И не осталось никого

Феррис Джошуа

ВХОДИМ В НОВЫЙ ВЕК

 

 

1

Сокращения — Последний час Тома — Трагедия Джании Горджанк — Спад и Крайние меры и Разговоры о Томе — Жуткие фотографии — История кресла Тома Моты — Прогуляться по-испански в коридоре — Сандерсон — Два е-мейла — История кресла Тома Моты, часть 2-я — Благотворительный проект — Остаточная кислота — Линн Мейсон

Нам предстояла череда сокращений. Слухи о них ходили уже несколько месяцев, но теперь об этом объявили официально. Счастливчики, у которых были для этого хоть какие-то основания, могли подать в суд. К ним относились черные, престарелые, женщины, католики, евреи, геи, толстые или инвалиды. Всем нам в свое время приходилось давать показания в суде. Мы ждем, что нас вызовут для дачи показаний в связи с делом Тома Моты, а в том, что такой судебный процесс состоится, у нас нет ни малейших сомнений. У него для этого нет никаких оснований, если только в список не включить еще и характеристику «козел». И это не пустые разговоры. Его бывшая его просто ненавидит. Суд ограничил его в правах. Он не может встречаться наедине с двумя своими малолетними детишками. Его жена уехала в Феникс, чтобы быть от него подальше. Мы бы не стали называть Тома козлом, если бы не достигли на этот счет полного согласия. Амбер Людвиг возражает против такого именования, потому что она возражает против всяких ругательств, после того как забеременела, но на самом деле это определение точно ему подходит, а Амбер, скорее, даже не против — она просто воздерживается.

Когда Том узнал, что его решили выпереть, он надумал вышвырнуть в окно свой компьютер. В это время к нему зашел Бенни Шассбургер. Бенни вовсе не был закадычным дружком Тома, но он иногда мог сходить с ним на обед, а потом все рассказать остальным. Слух о том, что Тома уволили, разошелся быстро, и именно Бенни отправился к Тому. Он сказал, что Том шагает туда-сюда по кабинету, как заключенный, только что посаженный в камеру. Он сказал, что вполне может себе представить, какой видок был у Тома, когда тот вечером отправился в свой напервилльский дом с алюминиевой битой, и пришлось вызывать полицию, чтобы он чего не натворил. Мы никогда прежде эту историю не слышали. Нам пришлось тут же, на месте, прервать рассказ Бенни о последнем часе Тома, чтобы он рассказал историю об алюминиевой бите. Бенни был просто потрясен тем, что мы ее никогда не слышали. Он-то был уверен в обратном. Нет, мы не слышали.

«Идите в жопу, — сказал он. — Всё вы прекрасно слышали».

Нет, не слышали. Эти разговоры всегда так происходили.

И тогда Бенни рассказал нам историю об алюминиевой бите, а потом — историю о последнем часе. Обе истории были хороши, и на них мы убили добрый кусок рабочего времени. Некоторые из нас не прочь убить толику рабочего дня, а другие потом испытывают угрызения совести. Но независимо от личных чувств за потраченное время, так или иначе, нужно отчитываться, а потому все списывали на клиентов. К концу финансового года набиралась изрядная сумма, которую наши клиенты платили нам за то, что мы сидели и трепались, а они потом эти расходы относили на вас — на потребителей. Такова цена бизнеса, но некоторые из нас задавались вопросом: а не предшествует ли это близкому концу, так же как чрезмерное расточительство предшествовало падению Римской империи. В стране крутилось столько денег, что их маленький ручеек дотекал даже до нас, позволяя нам жить среди одного процента самых богатых людей мира. Эта радость была долгой, пока не настала эпоха сокращений.

Том хотел вышвырнуть свой компьютер в окно, но при этом желал убедиться, что тот разобьет стекло и приземлится внизу на улице. Он возился под столом — вытаскивал шнуры.

— Мы на шестьдесят первом этаже, — сказал Бенни.

И Том согласился, что если стекло не разобьется, то ничего хорошего из этого не получится. Если стекло не разобьется, то они будут говорить, что Том Мота даже обосраться толком не умеет. Ну уж нет, он не хотел давать этим сволочам даже такого повода для удовольствия. Говоря о сволочах, он частично имел в виду и нас.

— Не думаю, что он пробьет стекло, — покачал головой Бенни, и Том прекратил отсоединять компьютер.

— Я должен что-то сделать, — сказал он.

У нас такой спешки не было. Наше здание стояло на Великолепной миле в центре Чикаго, на углу, в нескольких кварталах от озера. Оно было построено в стиле ар деко и оборудовано двумя позолоченными вращающимися дверями. Мы медленно плелись по лестнице к вращающимся дверям, боясь того, что может ждать нас внутри. Поначалу нас выпирали пачками. Потом, когда у них этот механизм отладился, — по одному, по мере необходимости. Мы боялись, что в конце концов окажемся на нижней Уэкер-драйв. То есть, оставшись без работы, мы лишимся заработка, без заработка нас выставят из наших домов, а когда нас выставят, мы окажемся на нижней Уэкер, где займем место рядом с тележками из универсамов, приспосабливаясь к зиме и постоянной грязи на ногах. Вместо того чтобы бороться за приставку «старший» к должности, мы будем подбирать окурки на помойках. Представлять, как мы впадаем в это жуткое состояние, было забавно. И жутковато. На самом деле мы не могли поверить, что наши бывшие коллеги будут гудеть нам из «лексусов», проезжая по нижней Уэкер-драйв по пути домой, в пригороды. Мы не думали, что у нас возникнет желание помахать им вслед от горящих бочек из-под масла. Но то, что нам придется заполнять бланк безработного по Интернету, — в этом мы не сомневались. Нас пугала перспектива безуспешного поиска денег, необходимых, чтобы заплатить за аренду или по ипотечному кредиту.

Все же мы еще были живы, не стоило забывать об этом. Мы сидели за столами, а в окна по-прежнему заглядывало солнышко. В некоторые дни достаточно было просто выглянуть в окно, посмотреть на облака и макушки зданий. Мы сразу же воодушевлялись этим зрелищем. Мы становились «счастливыми». Мы могли даже проявить редкостную доброту. Возьмите, например, то время, когда мы тайком таскали сигареты «Олд голдс» в больничную палату Франка Бриццолеры. Или когда мы присутствовали на похоронах дочурки Джанин Горджанк, которую нашли задушенной на пустыре. Трудно поверить, что такое может случиться с кем-то, кого ты знаешь. Вы по-настоящему не видели плачущего лица, пока не попали на кладбище в тот момент, когда мать хоронит своего ребенка.

Девочке было девять лет. Ее выкрали ночью из открытого окна. Об этом было столько шума в газетах. Поначалу ее объявили пропавшей. Потом ее тело нашли. Нужно было видеть Джанин на этих похоронах среди фотографий Джессики, в окружении семьи, пытающейся ее поддержать… тут даже сердце Тома Моты не выдержало. Потом, когда мы вышли из зала прощаний и мрачно переговаривались друг с другом на автомобильной парковке, Том начал лупить свою «миату» 94-го года выпуска. Очень скоро на него стали обращать внимание. Он колотил кулаками по окнам и испускал жуткие крики: «Бля!» Он пинал двери и колеса. Наконец он упал на землю рядом с багажником и затрясся в рыданиях. С учетом обстоятельств такое поведение не назовешь немотивированным, но нас немного удивило, что именно на Тома это произвело самое сильное впечатление. Он лежал на асфальте парковки перед залом прощаний, в костюме и галстуке, и рыдал, как ребенок. Несколько человек подошли, чтобы успокоить его. Как мы предположили, отчасти он сорвался из-за того, что его бывшая увозит детишек в Феникс. Одно можно сказать определенно: несмотря на все несомненные факты, очень трудно понять, что думает та или иная личность в данный конкретный момент.

Мы полагали, что в век продвинутых технологий спадов в новой экономике больше не происходит. Мы считали, что такие события, как закрытие заводов в Айове и Небраске, где какие-то далекие от нас американцы борются с проваливающимися крышами и долгами на кредитных карточках, не имеют к нам никакого отношения. Мы смотрели, как по телевизору берут интервью у этих «синих воротничков». Даже в таком коротком репортаже невозможно было не почувствовать их боль и тревогу за себя и свои семьи. Но потом передавали прогноз погоды и спорт, а когда мы снова задумывались об этом, то речь уже шла о другом заводе и другом городе, а тот штат предлагал программы занятости для уволенных рабочих, с учетом их адаптации и переподготовки, и организовывал учебные центры. Нечего страшного с ними не должно было случиться. Слава богу, мы могли не беспокоиться о таких несчастьях. Мы — корпоративные граждане. Чего нам бояться с нашими научными званиями? Да и корпоративный жирок смягчит удар при падении. Нам были нипочем переменчивые рыночные ветра перепроизводства и избыток производственных ресурсов.

Но вот чего мы не приняли во внимание: во время экономического спада мы становились избыточным производственным ресурсом, и нас самих собирались пустить под гусеницы бульдозера, как излишки импортных печатных плат. По пути домой мы спрашивали себя: кто следующий. Следующим оказался Скотт Макмайклс. Его жена тогда только что родила. Следующей за ним стала Шарон Тернер. Они с мужем как раз купили дом. Имена — для всех остальных всего лишь имена, но для нас это были люди, вызывавшие у нас глубочайшее сочувствие. Те, кто укладывал в коробку свои пожитки, пожимал руки одному, другому, третьему и уходил, ни на что не жалуясь. Никакого выбора им не предоставили, и они проявляли безропотную покорность судьбе. Их уход мы воспринимали как самопожертвование. Они уходили, чтобы мы могли остаться. И мы оставались, хотя наши сердца следовали за ними. Потом наступила очередь Тома Моты, который хотел выкинуть свой компьютер в окно.

