26. Месть Ребеки
После похорон Буэнавентуры семья Мендисабаль в полном составе вернулась домой, и все уселись в гостиной в ожидании сеньора Доменеча, семейного душеприказчика. Ему надлежало открыть портфель из красной кожи, который лежал на столе, и огласить завещание Буэнавентуры. Эулодия и Брунильда спустились в кухню приготовить легкую закуску – сандвичи со швейцарским сыром и кофе. Все были в трауре: Ребека, Родина и Свобода – в черных платьях и севильских мантильях, покрывавших голову; Игнасио, Хуан и Калисто – в английских габардиновых костюмах и галстуках из серого шелка. Видя семейство таким серьезным, рассевшимся на шикарных стульях Ребеки в стиле Людовика XVI, я едва удерживалась от смеха. Во всем этом было что-то забавное и одновременно угрожающее. Мендисабали были похожи на стаю стервятников, и я вспомнила сцену из фильма Хичкока «Птицы».
Родина и Свобода стали шепотом бормотать молитвы. Ребека закрыла глаза, откинулась на спинку стула и глубоко вздохнула. Игнасио, сидевший рядом с ней, держал ее за руку и пытался утешить. Кинтин сел рядом со мной. Он был бледен и время от времени вытирал носовым платком вспотевший лоб. Конечно, он опечален смертью отца, сказал он мне, но, с другой стороны, он испытывает и некоторое облегчение. Теперь Ребеке не придется больше терпеть его грубость, и Кинтин сам будет о ней заботиться.
Наконец явился сеньор Доменеч в безупречном сером костюме. Он галантно поцеловал руку Ребеке и сел на другом конце стола. Эулодия предложила ему кофе, и несколько минут он разговаривал с членами семьи о вещах, не имеющих отношения к делу. Когда унесли чашки и бутерброды, он встал и открыл портфель. Завещание занимало полстраницы, и сеньор Доменеч дважды пробежал его глазами, прежде чем прочитать вслух: Буэнавентура оставлял все – и дом, и все акции предприятия «Мендисабаль и компания» – Ребеке.
Этого следовало ожидать, подумала я. Буэнавентура всегда усложнял жизнь окружающим. Кинтин выглядел озабоченным. В борьбе за контроль над расходами семьи появилась теперь и необходимость препираться с Ребекой, которая, несомненно, попытается вмешаться в деловой процесс. С ней нужно будет вести себя максимально дипломатично, чтобы не затронуть торговые интересы фирмы и чтобы у семьи по-прежнему сохранялись привычные доходы.
Когда сеньор Доменеч закончил читать завещание, Кинтин осознал, что в нем ни словом не упомянут таинственный источник личных вкладов Буэнавентуры. Мой муж никогда не отличался тактичностью и выбрал самый неподходящий момент, когда тело Буэнавентуры еще не остыло, чтобы приступить к Ребеке с расспросами на щекотливую тему.
– Ты что-нибудь знаешь о том, где папа хранил свои личные капиталы, мама? – спросил он. – В завещании не упоминаются ни облигации, ни акции, но они непременно должны где-то быть. Тебе это может показаться невероятным, но доходы фирмы «Мендисабаль и компания» уже несколько лет не покрывают расходов семьи. Личные вклады папы компенсировали недостачу, и теперь они нам крайне необходимы.
Ребека была поражена.
– У Буэнавентуры был счет в Национальном банке Швейцарии, в Берне, но он никогда не называл мне номер сейфа. И не говори мне, что ты тоже его не знаешь! Ты всегда был его любимчиком!
Кинтин понятия не имел, о чем говорила Ребека. Он впервые слышал о счете в швейцарском банке.
– Он обязан был сообщить тебе номер сейфа перед смертью, – зарыдала Ребека. – Там было несколько миллионов долларов наличными!
Кинтин поклялся, что Буэнавентура никогда о нем не упоминал, но Ребека ему не верила.
– Если эти деньги лежат в Национальном банке Швейцарии, то мне бы хотелось знать, откуда они там появились, – добавил Кинтин уже в раздражении. – Откуда папа их взял?
Ребека посмотрела на него недоверчиво.
– Твой отец ежемесячно получал конверт с заказным письмом, – злобно проговорила она.
– Сначала уведомления приходили из Германии, потом – из Испании, а последнее время – из швейцарского банка. Письма стали приходить вскоре после того, как закончилась Вторая мировая война, но я никогда не знала, кто их ему посылает.
– Хочешь, я тебе скажу, что я обо всем этом Думаю, мама? – проговорил Кинтин, крепко сжав Ребеке руку повыше локтя. – Эти конверты – плата правительства Германии, которую оно назначило папе за то, что он продавал военные секреты во время войны. Если Буэнавентура никогда не говорил нам об этом, значит, не хотел, чтобы мы об этом знали. А сейчас он унес свою тайну в могилу.
– Меня не интересует, откуда брались эти деньги. Я хочу знать, где они сейчас, – воскликнула Ребека на грани истерики, пытаясь высвободить руку. – Я знаю, в каком они банке: в Национальном банке Швейцарии. Твое дело – узнать номер сейфа.
Кинтин будто не слышал. А поскольку говорить во всеуслышание о предательстве по отношению к американскому правительству было небезопасно, ему оставалось одно – промолчать.
Через несколько дней Ребека сказала Кинтину, что хотела бы просмотреть счета Буэнавентуры в Народном банке и велела их принести. Она также хотела видеть корешки его чековой книжки, книги учета «Мендисабаль и компания» и даже записную книжку Буэнавентуры с личными телефонами. Не найдя того, что искала, Ребека явилась в офис торгового дома Мендисабалей и потребовала, чтобы в ее присутствии открыли сейф компании. Она внимательно просмотрела все, что там было: ценные бумаги, банковские платежные поручения, каждое пожелтевшее от времени хранившееся там уведомление, но заветного номера нигде не было.
Ребека вернулась домой на грани нервного срыва. Если номер не найдется – предположим, Кинтин действительно его не знает, – они никогда не смогут взять из банка деньги. А если счет не будет востребован в течение долгого времени, правительство Швейцарии в конце концов конфискует фонды. Так было с царскими банковскими счетами после расстрела семьи Романовых. Это была ловушка, и она не видела выхода из нее.
Утраченный номер так никогда и не узнали. Через несколько недель Кинтин собрал в гостиной Ребеку, брата и сестер и поставил их в известность о том, что семье придется изменить образ жизни. Речь не идет о том, чтобы голодать, или о чем-то в этом роде, дипломатично продолжил он. Не настолько уж все плохо. Но излишние траты придется прекратить.
Семейство начало экономить. Но Кинтин не верил домочадцам. Он ходил мрачный, каждый вечер все позже возвращался домой. Он думал, после смерти отца Ребека доверится ему и перед всеми объявит о его правах занять место Буэнавентуры во главе предприятия. Но он ошибся. Через несколько дней после своего визита в цитадель компании «Мендисабаль», Ребека явилась туда снова и велела управляющим не принимать никаких решений, не посоветовавшись с ней. Бухгалтерам она приказала не давать Кинтину чеки на подпись, поскольку их сначала будет подписывать она. Остальных служащих она вызвала к себе и сообщила им, что больше никакого повышения зарплаты не будет – никому, включая Кинтина, на тот случай, если ему вдруг взбредет в голову ее повысить. Она понятия не имеет, кто будет следующим президентом компании, сказала она, но хочет, чтобы они знали, кто является президентом компании в настоящий момент.
Буэнавентура придерживался принципа первородства. «Старший сын имеет полное право стать во главе семейного предприятия после смерти отца, – слышали мы от него тысячу раз. – Право старшего послано Провидением. В Испании старший сын всегда был наследником титула».
Ребека приходила в ярость, слыша эти слова. «Состояние должно быть поделено на равные части между всеми детьми. Это единственный способ избежать кинжала вендетты, который однажды может воткнуться в дверь дома», – говорила она.
Игнасио прилетел на Остров на похороны отца. Он пробыл несколько дней и, когда злополучный номер сейфа так и не удалось найти, попытался примирить и успокоить всех. Кинтин рассказал ему, какая злая была Ребека в конторе и как грозилась взять теперь бразды правления фирмы «Мендисабаль» в свои руки. Игнасио рассмеялся.
– Не волнуйся, – сказал он брату. – Мама знает, что ты единственный, кто может держать предприятие на плаву. Когда мне исполнится двадцать один, я тебе помогу, и ты сможешь распоряжаться моими акциями.
Он был во всем согласен с Кинтином и советовал семье уменьшить расходы.
Несколько дней спустя Кинтин пришел к матери в дом на берегу лагуны. Они говорили в кабинете наедине. Под глазами у Кинтина были круги, щеки потемнели от трехдневной щетины. У него кончилось терпение.
– Не настаивай больше на управлении предприятием, мама. Не ставь нас всех в смешное положение, а то банки откажут нам в кредитах. Обещаю, что буду работать на семью за ту же зарплату, что и раньше, до последнего дня твоей жизни. Уверен: немного порядка и дисциплины, и компания переживет кризис. Только нужно, чтобы ты написала завещание, согласно которому ты передаешь мне достаточное количество акций, чтобы я стал президентом компании «Мендисабаль» после твоей смерти. Если ты откажешься, мы с Исабель уедем в Бостон, где благодаря бабушке Маделейне у меня есть кое-какая собственность и где мы сможем спокойно жить. А семья пусть разбирается здесь как сумеет.
Это был блеф чистой воды, но Ребека поверила. На следующий день она вызвала сеньора Доменеча на дом и продиктовала ему завещание в точности так, как просил ее Кинтин. Однако мало-помалу семейство вернулось к прежним привычкам. Ребека снова стала тратить деньги на драгоценности и антиквариат. Родина и Свобода, которые Кинтина никогда в грош не ставили, продолжали свои набеги на магазины, и целые подразделения слуг в униформе бегали по всему дому за их детьми. Игнасио вернулся в университет и никаких вестей о себе не подавал.
Казалось, в доме открыли водопроводные краны. Только вместо воды из них вытекает золото. В конце финансового года Кинтину пришлось взять огромную ссуду, чтобы заплатить налоги, «Мендисабаль и компания» оказалась в долгах.
Единственное, на чем Ребека сумела сэкономить, – так это на жалованье слуг. Однажды она вызвала Петру наверх. Уже больше месяца, с тех пор как умер Буэнавентура, Петра не покидала нижнего этажа, и мы ее почти не видели. Ребека приказала, чтобы впредь она работала только внизу.
Ребека сидела в кабинете, пытаясь разобраться в куче квитанций, которая высилась у нее на письменном столе.
– Смерть Буэнавентуры – это трагедия для всей семьи, Петра. Теперь мы не сможем платить слугам как раньше. С сегодняшнего дня твои родственники будут получать за ту же работу половину зарплаты. Те, кому не нравятся новые порядки, пусть возвращаются в Лас-Минас.
Петра ничего не ответила. Только опустила голову и молча вернулась в нижний этаж.
Тем же вечером Петра сообщила новость своим племянницам и внучкам. Мы с Кинтином оказались случайными свидетелями того, как это произошло. Было очень жарко, и мы хотели прогуляться по лагуне на яхте Игнасио. Мы сошли на причал, стали отвязывать швартовы и тут услышали, что говорила Петра. Она сидела на своем плетеном троне, а вокруг нее в сумраке курилась змеиная кожа кобры.
– Всем, что у вас есть, вы обязаны Буэнавентуре, – сказала она. – С завтрашнего дня Ребека убавит вам зарплату вдвое, но мы должны быть благодарны и за то, что имеем.
Слуги обступили Петру, а когда она закончила, стали славить Буэнавентуру за все, что он для них сделал. По всей видимости, Буэнавентура частенько посылал с Петрой наличные в Лас-Минас, чтобы помочь его жителям, но никто об этом не знал.
Ребека с радостью выгнала бы Петру из дома, но не осмеливалась: она понимала, что вместе с ней уйдут все остальные слуги. После смерти Буэнавентуры вся прислуга была полностью подчинена Ребеке. Она плохо обращалась с ними и то и дело грозилась выгнать. Если кто-то из слуг заболевал и не мог работать, она вычитала этот день из жалованья. При жизни Буэнавентуры Петра сама каждую неделю пересчитывала столовое серебро от «Рид энд Бартон», и всегда все было на месте. Но Ребека никому не верила, считала все сама и каждый раз кричала, что недостает вилки или ложки. Она тут же приходила в ярость, вызывала по телефону наряд полиции, который обыскивал нижний этаж. Но никогда ничего не находилось.
Ребека жила в убеждении, что Кинтин никуда не годный управляющий. По ее мнению, сын ничего не понимал в торговле. Объемы продаж абсолютно не соответствовали затраченным усилиям; а ведь продукты от «Мендисабаль» были такого высокого качества, что только их и покупали. Ребека высказывала это Кинтину прилюдно и жестоко унижала его.
Кинтин работал как каторжный. Он приходил в офис в шесть утра; в десять шел на пристань наблюдать за разгрузкой товара; в одиннадцать отправлялся на улицу Тетуан, в здание таможни, и платил за поставки, которые только что получил в порту; в двенадцать шел на улицу Ресинто Сур, в Управление испанской торговли, договориться о новых контрактах на поставки с представителями из Европы; к часу дня приходил в Новый шотландский банк, чтобы положить деньги, вырученные с продаж предыдущего дня; в два он на ходу обедал бутербродом с ветчиной и сыром в «Палм Бич» и тут встречался с Хуаном и Калисто, которые возвращались из «Ла Майоркины», ковыряя в зубах зубочисткой.
Однажды, когда все служащие уже ушли, Кинтин обнаружил, что кто-то закрыл снаружи железную дверь склада и ему не выйти. Он стал кричать, но было уже больше семи часов, и никто его криков не услышал. Я ждала его дома до десяти, потом позвонила Ребеке, но та ничего не знала о том, где он может находиться. Я бросилась в магазин, нашла дежурного охранника, и мы вдвоем открыли дверь склада. Кинтин, похожий на пыльного крота, был бледен, с кругами под глазами, – он почти задохнулся от запаха стружки, в которую упаковывали бутылки с вином. Мы освободили его из плена, пропахшего суслом, и отвели домой совершенно измученного. Еще немного, и произошла бы трагедия.
Кинтин понимал, что его эксплуатируют, но не придавал этому значения. Каждое воскресенье, утром, он приносил в дом на берегу лагуны гостинцы для Ребеки – копченый окорок, паштет, швейцарский шоколад – и оставлял все это на столе в столовой, но Ребека ни разу даже не поблагодарила его.
Предпочтение, которое Ребека отдавала Игнасио, всегда было для Кинтина как нож в сердце, но когда Игнасио вернулся жить на Остров, положение ухудшилось. Игнасио окончил университет в декабре 1959 года. Он специализировался по истории искусств, и Ребека хотела после окончания курса подарить ему путешествие по Европе. Не успел Игнасио распаковать чемоданы, как она объявила за ужином:
– Я хочу, чтобы ты поехал в Италию. Теперь ты из первых рук узнаешь то, чему учился по книгам.
– Но ему никак нельзя ехать сейчас, мама, – встревожился Кинтин. – У нас слишком много работы в офисе, и мне необходима его помощь.
Ребека оскорбилась. Она, видимо, считала, что деньги растут на деревьях.
Игнасио любил, когда Ребека баловала его. Он простил ей историю с Эсмеральдой Маркес. Ребеке, со своей стороны, хотелось загладить свою вину. Так как Петре больше не разрешалось готовить для Игнасио его любимые блюда – меренги из гуайабы, нежный свиной шпик и рис в кокосовом молоке, – Ребека готовила их сама. Игнасио наслаждался жизнью холостяка. Он часто встречался со своими друзьями и всегда всех смешил, мне, однако, казалось, что на самом деле ему грустно. Он напоминал мне астронома, который смотрит на мир через искажающие линзы телескопа и все видит не таким, каково оно есть.
Он писал неплохие акварели, но они никогда не казались ему достаточно хороши. Ему нравилось бродить по Старому Сан-Хуану и рисовать крепостную стену вокруг города в сумерках, когда ее окутывает лиловый свет. Но если кто-то хвалил его работы, он смеялся и говорил, что все это ерунда. Если на празднике к нему подходила одна из девушек и говорила, что посвятить себя искусству – значит прожить интересную жизнь, потому что тебя всегда будет окружать прекрасное, Игнасио отвечал, что настоящее искусство всегда состояло, в общем-то, из трагических обстоятельств плюс тяжкого труда и посему не стоит завидовать никакому художнику, кто бы он ни был.
Но что больше всего огорчало меня в Игнасио – это его полная неспособность иметь хоть какие-то убеждения. Если кто-то спрашивал его, какой, по его мнению, должна быть политическая ситуация, наиболее отвечающая интересам Острова, он всегда уклонялся от ответа. Если собеседник говорил о независимости, Игнасио заявлял, что и он так думает. Но если через пять минут в разговор вступал сторонник интеграции в состав США, он точно так же уверял, что и с этим согласен. Игнасио был настолько компанейским, что никому не мог возразить. Вплоть до того, что, когда ему предлагали выпить лимонаду, а он не хотел, он все равно пил, потому что отказаться было выше его сил. Он казался бесплотным, у него никогда не было собственного мнения.
У Игнасио было много друзей из мира искусства, и он часто приглашал их в дом почитать стихи или поиграть на фортепьяно что-нибудь из классического репертуара. Ребека обожала такие вечера и тут же приказывала выкатить «Стейнвэй» на террасу. В таких случаях Игнасио доставал из кармана белоснежный носовой платок и тщательно протирал стекла очков. У него была настоящая мания: все остальное могло оставаться каким угодно, но стекла в золотой оправе всегда должны быть безупречны. Ребека сидела подле него, слушая, как он играет прелюдии Шопена или читает стихи Пабло Неруды, и он казался ей самым красивым юношей на земле.
Игнасио стремился наладить добрые отношения с Кинтином, несмотря на то что поведение брата в истории с Эсмеральдой Маркес его больно ранило. Его любовь к Эсмеральде была всепоглощающей, она заставила его преступить самые строгие семейные законы. Но когда он попытался избавиться от этого чувства, что-то в нем надломилось. Прошло более четырех лет после свадьбы Эсмеральды с Эрнесто, прежде чем Игнасио стал смотреть на вещи по-другому. Однажды он признался Кинтину, что все помнит и считает теперь, что его брат был тогда прав.
– Эсмеральда Маркес мне не подошла бы, – сказал он ему. – потому что из-за нее я терял душевный покой. Твоя пощечина меня отрезвила, ты вернул меня к реальности.
Кинтин просил Игнасио помочь ему в управлении торговлей, и Игнасио стал регулярно появляться в «Ла Пунтилье». Он рано приходил и оставался до пяти вечера, помогая наблюдать за работой в магазине. Но запах сухой стружки, в которую заворачивали бутылки с вином, усугублял его астму, и она раздирала его бронхи, будто дикобраз. Делая героические усилия, Игнасио перемещался по лабиринту магазина с ингалятором в руках, ловя ртом воздух, словно рыба, вытащенная из воды, и периодически нажимая на красную кнопочку, чтобы глотнуть кислорода и облегчить мучения. Но по большому счету это не спасало.
Тогда Игнасио стал работать в конторе. Работник он был добросовестный. Если, например, в какой-нибудь частный клуб заказывали ящик шампанского для свадьбы, он лично проверял, чтобы все бутылки были в отличном состоянии, и проверял их одну за другой. Если какая-нибудь банка спаржи из Аранхуэса казалась ему чуть вздувшейся или слегка покрытой плесенью, он заворачивал в Испанию весь заказ, поскольку не хотел, чтобы его клиенты отравились. Он скучал над бухгалтерскими премудростями, а собирать продавцов и наставлять их, что и как они должны делать, было для него просто невыносимо. Единственное, что ему нравилось, – рисовать новые этикетки для продуктов дома «Мендисабаль», он посвящал этому занятию часы, и они получались все более художественными.
Игнасио придавал большое значение рекламе и настаивал на том, что половина цены продукта определяется его рыночным спросом. Он, например, придумал новую упаковку для копченой ветчины, и ее стали покупать гораздо чаще, чем любую другую. Теперь ветчина из Вальдевердехи была упакована в золотистый целлофан с нарисованными на нем красными маками, которые еще больше подчеркивали нежность розового мяса. Спаржа продавалась в банках, на которых была изображена Пласа-де-Армас, а на колбасных этикетках красовались виды пляжа Лукильо.
Больше всего Игнасио нравилось оформление десертных вин и ликеров. Буэнавентура получал их со всех концов света – иногда в виде эссенции, иногда в порошке, – и в задней части магазина было выделено специальное место, где с помощью воды из-под крана на каждую бутылку приклеивалась элегантная этикетка с надписью «Производство „Мендисабаль и компания"». До прихода Игнасио все десертные напитки продавались в одинаковых бутылках, а именно литровых, в которые разливали ром и которые дешево шли на предприятии Бакарди. Но когда в магазине появился Игнасио, он стал рисовать эскизы красивейших бутылок, которые изготавливал его друг-стеклодув. Мандариновая эссенция, которую привозили с Мартиники, продавалась в изящном сосуде волнистого желтого стекла, которое напоминало апельсиновую кожуру; ликер «Плоды гуайабы» из Сан-Мартина разливали в круглые бутылки цвета гуайабы; «Перечная мята» из Гранады поступала в продажу в сосудах дымчатого стекла, напоминавших листья мяты. На каждую бутылку Игнасио приклеивал этикетку «Сделано в Пуэрто-Рико» вместо «Производство "Мендисабаль и компания"». Кинтину все это очень не нравилось, но, чтобы не вызывать конфликтов, он ничего не говорил брату.
Любимым ликером Игнасио был «Парфе Амур», который доставляли из Франции в виде порошка. Он был очень тонкий на вкус, фиолетового цвета. Игнасио он казался совершенным, поскольку любовь – это яд, ее цвет и должен быть несомненно фиолетовым. Он придумал для «Парфе Амур» особую бутылку: эллиптической формы, с пустотой посередине донышка – как раз то, что чувствуешь, когда влюблен без взаимности.
Однажды – прошло месяцев пять с начала работы Игнасио в торговом доме «Мендисабаль», – мы с Кинтином завтракали в шесть утра, как вдруг в дверь позвонили. Это был сеньор Доменеч, и по его лицу мы тут же поняли, что произошло нечто серьезное.
– Речь идет о вашей матери, – сказал он Кинтину. – Она умерла вчера вечером от сердечного приступа. В семье решили не сообщать вам до утра, чтобы не беспокоить. Похороны завтра утром.
Кинтин оделся в одно мгновение, и мы вместе поспешили в дом на берегу лагуны. Ребека обещала Кинтину, что завещание, которое она продиктовала сеньору Доменечу, будет последним, но Кинтин опасался, что мать может нарушить свое обещание. Он просил всех наиболее известных адвокатов Сан-Хуана немедленно сообщить ему, если его мать обратится к кому-нибудь из них, чтобы составить новое завещание, но он и им не доверял. Не успел он войти в дом, как тут же понял, что Ребека обвела его вокруг пальца. Дверь открыли Родина и Свобода. Мсье Пурсель, адвокатишка, который занимался мелкими сутяжными делами, одетый в зеленый жилет, пристроился рядом с ними в качестве законного представителя семьи.
Гроб с телом Ребеки стоял посреди гостиной, чтобы все могли подойти попрощаться. Мы с Кинтином остались одни, его сестры и мсье Пурсель ретировались на террасу. Больше никого не было. Семь часов утра – рановато для прощания. Кинтин подошел к гробу и смотрел на свою мать. Он не пытался скрыть слезы, которые катились у него по щекам.
– Какая она красивая, правда? Черты лица такие тонкие, будто выточены из алебастра. – И он подошел, чтобы поцеловать мать в лоб и закрытые глаза.
Должна признать, я не заплакала, увидев Ребеку в гробу. Она сыграла в жизни столько ролей – Королева Антильских островов, балерина-поэтесса, защитница идеалов независимости, несгибаемая феминистка, такая, что подписывалась инициалами Р. Ф. в честь Республики Франция, фанатичная христианка, укрощенная мятежница, прекрасная хозяйка дома, аристократка, которая родилась с серебряной ложкой в зубах, светская дама, нетерпимая расистка, несправедливая и недобрая мать, – что я никак не могла понять, какая из всех этих Ребек лежит сейчас в гробу. Мне вообще казалось невозможным, что она на самом деле может умереть.
На следующий день, ближе к вечеру, вернувшись с кладбища, мы собрались вокруг кофейного стола в гостиной, как это было после похорон Буэнавентуры, только на этот раз вместе с сутяжным адвокатишкой. Мсье Пурсель, напыжившись от важности, откашливаясь после каждого слова, прочитал завещание Ребеки. Теперь получалось так, что Буэнавентура оставлял каждому из детей равную долю акций торгового дома «Мендисабаль и компания», и они сами должны были выбрать президента.
– По-моему, справедливо, тебе не кажется? – спросила Свобода Кинтина, приподняв брови, когда мсье Пурсель закончил чтение. – Таким образом, каждый сможет сказать свое слово относительно будущего компании.
Кинтин посмотрел на нее в замешательстве, и мы с ним вышли из дома.
27. Одиссея Кинтина
Спустя месяц после того как адвокат огласил новое завещание Ребеки, была назначена дата проведения собрания по выборам нового президента компании «Мендисабаль». Родина и Свобода заговорили об этом с Игнасио за несколько дней до собрания и признались, что будут голосовать за него, но Игнасио умолял их не делать этого. Ему нравилось заниматься рекламой, и он хотел жить спокойно, сказал он. Кинтин – старший брат, и будет правильно, если президентом выберут его.
Родина и Свобода настаивали. Кинтин – скупердяй; положение компании не так страшно, как он пытается всем внушить. Он хочет удушить их, чтобы вложить всю прибыль в расширение торговли. Но они не расположены идти на жертвы.
– У меня двое маленьких детей и еще один грудной, дети требуют много внимания, – сказала Родина. – Я не могу сейчас иметь меньше трех нянек. Ты представляешь себе, что значит стирать закаканные пеленки в таком количестве? Ты ведь знаешь, как нас растили папа с мамой, Игнасио. Я не виновата, что у меня такое тонкое обоняние!
За несколько месяцев до этого в Испании умерли родители Хуана и Калисто, оставив сыновьям в наследство свои титулы: граф Вальдеррама и герцог Медина дель Кампо. Но если право на титулы вовремя не подтвердить, их может унаследовать любой племянник. Проблема состояла в том, что подтверждение стоило десять тысяч долларов за каждый титул. Когда Родина и Свобода об этом узнали, они пришли в восторг. Быть замужем за графом и герцогом соответственно – привилегия, которая стоила куда больше подобных денег. И они бросились выкупать титулы своих мужей, пока те их не лишились.
Свобода была обижена на Кинтина – тот хотел, чтобы Калисто продал Серенату, великолепную вороную кобылу чистых арабских кровей, которую генерал Рафаэль Леонидас Трухильо недавно отдал ему за двадцать тысяч долларов. Калисто труднее, чем брат, адаптировался к жизни на Острове. Он тосковал по родине и частенько говорил Свободе, что хотел бы вернуться в Испанию. Свобода в отчаянии взяла ссуду в банке, чтобы Калисто купил себе породистых лошадей. Раз уж ему так нравится конный спорт, пусть лучше занимается лошадьми, чем носится со своей тоской по Испании. И Калисто купил конюшню на шесть лошадей в окрестностях Сан-Хуана.
– Если Кинтин станет президентом компании, он вынудит Калисто продать Серенату, его любимую кобылу. Калисто вернется в Испанию, а я останусь одна и умру от огорчения, – сказала Свобода Игнасио. – Пожалуйста, согласись стать президентом, чтобы Калисто не пришлось уезжать.
Слушая мольбы Родины и Свободы, Игнасио, с одной стороны, им сочувствовал. С другой – было безумием тратить столько денег на нянек, титулы и чистокровных скакунов, и, наверное, можно было бы все уладить, если бы каждая сторона пошла на компромисс. Может быть, чтобы решить дело, стоило оставить двух нянь вместо трех и четырех лошадей вместо шести. А сэкономленные деньги вложить в компанию. Кинтин бывает порой чересчур требователен: он хочет все решить одним махом, вместо того чтобы разрешать проблему шаг за шагом. Но Игнасио не хотел быть президентом. Он не хочет ссориться с братом, сказал он. Родина и Свобода ни в какую не желали соглашаться с его решением. И умоляли его еще немного подумать.
