Краткая история мысли. Трактат по философии для подрастающего поколения

Ферри Люк

Глава II: Пример из древнегреческой философии. Любовь к мудрости у стоиков

 

 

Сначала немного истории, чтобы у тебя по крайней мере было представление о той ситуации, в которой зародилась школа стоиков.

Большая часть историков согласна с тем, что философия начала свой путь в Древней Греции, примерно в VI веке до н. э. Это принято называть «греческим чудом», настолько удивительно это ее внезапное зарождение. А что было до VI века, как обстояли дела в других цивилизациях? Почему вдруг возникла философия?

Конечно, об этом можно говорить долго и научно. Но полагаю, что, отвечая на эти вопросы, мы можем ограничиться двумя ответами.

Первый ответ будет такой. Во всех известных нам цивилизациях, существовавших до древних греков, место философии, так сказать, занимали религии. Именно они удерживали монополию в отношении вопроса о спасении, успокаивая человеческие тревоги, зародившиеся из ощущения нашей смертности. Об этом свидетельствуют почти все религиозные культы, следы которых дошли до нас. Длительное время люди искали спасения как раз в защите богов, а не в использовании своего разума.

Так почему все же в Древней Греции возникла философия, эта форма разумного, «рационального» поиска, освобожденная от религиозных верований? Все говорит о том, что, по всей видимости, к этому имеет отношение природа политической организации древнегреческого полиса, которая, по крайней мере частично, была демократической. Эта организация, как никакая другая, поощряла элиты, свободу и автономию мысли. Греческие граждане привыкли постоянно что-то обсуждать на публике, обдумывать, аргументировать, и, вероятно, именно эта республиканская традиция способствовала возникновению свободной мысли, то есть мысли, избавленной от рамок различных религиозных культов.

Поэтому уже с VI века до н. э. в Афинах существовало множество философских школ. Чаще всего их именовали по местоположению. Например, основатель школы стоиков, Зенон из Китиона (родившийся около 334 года и умерший около 262 года до н. э.), преподавал под расписными аркадами. Именно так возникло слово «стоицизм». Оно происходит от древнегреческого слова stoa, означающего «портик».

Уроки Зенона под этим расписным портиком были бесплатными и открытыми для всех. Они оставили такой след, что после смерти Зенона преподавание было продолжено его учениками.

Первым преемником Зенона стал Клеанф из Асса (около 331–230 до н. э.), а вторым — Хрисипп из Солы (около 280–208 до н. э.). Именно их философия получила название «раннего стоицизма». От этого периода до нас практически ничего не дошло, кроме небольшой поэмы Клеанфа «Гимн к Зевсу». С их воззрениями мы познакомились косвенным путем, то есть благодаря авторам более позднего периода (в частности, Цицерону). Но у стоицизма был еще один важный период в Древней Греции II века до н. э., а также третий, уже гораздо позднее, в Древнем Риме.

В отличие от двух первых периодов, важнейшие произведения третьего нам хорошо известны. Их авторы уже не были афинскими философами: Сенека (около 8–65) был сборщиком налогов и министром императора Нерона; Гай Мусоний Руф (25–80) преподавал стоицизм в Риме и был отправлен тем же Нероном в ссылку; Эпиктет (около 50–130), раб, затем получивший свободу, преподавал устно — его мысли зафиксировали ученики, в частности Флавий Арриан (около 86–160), автор книг «Беседы» и «Руководство», и император Марк Аврелий (121–180).

Теперь я хотел бы показать тебе, отмечая наиболее важные аспекты, как философия, в частности стоицизм, подходила к вопросу о спасении, как с помощью простого разума она пыталась дать ответы на необходимость победить наш страх человеческой конечности. В этом представлении я буду следовать тем трем осям — теории, этике, мудрости, — о которых говорил тебе выше. Я также приведу тебе ряд цитат великих философов этого периода. Я понимаю, что порой они могут немного мешать твоему чтению, но они просто необходимы, чтобы ты быстрее научился пользоваться своим критическим разумом. Ты должен привыкнуть всегда проверять самостоятельно, правдиво ли то, что тебе говорят. А для этого необходимо обращаться к первоисточникам и никогда не довольствоваться одними «комментариями».

 

1. Теория: созерцание космического порядка

Чтобы обрести свое место в мире, научиться в нем жить и сделать свою жизнь его неотъемлемой частью, прежде всего необходимо познать окружающий нас мир. Именно в этом, скажу я тебе, и заключается первостепенная задача философской теории.

На греческом языке она называется теория, и этимология этого слова заслуживает того, чтобы на ней остановиться: to theion или ta theia orao означают «я созерцаю (orao) божественное (theion)», «я вижу божественные дела (theia)». И действительно, для стоиков the-oria заключается в усилии созерцания того, что «божественно» в окружающей нас реальности. Иными словами, первейшая задача философии — видеть самое существенное в мире, то, что в нем является самым реальным, самым важным, самым значимым. А для греческой философской традиции, которая достигает своей кульминации в стоицизме, самой сокровенной сущностью этого мира является гармония, порядок, одновременно прекрасный и справедливый, который древние греки обозначали словом «космос».

Если ты хочешь составить себе ясное впечатление о том, что греки называли космосом, самое простое — представить себе всю вселенную как некое организованное и одухотворенное существо. В самом деле, для стоиков строение этого мира или, если угодно, космический порядок — это не только прекрасная организация, но и порядок, аналогичный устройству живого существа. Материальный мир, вся вселенная представляет собой, в сущности, гигантское животное, каждый элемент которого — то есть каждый орган — задуман наилучшим образом и находится в полной гармонии с целым. Каждая часть этого целого, каждый член этого огромного тела находится на своем месте и, если не происходит какого-либо бедствия (иногда таковые случаются, но порядок вскоре восстанавливается), функционирует в прямом смысле этого слова безукоризненно, без сбоев, в гармонии с другими: вот что теория должна нам помочь открыть и узнать.

В нашем языке от слова «космос» произошло, помимо прочего, слово «косметика». Изначально это была наука о красоте тела, уделяющая внимание правильности пропорций, и только во вторую очередь — искусству макияжа, призванному подчеркнуть то, что «хорошо сделано» (и в случае необходимости скрыть то, что таковым не является). Именно этот порядок, этот космос как таковой, это организованное устройство вселенной древние греки называли «божественным» (theion), в отличие от иудеев и христиан, для которых божественным стало Высшее существо, внешнее по отношению к вселенной, существовавшее до нее и ее создавшее.

Это божественное, которое не имеет ничего общего с личным Богом, но смешивается с мировым порядком, стоики и призывают нас созерцать (theorein) всеми подходящими средствами — например, изучая науки, физику, астрономию или биологию, а также накапливая наблюдения, показывающие, насколько вся вселенная (а не та или иная ее часть) «хорошо сделана»: регулярное движение планет и даже строение мельчайшего живого организма, самого крошечного насекомого, убеждают внимательного наблюдателя, то есть того, кто рассудительно практикует «теорию», в том, сколь точно идея космоса, справедливого и прекрасного порядка, описывает окружающую нас реальность, если только мы умеем ее как следует созерцать.