Он носил эспаньолку и был сложен, как бульдог, — коренастый, с несколькими складками на шее, нависающими одна над другой. Том не принадлежал к нам. В этом нет никакого высокомерия — только доброжелательная попытка сказать правду. В каком-нибудь другом месте ему было бы лучше — валил бы себе деревья в лесу или рыбачил где-нибудь на Аляске. А он вместо этого, облачившись в хаки, попивал кофе-латте на разборном диване и обсуждал, как сделать название товара нашего заказчика, изготавливающего прокладки, ассоциирующимся с понятием «больше абсорбирующий». То есть в те времена, когда у нас был заказчик, изготавливающий прокладки. Отказавшись от идеи выкинуть в окно компьютер, Том зациклился на своих журналах. Он сказал Бенни:

— Бенни, старина, ты должен забрать мои журналы у Джима. Этот говнюк их держит уже два месяца. Я без них отсюда не уйду. Но я к нему не пойду. Я никого не хочу видеть.

Когда Бенни нам об этом сказал, мы не могли почувствовать ничего, кроме жалости. Конечно, Тому наша жалость сто лет не нужна. Если б он узнал — плюнул бы нам в рожу. Жалость никому не нужна. Все хотят поскорей убраться отсюда к чертовой матери и не выставлять себя в смешном свете, а еще хотят поскорее забыть всю эту жуткую катавасию. Что никак не получится, если будешь ходить по кабинетам и собирать свои журналы. Спустя десять минут Бенни вернулся со старыми журналами «Машина и водитель», «Роллинг стоун», «Оружие и амуниция». Том сидел на полу в кабинете и заводил часы.

— Том, — окликнул Бенни.

Том не ответил.

— Том? — повторил Бенни.

Том продолжал заводить часы. Потом он встал, выдвинул ящик стола, извлек оттуда одну из тех теннисок, что он носил много дней подряд. Синяя (Бенни) и зеленая (Джима) тоже лежали в этом ящике. Том снял рубашку и натянул красную тенниску.

— Они считают меня клоуном, — сказал он Бенни.

— Нет. Никто тебя не считает клоуном, Том, — ответил Бенни. — Они тебя крепко держат за яйца, старина, это все знают.

— Дай-ка мне ножницы, — попросил Том.

Бенни рассказывал потом, что оглянулся и увидел ножницы на стеллаже Тома. Бенни сказал нам, что не хотел давать Тому ножницы.

— Они считают меня клоуном, — повторил Том; он сам подошел к полке, взял ножницы и принялся отрезать свои расчудесные модные брюки выше колена.

— Ты чего делаешь, Том? — спросил Бенни, фыркнув от смеха.

Он все еще держал в руках старые журналы Тома и смотрел, как тот сделал ножницами круг, после чего штанина свалилась на щиколотку. Тогда Том принялся отрезать рукав тенниски с другой стороны от отрезанной штанины.

— Том! — Загорелая рука Тома скоро обнажилась до самого плеча. На его бицепсе вилась татуировка в виде колючей проволоки. — Том, серьезно, ты чего делаешь?

— Будь добр, — сказал Том, — вырежи дыру у меня на спине.

— Том, зачем ты это делаешь?

Иногда требовались радикальные меры. Случалось так, что кому-нибудь приходилось садиться в машину с пакетом и мчаться в Палатин в офис «Федерал экспресс», который принимал почтовые отправления позже всех в штате, гарантируя доставку на следующее утро. Выброс товара на рынок новым клиентом, запланированный на понедельник, означал целую неделю бдений до часа ночи и сон урывками в воскресенье, то на одном, то на другом диване. Это называлось пожарной тревогой, а когда объявлялась тревога, нужно было бросать все. Никаких тебе посещений спортивного зала, никаких походов в театр. Ты никого не видел — ни свое пятилетнее дитя, ни консультанта по семейным отношениям, ни спонсора, ни даже собственной собаки. Мы боялись пожарных тревог. И в то же время мы участвовали в этом сообща, и после пяти дней каторжного труда изменения, произошедшие с командой, могли застать врасплох. Когда вы пять или шесть дней подряд вместе обедаете, помираете со смеху над чьим-то столом и совместно решаете какую-нибудь трудную задачу, то теряете иммунитет против духа товарищества. Мы вынуждены были признать, что люди, с которыми мы работали, со всеми их заморочками, со всеми добродетелями и ограничениями, не такие уж и плохие. Откуда это взялось? Дружеское расположение? «Тебя переполняет любовь к брату твоему», — сказал Ханк Ниари, цитируя кого-то. Он вечно кого-нибудь цитировал, и мы его за это ненавидели, если только он не умничал во время пожарной тревоги, когда мы любили его как брата. За следующую неделю это чувство успевало рассеяться. Но пока оно длилось, работа была свежим родником, подлинным источником света, предметом трогательных забот любящего сообщества.

Потом наступил спад, и пожарные тревоги прекратились. Никто уже не мчался в Палатин, никто не сидел на работе до часу ночи, никого не переполняла братская любовь.

Бенни спустился с Томом в лифте. В своей искромсанной одежде Том выглядел как человек, выброшенный волной на берег после кораблекрушения, — оборванный и цепляющийся за доску. Туфли и носки он снял и оставил их в кабинете вместе с брошенными там же журналами, фотографиями своих детишек и обрезками брюк и рубашки.

— И что ты собираешься делать? — спросил Бенни.

— А что я, по-твоему, собираюсь делать? — риторически ответил Том, когда они доехали до холла. — Буду искать новую работу.

— Нет, — сказал Бенни, — Я имею в виду прямо сейчас. Что ты собираешься делать сейчас?

Они вышли из лифта. Том еще раньше вытащил все карандаши и ручки из кружки, что стояла у него на письменном столе, и теперь в руках у него была пустая кружка. Том остановился в отделанном мрамором вестибюле, глядя, как спускаются другие лифты.

— Ты когда-нибудь читал Эмерсона? — спросил Том у Бенни.

Бенни не знал, где встать. Он нам потом рассказывал, что не знал, почему они остановились в вестибюле прямо перед лифтами.

— Так что ты собираешься делать, Том?

— Послушай, что сказал Эмерсон, — заявил Том и принялся цитировать: — «Несмотря на всю нашу грошовую мудрость, несмотря на нашу губительную для души рабскую приверженность привычкам, не подлежит сомнению, что у всех людей бывают возвышенные мысли». Ты это слышал, Бенни? Слышал или мне повторить еще раз?

— Слышал.

— Они меня никогда не знали, — сказал Том, мотнув головой в сторону тех ублюдков. — Никогда.

Открылись двери первого лифта, и оттуда вышли направлявшиеся на обед служащие юридической конторы. Том выставил вперед пустую кружку.

— Помогите безработному, — попросил он, встряхивая кружку, — Эй, помогите потерявшему работу.

— Том! — позвал Бенни.

— Бенни, иди в жопу! Помогите мне, приятель. Я сегодня потерял работу.

Таким был последний час Тома.

Мы узнали это от Бенни после того, как он рассказал нам историю о Томе, его напервилльском жилище и алюминиевой бите. Когда Том узнал, что детей увезли к бабушке, он приехал в этот самый дом, и все имущество, которое в ходе бракоразводного процесса было признано его собственностью, все, что принадлежало ему и могло быть разбито или расколочено алюминиевой битой, подверглось методичному уничтожению. Угомонила Тома лишь прибывшая на место полиция.

Амбер Людвиг, плотно сбитая, фигурой похожая на моржа, с очень маленькими ручками и темными, близко посаженными глазами, сказала, что боится, как бы Том не вернулся — ну, типа, как показывают в новостях — и не перестрелял нас всех.

— Нет, правда, — сказала она. — Я думаю, он совершенно распоясался. Хотя вряд ли когда и подпоясывался.

По Амбер пока ничего заметно не было, но все и так знали. Она советовалась со всеми, делать ей аборт или нет, и, к крайнему разочарованию Ларри Новотны, склонялась к тому, чтобы не делать. В этом случае ему придется решать, что делать с женой, которая не так давно родила. Мы сочувствовали Ларри, который той весной бесконечно теребил замызганный козырек бейсболки с символикой «Кабс», но еще мы думали, что ему надо было держать свой болт в штанах. Амбер мы тоже сочувствовали, но все знают — для танго нужны двое. Мы только надеялись, что они занимались этим не на наших столах.

Мы спросили Амбер, неужели она и в самом деле думает, что Том способен устроить кровавую баню.

— Да, — сказала она. — От него что угодно можно ждать. Он сумасшедший.

Мы попытались убедить ее, что такие вещи происходят только на заводах или складах, да и то только в Саутсайде. Завязался спор. Вменяем ли Том? Или он просто валяет дураку? Что это с ним было на похоронах дочки Джанни, когда он разрыдался и продолжал плакать, даже когда мы зашли в бар? Разве это не доказывает, что у парня есть сердце?