В назначенный день вся семья собралась в офисе в «Ла Пунтилье». Родина, Свобода, Игнасио и Кинтин вошли в кабинет Буэнавентуры, сверху донизу отделанный красным деревом, и сели за стол для совещаний. Хуан, Калисто и я тоже присутствовали, но у нас не было права голоса. Братья и сестры написали на бумажке каждый своего кандидата, сложили бумажку пополам и бросили в кордовскую шляпу Буэнавентуры, ту самую; которая была на нем, когда он прибыл на Остров пятьдесят лет тому назад. Шляпа шла по кругу, и каждый из братьев и сестер бросал туда сложенную бумажку. Кинтин высыпал бумажки на стол. Развернул их одну за другой: два голоса за Игнасио и один за Кинтина. Один листок был чистый. Игнасио не стал голосовать.
Кинтин изменился в лице.
– Ты не готов быть президентом, Игнасио, – сказал ему Кинтин. – Ты изучал историю искусств, и твой мир – это мир прекрасного, а не мир практических вещей. У меня большой опыт в торговле, Буэнавентура сам меня всему научил. Ты недавно признал, что совершил ошибку, влюбившись в Эсмеральду Маркес, чем едва не погубил свою репутацию. Сейчас ты можешь погубить нас всех.
Игнасио вспотел, очки в золотой оправе сползли на нос. Он не отрываясь молча смотрел на Кинтина поверх очков. Он бы и рад был все оставить в руках брата, но упоминание об Эсмеральде в присутствии всей семьи его задело. То, что он когда-то сказал Кинтину, должно было остаться только между ними.
– Не обращай на него внимания, Игнасио! – вскричала Свобода. – Кинтин любит себя нахваливать, будто никто другой не справится с делами лучше, чем он. Твоя рекламная кампания имеет огромный успех, благодаря тебе наши продукты расхватывают, как никогда. Ты не глупее Кинтина, и ты прекрасно справишься с обязанностями президента.
Игнасио выпрямился, не вставая со стула.
– Эсмеральда – это очень личное для меня, Кинтин. И я всегда был тебе благодарен, что ты не упоминаешь ее имени при всех, – сказал он брату. – Я попытаюсь жить и в мире прекрасного, и в мире практических вещей. Я согласен на какое-то время стать президентом компании «Мендисабаль».
Кинтин был в таком гневе, что несколько дней ни с кем не разговаривал. Потом как-то вечером он попросил меня дать ему бриллиантовое кольцо – то самое, которое купила мне Ребека и в котором бриллиант раскололся пополам после нашей помолвки. Он нужен ему на несколько дней, сказал он; скоро он мне его вернет. Он снес его в ломбард, а на вырученные деньги купил билет на самолет в Испанию, туда и обратно.
– Почему именно в Испанию? – удивленно спросила я.
– Исабель, у меня есть на то причины, но сейчас я ничего не могу объяснить. К сожалению.
На следующей неделе Кинтин отправился в Европу, и в течение месяца я ничего о нем не знала. Даже того, где он находится. Знала только, что первые несколько дней он провел в Мадриде, потому что прислал мне открытку из «Пуэрто-дель-Соль», недорогого отеля в центре города. После этого его след потерялся. Я очень беспокоилась за него и не представляла, к кому обратиться за помощью. Чиновники Испании славятся своей некомпетентностью, так что я заказала международный разговор с американским консульством, чтобы просить помочь в розысках Кинтина. Мне ответили, что в настоящий момент десятки американских граждан числятся пропавшими в Европе, что месяц отсутствия – это еще недостаточно для того, чтобы объявлять официальный розыск. И вообще, возможно, мой муж решил устроить себе отпуск по своему усмотрению и скоро найдется. Они ничего не могут сделать, надо просто набраться терпения.
Мое финансовое положение было бедственным, приходилось экономить на всем. У меня не было доступа к зарплате Кинтина; чек оставался в конторе «Мендисабаль», и я не могла его оттуда взять. Я получала кое-какую ренту с маминой собственности в Понсе, но экономика городка пришла в полный упадок. Контракты на аренду заканчивались, а мне никак было не найти новых съемщиков. Из-за мирового нефтяного кризиса цены на электричество подскочили до небес, свет стал в буквальном смысле золотым. Компания «Юнион Карбиде», так же как и перерабатывающая нефтяная фабрика «Корко», к примеру, закрылись, и многие служащие-американцы уехали из Понсе. А я как раз рассчитывала на этих людей как на своих арендаторов. И когда в конце концов помещения опустели, я осталась практически без денег.
Вот уже несколько недель я не была в доме на берегу лагуны. После смерти Ребеки Родина и Свобода перестали мне звонить; я не нуждалась в них совершенно, и, полагаю, они во мне тоже. Было большим облегчением не видеться с семьей. Я жила в своем доме и могла заниматься чем хотела; не надо было делать вид, что я в восторге от бесконечных празднеств. Единственное, что меня беспокоило, – Кинтин. Он бежал с Острова на грани разорения, преследуемый материнским проклятием. Отчаяние могло толкнуть его на какой-нибудь безумный поступок.
Через некоторое время я получила телеграмму из Швейцарии, которая меня успокоила. У Кинтина все хорошо, скоро он вернется домой. Еще через несколько дней я получила от него письмо с подробным описанием всех перипетий его путешествия. Письмо было на удивление нежным, и я до сих пор храню его, несмотря на все то, что случилось позже.
20 августа 1960 года,
Берн, Швейцария.
Дорогая Исабель!
Прошу тебя, прости меня за то беспокойство, которое я причинил тебе неожиданным отъездом в Испанию, и, самое главное, за то, что не давал о себе знать после того, как уехал из Мадрида. Знаю, мое поведение достойно порицания. Но я был так несчастен, что едва отдавал себе отчет в том, что делаю. Неблагодарность моей семьи явилась для меня тяжким ударом. Все эти годы я надрывался, работая на них, а они даже не захотели признать того, что я сделал.
Когда я приехал в Мадрид, то понял, что взял с собой слишком мало денег; их едва хватило, чтобы оплатить номер в гостинице «Пуэрта-делъ-Соль» за неделю. На последние сто долларов, которые у меня оставались, я взял напрокат машину, положил чемодан в багажник и поехал в западном направлении. Долгие часы я добирался до Вальдевердехи, которая находится по направлению к Касересу. Деревня почти обезлюдела. Дома по большей части стоят брошенные, за последние годы множество людей покинуло эти места. Местные жители больше не откармливают свиней и не пасут скот на просторах Эстремадуры Они больше не производят ветчину, а у муниципалитета нет никаких средств. В поисках работы молодежь уезжает в Мадрид и Севилью. И обратно почти никто не возвращается.
Я забыл взять с собой адрес Анхелиты и Кончиты, папиных тетушек, но стоило мне спросить о них первого попавшегося крестьянина, как он погнал свою скотину в нужном мне направлении. Он указал мне на полуразвалившийся, заброшенный дом, совсем не похожий на веселый особнячок с белыми стенами, горшочками герани на окнах и красной черепичной крышей, о котором мне рассказывал Буэнавентура, когда я был маленьким. Я постучал дверным кольцом в старинные двери, мне открыла какая-то старуха. Она была прислугой у моих тетушек много лет назад и теперь жила в одной из комнат задней части дома, где на крыше не было даже водостока. Она сказала, что тетушки давно умерли, а так как в городке у них наследников не было, муниципалитет экспроприировал дом.
Я слушал ее, и сердце у меня сжималось. Не знаю, откуда вдруг взялась эта мысль – остаться там навсегда, обрести убежище в этих стенах, которые помнят рождение папы Я поблагодарил женщину и уныло побрел к площади. Поставил чемодан на землю и сел на тротуар, прислонившись спиной к дереву. В своих намерениях я дошел до последнего пункта, мне больше некуда было идти. И тут зазвонил колокол – совсем рядом высилось мрачноватое здание церкви. Это была очень старая романская церковь, сложенная из того же серого гранита, который Буэнавентура вывозил на Остров для постройки нашего дома много лет назад. Своды дверей, зубцы на крыше, основательная лестница с причудливыми перилами, опорами для которых служат копья, – все выложено из этого камня. Даже семейный пантеон на кладбище в Сан-Хуане из того же гранита. Я встал, подошел к церкви и провел рукой по шероховатой поверхности фасада. Утешение снизошло на меня. Я будто почерпнул силы от этого камня.
И тогда я вспомнил, как Буэнавентура однажды рассказывал мне о монастыре неподалеку, где конкистадоры получали благословение монахов ордена святого Иеронима перед тем, как отправиться завоевывать Новый Свет. Он ездил туда несколько лет подряд и отдыхал там душой. Я снова сел в машину, проехал через горную гряду Сьерра-де-Гвадалупе и нашел монастырь. Он называется монастырь Святой Девы Гвадалупской, покровительницы конкистадоров. Узнав, что я сын Буэнавентуры Мендисабаля, монахи приняли меня с распростертыми объятиями. Они предложили мне остаться с ними так долго, как я пожелаю. Я мог спать в одной из келий и делить с ними пищу в трапезной. Я пробыл там неделю и почувствовал, что раны мои начали заживать. Никогда еще я не был так близок к отцу. Я вспомнил все, чему он учил меня, когда я был ребенком.
Папа всегда говорил, что нет на свете такой задачи, с которой не справился бы любой из Мендисабалей. Однажды ночью я услышал во сне его слова: «Каждый человек – прежде всего сын своих деяний, а потом уже сын своих родителей». Можно быть первым по физике, получить премию по математике, блестяще знать английский язык… Только все эти достижения ничего не стоят по сравнению с тяжелыми испытаниями, выпавшими на долю наших родителей и дедов. Первое серьезное столкновение с жизнью случилось у меня, когда я учился в Колумбийском университете. Я обожал историю и международную политику. Мечтал сделать дипломатическую карьеру, которая позволила бы мне путешествовать и жить интересной жизнью. Когда Буэнавентура узнал об этом, он отказался оплачивать мое обучение. Он хотел, чтобы я вернулся на Остров сразу после третьего курса, даже не дав мне закончить университет. «Что на роду написано, от того не уйти, – заявил он мне в письме. – Мы сильны нашей торговлей, а настоящий университет – это улица; только там можно научиться покупать и продавать». Мне стоило десятков писем и потоков слез убедить папу дать мне закончить исторический факультет университета при условии, что я буду сочетать занятия с курсами по менеджменту и финансам.
Через неделю моего пребывания в монастыре я решил поговорить с приором. Я должен был подумать, как мне рассказать свою историю, чтобы он мне помог; я приехал сюда, чтобы обрести душевные силы, сказал я ему. Недавняя смерть мамы – она случилась через два года после смерти отца – подкосила меня. Мне необходимо было остаться одному, обрести утешение у своих истоков. Когда я предпринял это путешествие, я не представлял себе, сколько мне понадобится денег, и сейчас у меня нет ни сентаво. Я вынужден попросить денег в долг, чтобы уехать домой; я верну их сразу же по приезде. Приор поверил мне. Он помнил, как Буэнавентура с Ребекой всегда приезжали в монастырь на лимузине «бентли» и какими щедрыми меценатами они были. Он одолжил мне тысячу долларов, которая была необходима для осуществления моих планов. На следующий день я на машине вернулся в Мадрид.
Я разослал телеграммы в различные винные и продуктовые компании Европы, с которыми «Мендисабаль» имел торговые отношения, и предложил им встретиться на официальной основе. Я знал по именам всех владельцев; я поддерживал с ними деловые связи на протяжении последних четырех лет, когда папа отошел от дел. Поскольку я был управляющим компании и подписывал все чеки и договоры по сделкам, они тут же согласились со мной переговорить.
В течение двух недель я не пил, не ел, не спал. Я беспрестанно ездил в вагонах третьего класса, пересекая континент от берега до берега. Сначала я поехал на виноградники Ла-Риохи, на севере Испании. Потом отправился в Аранхуэс, откуда к нам поступала спаржа; потом оказался в Сеговии, где мы покупаем колбасы и ветчину. Наконец я добрался до Барселоны, где производят наше шампанское «Кодорнъю». После того как я объехал всех испанских партнеров, я побывал во Франции, где посетил графа де Сан Эмилъона в его владениях близ Бордо. Оттуда направился в Италию, где встретился с маркизом де Торчелло, владельцем винодельческого предприятия «Болья», что неподалеку от Венеции. После этого я пересек Ла-Манш и поехал в Глазго, где познакомился наконец с Чарлзом Мак-Кэнном, который продает нам виски уже более двадцати лет.
Со всей откровенностью я рассказал им обо всем, что произошло в нашей семье. Я – старший сын Буэнавентуры Мендисабаля, говорил я. Моя мать, его вдова, только что умерла, оставив завещание, достойное опротестования. Отныне и в дальнейшем фирму будет возглавлять Игнасио, мой младший брат, который ничего не понимает в торговле. Мои сестры тоже ничего в этом не понимают, но обладают правом контроля вместе с Игнасио. «Мендисабаль и компания» разорится менее чем за год. Лучше расторгнуть контракты и подписать новые со мной, с новой фирмой, которую я только что основал и которая называется «Импортные деликатесы».
Новое предприятие будет куда современнее и динамичнее. Оно не только будет продавать товары по всему Острову, но и организует несколько дочерних предприятий в Соединенных Штатах. Поскольку пуэрториканцы говорят по-английски, мы можем служить связующим звеном в продаже продуктов с континента на континент. Таким образом, оставив все вложения капитала, как они были (и тут я перечислил весь список, не упустив ни одного пункта, потому что знал все наизусть), в будущем они смогут получить еще большие прибыли. Им не о чем беспокоиться.
Переговоры имели оглушительный успех. Менее чем за месяц я получил пятьдесят пять процентов контрактов от того, что было у папы. Я мог бы взять себе и все остальные, но я не хотел ущемлять интересы фирмы «Мендисабаль и компания». Я оставил их Игнасио и сестрам. Буэнавентура был прав, Исабель! Каждый из нас – сын своих деяний, а потом уже сын своих родителей. Те, кто получает богатство по наследству, большого уважения не вызывают. Мир принадлежит тем, кто наперекор судьбе приведет корабль в тихую гавань.
Я вернусь домой примерно через неделю. Я так хочу поскорее увидеть тебя, чтобы вместе отпраздновать счастливый поворот в нашей судьбе. Первое, что я сделаю, – пойду и заберу из ломбарда твое кольцо и надену тебе его на палец в знак моей неугасимой любви.
Твой муж, любящий тебя всегда,
Кинтин.
28. Мученичество Игнасио
Письмо Кинтина совершенно сбило меня с толку. С одной стороны, мне хотелось с ним согласиться, но, с другой стороны, у меня были сомнения. Если бы Буэнавентура узнал о том, что Кинтин решил оставить фирму «Мендисабаль и компания», он бы, наверное, восстал из гроба.
Окончательно встать на позиции Кинтина вынудило меня, по иронии судьбы, поведение его сестер. Родина и Свобода продолжали делать все возможное, чтобы как можно скорее «вылететь в трубу». Они закатили шикарный банкет, чтобы отметить назначение Игнасио президентом. Джазовый ударник из группы «Минго и его малыши Вупи», где пела тогда Рут Фернандес, негритянка с грудным голосом, будто из черного бархата, барабанил на террасе дома на берегу лагуны до трех часов утра.
В обычных обстоятельствах я бы согласилась с тем, что предлагали Родина и Свобода: разделить акции «Мендисабаль» на равные части между всеми. Когда кто-то умирает и начинается дележ наследства, женщины всегда остаются внакладе. Но Ребека сама сделала так, что ее дочери не в состоянии руководить компанией, ибо не посчитала нужным дать им образование. Они так и не поступили в «Ла Розе», знаменитый колледж для сеньорит из аристократических семей Европы. В силу своей невежественности, они постоянно скучали, и единственное, что они умели делать, – это тратить деньги.
Со своей стороны, мужья, которых они себе выбрали, никак не старались укрепить и расширить свой опыт в коммерческой деятельности. Хуан и Калисто не были ленивцами или чем-то в этом роде. Но, как большинство испанской аристократии своего времени, они считали, что надо работать, чтобы жить, а не жить, чтобы работать. Американское отношение к работе, которое пуэрто-риканская буржуазия считала для себя необходимым, было им совершенно чуждо.
«В жизни слишком много наслаждений – утонченная еда, красивые женщины, дневная сиеста, – чтобы жертвовать всем этим ради звездочки за хорошее поведение в записной книжке Кинтина», – посмеиваясь, говорили они своим приятелям по «Ла Майоркине» за очередной рюмкой хереса, который в качестве аперитива пили перед обедом. Когда я слышала подобные речи, у меня не оставалось ни малейшего сомнения, что мой муж куда лучше, чем они, подготовлен для того, чтобы стать президентом дома «Мендисабаль».
Игнасио был совсем другим. Он вел упорядоченный образ жизни. И он был совсем не бездарен – он блестяще работал в фирме в области рекламы. Я хорошо знала Кинтина. У него было множество достойных качеств, но честолюбие было одним из его недостатков. Нередко он пытался принизить достоинства других людей у них за спиной, чтобы таким образом самоутвердиться. Поэтому я никогда не верила ему, если он плохо говорил о своем брате.
Игнасио не собирался использовать в своих интересах ситуацию, в которой оказался по милости Родины и Свободы, но ему не хотелось показаться некомпетентным. Мне было жаль его. Я не могла понять, почему оба брата не могут по очереди быть президентами компании каждые четыре года и при этом делить пополам и ответственность, и прибыли. Тогда Кинтину не пришлось бы уходить из компании «Мендисабаль».
Когда Кинтин вернулся из Европы, я предложила ему именно такое решение вопроса, но он упорно стоял на отделении от компании. Проблема не в Игнасио, сказал он мне. Если он останется, то должен будет подыхать на работе, чтобы кормить сестер, их мужей и шестерых племянников. Я вынуждена была признать, что он прав. За последние месяцы я как-то забыла и об Игнасио, и об остальном семействе.
Теперь Кинтин был занят еще больше, чем всегда. Он купил здание на авениде Фернандес Хункос – прекрасно оборудованный магазин: всюду кондиционированный воздух, огромный холодильный цех, многочисленные лифты для ящиков с продуктами, электронные весы и кассовые аппараты. И вот двери «Импортных деликатесов» открылись. Мне тогда не пришло в голову поинтересоваться, где Кинтин взял на все это денег; не подумала я об этом и позже. Кинтин каждый день все позднее приходил из офиса домой, мы виделись только перед сном. «Импортные деликатесы» стали преуспевать с самого начала.
В это время произошло еще одно событие, которое заставило меня забыть об Игнасио и его сестрах: в октябре 1960 года я поняла, что беременна. Эта новость невероятно обрадовала нас с Кинтином: мы хотели стать настоящей семьей. Беременность проходила тяжело. Первые три месяца меня беспрестанно тошнило и по утрам кружилась голова. Единственным спасением было подолгу бродить по пляжу или дремать с книжкой где-нибудь под пальмой. Когда я была уже на шестом месяце, Кинтин упросил меня пойти вместе с ним в дом на берегу лагуны помириться с сестрами. Родина и Свобода много раз приглашали нас к себе, но я не хотела их видеть. Когда Кинтин не подавал о себе вестей из Европы и я осталась совершенно одна, они ни разу не нашли нужным мне позвонить. Я не видела причин, почему я должна миловаться с ними сейчас. Тем более что Кинтин к ним ходит и так. Но на этот раз он настаивал, чтобы я пошла вместе с ним.
– Ты должна пойти со мной. Скоро они уедут в Испанию, и мы должны попрощаться.
– Родина и Свобода будут жить в Испании? – удивленно спросила я.
– Родина, Свобода, их мужья, все племя в полном составе, – ответил Кинтин. – Они зарезервировали половину «Антильяса», французского трансатлантического лайнера, который ходит из Сан-Хуана в Виго. На прошлой неделе взяли у меня ссуду: им нужно было купить десять билетов, а у них не хватало наличных. Я дал им шесть тысяч долларов, которые я, разумеется, больше не увижу. Но это не важно! Как говаривал Буэнавентура: «Скатертью дорожка!» Эти шесть тысяч долларов – лучшее вложение капитала за всю мою жизнь.
В тот вечер мы пришли в дом на берегу лагуны вместе. Я не была там целый год, и на меня произвело впечатление то, как он опустел. Роскошного гарнитура Ребеки в стиле Людовика XVI уже не было; Родина и Свобода увозили его с собой на «Антильясе». Рояль, столовый гарнитур с профилями конкистадоров, настенные ковры и даже люстра из вестибюля (колесо с шипами, которое Буэнавентура в шутку называл орудием пыток, на котором пытали мавров во время Реконкисты) – все исчезло. Родина и Свобода продали все.
В комнатах царили беспорядок и грязь. Петра все еще была в доме; я слышала ее голос – она разговаривала в кухне с Кармелиной. Из окна кабинета я увидела Брамбона, который поливал маки. Но больше никаких слуг не было. Позже я узнала, что, когда Игнасио не смог больше платить им зарплату, он сделал каждому подарок: козу, корову, свинью или курицу – и сказал, чтобы они возвращались в Лас-Минас. Из животных остались только Фаусто и Мефистофель, которые все так же сидели взаперти в клетках на попечении Брамбона.
Мы позвонили, и Родина сама открыла нам дверь. Она уже была одета по-дорожному, на ней был очень элегантный льняной костюм кремового цвета. Она выглядела похудевшей, но пребывала в прекрасном настроении. На руках у нее был младший сын, а одна из девочек не отходила от нее ни на шаг. Она велела дочке пойти и сказать тете Свободе, что мы пришли, и вскоре мы вчетвером уже сидели на террасе, разговаривая о разных разностях, будто между нами ничего не произошло. Кинтин проявлял заботу о сестрах, подробно расспрашивал их о предстоящем путешествии. Хуан увозил в Испанию красный «порше», но Калисто продал Серенату, так же как и остальных своих лошадей. К счастью, их удалось выгодно продать. Кинтин предложил отправить грузовым пароходом все, что они не смогут увезти на «Антильясе».
Родина сказала нам, что они намереваются поселиться в Мадриде, где у Хуана и Калисто много Друзей среди испанской аристократии. Наверняка Для них найдется какое-нибудь занятие, которое позволит графу и герцогу заработать на достойную жизнь.
– Кроме того, они смогут охотиться и ездить верхом в имениях своих друзей, когда захотят. Нам тоже будет там лучше. В Испании очень дешевая прислуга, так что можно будет прилично сэкономить. И конечно, мы будем очень благодарны тебе, если ты купишь у нас нашу часть дома. Деньги пригодятся нам как нельзя кстати, когда мы будем обзаводиться в Мадриде квартирами.
Слова Родины меня удивили. Я не знала, что Кинтин собирается выкупить дом; он мне ничего не говорил. Чтобы не создавать неловкости, я сделала вид, будто полностью в курсе дела.
Кинтин стал объяснять сестрам, что они должны сделать по приезде в Испанию: нанести визит американскому послу, его большому другу, и засвидетельствовать свое почтение; оставить в посольстве номера своих паспортов на случай их потери или кражи и подтвердить, чтобы не потерять гражданство, возможность посещения Соединенных Штатов каждые шесть лет. Пока Кинтин говорил, я бродила по комнатам в поисках Игнасио, но так его нигде и не встретила. Вернувшись на террасу, я наконец отважилась спросить:
– А как Игнасио? Он останется в доме один? Или он тоже продал свою часть?
– Игнасио? – раздраженно переспросила Свобода. – Мне наплевать, как Игнасио. Если бы не он, нам бы сейчас не пришлось уезжать с Острова. Это по его вине «Мендисабаль и компания» разорились.
Свобода расплакалась, и Кинтин, чтобы она вытерла слезы, протянул ей свой носовой платок. Он пытался успокоить ее, как мог.
– Ты не должна принимать все так близко к сердцу. – сказал он. – Переезд в Мадрид – всего лишь временная мера, вы в любой день сможете вернуться на Остров. – И напомнил сестрам, что они по-прежнему являются владелицами различной недвижимости в Сан-Хуане: двух жилых домов, которые они унаследовали от Ребеки и которые Кинтин спас от катастрофы, постигшей торговый дом «Мендисабаль». Игнасио отдал их под залог, а когда компания вошла в пике, Кинтин заплатил банку нужную сумму, чтобы помочь им. Он пообещал сестрам заняться сдачей внаем этих жилых помещений и посылать в Испанию причитающуюся им ренту.
К нам, ведя за руку каждый своего сына, присоединились Хуан и Калисто. Брамбон шел за ними, неся чемоданы, а Петра с Эулодией несли все остальное. Шурины пожали Кинтину руку, а меня расцеловали в обе щеки. Но поболтать с ними мы не успели. Три машины-такси уже ждали на проспекте у дома, чтобы везти семейство на пристань.
Мы вместе прошли через террасу к входной двери. Вышли в патио и там еще раз расцеловались и обнялись. Родина и Свобода уже были готовы сесть в такси, как вдруг появился Игнасио. Он стоял у лестницы под готической аркой входа. Увидев его, я онемела: он сбросил по меньшей мере килограммов восемь, а волосы у него поседели. И выглядел лет на двадцать старше Кинтина.
Он пришел проститься с сестрами, сказал он, и хочет подарить им на память две свои акварели из дома на берегу лагуны. Родина посмотрела на него с грустью.
– Думаешь, тебе будет тут хорошо одному? – спросила она.
– Мне будет хорошо. Не беспокойся.
Родина обняла его и села в такси, а Свобода обнимать не стала. Взяла акварель и села в такси, даже не поблагодарив. Машины поехали по проспекту. Игнасио простодушно улыбался, прощаясь с ними, как будто ничего необычного и не происходит. В тот день я видела его в последний раз, и когда я думаю о нем, то всегда вспоминаю именно таким.
Когда мы вернулись домой, мне было так плохо, что оставалось только пройти в спальню и лечь в постель. Кинтин пошел за мной и сел на краешек моей кровати. Я попросила его объяснить, что все-таки происходит. Почему он не сказал мне, что «Мендисабаль и компания» разорены? Почему Игнасио так плохо выглядит? Если память мне не изменяет, Кинтин уверял меня, что, поднимая собственное дело, он оставил фирме «Мендисабаль», чтобы та могла существовать, достаточное количество открытых каналов для коммерции. Во время своего блиц-турне по Европе он ведь не перевел на себя все договоры отца. Или все-таки перевел?
Кинтин рассердился. Мне незачем лезть не в свои дела, сказал он. На самом деле все очень просто, он попытается объяснить мне еще раз, – между тем я что-то не помнила, чтобы раньше он уже пытался мне объяснить. Игнасио ничего не понимает в коммерции. Он был не в состоянии ни договариваться с продавцами, ни ходить на пристань следить за разгрузкой, ни посещать клиентов, чтобы напрямую заключать сделки. Он думал, что, если целый день сидеть в конторе и рисовать картиночки для рекламы, товары будут продаваться сами собой. А когда этого не случилось и продажи «Мендисабаль» свелись к нулю, европейские фирмы стали расторгать контракты. Через год дому «Мендисабаль» было нечего продавать. Совесть Кинтина чиста. Он сделал все возможное, чтобы помочь Родине и Свободе, пусть они взбалмошные и легкомысленные, но они его сестры. Но Игнасио – другое дело. Это взрослый мужчина в расцвете сил, пора научиться нести ответственность за свои поступки.
Из-за всего, что я увидела и услышала в тот день, мне стало так плохо, что у меня начались преждевременные схватки. Я была на седьмом месяце, и опасность потерять ребенка меня ужасала. Кинтин встревожился и отвез меня в больницу. Там мне дали успокоительное, и я крепко уснула. Когда я проснулась, схватки прекратились, но врач прописал мне постельный режим до самых родов. Я должна была ежедневно принимать либриум и как можно больше спать.
