Спустя какое-то время все мы были разбиты на две команды. Именно в тот вечер и была сделана эта фотография, которую я сейчас держу в руках и рассматриваю с большой грустью. Болезненные, бедные, приехавшие издалека и часто по воле тех, кто жил в роскоши и богатстве.
Мой дорогой Гауденсио мертв. Вот он на фотографии в первом ряду, лицо круглое, полное, а глаза голодные, горячечные от постоянного желания есть… Как сейчас вижу тебя, вижу тебя. Вижу твои жесткие всклоченные, как у несчастного безумца, волосы. А вот сангвиник Валерио, бедный, он такой толстый и такой печальный. А вот и Палмейро, Фабиан, Семедо. И я, узнавший цену хлеба еще в доме доны Эстефании. Здесь мы все несчастные, мрачные, с постоянным страхом в душе. Какая-то сила обнаруживает себя в наших крепких руках и узловатых пальцах, доставшихся нам в наследство от предшествующих поколений. Но сила эта проявляет себя лишь здесь и здесь же себя исчерпывает, явно как деревенщина, смущаясь во враждебном ему городе. Здесь мы все, как есть невежественные, и звезда наша тому свидетель.
Так вот в тот день, о котором я стал рассказывать, мы разбились на две команды. Естественно, мы пошли на это с полным доверием, как шли на все, что нам, безоружным, предлагалось. Гауденсио был первым учеником в классе Лино. Как сейчас помню квадратное лицо отца Лино, его глухую речь, словно его слова, боясь выйти наружу, прятались где-то за зубами, и острый взгляд его маленьких голубых глаз. Речь шла о создании двух армий, войск, наконец, команд. Два генерала, возглавляющие две армии, были избраны тайным голосованием. Совершенно ясно, что в генералы должны бы были быть избраны лучшие из лучших в знании латыни. И тогда бы ими стали Гауденсио и Лоуренсо. Однако оказалось, что кое-что в них — ранняя полнота, смуглый цвет лица и плебейский вид, как и крепкое телосложение, — не всех устраивало, чернило и умаляло их знания. И выгодно противопоставляло им Амилкара, сына военного Республиканской армии, и Адолфо, сына хозяина магазина. И в их устах латинские правила и исключения были исключительно правильными и блестящими, и даже если ошибочными, то простительно ошибочными. Тогда как у всех остальных наука была непоколебима и груба. А вот у них, у Амилкара и Адолфо, легкими и изящными были даже глупости. Нам на них никто не указал, и мы прекрасно знали, что не они достойны того, чтобы возглавлять команду. Однако голос нашей покорности тут же сказал свое слово. И все мы как один проголосовали за Амилкара и Адолфо. А того, кто проголосовал против, так же дружно осмеяли. Смеялся даже отец Лино, показав нам свои мелкие зубы. Не смеялся только ты, Гауденсио. И не смеялся потому, что именно ты проголосовал против.
Потом избранные генералы выбрали для своей армии святого покровителя. Амилкар — Святого Луиса, этого сладкого святого с исходящим от его одежд ароматом, как говорил Гама, и к которому он, Гама, не испытывал ни малейшего почтения. Адолфо выбрал Святого Антонио, крестьянина. Вот из-за Святого Антонио я и хотел отдать предпочтение его команде.
Итак, препоручив себя избранному Святому, каждый генерал стал собирать свое войско. Первый начал Амилкар:
— Бригадным генералом будет Гауденсио.
— А я выбираю Лоуренсо.
— Полковником — Фабиан.
— А у меня — Семедо.
Я стал интересоваться своей судьбой. Какая же честь выпадет на мою долю? Какой я займу пост? Амилкар и Адолфо, взвешивая знания каждого, подбирали всех остальных. Когда же дело дошло до выбора капралов, они почти не задумывались. И очень скоро каждый из нас уже принадлежал к той или иной армии. Я, как второй солдат, попал в армию Адолфо следом за Таваресом, который был первым, и пробыл в солдатах весь год. Казначеем — пост казначея был последним — стали Палмейро и Флорентино. И опять мы все смеялись, на этот раз жестоко над судьбой этих двоих. Флорентино, который имел привычку весь сжиматься, точно его щекотали, покраснел и затряс головой и, гримасничая, уставился в пол. Отец Лино своим глухим голосом объяснил нам, как будут действовать армии.
— Каждый ученик, который хочет получить чин выше, чем имеет, должен вызвать на состязание того, кто уже имеет этот чин в его войске. Высший чин вызывать на состязание низшего не может. Но может вызывать того, кто с ним в одинаковом чине в войске противника. Святой, покровительствующий войску, будет меняться для той армии, которая сделает меньше ошибок.