— Хорошо, — согласилась Амбер. — А как тогда называется, когда человек стоит на батарее и показывает голую задницу пловцам из окна своего кабинета? Это что значит, по-вашему?

Она имела в виду бассейн на крыше «Холидей инн», на который выходило окно кабинета Тома, и привычку Тома иногда прижиматься к стеклу голой задницей. Да это же озорство! — закричали мы. Шутка! Никакое это не сумасшествие. Большинством голосов оценка Амбер была отвергнута. Мы знали Тома. Мы знали Алана Глу, Линду Блантон, Пола Соньера. Мы знали Нейла Хотчкисса, и Кору Ли Броуэр, и Гарольда Оука. И никто из них не возвращался сюда, чтобы стращать нас. Их выперли. Они упаковали свои вещички. Они оставили нас навсегда, чтобы никогда не возвращаться.

Мы удивились, когда вернулась Джанин. Конечно, все понимали, что она может вернуться, когда захочет. Просто мы не думали, что после всех жутких переживаний она захочет вернуться и. снова погрузиться в прежнюю рутину — каким образом это могло облегчить ее страдания? Она постарела, в особенности ее глаза. Блузки на ней теперь были неглаженые. Если прежде Джанин каждый день делала прическу, то теперь ее каштановые волосы стали прямыми и высохшими, и иногда от нее дурно пахло. В первый день она поблагодарила нас за объявления. Когда мы узнали, что у Джанин пропала девочка, Линн Мейсон пришла в голову мысль напечатать объявление о розыске. Женевьева Латко-Девайн, вероятно, самая добрая и отзывчивая из нас, поехала в Норт-Аврору, чтобы взять фотографию Джессики. Она вернулась в офис к полудню с фоткой маленькой школьницы. Мы ее сосканировали и загрузили на сервер, а потом стали составлять объявление.

Женевьева сидела за компьютером, занимаясь своими делами. Джессика была обычной девочкой со светлыми волосиками и бледным личиком и кривой улыбкой. Мы сказали Женевьеве, что фото не годится — нечеткое изображение.

— Ну и что вы хотите от меня?

— Поработай над ней, — предложил Джо Поуп. — Загрузи ее в «фотошоп».

Мы работали на «макинтошах». У кого-то из нас были новые «макинтоши», у кого-то — мощные ноутбуки, а кое-каким несчастным душам приходилось целые дни торчать под столом, чтобы вдохнуть жизнь в свои устаревшие модели. Макет мы сделали в «кварк-экспрессе», а все манипуляции с фотографией — в «фотошопе». Женевьева загрузила фотографию девочки в «фотошоп» и принялась приводить в порядок волосы и веснушки Джессики. Мы посмотрели на результат и в один голос заявили, что изображение все равно плохое.

— Попытайся сделать вот этот участок потемнее, — сказал Джо, обводя лицо девочки пальцем. — Бог ты мой, у тебя монитор грязный, — добавил он и, вытащив салфетку у нее из стола, протер экран, потом посмотрел снова. — Теперь стало еще хуже.

Женевьева попробовала разные штучки из меню, потом мы снова посмотрели на девочку. Джо покачал головой.

— А теперь она какая-то загорелая. Верни немного назад.

— У меня такое ощущение, что мы забыли, для чего мы это делаем, — сказала Женевьева.

Но мы боялись, что на плохое изображение люди просто не будут обращать внимания.

Женевьева не испытывала недостатка в советах.

— Слушай, ты сделай «ПОТЕРЯЛАСЬ» чуть покрупнее, — сказал Джим Джеккерс.

— И выдели «вознаграждение $10 000», — предложил Том. — Не знаю как… может, просто другим шрифтом.

— И с межбуквенными расстояниями надо поработать, — напомнил Бенни откуда-то сбоку.

Мы все хотели помочь. Женевьева поколдовала еще около часа, подчищая то здесь, то там, а потом кто-то ей посоветовал переделать улыбку девочки, чтобы не была такой кривой. Так она будет выглядеть лучше.

— Ну все, — заключила Женевьева, — с этим делом мы закончили.

В тот день мы напечатали кучу цветных копий. Несколько человек поехали в Норт-Аврору и целый вечер расклеивали их — в библиотеке. Ассоциации молодых христиан, у дверей продуктовых магазинов, в «Старбаксах», в кинотеатрах и в «Тойз-ар-ас», и на всех телефонных столбах района. Три дня спустя девочку нашли на пустыре, завернутую в полиэтилен.

К возвращению Джанин мы развесили флажки и купили торт. На следующий день Джо Поуп обнаружил ее плачущей перед зеркалом в мужском туалете. Она перепутала двери и вошла не туда. Джо Поуп редко приносил новости, поскольку он почти ни с кем не разговаривал, так что мы вполне могли и не узнать, что он столкнулся с Джанин в мужском туалете. Но тут он рассказал Женевьеве Латко-Девайн, а Женевьева — Марсии Двайер, а Марсия — Бенни Шассбургеру, а Шассбургер — Джиму и Амбер, которая рассказала Ларри, Дану Уиздому и Карен Ву, а Карен кого ни увидит — все тому и выложит. Рано или поздно об этом стало известно всем, и таким вот образом мы узнали, что Джанин еще не пережила свое горе, потому что перепутала двери и зашла в мужской туалет. Мы представляли ее над раковиной — стоит, держится за мраморные края, голова наклонена, из глаз капают слезы, и даже писсуаров в зеркале не замечает. После возвращения за она ланчем почти всегда молчала.

Мы обсуждали то, что Джанин забрела в мужской туалет. Мы рассказывали другим. Никто не считал, что этот случай нужно держать в тайне, но мы старались не делать из негр происшествия, не превращать в шутку. Ну, по крайней мере, большинство не делало, только некоторые. Случай явно был трагический. Мы знали, но что мы понимали в этом? Некоторые говорили о нем просто от скуки, но для большинства это объясняло, почему она помалкивает за ланчем. Потом мы забыли про тот случай и больше о нем не говорили. Не говорили до тех пор, пока Джанин не начала приносить в кабинет фотографии Джессики и ставить их на тумбу и стеллажи, вешать на стены. Фотографиям становилось тесно. Сотни фотографий дочери на семидесяти пяти квадратных футах ее кабинета. Три, висевшие перед ней на стене, были самым скорбным из всего, что мы когда-либо видели. Аж мурашки бежали по телу. Дошло до того, что мы, по мере возможности, перестали к ней заходить. А если уж это требовалось по какому-нибудь срочному делу, то мы не знали, на чем остановить глаза.

Это случилось в один из майских вторников во второй половине дня, когда Линн Мейсон назначила вводное совещание и мы собрались в ее кабинете, чтобы в нем участвовать. Вводные совещания были для нас как подарок судьбы, поскольку они означали, что появился заказ. Мы все работали в креативном отделе, разрабатывали рекламные объявления и считали нашу работу творческой, но намного больше изобретательности и выдумки мы стали вкладывать в составление табелей учета рабочего времени, после того как начались сокращения. Вводное совещание означало, что у нас появляется настоящая работа и табели на следующую неделю становятся не столь устрашающими.

Но некоторые из нас не любили вводные совещания, которые назначались на 12.15.

— Именно в это время — эй, вы там не спите? — большинство из нас идет на обед, — говорила Карен Ву. Обед для Карен — дело святое. — Почему не назначить на одиннадцать пятнадцать? — вопрошала она. — Или, скажем, на час? — Большинству из нас было все равно; подумаешь, ну, поедим на час позже. — А я хочу есть, — говорила Карен. Похоже, ей было наплевать, что Линн Мейсон недавно узнала, что у нее рак, и, возможно, мысли ее были заняты совсем другим. И потом, она вообще могла назначать совещания, когда ее левая нога пожелает, ведь она была одним из совладельцев. — Конечно, она может назначать совещания на любое время, — заявила Карен, — Но ей что — приспичило? Вот ведь в чем вопрос — приспичило?

Многие из нас подумали: Карен могла бы радоваться тому, что у нее вообще есть работа.

Дожидаясь Линн, мы убивали время, слушая, как Крис Йоп рассказывает историю о кресле Тома Моты. Мы любили убивать время. Мы бродили по коридорам с бумагами в руках — якобы по делам, тогда как на самом деле искали бесплатные сладости. Мы наполняли кофейные чашки на чужих этажах. Ханк Ниари был помешан на чтении. Он приходил рано утром в коричневом вельветовом пиджаке, с книгой, взятой в библиотеке, копировал все страницы подряд на ксероксе, садился за стол и принимался читать странички, которые со стороны вполне могли сойти за какие-нибудь рабочие материалы. Он проделывал такие штуки с романами страниц в триста каждые два-три дня. Хромой Билли Райзер, работавший в другой команде, был страстным фаном «Чикаго кабс». У него был приятель, который устанавливал спутниковые антенны. Они незаконно пробрались на крышу соседнего здания, установили в неположенном месте дистанционную спутниковую антенну, разместив ее так, чтобы сигнал по лучу передавался прямо в кабинет Билли. Другой приятель Билли установил ему под столом телевизор — под таким углом, чтобы Билли, сидя в футе от стола, мог видеть экран. Когда все это было проделано, он мог ловить две сотни станций и смотреть «Кабс», даже когда они играли не дома. Когда Сэмми Соса шел на рекорд по числу пробежек к «дому», мы небольшими группками собирались у стола Билла. Проблема была в том, что Билли опасался, как бы кто не узнал про антенну, а потому каждый раз, когда Сэмми добегал до «дома» и мы начинали ликовать, Билли выпинывал нас из кабинета.