Кинтин пребывал в хорошем настроении и пытался мне во всем угодить. Он нанял медсестер, которые обо мне заботились, и пораньше приходил домой с работы. Три года назад умерла Ребека, а теперь исчезла из поля зрения вся семья. Мы наконец могли жить своей жизнью. Когда родится Мануэль, наши два мира, Мендисабаль и Монфорт, сольются в один.
В течение двух долгих месяцев я жила как в тумане. Игнасио становился все более далеким, будто его никогда и не было. Думаю, подсознательно я хотела о нем забыть. Воспоминание причиняло мне боль, и он, как полагается хорошо воспитанному призраку, сделал мне приятное и испарился. Я потеряла счет дням до тех пор, пока наконец 14 июля 1961 года не родила Мануэля. Кинтин привез меня из больницы, и не успела я переступить порог дома, как узнала ужасную новость: Игнасио застрелился.
Новость меня сразила. Мне хотелось узнать подробности, но Кинтин отказался говорить. Он не расположен думать сейчас о таких печальных вещах, сказал он, сурово посмотрев на меня. Мы должны думать о нашем сыне, о том, как нам жить дальше, чтобы у нас был уютный домашний очаг. Мы должны радоваться, что семейные кошмары наконец кончились.
Через несколько недель я сказала медсестре, что у меня важное дело в Сан-Хуане, и оставила на нее малыша. Мне необходимо было поговорить с Петрой; я была уверена – она расскажет мне обо всем, что произошло с Игнасио. Я села в машину и поехала в дом на берегу лагуны. Дверь была открыта. Дом пришел в еще большее запустение, чем когда я видела его в последний раз несколько месяцев назад, в день отъезда Родины и Свободы. Окна были открыты настежь, и паркетные полы вздыбились от влаги. Я с ужасом заметила, как 'в сумраке по влажному паркету пробирается парочка крабов.
Я спустилась в нижний этаж и увидела Петру, она сидела в своем старом кресле. Петра чистила проросшие клубни маниоки, и ее пальцы были похожи на отростки клубней, которые горкой лежали на земляном полу. Она была все такая же огромная и мощная и такая же загадочная. Я подвинула табуретку и села рядом с ней. Петра положила нож и маниоку на стол, вымыла руки в раковине и вытерла их о передник. Несколько минут я молчала – просто сидела, закрыв глаза. Потом вздохнула и уткнулась лицом ей в колени. Петра тоже молчала. Только тихо гладила меня по голове.
Я чувствовала себя усталой и потерянной. Наконец я сказала:
– Я хочу знать, почему Игнасио покончил с собой и имеет ли его самоубийство какое-то отношение к разорению дома «Мендисабаль». Кинтин не желает об этом говорить, повторяет, что не расположен. Но мне нужно знать. У нас недавно родился сын, и я не знаю, куда мне деться от кошмаров. Если я не разгадаю тайну Игнасио, проклятие Мендисабалей когда-нибудь обрушится на моего сына Мануэля.
– Ты родила внука Буэнавентуры? Какая хорошая новость! – тихо сказала Петра, будто не слыша моего вопроса. – Ты должна радоваться. Последуй советам Кинтина.
Я выпрямилась и посмотрела ей в глаза.
– Не пытайся прикрыться Кинтином, Петра. Эта тайна – мина замедленного действия. Я хочу знать правду.
Петра опустила голову и посмотрела на свои руки.
– Что я могу тебе сказать? – начала она. – Однажды пришел Кинтин, и братья заперлись в комнате Игнасио, чтобы поговорить наедине. Пустой дом, что морская раковина: слышно все, что говорят. «Почему ты не продаешь мне свою часть дома, как это сделали Родина и Свобода? – спросил Кинтин. – Я тебе хорошо заплачу. На эти деньги ты сможешь снять в Старом Сан-Хуане квартиру и спокойно жить там, пока не найдешь работу». Но Игнасио не хотел переезжать. «Я здесь родился. – сказал он, – и, боюсь, в другом месте уже не привыкну». Вместо того чтобы принять предложение Кинтина, он попросил у него денег взаймы; кажется, пятьсот долларов. Он скоро найдет работу, заверил он Кинтина. Ему нужны деньги, потому что в доме нечего есть. Но Кинтин отказался дать денег. «Никакую работу ты не ищешь, – сердито сказал он. – Порок безделья нуждается в жестком лечении, лучшее из которых – голод».
Когда Кинтин ушел, – шепотом продолжала Петра, – Игнасио заперся у себя в комнате и больше не выходил. Ты ведь знаешь, какой он был чувствительный; его в ужас приводило, что какой-нибудь приятель отца начнет расспрашивать о разорении «Мендисабаль». На улицу выйти боялся – сигарет купить; я сама ходила, покупала ему. Ему нечем было платить за свет, и нам отключили электричество, так что по вечерам мы сидели при свечах. Потом отключили воду. Но у нас был источник Буэнавентуры, так что это нас не заботило. Игнасио купался в лохани в нижнем этаже, а я поднимала ведра воды на второй этаж – посуду помыть и убраться в комнатах. Нам приходилось пить холодную воду, но мы этому значения не придавали.
У Игнасио не было денег даже на продукты, но моя родня из Лас-Минаса каждый день приезжала к нам на лодке и привозила все, что нужно. Игнасио привык есть то же, что и мы: вареные овощи, зелень, фрукты и что-то вроде супа из крабов, который я иногда готовила. Бедняга все твердил нам, чтобы мы ушли из дома и оставили его одного, что эта беда – его беда, но мы с Брамбоном отказались уходить. Он был сыном Буэнавентуры – мы не могли его бросить.
Однако стыд и одиночество постепенно доконали его. Через месяц он не выдержал и попросил меня, чтобы я выстирала и выгладила его лучший костюм. Он пошел к Брамбону, чтобы тот постриг его и побрил, а потом долго купался в источнике. После этого оделся и лег на кровать. Последнее, что он сделал, – достал из кармана носовой платок и протер стекла очков в золотой оправе, так что они заблестели. Потом достал пистолет Буэнавентуры и выстрелил себе в сердце.
Петра закончила рассказ без малейших эмоций. Ни слез, ни криков, никаких обвинений в чей бы то ни было адрес.
– Но тогда получается, что Кинтин поступил с братом чудовищно. Он был обязан помочь ему и не сделал этого. Игнасио, должно быть, чувствовал себя как в аду. – Поскольку Петра не отвечала, я настаивала: – Ты так и не ответила на мой вопрос, Петра. Игнасио покончил с собой по вине Кинтина? Кинтин поехал в Европу только для того, чтобы установить торговые каналы для своей фирмы, как он клялся мне сотни раз, или на самом деле он ездил в Берн, чтобы добыть три миллиона долларов, которые Буэнавентура хранил в сейфе Национального банка Швейцарии? Наверное, он все-таки знал номер тайного счета.
Петра была похожа на сфинкса. Она не подтверждала и не отрицала того, что я говорила.
– В этой семье много тайн, неведомых тебе, Исабель, – сдержанно сказала она. – Я не могу раскрыть тебе их.
Я вытерла слезы и встала. Если все, что рассказала Петра, – правда, то Кинтин – негодяй, и я должна от него уйти. Но куда я денусь с новорожденным ребенком и без средств к существованию? Мне оставалось только ждать. Виновен Кинтин или нет – время все расставит по местам, и я узнаю правду о Кинтине.
Кинтин
Кинтин сказал Исабель, что им абсолютно необходимо избавиться от Петры. Ей уже больше девяноста лет; в любой момент с ней может произойти все что угодно, и ответственность ляжет на них. Будет лучше отправить ее в Лас-Минас и поручить заботам родни. Он готов платить ей щедрую пенсию, чтобы родственникам было на что заботиться о ней. Петра ни в чем не будет нуждаться.
Исабель откладывала решение этого вопроса. Вилли очень любит Петру, говорила она; ему будет ее не хватать. Кроме того, Петра была единственным человеком, который знал местопребывание Мануэля. Несколько недель назад Мануэль уехал в Лас-Минас. Если они сейчас расстанутся с Петрой, то совсем потеряют его след.
Кинтин знал, что все это не так, но не хотел перечить Исабель. Чтобы найти Мануэля, достаточно нанять частного детектива. Однако он счел за лучшее признать правоту ее доводов и больше об этом не заговаривал.
Кинтин рассчитывал, что, снова переехав в дом на берегу лагуны, ему удастся убедить Исабель расстаться с Петрой. Слишком далеко простиралась ее тень, всегда загадочная и всегда могущественная; ее уши слышали слишком много семейных тайн, ее глаза прочли слишком много записок, небрежно брошенных в мусорную корзину.
Он знал, что Петра у него за спиной осуждает его. Она всегда защищала покойного Игнасио и всегда говорила, что дом «Мендисабаль» разорился не потому, что тот был ленив и «без царя в голове» – как сказал ему когда-то Кинтин, – а потому, что Игнасио был болен.
Исабель ни во что не вмешивалась. Удивительно, насколько глубоко чары Петры проникли в ее сознание. Да и Петра не терялась. Все время подзуживала Исабель, чтобы та продолжала писать свою книгу, потому что знала – это самый действенный способ измучить Кинтина.
История страны и семьи занимала в повествовании все меньше места. Складывалось впечатление, что Исабель вооружилась винтовкой с оптическим прицелом; стоило ей навести прицел на Кинтина, и с каждым выстрелом она все более приближалась к цели. А за спиной Исабель Кинтин чувствовал на себе взгляд недремлющего ока Петры, которая всюду следила за ним, наблюдая за его движениями, словами и даже мыслями. Он чувствовал себя подопытным кроликом.
Кинтин встряхнул головой и провел дрожащей рукой по лбу. Его страхи просто нелепы. Исабель может преувеличивать его недостатки и злиться на него сколько хочет, изображая его чудовищем и обвиняя во всех смертных грехах, но ведь это всего лишь чернила на бумаге. Все это не может причинить ему никакого вреда. Или все-таки может?
Кинтин оторвался от рукописи. Сердце выскакивало из груди. При слабом свете настольной лампы он обвел глазами кабинет, где все было как всегда. Книги рядами стояли на полках. В зеленой фарфоровой вазе – свежие цветы. Великолепный письменный стол Ребеки, который поддерживали четыре бронзовые кариатиды, четко выступал из полумрака. Родина, Свобода, Игнасио, Ребека и Буэнавентура улыбались ему с фотографии, которую он сам сделал больше десяти лет назад; глядя из глубины серебряной рамки, они будто выражали ему свое доверие. Но и это его не успокаивало.
29. Коллекционер предметов искусства
Я никогда не говорила Кинтину, о чем мне рассказала в тот день Петра, и сама старалась об этом не думать. Я решила следовать совету Баби: «Ветка гнется, но не ломается; в этом секрет выживания». Мы с Кинтином были женаты шесть лет. Это был период потрясений для каждого из нас: мы оба потеряли родителей и оказались на грани краха. Мы вместе прошли через многие испытания, а теперь у нас был сын. Мне отчаянно хотелось верить в невиновность Кинтина.
Через два месяца после рождения Мануэля Кинтин решил, что нам пора переехать в дом на берегу лагуны. Он продал нашу квартиру, и на эти деньги мы смогли кое-что сделать для дома. Мы решили все перекрасить, и когда я увидела, как стены покрыла белая эмульсия, то почувствовала себя лучше. Мне показалось: нужно обязательно накинуть этот плащ забвения на стены и перечеркнуть таким образом все, что происходило за ними. Кинтин приобрел «Эсмеральду», яхту Игнасио, и «роллс-ройс» Буэнавентуры, который по тем временам уже превратился в раритет. Потом мы отправились по магазинам и купили современную итальянскую мебель, кухонную утварь, простыни и полотенца; все, что нужно для нормальной жизни. Последнее, что я сделала перед переездом, – с помощью Петры попыталась не прогонять из дома духов прошлого. Без ведома Кинтина мы опрыскали дом цветочной водой и рассовали во все углы веточки туберозы – говорят, запах туберозы нравится призракам.
Петра, Брамбон и Эулодия остались с нами, хотя Кинтин объяснил им, что платить мы им будем меньше, чем раньше. Брамбон согласился. Петра вернулась в кухню. Эулодия убиралась в доме, стирала и гладила. Скоро в наш дом вернулся порядок. Вилки и ножи не исчезали, еду подавали всегда в одно и то же время, а дом сверкал чистотой. Кармелине было уже пятнадцать, и мы поставили ее кровать рядом с комнатой Мануэля, чтобы она помогала за ним ухаживать. У Кинтина к ней была какая-то особенная любовь, он относился к ней как к члену семьи. И был необыкновенно щедрым по отношению к ней. Он платил за ее обучение в одной из частных школ недалеко от Аламареса, купил ей учебники и форму. Обещал Петре, когда настанет время, послать Кармелину в Университет Пуэрто-Рико.
Поскольку прибыли «Импортных деликатесов» все росли, надо было подумать, куда их вложить. Но вместо того чтобы покупать облигации и именные сертификаты, как хотела я, Кинтин решил вкладывать деньги в произведения искусства. У него был приятель по имени Маурисио Болеслаус, который и подвиг его на это.
Маурисио был «продавцом сокровищ» и держал Кинтина в курсе всего, что происходило на самых престижных аукционах Европы. Это потом Маурисио стал моим другом, а тогда он не внушал мне никакого доверия. На мой взгляд, он был чересчур эксцентричен: свою остроконечную бородку он опрыскивал духами, носил галстук-бабочку и одевался в чесучовые костюмы с немыслимыми платочками из набивного шелка в кармашке. Он не выходил на улицу без перчаток из серой замши, что казалось мне верхом нелепости на нашем жарком Острове. Я тогда не знала, что эти перчатки, учитывая род занятий Маурисио, были ему необходимы.
Однажды Маурисио рассказал мне историю своей жизни. Он был родом из Богемии, происходил из аристократической семьи и имел все права на титул графа Болеслауса, но никогда этими правами не пользовался. Он родился в небольшом замке на берегу Влтавы, и, когда ему исполнилось шестнадцать лет, родители послали его учиться в Париж, в Академию изящных искусств. Там он проучился три года – до тех пор, пока немцы не оккупировали Чехословакию в 1939 году. Когда родители перестали посылать деньги, ему пришлось добывать их самому. После того как Вторая мировая война кончилась, Маурисио предпочел не возвращаться на родину и остался в Париже. Он был великолепный рисовальщик. Даже его преподаватели в Академии изящных искусств удивлялись той легкости, с которой он владел углем. Его рисунки отличались необыкновенной изысканностью. Но у Маурисио не было своих тем. Когда он садился перед чистым листом бумаги с углем в руке, в мыслях у него царила такая же девственная белизна. Будто две снежные пустыни отражались одна в другой.
Только когда он изучал работы великих мастеров, вдохновение посещало его. Маурисио приходил в Лувр и проводил там часы, затаив дыхание от восторга. Потом покупал дешевую репродукцию какого-нибудь рисунка, тюльпаны Матисса например, и кнопками пришпиливал ее на стене своей комнаты. Он садился напротив репродукции с карандашом в руке, и тогда будто вдохновение автора вселялось в него. Ему оставалось только не мешать собственным пальцам, которыми управляла какая-то сила, и он мог скопировать любое произведение почти что с закрытыми глазами. Когда он приносил свой рисунок в картинную галерею, никому и в голову не приходило, что это подделка. Так что «продавцы сокровищ» платили ему столько, сколько он запрашивал.
Вскоре Маурисио стал зарабатывать тысячи франков, копируя рисунки Пикассо, Матисса, Модильяни. Так он прожил около пяти лет, пока однажды не допустил ошибку и не сделал несколько рисунков на новой бумаге, вместо того чтобы перенести их на выцветшие страницы старых книг, которые обычно покупал у букинистов. Его арестовали и посадили в тюрьму. Когда десять лет спустя он вышел из тюрьмы, то уехал в Нью-Йорк, а оттуда в Пуэрто-Рико. Он выбрал остров наугад, глядя на карту, потому что тот показался ему достаточно удаленным от цивилизованного мира, чтобы жить там никем не узнанным. Вскоре после прибытия он открыл на свои сбережения маленькую, но очень элегантную галерею в Старом Сан-Хуане, которую назвал «Каменный цветок».
Он отказался от прежней жизни и больше не занимался подделками. Он столько знал о живописи, рисунке и графике, что мог бы прекрасно жить, продавая произведения искусства в своей галерее. У буржуазии Пуэрто-Рико стал просыпаться вкус к искусству, что быстро превратилось в показатель престижа. У Маурисио было множество родственников в Европе, которые колесили по тамошним окрестностям и прочесывали разрушенные дворцы в поисках стоящей живописи. Они скупали ее за бесценок, а потом посылали пароходом в Пуэрто-Рико. Искусство было надежным вложением капитала. Не говоря уже о том, что все великие европейские художники были наперечет и оставалось все меньше и меньше сколько-нибудь значительных картин, которые бы не принадлежали музеям. Первые картины, которые Маурисио продал своим клиентам, увеличились в цене в три раза, и это меньше чем за три года. Маурисио получал каталоги Сотби и внимательно изучал их, чтобы увидеть, насколько прибыльны его вложения. Картина Якопо Бассано, например, та самая, которую он продал одному из своих клиентов за пять тысяч долларов, через три года была продана на аукционе Сотби за пятнадцать тысяч. Клиенты Маурисио были в восторге. Маурисио был скрупулезно честен, и ему можно было доверять. Поскольку некоторые из них занимали значительные посты в политической системе Острова, они помогли ему получить вид на жительство.
Благодаря Маурисио Болеслаусу в 1970 году Кинтин вложил более миллиона долларов в произведения живописи и скульптуры великих европейских мастеров. Он купил «Святую Деву с плодом граната» Карло Кривелли; «Мученичество святого Андрея» – распятого на досках, сложенных буквой X, – кисти Хосе Риберы; «Святую Лючию» – девственницу и мученицу, которая держала на блюдце только что выколотые собственные глаза, – работы Луки Джордано и «Гибель мятежных ангелов» Филиппо Д'Анжели. Последняя картина произвела на меня самое сильное впечатление. На ней двенадцать прекраснейших ангелов бросались в преисподнюю вниз головой.
Деятельность Маурисио имела и другую, менее респектабельную сторону, объяснявшую, почему он всегда носил серые замшевые перчатки. Когда у кого-то из его клиентов, кому он помог вложить капитал в произведения искусства, дела шли плохо, Маурисио надевал костюм из шелковой чесучи, втыкал в петлицу красную гвоздику, натягивал перчатки из серой замши и представал перед взором своего клиента, чтобы выразить ему сочувствие.
– Я слышал, ваша фирма на грани разорения, – печально говорил он своему другу за чашечкой чая в гостиной. – Жизнь везде трудна, но в Пуэрто-Рико особенно. Никогда не знаешь, на каком ты свете. Каждый раз, когда Остров меняет политическую ориентацию, вправо ли, в сторону американской государственности, или влево, в сторону независимости, те, у кого есть деньги, чувствуют приближение нервного срыва, а доллары между тем утекают на континент. Но вы абсолютно не должны беспокоиться, друг мой. Чтобы уладить ваш вопрос, прежде чем федеральные агенты, которых я видел около вашего дома, придут сюда, чтобы опечатать ваше имущество, доверьтесь мне, и я укажу вам надежный выход из положения.
И клиент, до этого момента не знавший, куда бежать, спасаясь от катастрофы, кидался к сейфу, хватал драгоценности жены и отдавал их Маурисио. А тот тем временем, достав из кармана пиджака сапожное шило и отвертку, вырезал из рам холсты, которые он до этого продал своему клиенту, завертывал их в газету и меньше чем через полчаса выходил из дома, неся сверток под мышкой. Через несколько месяцев он продавал картины на каком-нибудь аукционе за пределами Острова, а деньги своего клиента вкладывал в банк на Бермудских островах.
Однажды Маурисио стал объяснять Кинтину, что его дом сам по себе является настоящим произведением искусства, а Кинтин об этом не догадывается.
– Мой соотечественник, Милан Павел, был одним из величайших гениев архитектуры двадцатого века. Вы живете в доме на берегу лагуны – ведь это шедевр – и совершенно не занимаетесь его реставрацией. Достаточно сделать небольшие археологические изыскания, чтобы вернуть ему былую славу. Фундамент дома наверняка стоит нетронутый, – сказал Маурисио.
Кинтина не нужно было долго уговаривать. Он всегда восторгался Миланом Павлом, а в юности даже хотел написать о нем книгу. Тогда в Пуэрто-Рико уже знали, что дома Павла – точные копии зданий Франка Ллойда Райта, но Кинтину это было не важно. Все, что касалось Павла, по-прежнему интересовало его.
Он решил заняться реставрацией дома немедленно. Посетил архивы Архитектурной школы Университета Пуэрто-Рико и нашел папку с копиями чертежей, которую Павел передал школе незадолго до смерти. Там были первоначальные планы всех построек чикагского гения. Одна из них была как две капли воды похожа на дом на берегу лагуны, каким Кинтин помнил его во времена своего детства.
Мы переехали в отель «Аламарес», который был неподалеку, а мебель поставили на хранение на складе магазина. Кинтин нанял рабочих, и они за неделю уничтожили и готические арки, и зубцы из серого гранита, и крыши из красной черепицы, и решетки в стиле «вербена и голубка». Когда они закончили, от испанского владычества Буэнавентуры не осталось даже воспоминания. На руинах понемногу поднимался волшебный дворец. Кинтин выписал из Италии нескольких мастеров, и они восстановили радужную мозаику над входной дверью, которую Павел некогда сделал для Ребеки. Широкие окна от Тиффани, слуховые окна с лепниной из алебастра, паркетные полы из белого дуба – все было тщательно восстановлено в первоначальном виде. В кухне Петры горел очаг, который топился углем, а также стояла плита от «Дженерал электрик». Во всех спальнях были кондиционеры, кроме того были оборудованы три ванные комнаты. Когда дом был закончен, а строительные леса и деревянные опоры сняты, к нему снова пристроили великолепную террасу с золотой мозаикой. Мы переехали в дом в сентябре 1964 года.
Дом и в самом деле был потрясающий, но я никак не могла избавиться от чувства неловкости. Экономическая ситуация Острова день ото дня становилась все хуже. Сельское хозяйство пришло в упадок. Когда цены на нефть, которую добывали в Венесуэле и перерабатывали на Острове, подскочили до астрономических размеров, закрылись все перерабатывающие предприятия. Бензин стоил вдвое дороже, чем в Соединенных Штатах, а безработица достигла двадцати пяти процентов. Высокая стоимость жизни вызвала забастовки и студенческие выступления; невозможно было пройти по улице, чтобы не наткнуться на толпы людей, которые что-то выкрикивали и бросались камнями.
Несмотря на все это, «Импортные деликатесы» продолжали расширяться. Кинтин решил развернуть производство продуктов питания. Он открыл фабрику по консервированию помидоров, манго и ананасов недалеко от Аресибо, городка на северо-востоке Острова. Моя жизнь заметно изменилась к лучшему. У меня был здоровый ребенок и прекрасный дом. Полностью доверив Петре и Эулодии заботы по дому, я могла теперь читать и писать сколько душе угодно. Однако я не чувствовала себя счастливой. Когда я меньше всего этого ждала, зерно сомнения начало прорастать у меня в душе, как стебель люцерны. Реставрация дома на берегу лагуны стоила целого состояния. Откуда взялись такие деньги? Это правда, что Кинтин работал от зари до зари и был прекрасным коммерсантом. Но после моего разговора с Петрой я ни в чем не могла быть уверена.
Мануэль рос сильным и здоровым мальчиком. Он унаследовал высокий рост своего прадеда Аристидеса, и в пятнадцать лет был почти двухметровым. У него был очень хороший характер. Маленьким он всегда смирно сосал рожок и сразу же засыпал, как только я укладывала его в кроватку. Он всегда был послушным ребенком. Иногда, только для того чтобы приучить его к дисциплине, Кинтин просил его выкупать Фаусто и Мефистофеля, и всякий раз это случалось, когда тот собирался пойти поиграть в мяч с друзьями. Мануэль никогда не жаловался. Опустив голову, он подчинялся отцу.
Мануэль был похож на меня только в одном: у него были такие же черные и блестящие глаза, как у всех Монфортов. Помню, как в больнице медсестра принесла мне его после родов; я подумала, если он заплачет, слезы у него наверняка будут чернильного цвета. Я взяла сына на руки и зачарованно смотрела на него. Я поверить не могла, что это тельце может быть таким совершенным, что эта плоть – часть моей плоти, а в его жилах течет такая же, как у меня, кровь.
Мануэль был очень уверен в себе. В детстве у него никогда не было никаких истерик; я не видела, чтобы он плакал, и не слышала, чтобы кричал. Но это был человек, который не терпел никакой несправедливости. Однажды, когда отец велел ему повторить домашнее задание, которое он и так знал назубок, Мануэль неожиданно поставил отца на место. Он посмотрел на него «фамильным» взглядом Монфортов, и Кинтин не решился настаивать.
Мануэлю было около месяца, когда однажды Кинтин рано пришел из конторы и сел рядом со мной на зеленом диване в кабинете. Он выглядел усталым, под глазами круги.
– Сегодня четыре года, как умерла мама, – сказал он, проведя рукой по волосам; это всегда означало, что он обеспокоен. – Я тут все думал кое о чем, но не решался тебе сказать. Мне кажется, нам больше не следует иметь детей.
– Но почему? – в замешательстве спросила я. – Я бы хотела иметь большую семью. Детям лучше, когда они растут не в одиночестве.
Кинтин мрачно ходил из угла в угол.
– Это как раз то, чего я хотел бы избежать, Исабель. Большая семья – это всегда проблемы. Если у нас будут еще дети, Мануэлю придется испытать на себе злобу и зависть младших братьев. Если наши сыновья начнут враждовать, мне этого не вынести.
– А если у нас будет девочка? У меня не было сестер, и мне бы так хотелось, чтобы у меня была Дочка, которая станет мне подругой.
Но Кинтин не хотел рисковать.
– Ты знаешь, как я люблю тебя, Исабель. Ты – главное в моей жизни. Но если ты снова забеременеешь, я вынужден буду настаивать на аборте. Я не в состоянии еще раз пройти через весь тот ужас, который пережил из-за Игнасио.
Мне стало очень грустно. Я вдруг увидела себя снова играющей в куклы под сливовым деревом в Трастальересе. Я услышала мамин крик и увидела, как она без сознания лежит на полу ванной комнаты в луже крови. Я поклялась, что никогда не сделаю аборт.
30. Зловещая родинка
Через три года после самоубийства Игнасио Кинтин стал чувствовать себя виноватым. Я никогда не понимала, почему это чувство пришло к нему с таким опозданием; возможно, причиной тому было его одиночество. Мой муж всегда был одиноким волком. Ему нравилось ходить иногда на своем «Бертраме» на рыбалку, но почти всегда рыбачил он один или в качестве рулевого брал Брамбона. Порой он играл в теннис с кем-либо из знакомых по спортивному клубу Аламареса, но никогда ни с кем не встречался вне теннисных кортов. У него не было своего круга людей, его миром была его семья.
Мендисабали были странное племя, они ненавидели друг друга и одновременно очень любили. Весь остальной мир был для них на втором месте. Кинтин всегда очень зависел от своей семьи: от Ребеки, от Буэнавентуры, от своего брата и сестер. Он ссорился с ними, жаловался на них и проклинал их, но думал он всегда только о них. И когда все племя вдруг исчезло, ему стало их всех не хватать. Он перестал спать по ночам и все бродил по темному дому, не зажигая света. Однажды в воскресенье, выходя из церкви, я слышала, как он говорил со священником. Он просил его отслужить панихиду за упокой души Игнасио.
Единственное, что спасало Кинтина от меланхолии, – была его коллекция живописи. Он перестал ходить в офис и часами сидел перед «Святой Девой с плодом граната» Карло Кривелли, которую мы повесили в гостиной над диваном, обтянутым голубой камчатой тканью. Картина и в самом деле была замечательная: Дева была изображена в профиль, с молитвенно сложенными руками, обвитая гирляндой фруктов и цветов.
