Дом на берегу лагуны

Ферре Росарио

Часть пятая

Дом на улице Зари

 

 

16. Балетная школа Керенски

Впервые я услышала имя Керенски в тот день, когда мы переехали в Понсе. Было воскресенье, папа, мама, Баби и я ехали до городка на автобусе. Мы приехали около одиннадцати утра и отправились на площадь Дегету перед собором в самом центре города. Площадь очень отличалась от тех, что я видела в столице, где совсем не было деревьев. Здесь же росло по меньшей мере с дюжину индейских лавров. По случаю воскресенья на площади бьшо много народу – люди шли с мессы или на мессу.

Мне было десять лет, и я никогда раньше не была в Понсе. Не успела я выйти из автобуса, как почувствовала страшную жару, от которой не спасали даже индейские лавры. Эти деревья, подстриженные наподобие огромных зеленых грибов, сразу же привлекли мое внимание, потому что выглядели очень забавно. Духовой оркестр играл танцевальную музыку в небольшой деревянной церковке. Она была выкрашена в черно-красную полосу, что гармонировало с насосной станцией.

Это не был какой-нибудь там захудалый оркестрик. Ансамбль был замечательный. В нем было сорок музыкантов, одетых в костюмы цвета морской волны и красные шапочки, а инструменты были новехонькие. Шесть корнетов, четыре трубы и три тромбона блестели на солнце так, словно были из золота, – такой чистотой они сияли. Первое, о чем я подумала, – что у пожарных очень много денег. Мужчины прогуливались по правой стороне площади, женщины – по левой, слушая музыку и приветствуя друг друга. Они по очереди отражались в золотом колоколе трубы, никогда не встречаясь, и казалось, будто они водят веселый хоровод вокруг жерла, из которого льется музыка.

Я спросила у Баби, не играют ли пожарные для того, чтобы развлечь народ, но Баби засмеялась. Она сказала: вряд ли; они играют в честь Гарольда Айкса, секретаря Министерства внутренних дел, который прибыл в Понсе с официальным визитом. И потому оркестр то и дело чередовал «Jingle Bells» с пуэрто-риканскими мелодиями. Айкс сидел в церкви рядом с алькальдом. Церковь была украшена белыми колокольчиками из гофрированной бумаги, а рядом с ней на огромной сосне висели гирлянды из золотистой мишуры, сверкавшие на солнце.

Меня совершенно очаровало то, что я увидела на площади Дегету. И фонтан с шестью бронзовыми львами, из пасти которых били струи разноцветной воды, и каменные скамьи с выбитыми на спинках стихами местных поэтов, и индейские лавры, которые таинственно шептались у нас над головами.

В Старом Сан-Хуане, который находился неподалеку от Трастальереса, на площадях не было ни деревьев, ни фонтанов. Там царил суровый армейский дух, потому что испанские солдаты устраивали на площади свои маневры. В Сан-Хуане дома стояли друг к другу тесно, как костяшки домино. Там были узкие балконы с балясинами красного дерева, похожие на вставную челюсть, а вокруг ни одного деревца. В Понсе улицы и площади были широкие и тенистые. Фасады украшали просторные балконы, а задняя часть дома выходила в огромное патио, которое годилось даже для празднеств. Густые кроны манго, пальм и рожковых деревьев возвышались над изгородями, словно гигантские зеленые анемоны. Дома в Сан-Хуане красили в мрачные цвета, а в Понсе все было белым, как мрамор, или пастельных тонов. Издали город был похож на свадебный торт, который выставили на солнце подсохнуть. Город был чудесный. Во всем ощущалось пространство: дома были высокие, террасы просторные, а улицы широкие.

Когда мы нагулялись по площади Дегету, то отправились на улицу Зари, где, как нам сказали, находился наш новый дом. Мама помогала папе нести чемоданы, а Баби держала меня за руку. Когда мы оказались на этой улице, то увидели высокое здание, украшенное большим портиком с белыми колоннами. Я столько слышала о доме дедушки и бабушки, что подумала: это элегантное здание, наверно, он и есть.

– Мне кажется, мы здесь будем очень счастливы, – сказала я Баби, когда мы подошли ближе. – Обожаю дома с белыми колоннами.

Баби засмеялась и тут же разочаровала меня:

– Это театр «Ла Перла», где Балетная школа Керенски каждый год дает спектакли. Наш дом несколько поменьше.

В Сан-Хуане мне рассказывали чудеса про Балетную школу Керенски, и через несколько недель после переезда в Понсе Баби меня туда записала. Я стала каждый день ходить на занятия на авениду Акаций. Андрей Керенски и Норма Кастильо в сороковые – пятидесятые годы имели огромное влияние на театральную жизнь Понсе; в те годы их Балетная школа была одной из лучших на Острове.

Чета Керенских появилась в Понсе в 1940 году, двумя годами раньше нас. Андрею было двадцать девять, Норме двадцать пять. Керенски родился в России и был учеником Императорской балетной школы в Санкт-Петербурге. Его мать, которую он обожал, была русская – белая кость, рыжеволосая дворянка, сбежавшая от революции. Она эмигрировала в Соединенные Штаты, когда Андрею было двенадцать лет. Когда ему исполнилось двадцать два, мать добилась, что его включили в состав балетной труппы «Метрополитен-опера». Год спустя она умерла, оставив сыну в наследство только великолепный портсигар работы Фаберже. Керенски продал его и на вырученные деньги жил и учился еще четыре года.

Бедность и безвременная кончина матери заставили Керенски забыть об аристократическом происхождении. Он подружился со студентами, что входили в Лигу социалистов в Нью-Йоркском Университете, который он закончил с дипломом свободного художника. Он верил в неизбежную победу лучшей жизни, но мать увезла его с их Родины. Это было несправедливо по отношению к нему, он был тогда слишком юным, чтобы знать, чего он хочет. Он был убежден в правоте революционного дела. Частная собственность должна быть упразднена, а капиталы должны принадлежать государству. Это единственный способ избежать злоупотребления властью со стороны богатых.

Керенски издали восхищался Лениным и считал правомерным свержение монархии и образование Союза Советских Социалистических Республик. Позднее он отвергал всяческие слухи, которые ползли по Соединенным Штатам, о культе личности Сталина; капиталисты хотят выставить его монстром, чтобы дискредитировать в глазах мира.

Андрей познакомился с Нормой Кастильо в «Метрополитен-опера» и безумно влюбился в нее. Он забыл о политике и занялся балетом. Норма была дочерью владельца гасиенды в Понсе, который после Первой мировой войны продал все свои земли. Он вложил свои капиталы в ценные бумаги Соединенных Штатов и отошел от дел. Норма была его единственной дочерью, светом его очей. С малолетства она выказывала большие способности к балету, и в 1 935 году он послал ее учиться в Париж; позднее она поступила в Школу американского балета, филиал знаменитого «Нью-Йорк-Сити балет». Когда она ее окончила, ей предложили работать в «Метрополитен-опера», где она познакомилась с Андреем. Вскоре они поженились.

У Нормы были черные, как оникс, волосы, и она завязывала их в особенный узел на затылке, как у Тамары Тумановой. Вскоре после того, как они поженились, Андрей убедил Норму поменять имя, и она взяла имя Тамара, в честь знаменитой балерины из труппы «Русский балет Монте-Карло». Тамара не была одной из воздушных, словно бабочки, балерин; она была плотного сложения, как русские красавицы крестьянки, которых Андрей видел в окрестностях Петербурга. Его мать обычно увозила его летом в имение в деревню, где стояла церковь, купол которой напоминал луковицу, а к крыльцу дома вела аллея, обсаженная соснами. Андрей и Тамара приехали в Понсе провести медовый месяц, и Андрей безумно влюбился в Остров. Он был в восторге от старого особняка семьи Кастильо, с массивным балконом, украшенным накладным серебром, и железными воротами с огромной буквой «К», выкованной над входом. Дому было больше ста лет, и он напоминал Андрею имение, где он ребенком часто бывал со своей матерью.

Чета Керенски приехала в Понсе как раз, когда был карнавал. В один из вечеров они сидели на балконе, который выходил на улицу Акаций, и смотрели, как под звуки тромбонов, корнетов и бомбардинов – старинных духовых инструментов – мимо проезжают на деревянных подмостках ряженые. Андрея увлекло это зрелище. Весь город высыпал на улицу, и все танцевали, кто как умел, без правил и ограничений. Толпа ряженых походила на разноцветное сияющее море. Здесь были заклинатели змей, китайцы с длинными косичками, которых несли в паланкинах, испанки с кастаньетами и гребнем в волосах, ангелы, танцующие, как дьяволы, и дьяволы, танцующие, как ангелы. Короли, сильфиды, продавцы шаров – все были охвачены волшебством танца: они кружились, подпрыгивали, трепетали, запрокидывая голову, отдаваясь музыке. Казалось, они хотят отделить плоть от костей и парить в воздухе, словно бестелесные духи.

У Андрея загорелись глаза.

– Этот народ от природы наделен талантом танцора, – сказал он Тамаре. – Здесь балетная школа будет иметь огромный успех. Думаю, нам надо переехать в Понсе.

Сначала Тамара и слышать об этом не хотела. Б Париже она училась у Михаила Мордкина, знаменитого танцовщика из группы Сергея Дягилева, и ее звезда только начинала всходить. В том сезоне она вот-вот должна была получить одну из главных партий в новой постановке «Жизели» в «Метрополитен-опера». Андрею нечего было терять, его карьера не обещала быть такой блестящей, как ее. Не говоря уже о том, что он всегда мечтал стать балетным мэтром и переезд в Понсе открывал перед ним такую возможность. Тамара обдумывала все это какое-то время. Но так как она была влюблена в своего мужа, то в конце концов решила ему уступить.

Тамара сообщила семье о своем решении, и вскоре они отправились на Остров.