Тома Моту уволили за неделю до того, как Крис Йоп рассказал нам историю о его кресле. Йоп сказал, что чистил свой стол, потом поднял голову и увидел, что в дверях стоит офис-менеджер. От нашей офис-менеджера пахло гамамелисом и ковролином, на левой щеке у нее была здоровенная родинка, и она никогда ни с кем не здоровалась. Ходили слухи, что она, как муравей, может тащить груз в несколько раз больший, чем вес ее тела. Офис-менеджер стояла в дверях кабинета Йопа, скрестив руки на груди и разглядывая Йопов стеллаж. Потом она спросила, не Тома ли Моты этот стеллаж.

— И тогда я сказал ей, — сказал нам Йоп, — «Тома Моты? Что — вот этот?» — «Да, вот этот, — сказала она. — Это не Тома ли Моты стеллаж?» — «Не-а, — говорю я, — Это не Тома. Это мой стеллаж». — «Кто-то вытащил Томов стеллаж из кабинета, — говорит она. — Я должна вернуть его на место». К тому времени Тома уже день — или больше? — как вышибли. Это было в прошлый вторник, то есть я хочу сказать, тело еще не успело остыть, а она стоит в дверях и обвиняет меня в воровстве. И тогда я ей повторяю, говорю: «Это не его стеллаж. Этот стеллаж мой». Но тут она, понимаете, заходит ко мне в кабинет и говорит: «Это Томово кресло? Вот то, на котором вы сидите?» И показывает прямо на кресло. Она, видите ли, думает, что это его кресло. Но это мое кресло. Стеллаж-то, конечно, его, факт. Я вытащил этот стеллаж из его кабинета, когда Тома вышибли, и притащил в свой. Но кресло к нему ни малейшего отношения не имеет, факт. Это мое кресло. И вот я говорю: «Это? Это мое кресло. Это кресло мое». А она говорит… заходит ко мне в кабинет, останавливается почти вплотную ко мне, ну, может, в футе, может, в двух от меня, и говорит, показывая на мое кресло: «Вы не возражаете, если я проверю инвентарный номер?» Так, скажите мне, кто об этом знал, — спросил нас Йоп. — Кто знает об этих инвентарных номерах?

Никто из нас об инвентарных номерах в жизни не слышал.

— Ну да. Инвентарные номера, — продолжил Йоп. — У них на всем снизу есть инвентарные номера. Они так все могут просечь. Они могут сечь — у кого что и в каком кабинете. Вы об этом что-нибудь знали?

Мы позволили ему выплеснуть эти новости об инвентарных номерах, потому что его злость была типичной для того времени. Крис — человек нервный, и, когда он говорил, у него все лицо словно подергивалось и жестикулирующие руки немного тряслись, как у кофеинового наркомана. Он просил нас, чтобы мы называли его «Йоп», потому что так он чувствовал себя моложе, увереннее и больше в своей тарелке. Он носил длинные волосы, которые вились над ушами, но выдавали его возраст сединой на затылке. Жену его звали Терри, а по выходным он наигрывал роковые зонги семидесятых в жуткой современной обработке. Он постоянно у всех выспрашивал, что теперь слушают, и мы, проходя мимо его кабинета, нередко слышали доносящиеся оттуда звуки рэпа. Это Йоп ставил на CD-плеер какой-нибудь новый альбом, что попахивало одновременно и широтой души, и убожеством, потому что все мы знали, что на самом деле ему нравится слушать «Блад он зи трэкс». Мы, набившись в кабинет Линн, слушали его историю о кресле Тома Моты. У Линн был стол со стеклянной столешницей и диван из белой кожи, а мы стояли в дверях или прислонялись к стенам. Карен Ву все время поглядывала на часы и вздыхала, потому что Линн опаздывала на ею же назначенное совещание.

— Ну, я ей типа: «Инвентарный номер?» — продолжал Йоп. — А она говорит, стоит у меня, понимаешь, за спиной и говорит: «Посмотрите». Ну, я встаю со своего кресла и смотрю — инвентарные номера! Сзади на моем кресле! «Откуда они берутся?» — спрашиваю я. А она не отвечает, только говорит: «Вы мне ручку не дадите?» Ей, значит, ручка нужна, чтобы записать этот инвентарный номер! Ну и фашистская организация, думаю я… «Эй, — говорю я, — это мое кресло». Но она на меня ноль внимания — она записывает инвентарный номер. Потом идет к стеляжу и начинает переписывать его инвентарный номер, а сама говорит: «А как насчет этого стеляжа?» И тут я понимаю, что попал, потому что я соврал ей насчет стеляжа, факт, но насчет кресла — чистая правда. Вообще-то мне на этот стеляж насрать Забирай свой стеляж — только оставь мое кресло.

Мы сказали Йопу, что он имеет в виду стеллаж.

— А я что сказал? — спросил он нас.

Мы ему сказали, что он сказал «стеляж».

— Стеляж?

Ну да — сначала он говорил «стеллаж», а потом начал говорить «стеляж».

— Слушайте, не берите в голову, что я говорю, — сказал он. — Это я просто путаю слова. Вопрос в другом. Вот в чем: забирай свой стеллаж, но оставь мне мое кресло. Это мое кресло. «А стеллаж ваш?» — спрашивает она меня. Это уже вопрос нравственный или типа того. И потому я говорю: «Да, мой, но можете его забирать. Он мне больше не нужен». Мне он больше не нужен? Кому он нужен — этот стеллаж? Но я не хочу терять мое кресло — мое законное кресло, а потому я говорю: «Можете забирать этот стеллаж».

Мы не хотели еще раз его прерывать, но чувствовали необходимость напомнить, что это ее работа — работа офис-менеджера: следить, что происходит с мебелью, и все такое.

Йоп нас проигнорировал.

— А что у нее такое на запястье? — спросил он.

Йоп спрашивал о татуировке офис-менеджера. Это был скорпион, обвивающий ее левое запястье.

— Зачем это женщине нужны такие штуки? — спросил он. — И с какой стати мы принимаем на работу женщину, которая делает с собой такое?

Вопрос был хороший. Мы думали, что он знает этот прикол.

— Какой еще прикол? — спросил он.

Этот скорпион защищал ее безымянный палец.

— Слушайте, что я вам скажу, — заявил Йоп. — Это смешно, но ее безымянному пальцу не нужна никакая защита. Ну да бог с ним — что бы она ни делала, это ее работа. Каким образом мы взяли на работу человека со скорпионом на запястье, выше моего понимания, но я не возражаю, пусть она себе работает. Но это мое законное кресло. Это мое кресло. Она берет мое кресло, а это уже выходит за рамки ее обязанностей. И тут она мне, видите ли, говорит: «Почему вы предлагаете мне ваш стеляж, если, как вы утверждаете, это на самом деле ваш стеляж. Мне он не нужен, если он ваш, — говорит она. — Мне он нужен, только если это стеляж Тома. Все вещи Тома исчезли, и я должна их найти». Ну и я ей тогда говорю невинным таким тоном, будто ничего не знаю: «А какие именно — все вещи?» — «Дайте-ка я подумаю. Значит, его стол, — говорит она, — его кресло, его стеляж, его…»

Мы извинились, что прерываем его, но он опять впал в ту же ошибку.

— Что еще? — спросил Йоп.

Опять этот стеляж.

Йоп воздел руки. На нем была дешевенькая гавайская рубашка — волосы у него на руках начали седеть.

— Да вы слушаете, что я говорю? — воскликнул он. — Вы хоть попытайтесь понять, что я говорю. Я пытаюсь вам сказать нечто очень важное. Они знают все! Они знали обо всем, что мы взяли. Так какой у меня был выбор? «Можете забирать стеляж, ясно? — сказал я ей. — Только не трогайте мое кресло». — «А он Томов?» — спрашивает она у меня. Вот что ей важно знать. Она хочет знать, взял ли я этот стеляж из кабинета Тома. И вот это меня и бесит больше всего. Меня вышибут потому, что я взял Томов стеляж.

— Стеллаж! — закричали мы.

— Ну да! — закричал он в ответ. — И вот из-за такой ерунды меня вышибут! У меня же ипотека. У меня жена. Я ведь, бля, профессионал. Если меня вышибут в таком возрасте, то мне конец. Это игра для молодых. Я слишком стар. Кто меня возьмет, если меня вышибут?