Маргарита Антонсанти прибыла в наш дом из Рио-Негро 15 мая 1965 года. Я никогда не забуду этот день. Кинтин работал в гараже, подвешивая последнюю хрустальную слезу к старинной люстре, которую мы только что купили в гостиную, когда машина компании «Линеа Яукана» – в ней приехала Маргарита – остановилась у портика в стиле ар нуво. Кинтин подошел к Маргарите и сердечно с ней поздоровался.
– Не знаю, говорила ли вам об этом Исабель, – сказал он после того, как шофер вынул из багажника ее чемодан. – Вы необыкновенно похожи на Святую Деву с картины Карло Кривелли, которая висит у нас в гостиной.
Маргарита стояла к нему боком, и Кинтин видел только левую половину ее лица. Но когда она повернулась и он увидел ее в фас, то был так поражен, что уронил хрустальную подвеску на землю, и она раскололась надвое. На правой стороне лица, над безупречной линией надбровной дуги, у Маргариты было большое родимое пятно овальной формы, поросшее волосами.
– Простите мою несдержанность, сеньорита, – сказал Кинтин. – Умоляю вас, забудьте о том, что я сказал.
Маргарита привыкла к тому, какое впечатление она производит на окружающих, когда они видят ее в первый раз. Поэтому, не ответив Кинтину, она, опустив голову поднялась с чемоданом в руке по ступенькам. В левой руке она несла носовой платок, завязанный узелком, где у нее лежали деньги, которые отец дал ей на дорогу.
Маргарита была моя троюродная сестра, и ей было девятнадцать лет. Дядя Эустакио, ее отец, приходился маме двоюродным братом, и его родители часто приезжали к нам в Понсе, когда я была маленькая. Когда дедушка Винсенсо продал плантацию кофе в Рио-Негро, дядя Нене, мой двоюродный прадедушка, не стал продавать свою часть гасиенды. Его сын Эустакио, вдовец, переехал туда с двумя дочерьми: Лирио и Маргаритой. Поначалу дела у дяди Эустакио шли хорошо. За три года до того, как Маргарита приехала в дом на берегу лагуны, группа американских ученых из Национального центра астрономии и изучения ионосферы, штат Вашингтон, появилась у него в доме. Ученые сказали, что хотели бы купить у него кофейную плантацию для одного государственного проекта. Топография местности прекрасно подходила для строительства обсерватории по изучению ионосферы. Окружавшие плантацию горы образовывали многокилометровый барьер, где можно было бы установить радар диаметром в триста метров, который будет улавливать сигналы со звезд. Это будет крупнейшая радиообсерватория в мире, создаваемая с целью установить, существует ли разумная жизнь еще где-нибудь во Вселенной, кроме как на планете Земля.
Дядя Эустакио был простой крестьянин; его кофейная плантация давала прибыли, достаточные для того, чтобы вести достойную жизнь. Но идея установить радар, который будет слушать звезды, его покорила. Он не захотел продавать плантацию, а согласился сдать ее ученым в аренду на пять лет. Астрономы согласились на то, что он будет продолжать возделывать кофе под сеткой радара. Она даст дополнительную тень для плантации.
Когда строительство обсерватории было закончено, дядя Эустакио своим глазам не поверил. Похоже было, будто астрономы повесили над лесом гигантский москитник. На трех стальных опорах помещалась треугольная платформа весом в 600 тонн, и она медленно передвигалась по сетке, улавливая сигналы со звезд. Конструкция произвела переполох среди крестьян Рио-Негро. Дядя Эустакио сделался окрестной знаменитостью, и соседи в шутку спрашивали его, не научился ли он говорить по-марсиански. Однако Эустакио скоро понял, какую ошибку он совершил. Под сеткой радара его кофейные кусты стали давать все меньше и меньше зерен. Никто не мог объяснить причину этого явления, но уже через короткое время дядя Эустакио не смог расплатиться со своими поденщиками, и ему пришлось брать в банке ссуду. На следующий год он не смог заплатить проценты, и ему снова пришлось обращаться в банк. Когда до него окончательно дошло, что плантация потеряна, он приехал в Сан-Хуан и упросил Кинтина дать ему денег в долг, чтобы не отдавать землю под залог. Ему необходимо было лишь окупить затраты, с полученных от урожая прибылей он заплатит проценты за первую ссуду и вернет банку часть денег. Но он не смог заплатить проценты за ссуду и тогда сказал нам, что может прислать к нам Маргариту, свою младшую дочь, чтобы она работала по дому без всякой оплаты.
– Может, это и есть та возможность, которую ты ищешь, чтобы искупить свою вину за самоубийство Игнасио, – сказала я Кинтину, выслушав дядю Эустакио. – Если ты сможешь спасти от банкротства старика и его семью, Господь простит тебя, и ты снова сможешь спать спокойно. Одно благое дело может искупить тысячу грехов.
Кинтин дал денег дяде Эустакио, и Маргарита приехала к нам, чтобы работать по дому. Она училась в четвертом классе школы высшей ступени, но вынуждена была оставить обучение, по крайней мере на время. Она вернется в школу, когда ее отец выкупит плантацию из залога. Я не хотела, чтобы Маргарита работала у нас бесплатно; потихоньку открыла счет на ее имя и начала откладывать на него деньги, чтобы однажды она смогла поступить в университет. Если Кинтин помогает Кармелине, почему я не могу делать то же самое по отношению к Маргарите?
Маргарита стала мне приемной дочерью; я была так рада, что она появилась у нас в доме! Ее улыбающееся личико навевало мне счастливые воспоминания о моих прогулках на пляж Лас-Кучарас и наши семейные прогулки по горам Яуко. Но больше всего я радовалась ее присутствию, потому что у меня наконец появился человек, с которым я могла поговорить. Поскольку я сама была из Понсе, у меня было не так уж много друзей в Сан-Хуане. В то время мы с Кинтином отдалились друг от друга. Он постоянно был занят делами, и мы почти не разговаривали. Будто жили на противоположных берегах лагуны: сколько ни кричи, все равно не слышно. Порой я чувствовала себя страшно одинокой.
С появлением Маргариты все изменилось. Она рассказывала о моих двоюродных братьях и сестрах из Рио-Негро и о моих родственниках в Понсе. Мы говорили о книгах и музыке и вместе смеялись своим шуткам. Я рассказывала ей о моих чаяниях и надеждах, как будто она была взрослым человеком. Вместо того чтобы вкладывать все наши деньги в картины, мне бы хотелось путешествовать вместе с Кинтином, увидеть мир. Но жизнь нашей семьи проходила между торговлей и религией, и мы почти не бывали вдвоем. Маргарита все это выслушивала и пыталась меня утешить. Ужасная родинка сделала ее восприимчивой к страданиям других: она была самым отзывчивым человеком, которого я знала. Я прожила столько лет рядом с Мендисабалями, которые думали только о себе, что общество Маргариты было для меня как глоток свежей воды в пустыне.
Несмотря на то что жила в скромной семье, Маргарита была очень хороню воспитана. Было заметно, что она любит детей, и я подумала, пусть она помогает смотреть за Мануэлем. Вскоре после того, как она появилась в доме, я сказала Кинтину, что она может спать в маленькой спальне, смежной с комнатой нашего сына, где стояла кровать Кармелины. Кармелина может теперь снова спать в нижнем этаже.
С первого дня появления Маргариты в доме Петра развязала против нее настоящую войну. Она чистила в кухне столовое серебро, когда увидела, как Маргарита поднимается на крыльцо стеклянного портика со стареньким чемоданом в руке.
– Должно быть, новая служанка, которую выписали из деревни, – сказала она Эулодии. – С таким волосатым тараканом на лбу, как у нее, не жди ничего хорошего.
Когда Петра узнала, что Маргарита теперь будет смотреть за Мануэлем и переедет в комнату Кармелины, она была оскорблена. Маргарита приехала с гор, сказала она, где народ не отличается здоровьем и вообще не похож на здоровых и сильных людей с побережья. Кроме того, Кармелина всю душу вкладывала в заботы о Мануэле, так же как она, Петра, когда-то отдавала всю душу Кинтину и Игнасио. Она даже не поблагодарила меня за то, что теперь ее внучка может ходить по утрам в школу, а работать по дому только по вечерам.
– Маргарита не служанка, – объяснила я Петре и Кармелине через несколько дней, когда мне надоело смотреть на их вытянутые физиономии. – Это моя троюродная сестра, и она приехала, чтобы немного пожить у нас. Она великодушно предложила научить Мануэля читать и писать, а заодно и помогать о нем заботиться.
Маргарите удалось без всяких усилий умилостивить Петру. Она отличалась спокойным характером и не имела ни к кому никаких претензий; когда Петра делала ей замечание, она послушно исправляла свою ошибку и просила извинения. Она прекрасно ладила с детьми. Была необыкновенно терпелива с Мануэлем, никогда не кричала на него и не наказывала. Она стирала и гладила его одежду, убиралась у него в комнате и содержала его игрушки в образцовом порядке. Через два месяца после ее появления в доме Мануэль уже научился читать.
Очень скоро я обнаружила, что присутствие Маргариты утешительно действует на всех нас. Стоило ей случайно пройти мимо кабинета, где Кинтин бился над бухгалтерскими счетами, как в ту же секунду у него сходились все подсчеты. Стоило Маргарите заглянуть в кухню, когда Петра готовила какое-нибудь суфле, – и оно получалось великолепным; если же она входила в библиотеку, когда я сидела там и писала, откровения так и начинали струиться из моей машинки, как по волшебству.
Кармелине было девятнадцать лет, столько же, сколько Маргарите, но они были очень разные. Маргарита была застенчивой и худенькой, с белой и тонкой кожей. Кармелина – хохотушка весьма плотного сложения; её бедра были похожи на «ведра, танцующие на плите», как однажды пошутил Кинтин. Маргарита заплетала волосы в толстую косу и перекидывала ее на спину. У Кармелины была короткая стрижка, и ее вьющиеся волосы весело закручивались в спиральки, обрамлявшие лицо. Маргарита каждое утро умывалась водой с мылом; Кармелине очень нравились кремы, духи, пудра, и она таскала их с моего туалетного столика. Маргарита носила костюмы из набивного хлопка в цветочек, а Кармелине нравились яркие майки и джинсы, которые туго обтягивали ее ноги.
– Ты – нежная голубка, а я – черный лебедь, – как-то сказала Кармелина Маргарите. – Нас обеих случайно занесло в это утиное болото, и однажды мы вместе улетим отсюда.
Кармелина была плохо воспитана и дерзка, она частенько была непочтительна и к Кинтину, и ко мне. Петра умоляла нас не обращать на это внимания: ее плохой характер – следствие того, что много лет назад рядом с колыбелью ее бабушки ударила молния. Петра боготворила свою правнучку; она восхищалась ее независимым характером, гордостью, с которой та вела себя «как настоящая негритянка», а не «как настоящая белая». Когда я слышала подобные речи, то спрашивала себя: разве Кармелина не позволила когда-то, в угоду шалостям Родины и Свободы, выкрасить себя в белый цвет, отчего едва не умерла, отравившись свинцом?
Кармелина терпеть не могла все то, что она называла «переработанной едой»: котлеты, жареного цыпленка, спагетти. Ей нравились вареные овощи, сычуг, требуха – все то, что происходило, разумеется, из Африки. Она обожала крабов, ловить которых было одним из ее излюбленных занятий. Она сама мастерила ловушки: маленький деревянный ящичек с подвижной дверцей, которая держалась открытой с помощью проволоки. Проволока просовывалась внутрь ящика через заднюю стенку, и на нее насаживался маленький кусочек ветчины, обмазанной медом. Кармелина знала, что крабы обожают мед и что они необычайно плотоядны, впрочем, как все ракообразные. Она следила, как краб медленно приближался к ловушке, хватал кусочек ветчины клешней, и тут дверца захлопывалась – краб оказывался в плену.
Кармелина и Маргарита очень подружились, несмотря на то, что были такие разные. Кармелине были не в диковинку люди с физическими недостатками. Она часто наведывалась со своими дедушками и бабушками в пригород Лас-Минаса, где жили ветераны Вьетнамской войны – кто без руки, кто без ноги. И потому волосатая родинка Маргариты не казалась ей чем-то особенным. По воскресеньям девушки вместе ходили в парк аттракционов или катались на катере «Катаньо», который ходил по лагуне Сан-Хуан каждые полчаса. За десять сентаво они весело качались на волнах, глядя с палубы на город в пятнах огней, и мечтали о том, как однажды обязательно покинут Остров. Маргарита рассказывала Кармелине о кофейной плантации, где она родилась, а Кармелина рассказала, как однажды черный моряк изнасиловал ее мать и как Альвильда выудила ее из болота, в котором она чуть не утонула. С ней, однако, никогда не произойдет того, что с Альвильдой. Она не собирается ни выходить замуж, ни иметь детей. Как закончит школу, сразу уедет в Нью-Йорк – будет работать моделью в одном из престижных журналов для черных, например в «Эбони» или в «Джет», которые ей так нравится листать в магазине Вулвортса.
Маргарита слушала с восторгом и во всем с ней соглашалась. Она тоже не собиралась выходить замуж. Кто захочет назвать невестой девушку с волосатой бородавкой на лбу? Еще когда она и не собиралась жить в доме на берегу лагуны, отец советовал ей привыкать к мысли, что она останется старой девой, потому что кому-то ведь надо и о нем позаботиться. Но Маргарита не была уверена, что ей этого хочется. Ей совсем не страшно было переезжать в Нью-Йорк, если вместе с ней поедет Кармелина. Они могут снять одно жилье на двоих и жить каждая своей жизнью.
Однажды вечером, когда мы лежали в кровати и уже хотели было погасить свет, Кинтин повернулся ко мне и сказал:
– Маргарита прекрасно ухаживает за Мануэлем, но хорошее всегда должно выглядеть красиво. Не уверен, что это полезно для ребенка – все время видеть перед глазами ужасное пятно на лбу Маргариты. Тебе не кажется, что ей надо сделать операцию? Конечно, она твоя родственница. И тебе решать, что делать.
Доводы Кинтина показались мне абсурдными, но, подумав, я решила, что операция – не такая уж плохая идея. Я была обеспокоена будущим Маргариты. Ее мечты переехать в Нью-Йорк, о чем она мне рассказала во время одной из наших бесед, показались мне не только несбыточными, но и опасными. Маргарита вела очень замкнутый образ жизни; она понятия не имела, как надо вести себя в нью-йоркских джунглях. Кармелина была общительна, в ней силен был инстинкт улицы, и она умела защищаться зубами и когтями. Но Маргарите был чужд подобный образ жизни. Она будет куда счастливее, если выйдет замуж и построит свой домашний очаг.
Чем больше я думала, тем больше убеждалась в том, что предпочтительнее было бы найти для Маргариты мужа. Без ужасной бородавки на лбу сделать это будет гораздо легче. Через несколько недель я заговорила с Маргаритой об операции. Поначалу она наотрез отказалась меня слушать.
– Эта родинка всегда приносила мне удачу, – сказала она. – Мне она не мешает, а если кто полюбит меня по-настоящему, тому она тоже мешать не будет.
– А что ты будешь делать, когда приедешь в Нью-Йорк? Кармелина сможет найти место официантки или няньки, но тебе нигде не получить работу с таким пятном. Оно отпугивает людей.
Маргарита молчала, и я увидела, что глаза у нее на мокром месте.
– С другой стороны, если ты сделаешь операцию, тебе легче будет найти жениха, – продолжала я. – Мы познакомим тебя с сыновьями наших друзей, в Сан-Хуане много неженатых молодых людей твоего возраста, которые с удовольствием познакомятся с тобой. Тебе просто нужно будет немного набраться терпения, в один прекрасный день ты найдешь свою половинку апельсина.
Маргарита задумалась.
– Мама говорила мне то же самое, – сказала она. – Она тоже считала, что если я избавлюсь от пятна, то скорее найду себе друга. Но у нас никогда не было денег на операцию. – И тут она шепотом спросила меня: – Ты правда думаешь, что это возможно? Что я найду кого-то, кто меня полюбит?
Вместо ответа я крепко обняла ее.
Когда Петра узнала о том, что Маргарита едет на операцию, она схватилась за голову. Всю свою жизнь и до сих пор она исцеляла людей, и здоровье Маргариты было ей не безразлично. Она заперлась У себя в комнате и опустилась на колени перед изображением Элеггуа.
– Олорун, како бей кебе! Всем святым святой, – стала она молиться. – Сжалься над бедной девочкой. Родинка, что у нее на лбу, хранит ее от сглаза, и в тот день, когда ее уберут, с ней случится то, что случилось с человеком, убившим дракона и выкупавшимся в его крови. Лист манго прилип к его спине, и как раз туда поразило его копье врага.
Услышав все это, я встревожилась, но все к операции было уже готово. Мы с Кинтином привезли Маргариту в больницу; она вошла в операционную, и ей сделали общую анестезию. Не успели хирурги удалить родинку, как с Маргаритой сделались конвульсии, и через три часа она таинственным образом угасла. Официально в истории болезни хирурги написали, что Маргарита умерла от биларции – микроба, который водится в речной воде Острова и который сначала вызывает грибок, а потом проникает в печень. По какой-то причине удаление родимого пятна ускорило процесс. Но у нас в доме никто этому не верил.
Дядя Эустакио приехал в Сан-Хуан и настоял на том, чтобы увезти тело Маргариты в Рио-Негро. Мы с Кинтином оплатили все расходы, связанные с похоронами. Я была безутешна. Дядя Эустакио доверил мне любимое существо, а я не смогла уберечь его дочь от смерти.
Кинтин
Все последние дни Исабель была очень ласкова с Кинтином. За ужином она стала говорить с ним о романе, который читала в те дни: «Опасные связи» Пьера Шодерло де Лакло. Она находила его необыкновенно интересным. Такой литературный прием, как переписка между мсье Вальмоном и мадам де Мертей, казался ей особенно эффектным. Персонажи общаются не напрямую, а через письма друг другу, через отголоски уже произошедших событий.
– Между процессом написания и процессом чтения создается текст, мир крутится, люди меняются, браки заключаются и распадаются. Человек, который дописывает последнюю страницу своей книги, совсем не тот, каким он был, когда начинал ее писать. Разве не в этом состоит природа писательства? – спросила Исабель Кинтина, чокаясь с ним бокалом. – Каждая строка есть послание, обращенное к читателю; значение написанного слова не полно до тех пор, пока кто-нибудь не прочтет его.
Итак, она знала, что ему известно о существовании рукописи! Она играла с ним в кошки-мышки, провоцируя его в открытую. Единственный выход для него – оставить все как есть, и попытаться выиграть партию, написав книгу лучше, чем она.
– Литература действительно оказывает влияние не меньшее, чем реальная жизнь, – признал Кинтин, приступая к еде. – Но история – это совсем другое. Это тоже искусство, но оно основано на правде. Как свидетельство человеческих разногласий и человеческих усилий оно не имеет себе равных. Писатель может позволить себе написать неправду, историк – никогда. Литература ничего не в силах изменить, тогда как история меняла ход развития цивилизации. Вспомни, к примеру, об Александре Македонском. Он считал себя Ахиллесом, и он почти завоевал мир. Поэтому я уверен, что история гораздо важнее литературы.
Исабель сверлила его взглядом Монфортов, черным и твердым как кремень.
– Я абсолютно не согласна с тобой, Кинтин, – сказала она. – История основана на истине не больше, чем литература. Стоит историку выбрать какую-нибудь тему, он применяет к ней субъективные критерии, манипулируя фактами. Историк, так же как и писатель, смотрит на мир сквозь собственные очки и рассказывает о том, что хочет рассказать. Но это только одна сторона правды. Воображение, которое ты называешь неправдой, не менее реально, потому что открывает то, что не видно глазу. Наши тайные страсти, наши двойственные чувства, наши необъяснимые предпочтения – вот что такое истинная правда. Все это как раз и является темой для литературы. Но я знаю: ты никогда не согласишься со мной, поэтому давай лучше оставим этот спор.
Однако Кинтин не хотел сдаваться. Он хотел снова повернуть разговор к рукописи Исабель и вынудить ее признаться, что она пишет роман, но не знал, как это сделать.
– Иногда писательство – это убежище для тех, кто оказался в безвыходном положении, – сказал он. – Книга похожа на бутылку с запечатанным внутри посланием. Бросаешь ее в море, а какой-нибудь турист подбирает на далеком берегу.
– Но она может оказаться и гремучей смесью, брошенной посреди улицы, – отрезала Исабель, явно раздраженная.
Кинтин нервно засмеялся и сделал вид, что не понял.
Несмотря на перепалку, этой ночью Исабель прижалась к Кинтину, явно ища примирения. Он ответил на ее ласки, и после двух месяцев воздержания они занялись любовью. Петры дома не было: она уехала на неделю к своей внучке Альвильде в Лас-Минас и взяла с собой двух своих правнучек Кармину и Викторию. Вилли был во Флориде, у кого-то из своих друзей по Институту Пратта. В доме остался только Брамбон, который никогда не покидал нижний этаж.
Это была безлунная ночь, пронизанная тысячами огней. Исабель вспомнила их ночи в саду на улице Зари в Понсе. Они разделись в темноте и вышли на террасу, взявшись за руки. От лагуны веяло прохладой; Исабель села на Кинтина верхом, обхватив ногами его бедра. Их тела слились в нераздельную скалу из теплого мрамора. Исабель обняла Кинтина за шею и стала раскачиваться, как на качелях, унося его вместе с собой туда, где обо всем забываешь.
31. Запретное пиршество
Кинтин обвинил меня в смерти Маргариты, несмотря на то что именно он заговорил об операции первым. Если бы я не попросила его помочь дяде Эустакио, Маргарите не понадобилось бы переезжать к нам и сейчас она была бы жива.
Мы все оплакивали ее. Мануэль спрашивал о ней каждый вечер. Петра и Эулодия то и дело вспоминали ее – как она помогала им по дому. Только Кармелина никогда о ней не говорила. Я не видела, чтобы она уронила хоть слезинку. Она все время что-то шептала, упрекая Маргариту за то, что та ушла одна. Я была совершенно опустошена этой потерей и тем хаосом чувств, который меня окружал.
Смерть Маргариты привела к последствиям куда более тяжелым, чем можно было себе представить. Когда я вернулась из Рио-Негро, мой муж успел принять множество всяких приглашений на праздники и собрания, а у меня не было ни малейшего желания присутствовать на них.
– Я устал от всех твоих стонов и слез! – сказал он мне с той же бестактностью, какую порой демонстрировал Буэнавентура. – Хватит с меня похоронных лиц по поводу Маргариты Антонсанти.
Через месяц после похорон Маргариты Кинтину захотелось устроить прогулку на пляж Лукуми, и он велел Петре заняться приготовлениями. Петре было семьдесят шесть лет, она уже почти не работала. Но если Кинтин просил ее что-то сделать, она старалась от всего сердца.
Кинтин заказал в «Импортных деликатесах» ящик лучших вин и закусок. Петра сделала котел «ленивого» риса с мясом молочного поросенка и завернула его в банановые листья, кроме того, привязала дюжину крабов к палке, которую Брамбон должен был нести на плечах до тех пор, пока мы не доберемся на яхте до пляжа: по шесть штук с каждой стороны, для равновесия. По прибытии их надлежало сварить на открытом воздухе в банке из-под масла. Крабы были одним из любимых блюд Кинтина. Он пристрастился к ним еще ребенком, когда Ребека отправила его в нижний этаж, и уже давно их не пробовал. Инициатива Петры взять с собой крабов для пикника показалась ему замечательной.
В восемь утра мы отправились в направлении Лукуми на «Бертраме» Кинтина, который всегда стоял пришвартованным у нижнего этажа. Нас было семеро: Петра, Брамбон, Эулодия, Кармелина, Мануэль, Кинтин и я. Мы миновали главный канал – «Бертрам» проходил заросли без всякого труда – и вышли в лагуну Приливов. Пришлось задержать дыхание – такое зловоние поднималось от воды, и, постаравшись пройти ее как можно скорее, мы вышли наконец в открытое море. Потом добрались до пляжа и расположились на берегу. Мы с Мануэлем сидели в тени, полумертвые от жары. Мне было странно оказаться в этом месте столько лет спустя. Последний раз, когда я была здесь, я открыла для себя начальную школу Буэнавентуры, полную черных детишек с голубыми глазами.
Вокруг было красиво, как всегда: все тот же неяркий свет проникал сквозь ветки кустарника, все тот же прибой, будто из прозрачного кварца, ласкал белый песок. Вскоре появились негритянки в разноцветных тюрбанах – они медленно шли, переступая через вересковые заросли. Они взялись помогать Петре и Эулодии готовить еду. Я заметила одну странность: каждый раз, проходя мимо Петры, они делали какое-то движение, будто склонялись в реверансе.
Наконец женщины все приготовили. Поставили бутылку вина в ведерко со льдом, расстелили на песке салфетки и вынули еду из корзинок. Наполнили банку из-под масла водой, разожгли костер из веток и пальмовых листьев и стали бросать в кипящую воду крабов одного за другим. Я наблюдала за ними не в силах пошевелиться. Я была так угнетена, что мне не хотелось даже смотреть на еду. Кинтин, однако, пребывал в хорошем настроении. Он шутил с Петрой и Эулодией и просил женщин рассказать, каким был Буэнавентура в молодости. Когда мы наконец принялись за еду, он один съел полдюжины крабов и выпил целую бутылку вина. Он был счастлив. Было такое впечатление, что первобытный вкус мягкого и скользкого крабового мяса и прохладная изысканность рислинга заставили его забыть печальный звон колоколов, который нас всюду преследовал.
Я прилегла в тени пальмы вместе с Мануэлем и решила предаться сиесте. Кинтин надел плавки, удалившись за кусты, и отправился побродить по берегу. Петра, Брамбон и Эулодия углубились в заросли, и я подумала, что они, вероятно, собрались навестить своих друзей из соседней деревни. Кармелина осталась загорать на берегу. На ней был купальник бикини, который она сама сгнила из холстины. Смотрелась она прекрасно – будто выточена из полированного красного дерева. Я поняла, почему Кинтин сравнивал ее с нубийской скульптурой – богиней плодородия, которая стояла у нас в гостиной.
Кармелина казалась подавленной. За все время она не произнесла ни слова. Мне было жаль видеть ее такой безутешной, – ведь я думала, она тоскует по Маргарите. Вскоре она встала и пошла купаться, потом исчезла среди зарослей. Я закрыла глаза и уснула. Когда я проснулась, то увидела, как Кармелина выходит из воды. Она была такая же, как всегда, я не заметила, чтобы она нервничала или была напряжена. Немного погодя до меня дошло, что Кинтин вышел вслед за ней.
Мы погрузились на «Бертрам» и вернулись домой. В ту же ночь Кармелина исчезла из дома. Она дождалась, когда все уснули, и уплыла на легком ялике, который слуги держали привязанным под террасой. Она забрала с собой всю свою одежду, так же как, впрочем, и наш кувшин из чистого серебра. Она никому ничего не сказала и не оставила записки. Когда Петра узнала, что Кармелина исчезла, то издала страшный вопль и упала на колени. Будто обрушилась гора.
32. Дитя любви
Через девять месяцев после нашей поездки в Лукуми мы ждали на ужин гостей, и я спустилась в нижний этаж посмотреть, какими запасами вин мы располагаем. Петра сидела в общей зале с хорошеньким ребеночком на руках. Она укачивала его и приговаривала:
– У тебя будет цвет кожи как у всех Авилес, а глаза как у всех Мендисабалей. Но тебе нечего бояться, потому что скоро ты покинешь этот мир. – Через секунду она продолжила: – У меня уже все готово для твоего последнего купания: лист лавра, рута и розмарин уже в лоханке. Скоро ты соединишься со своим дедушкой.
Я отказывалась верить тому, что слышала.
– О чем ты говоришь, Петра? – спросила я. Но она была так удручена, что не заметила моего присутствия. Я позвала Эулодию и Брамбона. – Буду чрезвычайно признательна, если кто-нибудь объяснит мне, кто принес ребенка в дом, – строго сказала я.