Родители Тамары находились в то время в стесненных обстоятельствах: стоимость ценных бумаг прошла пиковую отметку в конце Второй мировой войны, и теперь Кастильо почувствовали на себе результаты девальвации. Содержать особняк на улице Акаций в подобных условиях было затруднительно, и дом стал приходить в упадок. Когда Андрей и Тамара выразили желание в нем жить, отец Тамары преподнес им его в качестве свадебного подарка и переехал вместе с женой в небольшую современную квартиру. Мать подарила Тамаре бриллиантовые серьги, чтобы она, живя в Понсе, надевала их во время светских раутов, но Андрей настоял на том, чтобы она их продала. На вырученные деньги они. починили крышу, поменяли изъеденную жучком деревянную обшивку стен и соскоблили старый лак с паркетных полов, чтобы вернуть им первоначальную красоту.

Дом хранил романтическую ауру конца прошлого века, которая как нельзя более подходила к занятиям балетом. Каждая дверь была украшена резьбой, потолки были пятиметровой высоты, а полы паркетные. Керенски убрал внутренние переборки, и часть дома превратилась в зал для занятий – двадцать метров в длину и четырнадцать в ширину, где можно было обучать искусству танца целый полк. К правой стене прикрепили во всю длину палку из пальмового дерева, к левой – огромное зеркало, от пола до потолка, чтобы учащиеся могли «учиться выражать с помощью движений физических движения души», как говорил профессор Керенски.

Вскоре в местной газете «Житель Понсе» появилось объявление. «Обучение балету начинающих и любителей, специальные условия для детей» – говорилось там. Андрей хотел, чтобы двери его студии были открыты для детей из бедных кварталов, он собирался обучать их бесплатно, и Тамара была с ним согласна. Но когда подруги Тамары, которые принадлежали к самым обеспеченным семьям Понсе, увидели объявление в газете, их столько набежало в старинный особняк Кастильо вместе со своими дочерьми, что для детей из бедных семей и места не осталось. В этой школе девочки учились не только танцевать, но и вести себя как настоящие сеньориты.

Первые два года Балетная школа Керенски имела огромный успех. У Андрея и Тамары было множество учеников – по меньшей мере человек пятьдесят, от восьми до шестнадцати лет, – и они зарабатывали столько денег, сколько и не мечтали. Но Андрей был не удовлетворен тем, как идут дела. Его огорчало, что в школе учатся одни девочки. Мальчики в школу Керенски не записывались и не танцевали в репертуаре театра «Ла Перла». Но ведь ни один балет не обходится без мужских партий. В балете «Петя и волк», например, партию Пети танцевала девочка, и это было сплошное несчастье. Партию Волка танцевал сам Керенски, поскольку ни одна из девочек не могла исполнить ее.

Однажды Керенски пригласил в студию матерей своих учениц и стал объяснять им, какую возможность они упускают. Он рассказывал им о том, как часто танцовщики из Санкт-Петербурга и Монте-Карло становились настоящими гениями. Балет открывает двери в мир искусства и может принести славу любому. Почему они не приводят в школу своих сыновей так же, как и дочерей? Матери слушали его вежливо, обмахиваясь веерами и пряча улыбки, как если бы профессор Керенски изволил изящно шутить. Андрей спросил их, почему они смеются. Ортенсия Эрнандес, пышная сеньора, у которой в студии учились две дочки, подняла руку, увешанную браслетами.

– Мой муж говорит: балет может быть опасен для мальчиков, – сказала она со смущенной улыбкой. – Занятия могут способствовать развитию склонности к гомосексуализму, и проявиться это может не сразу, а потом, через несколько лет.

Керенски рассердился, но переубедить Ортенсию не смог. И никогда ни один мальчик из приличной семьи не переступил порога Балетной школы Керенски на авениде Акаций.

Поступив в студию, я последующие четыре года ежедневно ходила на занятия, длившиеся несколько часов, прежде чем мне разрешили танцевать какие-либо партии в театре «Ла Перла». В Понсе нас, девочек, воспитывали как тепличные растения. Мы поедали огромное количество пончиков и пирожных из гуайабы, а также наедались до отвала жареной свининой. Мы понятия не имели о том, что такое дисциплина тела. Первое, что делал профессор Керенски, – сажал на диету всех своих учениц. Он категорически запретил есть мучное, жареное и рис с фасолью, чтобы, поднимая руки, мы показывали изящную дугу из алебастра, а не раздутые цветочные горшки и чтобы наши икры напоминали точеные балясины. В течение двух лет он говорил с нами только по-французски и велел выучить наизусть экзотические названия всех па, которые мы разучивали в классе. Мы ходили по улицам, повторяя: «девелоппе, арабеск и купе», а вечером, когда отправлялись спать, шепотом повторяли названия па, будто молитву.

Мы занимались несколько часов подряд, и наши балетные тапочки с носками из розового шелка периодически протирались о паркет. Уметь держать равновесие тела и контроль над мыслями – это было неотделимо одно от другого; мы должны были уметь «сделать пируэт "с иголочки" в уме и удержать равновесие, стоя на монетке в десять сентаво». Так говорил профессор Керенски. Жара в Понсе невыносимая круглый год, и во время занятий мы потели, как легионеры, но терпеливо сносили все страдания.

Балетная школа Керенски была поделена на два отделения. Одно состояло из средних, ничего не обещавших учениц, которые находились в ведении Тамары. Обычно это были толстоватые, мало изящные девочки, и матери отдавали их в школу, чтобы они похудели и научились вести себя в обществе. Никто не ждал, что из них что-то выйдет, но таковых была большая часть, и помесячная оплата за их обучение позволяла студии держаться на плаву. Но были и серьезные ученицы, с которыми занимался профессор Керенски.

Как все русские, Керенски жил романтическим балетом. Он считал, что только классический танец способен выразить самые глубокие чувства. Он не был согласен с Баланчиным, полагавшим, что танцовщик – это метроном, чувства которого всегда невозмутимы и который должен ограничивать себя следованием музыкальному ритму, – не более того. «Если вы наполнитесь во время танца музыкой, – любил повторять Андрей, – настанет день, когда вы почувствуете духовное озарение». Он был блестящим преподавателем – настоящим мэтром. Он разделил обучение на три уровня: А, В и С, и, когда ученица заканчивала последний уровень, он считал, что она готова стать солисткой балета. Значит, в этом сезоне она может танцевать сольные партии в театре «Ла Перла».

Я была одним из скромных лебедей, которых выучил и «отточил» профессор Керенски, моя жизнь была всецело посвящена балету. Лицей Понсе, где я училась, был расположен в двух кварталах от студии, и мне требовалось всего пять минут, чтобы дойти туда. Я приходила, уже натянув на себя черное трико для занятий, которое надевала в школьном туалете. Занятия длились до шести часов вечера, – в это время Баби присылала за мной шофера бабушки Габриэлы, и он увозил Меня в синем «понтиаке». Я возвращалась домой, принимала душ, ужинала и делала уроки. Когда часы били девять, я уже была такой усталой, что валилась на постель и тотчас засыпала. Я почти ни с кем не разговаривала, исключая Баби, впрочем, остальные члены семьи, по-моему, не слишком в этом нуждались.

Профессор Керенски чрезвычайно внимательно относился к тому, как он одет. Он старался, чтобы мы всегда помнили о его русском происхождении и потому еще больше ценили его балетное мастерство. На занятиях он всегда был в красной блузе и безупречных черных брюках. Блуза была с высоким воротником и поясом, который завязывался на талии. У него были золотистые волосы, и он стригся под «пажа» – прическа, которая закрывала уши, делая его белокурую голову похожей на купол маленькой базилики. Его внешность русского князя сводила учениц с ума, особенно новеньких, но он этим не злоупотреблял. Он очень серьезно относился к своему делу, был почтительным и осторожным. Во время занятий стоял у зеркала и, когда мы исполняли то или иное па, тросточкой отбивал такт по паркету. Он никогда не подходил к ученицам близко, всегда держал дистанцию. Когда он танцевал какую-нибудь сцену из «Корсара» или из «Полуденного фавна», например, мы сидели на полу, в трех метрах от него, и смотрели на него с восхищением, боясь дышать. Профессор Керенски никогда не танцевал ни с одной из нас. Когда нужно было показать какое-то новое движение, он всегда делал это перед всем классом.

Тамара была очень красивая женщина, но уже начинавшая полнеть. Она носила трико и длинную газовую юбку, что скрывала раздавшиеся бедра. Она любила танцевать по вечерам одна, до прихода учениц. Обычно я приходила раньше всех, и мне страшно нравилось подглядывать за ней, спрятавшись за портьеру. Когда она начинала танцевать, я забывала о ее полноте, – такой грации были полны все ее движения!

Тамара не принимала никакого участия в занятиях с «продвинутыми» ученицами, она занималась только с начинающими или с девочками второго уровня. Она учила девочек девяти-десяти лет, как вырабатывать правильную осанку – выпрямлять плечи и втягивать живот, – а тем, кому было двенадцать, – как ходить на высоких каблуках, потому что им скоро предстояло дебютировать на Представительском балу, который ежегодно проходил в Понсе в «Кантри-клубе».

Однажды я осталась передохнуть после занятий в доме Керенски и видела, как Тамара вышла из ванной комнаты (Керенски переделали каретный сарай, который примыкал к дому, в жилое помещение; там были гостиная, спальня, ванная и современная кухня). Тамара была голая, и я поразилась, как она хороша; я подумала об «Одалиске» Энгра – репродукция этой картины висела в нашем доме на улице Зари. Тамара стояла ко мне спиной и не видела меня; но, когда повернулась к зеркалу и стала вытирать полотенцем лицо, я заметила, что она грустная. У нее и во время уроков бывало такое же отсутствующее выражение лица – будто ей хочется все бросить и убежать отсюда куда-нибудь далеко. Я подумала: может, ей надоела работа – обучать целую толпу Девчонок, которые ее в грош не ставят, – и не стала ее обвинять.

Профессор Керенски, напротив, как будто излучал энергию. Иногда он снимал красную шелковую блузу и показывал нам особенно трудные па, оставшись в черных брюках и белой футболке. Однажды я заметила, что его грудь покрыта густыми волосами цвета меди, и это так отличалось от его белокурой шевелюры, всегда заботливо уложенной. Но более всего мое внимание привлек запах увядшей герани, который исходил у него из подмышек всякий раз, когда он поднимал руки, чтобы показать нам очередное движение.

