об их прошедшей поэзии или о их будущей истории».
Впрочем позволено думать, что это шутка, сыгранная с двумя поэтами, слишком забавна, чтоб не быть несколько произвольной со сторон господ из королевской прислуги.
Также легко поймут, что это не простой случай предал квартиру девицы де Фонтанж мерзким животным, и это был, впрочем, только один из ста эпизодов соревнования её низложенной соперницей. Признаются, что это было действием ревнивой женщины, завистливой до всего выгодного, ниспадающего на её врага, и ухитряющейся его помучить.
Новая герцогиня, негодующая в глубине души и иногда плачущая от гнева, показывала однако вид, что принимала эти вещи с высоты своего величия, как ничтожества, её недостойные. Король, знавший маркизу, озабочивался более. Видя, что его письмо и его угрожающие советы её не пугали, опасаясь каких-нибудь публичных скандалов, он старался её смягчить какими-нибудь преимуществами.
В первый день она выказала себя ужасно оскорбленной титулом герцогини, дарованным через несколько недель милостей девице де-Фонтанж, титул, который одинаково приобрела в подобных же обстоятельствах Луиза де Ла-Вальер, между тем как она сама, царствование которой продолжалось несравненно дольше, осталась маркизой.
Но Людовик XIV чувствовал, что она должна была этим оскорбиться, в примирительном духе, он решился удовлетворить её насчёт этого пункта и желая сделать дело более ценным, самому лично ей объявить. Но она выпрямилась во всё своё величие:
— Нет, государь, — отвечала она; — мне ни в каком случае не нужно это новое отличие… Оно было необходимо Ла-Вальер, Фонтанж, чтоб приблизиться к вашему величеству; но я, я родилась от той крови, которая мне позволяла надеяться на самые высшие почести, даже в том случае, еели б я не имела чести вам понравиться.
Без сомнения, это был высокий слог; между самыми гордыми, не многие сказали бы так королю-Солнцу. Она с подобной же ясностью изложила вещи, когда она осталась наедине с Аленом де Кётлогоном.
— Ну что же, кавалер, — начала она, — подумали ли вы о вопросе, который я вам предложила в нашем последнем свидании?
— Да, сударыня, — отвечал он с своей стороны, без колебания.
— Я надеялась на это, так как вами также пожертвовали без стыда, без рассуждения, без милосердия; то, что я страдаю, вы терпите то же самое и вы должны в одинаковой степени испытывать эту строгую нужду отмщения, которое поразило бы в самую чувствительную струну существования виновную, которая бы смутила эти дерзкие радости, сделанные для того, чтобы нас подразнить, и ряд неверных, которых позволяет вам ещё менее, чем мне, получить обыкновенное удовлетворение.
— О сударыня, — сказал Ален, — какие струны приводите вы в движение… и какое жало в ваших словах, чтоб прибавить настолько к злу, которое меня уже мучает!
— Я — хирург, поворачивающий скальпель в ране, чтобы обеспечить выздоровление.
— Чтобы начинать подобным образом, что же вы тогда затеяли? К какому ужасному деянию намереваетесь вы меня присоединить?
— Я сперва намереваюсь узнать, если я могу и до какой степени могу рассчитывать на вас? Вы ревнивы?
— Да!.. да!.. да!.. — вскричал он перерывами.
— Я это заметила в тот день, когда вас встретила в роще… убегающего от короля и его новой фаворитки…
Он ничего не отвечал, его кулаки до того сжались, что ногти его вонзились в тело, его чёрные брови сдвинулись в свирепую дугу.
Адская маркиза, следуя за всеми его ощущениями, которые она возбуждала в этой страстной натуре, спросила его глухим голосом, нагибаясь к нему:
— А отчего вы от них бежали?
— Отчего!.. Ах! вы это хорошо знаете; взгляд ваш говорит мне, что вы это поняли… Я от них бежал, потому что, в эту минуту, пьяный от ярости, безумный от унижения, чувствуя оружие под своими руками, я бы убил одного или другого, — может быть обоих! — Воспоминание об этом волнении снова произвело на него противодействие: он побагровел. — Бог меня спас, — начал он, — дав мне силу удалиться… и посылая мне эту болезнь, позволившую мне обдумать… Но, чтобы быть милосердным до конца, он должен был бы послать мне смерть…
— Это было бы очень жаль! Он вас оставил жить для вашей мести.