Йоп немного успокоился и продолжил:

— Я не вижу никакой альтернативы — только выложить ей все начистоту, а потому я ей говорю: «Ну хорошо, я вам скажу. Вы говорите об этом стеляже, так? Я его перетащу назад в кабинет Тома. Обещаю. Виноват». А она говорит: «Но вы не отвечаете на мой вопрос. Это его стеляж? Вы его взяли?» Так что вы теперь знаете, что я думаю. Я попытался быть с ней вроде как честным. Я пытался нащупать в ней хоть что-то человеческое, нормальное. Ничего из этого не получается. А потому я говорю вот что, я говорю: «Он был здесь, когда я вернулся с ланча, — вот все, что я знаю». А она говорит — смотрит на свои часы и говорит: «Сейчас пятнадцать минут одиннадцатого». И я говорю: «Да». — «Четверть одиннадцатого утра, — говорит она. — У вас ланч когда? В половине десятого?» Потом она показывает на стеляж и говорит: «И все эти книги появились тоже, когда вы вернулись с ланча? С вашего ланча в половине десятого?» Ну, я на это ничего не говорю, а она говорит: «А кресло, на котором вы сидите? Оно тоже вдруг появилось из ниоткуда?» Я и на это ничего не говорю, а она говорит: «Я пойду проверю ваши инвентарные номера, а потом вернусь. И я вам предлагаю, если это стеляж Тома, вы его лучше быстренько верните в его кабинет». И вот тут я ей говорю: «Эй, мадам, а ну-ка погодите! Что это вы этим хотите сказать — стеляж Тома? Тут ничего Томова нет. Том тут только работал. Тут его ничего не было. Тут никому ничего не принадлежит, потому что у вас все в любой момент могут р-раз (тут Йоп щелкнул пальцами) — и все отобрать». И знаете, что она ответила? — спросил он. — «Ну уж нет, — говорит она. — Боюсь, что все это принадлежит мне».

Йоп молитвенно воздел руки и выпучил глаза. Он словно ждал, что мы, услышав сказанное офис-менеджером, придем в неистовство, но на самом деле нас это ничуточки не удивило. В некотором роде все ей и принадлежало. Ее-то увольнять никто не собирался. Без офис-менеджера нигде не работают.

— Я, бля, просто рассвирепел, — продолжал Йоп. — Ничто меня так не раздражает, как эти узколобые людишки, которые заграбастали себе столько власти, но им все мало, мало, они хотят иметь ПОЛНЫЙ контроль над тобой. И вот теперь она собирается проверить эти инвентарные номера, и тогда выяснится, что у меня кресло, которое раньше было у Эрни Кесслера.

Постойте. Так это не его кресло?

— После того как он ушел на пенсию, — сказал Йоп, немного успокаиваясь. — В прошлом году.

Мы не могли поверить, что это не его кресло.

— Теперь мое. Раньше оно было у Эрни. Но потом он ушел на пенсию.

Мы чувствовали себя обманутыми. Он прежде как минимум делал вид, что это его кресло.

— Это и есть мое кресло, — заявил он. — Он сам мне его прикатил. Я про Эрни говорю. Я его попросил, и он прикатил мне свое кресло, а мое кресло укатил и поставил в своем кабинете. Когда на пенсию уходил. Мы просто поменялись креслами. Мы ничего не знали про инвентарные номера. А теперь, когда я знаю про эти номера, я вот думаю, все, мне хана. Эта офис-менеджер, она скажет Линн, что я взял Томов стеляж… и что я еще взял и кресло Эрни Кесслера, хотя в действительности он мне его сам дал. Так какой же у меня выбор? Если я хочу остаться на своем месте, то я должен делать вид, что это Томово кресло, и укатить его в Томов кабинет! Но это не Томово кресло — Томово кресло у кого-то другого… Но на прошлой неделе я именно это и сделал. После того как все разошлись по домам, я укатил его в Томов кабинет. Я стал делать вид, будто это Томово кресло, и я вот уже неделю делаю такой вид, а мне тем временем приходится сидеть на другом кресле, говенное такое креслице, но так я хоть могу надеяться, что меня не вышибут вон. Это было мое законное кресло, — сказал Йоп, и его выставленные вперед кулаки отчаянно задрожали.

Мы не винили его в том, что он так расстраивается. У него было замечательное кресло — регулируемое, с мягким сиденьем, и оно так чуть-чуть подавалось, когда вы на него садились.

Суровые меры начались с цветов в холле и вазочек с конфетами. Бенни нравилось нюхать цветы.

— Мне не хватает этих милых цветочков, — сказал он.

Потом по всему офису разослали уведомление, в котором нас извещали, что наши летние дни ликвидируются.

— Мне не хватает моих летних денечков еще больше, чем цветов, — заметил Бенни.

На общем собрании, которое состоялось на следующий месяц, было объявлено, что агентство прекращает прием на работу новых сотрудников. Потом Мы узнали, что отменены премии.

— Я примирился с потерей летних дней, — сказал он, — но теперь еще и премии?

Наконец начались сокращения.

— Цветочки, летние дни, премии — я не против, — заявил Бенни. — Только не отнимайте у меня мою работу.

Поначалу мы называли это, как и все, — сократить, выпереть. Потом мозги у нас заработали. Мы стали говорить: он получил пинка под зад, ее выкинули, их выставили. Потом появилось новое выражение: «Прогуляться по-испански в коридоре». Кто-то надыбал его из песни Тома Уэйтса, но это было старое-престарое выражение — мы его нашли во фразеологическом словаре Морриса.

«Во времена пиратства в Испанских владениях, — писал Моррис, — пираты устраивали себе такое развлечение: ухватив пленника за шкирку, вели его так, чтобы он лишь едва касался палубы кончиками пальцев».

Мы сочли такое описание вполне отвечающим нашей действительности. В песне Том Уэйтс поет о пути к месту казни, и это тоже вполне отвечало ситуации. Мы смотрели, как отделенный от нас идет по длинному устланному ковром коридору за офис-менеджером, потом исчезает за дверями кабинета Линн Мейсон, а несколько минут спустя от падения напряжения начинают тускнеть лампочки, раздается электрический треск и в наши закрытые пространства проникает запах жареного мяса…

Мы отворачивались и смотрели, как в О’Харе садятся самолеты. Мы надевали наушники. Мы откидывались на спинки кресел и закрывали глаза. Все мы думали одно: «Слава богу, не я».

Джим постучал в дверь Бенни.

— Бенни, ты в последнее время не видел Сандерсона?

— Кого?

— Сандерсона. Уилла Сандерсона.

Бенни так и не понял, о ком речь.

— Да ты что, Бенни? Сандерсон. Усатый такой.

— Ну конечно, — сказал Бенни. — Билл Сандерсон? Я думал, его зовут Бил.

— Его зовут Уилл, — сказал Джим.

— Я его не видел уже… несколько недель.

— Ты не думаешь?..

Они замолчали.

— Сандерсон, — сказал Бенни. — Господи ты боже мой, — сказал он. — Билл Сандерсон.

После того как начались сокращения, некоторые выпускали пар, развлекаясь: заходили в чей-нибудь кабинет и посылали е-мейлы с его компьютера всем работникам агентства. Письмо могло быть такого содержания: «Меня зовут Шо-НИ! Вы взяты в плен, ха-ха! Я пупи, я пупи, я пупи». Люди приходили утром на работу, читали, и каждый реагировали на свой лад.

Джим Джеккерс прочел и немедленно разослал всем такой е-мейл: «Очевидно, кто-то проник в мой кабинет вчера вечером, написал от моего имени е-мейл и разослал его всем. Приношу извинения за доставленные неудобства или обиды, хотя моей вины в этом нет и я бы хотел получить публичное извинение от того, кто это сделал. Я прочел этот е-мейл пять раз, но так и не понял его».

Мы знали, кто это сделал. Никаких извинений не последовало. Джим знал, кто это сделал, потому что был одним из нас, и Джим сказал Тому Моте, что он о нем думает. Это случилось за несколько месяцев до того, как Тома выперли. И что, вы думаете, сделал Том? Том сказал об этом Бенни за обедом — о том, что Джим как с цепи сорвался и он, Том, подстрекал Карлика ударить его. Карликом Том называл Джима, хотя у рост у них был приблизительно одинаковый. «Ну, Карлик, хер ты лилипутский, пожалуйста, стукни меня». Том рассказал Бенни, что он говорил Джиму и как это было смешно. Тогда шел только третий месяц с начала сокращений. Джим после этого никогда не уходил из офиса, не выключив предварительно почтовую программу.

Е-мейлы Тома не всегда были такими шутовскими провокациями, иногда они носили серьезный характер и рассылались с его собственного компьютера. Нас забавлял искренний тон Тома и его рассуждения о бесконечной ценности человека. Трогательные и занудные послания, которые были проникнуты сантиментами, входящими в непримиримое противоречие с поведением Тома в реальной жизни, выглядели смехотворно неуместными, шизофреническими по тону и содержанию, и их всегда ждали как развлечения посреди скучного дня. Его реноме возросло благодаря их богохульственному характеру и тому, что Том писал их в рабочее время, поскольку ему хватало духу отправлять их не только всем нам, включая Линн Мейсон, но и другим совладельцам. При этом он всегда организовывал рассылочный список в соответствии с иерархией — негласное правило. Том также отправлял копии в бухгалтерию, менеджерам по размещению рекламы, в строительные службы, отдел кадров, вспомогательному персоналу и баристе из кофе-бара.

«Вчера я провел жуткую ночь» — так начинался его последний е-мейл.

В строке «Тема» было написано: «Я препоручаю вас и ваши туфли для гольфа нижней Уэкер-драйв».