Моей лучшей подругой в Балетной школе была Эстефания Вольмер, дочь хозяина «Эль-Кометы», самой большой плавильни в Понсе. Дон Артуро Вольмер происходил из семьи среднего класса, но женился на Марго Ринсер, дочери хозяина завода по перегонке рома «Бокал золота». Отец Марго купил им «Эль-Комету» в виде свадебного подарка, и Артуро сделал все возможное, чтобы предприятие стало процветающим, но ему не везло. В нем не было жилки коммерсанта; ему быстро надоело продавать «медные бирюльки», как он называл лестницы, ведра и алюминиевые котлы, которые пользовались наибольшим спросом, и его доходы были невысоки; едва хватало, чтобы не заявлять о банкротстве. Отец Марго, чтобы дочь могла позволить себе все, к чему она привыкла, вынужден был выдавать им месячное содержание.

Марго считалась красавицей, но вскоре после замужества у нее появилась злокачественная опухоль на ноге, и ногу ампутировали. Дон Артуро так никогда и не оправился от этой трагедии. Он жил только заботами о Марго и ни за что не хотел отдавать ее в руки сиделок. Он неотлучно находился при ней, толкая впереди себя инвалидное кресло, и был настолько погружен в несчастье, постигшее жену, что почти не вспоминал о существовании Эстефании.

Когда Марго забеременела Эстефанией, она уже была в инвалидном кресле и, после того как девочка родилась, не испытывала к ней ни малейших чувств. Будучи единственной дочерью, Марго привыкла находиться в центре внимания семьи, а когда превратилась в инвалида, ее сосредоточенность на себе стала еще заметнее. Если Эстефания входила к ней в комнату, она всегда будто бы чуть удивлялась, словно забыв, что у нее есть дочь.

Эстефанией занимались няньки, и потому она выросла немного диковатой и не имела никаких представлений о дисциплине. Она была куда более непослушная, чем я. Каждый день на завтрак ела шоколадное печенье, запивая его кока-колой; она в жизни не пробовала каши с кусочками зеленых бананов, которую готовила мне Баби по утрам. Когда ей исполнилось четырнадцать, она перестала носить нижнее белье, и, когда шла по улице, ее груди под блузкой колыхались из стороны в сторону, будто две рыбины. В пятнадцать она стала ходить одна куда ей вздумается. Она никогда не появлялась на вечеринках в сопровождении кого-то из взрослых и была единственной девочкой в Понсе, которая отваживалась вечером ходить в кино с приятелем. Я восхищалась ее смелостью; ее все порицали, но она не обращала ни на кого внимания, ей все было, как говорится, до лампочки. Она была замечательно красивая, с кожей белой как молоко, длинной лебединой шеей и густыми вьющимися волосами, которые были похожи на огненные заросли.

Эстефания была старше меня на два года. Я познакомилась с ней в лицее, когда мы оказались в одной волейбольной команде. Училась она не особенно хорошо; ей больше нравилось общаться с людьми, чем читать книги. Малыши ее обожали, и на переменах она с удовольствием возилась с ними, придумывая разные игры и участвуя в них так азартно, будто сама была маленькой девочкой. Нрава она была веселого, всегда готовая улыбнуться и пошутить, как будто жизнь ее была сплошной беспроигрышной лотереей. Ей нравилось шокировать окружающих манерой одеваться, и порой я ей в этом подражала. Мы надевали спортивные трусы в красный горошек и обтягивающие полупрозрачные футболки и разъезжали в таком виде по городу на велосипедах, чтобы все нас видели. Мне нравилось все это, потому что мне хотелось быть с Эстефанией, – я знала, что она, как и я, несчастлива.

Помню, когда Эстефании исполнилось шестнадцать, родители подарили ей на день рождения красный «форд» с откидным верхом, что, без сомнения, было большой глупостью. Большой, но не последней, так что я даже не удивилась, когда увидела, как Эстефания подъезжает к дверям школы на авто пылающего цвета. Оказывается, родители рассчитали шофера, как она мне сказала, потому что он был непрерывно пьян, и подарили ей «форд», полагая, что, если дочь станет ездить в школу на машине, она будет в большей безопасности – они жили за городом.

Начиная с этого дня Эстефания повсюду появлялась на «форде», и ее пылающая шевелюра прекрасно сочеталась с красным цветом машины; по вечерам она ездила в кино, в приморские бары «Гуэвита-дель-пирата» и «Плейс», где знакомилась с американскими солдатами и потом танцевала с ними на пляже. Злые языки поносили ее «на все корки», но я знала, что Эстефания не способна сделать ничего дурного.

Когда Эстефания тоже стала ходить в Балетную школу, я страшно обрадовалась. Она восхищалась профессором Керенски больше, чем остальные девочки, и этого не скрывала, – мы поверяли друг другу все наши тайны. Мы не были влюблены в него, несмотря на то что он был так хорош собой! Мы восхищались его необыкновенными качествами танцовщика, той легкостью, с какой он взлетал, например исполняя восемь антраша в сюите «Дон Кихот», или тому, как его волшебные ноги проделывали в воздухе сорок фуэте, когда он танцевал сольную партию в «Лебедином озере».

Наша жизнь была полностью подчинена Андрею. Он говорил нам, сколько калорий в день мы должны потреблять; какую обувь носить, чтобы уберечься от варикозного расширения вен, и как причесываться, чтобы волосы не разлетались и не падали на глаза, когда мы делаем пируэты. И самое главное, у нас не было никаких женихов, и не могло быть, потому что мы были духовными невестами маэстро.

Мы очень изменились. Мы стали кроткими и послушными, мы теряли в'весе. И каждый день становились все более хрупкими. Мы целиком были подчинены чужой воле. Дома родные не верили своим глазам. Баби, которая привыкла к тому, что я все время ей возражаю, не на шутку встревожилась. Перед сном она приходила ко мне в комнату пожелать спокойной ночи и видела, что я лежу на кровати, томно улыбаясь, воображая, будто я Жизель, которая упала без чувств на собственную могилу. Она не могла понять, почему я ни на что не жалуюсь и ничему не сопротивляюсь. Я беспрекословно слушаюсь родителей и неизменно почтительна. Когда мне случалось проштрафиться, я опускала голову и смиренно выслушивала выговор. Казалось, меня подменили.

Баби не догадывалась, что на самом деле я была не здесь. Я считала минуты, когда я смогу удрать из дома и снова быть рядом с профессором Керенски.

– Если у тебя будут плохие отметки в школе, я сама пойду к этому Петрушке-вертушке и сломаю зонтик о его голову, а тебя из студии заберу, – сказала Баби мне однажды. – Уж лучше ты по воскресеньям будешь играть на пианино в Лицее, – там устраивают беспроигрышные лотереи в пользу детей из бедных семей Понсе.

– Не волнуйся, Баби, – ответила я. – Я костьми лягу, лишь бы этого избежать.

В 1946 году настал день, когда я уже могла танцевать в театре «Ла Перла». Когда же профессор Керенски выбрал и Эстефанию для одной из главных партий в «Лебедином озере», я удивилась, но жаловаться не стала. Я четыре года буквально убивалась на занятиях, чтобы достичь уровня С. Эстефания же ходила в школу всего полгода, а Керенски уже поручил ей заглавную роль в спектакле.

Когда мы узнали, что профессор Керенски из нескольких дюжин учениц выбрал нас двоих для партий Одетты и Одилии, мы визжали от радости, целовались, обнимались и прыгали по студии. Но с тех пор что-то невидимое встало между нами. Эстефания танцевала хорошо, но не так хорошо, как я.

Откровенно говоря, я никак не могла понять, почему так вышло. Уже несколько месяцев, как я была прима-балерина школы. Никто не мог так долго, как я, держать арабеск под углом девяносто градусов; никто не мог сделать десять глиссадов подряд и почти исчезнуть в вихре поворотов, а я это делала легко. Но в тот момент, когда профессор Керенски увидел, как Эстефания переступает порог школы, он выделил ее из всех учениц. Он всегда ставил нам ее в пример: когда ученицы делали упражнения на растяжку ног или не могли как следует оторвать ногу от пола, делая гран жете, профессор просил Эстефанию выйти на середину зала и показать всем, как нужно «взлетать, словно лебедь». Вряд ли это потому, что она танцевала лучше всех. Керенски выделял ее из всех, потому что у нее были волосы цвета красной герани и она напоминала ему его мать, русскую княгиню.

 

17. «Жар-птица»

Однажды я пришла в студию рано и услышала, как за дверью Тамара и Андрей о чем-то горячо спорят. Андрей настаивал на том, что он будет танцевать па-де-де в «Лебедином озере» с одной из своих наиболее «продвинутых» учениц.

– Коронный номер всего балета – адажио, Дуэт влюбленных, ты не можешь танцевать его, потому что ты слишком растолстела, – говорил он раздраженно. – В жизни такого не было, чтобы адажио танцевали две балерины, ни один уважающий себя мэтр такого бы не допустил. А для меня, как ученика Баланчина, это уж совсем было бы стыдно. Единственное, что можно сделать, – я буду танцевать адажио с одной из моих учениц.

Тамара заплакала. Если Андрей появится на сцене с любой из учениц, разразится скандал такой силы, что на следующий же день родители явятся всей толпой в школу и заберут дочерей.

Профессор Керенски был очень сердит, но в конце концов нашел способ решить проблему. Если он не может танцевать адажио, значит, это сделает кто-нибудь другой. В тот же вечер он отправился в квартал Мачуэло-Абахо, один из пригородов Понсе, и посмотрел там нескольких подростков, мальчиков из небогатых семей. Некоторые из них играли в баскетбол в команде квартала, и он собрал их на спортивной площадке. Он велел им пробежать три километра и потом прыгать через скакалку, чтобы проверить физическую форму. В результате он выбрал Тони Торреса, светлого мулата с тонкими чертами лица, которому было пятнадцать лет.

– Пожалуйста, приходи завтра утром в Школу балета Керенски, – сказал он. – Скоро у нас спектакль в театре «Ла Перла», и мне нужен помощник, чтобы двигать декорации и переносить осветительные приборы. Я тебе хорошо заплачу.

Тони был очень красивый мальчик. Он был похож на бронзовую греческую статую – с вьющимися волосами, совершенными пропорциями и бронзовой кожей, будто отполированной волнами за те века, что статуи пролежали на дне Эгейского моря. Однако профессор Керенски выбрал Тони не за его внешние данные, а потому, что это был единственный более или менее женственный мальчик среди спортсменов, которых он видел в последнее время.