Эулодия опустила голову и закрыла лицо руками.
– Вчера здесь была Кармелина, донья Исабель, – ответила Эулодия. – Она добралась до дома, когда у нее уже начались роды, и, едва мы вытащили ее из лодки, как ребенок уже показался между ног. Через несколько минут она родича его без единого стона. Петра сама приняла ребенка. Она отрезала пуповину кухонным ножом, нагретым на огне, и перевязала ее веревочкой от коробки с пирожными. Потом закопала плаценту в саду, чтобы ее не съели собаки. У нас и времени не было, чтобы подняться к вам и сообщить новость. А теперь Петра хочет утопить его в лоханке, чтобы никто не знал о том, что он родился.
– А где Кармелина? – спросила я.
– Ушла сегодня утром, – сказала Эулодия. – Она была такая слабая, что едва могла ходить, но оставаться не захотела. Попросила Брамбона, чтобы он отвез ее обратно в Лас-Минас, к ее двоюродной сестре. Она собирается вернуться в Нью-Йорк на будущей неделе и хотела оставить малыша у своей прабабушки. Сказала, он ей не нужен. Она уже девять месяцев живет в Гарлеме и вернулась на Остров, только чтобы родить.
Я взяла ребенка на руки, чтобы получше его рассмотреть. Он был хрупкий, как птенчик. Кожа у него была не белая, но и не темная – скорее, цвета патоки. Я заметила, что глаза у него серо-зеленые, хотя они были полузакрыты, потому что он спал глубоким сном. Было ясно, что ему не более суток от роду.
– Раз это ребенок Кармелины, мы должны сказать об этом Альвильде, чтобы она забрала его. Мы не можем оставить его здесь, а Альвильда – его бабушка. Она найдет кого-нибудь в Лас-Минасе, кто будет о нем заботиться; у Авилес полно родственников, – сказала я.
Петра поднялась со стула и потребовала, чтобы я отдала ребенка ей. Уже несколько месяцев у нее было что-то не в порядке с головой. Иногда мысли у нее путались, и она начинала заговариваться. Я не хотела ей перечить, но ребенка не отдала. Он все так же спокойно спал у меня на руках.
Петра сделала мне знак, чтобы я отошла вместе с ней в дальний угол комнаты. Она хотела сообщить мне что-то по секрету.
– Кармелина доверила мне свою тайну, прежде чем уйти, – сказала она, понизив голос. – В день, когда мы ездили на пляж Лукуми, ее кое-кто изнасиловал. Потому она и исчезла в ту же ночь, и мы ничего о ней не знали.
Я с трудом понимала, что Петра мне говорит. Иногда ее рассказы казались настоящей фантастикой; однажды она клялась, что видела цыпленка о двух головах, который клевал скорлупу, пытаясь из нее вылезти. Позже она утверждала, что видела того же самого цыпленка, который клевал себя самого, пока не заклевал насмерть. Как-то рано утром она привязала дюжину перкалевых носовых платков красного цвета к веткам кустарника, который рос вокруг дома, и обратилась к Элеггуа, чтобы тот отвел от дома злых духов. Но младенец не был выдуманным, он состоял из плоти и крови.
– Какой он хорошенький! – сказала я, гладя его щечки, гладкие, будто бархатные. – Он очень похож на Кармелину, только глаза другие – зеленые. Но позднее они наверняка станут карие, как у всех детей-мулатов.
Петра вдруг стала горько жаловаться.
– Кармелина уж очень много из себя воображает! – сказала она. – Вела бы себя скромнее, не нагуляла бы ребенка; могла бы попросить меня сделать отвар из листьев руты, чтобы выкинуть.
Увидев ее в таком состоянии, я начала беспокоиться. Что же все-таки произошло во время нашей прогулки в Лукуми? Отчаяние Петры было слишком искренним, чтобы его выдумать. Может, конечно, кто-то и вправду изнасиловал Кармелину. Лукуми – место уединенное, там может произойти все что угодно. Во всяком случае, подумала я, будет разумнее убедить Петру, что мы ей верим, – это хоть как-то успокоит ее.
– Пойдем поговорим с Кинтином, – сказала я ей. – Может, он поможет нам раскрыть эту тайну.
Мы вместе поднялись по лестнице на первый этаж. Я несла ребенка на руках, а Петра шла за мной. Кинтин был в кабинете – читал вечернюю газету. Мы вошли и закрыли за собой дверь. Он сидел на зеленом кожаном диване с бокалом вина в руке. Я подумала: будет лучше обратить все это в шутку, не придавать происшедшему серьезного значения.
– Разреши представить тебе малыша Кармелины, – сказала я, показывая ему ребенка. – Ты только подумай, что говорит Петра! Это якобы твой сын, потому что у него зеленые глаза! – Кинтин онемел и выронил бокал. Вино растеклось по ковру у его ног, будто пятно крови.
– Поверить не могу, что ты сын Буэнавентуры! – закричала на него Петра. – Ты обязан был заботиться о моей внучке, а сам изнасиловал ее тогда, в Лукуми. – Кинтин смотрел на нее обескуражено, но не возражал.
– Это правда – то, что говорит Петра? – спросила я, пораженная.
– Да, Исабель, – ответил он, опустив голову. – Дьявол попутал. Кармелина позвала меня выкупаться в зарослях, и я не смог устоять от искушения. Все началось как игра, а когда я спохватился, было уже слишком поздно. Знаю, я не имею права на твое прощение, но сделаю все возможное, чтобы воспитать ребенка как своего сына.
Успокоенная словами Кинтина, Петра вернулась в нижний этаж с ребенком на руках. Я вышла из кабинета вслед за ней, хлопнув дверью.
– Кармелина вернется в Нью-Йорк, – успокаивала меня потом Петра. – Тебе не о чем беспокоиться. В любом случае тут нет твоей вины. У Кармелины пожар между ног – такой уж ее сотворил Господь.
Много дней я чувствовала себя так, будто у меня кто-то умер. Единственным утешением для меня было то, что Баби, царство ей небесное, никогда об этом не узнает, потому что иначе она бы пустила пулю в голову Кинтина. Я вернула мужу геральдический перстень Мендисабалей, служивший символом брака, и перенесла свои вещи в комнату для гостей. Если мы случайно сталкивались в коридоре, я проходила мимо, не замечая его присутствия, как если бы он вообще не существовал. Кинтин выказывал искреннее раскаяние. За ужином он клялся, что любит меня и никогда больше мне не изменит. Вообще-то говоря, дедушка Винсенсо тоже был большой ходок по этой части до самой старости, и я никогда его не критиковала. Бабушка Габриэла его простила. Почему бы и мне не сделать то же самое?
Больнее всего мне было не потому, что Кинтин был мне не верен, а из-за того, что я сама сделала с собой. Когда несколько месяцев тому назад Кинтин вновь сказал, что не хочет больше иметь детей, мне поначалу было просто горько, но потом я страшно возмутилась. Если он больше не хочет от меня детей, я тоже больше не хочу детей от него. Немного погодя я сходила к гинекологу. Кинтин уже подписал документы, – стерилизация замужней женщины возможна только при официально подтвержденном согласии мужа, – и я отдала их врачу в тот же день. На следующей неделе легла в больницу. Операция была несложная. Мне сделали небольшой надрез, перевязали фаллопиевы трубы, и на следующий день я уже выписалась из больницы.
Когда я поняла, что натворила, меня охватило отчаяние. Я спустилась к Петре в нижний этаж и попросила ее дать мне ребенка Кармелины на несколько дней, потому что, когда он рядом со мной, мне становится легче. Я укачивала его, сидя на террасе, и мои мысли блуждали по воде, словно тени. Теперь я бесплодна – по милости Кинтина. Мы, женщины, жалуемся, что природа к нам несправедлива, однако, потеряв возможность рожать детей, мы чувствуем себя ограбленными.
Чудны дела твои, Господи! В Библии сказано, что Ребекка зачала Якова, когда ей было почти девяносто лет. У меня не будет детей, проживи я хоть сто. Но Бог дал мне иную возможность: я смогу вырастить малыша Кармелины как своего ребенка.
В тот же вечер я подошла к Кинтину:
– Когда-то, много лет назад, ты убеждал меня, что только любовь может противостоять насилию. Я хочу, чтобы сейчас ты это доказал. Прошло уже три недели, а у младенца Кармелины глаза так и остались зеленые. Думаю, это достаточное доказательство того, что ребенок – твой. – И я с горечью добавила: – Если я подам в суд на развод и факт твоего адюльтера будет доказан, судья передаст мне опеку над Мануэлем, и я вместе с ним уйду из дома. Но если ты признаешь сына Кармелины и дашь ему свою фамилию, тогда я останусь.
Кинтин беспрекословно принял мои условия. Он знал, что я вполне в состоянии выполнить свою угрозу, и безумно боялся потерять Мануэля.
Мы пустили слух по Аламаресу, что, поскольку я не могла больше иметь детей, мы решили взять в Соединенных Штатах ребенка на усыновление. Через два месяца после рождения сына Кармелины мы вылетели в Нью-Йорк и тайно увезли с собой малыша. Мы хотели, чтобы его осмотрели в детской больнице, дабы убедиться, что он здоров. Вернувшись, мы сообщили всем, что усыновили ребенка. В один из вечеров я пригласила своих приятельниц, которые иногда приходили ко мне поиграть в бридж.
Кинтин не доверял Петре и всего боялся. Тайком усыновить ее праправнука, сказал он, значит обречь себя бог знает на какие домогательства. Кто знает, не захочет ли Петра, чтобы мы купили ей дом, не потребует ли она, чтобы мы помогали всем ее родственникам, которые толпами ходили посмотреть на «новорожденного принца». Они приносили ему диковинные подарки: погремушку из эбонита, полную семечек; колечко из слоновой кости, украшенное разноцветными перышками, которое крутилось возле его колыбельки, как волчок; черепаховый гребешок, который хранил от облысения. Я, со своей стороны, предпочитала смотреть в лицо реальности. Я заставила Петру поклясться, что она никогда не расскажет мальчику о его настоящем происхождении.
Мы дали ему имя Вильям, в честь Шекспира, – это имя выбрала я; и второе имя Алехандро, в честь Александра Македонского, которое выбрал Кинтин. Вильям Алехандро Мендисабаль-Монфорт был крещен епископом в соборе Сан-Хуана, а после обряда мы пригласили наших друзей на банкет у нас дома. Господь был к нам великодушен и не обошел нас своим вниманием; было справедливо разделить его с теми, кто менее удачлив.
Петра с самого начала взяла на себя все заботы о ребенке. Она возила его в английской коляске с черным верхом по авениде Понсе-де-Леон, сама стирала и гладила его вышитые батистовые распашонки и повесила ему на глею маленький гагатовый кулачок, сложенный в фигу, – на ту же самую золотую цепочку, на которой висел его крестильный крестик.
– Это на счастье, – объяснила она Кинтину, когда тот спросил: это еще что такое, – фига защитит его от дурного глаза.
Кинтину объяснение не понравилось.
– Единственный глаз, которого Вилли следует бояться, это Божье око, Петра, – торжественно сказал он. – Он видит все наши деяния, и потому, стоит нам совершить что-то плохое, мы должны будем отвечать за последствия.
Но Петра все равно прикрепляла фигу к изнанке распашонки так, чтобы Кинтин ее не видел.
Мануэль был внуком Буэнавентуры, и Петра очень любила его; но в жилах Вилли текла кровь и ее предков. В округе Аламарес не было людей африканского происхождения; негров никогда не видели ни в церкви, ни в театре «Тапиа», ни в «Рокси», ни в театре «Метро». Если бы в какую-нибудь гостиную Аламареса вошел негр, присутствующие были бы шокированы. Петре трудно было смириться с этим. Поэтому, когда после крестин она увидела, что мы укладываем Вилли в бронзовую колыбель Мендисабалей и что Кинтин спокойно воспринял присутствие на крестинах ее родственников, которые принесли подарки, она преисполнилась оптимизмом.
Мы отвели для Вилли комнату соседнюю с комнатой Мануэля, его сводного брата.
Кинтин распорядился повесить в комнате итальянский светильник-грибок из красной пластмассы, постелить ковер ярко-синего цвета и повесить льняные занавески с самолетиками и парусниками, – чтобы все было точно так же, как в комнате Мануэля. На Рождество Санта-Клаус и волхвы приносили им одинаковые подарки: два велосипеда фирмы «Швинн», один побольше, красного цвета, для Мануэля, и маленький синий для Вилли; роликовые коньки; перчатки для игры в бейсбол; лодки марки «Спелдинг»; всего было по паре, как у близнецов. Мы одевали их в одинаковые короткие штанишки и льняные курточки, которые заказывали в «Бест и компания». Они с первого класса ходили в одну и ту же начальную школу, а потом в школу святого Альбанса – лучшую частную школу в Сан-Хуане, которая находилась совсем близко от нашего дома. Там все учителя были американцы и дети учили английский язык; по-испански они говорили только на переменах, поэтому Мануэль и Вилли выросли двуязычными. Когда они подросли, то оба поехали на север и поступили в высшую школу: Мануэль в Бостонский университет, а Вилли в Институт Пратта в Нью-Йорке, он стал студентом в шестнадцать лет, поскольку блестяще учился в школе.
Никто из наших друзей не осмелился бы сделать то, что сделали мы: усыновить цветного ребенка и дать ему свое имя. Семья всюду появлялась в полном составе: в самых элегантных ресторанах Сан-Хуана, в «Бервинд кантри-клубе», на музыкальных фестивалях и в опере, и всюду мы производили фурор. Куда бы мы ни входили, люди умолкали и смотрели на нас как на ненормальных. Мы преподнесли обществу Сан-Хуана пищу для сплетен на блюдечке с голубой каемочкой. Весь город смаковал нашу историю больше, чем все скандальные любовные истории, случившиеся за последние двадцать лет. Но меня, откровенно говоря, это совершенно не волновало. Быть может, когда я стала зрелым человеком, мятежный дух Баби вселился в меня? А может, это просто подсознательное желание восстановить попранную справедливость за то оскорбление, которое общество Сан-Хуана нанесло Эсмеральде Маркес, моей лучшей подруге? Эта заноза долго раздирала мне сердце. Или потому, что я чувствовала себя счастливой, когда нянчила Вилли, когда смотрела в его сапфировые глазенки или гладила его личико цвета меда? Как бы то ни было, тогда я чувствовала себя куда лучше, чем прежде.
Я видела, как старается Кинтин не делать никакой разницы между сыновьями, и сердце мое смягчилось. Через год после того, как Вилли появился в доме на берегу лагуны, я перенесла свои вещи в нашу комнату и мы помирились.
Кинтин
Стояли последние дни лета. С небес струилось адское марево жары, как это всегда бывает в конце августа. Кинтин уже какое-то время жаловался на плохое самочувствие. Его мучили боли в груди, и он решил сходить к кардиологу. Тот смерил давление, и результат перепугал всех. Оно было очень высоким: 160 на 80. В любой момент мог случиться сердечный приступ – не напрасно он жаловался на боль в груди. Ему прописали таблетки – дисацид и прокардид, – которые ему надлежало принимать до конца жизни. Кроме того, надо было делать специальные упражнения, исключить употребление соли и стараться не нервничать.
Вот и попробуйте следовать подобным рекомендациям. Эта рукопись и есть источник всех бед, но перестать ее читать он не мог.
Кинтин никогда не думал о том, что может умереть молодым. Ему только что исполнилось пятьдесят, но он все еще не достиг ни одной цели из тех, которые перед собой ставил. Католическая религия ничем не лучше любой другой, но она помогает человеку жить в гармонии с самим собой и позволяет надеяться на бессмертие. Кинтин верил не в личное бессмертие, но в бесконечность существования энергии Космоса. Непредсказуемый процесс ее изменений – это то, что ученые, историки и художники запечатлевают, создавая нетленные произведения и совершая великие открытия. У него же сознание поражения возникало именно потому, что он так ничего и не создал. Он умрет – и его имя исчезнет с лица земли.
Исабель ходила с Кинтином к мессе, но ее набожность была весьма поверхностна. Она молилась одними губами, сердце молчало. Она опускалась рядом с ним на колени на скамеечку красного дерева и перебирала стеклянные четки, скользя взглядом по пыльным сводам собора, стараясь на чем-либо задержать внимание. Кому она молилась, Иисусу или Элеггуа? С тех пор как она попала под влияние Петры, он не знал, во что верит его жена.
Любопытно, как болезнь меняет наши представления о привычных вещах. Дела фирмы «Импортные деликатесы» стали казаться не такими уж и важными. Он больше думал о своей коллекции живописи. Если уж ему самому было не суждено стать художником, пусть по крайней мере после него останется великолепное собрание произведений искусства. Он хотел превратить свой дом в храм искусства. Это будет его собственный способ обеспечить бессмертие себе и продолжить во времени фамилию Мендисабаль. Дом на берегу лагуны, шедевр Милана Павла, был сам по себе памятник архитектуры, художественное достояние Острова. Превратить его в музей не составит большого труда. Единственное, что нужно сделать, – основать Фонд Мендисабаля для поддержания музея и для того, чтобы коллекция после его смерти оставалась нетронутой.
Приняв такое решение, Кинтин несколько успокоился. Но он боялся, что Исабель перестанет заботиться о нем так старательно, как она стала это делать после визита к врачу, когда подтвердилось, что здоровье его нарушено, – и потому решил не посвящать ее в свои планы. Исабель была к нему чрезвычайно внимательна. Она велела Кармине готовить все блюда для Кинтина без соли. Она сама покупала на рынке самые свежие продукты и самое нежное мясо. Она вставала в шесть утра и вместе с ним совершала продолжительные прогулки вокруг лагуны, которую в этот час еще покрывал легкий фиолетовый туман. Кинтин был очень благодарен ей за внимание, но чем больше она его проявляла, тем меньше он ей доверял.
Однажды ночью он не выдержал. В четыре часа утра встал и на цыпочках прошел в кабинет, чтобы взять рукопись. В коричневой папке было девять новых глав. Он сел и положил папку на колени. Не знать, что было написано на этих страницах, 0ыло все равно что сидеть на тонущем корабле, не имея возможности что-либо предпринять. Но он так и не решился их прочесть. И снова положил нераскрытую папку в потайной ящик письменного стола Ребеки.
33. Вилли и Мануэль
После усыновления Вилли жизнь наша заметно переменилась. Кинтин вышел из депрессии и стал ежедневно ходить в офис. Количество сделок с клиентами из Соединенных Штатов, которым он продавал продукты из Европы, все росло. Часто мы вместе шли в церковь помолиться за упокой души Игнасио и Маргариты. Со временем я стала понемногу забывать все, что было связано с Кармелиной. Кинтин выполнил свое обещание и никогда больше не изменил мне ни с одной женщиной.
Мы оба были в добром здравии, и наша жизнь более или менее наладилась. Мы читали одни и те же книги, а потом обсуждали их. Мы путешествовали по Европе каждые два-три года, и у нас были друзья, с которыми мы регулярно виделись. Мы любили своих детей и делили ответственность за их воспитание. В 1982 году Мануэль закончил Бостонский университет и начал работать вместе с отцом в «Импортных деликатесах». Вилли учился на первом курсе Института Пратта в Нью-Йорке и был очень увлечен живописью. Сыновья уже выбрали свой путь, и мы оба ими гордились.
Я решила больше не тревожить себя семейными тайнами: существовал или нет тот злополучный счет в швейцарском банке, подтолкнул ли Кинтин своего брата к самоубийству… Я хотела быть счастливой, и самое мудрое было оставить в покое семейные призраки. «Время что вода, – говорила мне Петра. – Оно затупит самые острые ножи. И в конце концов все покроется пылью забвения».
Для нас наступили спокойные времена. Политические приливы и отливы перестали быть такими бурными, как раньше. Митинги, голодные забастовки, демонстрации рабочих и студентов – все то, из чего состояла жизнь шестидесятых годов, – все испарилось, как по волшебству. Людей больше не интересовала ни борьба за гражданские права, ни движение феминисток, ни недостижимые идеалы вроде обретения независимости. Наваждение национального масштаба – вечное сомнение в том, кто же мы такие: пуэрториканцы, североамериканцы или граждане Вселенной, – казалось, было задвинуто в самые отдаленные уголки подсознания. Если кто-то заговаривал о политике в баре или на площади столицы, то никаких вспышек раздора это уже не вызывало.
На Острове было спокойно, и такой же покой царил в моем сердце. Если во времена моей юности я часто пускалась в жаркие политические дискуссии с Баби, а позднее и с Кинтином, то теперь, когда кто-нибудь затрагивал политические темы, чувствовала лишь горьковатый привкус пепла на губах. Мне хотелось сохранить мир, а не раздувать пожары.
Меня устраивало мое место в жизни: я была супрута Кинтина Мендисабаля, хозяйка и госпожа дома на берегу лагуны. Я делала все возможное, чтобы сохранить молодость; занималась обучением Вилли так же, как раньше занималась обучением Мануэля. Мы вели упорядоченную жизнь – то, что называется «американский образ жизни». У нас были слуги, но, конечно, не так много, как во времена Ребеки. Петра занималась детской, Кармина стряпала, Виктория гладила, Эулодия убиралась в доме, а Брамбон был шофером и садовником. В мои обязанности входило следить за тем, чтобы Кармина готовила вкусную и здоровую еду, согласно рецептам «Бостонской кулинарной книги», чтобы Виктория отбеливала хлорной водой рубашки Кинтина и чтобы Брамбон не забывал кормить собак и подрезать кустарник, заросли которого угрожали погубить фундамент дома. Кроме того, я была членом многих общественных организаций, таких как «Карнеги-клуб свободных женщин», «Женский комитет Красного Креста» и «Женский комитет онкологической больницы», которые занимались сбором средств для благотворительных акций. Я часто устраивала чаепития для дам, входивших во все эти комитеты, а иногда мы приглашали к нам домой друзей Кинтина с их элегантными женами, в большинстве случаев людей приятных и воспитанных, в основном преуспевающих коммерсантов.
Мы с Кинтином обожали наш прекрасный дом. Нам нравилось жить в окружении предметов искусства: картин, скульптур и антиквариата, который мы собирали на протяжении многих лет. Но мы почти не общались друг с другом. Я была влюблена в террасу Павла, которая по вечерам светилась, будто золотое озеро над водами лагуны. Мне нравились окна от Тиффани, слуховые окошки с лепниной из алебастра, полы из мраморной мозаики, и я следила за тем, чтобы все сверкало чистотой. Я была так занята – каждый день расписан по минутам, – что у меня почти не оставалось времени писать. Иногда я не спала допоздна, обдумывая, что я напишу на следующий день, но начинался день, а с ним беготня и суета, я крутилась как белка в колесе, и в результате не было написано ни слова. Супружеская гармония, достигнутая с таким трудом, не она ли увела меня от моей цели? Исабель Монфорт, та, которая в день своей свадьбы двадцать шесть лет тому назад поклялась, что станет писательницей, существует ли она?
Около трех месяцев назад – 15 июня 1982 года, чтобы быть точной, – я начала вновь писать «Дом на берегу лагуны». Меня никогда не прельщала роль Пенелопы, которая постоянно откладывала исполнение собственных намерений.
Несколько лет назад я нервно заполняла страницу за страницей, которые мне потом стоило большого труда расшифровать, – такой неуверенной в себе я была. Потом я исписала сотни страниц уже в более спокойном состоянии на портативной машинке «Смит Корона», которую купила тайком от Кинтина. Я сама не знала, что пишу – роман, дневник или хаотические заметки, которые никогда не закончу, потому что все время боялась, что их обнаружит Кинтин. А когда родился Вилли, я вообще спрятала рукопись и за несколько лет не написала ни слова.
Когда мы с Кинтином вернулись из Бостона после того, как Мануэль закончил университет, я потихоньку достала рукопись и попыталась нацарапать несколько абзацев, но скоро пришла в отчаяние. Это было все равно что пешком пересекать пустыню. Стоило мне выбрать направление, я чувствовала на себе инквизиторский взгляд Кинтина, и все уходило от меня, как вода в песок. Я забывала, где родились мои родители, каковы были их чаяния и надежды, какими были родители Кинтина; я забывала даже собственное имя, дату и место своего рождения. Однажды Вилли увидел, как я сижу за машинкой и плачу. Он подошел ко мне и сказал, что я не должна бояться, я должна продолжать писать, ведь искусство – это единственное, что может спасти мир. С помощью Вилли я и написала остальные страницы.
Вилли родился в 1966-м, и его появление в доме было похоже на дуновение свежего ветра в раскрытые окна. Понятие «любимый ребенок» – вещь очень зыбкая. Мануэль был мой старший сын, и я глубоко любила его; сознание того, что я могу опереться на его крепкое плечо, приносило мне громадное успокоение. Но Вилли, несмотря на то что в нем не было моей крови, разбудил во мне нежность особого рода. Я глубоко верю в значение имен и думаю даже, что порой именно они определяют судьбу. Когда мы рождаемся, родители выбирают нам имена вслепую, но постепенно, накапливая жизненный опыт, мы наполняем их содержанием, вдыхаем в них собственные, присущие нам качества. Исабель, например, имя, которое соответствует написанию, – внутри него будто содержится меч правосудия, потому что большая буква I похожа на меч; Кинтин – имя хрупкое, в нем слышится отказ от прошлых обещаний и неоправданные ожидания на будущее; Мануэль – это имя Христа, того, кого называли Иммануил, «несущий надежду»; Вилли – имя невинности, и названный так человек навсегда сохранит невинной свою душу.
Вилли все схватывал на лету. Даже ребенком он все понимал. Он от природы был наделен тонкой интуицией и способностью глубоко чувствовать. Если я была грустна или чем-то озабочена, он тут же подходил ко мне и целовал в щеку. Кинтин и Мануэль могли забыть о дне моего рождения, Вилли не забывал никогда. Однажды в день рождения он повел меня погулять по Старому Сан-Хуану, и мы вместе посидели в кондитерской «Бонбоньерка», где заказали кофе с молоком и гренки по-майоркски.
Когда Петра приняла на себя заботы о Вилли, ей было уже семьдесят семь, но ей никто ни за что столько бы не дал. Она будто сбросила лет двадцать. Она бегала за ним, растопырив руки, похожая на огромную наседку, и ни на миг не спускала с него глаз. Ноги у нее были изуродованы артритом, который она сама лечила с помощью примочек из листа алоэ. Петра гордилась тем, что Вилли – внук Буэнавентуры и одновременно ее праправнук. Она свято хранила нашу семейную легенду о том, что мы нашли и усыновили его в Нью-Йорке и что он сын молодой пуэрто-риканской пары, которая трагически погибла в автокатастрофе. Но она очень любила и Мануэля, и меня сердило, что они оба всегда и на все спрашивали у нее разрешения. Только потом они приходили ко мне и ставили меня в известность, где они были и что делали: играли в бейсбол в спортклубе Аламареса или ходили с друзьями купаться. Вилли и Мануэль так любили Петру, что в конце концов я признала себя побежденной и больше не пыталась с ней соперничать.
Петра старалась, чтобы братья ладили друг с другом. У нее на коленях всегда хватало места для обоих – ноги у нее были мощные, а бедра необъятные, – и, когда мальчишки устраивались на ее крахмальном переднике, он топорщился вокруг ее коленок, будто зубчатая крепостная стена. Еще она позволяла им забираться к ней на спину и плыла вместе с ними по аллеям сада, похожая на громадного черного кита. Она пела им одни и те же песни, рассказывала одни и те же сказки и старалась быть как можно ласковей с Мануэлем, – он не должен был догадываться, что Вилли она любит больше.
Однажды – Вилли было тогда три года – он играл возле меня на террасе. И вдруг упал как подкошенный. Я подбежала к нему и взяла на руки; глаза у него закатились, в уголках губ выступила белая пена. Я бросилась вместе с ним в больницу Аламареса, и там ему поставили диагноз, назвав это «небольшим нарушением»: приступ эпилепсии в легкой форме. Я пришла в ужас. Я была уверена, что ни в семье Мендисабалей, ни в семье Монфорт случаев заболевания эпилепсией не было, но я ничего не знала о семье Авилес. В тот же вечер я спустилась к Петре в нижний этаж.