Объяснение было путаным, и отец Лино объяснил еще раз, приводя примеры:
— Возьмем Флорентино, он — казначей. Так вот он может вызывать на состязание всех своих коллег из своего войска. А также казначея другого войска. Таварес, являющийся первым солдатом может вызывать сержантов, лейтенанта, капитана и даже генерала своего войска, чтобы подняться вверх по служебной лестнице, но только не низшего чина. Может он состязаться и с теми же чинами другой армии. И обязательно должен вестись подсчет допущенных ошибок. А в конце недели армия победителей будет выбирать нового покровителя. Списки всех пунктов, по которым будут состязаться желающие, должны быть сданы в письменном виде перед уроком.
Так мы оказались под знаком войны… На следующий день стол отца Лино был завален сданными листками.
И это для всех нас оказалось настоящим сюрпризом. Каждый, конечно, знал о себе, о своем желании победить, что, возможно, и было своеобразным проявлением какой-то мести, но о такой обеспокоенности мы даже не предполагали.
И я в первый же день тоже решил бросить вызов противнику. Сам отец Лино был в замешательстве от такого нашего пыла. После затянувшейся минуты молчания, он решил наугад вытащить две бумажки, оставив в стороне все остальные. Так кому же выпадет счастье? Мучительное беспокойство не покидало каждого из нас. Отец Лино вытащил первый листок и отложил в сторону. Потом — второй, и положил его к первому. Потом сгреб со стола все остальные и засунул в карман сутаны. И развернул первый листок. Я вздрогнул. А вдруг кто-нибудь решил бросить вызов мне? А вдруг отец Лино вытащил мой листок? Но тут отец Лино произнес своим язвительным голосом:
— Жоан Палмейра вызывает на состязание противника из другого войска.
Оба они были казначеями. Хохот, раздавшийся со всех сторон, обрушился на головы обоих гладиаторов. Нелюдимый, все время вздрагивающий Флорентино, точно кто-то его подкалывал, вышел на поле битвы весь красный от смущения. Однако непреклонного Палмейро, одержимого заранее выработанным планом, это нисколько не смутило. И когда оба противника заняли свои позиции, отец Лино дал сигнал к бою. У большой грифельной доски с мелом в руке стоял еще один ученик, готовый тут же записывать ошибки каждого состязавшегося. Палмейро пошел в наступление. С целью ошеломить и деморализовать противника сразу Палмейро открыл плотный огонь теми исключениями из правил, что в большом томе грамматики даны мелким шрифтом:
— Дательный падеж множественного числа от filia.
— Filias. Нет, нет filiis.
— Filiabus, — точно дубинкой оглушил его Палмейро.
Не показать свою симпатию к несчастному Флорентино, избиваемому безжалостным Палмейро, мне было очень трудно. Я ведь презирал его за вечные ужимки, сладкое выражение лица, которое у него появлялось в часовне, и всегда инстинктивно подозревал его в предательстве (к несчастью, подозрение подтвердилось). Но сейчас к измотанному вопросами и насмешками Флорентино моя душа потянулась, потянулась к посрамленному отсутствием знаний правил и исключений. И я страдал вместе с ним, отдавая ему всю ту нежность, которую я мог найти в своем бедном сердце…
Между тем внушавший ужас Палмейро, не смущаясь и не испытывая жалости, продолжал лупить своего противника изо всех сил. А несчастный, беспомощный и удрученный Флорентино, слушая сыпавшиеся на него вопросы, даже не пытался отвечать на них. А на грифельной доске неумолимо росло количество глупых ответов несчастного побежденного. Никто из присутствовавших уже не смеялся, потому что происходившее походило на убийство. Наконец, отец Лино положил конец избиению и предложил Флорентино отыграться. Однако Флорентино после небольшого колебания отказался, сказав, что не помнит то, что хотел спросить.
— Ничего-ничего? — спросил отец Лино надтреснутым голосом.
— Ничего, — ответил Флорентино, вскинув на него мученический взгляд.
— В таком случае прошу садиться.
И развернув другую бумажку, объявил следующую пару состязавшихся. Я же, переполненный состраданием к Флорентино, лицо которого пылало от стыда, плохо слушал тех, кто теперь был на поле битвы. К тому же это сражение было неинтересным: Невес из моей команды вызвал на бой своего противника. Оба несли чушь. И были прерваны отцом Лино. Все смеялись, и очень скоро все закончилось.