– Это самый замечательный партнер для девочек из хороших семей Понсе, – сказал он Тамаре с иронией. – Танцуя принца в «Лебедином озере», он ни для кого не будет представлять никакой угрозы. Так что папеньки наших учениц могут спать спокойно.

Несколько недель профессор Керенски занимался с Тони, разучивая с ним партию принца. Профессор упростил некоторые па, чтобы обучение шло как можно быстрее, но думаю, он сделал это с большим сожалением. Он представлял себе, что скажут его друзья, которые время от времени приезжали к нему из Нью-Йорка: «Андрей не танцует принца в „Лебедином озере" потому, что в этом городе воробьев, куда он подался, даже Баланчин казался бы селезнем. Он вынужден был натаскать какого-то местного гомика, чтобы тот его заменил». Андрею было бы трудно вынести все эти насмешки.

– Партнер примы-балерины в «Лебедином озере» – не больше чем вешалка, – терпеливо объяснял Керенски Тони в первый день репетиций. – Тебе нужно держать Одилию за талию, чтобы помочь ей сохранять равновесие, и поднимать ее так, будто поднимаешь перышко, а не слона. Пожалуйста, не поворачивай ее, ухватившись за бедра, это же не цыпленок, жаренный на решетке.

Один раз он сказал Тони, чтобы тот не брился и не сбривал волосы на груди, потому что решил добавить в программу «Жар-птицу» Стравинского, и Тони будет танцевать там главную роль. Для этой роли Тони должен выглядеть как можно более мужественно, и его юношескую утонченность придется маскировать.

Тони был чувствительный мальчик, и поначалу его задевали насмешливые замечания профессора Керенски. Но потом он решил не придавать им значения, поскольку получил уникальную возможность выступать в театре «Ла Перла». Он надеялся продолжить обучение в Школе балета после спектакля и, хотя работал консьержем, рассчитывал договориться на службе, чтобы его отпускали на занятия. Его мечтой было жить в Нью-Йорке и работать в каком-нибудь кабаре или в кордебалете одного из театров Бродвея. Когда в его семье узнали, что он будет танцевать две заглавные партии в спектакле Керенски, все припши в восторг и как могли поддержали его. Тони приобрел яростных поклонников в лице обитателей Мачуэло-Абахо. Весь квартал восхищался им, как будто он совершил нечто героическое, потому что впервые житель этого квартала участвовал в таком значительном культурном событии, как спектакль в театре «Ла Перла». Когда афиши с портретом Тони Торреса появились по всему городу – на фонарных столбах, на заборах, на стенах домов, – обитатели Мачуэло-Абахо срывали их и уносили домой, чтобы повесить у себя в комнате.

Однажды вечером Баби пришла в школу посмотреть, как я занимаюсь. Профессор Керенски подошел к ней и стал говорить, что у меня есть данные и что, вполне вероятно, из меня может выйти хорошая балерина. Он предложил по окончании общеобразовательной школы высшей ступени не отдавать меня сразу в университет, а дать мне возможность год-другой посвятить себя балету целиком. Он наверняка хорошо подумал, прежде чем решать, что делать с моей жизнью. Он был намерен взять меня под свое покровительство и хотел рекомендовать меня в престижную Школу американского балета в Нью-Йорке, где у него было много друзей. Когда я это услышала, сердце у меня чуть не выпрыгнуло от радости. Я что угодно готова была сделать, лишь бы стать ведущей балериной.

По дороге домой Баби разразилась потоком брани в адрес профессора Керенски.

– Только через мой труп ты не пойдешь в университет, – сказала она мне. – Я не для того всю жизнь уродовалась, катая сыры из кислого молока и утюжа карамельные десерты, чтобы ты в результате всего «взбивала суфле» среди этих шавок на «Радио-сити».

Подобные строгости меня удивили. Однако я училась в последнем классе школы высшей ступени и была так же упряма, как Баби. Я знала: если захочу, все будет по-моему, и никто не сможет заставить меня поступать в университет, если мне этого не захочется.

Наконец наступили декабрьские каникулы, и мы, используя все свободное время, каждый день репетировали в студии. Репетиции шли успешно, и все были полны энтузиазма. Профессор Керенски был одержим хореографией как таковой, и каждое произведение ставил в собственной оригинальной манере. Нам было не под силу исполнить весь балет целиком, только отдельные сцены, и каждая имела свою сценическую версию. «Лебединое озеро» – балет длинный, и у нас не было балерин, которые справились бы с такими трудными партиями. Андрей передал занятия в руки Тамары и долгие часы проводил, запершись у себя в комнате, сидя на полу и слушая фонограммы балетной музыки.

– Хореография – самое тяжелое испытание, на которое обречен танцовщик, – говорил он. – Движения должны исходить из души, только тогда они станут явлением искусства.

Все вместе мы отправились к портнихе: очень толстой сеньоре, которая жила на улице Виктории, – она сняла с нас мерки. Профессор тщательно проследил за всеми деталями костюмов: он опасался, что короны из бижутерии, крылья из кружевного тюля и особенно нижние юбки из кринолина, которые так любили жители Понсе, будут затруднять движения балерин и сделают девочек неповоротливыми и неловкими. Керенски особо настаивал на том, чтобы у всех лебедей кордебалета в «Лебедином озере» были совершенно одинаковые костюмы. Иначе, когда мамаши исполнительниц будут общаться между собой, а это неизбежно, то начнется: «У вашей девочки пачка должна быть пожестче» – «А у вашей крылышки повоздушнее», – что приведет в конечном итоге к полному разнобою и испортит всю картину.

Профессор Керенски поручил Эстефании партию Одетты, белого лебедя, а мне – партию Оди-лии, черного лебедя. Каждая должна была приготовить костюм лебедя с одинаковым плюмажем. Из-за чего возникли конфликты: плюмажи стоили довольно дорого, а наши родители не хотели очень уж тратиться на костюмы, так что пришлось прибегнуть к поцелуям и уговорам. У обеих были маски: у Эстефании из белого атласа, у меня – из черного, – в виде изящных овалов с прорезями для глаз. Но самый яркий костюм из всех был, конечно, у Тони Торреса в «Жар-птице». Профессор Керенски сам нарисовал его в стиле Марка Шагала, который делал эскизы к балету Стравинского в постановке «Метрополитен-опера». Он состоял из золотистого трико и плаща из красных перьев, который ниспадал с плеч, словно огненный водопад. Золотистая маска с выступающим клювом полностью закрывала лицо. Костюм стоил дорого, но друзья Тони из Мачуэло-Абахо пустили шапку по кругу и помогли его купить.

Первое отделение спектакля – пять коротких сцен из «Лебединого озера». В первой мы с Эстефанией танцевали сольную партию, каждая свою; во второй мы с ней исполняли дуэт; в третьей и четвертой мы танцевали с Тони, а последняя представляла собой трио. В кордебалете участвовали начинающие ученицы, за него отвечала Тамара. В спектакле были заняты все ученицы школы, чтобы все мамы остались довольны. Вторая часть вечера включала балет «Жар-птица», где танцевали только Эстефания, Тони и я. Профессор Керенски поручил мне роль Ивана-царевича, а Тони был Жар-птицей, эта партия содержала множество акробатических элементов. Эстефания танцевала плененную княжну, которую Жар-птица освобождает в последние минуты адажио.

Тони был прирожденный танцовщик. Он не был просто манекеном, в нем сочетались изящество газели и жесткость баскетболиста. Его антраша зависали на расстоянии полутора метров от пола, значительно выше, чем у самого Керенски, и каждый раз, когда он делал гран жете, казалось, что он улетит, как птица, высоко над нашими головами. У него от природы были очень красивые линии, и он так бережно придерживал нас за талию, когда я или Эстефания делали арабеск или пируэт, что нам было чрезвычайно легко их выполнить. Профессор Керенски был одновременно и удивлен, и обрадован данными Тони.

Репетиции в театре начались за две недели до спектакля, и друзья и родители Тони не пропустили ни одной. Они каждый вечер приходили посмотреть на него, и каждый раз, когда Тони исполнял какое-нибудь особенно трудное па, хлопали в ладоши и свистели, будто пришли на баскетбольный матч и Тони забросил мяч в сетку. Несмотря на оглушительный успех Тони, мы с Эстефанией предпочли бы танцевать с профессором Керенски и не могли удержаться от разочарования.

Когда в школе появлялась новая девочка, профессор Керенски обращал на нее особенное внимание, чтобы понять, какое амплуа ей ближе и какую партию она сможет исполнять в спектакле. Эстефания, по его мнению, была романтическая балерина, поскольку отличалась лиризмом и чувственностью. С ее рыжими волосами и белой как молоко кожей ей как нельзя больше подходило танцевать адажио, когда исполнительница кажется фигуркой из снега, которая вот-вот растает в руках партнера. У меня же было амплуа балерины характерной, потому что мой танец всегда был огненно-темпераментным. Мой стиль – это динамика и блеск; мне, с моими волосами цвета гагата и оливковой кожей, больше подходили сарабанды и страстные ритмы Средиземноморья, чем романтические нежности. Я танцевала с такой отдачей, что порой за одно занятие приводила в полную негодность балетные коски. Один раз профессор Керенски мне сказал:

– Мне очень нравится страстность, с которой ты танцуешь, выражая на сцене присущую тебе независимость духа. Надеюсь, ты не потеряешь ее в дальнейшем, потому что это подчеркивает твою индивидуальность.

Он не догадывался, что я танцую с такой страстностью не потому, что оттачиваю какой-то стиль; так я забывала домашние невзгоды.

Всю последнюю неделю перед спектаклем профессор Керенски часами репетировал с Эстефанией, Тони и со мной. Мы были в восторге, что он отдает нам столько времени. Отшумит премьера, но его новаторская хореография отныне будет связана с нашими именами. Мы воспринимали себя как наследие его гения и чувствовали глубокую благодарность. Музыка Стравинского казалась волнами прибоя, который уносил нас в неведомое. Таинство природы звучало в ней и заполняло все вокруг пламенными волнами.