«Томаты в моем саду не дозревают, — продолжал он. — Может быть, потому, что для работы в саду у меня есть только выходные. Или, может быть, потому, что сад у меня пашут эти треклятые латиносы, которые обслуживают участок жилого комплекса, где я живу с того времени, когда штат вынудил меня продать дом в Напервилле, а Барбара увезла детишек в Феникс жить с летчиком Бобом. Есть ли у меня на самом деле сад? Ответом на этот вопрос должно быть большое жирное “нет”, потому что эта чертовка из домоуправления не прислушивается к доводам разума. Она настаивает на том, что это арендная собственность, а не мой дворик. Цветочные бордюры — вот все, что нам нужно. А потому эти треклятые латиносы приходят и занимаются бордюрными бархатцами. Но вы понимаете, что я веду речь о здоровенных, сочных, вкусных красных томатах, которые я хочу выращивать своими собственными руками, пользуясь изобилием и щедростью природы! Сон закончился, когда Барб стала спать с летчиком Бобом и мы расстались с Напервиллем. Но как бы там ни было — хотел бы я иметь сад? ДА. Вообще-то, я хотел бы иметь ферму. Но, к сожалению, в настоящий момент все, что у меня есть, — это квартира 4Х в Усадьбе Колокольная гавань, которая никакая не гавань и никакая не усадьба, к тому же там НЕТ НИ ОДНОГО КОЛОКОЛА. Кто же это из вас, умников, придумал такое названьице — “Усадьба Колокольная гавань”? Пусть с ваших мудрых языков сдерут красную мягкую шкурку и засушат, нанизав на пику на каком-нибудь каннибальском острове. Ха-ха!

Меня вызовут на ковер за этот е-мейл, но я ухожу, потому что этим хочу сказать: Я НЕ УВЕРЕН, ЧТО КТО-НИБУДЬ ИЗ НАС ЗНАЕТ, насколько мы отдалились не только от природы, но от естественных условий жизни, которые на протяжении многих веков требовали от человека напряжения всех физических сил только для того, чтобы прокормиться, одеться и обеспечить свою семью. И каждый вечер все они погружались в сладкий до изнеможения, восстанавливающий, ненарушаемый, заслуженный сон, какого нам уже не суждено знать. Теперь у нас есть Феникс, куда можно долететь на самолете, и летчик Боб, который может позаботиться обо ВСЕМ, хотя он, возможно, даже не косит собственный газон. Но только не забывай, Боб, и все остальные Бобы, что “физический труд — это познание внешнего мира”. Я верю, что так оно и есть.

Все вы теперь задаете себе вопрос, что же он тогда делает, этот Том Мота? Почему Том проводит свои дни в устланных коврами офисах, пытаясь скрыть пятна кофе на хаки? Чем же это он лучше летчика Боба? К сожалению, я не думаю, что я лучше. Я не познаю внешний мир. Я занят тем, что зарабатываю доллар для клиента, чтобы заработать четверть для нас и, соответственно, десятицентовик для себя, тогда останется пятачок после того, как Барбара получит то, что присудил ей суд. По этой причине я люблю мою работу и ни за что не хочу ее потерять, а потому я надеюсь, что никто из читающих это не сочтет меня самодовольным или неблагодарным. Я только пытаюсь сказать: если уж мы оказались в этом крайне неблагоприятном, недоделанном, богопротивном цивилизационном тупике, давайте все же не будем терять из виду более благородные проявления человеческой природы и лучшую часть его сущности, которая состоит не из заголовков и подписей, а из любви, героизма, взаимности, экстаза, доброты и правды. Что это еще за бред собачий, скажете вы. Я рад за вас. Можете меня пристрелить — с близкого расстояния прямо в голову. Мир вам. Том».

Вскоре после нажатия опции «отправить» Тома выперли, и если бы не жалкое выходное пособие, которое ему предложили, то мы решили бы, что это не одно из обычных сокращений, но самый настоящий пинок под зад. Но дело было в том, что Том, наверное, уже стоял в очереди. А его е-мейл просто подстегнул события — так воспаление легких может ускорить развитие раковой опухоли.

Линн Мейсон в тот майский вторник все еще опаздывала на планерку в 12.15, а потому Крис Йоп продолжал рассказывать нам историю кресла Тома Моты. В то самое утро, немного раньше, он чистил свой стол, а когда поднял голову, то увидел, что офис-менеджер стоит в дверях, сложив руки на груди.

— И вот она мне говорит, — сказал он нам. — «Я вижу, вы вернули на место стеляж Тома». Ну, я делаю вид, что ничего не понимаю, и говорю: «Прошу прощения, но я не понимаю, о чем вы говорите» — и продолжаю чистить свой стол. Но она никуда не уходит, и потому я опять поднимаю голову, а она говорит: «И я смотрю кресла его у вас тоже больше нет». И тогда я ей говорю: «Я бы хотел, чтобы вы прекратили преследовать меня. Это запрещается Трудовым кодексом». А она говорит: «Вы думаете, я вас преследую?» А я ей: «Да. И мне это не нравится». А она: «Что ж, давайте обсудим это с Линн». А я ей: «Буду только рад». А она: «А что вы сейчас делаете?» А я ей: «Пытаюсь работать. Вообще-то, некоторые люди тут создают прибыль, а вы тут мастурбируете». Не стоило мне этого говорить, я ведь только хотел подчеркнуть разницу между офис-менеджером и копирайтером вроде меня — человеком, создающим прибыль. И тогда она мне отвечает: «Я, конечно же, понимаю, какая вы неимоверно важная персона — без вас тут бы все остановилось, но если вы все-таки не возражаете, то, пожалуйста, пойдемте со мной». А я ей: «Пойти с вами? Пойти с вами куда?» А она: «Линн хотела бы сказать вам пару слов». — «Что — сейчас?» — говорю я. А она говорит: «Если вы сможете оторваться». А я говорю: «Она что, прямо сейчас меня хочет видеть?» Она, не говоря мне больше ни слова, делает движение, приглашая меня идти за ней. Ну, я встаю со своего кресла — не кресло, а говно, то есть я хочу сказать, что у меня задница на нем словно замороженная, — и мы оба шлепаем в кабинет Линн. А какой у меня был выбор? Если она говорит, что Линн хочет сказать мне пару слов, то какой у меня был выбор?

Мы спросили Йопа, как давно это было.

— Может, час назад, — сказал он. — Ну вот, мы с ней пошли туда. Врать я вам не собираюсь — сердце у меня в пятки ушло. Мне сорок восемь. А это игры для молодых людей. Куда я пойду, если меня вышибут? Я не знаю «фотошопа». Иногда мне кажется, что я и «аутлука» не понимаю. Кто станет мне платить столько, сколько я заслуживаю? Я старый человек. Мне слишком много платят. Но выхода у меня нет — нужно идти. Офис-менеджер заходит первой. Я вхожу за ней и закрываю дверь. «О’кей», — говорит Линн. А вы знаете, как она умеет наклоняться вперед, сидя за столом, и смотреть так, словно хочет вам мозги высверлить своими глазками-лазерами. И вот она говорит: «Ну, так что происходит?» Тут офис-менеджер выходит из ворот — и в нападение! Во-первых, я спер стеляж Тома… «Где доказательства?» — кричу я. Я знаю, что она не даст мне говорить. «Ну, так где доказательства?» — спрашиваю я. Она не отвечает. Потом она говорит, что я ее преследую. Это я-то ее преследую! Я ушам своим не верю. Но вот о чем она не говорит, не говорит ни слова, — она ни слова не говорит о кресле. А ведь самое-то главное в этом кресле! Именно поэтому мы и пошли к Линн! Я пытался защитить мое кресло. И тогда я говорю: «А что насчет кресла?» А она говорит — хотите узнать, что она говорит? Она говорит: «Какое еще кресло?» Что значит, какое кресло, а? И тогда я говорю: «ДА БРОСЬТЕ ВЫ — КАКОЕ КРЕСЛО. То самое. Мое кресло». А она говорит: «Я понятия не имею, о чем он говорит». И это она Линн говорит! Она отрицает, что вообще было кресло! И тогда я говорю, я до того разозлился, что говорю: «ДА БРОСЬТЕ ВЫ — “КАКОЕ КРЕСЛО”! Вы прекрасно знаете какое, черт побери!» После этого следует пауза, а потом она говорит: «Извините, Линн, но я не знаю, что он такое говорит». А я говорю: «ПРЕКРАСНО ВЫ ЗНАЕТЕ, КАКОЕ КРЕСЛО! Она знает, какое кресло, Линн! Она пыталась отобрать у меня мое кресло. Мое законное кресло». Ну, после этого наступает пауза, а потом Линн говорит: «Кати…» Ха-ха! Кати! Кто-нибудь из вас знал, что ее зовут Кати? Вот, значит, она и говорит: «Кати, оставьте нас с Крисом на минуточку». Ну, «Кати» говорит: «Конечно», а Линн говорит: «Кати, закройте, пожалуйста дверь», и «Кати» говорит: «Само собой», и мы слышим, как дверь закрывается, сердце у меня падает, а Линн говорит: «Крис, мне очень жаль, но нам придется расстаться».

Йоп замолчал. Он медленно качал головой. Наступила тишина.