– Можешь его вылечить? Есть какое-нибудь средство от этого? – спрашивала я в тревоге.
Петра успокоила меня.
– Не нужно беспокоиться, Исабель, – сказала она. – В Африке то, что случилось с Вилли, не считается болезнью. Это означает, что в жизни его ждет большой успех.
Мануэль очень любил спорт, и иногда по воскресеньям Кинтин играл с ним в бейсбол. Или они вместе ходили на «Бертраме» в лагуну Морро – порыбачить в неспокойных, покрытых бурунами волнах Атлантики. Они возвращались под вечер совершенно измученные, но счастливые.
Несколько раз Кинтин брал с собой Мануэля на митинги сторонников интеграции в состав США, и, когда его спрашивали, какая страна на свете самая лучшая, Мануэль всегда с энтузиазмом отвечал: «Соединенные Штаты Америки!» – чем невероятно радовал Кинтина. У Мануэля все получалось само собой. Когда Кинтин впервые бросил его в воду в бассейне спортивного клуба, он взял и поплыл; позже он стал лучшим игроком в бейсбольной команде школы. Но на приготовление уроков он тратил времени вдвое больше, чем Вилли. С годами характер у Кинтина смягчился, и, когда во время летних каникул Мануэль начал подрабатывать в «Импортных деликатесах», он постарался по-доброму научить сына всем премудростям коммерческой деятельности, не применяя к нему те спартанские методы, воздействие которых он некогда ощущал на себе.
Вилли не отличался атлетическим сложением, он унаследовал тонкую кость Росичей. Он жил искусством, как его бабушка Ребека и как его дядя Игнасио, и был твердо уверен, что «человека, чтобы он чувствовал себя счастливым, каждый день должно посещать вдохновение». Мы с Петрой были уверены, что Вилли – вундеркинд. В десять лет он играл на фортепьяно ранние сонаты Моцарта; в одиннадцать исполнял главную роль в театральной постановке школьной драматической студии; в двенадцать уже знал, что хочет стать художником. Петра называла его «домашний громоотвод», потому что он забирал все негативные электрические разряды обитателей дома – от моих страхов до вспышек гнева Кинтина – и превращал их в благотворные импульсы.
Вилли обладал шестым чувством, которое подсказывало ему, когда, чтобы не навлечь на себя гнев отца, лучше всего промолчать. Кинтин смеялся над его картинами, которые казались ему скопищем ромбов и кубов ярких цветов, которые будто парили в пространстве, но он продолжал рисовать то, что ему хотелось. Он никогда не играл с Кинтином в бейсбол и не ходил с ним на митинги. В конце концов Кинтин осознал, что Вилли совершенно не интересуют дела «Импортных деликатесов» и он предпочитает им собственный путь – путь художника. Так что ссориться братьям будет не из-за чего.
34. Пламенная Кораль
Когда Мануэль вернулся на Остров после окончания Бостонского университета, отец сразу же взял его на работу в «Импортные деликатесы». Мануэль был доволен: он изучал торговый менеджмент и мечтал работать вместе с отцом. Офис у него был скромный, но обставлен со вкусом: на письменном столе сверкал бейсбольный трофей, на стене рядом с дипломом висел старый ковер, сотканный тетушками Буэнавентуры много лет назад, – на нем была изображена деревня Вальдевердеха.
– Мой кабинет прямо напротив твоего, – сказал ему Кинтин, вручая ключи. – Отныне и впредь ты – моя правая рука. Я хочу, чтобы ты изучил торговое дело от А до Я, причем в короткие сроки, потому что я хотел бы уже отойти от дел.
В тот же день он подарил Мануэлю золотое кольцо с гербом Мендисабалей, которое я вернула ему, когда Кармелина родила Вилли.
– Это кольцо принадлежало твоему деду Буэнавентуре Мендисабалю, – сказал он. – А до него – твоему предку Франсиско Писарро. Носи его всегда как знак власти. И когда не станет твоего отца, ты завоюешь сей мир.
Кинтину хотелось, чтобы его сыну пришлось не так трудно, как когда-то ему самому.
Чуть позже Кинтин снова появился в кабинете Мануэля с четырьмя толстенными книгами под мышкой.
– Буэнавентура изучал бухгалтерский учет и был убежден, что коммерческий успех зависит от того, в порядке ли содержатся бухгалтерские книги. Хороший коммерсант не отдаст их никому, потому что они так же чувствительны к предательству, как женщина к измене мужа. Через два года после того, как я начал работать в фирме «Мендисабаль», Буэнавентура посвятил меня в свои счета, и я учитывал каждый сентаво, который тратил, и каждый, который зарабатывал в компании. Я хочу, чтобы ты с сегодняшнего дня стал главным бухгалтером «Импортных деликатесов».
Мануэль обнял Кинтина и поблагодарил. Он верил в своего отца и радовался, что отец верит в него.
В то лето Вилли проводил каникулы дома. Он хотел посвятить их рисованию эстампов в Старом Сан-Хуане. Ему нравилось вставать до рассвета, «седлать» свою красную «веспу» и ехать к замку Сан-Херонимо. Там он устанавливал мольберт на крепостную стену с восточной стороны и ждал восхода солнца.
Однажды в воскресенье Вилли предложил Мануэлю поехать вместе с ним на утреннюю прогулку по городу. Тот день оказался важным для обоих; позже Вилли рассказал мне о том, что произошло. Они отправились в путь на мотоциклах – Мануэль на синей «веспе», Вилли на красной – и, приехав на площадь Ла-Рогатива, спешились у статуи епископа. Эта бронзовая статуя, которая словно парила над стенами Старого Сан-Хуана, была одним из любимых памятников Вилли. Они приехали поздно и пропустили восход солнца. Мануэль не любил рано вставать, и Вилли пришлось ждать до девяти, пока тот проснется. Потеряв терпение, он вылил на брата стакан ледяной воды. Мануэль мигом вскочил с кровати. «Ты что, решил поиграть в пожарника?» – закричал он на него, но тут же рассмеялся. Они в шутку сцепились, упали на пол и стали валтузить друг друга.
Потом Мануэль сделал свою обычную пробежку – четыре с половиной километра по пустырю Морро. После чего они вместе позавтракали в «Бомбоньерке». Наконец Вилли установил мольберт на площади Ла-Рогатива. Он поставил раму с холстом, взял карандаш и стал рисовать. Ветер, дувший со стороны бухты, приносил к подножию стены запах селитры. Мануэль разминался, распугивая своими прыжками голубей на площади. Вилли поднял глаза на шум крыльев, и вдруг карандаш у него в руке застыл.
– Ты только посмотри! Я выбрал совсем не тот сюжет. Вон те две статуи на балконе куда интереснее, чем епископ на площади Ла-Рогатива.
На балконе дома напротив, расположившись в шезлонгах, загорали две девушки; на них были одинаковые купальники, причем такие смелые, что, казалось, они прикрылись почтовыми марками. Дом был очень красивый, розового цвета, с изящным, полукруглым балконом, с которого свисала гирлянда вьющихся анютиных глазок. Мраморная лестница вела на второй этаж.
– Мы никогда не были здесь в детстве? – спросил Мануэль. – Я помню эту пурпурную гирлянду. Она вся в шипах – мы еще укололись, когда высовывались с балкона.
– Это дом Эсмеральды Маркес, лучшей подруги мамы, – сказал Вилли. – У нее две дочери: Перла и Кораль Устарис, две девочки с длинными косами, которые переехали в Соединенные Штаты. В нашей семье о них ничего больше не знали, но теперь, похоже, они вернулись.
Память у Вилли была как у слона. Он был на пять лет младше Мануэля, а помнил все лучше, чем он. Мануэль поднялся с земли и, раскрыв рот, любовался красавицами.
– Да будут благословенны груди и попки самых прекрасных памятников нашего города! – громко сказал Мануэль и пронзительно свистнул, так что светлый юношеский пушок у него над верхней губой затопорщился; ветер донес восклицание до балкона и посадил его, как шаловливого комара, на ухо Кораль.
Мануэль тем временем взобрался на постамент памятника епископу и, стараясь привлечь внимание девушек, стал махать не слишком чистым носовым платком, который достал из кармана. Вилли в свою очередь влез на парапет стены и оживленно размахивал руками.
Кораль дотронулась до Перлы большим пальцем ноги. Она закончила покрывать ногти ярко-красным лаком и сушила их, подставив легкому дуновению ветра, который веял над балюстрадой.
– Кто эти два нахала, что пожирают нас глазами, как ощипанных куриц? Один похож на Педро-дикаря, другой – на викинга. Сходи посмотри, есть ли еще лимонад в холодильнике, и облей их с балкона – пусть убираются отсюда.
– Не ощипанных куриц, а прелестных курочек, – ответил Вилли, который услышал, что говорила Кораль, поскольку обладал тончайшим слухом. – Выходите на площадь, поздоровайтесь с двумя старыми друзьями!
Перла засмеялась и стала разглядывать юношей. У того, что пониже, была смуглая кожа и вьющаяся шевелюра. Он был одет в потертые джинсы и футболку с надписью «Спасите Землю», такая же была и на другом парне, но тот был гораздо выше. У него – светлые усы, борода и грива, похожая на веник, который подметал ему плечи. Кораль, уже рассердившись, снова стала толкать сестру ногой. Перла ушла в дом, а потом вернулась с кувшином лимонада, который и вылила на головы воздыхателей.
Липкий холодный ливень нимало не охладил пыл Мануэля и Вилли, они продолжали вопить и колотить себя в грудь, что твой Тарзан, до тех пор, пока из соседних окон не начали высовываться соседи. Перла и Кораль смутились, ушли в дом и закрыли за собой балконную дверь.
Эрнесто вместе с Эсмеральдой вернулся жить на Остров, окончив сельскохозяйственные курсы в Олбани. Эсмеральда так никогда и не поступила в Институт моделирования одежды в Нью-Йорке, так как из-за пулевой раны, что нанес ей Игнасио, ей ампутировали палец на правой руке. Она даже писала с трудом, тем более речь не могла идти о том, чтобы рисовать модели одежды. Она, однако, нашла в себе силы пережить эту маленькую трагедию и была очень счастлива с Эрнесто.
Кораль родилась через шесть лет после свадьбы, а Перла через шесть лет после Кораль. Они жили в Понсе – Эрнесто был правой рукой своего отца и управлял вместе с ним землями в Салинасе, что были неподалеку от города, – но часто приезжали в Сан-Хуан навестить донью Эрмелинду и останавливались в ее розовом особняке. Хотя я понимала, что Кинтину не понравится, если он об этом узнает, но я тогда часто виделась с Эсмеральдой. Однажды я даже взяла с собой Вилли и Мануэля, и мы все вместе ходили на пляж.
Когда в 1969 году старший Устарис умер, Эрнесто продал земли в Салинасе; Эсмеральда упаковала все их имущество в чемоданы, и они вместе с двумя дочками уехали в Нью-Йорк. Они сняли квартиру недалеко от Вашингтон-Хайтс, и Эрнесто поступил на юридический факультет Нью-Йоркского университета.
Эрнесто учился блестяще и специализировался в области законов об иммиграции. Ему не нужно было зарабатывать на хлеб; состояние, которое он унаследовал от отца, обеспечивало ему безбедную жизнь до конца дней. Но Эрнесто был не таков. Он закончил юридический факультет, получил лицензию на право вести адвокатскую практику и сразу же нашел место в одной адвокатской конторе, которая оказывала помощь нелегальным иммигрантам в Нью-Йорке. Он симпатизировал социалистам и скоро заслужил репутацию адвоката радикальных убеждений.
Самоубийство Игнасио Мендисабаля через пять лет после свадьбы Эрнесто и Эсмеральды его потрясло. Игнасио было шестнадцать лет, когда Эрнесто познакомился с ним на «Балу бугенвиллей». Он хорошо его помнил: Игнасио был приятный молодой человек, очень застенчивый; он был одержим любовью к Эсмеральде, а та была старше Игнасио на пару лет. Эсмеральда жалела его и постаралась не слишком разочаровать, когда он признался ей в любви. Однако Игнасио продолжал жить иллюзиями и объявил родителям, что все равно влюблен в Эсмеральду. Какой-то шутник донес Ребеке, что мать и дочь Маркес – мулатки, и семья обратилась с мольбой к небесам. Эсмеральда ничего об этом не знала и простодушно приняла приглашение от Исабель прийти в гости. Они уже давно не виделись – со дня ее свадьбы с Кинтином, – и Эсмеральда соскучилась по подруге.
Донья Эрмелинда, которой «пальца в рот не клади», однажды сказала Эрнесто, перед тем как он женился на ее дочери: «Мендисабали воображают о себе бог знает что, но в Испании они зарабатывали на жизнь мелкой торговлей ветчиной. Они бы и сегодня делали то же самое, если бы Буэнавентура, когда ступил на землю Америки, не наткнулся на кувшин с золотыми монетами под названием Ребека Арриготия».
Поначалу рассказы будущей тещи его только забавляли. Но когда в ночь после свадьбы Игнасио появился возле дома и стал, как ковбой с дикого Запада, палить направо и налево, Эрнесто убедился, что донья Эсмеральда была права. У пуэрториканской буржуазии большее предрассудков, чем у кого бы то ни было на земле. Она прячет эти предрассудки, прибегая к разным уловкам и ухищрениям, но увидеть негра среди высокопоставленных чиновников корпораций или на высоких правительственных должностях так же невозможно, как увидеть белого дрозда. Эрнесто никогда не говорил об этом Эсмеральде, но воспоминание о том, что произошло с Игнасио Мендисабалем, было главной причиной, почему он решил возвратиться в Пуэрто-Рико. Он нашел работу в адвокатской конторе Федерального правительства, которая занималась случаями расовой дискриминации. Сказал Эсмеральде, чтобы она паковала вещи, – и вскоре они вернулись на Остров. Он хотел внести свой вклад в дело исправления существующей несправедливости.
Кораль и Перла время, прожитое в Нью-Йорке, не потеряли даром. Кораль закончила факультет журналистики Колумбийского университета и, когда вернулась в Пуэрто-Рико, стала работать в газете «Горн», единственной на Острове, выходившей на английском языке. Кораль была очень похожа на своего отца: ужасная непоседа, она мелькала всюду, как искра, и страшно увлекалась политикой. Перла же по характеру была очень спокойной. Она хотела стать медсестрой и после окончания школы высшей ступени собиралась поступить на курсы медсестер. Обе сестры одинаково свободно говорили и по-испански, и по-английски.
В следующее воскресенье Мануэль и Вилли снова приехали на площадь Ла-Рогатива на своих «веслах». Они посетили салон «Сабос унисекс», где им подстригли волосы и побрили бороды и усы. На них были одинаковые льняные белые брюки, синие пиджаки и красные шелковые галстуки. Девушки загорали на балконе в тех же бикини, что и в прошлый раз. Но теперь Мануэль и Вилли не кричали и не свистели. Они поднялись по лестнице и позвонили в дверь, как цивилизованные люди. Эсмеральда открыла им сама.
– Мы – Мануэль и Вилли Мендисабали, сыновья Исабель Монфорт. Мама была очень рада узнать, что вы вернулись. Она передает вам привет, и еще она просила узнать номер вашего телефона, – сказали они.
Эсмеральда сердечно обняла их и пригласила пройти в гостиную. Через несколько минут Кораль и Перла спустились с балкона, в одинаковых блузах, накинутых на бикини.
– Я – дикарь, а это – викинг, – сказал Вилли, подмигивая Кораль. – Мы пришли пригласить вас покататься на мотоциклах.
– Да ведь это же Вилли и Мануэль Мендисабали! – закричали Перла и Кораль в один голос.
– Последний раз, когда я тебя видела, мы были на пляже на Зеленом острове, мне там обожгла ногу своими щупальцами фиолетовая медуза, и ты пописал мне на ногу, чтобы не болело, – смеясь, сказала Кораль Мануэлю. Перла, со своей стороны, робко приблизилась к Вилли и поцеловала его в обе щеки.
Сестры переоделись, и через пятнадцать минут они все вместе уже гуляли по Сан-Хуану.
С самого начала этот квартет стал притчей во языцех. А скоро все общество Сан-Хуана уже считало делом решенным: сыновья Кинтина Мендисабаля собираются жениться на дочерях Эрнесто Устариса.
Кораль и Перла часто бывали у нас в доме. Мануэль и Кораль обожали водные лыжи, и оба с удовольствием выписывали на поверхности лагуны воздушные арабески. Вилли на террасе учил Перлу рисовать. Пары никуда не ходили друг без друга. Если Мануэль и Кораль шли погулять на набережную Эль-Юнке, Вилли и Перла шли с ними. Если Вилли и Перла отправлялись на пляж Лукильо, Кораль и Мануэль шли туда же. Красная и синяя «веспы», каждая со своей парой, то спускались, то поднимались по крутым склонам холмов, жужжа как влюбленные шмели. Последний, кто сообразил, что означает эта «жесткая сцепка», был Кинтин, который приходил домой и рассеянно здоровался с девушками, не спрашивая, как их зовут.
Как-то раз Кораль пригласила Мануэля на политический митинг в Хаюе, маленьком городке в центральной части Острова, – ей надо было написать материал для газеты.
– Это акция сторонников независимости, – сказала она. – Я не хожу на митинги других партий по принципиальным соображениям.
Они на большой скорости спускались с холма, и волосы Кораль неистово трепал ветер.
– В ноябре на Острове пройдет референдум, и единственное достойное дело, которое мы можем сделать, – это просить Соединенные Штаты дать нам независимость.
Мануэль удивился: такое он слышал от нее впервые.
– Ты почти всю жизнь прожила в Нью-Йорке. Разве ты не чувствуешь себя американкой? – спросил он.
Кораль велела Мануэлю остановить мотоцикл и слезла.
– Если ты скажешь мне, что ты сторонник интеграции в состав США, я останусь тут, а ты поезжай один. И больше я тебя видеть не хочу, – гневно воскликнула она.
Мануэль никак не мог оправиться от удивления. Его отец был сторонником интеграции, а он всегда был согласен с Кинтином. Поэтому он промолчал, когда услышал от Кораль подобные речи.
Кораль унаследовала красоту своей матери. У нее были зеленые глаза, кожа цвета корицы и водопад рыжих волос, где потонуло множество мужских сердец. Она была настоящий динамит: когда спорила, мысли ее перескакивали с одного на другое и слова были похожи на искры, которые разлетались от порыва ветра. Мануэль был человек спокойного склада, он редко чем-нибудь воодушевлялся; страстная нетерпеливость Кораль привлекала его. Рядом с ней он все воспринимал острее. Когда они были вместе, Мануэль почти все время молчал; ведущую партию пела Кораль. Он только восхищенно слушал и держал ее за руку.
Кораль объяснила Мануэлю, что иметь политические идеалы – очень важно. Человек должен во что-то верить, иначе жизнь вообще не имеет смысла. Идеалы – это жизненный стимул, а самые светлые идеалы, которые существуют на свете, – добиться независимости для Острова. Стать еще одним американским штатом – это дикость. Она говорила, что тогда английский язык будет единственным официальным языком, а если мы станем говорить на английском, мы должны будем и чувствовать, и думать тоже на английском. Кроме того, мы должны будем платить налоги в федеральный бюджет и не сможем участвовать ни в Олимпийских играх, ни в конкурсе красоты «Мисс Вселенная» под нашим национальным флагом: все это тяжелые удары по нашему самолюбию.
– Подумай хоть немного о том, что я тебе сказала. Мы, пуэрториканцы, никогда за все пятьсот лет нашей истории не были самими собой. Тебе это не кажется трагичным?
Но Мануэль не произнес ни слова. Он не хотел быть несправедливым по отношению к Кинтину и счел за лучшее отмолчаться.
35. Мятежный Мануэль
Неделю спустя Мануэль и Вилли, а с ними, обхватив юношей за пояс, Перла и Кораль, на урчащих «веспах» ехали по дороге к Ларесу, где должен был состояться очередной митинг сторонников независимости.
– Знаешь, что означало слово «лар» в старые времена? – спросила Кораль у Мануэля, стараясь перекричать адский шум мотора. – Это камень в очаге – он не давал угаснуть огню, на котором римляне готовили себе пишу. До тех пор, пока живут боги Лареса, для нашего острова всегда есть надежда.
В Ларесе произносили речи и пели патриотические песни. Кто-то вручил Мануэлю пуэрто-риканский флажок – одинокая звездочка на синем поле в окружении красных и белых полос, – и Мануэль, чтобы сделать приятное Кораль, размахивал им. Вернувшись домой, он кнопками прикрепил флажок к стене над кроватью, потому что тот напоминал ему о Кораль.
Когда Кинтин зашел к Мануэлю, чтобы пожелать ему спокойной ночи, то увидел флажок, прикрепленный к стене.
– А это здесь откуда? – спросил он, удивленно подняв брови. – Готовишься к празднику Хэллоуин?
Было 30 октября – на следующей неделе праздновали Хэллоуин.
– Мне подарила его одна подруга, папа, – беспечно ответил Мануэль. – В конце концов, это наш флаг. Даже если мы когда-нибудь станем американским штатом.
– Мне не нравятся друзья, которыми ты обзавелся в последнее время, Мануэль, – предостерег его Кинтин. – Помни, у нас, Мендисабалей, много денег, и на Острове полно людей, которые не прочь нас использовать. На сегодня можешь оставить флажок у себя, но буду тебе признателен, если завтра ты его уберешь.
Однако на следующий вечер, когда Кинтин снова заглянул в комнату Мануэля, флажок висел на том же самом месте, прочно прикрепленный к стене. На этот раз Кинтин рассердился, но постарался не показать виду.
– Национализм всегда был проклятием нашей семьи, – терпеливо стал он поучать Мануэля. – Из-за расстрела националистов в Понсе твой дед Аристидес лишился рассудка и исчез с Острова. Твой дядя Игнасио был одержим винами и ликерами, потому что мог тешить свою гордость, приклеивая на бутылки ярлыки «Сделано в Пуэрто-Рико», и в результате разорил компанию «Мендисабаль». Сторонникам независимости доверять нельзя. Когда мы у себя в офисе набираем служащих для работы в «Импортных деликатесах», первое, что мы спрашиваем – каковы политические убеждения претендента. И если тот говорит, что он – сторонник независимости, мы его на работу не берем. Я думаю, тебе надо снять этот флажок.
У Мануэля не было никаких политических взглядов. Несмотря на убежденность Кораль, он не придавал всему этому большого значения. Но он был упрямый и не любил, когда ему указывали, что он должен делать. На следующее утро, когда Кинтин, проходя мимо по коридору, открыл дверь в спальню сына, то увидел: флажок по-прежнему висит на стене. Кинтин ничего не сказал Мануэлю. Но когда тот пришел в «Импортные деликатесы», то узнал, что отец распорядился вынести его рабочий стол из офиса и поставить в задней части магазина, рядом с винным отделом. Больше Мануэль не был главным бухгалтером. Теперь в его обязанности входило осматривать бутылки перед тем, как в них наливали ром, – нет ли какого-нибудь дефекта в стекле или не заполз ли в бутылку таракан. И еще, после того как продукты, прибывшие из Европы, вынимали из ящиков, нужно было отвозить на грузовике на городскую помойку мусор, который скапливался на заднем дворе магазина. Мануэля все это не смутило.
– Я прекрасно понимаю: прежде чем передать мне бухгалтерские книги «Импортных деликатесов», ты хочешь убедиться, что мне можно доверять, папа, – спокойно сказал он Кинтину.
– Пусть тебя это больше не беспокоит.
Через несколько недель Мануэль и Вилли пригласили Перлу и Кораль провести день на пляже Лукуми. Кинтин в то лето подарил им яхту «Бостон Валер», и они решили взять с собой еду и удочки. Но Перла чувствовала себя простуженной, так что Кораль поехала с Вилли и Мануэлем одна. День выдался прекрасный, на пляже было безлюдно. Они расположились на песке и съели сандвичи с салями, запивая их холодным белым вином. Вилли немного переборщил и вскоре уснул под пальмой глубоким сном. Кораль и Мануэль побежали купаться. Какое-то время они плавали в тени зарослей, и постепенно им стало так хорошо, будто они оказались в каком-то другом мире, где нет ни жары, ни бед. Вдруг, не сговариваясь, оба сняли с себя купальные костюмы и остались под водой обнаженные. Дул легкий бриз, и вода ласкала прохладным языком их икры, ягодицы и подмышки. Они тихо приблизились друг к другу. Мануэль плыл на спине, широко раскинув руки и ноги, потом перевернулся и прижался всей своей восставшей плотью к животу Кораль. Ей показалось, она – подводный камень, охваченный пламенем, а ее тело – бухта, куда пришвартовался корабль Мануэля.
– Такой должна быть смерть, любовь моя, – прошептала Кораль, когда они нашли друг друга.
– Ты ошибаешься, – ответил Мануэль. – Такой будет наша с тобой жизнь.
На следующее утро Мануэль сказал Кинтину, что ему нужно переговорить с ним по важному делу, но Кинтин ответил: пусть подождет до вечера. После ужина у них будет время, чтобы спокойно поговорить о чем угодно. Я заметила, что с Мануэлем происходит что-то странное. Он говорил мне о неладах с отцом, которые возникли из-за флажка на стене его комнаты, но, вместо того чтобы чувствовать себя загнанным в угол, сейчас он ходил, улыбаясь от уха до уха. Когда я попыталась узнать, в чем дело, он обнял меня, заверил, что я – лучшая мама в мире, но ничего не рассказал.
В тот вечер Мануэль спустился в столовую в пиджаке и в галстуке вместо обычной экипировки – футболка и джинсы. Он был аккуратно причесан, а на безымянный палец надел кольцо Мендисабалей. Я поняла – он что-то задумал. Вилли уже был в столовой – в рабочей блузе художника и клетчатой рубашке. От него пахло скипидаром, потому что весь вечер он рисовал. Кинтин был в элегантном костюме от Сен-Лорана, а я – в простой блузе от Фернандо Пена. Мы сидели вокруг стола работы Луи Мажореля, резные ножки которого представляли собой цветы лилии; мы купили его во время нашей поездки в Барселону в прошлом году. Кнопка звонка для вызова прислуги была спрятана под ковром, и я незаметно нажала на нее кончиком туфли. Тут же появилась Виктория с тарелками дымящегося супа на подносе.
За ужином Кинтин попытался быть с Мануэлем поласковее.
– Ты такой же упрямый, как твоя мать, – сказал он, протягивая ему руку и пытаясь все обратить в шутку. – Я жду только одного: чтобы ты мне подчинился, и ты сразу же получишь назад свою должность. Ты убрал флажок?
Мануэль пригладил волосы и выпрямился на стуле.
– Нет, папа, еще не убрал. Но ты не беспокойся. Я не сторонник независимости. Мне нужно поговорить с тобой о чем-то куда более важном.
После ужина они прошли в кабинет и закрыли дверь. Кинтин решил не принимать всерьез мятежного поведения сына. Настанет день, когда «Импортные деликатесы» будут принадлежать ему, так же как и все прибыльные коммерческие связи Буэнавентуры. Этой историей с флажком Кинтин испытал его и был доволен реакцией Мануэля. Тот показал себя человеком, способным защищать свои права. На следующий день он собирался отдать распоряжение служащим вернуть рабочий стол Мануэля в офис напротив своего кабинета и восстановить сына в должности бухгалтера. Но то, что сказал ему Мануэль, повергло его в крайнее изумление.
– Я влюблен в Кораль Устарис, папа, и она меня тоже любит, – сказал Мануэль. – Мы бы хотели пожениться как можно скорее, но мы нуждаемся в твоей поддержке. Поскольку у нас нет денег, мы хотим попросить у тебя ссуду, достаточную для приобретения квартиры. Нам обоим уже исполнился двадцать один год, и мы могли бы поселиться отдельно, но мы не хотим делать этого, не поставив в известность тебя и маму.
Он говорил очень спокойно; у него и в мыслях не было, что отец может быть против.
Кинтин сидел в кресле за столом. На краю стола лежал карандаш, и Кинтин, достав из кармана точилку, стал его сосредоточенно затачивать. В кабинете было так тихо, что слышно было, как светлая стружка от карандаша с шуршанием падает на полированную крышку стола.