С того самого дня все мы почувствовали себя еще более одинокими. Одиночество, правда, было несколько необычным и очень беспокойным. Теперь между нами встала стена взаимного недоверия, рос страх перед поражением, унижением и алчностью триумфатора. Да, маленькая детская война со своими жестокостями! Конечно, степень боли была не сравнима с характером этой боли. Однако боль — это то, что ты чувствуешь, и ничто другое. Теперь я окончательно отказываюсь от своего заблуждения судить с позиции взрослого человека о степени тяжести детского горя. Потому что каждый момент прожитой мною жизни был для меня по-своему таким же сложным, как если бы я так никогда и не повзрослел, ведь только чужое детство, когда ты сам уже не ребенок, ничтожно и наивно.
Так, в памяти моей четко встает мрачная фигура Палмейро, несчастная фигура одиноко бродящего на переменах Флорентино, и тоскливое выражение лица каждого из нас при угрожающей вести, что кто-то подготовил бой против кого-то. Каждого? Нет, дорогой Гауденсио, твое лицо всегда было спокойным.
Между тем Палмейро не унимался. Настойчивый, ядовитый, коварный, он готовился, не имея ни единого поражения, к новым победам. Мы наблюдали его на всех уроках, он был прилежен и, закрыв глаза, долбил наизусть правила и исключения, выписывая наиболее сложные и готовя защиту. Настойчиво овладевая знаниями, он собирался вызвать на дуэль двух солдат, стоявших выше его, а то и второго, а может, и первого капрала. Поскольку я был из другой армии, я мог не волноваться. А те, что были под покровительством Святого Луиса, тряслись от страха. Считалось, что Палмейро прекрасно знал всю грамматику. Да мог ли знать ее лучше сам отец Лино? А потому я нисколько не удивился бы, если Палмейров место капрала или солдата победил старшего офицера. И было очевидно, что Таборда, который был в моей команде и добивался дружбы с Палмейро, подбивал его вызвать на бой Фабиана, полковника, или даже Амилкара, генерала. Но Палмейро был благоразумен. Он стремился, печатая каждый свой шаг, подняться вверх, но не спешил. И прежде всего победил бедного Тавейру, который был вторым солдатом, моим противником в другой команде. И с тем же жестоким упорством, с которым уничтожил Флорентино, схватился с Тавейрой и деморализовал его. И тот покатался вниз и дошел до казначея. О подвигах Палмейро и его жестокости поговаривали во всех отделениях. А Таборда не давал ему успокоиться и только подначивал.
А тут в один из тех редких дней, когда боев не было, отец Лино вызвал Гауденсио отвечать урок. И Гауденсио по только ему одному известным причинам не ответил ни на один его вопрос. Палмейро был вне себя от радости. А Таборда спокойно, но угрожающе назойливо нашептывал ему:
— Сегодня или никогда! Сегодня или никогда!..
Палмейро просто заболел. Однако пример его подвигов был у всех перед глазами. И теперь мало кто вызывал на бой своих прямых противников с тем, чтобы продвинуться на следующую должность.
И вдруг бомба взорвалась. То был печальный день конца ноября. Как сейчас помню, шел дождь, поливая большие стекла окон, помню красноватую грязь по обочинам дороги и переменки без солнца под навесом. Отец Лино развернул записку. И глядя на Палмейро с изумлением, медленно прочел:
— Жоан Палмейро хочет вызвать на бой своего генерала.
Генерала? Так не Гауденсио? Мы все переглянулись. Я презирал Амилкара из-за того, что он пресмыкался перед надзирателями, носил берет, разделенный на дольки желтой веревкой, и еще потому, что был сыном военного, что он всегда подчеркивал. Но пожелал ему победы, потому что уж очень хотел поражения Палмейро. Бой был спорным и тяжелым. И не потому, что Палмейро ошибался в грамматике, а потому, что теперь было необходимо знать не только грамматику, но и уметь переводить, демонстрировать ум и сообразительность, чего как раз у Палмейро и не было. Но как бы там ни было, Палмейро все же победил. В этот же день на последнем уроке я передал записку Гауденсио:
— Ты за кого? Вызови Палмейро! Покажи ему где раки зимуют.
Однако, чуя опасность, Палмейро теперь искал дружбу с Гауденсио. Что-то в их отношениях мне показалось странным. И вот на одном вечернем занятии Гауденсио передал мне записку:
— Завтра.
Поражение Амилкара взволновало все три отделения. Таборда же смотрел на Палмейро с гордостью создателя. И вот теперь вызов Гауденсио снова взволновал всю семинарию. Спокойно направив огонь на самое уязвимое место Палмейро — разум, Гауденсио вынудил его думать о переводе, объяснении падежей, толковании слов. И Палмейро был побежден.
Тут армия Святого Луиса впала в мстительное неистовство. Амилкар набросился на Палмейро и, не отпуская, держал его в черном теле. Потом на помощь пришла вся армия, и Палмейро, теряя должность за должностью, летел вниз, пересчитав все ступеньки и покрыв себя позором на всю оставшуюся жизнь в семинарии.