Таким образом, можно сказать, что устройство вселенной не только «божественно», совершенно, но и «разумно», сообразно тому, что греки называли логосом (от этого термина произошло слово «логика»), как раз указывая на это восхитительное упорядочивание вещей. Вот почему, упражняясь в теории, наш разум способен понять и растолковать логос, в точности как биолог понимает «значение» или назначение органов живого тела, рассекая его на части.

Открыть глаза на мир для стоиков значило то же самое, что для биолога открыть глаза на тело мыши или кролика и убедиться в том, как в нем все «хорошо сделано»: глаз устроен так, как он устроен, чтобы «хорошо видеть», сердце и артерии — чтобы хорошо снабжать все тело оживляющей его кровью, желудок — чтобы переваривать пищу, легкие — чтобы снабжать мускулы кислородом и т. д. С точки зрения стоика, все это одновременно «логично», разумно (в смысле логоса) и «божественно» (theion). Но для чего здесь слово «божественно»? Вовсе не для того, чтобы показать, что все эти чудеса сотворил личный Бог, но чтобы подчеркнуть: это и в самом деле чудеса, и мы, человеческие существа, не являемся их создателями. Мы не создаем, а лишь открываем все это. Божественное — это чудесное нечеловеческое.

Цицерон, один из наших основных источников знаний о ранних стоиках, почти все работы которых, как я уже тебе говорил, были утеряны, заостряет на этом внимание в своем трактате «О природе богов», смеясь над мыслителями, которые, подобно Эпикуру и наперекор стоикам, считали, что мир представляет собой не космос, порядок, а, наоборот, хаос. Вот как возражает на это, в духе стоической мысли, Цицерон:

Пусть сколько угодно шутит Эпикур <…> Но ведь определенно нет ничего лучше мира. <…> то, что одушевленно, что имеет и чувство, и разум, и ум.

Я процитировал этот небольшой текст, чтобы ты осознал, как эта философия далека от нашей, от философии Нового времени. Если бы сегодня кто-то утверждал, что мир одухотворен, то есть что он обладает душой и что природа обладает разумом, его, несомненно, приняли бы за сумасшедшего. Но если попытаться правильно понять древних греков, то их рассуждения вовсе не абсурдны: утверждая божественный характер всей вселенной, они выражали свое убеждение в том, что за кажущимся хаосом этого мира существует «логичный» порядок и что человеческий разум способен его увидеть.

Пользуясь случаем, скажу, что эту идею, согласно которой мир обладает своего рода душой и подобен живому существу, позднее назовут «анимизмом» (от латинского слова anima, что значит «душа»). Также об этой «космологии» (то есть о стоической концепции космоса) будут говорить как о «гилозоизме», что буквально означает уподобление материи (hylè) животному (zoon), ее признание живым существом. И, наконец, это же учение получит название «пантеизм» (от греческих слов pan — «всё», и theos — «Бог»), в том смысле, что божествен весь мир, а не только сотворившее его, так сказать, извне существо.

Я привожу тебе все эти термины, как ты и сам догадываешься, не из любви к философскому жаргону, а как раз наоборот — чтобы ты смог читать произведения великих философов сам, не спотыкаясь об эти «технические» термины, которые зачастую больше впечатляют, чем проясняют что-то.

Итак, с точки зрения стоической теории космос, если оставить за скобками случайные и временные происшествия, каковыми являются различные напасти и катастрофы, в высшей степени гармоничен, что будет иметь — и вскоре мы увидим почему — колоссальные последствия в «практическом» плане (то есть в плане нравственном, юридическом и политическом). Ведь если вся природа гармонична, значит, она до некоторой степени может служить моделью для поведения людей. Именно в этом смысле будут понимать известное предписание, согласно которому природе нужно во всем подражать — не только в эстетике и искусстве, но и в морали и политике.

Ведь этот гармоничный порядок, уже в силу своей исходной характеристики, не может быть никаким иным, кроме как справедливым и благим, как это подчеркивает в своих «Размышлениях» Марк Аврелий:

Что происходит, по справедливости происходит; проследи тщательно — увидишь. <…> как если бы некто воздавал всякому по достоинству.

Идея Марка Аврелия заключается в том, что природа, по крайней мере в своем нормальном состоянии, не во время сваливающихся на нас порой превратностей и катастроф, в конце концов, отдает должное каждому — в том смысле, что всем нам дает самое главное, в чем мы нуждаемся: тело, которое позволяет нам перемещаться по миру, способность мыслить, которая позволяет нам к нему приспосабливаться, и природные богатства, которых нам хватает для жизни. Таким образом, в этом большом космическом дележе каждый получает то, что ему причитается.

В этой теории справедливости уже слышится формулировка, которая легла в основу всего римского права: «каждому воздать свое», найти каждому его место — что, безусловно, предполагает, что для каждого действительно существует свое «место» или, как говорили древние греки, «природное место» во всем этом космосе, который сам по себе уже является справедливым и благим.

Теперь ты понимаешь, почему одной из задач человека является обрести свое место в этом космическом порядке. Для большинства греческих мыслителей — за исключением эпикурейцев, — как раз преследуя эту цель или, скажем лучше, осуществляя эту задачу, и можно достичь счастья и добропорядочной жизни. По аналогии теория тоже подспудно обладает эстетическим аспектом, поскольку открывающаяся через нее мировая гармония превращает ее в модель прекрасного. Но, разумеется, подобно тому как природные катаклизмы ослабляют идею, согласно которой космос является справедливым и прекрасным, — и мы уже говорили, что эти катаклизмы преходящи, — в природе тоже существуют такие вещи, которые, по крайней мере на первый взгляд, кажутся уродливыми и даже ужасными. Тем не менее, согласно стоикам, необходимо уметь преодолевать эти непосредственные впечатления и не задерживаться на этой обычной точке зрения неразмышляющих людей. Как раз это с потрясающей силой выражает Марк Аврелий в своих «Размышлениях»:

Так и колосья, гнущиеся к земле, складки на морде у льва, пена из кабаньей пасти и многое другое, что далеко от привлекательности, если рассматривать его отдельно, однако в сопутствии с тем, что по природе вносит еще более лада и душу увлекает; поэтому кто чувствует и вдумывается поглубже, что происходит в мировом целом, тот вряд ли хоть в чем-нибудь из сопутствующего природе не найдет, что оно как-то приятно пристроено. Своими здравомысленными глазами он сумеет увидеть красоту и некий расцвет старухи или старика, и прелесть новорожденного.

Эту же идею выдвигал Аристотель — один из величайших древнегреческих философов, которым вдохновлялись в том числе и стоики, — осуждая иллюзию тех, кто считает мир плохим, уродливым и неорганизованным, потому что они видят лишь детали, не достигая надлежащей разумности целого. Когда обычные люди думают, что мир несовершенен, они, согласно Аристотелю, «заслуживают упрека в том, что, хотя они и видели, что даже среди чувственно воспринимаемого так дело обстоит лишь у меньшего числа вещей, они таким же образом высказались о мире в целом. Ибо одна лишь окружающая нас область чувственно воспринимаемого постоянно находится в состоянии уничтожения и возникновения; но эта область составляет, можно сказать, ничтожную часть всего, так что было бы справедливее ради тех, [вечных], вещей оправдать эти, нежели из-за этих осудить те». Разумеется, если мы ограничимся каким-нибудь одним уголком нашего мира, то не увидим красоты его целого, тогда как философ, созерцающий, например, восхитительно регулярное движение планет, достигает более высокой точки зрения и начинает понимать совершенство целого, незначительным фрагментом которого являемся и мы сами.