Эстефания часто опаздывала на репетиции, и профессор Керенски, Тони и я начинали без нее. Когда же она наконец появлялась в студии, мы уже заканчивали занятия и спешили домой. Баби всегда приходила за мной, чтобы я не задерживалась, так как дома остывал ужин, а Тони торопился готовить ужин для своей матери, которая не вставала с инвалидной коляски. Тони ездил в свой квартал на велосипеде; я же садилась в синий «понтиак» бабушки Габриэлы, и Эстефания с профессором оставались в студии репетировать.

Наконец настал день спектакля, и около семи вечера мы вышли на улицу Зари с наглаженными костюмами, которые несли на вытянутых руках, чтобы они не помялись. Никого в городе не удивила подобная процессия в такой час – мы шли в черных трико и в розовых балетных тапочках. Понсе – это город, который живет ради зрелищ; люди не пропустят ни одного. И потому каждый дом здесь как маленький театр: на каждом есть балкон, выходящий на улицу. По вечерам обитатели сидят на балконах, болтают и сплетничают или наблюдают спектакль жизни, самый интересный из всех. В тот вечер, когда мы проходили мимо, нам приветливо махали рукой и говорили, что непременно скоро увидят нас в спектакле, который начинался в восемь.

Профессор Керенски не мог оплатить настоящий оркестр, так что музыка была, как говорится, «под фонограмму». Тамара, сидя в оркестровой яме, вручную заводила патефон «Филипс», и звук усиливался благодаря двум рупорам, расположенным по обе стороны сцены и направленным в зал. За неделю были проданы сотни билетов. Почти в каждой обеспеченной семье дочь или племянница учились в студии, так что все высшее общество Понсе было представлено в театре целиком. Профессор Керенски, верный своим идеалам социальной справедливости, дал Тони порядочное количество билетов, чтобы тот распространил их среди своих друзей и родственников, жителей Мачуэло-Абахо, которые хотели прийти посмотреть, как он танцует.

Без четверти восемь в театре яблоку негде было упасть. Отцы и матери девочек, одетые в вечерние костюмы и длинные платья, прогуливались по главному портику между белых колонн или сидели в креслах партера и с левой стороны бенуара, где было чуть прохладнее благодаря открытым окнам. Родственники и друзья Тони, в белых хлопчатобумажных рубашках и разномастных брюках – у кого какие нашлись, – сидели с правой стороны, где окон не было. Жара им, казалось, не мешала. Они улыбались, с удивлением разглядывая огромную люстру из Мурано – подарок итальянского правительства городу Понсе, когда в начале века сопрано Аделина Патти в сопровождении пианиста Луи Готтшелка посетила Остров, – или рассматривали потолок, украшенный лепниной, изображавшей семь муз в туниках и с лавровыми венками, из которых самая выразительная была Терпсихора, муза танца.

Первое отделение спектакля прошло как по маслу, без сучка и задоринки. Мы с Эстефанией исполняли партии Одетты и Одилии, будто летали по воздуху на белых и черных крыльях наших лебединых костюмов. Тони великолепно смотрелся в костюме Зигфрида, – на нем был нарядный короткий сюртук из голубого атласа с золотыми пуговицами, за который тоже заплатили его соседи. Кордебалет из начинающих, под неусыпным оком Тамары, которая следила за ними из оркестровой ямы, держался прекрасно, соблюдая безупречную синхронность. Публика была в восторге, и после заключительной сцены на нас обрушился гром аплодисментов.

Второе отделение началось с непредвиденного казуса. Декорации «Жар-птицы» были гораздо сложнее декораций «Лебединого озера». Профессор Керенски использовал шагаловские мотивы, устроив в глубине сцены костер в сосновом лесу, который был изображен на сценическом заднике, сделанном из полупрозрачного материала. С обеих сторон сцены свисали шифоновые занавеси ярко-красного цвета, которые казались огненными благодаря подсветке. Вентиляторы от «Дженерал электрик», спрятанные в просцениуме, раздували ткань, имитируя ветер.

Зазвучала музыка, и Эстефания начала танцевать первый сольный номер. Она должна была перескакивать через костер, как вдруг ее правая туфелька запуталась в шифоновом занавесе, она потеряла равновесие и растянулась на полу. Тамара остановила патефон, велела опустить занавес, и прошло добрых пятнадцать минут, прежде чем мы смогли начать снова. К счастью, Эстефания ничего себе не повредила, только оцарапала локоть.

Профессора Керенски нигде не было видно. Когда Эстефания упала, все кинулись его искать, но он будто испарился. Тамара была вынуждена выйти из оркестровой ямы, чтобы навести порядок. Снова зазвучала музыка, и Стравинский вновь завладел нами. Казалось, мы танцуем на язычках пламени, на горящих углях. На этот раз Эстефания танцевала гладко, а я была целиком погружена в свою партию. После чего мы выходили на сцену вдвоем, размахивая волшебными перьями в ожидании Жар-птицы.

Я закрыла глаза и еще раз вспомнила слова профессора Керенски: «Если вы наполнитесь звуками музыки, однажды вас посетит вдохновение». Музыка обволакивала меня, как мед, как молоко, как рой жужжащих пчел. Наконец завывание бури Стравинского поглотило меня совершенно, как это много раз бывало во время занятий в студии. Я открыла глаза и, как во сне, увидела Жар-птицу, которая приближалась ко мне. Каждый ее прыжок был похож на вызов закону всемирного тяготения, так высоко она взлетала. Ее костюм был великолепен: ноги казались языками пламени, руки были будто обагрены кровью, а золотая маска словно скрывала все таинства жизни и смерти. Но что более всего обращало на себя внимание – большая красная раковина, свернувшаяся у танцовщика между ног.

Первая сцена называлась «Обжигающая жажда», которую Жар-птица, то есть Тони, танцевал со мной. Затем Тони танцевал «Непреодолимый голод» с Эстефанией. Вновь зазвучала музыка, и в последующие пятнадцать минут я исполнила несколько энергичных глиссе. Потом я сделала положенные пируэты, которые закончила элегантными пассе, соединив руки дугой, как выучилась на репетициях в студии. Все получилось очень чисто; движения были точными и четкими, как раз такими, как показывал профессор Керенски. И только во время последнего па, когда партнер брал меня за талию, поднимал и сажал себе на плечо, я уловила запах увядшей герани, который шел у него из подмышек. В силу моей позиции на сцене я не могла видеть его лицо, чтобы вглядеться в него поближе, тем более что оно было скрыто золотой маской.

Когда я закончила, раздались короткие аплодисменты, я сделала гран жете и покинула подмостки. Но я не ушла далеко, а осталась стоять за кулисами. С бьющимся сердцем я следила за тем, что происходит на сцене. Эстефания, совершенно не интересуясь личностью Жар-птицы, начала танцевать адажио. Она была в ударе и танцевала очень раскованно, со своей обычной непосредственностью. Теоретически мы должны были знать хореографию каждой сцены наизусть, чтобы в непредвиденном случае можно было заменить одну сцену другой. Вдруг я увидела, что Эстефания танцует что-то совсем новое. Я никогда не видела, чтобы она так танцевала. Это был не просто классический балет, это был танец двоих, блестящее воплощение женщины-самки, призывающей мужчину-самца.

Эстефания и Жар-птица были поглощены друг другом, и их тела двигались в едином ритме. Она оплела шею партнера снежными руками, а плащ из огненных перьев окутывал ее с ног до головы. Когда танец кончился, я была близка к обмороку, а театр чуть не рухнул. Бархатный занавес поднимался и опускался уж не знаю сколько раз, пока Эстефания и Жар-птица делали положенные поклоны и посылали публике воздушные поцелуи. Они совершенно забыли обо мне. Никто не позвал меня разделить эти овации вместе с ними, – таким ярким и выразительным оказалось адажио.

Тогда я сделала похвальное усилие над собой, набралась смелости и храбро вышла на сцену за своими аплодисментами. Я остановилась рядом с Эстефанией и Жар-птицей и тоже раскланялась, но чувствовала при этом, что аплодируют не мне. Я покраснела, поклонилась последний раз и исчезла. Эстефания и Жар-птица еще три раза выходили на бис, пока занавес не опустился окончательно. Свет на сцене погас, и все погрузилось в сумрак, но кое-кто продолжал аплодировать. И тут с левой стороны, где сидели друзья и родственники Тони, раздался пронзительный свист, который заставил всех умолкнуть.

– Да благословит Господь нашего великого Тони Торреса, – закричал кто-то, – сегодня он прославил Мачуэло-Абахо!

В этот момент чья-то невидимая рука повернула выключатель, и сцена вновь осветилась. Занавес вновь поднялся. На сцене стояли Эстефания и Жар-птица. Только маски на Жар-птице не было, и все увидели, что это профессор Керенски, который целовал Эстефанию в губы; он целовал ее, а она позволяла целовать себя так, будто не имела сил сопротивляться. Публика, которая уже было двинулась к дверям, остановилась на полдороге и замерла, глядя на них. Прошло по меньшей мере секунд десять, а Эстефания и профессор так и стояли, далекие от всего, что их окружало, не слыша ни освистываний, ни ругани, ни топота, которые звучали все громче, потому что зрители возвращались в зал по проходам, при этом особенно возмущались приятели Тони Торреса, – осознав случившееся, они страшно разозлились.

Они подбежали к краю сцены, стали снимать ботинки и кидаться ими в профессора Керенски, туда же полетели сумочки, зонтики, шляпы – все, что попадалось под руку, и при этом все кричали, что он лгун и мошенник; он раззвонил всему свету, что сегодня вечером даст Тони Торресу возможность стать звездой балета, а сам заранее все обдумал и решил занять его место. Но Керенски и Эстефания, казалось, ничего не слышали; они продолжали страстно целоваться на глазах у всех; в ярком свете рефлекторов на фоне красного бархатного занавеса они были похожи на двух блестящих насекомых, окутанных потоком огненных перьев Жар-птицы.

После спектакля мы с Баби шли домой пешком всю дорогу, не произнося ни слова. Ни папа, ни мама не пошли в театр смотреть, как я танцую, и я искренне этому радовалась. Когда мы пришли, я закрылась у себя в комнате, а немного погодя Баби постучалась в дверь. Она принесла мне стакан молока и кусок яичного кекса, который только что испекла, и поставила все это на тумбочку.