— Меня как громом поразило, — продолжил через какое-то время Йоп. Говорил он теперь тихим голосом. — Я у нее спросил, не связано ли это каким-то образом с креслом Эрни Кесслера. Она говорит: «Нет, не связано». Говорит, что это никак не связано с креслом Эрни. «Потому что мне кресло Эрни вовсе не нужно, — говорю я. — Нет, правда, я всю последнюю неделю сидел на дешевом, пластиковом, и ничего. Отличное кресло». А она говорит: «Это никак не связано с креслом Эрни». Я в это поверить не могу. Я не могу поверить тому, что она мне говорит. И тогда я говорю: «Может, дело в ошибках? — говорю я ей. — Но у меня с этим делом все лучше и лучше. И потом, большинство ошибок вылавливаются компьютером. Я понимаю, это не лучшее качество для копирайтера, и я вам благодарен за терпение, — говорю я ей. — Но у меня с этим делом все лучше и лучше». А она говорит: «Дело не в ошибках, Крис». — «А в чем тогда?» — спрашиваю я. «Ничего личного, — говорит она мне. — Дело в бизнесе». — «Может, я слишком много зарабатываю? Может, в этом дело?» А она говорит: «Нет, не совсем». — «Может, тогда сократить мне жалованье? — спрашиваю я. Я у нее спрашиваю: — Может, можно мне остаться на сокращенном жалованье?» — «Дело не совсем в деньгах, Крис», — говорит она. В чем же тогда дело, черт побери, естественный вопрос, да? «Послушайте, — говорит она. — Мы вам дадим месячное выходное пособие. И гарантируем покрытие пособия по болезни до конца года. Поверьте, тут нет ничего личного». Она долдонит одно и то же: ничего личного, Крис, и я, естественно, делаю вывод, что тут что-то личное. «Так в чем же тогда дело, Линн? — спрашиваю я. И голос у меня, наверно, немного дрожит, — Если не личное, то что же тогда?» — «Крис, прошу вас», — говорит она, потому что тут я просто сломался.

Мы у него спросили, что он имеет в виду — сломался.

— Я начал плакать, — сказал Йоп. — И дело тут было не только в работе, — добавил он. — Все сразу. Из-за того, что я такой, какой я есть. Старый. Вспомнил о Терри. О том, что детей у меня нет. А теперь и работы нет.

Они с женой много лет старались, но ей никак не удавалось забеременеть, а когда поняли, что ничего у них не получится, то были уже слишком старыми для усыновления.

— Я думал о том, как вернусь домой к Терри и скажу ей, что меня выперли. Я не хотел плакать. Господь знает — не хотел, просто не выдержал. Я опустил голову и на целую минуту потерял ее. Я просто не контролировал себя. Понимаете, я должен был уйти. Я никогда вот так ни перед кем не плакал. Меня, значит, взяли и выкинули. «Успокойтесь, Крис, — говорит она мне. — Идите к себе. Все у вас будет хорошо, — говорит она. — Вы отличный копирайтер». Вот что она мне говорит, вышибая меня вон. Я с тех пор с ней не говорил.

Мы его не винили за то, что он расстроился, но это было очень похоже на Йопа — крутого парня Йопа. Отдать кресло, которое досталось ему с таким трудом, если этим можно было спасти задницу, а если из этого ничего не получилось, то вполне в духе Йопа попросить уменьшить жалованье, а если и это не сохраняло ему работы, то Крис Йоп первым из нас готов был сломаться. Том Мота хотел выкинуть из окна компьютер. Крис Йоп пал к ногам Линн.

Перед тем как появилась Линн — на пятнадцать минут позже ею же назначенного времени, — мы спросили Йопа, что же он тогда здесь делает.

Не знаю, — сказал он. — Я не могу поехать домой. Пока еще не могу. Ну неправильно это.

Но стоит ли ему быть здесь? — спросили мы у него. — В кабинете Линн?

— Понимаете, мы с Линн, — сказал он, — мы не успели закончить разговор. Я сломался. Я ушел. Вы ведь, ребята, не считаете, что я должен уйти, пока мы с ней не закончили разговор?

Никто из нас не ответил. Мы все подумали: вообще-то, Йоп, ты, конечно, должен был уйти.

— Не знаю, — сказал он, оглядываясь. — Это совещание уже давно записано у меня в календаре.

Все разговоры смолкли, когда на совещании, назначенном на 12.15, появилась Линн. Когда наступало время заниматься делом, мы занимались делом. На вводных совещаниях мы дурака не валяли. Мы валяли дурака до них, а иногда и после, но чтобы во время — иногда кто-нибудь мог отпустить остроту, но в остальном все было чинно, как в церкви. Любого из нас могли в любое время выпереть, и мы ни на секунду об этом не забывали.

Линн Мейсон была устрашающей, деятельной, непостижимой, модной и абсолютно профессиональной. Она не крупная женщина — напротив, она довольно миниатюрна, — но, когда мы думали о ней дома по вечерам, в нашей памяти она представлялась весьма внушительной. Когда она была в настроении, то не говорила о пустяках. Одевалась она как блумингдейловская модель, а ела — как буддистский монах. В день совещания в 12.15 на ней был зеленый костюм с блузочкой в цветочек, в тон костюму. Но настоящий восторг вызывали ее туфли. Мы — а женщины среди нас особенно, — будучи поклонниками дизайна и стиля, находились под впечатлением их глянцевой бесподобности, изысканного цвета и точеного изящества, мы восхищались, глядя на них, как другие могли бы восхищаться подлокотниками кресла Чарльза Имза или черным крылом пентагоновского истребителя. Каждая пара — а их у нее было не менее пятидесяти — заслуживала собственного выставочного стенда в Музее современного искусства рядом со всякими штучками из плексигласа и неоновыми знаками. Мы никогда не видели ничего прекраснее этих туфель. Когда кто-нибудь наконец набирался мужества спросить у нее, что это за модель, никто не узнавал марки, и мы решали, что это творения модных итальянских дизайнеров, отказывавшихся импортировать свои изделия, но друзья Линн покупали их во время зарубежных путешествий, потому что было известно: сама Линн никогда не ездит в отпуск.

Когда она вошла, оборвав на полуслове Криса Йопа, в руках у нее была пачка вводных документов только-только из ксерокса, и за ней тянулся запах тонера. Не сказав ни слова, Линн положила пачку на стол и принялась ее разбирать. Она послюнявила большой и указательный пальцы, потом скрепила степлером несколько подобранных листочков и передала их Джо, который сидел справа от нее. Джо передал листочки дальше направо, и в конечном счете они оказались у Карен Ву, сидевшей с самого края. Линн разбирала листочки несколько минут, потом прервалась, чтобы снять кожаные туфельки.

— Почему у меня такое ощущение, будто я пришла на похороны? — спросила она наконец, обведя нас взглядом. Никто не ответил. — Надеюсь, я не знаю покойного, — добавила Линн, продолжая перебирать листочки и скреплять их степлером.

Наша информация поступала из надежных источников, но это были только самые общие сведения. Операция назначена на следующий день. Опухоль поразила ее грудную клетку. Ей предстояла полная ампутация молочной железы. Нас интересовало, страшно ли ей, нравятся ли ей доктора, каковы шансы на полное выздоровление? Но она пока ни с кем из нас и словом об этом не перемолвилась, и мы не знали, в каком душевном состоянии она пребывает. Странно было, конечно, что она пришла на работу в день перед операцией. Мы думали, что ей стоило бы выстроить приоритеты. Правда, никто из нас тоже не выстраивал приоритетов. Все и каждый пребывали в заблуждении, будто вся система в один прекрасный день провалится прямо в ад и без нашего ежедневного в этом участия. И потому бог его знает, что собой представляла эта фантазия о выстраивании приоритетов, эта мечта, которая никогда не могла быть реализована. И потом, что еще ей оставалось делать, если не держаться. Приходилось думать, что, погружаясь в работу, она не позволяет призраку смерти отвлекать ее от рутины жизни, которая для человека с таким диагнозом может быть и утешением, и оружием. Линн поступила совершенно правильно, придя на работу в день перед операцией. А может, ей стоило остаться дома, заказать доставку на дом всего, что нужно, и играть со своими котами на диване. Решать это было не нам.

Не сказав ни слова о присутствии среди нас Криса Йопа, Линн раздала всем вводные документы. Получил экземпляр и Крис. Неужели он, теперь уже уволенный, собирался высидеть все совещание? Линн сняла жакет, повесила на спинку кресла, села и сказала:

— Ну что — начнем наши похороны?

Она принялась читать документ. Когда мы перевернули листок, перевернул его и Йоп. Сосредоточиться на чем-то ином было невозможно. Линн читала документ, Йоп читал документ, а ведь один из них только что уволил другого, но вот теперь оба сидели и делали вид, будто ничего такого и не случилось. Мы решили, что она, наверно, не заметила его. Мы решили, что ее мысли были заняты другим.

Оказалось, что речь идет о благотворительном проекте по предупреждению рака груди на ранней стадии. Агентство бесплатно предоставляло наши услуги для акции по привлечению средств, спонсируемой Ассоциацией по предупреждению рака груди. Линн, читая документ, объяснила, что наша задача состоит в том, чтобы привлечь внимание к этой акции и инициировать пожертвования по всей стране. Мы должны были давать рекламу в журналах, распространяемых по всей стране, и на задниках упаковок для воздушных хлопьев.

Нам оставалось только недоумевать по поводу такого странного совпадения. Мы думали, что Линн в конечном итоге скажет нам что-нибудь о своем диагнозе. Мы внимательно наблюдали за ней, но она ни на йоту не отклонилась от чтения документа. Судя по ее поведению, этот проект ничем не отличался от всех остальных. Мы переглядывались, потом вновь возвращались к документу. Закончив читать, она сказала несколько не имеющих отношения к делу слов, а потом спросила, нет ли у нас вопросов. Мы ей сказали, что проект, похоже, великолепный, и спросили, каким образом мы оказались его участниками.