Поэтому, как ты теперь понимаешь, божественный характер этого мира является одновременно имманентным и транс­цендентным.

Я специально использую здесь эти философские термины, потому что они пригодятся тебе впоследствии. Говорят, что некий предмет имманентен миру, когда он располагается не вовне, а внутри него. В противном случае предмет называют трансцендентным. В этом смысле христианский Бог трансцендентен по отношению к миру, тогда как божественное стоиков совершенно имманентно ему, потому что оно не располагается где-то «вовне», но является не чем иным, как гармоничным, космическим или косметическим устройством самого мира.

Но в то же время, с другой точки зрения, божественное стоиков также может быть «трансцендентным», правда, не по отношению к миру, а по отношению к людям, в том смысле, что оно является чем-то совершенно вышестоящим и внешним по отношению к ним. Люди, хотя бы немного являющиеся философами, с изумлением открывают его для себя, но никоим образом не творят его и не производят.

Послушаем, что говорит об этом Хрисипп, который был учеником Зенона и вторым наставником школы стоиков:

Человек не мог создать небесные тела и все то, чему присущ вечный распорядок.

Эти слова пересказывает Цицерон и добавляет, комментируя мысль ранних стоиков:

Мир необходимо должен быть мудр, и та природа, которая все охватывает и содержит, должна превосходить все остальное совершенством разума [logos]. Стало быть, мир и есть Бог, и божественная природа заключает в себе всю силу мира.

Таким образом, о божественном стоиков можно сказать, что оно является «трансцендентностью в имманентности», потому что теория является созерцанием «божественных дел», которые, будучи непосредственной частью реальности, тем не менее совершенно чужды всякой человеческой деятельности.

Еще мне хотелось бы мимоходом сказать об одной непростой идее, к которой мы еще вернемся, чтобы лучше ее понять, но которую ты уже можешь держать в голове: теория, о которой говорят нам стоики, открывает, как мы только что видели, то, что является самым совершенным и самым реальным в мире, то есть самым божественным, в смысле древних греков. И действительно, ты теперь знаешь, что самое реальное, самое существенное в описании космоса — это его упорядоченность, его гармония, а, например, не тот факт, что иногда встречаются недостатки, каковыми являются всякие чудища или природные катаклизмы. Именно поэтому теория, которая показывает все это и предоставляет нам средства для понимания увиденного, одновременно является тем, что позднее философы назовут «онтологией» (учение, которое определяет устройство или самую глубинную «сущность» бытия) и теорией познания (изучение интеллектуальных средств, с помощью которых мы познаем мир).

Здесь важно понять, что философская теория, понимаемая в таком двойном смысле, не может сводиться к некоей отдельно взятой науке, например, к биологии, астрономии, физике или химии. Ведь несмотря на то, что она постоянно обращается к этим позитивным наукам, сама она не является ни экспериментальной, ни ограниченной изучением некоего отдельного объекта. Например, она не интересуется исключительно живыми существами, как биология, или планетами, как астрономия, или неодушевленной материей, как физика. Она пытается понять сущность или глубинное устройство всего мира. Конечно, это — амбициозное заявление, которое даже может показаться совершенно утопичным с точки зрения сегодняшних требований науки. Но философия — это не одна из наук, и даже если ей приходится учитывать научные результаты, ее фундаментальная задача ненаучна сама по себе. Философия ищет в окружающем нас мире смысл, какие-нибудь элементы, которые позволили бы нам вписать в него наше существование, а не только объективное знание.

Возможно, тебе еще непросто все это понять. Поэтому пока этот аспект можно оставить в стороне, но не забывай, что нам нужно будет к нему вернуться, чтобы уточнить различие между философией и точными науками.

Как бы то ни было, я уверен, что ты уже чувствуешь и сам, что эта теория — вопреки нашим современным наукам, которые «нейтральны» в том смысле, что они описывают то, что существует, а не то, что должно было бы существовать, — будет иметь практические последствия в моральном, юридическом и политическом плане. Ведь совершенно ясно, что описание космоса не может оставить безразличными тех, кто задается вопросами о том, как наилучшим образом вести свою жизнь.

 

2. Этика: справедливость по образцу космического порядка

Какая же этика будет соответствовать той теории, которую мы только что описали?

Ответ не вызывает сомнений: она должна соотноситься с космосом, подстраиваться под него. У стоиков именно космос лежит в основе всякого справедливого поступка, всякой морали и политики. Ведь справедливость — это, прежде всего, точность: как мебельщик или музыкальный мастер подгоняет к своему изделию каждую деталь, будь то мебель или музыкальный инструмент, так и нам следует стараться подстраивать себя под этот гармоничный и благой порядок, который нам открывает теория. Это уточняет смысл теоретической деятельности философов. Как мы видим, познание не является таким уж незаинтересованным, поскольку оно служит непосредственным выходом к этике.

Вот почему философские школы того времени, в отличие от наших нынешних школ и университетов, уделяли внимание не столько речам, сколько поступкам, не столько понятиям, сколько упражнению в мудрости.

Расскажу тебе небольшой анекдот, чтобы можно было лучше понять, что это значит. До школы Зенона в Афинах существовала другая школа, которая, впрочем, вдохновила в том числе и стоиков: это была школа киников. Сегодня в разговорном языке прилагательное «циничный» указывает на что-то негативное. Сказать о ком-то, что он «циничен», значит сказать, что он ничему не верит, поступает беспринципно, не заботясь о ценностях, не уважая других людей и т. д. В те времена, в III веке до н. э., дело обстояло совсем иначе, и киники были прежде всего требовательными моралистами.

Это слово имеет забавное происхождение: оно произошло от греческого слова «собака». Какое отношение, спросишь ты меня, это имеет к школе философской мудрости? А вот какое: у философов-киников существовал один фундаментальный принцип поведения, согласно которому нужно было жить по природе, а не согласно искусственно установленным условностям общества, которые киники как раз высмеивали. Очень часто на улице и рыночных площадях они донимали добропорядочных людей, насмехаясь над их верованиями. Сегодня бы сказали, что они «шокировали добропорядочных буржуа». Поэтому-то их и сравнивали с собаками, которые хватают вас за ноги или лают перед вами, будто желая еще больше досадить вам.

Так, рассказывают, что киники — а один из самых известных среди них, Кратет, как раз был наставником Зенона — понуждали своих учеников делать разные вещи, пренебрегая тем, «что об этом скажут», и сосредоточившись на своей основной миссии: жить в согласии с космическим порядком. Например, их понуждали таскать за собой по рыночной площади дохлую рыбу. Ты понимаешь, что несчастный тут же становился объектом всякого рода шуток и насмешек. Но, как говорится, «ему это было уроком». Уроком чего? Уроком того, что не стоит заботиться о взгляде со стороны, чтобы осуществлять то, что верующие обычно называют «обращением в другую веру»: в данном случае это было обращение не к Богу, а к космической природе, от которой безумие людей никогда не должно нас отвращать.