– Теперь можешь есть все что захочешь, – сказала она мне. – Уж теперь ты не будешь умирать от потери аппетита из-за этого хищного ястреба. Слава богу, это не ты оказалась сегодня вечером в его когтях, я и так едва удержалась, чтобы не проломить ему голову зонтиком. А уж как мне этого хотелось, когда я увидела бедняжку Эстефанию Вольмер, беззащитную, как голубка, в его лапах.

Я была не в силах что-либо ответить. Я припала к ее плечу и разрыдалась.

Больше я не ходила в студию и никогда не видела Андрея Керенски. Через некоторое время несколько учениц обвинили его в сексуальных домогательствах, и он был вынужден покинуть Остров. Эстефанию отправили вместе с одной из теток в Ворчестер, штат Массачусетс, – пожить там, пока скандал забудется. Когда она вернулась в Понсе несколько лет спустя, она была уже замужем за йогом, и они вместе открыли первую в городе академию Шри-Притам. Она была такая же безрассудная и беспечная, как раньше. Вдвоем с мужем они бродили голые по общественному пляжу Понсе и медитировали, сидя в позе лотоса по вечерам, на закате солнца. Однажды их даже забрали в полицию за антиобщественное поведение, но так как Эстефания была из семьи Ринсер-Вольмер, они провели там несколько часов, не больше. Тамара продолжала, как умела, руководить Школой балета и со временем создала в нашем городе устойчивую традицию классического танца. Многие из ее наиболее способных учениц продолжили карьеру в Соединенных Штатах и стали известными балеринами; и нынче балетоманы Понсе чрезвычайно ценят Тамару. А вот бедняга Тони Торрес словно испарился, будто исчез с лица земли. Он не вернулся в свой Мачуэло-Абахо, и больше о нем никто никогда не слышал.

 

18. Вассар-колледж

После скандала с Керенски мы с Баби очень сблизились. Я ходила с ней в квартал Лас-Кучарас, одно из предместий Понсе, по крайней мере дважды в неделю. Мы учили тамошних детей читать и писать, а иногда шить и готовить. Как-то раз Баби написала письмо президенту компании «Кодак» о том, что недавно открыла новое предприятие в Понсе и просит прислать двадцать фотоаппаратов «Полароид» для детей предместья. Очень скоро она получила от него вежливое письмо, где президент извинялся за то, что не может подарить фотоаппараты такого высокого качества, но обещает выслать двадцать фотоаппаратов марки «Кодак» и вдобавок пятьдесят пленок для счастливого почина.

Баби считала, что научить детей квартала фотографировать, будет очень полезно. Она показала им, как надо фотографировать, например, котов, которые роются в помойках. Мусор, конечно, не самая привлекательная вещь на свете, но коты замечательные, – ведь они полны жизни, а все, что борется за выживание, заслуживает восхищения. В квартале было полно бродячих собак и кошек. Какая-нибудь одна маячила возле мясной лавки, выпрашивая обрезки или кости, после чего дюжина таких же бежала вслед за ней в надежде что-нибудь урвать и себе. Баби полагала, что дворняги – звери особенные. В нашем доме в Понсе жили три дворняги: Зануда, Блоха и Царапыч. Окрас у них был каштановый, светлый и черный соответственно, морды чернее смолы, шерсть шелудивая. Но мы их очень любили, и Баби уверяла, что они куда преданнее породистых собак, ведь она спасла их от городской живодерни, и они обязаны ей жизнью.

Баби велела детям квартала фотографировать городские сточные канавы, которые несли нечистоты на пляж Лас-Кучарас, где обычно играли ребята, потому что он заменял им парк аттракционов. Контраст между улыбающимися лицами детей и унизительной нищетой, которая их окружала, производил сильный художественный эффект. Когда проявили пленку, Баби отобрала лучшие снимки и послала в Соединенные Штаты на конкурс, рекламу которого она видела в «Нью-Йорк таймс», и в результате дети из Лас-Кучарас получили первое место. Некоторые мальчики стали впоследствии профессиональными фотографами и основали первую в Понсе Школу художественной фотографии.

Через четыре года после моего провала в спектакле, в 1950 году, я окончила лицей в Понсе. В январе того же года меня приняли в Вассар-колледж, куда Баби решила послать меня, чтобы утешить, – моя карьера балерины закончилась, – и я начала готовиться к отъезду. Однажды вечером мы с Баби вместе сидели в гостиной, разглядывая каталог торгового дома «Серс». Я выбрала красивую дорожную сумку зеленого цвета с бронзовыми замками, шесть пар шелковых чулок, три комбинации, две юбки из шотландской шерсти, пальто из верблюжьей шерсти, пару резиновых ботиков и клеенчатый плащ, и все это мы внесли в розовый формуляр в конце журнала, куда надо было вписать все, что вы хотели получить. В магазинах Понсе такие вещи не продавались, но благодаря каталогу «Сере» мы могли купить все что угодно.

В сороковые и пятидесятые годы у «Серса» не было своего магазина на Острове. «Серс» – это было не место, это был образ мыслей; заказывать товары от «Серса» было все равно что заказывать их у Господа Бога. Не было такого дома в Понсе среди людей нашего круга, где на видном месте не лежал бы каталог «Серс». Как большинство семей Острова, наша тоже была разделена по политическим интересам. Кармита и Карлос были за американскую государственность, а мы с Баби оставались убежденными сторонниками независимости. Но все мы одинаково любили листать страницы каталога «Серс». Держать его в руках – уже одно это воодушевляло; это было неопровержимое доказательство того, что мы являемся частью Соединенных Штатов. Мы не какие-нибудь там Гаити или Доминиканская Республика, где люди и не слыхивали, что такое телефон, а продукты хранили в деревянных ящиках между кусками льда, вместо того чтобы обзаводиться холодильниками от «Дженерал электрик». Благодаря каталогу «Серс» у нас были те же возможности приобрести современную домашнюю технику, что у жителей Канзаса или Луизианы, и мы получали из Соединенных Штатов всякие новые изобретения без какого-либо дополнительного налога. Картонные коробки с товарами, которые привозил с Севера пароход, запаздывали иногда на несколько недель, но когда их открывали, оттуда веяло бодрящим холодком Соединенных Штатов, который овевал лицо и проникал в душу.

У нас в доме каталог «Серс» всегда лежал в гостиной, на кофейном столике, и мы часами листали его, мечтая о разных чудесных вещах, которых никогда не видели. Когда я была маленькая, я однажды заказала на Рождество куклу Мадам Александр. В Понсе таких кукол не было. Куклы у нас были самые обычные: лицо, руки, ноги из грубого папье-маше, а туловище тряпичное, набитое ватой. А у моей Мадам Александр личико было покрашено тонкой глазурью, а зубы и светло-каштановые волосы блестели, как настоящие. Она приехала в картонной коробке с золотыми уголочками, а вместе с ней целый гардероб, точно такой же, как купила мне Баби пятнадцать лет спустя, когда собирала меня в Соединенные Штаты.

Кармита заказала себе по каталогу «Серс» плиту марки «Филипс», стиральную машину «Кельвинатор» и пылесос «Электролюкс». Карлос наслаждался электросверлами и автоматической пилой от «Дженерал электрик» и мечтал купить когда-нибудь целый ящик суперсовременных инструментов, которые «Серс» предлагал для резчиков по дереву. Даже Баби часами сидела, погрузившись в разложенный на коленях каталог. Больше всего она любила раздел садоводства. Она прочитывала всю информацию о вращающихся поливальных шлангах, которые орошали газоны перед домами в Форте-Лаудердале; о кормушках для птиц из штата Мэн, сделанных из настоящей сосновой коры; о садовой мебели из Калифорнии из ценной древесины секвойи; о желтых цинниях, оранжевых георгинах и голубых вьюнках из Аризоны, которые не могли прижиться в тропиках, но которые Баби все равно заказывала через «Сере» и потом сажала у нас в саду, потому что слепо верила ярким цветным картинкам, нарисованным на пакетиках, в которых присылали семена. Иной раз, листая страницы каталога «Серс», Баби была готова отказаться от своих свободолюбивых идеалов и проголосовать за американскую государственность, как делали Кармита и Карлос, но так никогда на это и не решилась.

В то время я склонялась к идее независимости, возможно, из чувства солидарности с Баби. Но когда я видела, насколько ее убеждения противоречивы, то не знала, что и думать. Баби хотела, чтобы Остров был независимым по моральным соображениям, и я была с ней согласна. Она считала, что Пуэрто-Рико сильно отличается от Соединенных Штатов и что просить включить нас в состав Соединенных Штатов как еще одну административную единицу несправедливо по отношению к американцам, и уж тем более к нам самим. В определенном смысле мы как бы пытались обмануть американский народ, который так хорошо к нам относится. Но Баби также придавала большое значение прогрессу и берегла свой американский паспорт как драгоценную вещь.

В Пуэрто-Рико политикой «болели» все. У нас было три партии, и каждой соответствовал свой цвет: у Новой прогрессивной партии, ратующей за американскую государственность, – голубой; у приверженцев свободного ассоциированного государства и Народной партии – красный, а у сторонников независимости – зеленый. Политика все равно что религия: можно верить либо в государственность, либо в независимость, но нельзя иметь сразу две веры. Одни хотят самостоятельности, другие, наоборот, зависимости, а те, кто верит в свободное ассоциированное государство, – вообще витают в облаках. Во время выборов народ впадал в истерическое состояние, и часто люди вели себя самым диким образом.

Во время последних выборов, например, один сторонник независимости был убит перед началом баскетбольного матча в квартале Канас. Кто-то всадил ему в спину, на манер копья, древко американского флажка, потому что он, видите ли, не снял шляпу во время исполнения пуэрто-риканского гимна. Я не выношу насилия, и такого рода вещи меня ужасают. Поэтому я аполитична, я вообще не хожу голосовать. Возможно, моя нерешительность восходит к тем временам, когда я девочкой сидела в гостиной нашего дома в Понсе с каталогом «Серс» на коленях, думая о независимости и одновременно мечтая, чтобы наш остров стал частью современного мира.