— Ах! моя месть!.. Каким образом и на ком её показать теперь!.. Нет, это проклятие; видите ли вы, сударыня, я более ни на что не годен; я сам себя стыжусь.
— Уныние!.. Послушайте!.. Посмотрите, разве я унываю!.. Кавалер, будете ли вы менее тверды, нежели женщина!..
— Я вами восхищаюсь, но вы меня пугаете.
— Нужно ли мне вам напоминать, до чего они дошли?… Это бесстыдное счастье, которое они выставляют напоказ, эти наглые нежности, столь же нецеломудренные?.. Ах! если б они сделали вас свидетелем своего счастья, как меня каждый день… каждый час!.. — Было что-то от барса в её голосе, в её выражении.
— Ради Бога, пощадите меня, вы будете причиной какого-нибудь несчастья или преступления! Сквозь эту ревность, меня пожирающую, у меня проявляются светлые места, когда я рассматриваю вещи хладнокровно, рассуждая.
— А! а! — сказала она иронически, — а что говорит вам ваше благоразумие?
— Оно заступается за мою неблагодарную, выставляя обстоятельство чрезвычайной молодости, обольщения для глаз, честолюбия… Послушайте, сударыня, это может быть трусость, я должен был бы видеть только её вину, только её небрежение, только её измену, но умоляю вас, позвольте мне верить, что она была более слаба, чем виновна, что сердце её не участвовало в её поступке, что она не любит короля с той же нежностью, которую некогда она оказывала мне самому.
— Нет, — с фарисейской жалостью отвечала маркиза, — я вам не позволю поддерживать вашу боль этими опасными мечтами. Этим я бы сделала себя виновной в обмане и соучастницей этой твари, которая была настолько бесчестна, что изменила столь великодушному сердцу! Ах? вы закрываете глаза и уши, бедный больной, которому нравится ваша боль, вы гонитесь за облегчающими средствами, вместо того чтоб открыто принять героическое лекарство. Нет, нет, я вам не помогу в этой малодушной тактике! Вам знаком её почерк и её слог, не правда ли?
— К чему всё это, скажите, ради Бога?…
Она вынула из своего кармана маленький сафьяновый мешочек, служивший ей портфелем, а из этого портфеля достала бумагу.
— В начале этой недели, — начала она снова, не отдавая ему ещё эту бумагу, — у короля ранили лошадь на одной охоте на кабана, его величеству угрожала даже некоторая опасность. Ваша прежняя невеста не присутствовала при этой охоте, нездоровье удержало её в замке. Ее там не было, чтоб выразить свое соболезнование, при первом объявлении приключения, но не будучи в состоянии говорить, она написала, и какой слог!
Маркиза остановилась, развернула с рассчитанной медленностью записку и прочла, делая ударение на каждом слове.
«Я не в состоянии, мой дорогой государь, выразить вам беспокойство, в котором я нахожусь; могу ли я без дрожи узнавать, как мало вы заботитесь о вашем сохранении! Ради Бога! берегите лучше жизнь, которая мне дороже моей собственной, если желаете найти меня живой при вашем возвращении. И что же! разве ваша храбрость не довольно известна, точно также, как ваша ловкость, чтоб вам не подставлять себя более новым опасностям? Можете ли вы находить отдохновение войны в упражнении столь трудном и столь опасном!.. Ах! я дрожу от страха. Извините, мой дорогой государь, эти упреки выходящие от горячности моей страсти, и вернитесь, если вы любите, и если хотите успокоить от страха ту, которая вас так нежно любит».
Это письмо было из самых достоверных, и мы сами переписали его у авторов, нам его сохранивших. Окончив это чтение, обер-гофмейстерина, передала, не прибавив ни одного слова собственноручно письмо Алену. Он её оттолкнул отчаянным движением, так как издали узнал почерк, и сказал с горечью:
— Вы правы, сударыня, это любовь… Но какой изменой записка эта попала в ваши руки?
— Это мой секрет, кавалер, дело это было для меня тем более легко, так как я держу в своей немилости множество союзников, между тем как эта неосторожная кокетка с каждым днем отчуждает своих последних друзей. Но я вам показала и рассказала только половину этого происшествия. Тут будет продолжение.