Кратет и сам, несколько в ином ключе, но тоже в соответствии с природой, не стеснялся, например, заниматься любовью со своей женой Гиппархией на людях. В то время это шокировало людей, как шокировало бы и сегодня. Но, каким бы странным тебе это ни показалось, это было прямым следствием того, что можно назвать «космологико-этикой», то есть идеей о том, что мораль и искусство жить должны заимствовать свои принципы у гармонии, управляющей всем космосом. Теперь ты понимаешь, почему для стоиков теория являлась самой важной дисциплиной: ее практические последствия невозможно было обойти стороной!

Как раз это объясняет Цицерон, когда в другой своей книге, «О пределах добра и зла», снова упоминает мысль стоиков:

Не без основания такая же честь воздается физике, потому что всякий, кто намерен жить в согласии с природой, должен исходить из [знания] о мире в целом и о том, как он управляется. И никто не может иметь истинные суждения о добре и зле, не познав всего смысла (ratio) природы и жизни богов и того, согласуется или нет человеческая природа с природой мироздания. И никто, не зная физики, не может увидеть, какой силой (а она очень велика) обладают все наставления древних мудрецов, повелевающие «подчиняться обстоятельствам», «следовать за богом», «познать самого себя», «ничего слишком». Да и что означает природа для сохранения дружбы и соблюдения справедливости, может сказать одна лишь эта наука.

Поэтому для Цицерона природа — это неизменно «наилучший управляющий».

Теперь ты понимаешь, насколько такое понимание морали и политики отличалось от того, как мы видим их сегодня в наших демократиях, где правит бал не естественный природный порядок, а воля человека. Именно поэтому мы приняли принцип большинства, чтобы избирать наших представителей и вырабатывать законы. Кроме того, мы без конца сомневаемся, что природа «блага» сама по себе: в лучшем из случаев, когда ураганы и тайфуны обходят нас стороной, она становится для нас нейтральным материалом, который в нравственном отношении сам по себе ни плох ни хорош.

Для древних природа не только была правильна, но и не имела ничего общего с волей большинства людей, которую призывали, чтобы решить, что хорошо, а что плохо, что справедливо, а что нет, потому что все критерии, позволявшие это различать, были тесно связаны с естественным порядком, внешним и высшим по отношению к людям. В общем, хорошим являлось то, что соответствовало космическому порядку, желаем мы того или нет, а плохим было противоположное, нравится нам это или нет. Самым важным было достигнуть гармонии мира на практике, в конкретике, чтобы обрести в ней свое подлинное место, которое каждому отведено в этом огромном Целом.

Тем не менее, если ты хочешь сравнить эту концепцию морали с чем-то тебе уже известным и еще сегодня существующим в наших обществах, нужно подумать об экологии. В сущности, для экологов — и в этом они, сами часто того не ведая, воспроизводят волнующие для древних греков темы — природа образует собой гармоничное целое, к которому человеку следует относиться с уважением и которому даже, во многих случаях, следует подражать. Именно поэтому они, например, говорят не о космосе, а о «биосфере» (что почти одно и то же) или об «экосистемах». Как сказал один немецкий философ, ставший заметным теоретиком современной экологии, Ганс Йонас, «целесообразность человека заложена в природе», что означает, что в этическом плане человек должен ставить перед собой задачи, которые уже изначально, как полагали и стоики, являются частью мирового порядка, и делать это таким образом, чтобы «бытие-долженствование», то есть то, что нужно делать в нравственном отношении, не было отрезано от самого бытия, от существующей природы.

Более чем двадцать столетий назад Хрисипп говорил практически то же самое: «Нет более естественного способа прийти к логосу блага и зла, добродетели и счастья, <нежели> [оттолкнувшись] от общей природы и космического управления», что Цицерон, в свою очередь, комментирует следующим образом: «Сам же человек рожден, чтобы созерцать [theorein] мир, размышлять и действовать в соответствии с этим. <…> В мире есть добродетель, он и мудр, и поэтому он — бог». Здесь мы видим, что вовсе не наше суждение о реальности, а именно сама реальность в качестве божественной реальности оказывается основанием этических и юридических ценностей.

Это ли последнее слово философии? Может ли она ограничиться тем, что предоставляет нам в теории некоторое «мировоззрение», а затем выводит из него нравственные принципы, согласно которым и должны поступать люди?

Ни в коем случае. Ведь мы стоим всего лишь на пороге этих поисков спасения, этой попытки подняться до уровня истинной мудрости, заключающейся в избавлении от всех страхов, связанных с конечностью человека, уходящим временем и смертью. А значит, только теперь, на основе только что описанных мною теории и практики, стоическая философия сможет взяться за свое истинное предназначение.

 

3. От любви к мудрости к упражнению в мудрости: не надо бояться смерти, она — всего лишь переход, ведь мы являемся вечным фрагментом космоса

 

Этот вопрос настолько естествен, что его можно забыть поставить. И все же в нем нет никакой очевидности: зачем нужна теория, зачем же нужна мораль? Зачем, в конце концов, так мучиться, чтобы созерцать мировой порядок и понять самую глубокую сущность бытия? И зачем нужно с таким упорством заставлять себя ему соответствовать? Тем более что существует много других форм жизни, помимо жизни философской, и столько же других занятий. Никто не обязан становиться философом… И здесь мы, наконец, подходим к нашему самому главному вопросу, к важнейшей проблематике всей философии — к проблематике спасения.

Ведь для стоиков, как и для любого философа, существует нечто «по ту сторону» морали. На жаргоне философов это называется «сотериологией» (от греческого слова soterios, означающего просто-напросто «спасение»). А ведь мы уже говорили о том, что спасение напрямую связано с вопросом о смерти, вопросом о «конечности» человека, которая в тот или иной момент нашей жизни вынуждает нас задаваться вопросом о необратимости времени, а значит, и о его наилучшем использовании. Именно поэтому, даже если философом становится далеко не каждый, философские вопросы однажды начинают касаться всех нас. Как я уже отмечал, в отличие от великих религий, философия обещает помочь нам «спастись», победить наши страхи и беспокойство не с помощью другого существа, например Бога, а с помощью себя самих, наших собственных сил и разума.

Но, как объяснила в своей книге «Кризис культуры» современный философ Ханна Арендт, древние греки традиционно, то есть еще до зарождения философии, рассматривали две возможности преодоления этой неизбежности смерти или, если угодно, два пути к тому, чтобы одержать победу над смертью или, по крайней мере, над связанными с нею страхами.

Первый, совершенно естественный, связан с деторож­дением: родив детей, оставив, как часто говорят, свое «потомство», мы в некоторой степени вступаем в вечный цикл природы, в универсум неумирающей материи. Лишним доказательством этого служит тот факт, что наши дети часто похожи на нас и внешне, и по характеру. Таким образом, они несут через время частичку нас самих. Но неприятность заключается в том, что этот путь подходит только для всего рода человеческого: наш вид может оказаться потенциально бессмертным, а вот индивид рождается, развивается и умирает, поэтому, преследуя продолжительность вида через деторождение, конкретный человек не просто терпит поражение, но даже ничем не отличается от других животных. Чтобы было ясно, скажем так: я могу родить сколько угодно детей, но это не помешает мне умереть, и даже хуже, есть риск, что я увижу, как умрут они! Конечно, частично я обеспечу тем самым выживание вида, но не выживание конкретного индивидуума, конкретного чело­века. А значит, в деторождении спасения нет…

Второй способ более разработанный: он заключается в исполнении героических и славных поступков, о которых, может быть, сложат рассказы, то есть письменность может победить недолговечность времени. Можно сказать, что исторические книги — и ты знаешь, что в Древней Греции уже существовали крупные историки, в частности Фукидид и Геродот, — рассказывая об исключительных поступках, совершенных некоторыми людьми, спасают их от забвения, угрожающего всему, что не связано с царством природы.