– Ты знаком с матерью Кораль Устарис? – осторожно спросил Кинтин Мануэля.
– Это сеньора, которую зовут Эсмеральда Маркес, кажется, она из Понсе. Мама говорит, она ее лучшая подруга. – И простодушно добавил: – Однажды мы приходили к ним в гости в Старом Сан-Хуане, когда мы с Вилли были еще маленькие. Мы давно знаем Перлу и Кораль.
Кинтин удивленно поднял глаза:
– Исабель водила тебя в дом Эсмеральды Маркес?
– Конечно, водила, – ответил Мануэль. – А почему она не должна была водить?
– Сейчас покажу почему, – сказал Кинтин. И нарочно оцарапал себе кончик указательного пальца точилкой, так что на стол упала капля крови. – Видишь эту кровь, Мануэль? В ней нет ни капли арабской, еврейской или негритянской крови. Многие умирали за то, чтобы сохранить ее чистой, как снега Гуадаррамы. Мы воевали с маврами и в 1492 году выгнали их из Испании, а вместе с ними и евреев. Когда твой дед приехал на Остров, приходские священники держали специальные книги, куда записывали браки только между белыми. Многие из этих книг сохранились до сих пор; священники ревностно оберегают их, хотя не все про это знают. Уверяю тебя, брак Эсмеральды Маркес и Эрнесто Устариса не обозначен ни в одной из них, потому что Эсмеральда – мулатка. И потому ты не можешь жениться на Кораль Устарис.
Я слышала весь разговор, стоя за дверью, и была на грани нервного срыва. Воцарилась гробовая тишина. Я робко постучалась, но мне никто не ответил. Повернула ручку – дверь оказалась открытой, я осторожно вошла. Кинтин и Мануэль стояли по обе стороны стола, друг напротив друга. В какой-то момент я подумала, что они помирились и сейчас обнимутся, но тут же поняла, что оба собираются с силами, чтобы продолжить борьбу. Это длилось несколько секунд. Прежде чем я успела что-либо сделать, Кинтин оттолкнул Мануэля.
– Немедленно убирайся из этого дома, если не хочешь, чтобы я тебя убил! – закричал он на сына. – Неблагодарный щенок!
Мануэль вышел из кабинета, заперся у себя в комнате, собрал вещи и ушел из дома. Гнев Кинтина был ничто по сравнению с тем, что чувствовал Мануэль, – в доме повсюду ощущался горький привкус беды.
36. Безрассудное поведение Кинтина
Я пыталась любыми средствами, имеющимися в моем распоряжении, вернуть Кинтину доброе расположение духа.
– Ты – тиран и троглодит, – сказала я ему, когда вечером мы раздевались перед сном. – Ты думаешь, Мануэль как ты – на все готов ради «Импортных деликатесов». Но для него деньги не имеют такого значения, как для тебя. К тому же у него есть гордость. Дочь Эсмеральды – образованная и красивая девушка. Ты должен попросить прощения у Мануэля и разрешить ему жениться на Кораль.
Но Кинтин меня и слушать не хотел.
– Буэнавентура и Ребека никогда меня не простят, – бормотал он сквозь зубы. – Прежде чем у меня будет внук мулат и я породнюсь с Эсмеральдой Маркес, они меня убьют.
– А Вилли? – гневно спросила я. – Его ты куда денешь? Получается, ты из тех, кто, бросив камень, прячет руки за спину.
У стен дома на берегу лагуны всегда были уши, так что вечером все уже знали, что Кинтин и Мануэль едва не подрались. Эулодия сказала мне, что Петра сильно встревожена и что вчера она целый вечер молилась Элеггуа у себя в комнате. В тот же вечер она послала Викторию сказать, что хочет меня видеть. Петре было девяносто три года, и она почти не бывала на верхних этажах дома. Артрит ее совсем скрутил, и подниматься по лестнице ей было трудно. И когда она вошла ко мне в комнату, то тяжело дышала.
– Прежде чем уйти, Мануэль приходил ко мне, – сказала Петра. – Он сказал, что отец выгнал его из дома и что идти ему некуда. Денег у него не было, так что я сказала, чтобы он ехал к Альвильде в Лас-Минас. У нее свой дом, она каждый месяц получает от федерального правительства пенсию по инвалидности. Я ему посоветовала не держать зла на Кинтина и как ни в чем не бывало прийти завтра с утра на работу. «У него к утру вся злоба пройдет, – сказала я, чтобы его успокоить. – Твоему отцу не понравилось, что ты хочешь жениться, потому что он все еще считает тебя ребенком. Но человек он хороший». Мануэль пообещал, что не наделает глупостей.
На следующий день я поехала в Старый Сан-Хуан поговорить с Эсмеральдой обо всем, что произошло. Она уже была в курсе всех подробностей. Мануэль все рассказал Кораль, а Кораль передала все матери. Альвильда ушла жить в другое место, а дом оставила Мануэлю. Но Эсмеральда была в тревоге, потому что Кораль тоже переехала в Лас-Минас.
– Даже не спросила у нас разрешения, – сказала Эсмеральда. – Просто собрала вещи и поставила нас в известность, что будет жить вместе с Мануэлем. Мы обрадовались: Мануэль – замечательный юноша, и мы надеемся, они скоро поженятся. Но мы беспокоимся, не случилось бы чего с Кораль в этом пригороде.
Я объяснила Эсмеральде, что половина жителей Лас-Минаса – родственники Петры, так что и Кораль, и Мануэль там в полной безопасности.
– Петра в Лас-Минасе – что-то вроде представителя власти, – сказала я. – Стоит только всем узнать, что они под ее защитой, – каждый сделает все возможное, чтобы им помочь.
Я попыталась связаться с Мануэлем, но это было не так-то просто. К дому Альвильды можно было подъехать только на лодке, а я не решалась пересекать лагуну Приливов одна. В магазин я звонить не хотела, потому что Кинтин предупредил меня, чтобы я не пыталась уладить дело на свой страх и риск. Это Мануэль должен просить у нас прощения, а не мы у него.
В последующие недели я много раз просила Кинтина сделать первый шаг к примирению с Мануэлем, но все было напрасно. Было видно, как он страдает. Он как-то весь отяжелел. Не то чтобы потолстел, но выглядел так, будто у него мясо приросло к костям. По вечерам, когда ложился в постель, он казался мне похожим на средневекового рыцаря, облаченного в доспехи, который лежит на собственной могиле. Встречаясь с Мануэлем в магазине, он не говорил сыну ни единого слова. Он оформил ему медицинскую страховку и платил три доллара в час – минимальную зарплату, – несмотря на то что Мануэль работал с шести утра до шести вечера. Но Мануэль не жаловался. Он был очень исполнительным и не пропустил ни одного дня.
Однажды в воскресенье утром Мануэль приехал домой на грузовике фирмы. Он сказал мне, что приехал забрать оставшиеся вещи: одежду, баскетбольный мяч, видеокамеру, удочки и даже синюю «веспу», которую погрузил в машину с большим трудом. Я смотрела на все это, и сердце у меня разрывалось. Я бросилась к Кинтину и стала умолять его помириться с сыном и просить Мануэля остаться, но Кинтин продолжал читать газету с каменным лицом.
– Скажи ему, когда закончит, пусть вернет грузовик в магазин. Завтра нам надо будет развозить товар, – только и произнес он.
Вилли молча помогал брату грузить вещи. Какое-то время я смотрела на них, стоя поодаль, не желая вмешиваться. Потом пошла на террасу и села читать какую-то книгу, в полной уверенности, что Мануэль, прежде чем уехать из дома, придет попрощаться со мной. Но он этого не сделал. Он спустился в нижний этаж, простился с Петрой, и я услышала шум удаляющегося грузовика. Казалось, в доме кто-то умер.
Вилли не мог понять, почему отец так жестоко обошелся с Мануэлем, но и осуждать отца не хотел. Кинтин всегда одинаково любил обоих сыновей. Он рассказывал Вилли об испанских конкистадорах и говорил, что он может гордиться, потому что он тоже часть героической традиции. Когда Вилли напоминал ему, что в нем нет крови конкистадоров, Кинтин уверял, что это не важно, поскольку в любом случае он является частью нашей семьи.
Кинтин объяснил Вилли, что его разногласия с Мануэлем вызваны решением того жениться раньше времени, тем более на ком-то, кого он мало знает. Когда молодой человек собирается сделать подобный шаг, надо быть совершенно уверенным, что поступаешь правильно. Буэнавентура дал разрешение на брак с их матерью только после того, как он год отработал в фирме «Мендисабаль» и уже внес собственный вклад в дело. Пусть Вилли напомнит об этом Мануэлю, когда увидится с ним в следующий раз. Тот смотрел на отца с грустью: он знал, что Кинтин лжет. Мануэль рассказал ему о подлинных причинах, по которым отец не соглашается на его брак с Кораль. Но сделал вид, что не знает этого, – не хотел расстраивать отца.
У Вилли с отцом всегда были хорошие отношения. Вилли было всего шестнадцать лет, но есть люди, которые рождаются на свет, будучи мудрыми, как старики. Они с Перлой гуляли, обнимались и целовались, но никогда не заходили дальше этого. Они ходили в кино и в темноте держались за руки. Они мечтали в будущем пожениться, но хотели, чтобы это была свадьба, отвечающая всем традициям.
Билли очень беспокоился за Мануэля и все ломал голову, как ему помочь. Когда брат переехал в пригород, он все время говорил, что тоже хочет переехать, чтобы жить вместе с ним. Ему неловко жить в таком роскошном доме, как наш, сказал он мне, в то время как его брат терпит нужду. Поначалу он очень часто навещал Мануэля и все ждал, что брат вот-вот предложит ему остаться у него. Но Мануэль, похоже, был не слишком рад частым визитам брата. Наоборот, он словно хотел отдалить его от себя, отогнать, как назойливую муху.
Как-то раз Вилли причалил к дому Альвильды на «Бостон Валер» около десяти часов вечера; он был уверен, что брат в такой час непременно дома. Он даже слышал, как тот дышит за дощатой стеной, источенной водой и временем, и несколько раз негромко окликнул его, но Мануэль не ответил. Электричества в Лас-Минасе не было, и в эту пору в пригороде было темно, как у волка в пасти. Чтобы в дом не налетели насекомые, Мануэль накрепко закрыл дверь и окна. Вилли привязал лодку к свае канатом, поднялся на веранду и несколько раз постучал в дверь. Ему никто не ответил, хотя он слышал сдавленное дыхание Мануэля, и оно его встревожило. Может, Мануэль заболел? Может, с ним что-то случилось? Он стал тихо звать брата по имени, умоляя открыть дверь, – он хотел убедиться, что с ним все в порядке, – но дверь не открывалась.
На следующий вечер Вилли опять был на веранде. Он снова безуспешно звал Мануэля и снова слышал его прерывистое дыхание – такое же, как накануне. Он был на грани отчаяния, но тут Мануэль, видимо, устал от наивности брата. Он включил светильник на батарейках, который стоял на полу, и Вилли различил сплетение рук и ног, и бедра, страстно бьющиеся друг об друга, и рыжую шевелюру Кораль, накрывавшую Мануэля огненной накидкой. Это было в последний раз, когда он навестил брата в доме Альвильды, смеясь, сказал мне Вилли. Теперь он понял, почему у Мануэля не было времени с ним встречаться.
Мне эта история не показалась забавной. Когда я все это выслушала, то подумала, что из-за Кораль Мануэль отдалился и от меня. Я решила, что лучше всего будет встретиться с Кораль и поговорить, и попросила Эсмеральду, чтобы она устроила эту встречу.
– Попытаюсь, Исабель, – ответила она мне, обеспокоенная. – Но у нас уже несколько дней нет от нее ни весточки. Она оставила работу в газете и сотрудничает теперь в Партии независимых, все время пропадая там. К нам она почти не заходит.
Но через несколько дней Кораль неожиданно появилась у нас дома. На ней были джинсы, которые обтягивали бедра, как вторая кожа, и было заметно, что она без лифчика. Груди под полупрозрачной блузой были похожи на две алебастровые луны, и я вдруг вспомнила, как нам с Эстефанией, когда мы были совсем юные, нравилось, экстравагантно одеваясь, шокировать публику в Понсе. Но Кораль была другая. Ее красота оставалась холодной, она казалась мраморным изваянием. В ней не было ничего от игривой Эвы-соблазнительницы, какой была Эстефания.
Я ждала в кабинете, когда Вирхиния постучала в дверь и впустила Кораль. Я указала ей на место рядом с собой на зеленом диване, но Кораль предпочла сесть в кресло в стиле «честерфилд». Кораль нравилась мне. Я находила ее куда интереснее Перлы, которая была похожа на фасолину без перца. Кораль всегда была готова поспорить и точно знала, чего она хочет от жизни. Она напоминала меня, когда я была в ее возрасте. Во мне тоже чувствовался этот нерв, то же страстное желание испить до конца чашу жизни.
Она достала из сумки сигарету, закурила и сделала несколько затяжек, даже не сказав мне «добрый вечер».
– Вилли сказал мне, что вы с Мануэлем собираетесь пожениться, и меня очень обрадовала эта новость, – начала я. – Не обращайте внимания на то, что говорит Кинтин, он несносный человек и живет в другой эпохе. Время все расставит по местам. Ты не хочешь вместе поискать квартиру, где вы могли бы устроиться? Лас-Минас – не самое подходящее для житья место.
Кораль сказала, что подумает, я не решилась продолжать разговор. Она поднялась и подошла к столу, на котором в серебряных рамках были расставлены семейные фотографии: Буэнавентура, только что прибывший из Испании, в кордовской шляпе с живописно заломленными полями, так что она закрывала ему лицо; Ребека в наряде Королевы Антильских островов, с жемчужной короной на голове; Аристидес Арриготия в парадной форме на каком-то приеме в саду «Ла Форталесы» рядом с губернатором Виншипом; маленькие Вилли и Мануэль у входа в церковь Святого Альбанса: Мануэль ласково обнимает Вилли за плечи. Кораль взяла последнюю фотографию со стола и принялась внимательно ее рассматривать.
Эта была моя любимая фотография, и когда я увидела ее в руках Кораль, то не смогла удержаться и сказала:
– Грустно, не так ли? Впервые в жизни Вилли и Мануэль не общаются друг с другом. Мы ничего не знаем о Мануэле с тех пор, как он ушел из дома; он ни разу не пришел нас проведать.
Кораль повернулась ко мне спиной и подошла к окну.
– У Мануэля все в порядке? У него все хорошо, так ведь? – спрашивала я в тревоге. – Он живет в Лас-Минасе, чтобы угодить своим друзьям из Партии независимых. Наверняка они потребовали, чтобы он ушел из дома, ушел от нас. Они задурили голову вам обоим.
Я проговорила это с горечью. Не смогла сдержаться. Кораль повернулась ко мне.
– Никто нас не принуждает жить в Лас-Минасе, Исабель, – сухо сказала она. – Мы живем там, потому что нам это нравится; пригород – часть нашей нынешней жизни. Мы считаем – для того чтобы изменить мир, нужно быть ближе к пролетариям. Мануэль не заходит к тебе, потому что он очень занят. После службы в «Импортных деликатесах» едет в партийный офис, где работает до поздней ночи. Но он доволен. Впервые в жизни он во что-то верит.
Эсмеральда уже рассказывала мне о революционных идеях Кораль, так что ее слова меня не слишком удивили. Вместо того чтобы возразить ей, я стала рассказывать о своей юности; о том, как еще до знакомства с Кинтином я работала с Баби в пригородах Понсе, учила детей из бедных кварталов читать, шить и фотографировать, чтобы они смогли потом заработать себе на жизнь.
– Я не упрекаю Мануэля в том, что он выбрал Партию независимых, – сказала я. – В глубине души я сама такая же.
Кораль саркастически рассмеялась:
– Я хорошо знаю тебя, Исабель. Мануэль много рассказывал мне о твоих политических убеждениях. Но этот роскошный дом, праздная жизнь, которую ты ведешь, – все это находится с ними в противоречии. Любая частная собственность основана на воровстве! Ты – лицемерка и предательница, не более того.
Кинтин
На душе у Кинтина было неспокойно. Частный детектив, которого он нанял несколько недель назад, доложил ему, что Мануэль впутался в серьезные неприятности. Вместе с Кораль они вошли в группу террористов, так называемую АК-47, оперативная база которой размещалась в Лас-Минасе. Сторонники американской государственности набирали силу, ожидалось, что на референдуме победят именно они. До голосования оставалось всего два месяца, и сторонники независимости были в бешенстве. И разумеется, собирались развязать волну насилия, чтобы помешать победе противника.
Исабель также вызывала у Кинтина беспокойство. Она плохо выглядела; была так подавлена, что перестала следить за собой – не причесывалась, не красилась, почти не выходила из дома. Часами сидела в кабинете, глядя в окно на лагуну.
Кинтин чувствовал себя виноватым – вместо того чтобы признаться Исабель и рассказать ей, что он прочел рукопись, он разозлился на нее и добавил оскорбительные для ее семьи комментарии, которые набросал на полях страниц. Петра отравила ее своими бреднями и, должно быть, наговорила много такого, что заставило ее страдать. Если бы с самого начала они доверились друг другу, он возможно, более терпимо повел себя по отношению к сыну, и Мануэль не ушел бы теперь из дома.
В этот раз он нашел в кабинете еще четыре новые главы. Всего в коричневой папке набралось уже двенадцать глав, которые он еще не читал. Несмотря на рекомендации врача стараться избегать излишних волнений, Кинтин сел за стол и с жадностью принялся за чтение. Глава, которая произвела на него наибольшее впечатление, называлась «Запретное пиршество»; все, что рассказала там Исабель, – было правдой. У него были сексуальные отношения с Кармелиной, он не смог этому противостоять. Он с лихвой заплатил за свое падение: Исабель выставила все происшедшее чудовищным предательством с его стороны, которое она не может простить ему вот уже семнадцать лет. Но он никакой не супермен и никогда не старался им казаться; дух силен, но плоть слаба. Исабель в своей книге описывает его как исчадие ада, на самом деле он – ни дьявол, ни святой. Он обыкновенный мужчина, не устоявший перед искушением.
После того злополучного эпизода с Кармелиной он приложил все усилия, чтобы быть верным мужем, добрым отцом, ответственным предпринимателем. Он даже усыновил Вилли, не будучи уверен, что это его ребенок, – только чтобы угодить Исабель. В конце концов, Кармелина ушла из дома сразу же после близости с ним и потом жила в Нью-Йорке почти целый год. За это время у нее могло быть бесчисленное количество любовников.
Но он знал, что правосудие не на его стороне. Если бы дело дошло до развода, Петра и все остальные слуги показали бы на суде против него, а для него сама мысль о публичном скандале была невыносима. Но больше всего его мучило то, что Исабель так и не простила его.
Исабель с самого начала прониклась к Вилли особенными чувствами. Он был ее любимчиком, ее привязанность к нему превратилась в наваждение. Она выходила из себя, если кто-нибудь его огорчал; она была способна оскорбить любого незнакомого человека на улице, если ей показалось, что он косо посмотрел на Вилли. Кинтин должен был обладать мудростью и справедливостью царя Соломона, и, если бы он таким не был, Исабель обрушила бы на него свой гнев. И Кинтин в этом преуспел, хотя, когда сыновья были детьми, давалось ему это невероятно тяжело. Он любил Вилли. Но нельзя было отрицать, что Мануэля он любил больше – ведь это был его сын.
Кинтину стало плохо. Сердце билось как барабан, сбившийся с ритма. Он любил Исабель, несмотря ни на что; он не мог представить себе жизни без нее.
Он положил рукопись на стол и решил написать свою версию происшедшего на пляже Лукуми в тот злополучный день. Может быть, так ему удастся снискать сострадание Исабель. Проблема состояла в том, что у него не получалось писать так же хорошо, как она. То, что писал он, напоминало лишь схематическое изложение событий. Ему было легко писать о донье Валентине Монфорт, о Марго Ринсер, об Эстефании Вольмер, немного приукрашивая то здесь, то там, – эти люди были ему безразличны. Но как выплеснуть на бумагу свою боль, о которой теперь узнают все? Как выразить, что сердце его разбито, и не опуститься при этом до дешевой мелодрамы? Как открыться в постыдной страсти к женщине, которая отвергла его и держала за половую тряпку? Он знал – у него не получится написать об этом. Единственное, что он может, – бесстрастно перечислить факты.
Кинтин достал ручку из ящика письменного стола и стал писать на обратной стороне одной из страниц рукописи:
«В тот день, когда мы поехали в Лукуми, я чувствовал себя особенно подавленным, и мне стоило больших усилий казаться веселым. Смерть Маргариты подействовала на всех нас. Мануэлю нужно было отвлечься, да и мне тоже. Исабель, однако, не сделала ни малейшего усилия, чтобы вдохнуть жизнь в семью. Угрюмая и отстраненная, она была погружена во враждебное молчание. Я пытался ее утешить, но она отдалилась от меня, – от нее веяло ледяным холодом.
Всем известно, что мясо крабов оказывает возбуждающее действие, а в тот день на пляже я съел их полдюжины и выпил бутылку рислинга. Скоро я почувствовал себя необыкновенно счастливым. Встал и увидел вдалеке Кармелину – она плыла к зарослям. Какая-то могучая сила потянула меня к ней, и я не стал ей противиться. Того, что произошло между нами, самому Всемогущему Господу отвести было не под силу».
37. АК-47
Мануэль вступил в Партию независимых только для того, чтобы сделать приятное Кораль, но ссора с отцом усилила его радикализм. Его отталкивал непрошибаемый политический консерватизм Кинтина, который в американской государственности видел панацею от всех бед для Острова.
Ночами, вытянувшись на постели, я представляла себе, как Мануэль спит сейчас рядом с Кораль в хижине Альвильды, среди зловонных испарений, которыми пропитался земляной пол, – и сердце у меня сжималось. Я утешала себя тем, что он, по крайней мере, не один. Зная Кораль, я понимала, что они заняты не романтическими мечтаниями, как другие влюбленные, – они думают о том, как сделать, чтобы изменить к лучшему этот мир.
Кораль была еще более радикальна, чем Мануэль. Она узнала, что ее бабушка, донья Эрмелинда, до того как познакомилась с доном Боливаром Маркесом, была лидером рабочих и однажды даже руководила забастовкой, дойдя вместе с работницами до ступеней Капитолия, где была избита и несколько недель провела в тюрьме. Кораль поехала в Понсе, нашла на старом кладбище могилу своей бабушки и положила на нее красную розу. Однажды Кораль сказала Кинтину:
– Либерализм – это сплошное лицемерие, которое никуда не ведет. Хватит нам изображать из себя Гамлетов – надо наконец действовать. Бывают моменты, когда насилие оправдано, потому что мир можно изменить только действием.
Политическая ситуация на Острове ухудшалась, и все мы были удивлены, когда в результате предварительного опроса, который состоялся незадолго до референдума, оказалось, что сторонники интеграции в состав США имеют совсем незначительное преимущество: у них было сорок девять процентов голосов. У сторонников свободного ассоциированного государства – сорок шесть процентов, у независимых – пять процентов. Но никаким предварительным опросам доверять нельзя: избиратели переменчивы, и ситуация могла поменяться в любой день. Те, кто был на стороне ассоциированного государства или на стороне независимых, говорили о том, что в качестве еще одного американского штата мы потеряем нашу самобытность и наш язык. Их противники без конца повторяли по радио и телевидению аргументы экономического характера. До зубов вооруженные статистическими данными, они сыпали долларами и сентаво, будто строчили из пулемета. Остров в тот год получил восемь с половиной миллиардов долларов из федеральных фондов, а в день, когда мы станем американским штатом, мы должны были получить еще три миллиарда долларов. Затраты на социальное страхование и медицинское обслуживание увеличились в последнее время вдвое по сравнению с тем, что было раньше. Даже после того, как мы заплатили федеральный налог, положительное сальдо было огромным – по меньшей мере пять миллиардов долларов.
– Не представляю себе, кто может остановить эту американизацию, – в отчаянии повторяла Кораль Мануэлю. – Мы никогда не станем независимой страной, сейчас даже сторонники свободного ассоциированного государства – и те в опасности.
Политическая атмосфера Сан-Хуана была чрезвычайно напряжена, стычки возникали по любому поводу. Наш губернатор, Родриго Эскаланте, проповедовал американскую государственность со страстностью священника-евангелиста, хотя по-английски говорил с заметным акцентом. Поскольку шевелюра у него была с проседью, враги окрестили его Петух Манило, но он вернул им посланный бумеранг и извлек из клички некоторую выгоду. На всех митингах он стал появляться с красивым белоснежным американским петухом.
Губернатор Эскаланте был известен тем, что принимал по отношению к инакомыслящим строгие меры. Он хотел, чтобы референдум прошел в атмосфере порядка и уважения к закону. Поэтому, когда за несколько месяцев до референдума в Университете Пуэрто-Рико началась забастовка, он приказал военизированным отрядам полиции войти в университетский городок. В потасовке погибли несколько студентов и один страж порядка, десятки людей были ранены. В редакции «Эль Мачете», газете независимых, случился пожар, после которого остался только пепел, но виновных так и не нашли. Полиция устроила тайную слежку за всеми гражданами, склонными к идее независимости, считая их неблагонадежными, несмотря на то что Партия независимых была признана легальной и участвовала в референдуме. Если к кому-то в гости заходил сторонник независимости, это было чрезвычайно опасно для хозяев, потому что они тут же попадали в список симпатизирующих. Дома, телефоны и машины сторонников независимости тайно прослушивались. То и дело банды хулиганов окружали глухой ночной порой их дома и избивали всякого, кто пытался войти или выйти.
За три месяца до референдума Кораль убедила Мануэля вступить в АК-47, группу активистов из Партии независимых. Мы узнали об этом от частного детектива, которого Кинтин нанял, чтобы следить за каждым шагом Мануэля. Члены этой организации собирались чуть ли не каждый день в Лас-Минасе, где повышали свой политический Уровень и разрабатывали план действий. Это было неподалеку от дома Альвильды, и Кораль с Мануэлем регулярно посещали эти собрания. Они должны были выучить наизусть «Красную книгу» Мао и потом цитировать ее вслух, вести дискуссии по «Капиталу» Маркса, так же как и по выступлениям Педро Альбису Кампоса. Мануэль читал медленно, ему было трудно продираться через малопонятные скучные тексты. Но с помощью Кораль, которая всегда читала их вместе с ним, он понемногу продвигался вперед.
Они также штудировали доклады правительства Пуэрто-Рико по гражданским и экономическим вопросам и подробно обсуждали невиданный рост потребления наркотиков, масштабы безработицы, которая достигла уже восемнадцати процентов, низкий уровень заработной платы – она была ниже прожиточного минимума, нищету муниципальных школ и больниц, масштабы смертности в результате убийств – почти что самые высокие в мире – и безнаказанного воровства. Все это зло, утверждали члены АК-47, – результат колониального режима, который царит на Острове и который ведет к утрате национального самосознания и самоуважения.
Грядущий референдум, говорили члены АК-47, может дать им возможность показать всем, что идея независимости Острова не умерла, что есть еще честные люди. Пуэрто-Рико должен стать социалистической республикой, построенной по кубинской модели. Каждые четыре года во время выборов Остров делился на две части: половина голосовала за интеграцию, половина – за независимость. Страх удерживал Остров в равновесии, балансируя на острие ножа. Страх перед чем? – спрашивал Мануэль у своих товарищей из АК-47. Страх выбрать наконец дорогу, которая уведет их от коллективной шизофрении. В конце концов, средний результат – это и означает не решаться ни на что. Споры о том, кто мы такие – пуэрториканцы или американцы, на каком языке нам говорить – на испанском или на английском, длятся уже столько времени, что у всех мозги распухли. Наш народ сам никогда не решит, кем он хочет себя видеть. Необходим толчок, – пусть кто-нибудь поможет ему выбрать свою судьбу. Молодежь из АК-47 готова была это сделать.