Многие смотрели на свободное ассоциированное государство как на нечто временное. Возможно, это действительно то, что нам подходит больше всего, но не навсегда. Люди хотят ясно понимать, что это такое; им надо, чтоб все было написано черным по белому, с подписью и печатью внизу страницы. Стремление к созданию федерации – это как раз и означает оставить для себя возможность перемен. Подобное политическое решение умно и продуманно, но мы потеряем уверенность в себе, будем бояться, что перестанем быть самими собой. И потому я уверена, наступит день, когда нам все равно придется выбирать между интеграцией в состав США и независимостью.

В моем представлении Остров похож на вечную невесту на выданье. Если однажды Пуэрто-Рико станет одним из американских штатов, стране нужно будет принять английский язык, потому что это язык ее будущего супруга, в качестве государственного языка наряду с испанским, и не только потому, что это язык современности и прогресса, но и потому, что это язык мирового могущества на сегодняшний день. Если же Остров выберет независимость и решит остаться старой девой, тоже придется идти на жертвы и согласиться с бедностью и отсталостью, придется жить, не получая никаких благ от Соединенных Штатов и никакой протекции с их стороны. Мы будем независимыми, но не будем свободными, потому что какая уж тут свобода, если ты беден. К несчастью, вполне вероятно, что мы падем жертвой одного из наших политических касиков, которые не дремлют, следя из-за опущенных жалюзи, когда придет подходящий момент, чтобы узурпировать власть. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что независимость отбросит нас на столетие назад и что это будет огромной жертвой с нашей стороны. Но как же тогда остаться самими собой?

Наконец наступил день моего отъезда в Соединенные Штаты. Я тщательно уложила новую одежду в дорожную сумку от «Серса». Баби проводила меня до Сан-Хуана в стареньком «понтиаке» бабушки Габриэлы, на котором мы доехали до аэропорта «Большой остров». У меня слезы навернулись на глаза, когда я попрощалась с ней и поднялась по трапу звезды «Пан Америкэн», самолета с четырехмоторным двигателем, который через пять часов приземлится в Идлевильде. Впрочем, я быстро перестала грустить. А когда добралась до колледжа, то вообще чувствовала себя уже другим человеком.

Четыре года, которые я провела в Вассар-кол-ледже, были самыми счастливыми в моей жизни. К счастью, в лицее Понсе английский язык учили с первого класса, так что у меня не было проблем с учебой. Мне очень понравился колледж: дорожки, посыпанные белым гравием и обсаженные плакучими ивами, и прекрасные аудитории греческого и латинского языков и английской литературы. Там-то я поняла, что Понсе, который казался мне чуть ли не мегаполисом, когда я жила на улице Зари, всего-навсего маленький городок.

Кинтин

В последующие две недели, после того как Кинтин обнаружил рукопись в потайном ящике письменного стола Ребеки, он больше не находил ничего нового. Он ни словом не обмолвился жене о находке, но не переставал думать о рукописи. Каждое утро, еще до рассвета, он на цыпочках отправлялся в кабинет с бронзовым ключиком в руке проверить, не появилось ли еще чего, но все было без изменений. Кремовая папка лежала на своем месте, но страниц было ровно столько же. Через две недели, когда он выдвинул потайной ящик, ему показалось, что папка стала тяжелее, и действительно там прибавилось еще три главы.

Кинтин подозревал, что Исабель знает о том, что он читает рукопись. Все было слишком просто: ключик всегда находился на одном и том же месте, на дне шкатулки. Странным казалось также и то, что Исабель ни разу не проснулась и не пожаловалась, когда он вставал среди ночи и в темноте бродил по дому, что он мешает ей спать. Все было так, как будто между ними существовал тайный уговор: если ни один из них не скажет ни слова, Исабель будет продолжать писать, а Кинтин – читать.

Когда Кинтин увидел, что три новые главы посвящены семье Монфорт, то вздохнул с облегчением. Значит, его в этих главах не будет; так что ему не придется переживать от того, каким он предстает в глазах Исабель. Его удивило упорство жены. Новый материал она написала безо всякой помощи с его стороны, потому что не задала ему ни одного вопроса. Стиль стал более легким; язык по ходу написания романа приобретал естественность, что удивило его. Исабель становилась настоящей писательницей, она расцветала у него на глазах. Особенно ей удались главы о Керенски, их можно было бы напечатать отдельно как небольшую повесть. Он с жадностью прочитал их, ловя себя на мысли, что получает эстетическое наслаждение.

Однако, кроме удовольствия, он испытывал еще и смутное сожаление. Он тоже хотел состояться как творческая личность. В конце концов, хороший историк должен обладать не меньшей самобытностью и не меньшим воображением, чем писатель-романист. Сказать откровенно, у него просто не было времени, чтобы реализовать эту сторону своего интеллекта. Ему приходилось кормить слишком много ртов и выполнять слишком много обязанностей. Когда еще была жива Ребека, он должен был кормить племя Мендисабалей целиком, включая брата и сестер; потом настал черед «Импортных деликатесов», а потом у него появились собственные дети. Как все, у кого есть чувство ответственности, он вынужден был затянуть пояс потуже и взять быка за рога. Он никогда не мог позволить себе роскошь сидеть на террасе, попивая лимонад, как это делает Исабель, или наблюдать за возней пеликанов в лагуне и ждать, когда тебе в голову придут замечательные мысли, которые захочется запечатлеть на бумаге. Он всегда жил как стреноженный. Создать произведение искусства было самой большой мечтой его жизни! Если бы только у него было на это время…

И все-таки его нельзя назвать неудачником. Он гордился тем, что уже успел сделать в жизни. Чтобы стать преуспевающим предпринимателем, надо быть смелым человеком и не бояться принимать решения, связанные с большим риском. Это тоже способ что-то создать. Организация компании требует порядка, настойчивости, дисциплины, но, кроме всего прочего, ты должен быть личностью. Нужно уметь расположить к себе служащих, и он это умел – служащие его обожали. Многие работали в «Импортных деликатесах» по двадцать лет, и он, помогая им зарабатывать в поте лица на хлеб насущный и растить детей, старался делать так, чтобы все это время они вели достойную жизнь.

Он был честным человеком: платил налоги с неукоснительной регулярностью и обладал гражданским сознанием; ему не было безразлично, соблюдаются ли права ближнего. Но, когда его не станет, никто не вспомнит о том, что он делал в жизни. Пыль забвения покроет его имя, и оно превратится в безликий номер в длинном списке граждан, которые достойно прожили свою жизнь. Его семья получит приличное наследство, а правительству отойдет все остальное. А вот Исабель, наоборот, если книгу когда-нибудь опубликуют, будут помнить как автора романа «Дом на берегу лагуны», может быть, как автора подлинного произведения искусства. Оставить свой след в искусстве, безусловно, означает продолжиться и в какой-то степени себя обессмертить.

Он говорил себе, что он эгоист и что нельзя завидовать жене и ее возможному успеху. Но он бы предпочел, чтобы она была так же безвестна, как он. Может быть, ему еще удастся отговорить ее печатать роман. Сохранить все в тайне – проявление скромности, достойное похвалы. Написав книгу, Исабель получит нечто такое, что придаст смысл ее жизни, и он первый, кто это признает. Книга жила втайне от всех, подобно бриллианту в земных недрах, но от этого она не стала менее реальной. Так ли уж важно вытаскивать ее на свет Божий? Публиковать ее? Если она останется неизданной, то станет совершенной, потому что тогда это будет идеальное произведение. Не говоря уже о том, что будет спасена репутация семьи и ему не придется уничтожать рукопись. Если Исабель еще любит его, она сможет пойти на такую жертву. Это станет высшим доказательством ее любви к нему.

Надо запастись терпением и перестать тревожиться. Инстинкт подсказывал ему, что неразумно сейчас давить на Исабель, чтобы она решилась заговорить о своей книге. История ее семьи трагична. Мать была подвержена пагубной страсти к картам. Отец покончил с собой, и Кармита погрузилась в тяжелую депрессию, которая привела ее к безумию. У него нет другого способа как ждать. Порой самое лучшее – ничего не делать, и все образуется само собой.

Кинтин снова принялся за рукопись. Он взял карандаш, отточил его и решил сосредоточиться на чтении. По крайней мере он может помочь Исабель довести роман до совершенства.

Он прочитал описание города Понсе, которое Исабель дала в начале шестнадцатой главы, и сделал маленькую пометку на полях: «Тебе не кажется, что ты слишком идеализируешь „Жемчужину Юга"? Ты говоришь о Понсе так, будто это Париж. Понсе – красивый городок, но не следует сравнивать его с Сан-Хуаном. Надо смотреть на вещи объективно. Понсе насчитывает сто пятьдесят тысяч жителей, а Сан-Хуан – это полуторамиллионный мегаполис. Конечно, архитектура Понсе весьма привлекательна, и дома действительно похожи на свадебный торт, но не хочешь же ты сказать, что он более значителен, чем Старый Сан-Хуан, который поистине является архитектурным шедевром!»

Второй недостаток, который он подметил, – стремление Исабель придать персонажам романа собственные черты. «Кроме того, что это люди с собственной жизнью, в них много от тебя. Избегай подобного; это ошибка всех посредственных писателей».

«Тебе нравятся независимые характеры, – приписал он в конце следующей страницы, – но это не значит, что ты должна отождесвлять себя с ними. Тебе надо следить за собой: каждый раз, когда ты кого-то описываешь, твоя строптивость поднимает голову. Возможно, поэтому ты получала такое удовольствие, когда писала о Ребеке в шестой и седьмой главе. Я узнал ее: в юности мама отличалась ужасным непослушанием; ей слишком потакали, и она привыкла, что все будет так, как хочет она. Но потом она изменилась. Папа помог ей повзрослеть, и в конце концов она стала безукоризненной женой и матерью».

Замечания Кинтина на третьей странице не уместились, и он продолжил писать на обороте. Он понимал, что это опасно, но его вело воодушевление.

«Самое подлинное в твоей книге – это страсть к классическому балету, – продолжал он. – Читатель тотчас же это ощущает, потому что тема увлекает тебя и ты пишешь с вдохновением. Твоя Исабель назубок знает названия всевозможных па, и тех, которые она освоила, и тех, которые могла бы освоить, и она, должно быть, прочла пару-тройку книг по теории танца. Ребека или тот персонаж, который ты выдаешь за мою мать, разделяла эту страсть. Когда Керенски говорит ученицам: „Если вы наполнитесь звуками музыки, однажды вас посетит вдохновение", – мне кажется, я слышу слова Ребеки.