Природные явления цикличны. Они повторяются бесконечно, как день сменяет ночь, зима приходит на смену осени или после грозы устанавливается хорошая погода. И их повторяемость гарантирует, что никто не сможет их позабыть: природный мир, в этом смысле отчасти, конечно, особенный, но все же постигаемый, без труда достигает некоторой формы «бессмертия», тогда как «всё, что обязано своим существованием человеку, например произведения искусства, поступки и слова, обречено на погибель, заражено, так сказать, смертностью своих авторов». Но тем не менее именно эту империю недолговечного можно, по крайней мере частично, победить благодаря славе.

Именно такой, согласно Ханне Арендт, была истинная цель исторических книг Древней Греции: рассказывая о «героических» поступках, например об Ахилле во время войны с Троей, они пытались вырвать эти факты из сферы недолговечного и уравнять их с природой:

Если смертным удалось бы снабдить свои произведения, поступки и слова хоть частичкой постоянства, избавив их от этой недолговечности, тогда они бы до некоторой степени могли проникнуть и задержаться в мире того, что существует неизменно, и смертные сами бы обрели свое место в космосе, где бессмертно все, кроме человека.

И это правда. В некотором отношении греческие герои не так уж и мертвы, поскольку благодаря письменности мы сегодня продолжаем читать рассказы об их деяниях. Таким образом, слава может оказаться чем-то вроде формы личного бессмертия, и поэтому многие по-прежнему жаждут ее. Тем не менее необходимо сказать, что для многих других она всегда будет всего лишь слабым утешением, чтобы не сказать — формой тщеславия…

Зарождение философии дало нам третий способ преодоления конечности человека. Я уже говорил тебе, насколько, согласно Эпиктету — который здесь, несомненно, выражает убеждение всех великих космологов, — страх смерти был решающей движущей силой к философской мудрости. Но благодаря этой мудрости экзистенциальная тревога получит в конце концов, помимо ложного утешения продолжением рода и славой, такой ответ, который особенным образом сблизит философию с религией, поддерживая основное, уже известное тебе различие между «спасением через другого» и «спасением через самого себя».

Действительно, согласно стоикам, благодаря упражнению в мысли и делах мудрец сможет достичь некоторой человеческой формы если не бессмертия, то, по крайней мере, вечности. Конечно, он тоже умрет. Но смерть будет для него не абсолютным концом всего, а, скорее, преображением, «переходом», если угодно, из одного состояния в другое в пределах нашей вселенной, чье общее совершенство обладает абсолютной и, следовательно, божественной стабильностью.

Мы все умрем, это так же ясно, как то, что пшеница не останется на пашне. Так надо ли, задается вопросом Эпиктет, закрывать лицо и из суеверия воздерживаться от формулирования таких мыслей, потому что они несли бы в себе «плохое предзнаменование»? Нет, ведь «погибнут колосья, а не мироздание». Этот комментарий заслуживает того, чтобы ты его прочел:

Называй зловещим и то, что опадают листья, и то, что смоква превращается в винную ягоду, виноград в изюм. Ведь все это изменение прежнего в иное. Не гибель, но некий установленный распорядок и управление. Вот что означает отъезд, то есть это — изменение незначительное. Вот что означает смерть, то есть изменение более значительное — из существующего сейчас не в несуществующее, но в несуществующее сейчас. — Так, значит, я больше не буду существовать? — Ты не будешь существовать, но будет существовать что-то другое, что сейчас нужно мирозданию.

Или, как говорит Марк Аврелий: «Как часть в целом ты возник и в породившем тебя исчезнешь. Вернее, превратившись, будешь принят в его осеменяющий разум».

Что все сказанное означает? Да вот что: достигнув некоторого уровня теоретической и практической мудрости, человек понимает, что смерти на самом деле не существует, что она — всего лишь переход из одного состояния в другое, не уничтожение, а иной образ существования. Будучи частью стабильного и божественного космоса, мы тоже участвуем в этой стабильности и божественности. Поняв это, мы осознаем, насколько неоправдан наш страх смерти не только в субъективном плане, но также в объективном, пантеистском плане, поскольку, если вселенная вечна, а мы призваны всегда быть ее фрагментом, мы никогда не прекратим наше существование.

Согласно Эпиктету, понимание смысла этого перехода как раз является задачей всякой философской деятельности. Именно она должна позволить каждому достичь добропорядочной и счастливой жизни, научая «жить и умирать как боги», то есть как существо, которое, ощущая свою привилегированную связь со всеми остальными в этой космической гармонии, достигает спокойствия и осознания того факта, что, будучи смертным, оно все равно вечно. Согласно Цицерону, как раз по этой причине развилась традиция «обожествления» некоторых известных личностей — таких, как Геракл или Эскулап: так как их души «продолжают жить и наслаждаются вечностью, то их справедливо считают богами, раз они и наилучшие и вечные».

Задача — не из легких. И если философия, которая, как ты можешь теперь констатировать, достигает своей высшей точки в учении о спасении, основанном на упражнении разума, стремится не только к мудрости, но и к победе наших страхов, а также занять место самой мудрости, ей нужно воплощаться на практике.

На самом деле именно здесь учение о спасении обретает свой истинный смысл и достигает нового измерения. По правде говоря, я не совсем удовлетворен ответом стоиков и мог бы, если бы на то было желание, высказать в их адрес немало критики. Впрочем, во времена стоиков уже существовало немало критики. Но в этом представлении важнейших моментов философии я решил воздержаться от негативных взглядов, потому что полагаю, что, прежде чем что-то критиковать, это необходимо понять, но больше потому, что, прежде чем «думать самому», необходимо со смирением «мыслить через других», с ними и благодаря им.

И с этой точки зрения, даже если я сам не являюсь стоиком и не разделяю их философию, мне все равно нужно признать, что они осуществили колоссальный прорыв и на многие вопросы дали блестящие ответы. Как раз это я и хотел бы тебе показать, рассказав о некоторых упражнениях в мудрости, путь к которым открыла эта философия. Ведь философия, что уже подчеркивается самим этим термином, это еще не мудрость, а только любовь (philo) к мудрости (sophia). И согласно стои­кам именно через конкретные упражнения можно перейти от одной к другой. Поскольку философия достигает своей высшей точки в учении о спасении и поскольку нас прежде всего нужно спасти от страха смерти, эти упражнения целиком и полностью должны быть ориентированы на устранение этого страха — и поэтому, как мне кажется (но ты вскоре и сам сможешь судить об этом), даже в наши дни они невероятно ценны, даже для тех, кто не разделяет точку зрения стоиков.