Мануэль и Кораль были убеждены в правоте своих товарищей. Они всю душу вкладывали в служение общему делу: собирали деньги, помогали организовывать забастовки, продавали, размахивая газетой над головой, как флагом, «Эль Мачете» на улицах и при этом рисковали жизнью, лавируя на мостовой между машинами.
Они мечтали о родине, где все будут свободны от наркотиков, невежества и нищеты, где никто не будет нежиться на простынях из вышитого льна и подушках из гагачьего пуха, как в доме на берегу лагуны, тогда как столько людей спят на земляном полу. И что самое важное – они хотели, чтобы над страной развевался пуэрто-риканский флаг и звучал национальный гимн, и чтобы это не считалось преступлением, и чтобы можно было спать с открытыми окнами, не боясь, что к тебе придут и изобьют. А так как они действительно любили свою страну и рабочий класс, к которому теперь принадлежали, то верили, что для достижения этой цели все средства хороши, ведь так говорили товарищи из АК-47. Мануэль и Кораль были согласны с ними во всем.
Когда в АК-47 узнали, что Мануэль приходится правнуком Аристидесу Арриготии, шефу полиции, виновному в расстреле националистов в Вербное воскресенье, и что он сын Кинтина Мендисабаля, миллионера, хозяина фирмы «Импортные деликатесы», они потребовали, чтобы он внес в общее дело значительный денежный вклад. В конце концов, семья Мендисабаль нажилась, как никакая другая, и завладела столькими богатствами, как никто на Острове. О доме на берегу лагуны в Лас-Минасе ходили легенды. Все только и говорили о террасе, выложенной мозаикой из золота в 24 карата, где танцевали и веселились до утра и где слуги спали в подвале. Мануэля растили на кремах и взбитых сливках, его плоть и кровь, даже его мысли – это продукт немилосердной эксплуатации бедняков. И его долг – внести щедрый вклад в общее дело. Мануэль говорил им, что денег у него нет, что он поссорился с отцом и тот выгнал его из дома, но ему не верили. Он чувствовал себя виноватым и попытался собрать кое-какую наличность. Продал спиннинг, видеокамеру «Кэнон», коллекцию марок и даже синюю «веспу» и отдал все деньги товарищам, но они только посмеялись над ним и сказали, что этого недостаточно.
Тогда же члены группы АК-47 велели ему, чтобы он привел на занятия по повышению квалификации младшего брата. Если тот не может оказать экономическую поддержку, то по крайней мере может вступить в организацию и стать одним из них. Они слышали, что Вилли очень способный: надо подумать, чем он сможет им помочь. Мануэль через Перлу послал Вилли записку, чтобы тот пришел в дом Альвильды. Вилли откликнулся тотчас же: он был так рад увидеться с братом! Теперь они уже вместе ходили на собрания группы.
Вилли, Кораль и Мануэль садились на пол и читали «Красную книгу» Мао Цзэдуна. Мануэль относился к этому очень серьезно, даже слишком серьезно, по мнению Вилли. Члены группы АК-47 никогда не слушали музыку и почти не разговаривали между собой. Они никогда не смеялись; всегда ходили, сурово нахмурив брови. Вилли заметил, что, когда Мануэль читал вслух книгу Мао, у него дрожал голос и он опускал голову, будто молился. Но Вилли был на все готов, лишь бы оставаться рядом с братом, так что он никогда не делал замечаний. В конце концов, и он был согласен с тем, что на Острове царит социальная несправедливость.
Вилли выучивал все с неимоверной быстротой. Скоро он мог цитировать все тексты слева направо и справа налево, и в «Эль Мачете» ему стали давать задания. По вечерам он писал рецензии на книги и статьи, в которых изобличалось социальное зло. Однажды лидер АК-47 пригласил его для личного разговора. Он спросил Вилли, не хочет ли он работать у них постоянно, отдавая этому все свое время, – для рекламной кампании требуется художник.
– До референдума остался месяц, нам пригодится любая помощь, – сказал ему лидер. – Мы не можем платить тебе за работу, но ты заработаешь себе политический капитал на будущее. Когда-нибудь мы вернем тебе все с лихвой – тогда, когда уничтожим предателей, стоящих у власти.
Вилли предложение не принял. Если работать на них, тогда надо бросать занятия рисованием, что было для него невозможно. В то время он делал несколько серьезных работ, и ему хотелось закончить их до возвращения в Институт Пратта после каникул.
Руководству АК-47 не понравился отказ Вилли. На ближайшем собрании его публично заклеймили позором. Его картины слишком эгоцентричны, они говорят о разлагающем влиянии привычки к наслаждениям. А где политическое содержание его произведений? Стыдно посвящать себя рисованию абстрактных фигур, каких-то нелепых разноцветных ромбов, когда страна тонет в коррупции и ей так необходимы художники, способные ее разоблачить.
Вилли сидел на полу, и ему было стыдно. Он ждал, что Мануэль заставит замолчать этих говорунов, но тот не произнес ни слова. Он сидел, сурово глядя в одну точку, будто тоже осуждал младшего брата. Вилли рассердился и ушел с собрания, хлопнув дверью. Он вернулся в дом на берегу лагуны на яхте «Бостон Валер» в одиночестве. Он в последний раз присутствовал на собрании АК-47 и в последний раз пытался наладить отношения с Мануэлем.
38. Забастовка в компании «Импортные деликатесы»
У Кинтина опять пропал сон. Часто он всю ночь напролет бродил по дому в темноте. А если я вставала, шла за ним и пыталась убедить лечь в постель, он злился. Иногда я следила за ним тайком, прячась за мебелью, и слышала, как он молится святым, изображенным на картинах. Однажды ночью я увидела, как он встал на колени перед распятым «Святым Андреем» и услышала его слова: «Все мы окажемся на кресте, но я никогда не думал, что со мной это произойдет так скоро. Чтобы мой сын мог носить с достоинством наше имя, я убивал себя на работе, и все оказалось напрасно».
Он только что узнал, что Мануэль оставил работу – перестал появляться в магазинах. Петра сказала нам, что он больше не живет и в доме Альвильды. Частный детектив Кинтина доложил, что члены АК-47 велели ему готовить для них еду и даже убирать хижину, где они скрывались. Получалось, что Мануэль превратился в добровольного заложника. Но что больше всего угнетало Кинтина – это то, что в «Испанском казино», в спортивном клубе Аламареса, во всех приличных домах Сан-Хуана только и разговоров было о том, что наш сын перешел к независимым.
Меня это не слишком беспокоило. Мануэлю был двадцать один год, и он имел право жить так, как ему хочется. Но его молчание было для меня как нож в сердце. Ни одного слова, ни одного звонка больше чем за три месяца. Мы могли умереть, а он бы даже и не узнал об этом. «Если любишь своего сына, не удерживай его дома – пусть летит из гнезда, – услышала я однажды слова Петры. – Это не значит, что ты его потеряла. В день, когда ты меньше всего ждешь, он снова появится здесь».
– АК-47 – опасная организация, – сказал нам частный детектив. – Полиция уже давно охотится за ними. Они наверняка устроят какой-нибудь криминал и исчезнут, а отдуваться придется Мануэлю.
Через несколько дней мы получили анонимку: или мы оставим Мануэля в покое, или, как говорится, должны будем пенять на себя.
Кинтин разозлился и велел усилить слежку за Мануэлем. К детективу присоединились несколько полицейских агентов и повсюду следовали за Мануэлем. Благодаря его деду, полковнику Арриготии, память о котором вызывала неизменное уважение, у Кинтина еще оставалось несколько друзей среди военных.
Его беспокоила обстановка в «Импортных деликатесах». Он боялся, что если с ним что-нибудь произойдет, то фирма, наш дом и коллекция картин – все, что у него есть, – попадут в руки террористической организации, которая завладела волей нашего сына. В день, когда мы получили анонимку, как раз перед уходом на работу, Кинтин сказал мне, что собирается составить новое завещание. Он хотел отдать все свое имущество в распоряжение фонда, который будет управлять им до тех пор, пока к Мануэлю не вернется рассудок. Если же рассудок так и не вернется, фонд будет распоряжаться имуществом Кинтина и в будущем и может иметь хороший доход от коллекции картин.
– А что будет с Вилли? Ведь он ни в чем не виноват. Разве справедливо лишать его наследства? Почему он должен платить за безумства Мануэля?
Но Кинтин упорствовал.
– Я не могу оставить все состояние Вилли, а Мануэлю ничего. Кроме того, я никогда не был уверен в том, что Вилли – мой ребенок.
В тот же день, когда Кинтин ушел в офис «Импортных деликатесов», ко мне в комнату поднялась Эулодия и сказала, что меня хочет видеть Петра. Она ждала меня в общей комнате нижнего этажа; Брамбон, Эулодия и обе ее правнучки тоже были здесь.
– Я хочу, чтобы ты предупредила кое о чем своего мужа, Исабель, – сухо сказала Петра. – Из-за его высокомерия Мануэль ушел из дома, а сейчас он забыл, что семья Авилес позволила ему усыновить Вилли. Но Вилли принадлежит нам. Если Кинтин лишит его наследства, мы скажем Вилли, кто его отец, и тогда Кинтин потеряет обоих сыновей, потому что Вилли решит, что отец стыдится его.
Я поднялась к себе охваченная страхом. Мне оставалось только ждать, когда Кинтин вернется из офиса, чтобы рассказать ему о требовании Петры.
Кинтин пришел вечером, но поговорить с ним я не смогла. Он и так был вне себя из-за того, что творилось в компании.
– У нас никогда не было профсоюза, как вдруг «Анаконда», худший профсоюз из всех, взяла нас за горло. – сказал он мне, когда мы сели ужинать.
Я слышала об «Анаконде» – это был такой же могущественный профсоюз, как «Бурый медведь». Оба славились тем, что если кто-то попадал в их лапы, его уже не выпускали из объятий до тех пор, пока у бедняги не начинали хрустеть кости.
– Я сказал служащим совершенно определенно, что никакого профсоюза не будет. Тогда они стали угрожать забастовкой.
Он был такой злой и так размахивал серебряным ножом, как будто забастовщики были прямо перед нами. Я не решилась подступиться к нему с делом, о котором говорила Петра.
На следующий день Кинтин уволил пятьдесят служащих – половину сотрудников «Импортных деликатесов», – прежде чем они успели организовать профсоюз. У него имелись осведомители, так что нетрудно было обнаружить главных заговорщиков. Но было уже слишком поздно. На следующее утро очень рано – не было и шести, потому что мы еще были в постели, – зазвонил телефон. Звонил один из охранников магазина, он доложил Кинтину, что около офиса собираются какие-то люди. Кинтин сел в машину и поспешно уехал. Вечером он рассказал мне о том, что произошло.
Подъехав к магазину, он увидел у главного входа толпу служащих. На тротуаре стоял грузовик, снабженный микрофоном. Несколько человек взобрались в кузов и оттуда воодушевляли забастовщиков, повторяя их лозунги. Улица была похожа на помойку: везде валялись винные бутылки, разбитые о стены магазина, колбасы, ветчина, ящики из-под трески, вывернутые прямо на мостовую. Повсюду рылись бродячие собаки. Несколько окон было разбито камнями. Кинтин как раз выходил из машины, когда появился полицейский патруль. Началось настоящее сражение. Полицейских и забастовщиков будто охватил азарт корриды. Немного погодя приехала пожарная машина, и пожарные разогнали демонстрантов струями воды.
Через несколько часов ситуацию удалось взять под контроль. Кинтин вернулся домой в пять часов, раненный в правый висок. В него попали камнем, когда он выходил из магазина, сказал он мне, вытирая кровь носовым платком. Я попыталась посмотреть, сильно ли его ранили, но Кинтин все продолжал говорить. Из-за забастовки прекратились все текущие продажи с компанией «Аксьон де Грасиас», сказал он. Вина, орехи, паштет из индейки, да и сами индейки, которые прибыли от компании «Фри Ранг Фарм», штат Кентукки, – все это складировалось в огромных холодильниках «Импортных деликатесов», но они продолжали прибывать, а он не мог получить все это, потому что ему не хватало служащих. Теперь ему придется дать объявление в газете и начать отбор людей из того множества, что к нему явится, и набрать новый штат, а в это время товар будет гнить на причале. Это означало тысячи долларов убытка. Он поклялся, что вызнает, кто был инициатором забастовки, даже если ему придется вытаскивать информацию клещами из тех служащих, кто еще остался. В конце концов мне кое-как удалось его успокоить, а потом промыть и забинтовать рану, которая, слава богу, оказалась неглубокой.
Было около десяти часов вечера – Кинтин уже лежал в постели, прижимая к виску грелку со льдом, – когда я случайно выглянула в окно нашей комнаты и застыла от ужаса. Перед домом собрались забастовщики, прямо на тротуаре авениды Понсе-де-Леон. У многих были плакаты и лозунги, и они обращались через громкоговоритель к группе любопытных, которые понемногу скапливались на тротуаре. Это была необычная для Аламареса забастовка. Люди из рабочего квартала или из Лас-Минаса не осмеливались показываться в Аламаресе, где полиция специально занималась тем, что высылала тех, кто здесь не жил. Но в этот раз все случилось по-другому. По крайней мере пятьдесят рабочих шагали по улице, с обеих сторон окаймленные двумя рядами пальм, которые, казалось, были с ними заодно.
Служанка семьи Беренсон, что жила в викторианском особняке с портиком напротив нашего дома, и служанка семьи Кольбергс – хозяев дома по соседству с нашим, который тоже был построен по проекту Павла, вышли на улицу посмотреть, что происходит. Вдруг я увидела, что Петра, Эулодия, Брамбон, Кармина и Виктория, как были, в униформе, тоже присоединились к ним. Когда я увидела, что наши соседи выходят на улицу и тоже собираются на тротуаре перед домом, то не знала, куда мне спрятаться от стыда.
Забастовщики стали ходить по кругу и громко выкрикивать:
– Кинтин, подай нищему монетку! Кинтин, у тебя крошки хлеба не выпросишь! – кричали они, потрясая кулаками, и кидались камнями в стену дома.
Кинтин спал крепко. Гул кондиционера перекрывал уличные крики, но, когда камень попал в стекло и разбил окно, он проснулся. Мы вместе бросились на улицу и увидели Вилли, который стоял рядом с Петрой, – лицо у него было встревоженное.
– Беги домой и вызови полицию! – крикнул ему Кинтин, а сам наклонился, чтобы поднять с земли камень. Но Вилли не тронулся с места. Будто врос в землю.
На улице было совершенно темно, потому что манифестанты перебили камнями все фонари. Во главе группы шел высокий молодой человек, который кричал: «Кинтин, скупердяй, дай нищему на лохмотья!» Лица его было не видно, но я тут же узнала его: это был Мануэль.
Он двигался бесшумной кошачьей походкой, направляясь к толпе, которая распевала во все горло, как хор одержимых, и то и дело откидывал назад длинные волосы – то с одной стороны, то с другой, – будто бросал вызов. Что-то от дикого зверя сверкнуло в его взгляде, когда он увидел, что я стою на тротуаре. Он хотел и меня втянуть в этот бунт, в позорище, где только что смешали с грязью его отца. Меня охватила дрожь, и я отвела глаза.
– Я знаю, как расправиться с этими ублюдками! – крикнул Кинтин и исчез в доме. Я испугалась, что он возьмет пистолет Буэнавентуры, и крикнула Вилли, чтобы он помешал отцу это сделать.
Но Кинтин придумал другое. Из сада позади дома стремглав выскочили две черные молнии и бросились на улицу. Кинтин выпустил Фаусто и Мефистофеля.
Собаки были разъяренные. Их отпускали только на ночь и только в той части сада, которая была обнесена решеткой. Они всегда кружили неподалеку, охраняя дом от нападения. Я окаменела, когда увидела, как они бегут с громким лаем, роняя пену из пасти. Соседи, слуги, манифестанты – все бросились врассыпную. Только Мануэль и небольшая группа забастовщиков, вооружившись палками и камнями, устояли перед нападением.
В эту самую минуту появился полицейский патруль и, мигая синим огнем воющей сирены, разогнал митингующих. Испугавшись выстрелов, собаки тоже убежали. Мануэль бежал вместе с товарищами, преследуемый полицией. Я беспокоилась, потому что нигде не видела Вилли. И вдруг заметила, что он бежит рядом с Мануэлем, пытаясь увернуться от ударов полицейских дубинок, которые сыпались на него градом.
Его приняли за одного из забастовщиков, все лицо у него было в крови. У Мануэля были длинные ноги, но Вилли схватили сразу же. Я увидела, как на него надели наручники, и тут же потеряла его из виду. Мануэль с товарищами бежал по направлению к разбитому грузовику, который ждал их в конце улицы. Они оторвались от полицейских, но собаки наступали им на пятки. Некоторые были уже избиты до крови, однако им всем удалось забраться в кузов грузовика. Машина заурчала и стала медленно удаляться, а за ней с лаем бежали злые собаки.
И тут произошло нечто странное. Мануэль спрыгнул с грузовика на землю и встал перед собаками. Какой-то парень протянул ему с грузовика железный прут, и Мануэль размахивал им, как копьем. Мефистофель узнал Мануэля и остановился, виляя хвостом в знак приветствия. Но Фаусто был взбудоражен запахом крови и бросился на Мануэля. Тот ударил его железным прутом и перебил хребет. Потом он догнал грузовик, вскочил в открытый кузов и скрылся из виду. Кинтин подбежал к Фаусто и взял его на руки, но пес был мертв.
Я буквально сходила с ума, потому что нигде не могла обнаружить Вилли. Наконец я увидела, как несколько полицейских кого-то избивают, и с криками бросилась к ним. Они не хотели меня пропускать, они были похожи на голубую стену из накачанных мускулов. Я поняла, что там Вилли. Поскольку все остальные скрылись, полицейские решили разобраться с ним. Сквозь лес ног, обутых в сапоги, похожие на столбы из черной пыли, я видела своего сына, распростертого на земле, которого били ногами. Глаза у него закатились, в уголках губ выступила пена, как в тот день, когда случился приступ эпилепсии.
Я толкала и пинала ногами полицейских, которые мешали мне пройти, и наконец добралась до Вилли, но Петра уже опередила меня. Она была похожа на ветряную мельницу: ее руки взлетали, словно лопасти, раздавая удары направо и налево, а удары ее железных кулаков были похожи на раскаты грома. Полицейские были так поражены, что не посмели остановить ее, и позволили пройти. Вдвоем с Петрой мы подняли Вилли с земли и отнесли домой.
Несколько часов Вилли был без сознания. Мы вызвали врача, и он рекомендовал полный покой. Выписал в случае внутреннего кровотечения какое-то лекарство против тромбоза. Мы с Петрой всю ночь не отходили от него – меняли компрессы на ранах и поили целебными отварами.
– Его спасла фига Элеггуа, – сказала Петра. – Слава богу, она была на нем.
На следующий день Вилли пришел в сознание, но был еще очень слаб. Правый глаз у него так распух, что он не мог его открыть.
Мануэль исчез. Он не появлялся в доме Альвильды, и теперь никто, даже Петра, не знал, где он находится. Кораль, конечно, знала, но не говорила никому. Она снова жила с родителями и с ним не виделась, чтобы не навести детективов на след. Кинтин был убежден, что Мануэль скрывается вместе с террористами.
– Я требую, чтобы полиция нашла его! – кричал он по телефону офицеру гарнизона Аламареса. – По вашей милости над нами смеется весь город!
Вилли считал, что АК-47 похитили Мануэля. Сам он не способен был на участие в подобной акции. Кинтин обвинил Вилли в том, что тот выдумывает небылицы, лишь бы защитить брата. Я же после забастовки никак не могла оправиться от ужаса. Я вспоминала искаженное ненавистью лицо Мануэля, и кровь застывала у меня в жилах. Я едва узнала его тогда. Он напомнил мне одного из демонов на картине Филиппо д'Анжели «Гибель мятежных ангелов».
Когда наконец опухоль спала, оказалось, что Вилли плохо видит правым глазом, и мы отвели его к офтальмологу. Врач осмотрел его и сказал, что вследствие побоев повреждена сетчатка. Он посоветовал носить очки и со всей определенностью сказал, что Вилли уже никогда не будет видеть этим глазом так же хорошо, как раньше. Я разозлилась на Кинтина. Если бы он вовремя вмешался, полицейские не посмели бы так ужасно избить Вилли. Но я была настолько душевно опустошена, что у меня не было сил его упрекать. Избыток адреналина у мужчин порой заставляет их вести себя довольно странно. Кто знает, быть может, Кинтин говорит правду, и он действительно не знал, что полицейские избивают Вилли.
Мало-помалу моя злость на Кинтина улеглась. Он тоже страдал: он потерял любимого сына. Мы утешали друг друга, и каждый из нас пытался разделить с другим свою трагедию. Я делала для примирения все возможное, но у меня ничего не получалось.
Воспоминание о Мануэле, который руководит мятежом, подтолкнуло Кинтина кое-что исправить в завещании, о котором он мне говорил.
– Мануэль – лидер «Анаконды», одного из самых непримиримых профсоюзов Острова, кроме того, он террорист. И ты считаешь, это справедливо, если он унаследует «Импортные деликатесы»? – грозно спросил меня Кинтин однажды вечером, как будто это я была виновата во всем, что произошло. – Он наверняка отдаст наше состояние независимым. Вилли не будет ему возражать, потому что он всегда боготворил старшего брата и делал все, что тот ему говорил. Их обоих абсолютно не волнует доброе имя Мендисабалей. Мое состояние заслуживает лучшей судьбы.
В тот же день он отправился к сеньору Доменечу, чтобы внести изменения в завещание, и велел мне тоже подписать его.
Мне совсем не хотелось защищать Мануэля, да у меня и не было аргументов для защиты. Но Вилли – дело другое. Он не участвовал в забастовке; его избили, хотя он не виновен. Было несправедливо лишать его наследства. Но я успокаивала себя тем, что со временем ярость Кинтина пройдет, и верила, что позднее он изменит свое решение.
39. Угрозы Петры
На следующий день, когда настало время завтракать, в столовую решительным шагом вошла Петра. Она была в переднике, таком белом, что он походил на мякоть кокоса, а на шее у нее поблескивали веселые разноцветные бусы. Подобные изменения меня удивили: всего несколько дней назад, когда она ухаживала за Вилли, то едва могла подняться по лестнице, а сейчас она была такой, как в давние времена. За Завтраком нас всегда обслуживала Кармина, и я спросила Петру, где она сейчас.
– Вместе с остальными слугами уехала в Лас-Минас, на крестины одной из моих праправнучек, – сказала Петра, – и до вечера не вернется.
Петра принесла нам кофе с очень нежным парным молоком и наготовила целое блюдо гренок по-майоркски.
– Я принесла вам завтрак сама, потому что сегодня день рождения Буэнавентуры, – сказала Петра со значением.
Она стояла возле Кинтина, сложив руки на переднике. Кинтин надел очки и открыл первую страницу «Ла Пренсы».
– Ты права, Петра, – сказал он, посмотрев на дату в углу страницы. – Сегодня 18 сентября 1982 года. Буэнавентура родился 18 сентября 1894 года. Сегодня ему исполнилось бы восемьдесят восемь лет. Спасибо, что помнишь его.
– Твой отец привел меня в этот дом больше пятидесяти лет назад, – добавила Петра еще торжественнее. – Я была рядом с ним в час его смерти и рядом с Ребекой, когда родился ты. Я служила им верой и правдой. Я никогда ни в чем тебя не упрекала, даже когда ты спутался с Кармелиной тогда, в зарослях. Это правда, что ты написал завещание, по которому оставляешь все свое состояние какому-то фонду? – Лицо ее сделалось серым.
Кинтин рассеянно посмотрел на нее и обмакнул гренок в кофе с молоком.
– Если я отвечу – да, то что, это для тебя так важно? – холодно спросил он.
Петра посмотрела на него в упор. Она была очень высокая и стояла совсем близко от стола, так что серебряный кофейник с дымящимся кофе приходился как раз на уровне плеча Кинтина. И вдруг я увидела, что Петра со всей силы ударила Кинтина кофейником по голове. Я толком даже не поняла, что произошло, передо мной, будто молния, пронеслось ужасное видение, меня охватила дрожь.
– Вилли – внук Буэнавентуры, но он также и Авилес, – напомнила Петра. – Если ты лишишь Вилли наследства, я расскажу ему тайну Кармелины, и семья Авилес будет против тебя. – Ее голос гремел по всему дому.
Кинтин резко отодвинул стул и встал с непроницаемым лицом.
– Весьма сожалею, Петра, – сказал он. – Я всегда старался делать для Вилли все возможное, никто в Сан-Хуане не был бы так великодушен, как я. Но если ты будешь настаивать на том, что он – мой сын, я в суде буду это отрицать. У тебя нет никаких доказательств.
Впервые Петра бросила вызов Кинтину Она защищала его в самые трудные моменты жизни, даже после самоубийства Игнасио. Она считала, что разорение дома «Мендисабаль» произошло не по вине Кинтина, а в результате непреложного закона природы: сильная рыба пожирает слабую. Но в случае с Вилли все было по-другому.
Я встала и побежала вслед за Кинтином, который был уже у дверей. Я взяла его под руку, стараясь удержать.
– Ты должен простить Петру, – сказала я, понизив голос. – Она уже старая и не ведает, что говорит.
– Разумеется, я ее прощу, – резко ответил Кинтин. – По-моему, пришло время отправить ее к родственникам в Лас-Минас. Она уедет завтра же.
Я чувствовала себя побежденной. Я была совершенно согласна с Петрой, но не осмелилась защитить Вилли.
Кинтин
Этой ночью, пока Кинтин без сна лежал в кровати, до него дошел смысл слов Петры; теперь он понял, почему она ненавидела его. Вилли считал, что его усыновили; ему никогда не говорили, что он сын Кинтина и имеет право на свою долю наследства Мендисабалей. Но Петра была в этом убеждена. И не могла простить Кинтину его завещания.
Но ведь это его деньги, он заработал их в поте лица и мог распоряжаться ими по своему усмотрению. Фонд Мендисабаля – благородное дело; благодаря фонду в Сан-Хуане появится первый музей произведений искусства. И потом, это совсем неверно, что Кинтин будто бы собирается лишить наследства и Вилли, и Мануэля, как это расписала Исабель в своей книге. Когда он отправится в лучший мир, оба его сына будут получать щедрую ренту до конца своих дней, так же как и Исабель. Но для Петры это не имело никакого значения. Она хотела, чтобы Вилли унаследовал все: «Импортные деликатесы», коллекцию живописи, счета в банках – словом, все состояние Мендисабалей целиком.
Его словно молнией пронзило. Исабель действует не под влиянием Петры, все это его фантазии, подсознательные измышления, потому что сама мысль о том, что он может ее потерять, была ему невыносима. Исабель и Петра действуют заодно и вместе пишут книгу, чтобы сокрушить его. Они хотят, чтобы книга вызвала мощный скандал, – тогда фонд, еще не успев образоваться, будет дискредитирован. Как может существовать фонд семьи Мендисабаль, если семья потеряла свое честное имя? Кто придет в такой музей? Надо брать ситуацию под контроль. Он уничтожит рукопись сегодня же ночью.
Кинтин встал и пошел в кабинет. Он вынул ящик из письменного стола Ребеки и открыл потайное отделение. Но рукописи там не было. Он просунул руку в углубление, пошарил рукой в темноте, но ничего не нашел. Он вернулся в спальню и включил свет. Исабель рывком села на постели. Спросила, что случилось. Кинтин схватил ее за плечи и сильно встряхнул.
– Что ты сделала с рукописью «Дома на берегу лагуны»? – сказал он, белый от гнева. – Перед забастовкой она была в письменном столе Ребеки.
– Как ты посмел читать мою рукопись? – закричала Исабель, спрыгивая с кровати. – У тебя не было на это никакого права.
– А как ты посмела ее написать? – закричал Кинтин в ответ, выходя из себя. – Клянусь тебе, если ты опубликуешь ее, я тебя убью.
– Ты ее никогда не найдешь! – в свою очередь крикнула Исабель. И добавила, с ненавистью выговаривая слова: – Я первая тебя убью!