Я прекрасно помню скандальную историю о Керенски и Эстефании Вольмер, в сороковые годы это был один из самых известных анекдотов в Понсе. Ты же знаешь людей, злословие на этом острове будто портулак – вьется по телефонному шнуру до самой крыши каждого дома.

С твоего позволения, я напишу здесь свою версию этого грустного происшествия. Она сильно отличается от твоей, потому что основана на реальных событиях. Впрочем, не все ли равно? Из-за неразберихи, которая царит в твоей рукописи, никто не отличит зерна от плевел: что есть правда, а что ложь. Для того, кто никогда не жил в Понсе, обе версии покажутся убедительными. Единственное, что имеет сейчас значение, – эстетическая сторона повествования, как именно рассказана история. И я собираюсь доказать тебе, что историк тоже может быть художником, как и писатель. Так что я делаю свою ставку в этой игре, и да восторжествует истина!»

Бледно-розовый свет поднимался над лагуной и проникал в окна комнаты, когда Кинтин начал с почти маниакальной сосредоточенностью записывать свою версию:

«Керенски был нью-йоркским евреем и симпатизировал левым. Поэтому, когда он женился на Норме Кастильо и они переехали жить в Понсе, ему дали кличку Красный Керенски. Никто бы не отдал свою дочку в Школу балета, если бы директором там был Керенски. Но в Понсе каждый знал, кто такие Кастильо; состоятельные люди в Понсе все знакомы друг с другом. Норма пользовалась большой популярностью как преподавательница правил хорошего тона и светского поведения; осанка и изящество движений – важная часть этой науки. Школа с самого начала имела успех, и денег было достаточно, но Керенски был недоволен, что Норма принимала только девочек из обеспеченных семей. Он хотел работать с разными людьми, чтобы потом показать своим друзьям-социалистам, что его школа основана на демократических принципах и туда принимают детей из бедных семей. Задевало его также, что школа известна только благодаря Норме и что его самого люди почти не берут в расчет. Вот почему он решил получить свое и нацелился на Эстефанию Вольмер.

Я знал Эстефанию задолго до вашего с ней знакомства, поскольку молодые люди из хороших семей Понсе часто ездили на танцы в Сан-Хуан. Мы вместе ходили в кабаре и месяцами предавались невинному флирту. Твой отец, будучи пуританином, не разрешал тебе туда ходить, вот почему мы с тобой познакомились, только когда учились в университете. И поэтому ты никогда не видела меня с Эстефанией и до сих пор не подозревала, что мы с ней знали друг друга; но именно от нее я услышал, что тогда действительно произошло в Школе балета Керенски.

Я согласен с тобой: Эстефания была сумасшедшая, но симпатичная сумасшедшая. Мне она нравилась, и я могу подтвердить твои слова: она никогда не носила нижнего белья. Был такой памятный случай в „Казино" Аламареса. Эстефания должна была надеть корону на королеву бала, и она выбрала себе в партнеры меня. На ней был наряд с множеством блесток, чрезвычайно безвкусный, из тех, что так нравятся публике Понсе. Юбка у нее была колоколом, на металлическом каркасе. Когда наступил момент коронования, Эстефания поднялась по ступеням трона в глубине зала, держа на вытянутых руках бархатную подушечку, где лежала корона. Она поднялась на возвышение, сделала королеве глубокий реверанс, и тут ее юбка высоко поднялась, явив взорам самые соблазнительные розовые округлости, которые я когда-либо видел. Остальные тоже это заметили. Мужчины стали свистеть и аплодировать. Однако Эстефания даже не покраснела. Она кокетливо улыбнулась, надела на королеву корону, закрепила ее гребнем и вприпрыжку спустилась по ступенькам как ни в чем не бывало. Через несколько секунд оркестр заиграл какую-то музыку, и мы стали танцевать. Я никогда не рассказывал тебе об этом, потому что знал – вы были подругами, и тебе было бы стыдно за нее.

Марго Ринсер, мать Эстефании, была первая платиновая блондинка, которую я увидел в своей жизни. У нее были волосы цвета рома, который продавала ее семья. Но он слишком нравился ей самой, в этом была ее беда.

Однажды Артуро и Марго возвращались с какого-то праздника в „Кантри-клубе". Было около шести утра, когда они оказались возле парка отдыха и увидели, что невдалеке от парка установил свой шатер цирк. Пара львов дремала в клетке у самой реки. Марго сказала Артуро, что хочет посмотреть на них поближе. Артуро сразу же ответил „нет", но когда Марго на чем-нибудь настаивала, себе дороже было не уступить. Они были всего месяц как женаты, и им пока еще хотелось угождать друг другу. Они спустились по откосу, прошли Голубую рощу и подошли к клетке.

Артуро был в парадном костюме, а Марго в вечернем платье с длинным шлейфом, отделанным кружевами и золотой канителью, которая мерцала в предрассветных сумерках. Когда они подошли поближе, то увидели какого-то человека, который доставал из мешка кости и куски мяса. Это был служащий цирка, который смотрел за животными и в тот момент кормил их завтраком. Марго подошла совсем близко и зачарованно глядела, как львы пожирают свежее мясо. Она никогда не видела живых львов и нашла их очень красивыми. У них были огромные глаза, а когда они ели, зрачки делались совсем узкими и глаза становились похожи на два золотых озера.

Марго попросила служителя позволить ей покормить льва. Тот, недолго думая, согласился. Звери были старые и давно уже привыкли есть у него из рук. Он дал кусок мяса Марго. Марго подошла к клетке вплотную и, будто играя, стала подзывать худую и грязную, с желтыми кисточками на ушах, самку, которая была к ней поближе. Марго стало жалко львицу. В цирке жестоко обращались с животными; кто знает, сколько страданий выпало на долю бедного зверя? Она медленно просунула правую руку сквозь прутья решетки. Артуро стоял рядом с ней, держа ее под левую руку и посмеиваясь над ее сентиментальностью. Но в тот момент, когда Марго бросила кусок мяса на пол клетки, львица бросилась на нее. Она просунула лапу между прутьями решетки, зацепила шлейф платья Марго и с силой рванула его, – возможно, ее привлекли мерцающие блестки, – пытаясь подтащить Марго к себе. В течение нескольких последующих секунд продолжалась ужасная схватка: Артуро тянул Марго к себе, львица – к себе. Марго кричала изо всех сил, но львица ее не отпускала. Канитель скрепила ткань, и она никак не могла разорваться. Правая нога Марго, застрявшая между прутьями решетки, превратилась в кровавое месиво.

В результате этого кошмарного случая, – а совсем не по причине заболевания раком, как ты мелодраматически утверждаешь в своей рукописи, – Марго Ринсер пришлось ампутировать ногу. Через несколько недель Марго обнаружила, что беременна. Сердце разрывалось смотреть на нее – беременную молодую женщину, которая вышла замуж всего полгода назад, – когда она гуляла в парках Понсе вместе с мужем, толкавшим впереди себя ее инвалидную коляску. Артуро никогда не оправился от этой травмы. Он винил себя в том, что не смог предотвратить тот несчастный случай. Ему беспрестанно снилось, как Марго протягивает львице кусок мяса в правой руке, а он держит ее под левую руку и смеется, будто все это обычная шутка. Поэтому он посвятил себя заботам о ней с такой одержимостью, а Эстефания росла как беспризорный ребенок.

Эстефания была бесстыдница, это знал весь Остров. Ей нравилось ездить на своем „форде" с откидным верхом со скоростью сто километров в час из Понсе в Сан-Хуан, и в этом самом „форде" она делала все, что хотела. Она принесла много огорчений Артуро и Марго тем, что вела такую жизнь, но они ничего не могли с ней поделать.

Рассказ о том, что произошло между Керенски и Эстефанией в Школе балета, тоже, можно сказать, „глас народа"; я не узнал из него ничего нового. Они стоили друг друга, и им не понадобилось много времени, чтобы это понять. А вот чего я не знал – что ты тоже была почти влюблена в этого каналью! Ведь это ты подняла занавес в тот вечер в театре, чтобы все узнали о шашнях Керенски и Эстефании! Я знаю, через несколько месяцев после этого, чтобы облегчить Норме Кастильо развод с Керенски, ты выступала свидетелем в суде, обвиняя его в сексуальных домогательствах. И в результате твоего обвинения Керенски был депортирован и уехал из Соединенных Штатов».

Кинтин аккуратно сложил рукопись, поразившись тому, что сам написал, как вдруг услышал какой-то шум снаружи, как будто зашелестел кустарник. Он поспешно спрятал рукопись в потайной ящик письменного стола и тихонько подошел к окну. Шум наделал филин, он запоздало ухал в близлежащих кустах, но, увидев за окном бледное лицо Кинтина, тенью скользнул над водой и исчез. Кинтин вернулся на прежнее место и в задумчивости снова сел за письменный стол.

Ему открылось нечто новое в характере Исабель. Она была влюблена в Керенски и скрыла это. Она всегда клялась ему, что он ее первая любовь, но это была ложь. Узнать, что его предшественник – какой-то проходимец, учитель танцев, – значило сыпать соль на рану. Исабель была тогда почти девочка, однако не проявила никакого сострадания к бедняге Керенски. Если все, что она рассказала в своей книге, правда, – она погубит свою репутацию, когда все узнают, что это она подняла занавес в театре «Ла Перла», чтобы отомстить за поцелуй с Эстефанией. На первый взгляд она была сама невинность, само простодушие, но в глубине души – какая ужасная ненависть кипела в ней! Сила ее эмоций, жестокость, на которую она оказалась способна, пропитывает страницы романа, словно смертельный яд. В четырнадцать лет она вела себя как маленькая Медея и, как Медея, использовала колдовскую силу слов, чтобы отомстить кривоногому русскому иммигранту.

Холодок пробежал у Кинтина по спине, ему стало страшно. Если Исабель смогла вот так отомстить Керенски только за то, что однажды увидела, как он целует ее соученицу, чего ожидать от нее в тот день, когда ей взбредет в голову, что Кинтин не любит ее?