 

Несколько упражнений в мудрости для практического поиска спасения

Почти все эти упражнения касаются отношений со временем, потому что именно в нем коренятся наши тревоги, питающие угрызения совести и ностальгию в отношении прошлого, но также наши надежды и чаяния в отношении будущего. Эти упражнения настолько интересны и показательны, что их можно встретить в различной форме на всем протяжении истории философии, у других мыслителей, не имеющих ничего общего со стоиками, например, уже у Эпикура и Лукреция, но также, как это ни удивительно, у Спинозы и Ницше, и даже в совершенно иных традициях, далеких от западной философии, например в тибетском буддизме. Я ограничусь здесь четырьмя упражнениями, но знай, что существует еще много других, которые, в частности, связаны с тем, каким образом можно раствориться в этом огромном космическом целом.

 

Два главных зла: бремя прошлого и миражи будущего

Начнем с самого важного: согласно тому, о чем я только вскользь упомянул в предисловии к этой книге, но что будет играть значительную роль в дальнейшем, двумя великими невзгодами, ложащимися, согласно стоикам, тяжестью на человеческое существование, двумя тормозами, блокирующими его и мешающими достичь развития, являются ностальгия и надежда, то есть привязанность к прошлому и забота о будущем. Они все время заставляют забывать о настоящем мгновении, не дают нам жить полной жизнью. С этой точки зрения стоицизм уже заявлял об одном из, возможно, самых глубоких аспектов психоанализа: тот, кто остается пленником своего прошлого, всегда будет неспособен, по выражению Фрейда, «наслаждаться и действовать». В частности, это значит, что ностальгия по утерянному раю, радостям и страданиям детства ложится на наши плечи тяжким грузом, особенно если этот груз не признается.

Таково первое, простое и глубокое убеждение, выражающееся совершенно практическим образом на фоне теоретического здания стоической мудрости. Марк Аврелий, возможно лучше других, сформулировал это в начале книги XII своих «Размышлений»:

Все, к чему мечтаешь прийти со временем, может быть сейчас твое, если к себе же не будешь скуп, то есть если оставишь все прошлое, будущее поручишь промыслу и только с настоящим станешь справляться праведно и справедливо. Праведно — это с любовью к тому, что уделяет судьба, раз природа принесла тебе это, а тебя этому. А справедливо — это благородно и без обиняков высказывая правду и поступая по закону и по достоинству.

Чтобы спастись, чтобы достичь мудрости, которая даже больше философии, нам необходимо научиться жить без напрасных страхов, без ненужной ностальгии, а значит, нужно прекратить обитать в прошлом и будущем, которые на самом деле не существуют, и, насколько возможно, ограничиться настоящим:

Пусть не смущает тебя представление жизни в целом. Не раздумывай, сколько еще и как суждено, может быть, потрудиться впоследствии. Нет, лучше спрашивай себя в каждом отдельном случае: что непереносимо и несносно в этом деле? Стыдно будет признаться! А потом напомни себе, что не будущее тебя гнетет и прошлое, а всегда одно настоящее.

Вот почему стоит научиться избавляться от этих тяжестей, столь странно укореняющихся в двух фигурах небытия. Марк Аврелий подчеркивает: «И еще помни, что каждый жив только в настоящем и мгновенном. Остальное либо прожито, либо неявственно. Вот, значит, та малость, которой мы живы» и которую не стоит бояться. Или вот еще как говорит в своих «Письмах к Луцилию» Сенека: «Нужно поубавить и страх перед будущими, и память о прошлых невзгодах: ведь прошлые уже кончились, а будущие еще не имеют ко мне касательства». К этому можно добавить, что не только «прошлые невзгоды» отравляют жизнь того, кто грешит нехваткой мудрости, но и, парадоксальным образом, даже, может быть, больше память о счастливых днях, которые утеряны нами навсегда и «больше никогда» не вернутся: never more.

Если ты понял это, ты поймешь также, почему, парадоксальным образом, то есть вопреки самым расхожим мнениям, стоицизм будет учить избавляться от идей, придающих большое значение надежде.

 

«Чуть меньше надежды, чуть больше любви»

Как справедливо подчеркнул один современный философ, Андре Конт-Спонвиль, стоицизм примыкает здесь к одной из самых изящных тем восточной мудрости, в частности тибетского буддизма: надежда, вопреки распространенному мнению, согласно которому невозможно «жить без надежды», является самым большим бедствием. Ведь она по своей природе принадлежит к сфере недостающего, неутоленного стремления. Мы постоянно строим планы, преследуя местечковые цели в более или менее отдаленном будущем, и думаем — что в высшей степени иллюзорно, — будто наше счастье зависит от реализации намеченных целей, будь они незначительны или грандиозны. Купить последнюю модель плеера, более качественный фотоаппарат, найти лучшее жилье, купить более современный скутер, привлечь к себе внимание понравившейся нам девушки, осуществить намеченный план и т. п.: каждый раз мы уступаем миражу отсроченного счастья, недостроенного рая, в этой или в той жизни.

Мы забываем о том, что нет другой реальности, кроме той, которую мы проживаем здесь и сейчас и которая ускользает от нас из-за этой странной устремленности к будущему. Как только мы достигаем своей цели, мы всегда испытываем почти болезненный опыт безразличия, если не разочарования. Как дети, которые на следующий день теряют интерес к игрушке, подаренной на Рождество, мы, заполучив предмет, который страстно желали, не становимся счастливее или лучше. Тяготы жизни и трагедия удела человеческого не претерпевают изменений, и, как говорит все тот же Сенека, «пока будешь откладывать, вся жизнь и промчится».

Этот же урок преподносит нам Перетта, если ты помнишь эту известную басню Лафонтена: кувшин молока разбивается не просто так, а потому, что мечты Перетты никогда не сбу­дутся. Точно так же, когда мы иногда представляем себя миллиардерами: допустим, что я выиграл в лотерею… тогда я купил бы себе вот то и вот это, кое-что бы дал дяде Антуану и тете Линетт, немножко на добрые дела, столько-то потратил бы на путешествия и т. д. А что потом? В конечном счете на горизонте все равно вырисовывается кладбище, и становится быстро понятно, что накопление всевозможных и воображаемых материальных благ, какими бы необходимыми они ни были (не будем лицемерами: как говорится в известной шутке, деньги все же помогают легче переносить бедность…), не решает самого главного.

Вот почему, согласно известной буддийской пословице, следует научиться жить так, словно самое важное мгновение твоей жизни — то, которое ты проживаешь в данный момент, и самые важные для тебя люди находятся как раз перед тобой. Ведь остальное просто не существует, поскольку прошлого уже нет, а будущее еще не наступило. Эти измерения времени являются всего лишь воображаемой реальностью, которую мы «тащим» на себе, как те «ломовые лошади», над которыми смеялся Ницше, чтобы потерять «невинность становления» и оправдать нашу неспособность к тому, что тот же Ницше, вполне в духе стоиков, называет amor fati, то есть к принятию — любовному принятию — реальности, какова она есть. Утерянное счастье, будущее блаженство, а в результате — ускользающее в пустоту настоящее, тогда как оно является единственным измерением нашего реального существования.

В этом смысле Эпиктет в своих «Беседах» развивает одну из самых известных тем стоицизма — тему, которую я еще не затрагивал, потому что только сейчас ты располагаешь всеми элементами, чтобы оценить ее по достоинству: добропорядочная жизнь — это жизнь без надежды и страхов, это жизнь, в которой мы примирились с тем, что есть, с существованием, принимающим мир как он есть. Ты понимаешь, что это примирение не может состояться, если нет убеждения в том, что мир божественен, гармоничен и добр.

Вот что советует своему ученику Эпиктет: нужно прогнать из «своей головы печаль», говорит он, «страх, жажду, зависть, злорадство, сребролюбие, изнеженность, невоздержанность. А все это невозможно устранить иначе, как к одному богу обращая свои взоры, к нему одному испытывая привязанность, его повелениям посвятив себя. Но если ты хочешь чего-то иного, то с оханьями и стенаньями будешь следовать тому, кто сильнее тебя, благоденствие ища всегда вовне и никогда не обретая его: ты ведь ищешь его там, где его нет, вместо того, чтобы искать там, где оно есть». Предписание, которое также следует здесь понимать в «космическом» или пантеистическом смысле, а не как всего-навсего возвращение к неизвестно какому монотеизму.

Бог, о котором говорит Эпиктет, не является неким личным богом, как бог христиан, он — всего лишь аналог космоса, иное название того универсального разума, который древние греки именовали логосом, лицо судьбы, которое нам необходимо принять, и даже желать его всей душой, тогда как, будучи жертвой иллюзий общих представлений, мы зачастую полагаем, что должны ему противополагаться, чтобы попытаться отвести ее от себя. Вот какие рекомендации дает своему ученику все тот же Эпиктет:

Следует привести свою волю в лад со всем происходящим, так чтобы и все происходящее происходило не вопреки нашей воле, и все не происходящее не происходило не вопреки нашему желанию. Вследствие этого твердо усвоившие его в стремлении не терпят неуспеха, в избегании не терпят неудачи, без печали, без страха, без смятения проводят жизнь.

Разумеется, подобные рекомендации могут показаться простому смертному абсурдными. Он увидит в этом не что иное, как некую — и весьма глупую — форму «квиетизма», то есть нечто вроде фатализма. Большинство людей принимает мудрость за сумасшествие, потому что она зиждется на таком мировоззрении, такой космологии, глубинное понимание которой предполагает незаурядное теоретическое усилие. Но не это ли как раз отличает философию от всего остального, не таким ли образом приобретает она свое ни на что не похожее очарование?

Должен тебе признаться, что я и сам не разделяю стоическую покорность судьбе, и позднее, когда мы будем говорить о современном материализме, у меня будет возможность сказать тебе почему. Тем не менее стоицизм великолепно описывает одно из возможных измерений человеческой жизни, которая в некоторых случаях — короче говоря, когда все у нас хорошо! — действительно может принимать определенную форму мудрости. Ведь бывают моменты, когда мы стремимся не изменить мир, а просто-напросто хотим любить его и как можно больше насладиться его красотой и усладой.

Например, когда ты купаешься в море и надеваешь маску, чтобы посмотреть на плавающих рыбешек, ты ведь ныряешь не для того, чтобы что-то изменить, улучшить или исправить, а чтобы просто полюбоваться и насладиться зрелищем. Стои­цизм предписывает нам примирение с окружающим нас миром, примирение с настоящим, как оно есть, вне зависимости от наших чаяний и сожалений. Именно в такие моменты благодати он призывает нас приумножать их, насколько это возможно, предлагает нам скорее изменить наши желания, нежели миропорядок.

Отсюда и еще одна важная рекомендация стоицизма: если единственное измерение реальной жизни — это измерение настоящего и если это настоящее по природе своей находится в постоянном движении, то мудро будет привыкнуть не привязываться к прошлому. В противном случае мы сами себя предрасполагаем к будущим страданиям.

 

В защиту «непривязанности»

Стоицизм, в этом смысле очень близкий духу буддизма, встает на защиту «непривязанности» в отношении обладания этим миром. Вот что советует Эпиктет, и вряд ли тибетские учителя возразили бы этой точке зрения:

Каково же упражнение на деле против этого? Прежде всего, высшее, главнейшее, прямо как бы с порога: когда ты испытываешь привязанность к чему-то, то не относись к этому как к чему-то такому, что не может быть отнято, но относись как к чему-то такого рода, как горшок, как стеклянный кубок, чтобы, когда они разобьются, ты, помня, чем они были, не впадал в смятение. Так и здесь: если ты целуешь свое дитя, если брата, если друга, никогда не давай своему представлению полную волю и не позволяй радости доходить до чего ей угодно, но сдержи их, помешай им, как стоящие за триумфаторами и напоминающие им, что они люди. Примерно так и ты напоминай сам себе, что любишь смертное, любишь отнюдь не свое. Это дано тебе на настоящее время, не как не могущее быть отнятым и не навсегда, но как смоква, как виноград, в установленное время года, а если ты тоскуешь по ним и зимой, то ты глупец. Вот так и если ты тоскуешь по сыну или по другу тогда, когда тебе не дано, знай, что ты это зимой тоскуешь по смокве. Ведь чем является зима по отношению к смокве, тем же является всякое исходящее от вселенной обстоятельство по отношению к тому, что в силу этого обстоятельства исчезает. Стало быть, в то самое время, как ты радуешься чему-то, приводи себе противоположные представления. Какое зло в том, если, целуя дитя, пришептывать: «Завтра ты умрешь?»

Нужно правильно понять, что хочет сказать Эпиктет: здесь ни в коем случае не идет речь о безразличии, тем более о нарушении обязанностей, которые нам навязывает чувство сострадания по отношению к другим людям и особенно в отношении тех, кого мы любим. Тем не менее надо как чумы опасаться привязанностей, которые заставляют нас забывать о том, что буддисты называют «непостоянством», то есть тот факт, что в этом мире нет ничего стабильного, что все меняется и проходит и что не осознавать это — значит готовить себя к будущим ужасным мучениям ностальгии и чаяний. Нужно уметь довольствоваться настоящим, любить его так, чтобы не желать ничего другого и ни о чем не сожалеть. Управляющий нами и призывающий нас жить в соответствии с космической природой разум должен быть очищен от отягчающих его и неверно направляющих отложений, как только он впадает в заблуждение нереальных измерений времени, будь то прошлое или будущее.

Но когда мы осознали эту реальность, ее еще нужно ввести в нашу практику. Вот почему Марк Аврелий призывает своего ученика воплощать ее конкретным образом:

Если отделишь это от себя, то есть от своего разумения, все прочее, то, что они говорят или делают, или все, что ты сам сделал или сказал, и все, что смущает тебя как грядущее, и все, что является от облегающего тебя тела или же прирожденного ему дыхания — без твоего выбора, и все, что извне приносит вокруг тебя крутящийся водоворот, так чтобы изъятая из того, что подвластно судьбе, умственная сила жила чисто и отрешенно сама собой, творя справедливость, желая того, что выпадает, и высказывая правду; если отделишь — говорю я — от ведущего то, что увязалось за ним по пристрастию, а в отношении времени то, что потом, как и то, что уже было, и сделаешь себя похожим на Эмпедоклов «сфер округленный, покоем своим и в движении гордый» и будешь упражняться единственно в том, чтобы жить, чем живешь — иначе говоря, настоящим, так хоть оставшееся-то тебе до смерти можно прожить невозмутимо и смело, в мире со своим гением.

Мы увидим позднее, что как раз это Ницше называл «невинностью становления». Но чтобы возвыситься до этой формы мудрости, нужна еще смелость мыслить жизнь в форме «предшествующего будущего».

 

«Когда случится удар судьбы, я буду к нему готов»: учение о спасении как предшествующее будущее

Как это понимать? Ты, конечно, заметил, что в речах Эпиктета о его собственном ребенке речь идет о смерти и о победе, которую философия может позволить нам одержать над ней, или, по крайней мере, о страхе, который нам внушает смерть и который мешает нам жить. Именно в этом смысле приведенные упражнения смыкаются с самой высшей духовностью: если нужно жить в настоящем, отрешившись от угрызений совести, сожалений и тревог, которые обретают свои формы в прошедшем и будущем, то нужно наслаждаться каждым мгновением жизни так, как оно того заслуживает, то есть полностью осознавая, что для всех нас, для смертных, это мгновение может стать последним. А значит, необходимо «делать всякое дело будто последнее в жизни».

Духовная цель упражнения, с помощью которого субъект освобождается от своих тяжких привязанностей в прошлом и будущем, таким образом, вполне ясна. Нужно победить страхи, связанные с конечностью человека, благодаря не интеллектуальному, а глубокому и почти телесному убеждению — убеждению, согласно которому, в сущности, нет различия между вечностью и настоящим, по крайней мере начиная с того момента, когда настоящее не обесценивается по отношению к другим измерениям времени.

В жизни случаются благодатные моменты — такие моменты, когда у нас возникает редкое чувство, что мы наконец-то примирились с окружающим нас миром. Я уже приводил тебе пример погружения в море. Может быть, он тебе ничего не говорит, может быть, я его не очень удачно выбрал, но я уверен, что ты и сам сможешь найти множество подобных примеров, и у каждого человека, согласно его вкусам и настроениям, они тоже найдутся: это может быть прогулка в лесу, закат солнца, состояние влюбленности, чувство спокойствия и радости после сделанного доброго дела, чувство безмятежности, которое иногда следует за творческим порывом, и т. п. Во всяком случае, именно тогда, когда мы полностью совпадаем с окружающим нас миром, когда это согласие приходит само собой, без усилий, в гармонии, нам внезапно кажется, что времени не существует, что возникает одно длительное настоящее, настоящее, у которого появляется, так сказать, плотность, и ни прошлое, ни будущее не могут нарушить эту безмятежность.

Сделать так, чтобы вся жизнь была похожа на такие моменты — вот настоящий идеал мудрости. Именно тогда мы приближаемся к спасению, в том смысле, что больше ничто не может нарушить нашу безмятежность, рожденную преодолением страхов, связанных с другими измерениями времени. Когда мудрец достигает такой степени пробуждения, он может жить «как бог», в вечности мгновения, которое больше ничем не ограничивается, в абсолюте счастья, которое не сможет испортить никакая тревога.

Возможно, ты понимаешь, почему в стоицизме, как и в буддизме, временнóе измерение борьбы против страха смерти также является измерением «предшествующего будущего». В сущности, оно формулируется следующим образом: «Когда случится удар судьбы, я буду к нему готов». Когда нахлынут невзгоды или, во всяком случае, то, что люди обычно таковыми считают, — смерть, болезнь, лишения или иные беды, связанные с необратимым характером уходящего времени, — я смогу их встретить благодаря тем способностям, которые мне даны, чтобы жить в настоящем, то есть благодаря любви к окружающему миру, каков он есть и несмотря ни на что:

Если произойдет что-нибудь из так называемого нежелательного, тотчас облегчением тебе послужит прежде всего то, что это не неожиданно. <…> так будешь говорить ты, и: «я знал, что я смертен», «я знал, что я могу уехать», «я знал, что я могу быть изгнан», «я знал, что я могу быть отведен в тюрьму». Затем, если ты будешь рассматривать, как это касается самого тебя, и станешь доискиваться, к какой области относится случившееся, то тотчас вспомнишь: «Это относится к области того, что не зависит от свободы воли, того, что не мое».

Выяснится, таким образом, что казавшееся «бедой» ниспослано нам природой по справедливости и доброте, по крайней мере если смотреть на вещи с точки зрения всеобщей гармонии, а не преувеличивать их угрозу.

Эта мудрость говорит с нами и сегодня, через столетия, несмотря на колоссальные различия, связанные с историей и культурой прошедших эпох. Ей оказалось суждено большое будущее. Она, как мы еще увидим, продержится практически до философии Ницше.

И все же мы давно не живем в мире древних греков. И все эти великие космологии, а вместе с ними и «мудрость мира», по большому счету, умерли.

Поэтому ты, вероятно, уже начинаешь задаваться следующим вопросом: почему и как осуществляется переход от одного мировоззрения к другому? Почему, в конце концов, — и это будет тем же вопросом, просто поставленным иначе, — существует множество различных философских учений, которые в истории идей следуют друг за другом, а не одно учение, пересекающее века и подходящее для всех людей сразу?

Чтобы понять это, лучше всего оттолкнуться от примера, занимающего нас сейчас, то есть от учения о спасении, связанного с великими древними космологиями. Почему стоическая мудрость не смогла воспрепятствовать появлению иных идей и, в частности, зарождению христианства, которое если не убило ее (я только что говорил тебе, что стоицизм продолжает говорить с нами!), то, по крайней мере, отодвинуло на второй план на многие столетия.

Изучая, как в данном конкретном случае осуществляется этот переход от одного мировоззрения к другому — в данном случае от стоицизма к христианству, — мы также сможем сделать более общие выводы о смысле истории философии.

Когда речь идет о стоицизме, насколько бы грандиозными ни были его разработки, нужно признать, что в его ответе на вопрос о спасении есть одна ключевая слабость, которая позднее, конечно же, станет брешью и позволит возникнуть другим решениям этого вопроса, а тем самым запустит работу исторической машины.

Ты, должно быть, заметил, что у стоиков учение о спасении остается анонимным и безличным. Безусловно, оно обещает нам вечность, но в безличной и анонимной форме — в форме бессознательного фрагмента космоса: в этом учении смерть — это всего лишь переход, но этот переход осуществляется от личного и сознательного состояния, то есть, например, от моего или твоего состояния в живущей и думающей личности, к состоянию слияния с космосом, в котором мы теряем все, что составляет нашу сознательную индивидуальность. А значит, нет полной уверенности, что это учение действительно отвечает на вопрос, поставленный нашим страхом смерти. Оно пытается избавить нас от страхов, связанных с представлением о смерти, но делает это ценой затмения нашего «я», что не обязательно является (а может быть, и вообще не является) нашим самым сокровенным желанием. Больше всего мы хотели бы встретиться с теми, кого любим, услышать, если это возможно, их голоса, увидеть их лица, а не встретить их в форме безличных космических фрагментов, камней или овощей…

И тут христианство, если так можно выразиться, не поскупилось. Оно пообещает нам все, чего мы желаем: личное бессмертие и спасение наших близких. Отталкиваясь от того, что оно рассматривало как слабость греческой мудрости, с полным сознанием дела христианство будет вырабатывать новое учение о спасении, которое станет настолько «эффективным», что затмит собой философию Античности и будет доминировать в западном мире в течение почти пятнадцати веков.