— Так я же знаю председателя комитета, — ответила Линн. — Я вот уже два года говорила «нет», а теперь у меня просто не осталось сил им отказывать. — Она пожала плечами. Заметив что-то уголком взгляда, повернула голову и сняла ниточку с рукава шелковой блузки. — Есть еще вопросы?

Никто не ответил.

— Ну, тогда все, — сказала она. — Похороны закончились.

И мы все встали и вышли из ее кабинета. Йоп уже был почти в коридоре, когда она окликнула его.

— Крис, — сказала она, — можно вас на пару слов?

— Джо, — добавила она, — когда выйдете, закройте, пожалуйста, за собой дверь.

Йоп повернулся, понурый и неуверенный. Линн встала, чтобы закрыть жалюзи, а Йоп вошел к ней в кабинет. Дверь закрылась, и они исчезли из виду.

Мы направились в свои кабинеты и боксы, чтобы сразу же выйти, собраться небольшими группками в дверях и в принтерных комнатах и обсудить порученный нам почти сюрреалистический проект. На совещании Линн попросила нас представить, что бы мы почувствовали, если б узнали, что кому-то из наших близких — жене, матери — поставили такой диагноз. Это для того, чтобы мы могли по-настоящему проникнуться сочувствием к больным раком и создать более эффективную рекламу. Дело-то в том, что ей поставили этот самый диагноз. Так ей и карты в руки — именно она могла помочь нам проникнуться проблемой, чтобы мы создавали более эффективную рекламу. Но она не сказала нам ни слова. Все знали, что она человек замкнутый. А у нас была репутация сплетников. Мы вовсе не ждали, что она вдруг встанет и заявит: у меня, мол, рак. Но Линн ведь опытный маркетолог, и в этом смысле нам казалось странноватым, что она, несмотря на всю свою замкнутость, все же не доверилась нам, чтобы мы могли полнее осознать ужас диагноза и кошмар лечения, если для создания хорошей рекламы понимание таких вещей было необходимо. Мы не знали, стоит ли верить, что она совершенно случайно знала председателя комитета, который несколько лет доставал ее, пока она не согласилась пожертвовать нашим временем.

Линн как никто другой разбиралась в подковерных махинациях бизнеса. В 1997-м она поссорилась с Роджером Хайноутом. Он ушел, и после этого наша жизнь коренным образом улучшилась. Главное правило рекламы требовало: информация должна быть настолько простой, чтобы ее мог воспринять восьмиклассник. У наставницы Линн Мейсон, знаменитой Мэри Уэллс, учителем был знаменитый Бернбах, а Бернбах однажды сказал: «Правильно говорят, что в Америке преобладает ментальность двенадцатилетнего ребенка. Такая ментальность есть и у каждого шестилетнего». Как Уэллс и Бернбах, Линн уважала американский интеллект, и из этого получилось много чего хорошего: кампания говорящей ламы, парнишка Герпес. Ну да, именно она прогуливала всех на испанский манер по коридору, но никого из нас она по-испански еще не прогуляла — различие существенное.

К тому же Линн была чертовски щепетильной. Как-то раз Карен Ву и Джим Джеккерс работали над новым дизайном коробок для печенья, изготавливаемого крупной корпорацией, которая впоследствии разбила наши сердца, перейдя в другое агентство. Коробка стандартная — вся разрисованная сахарными персонажами и исписана броскими словечками вроде «Шоколепие!» и «Чаеспутник!», буквы цветные, шрифты изогнутые. Все это должно было остаться — клиент не мыслил упаковок и маркетинговых материалов без этих штампов. А потому перед Карен и Джимом стояла весьма простая задача — им нужно было найти какой-нибудь способ обыграть питательную ценность печенья. Причем обыграть так, чтобы у людей, переживающих по поводу своего здоровья и веса, не возникло ни малейших сомнений. Мир стал подозрительным, и на каждой упаковке должно быть что-нибудь в этом роде. И вот Карен написала текст для одной стороны коробки, в котором подчеркивалась важность для здоровья никотиновой и фолиевой кислот. Потом она отправилась в бокс Джима, где встала у его компьютера и сказала ему, чтобы он на передней части коробки мелким шрифтом набрал «0 г остаточной кислоты». Джим сделал, что ему было велено, а потом спросил:

— А что такое остаточная кислота?

— Это то, чего не должно быть в твоем организме, — ответила Карен.

Они понесли коробку Линн, которая внимательно изучила все изменения. Практически все осталось как было, кроме плашки на одной из сторон, в которой воспевались достоинства никотиновой и фолиевой кислот, и Линн была вполне удовлетворена, пока не дошла до той части, где было написано (здесь она перестала читать про себя и продекламировала вслух):

— «И наши шоколепные печенья не содержат ни грамма остаточной кислоты, что делает их отличным выбором для тех, кто заботится о своем здоровье, и незаменимым чаеспутником». Что такое остаточная кислота? — спросила она.

— Я думала, это что-то вроде… ну, вы знаете, — сказала Карен, — что-то вредное.

— Но что это такое?

— Что бы это ни было, звучит ужасно, — заметил Джим.

— Наверно, это что-то такое, чего не должно быть в организме, — сказала Карен. — Если судить по звучанию. Остаточная кислота. Судя по названию, она остается в организме дольше формальдегидов.

Линн тем временем просмотрела вводный документ, представленный клиентами.

— Я тут не вижу ни слова об «остаточной кислоте», — заявила она, глядя на Карен.

— Там ничего такого нет. Я ее сама предложила, — призналась та.

Лицо Линн, которое переживало уже пятый десяток, почти не изменив при этом холодной отстраненной красоты, было словно слеплено для выслушивания подобных скандальных признаний. Ее высокие скулы оставались надежной опорой для глаз, когда вверх взмывали недоумевающие брови. В уголках глаз, которые никого не удостаивали презрительным прищуром, почти не было морщинок, а рот, очерченный с обеих сторон скобочками мягкой улыбки, пребывал в полном противоречии с теми откровениями, от коих у профессионалов менее высокого класса в отвращении отвисла бы челюсть. Линн только посмотрела через стол на Карен и резонно заметила:

— Вы это просто выдумали.

— Но не в той части, где говорится — ни грамма.

— Карен, — сказала Линн, а Джим позднее сообщил нам, что она лишь пододвинула кресло поближе к столу и приложила два пальца к левому виску — кроме этого, ничто не свидетельствовало о ее раздражении.

— Я пыталась довести до логического конца содержание рекламных текстов на коробке, — заюлила провинившаяся.

— Я… Линн, я не знал… — запинаясь, проговорил Джим.

Линн на секунду переключила внимание на него.

— Джим, вы нас оставите на минуту?

Такие вещи показывали нам, что Линн за годы работы развила в себе основной нравственный принцип, связанный с практикой рекламирования товаров; этого принципа она неукоснительно придерживалась. Мы уважали ее подход, и это уважение в свою очередь вызывало в нас желание жить в соответствии с ее высокими стандартами. Если же мы создавали какую-нибудь глупую или неинтересную рекламу или если мы работали над каким-то проектом не на том уровне, на который рассчитывали, то каждый по-своему пытался дать понять Линн, что разочарован в себе не меньше, чем она, и отчаянно пытается исправиться.

Видимо, не замечая этих полуизвинений (не желая рекламировать наши недостатки, мы редко заявляли о них во весь голос), Линн обычно никак на них не реагировала, а если и реагировала, то коротко, неопределенно и так, что повергала нас в недоумение. Она могла оставить нам голосовую почту, что-нибудь вроде: «Забудьте об этом», или прислать коротенький е-мейл: «Не стоит так волноваться. Линн».

Мы целыми часами пытались расшифровать эти простые послания. Мы заходили в кабинеты к сослуживцам, требуя, чтобы они бросили свою работу, и затягивали их в бесконечные дискуссии по разгадыванию ее прискорбно неадекватных ответов на наши мольбы утешить нас. «Не стоит так волноваться»? — спрашивали мы друг у друга. Почему не сказать: «Не стоит вообще волноваться»? Мы хотели задать этот вопрос ей, но на это никто не отваживался, кроме Джима Джеккерса, чья ненасытная потребность услышать подтверждение того, что он — не безнадежный болван, отправляла его в кабинет Линн с регулярностью визитов к психотерапевту. Откуда она находила для него время и почему питала слабость к Джиму, было тайной такого же свойства, как и ее лаконичные послания. И чье-то нелепое предположение, что Линн с таким же успехом примет любого из нас, если мы наберемся мужества постучать в ее дверь, отвергалось как совершенно не отвечающее действительности.

Эта мысль нашла подтверждение, когда стало ясно, что она никому из нас не скажет о своем диагнозе. Мы хотели, чтобы она разоткровенничалась хотя бы на десять минут. Для чего мы находились здесь, если (хотя бы изредка) не для этого? Только для работы? Мы надеялись, что нет. Но нам так ничего и не отломилось. Даже в целях улучшения рекламы. Нас так еще и не поставили в известность, что ее не будет на службе после операции. Официально Линн целую неделю должна была присутствовать на своем месте, а в назначенное время мы должны были предъявить ей концепции того, что она всучила нам, — геморройной благотворительной кампании по сбору пожертвований, в которую ее втянули против воли.

 

2

По утрам — Рекорд Бенни — Кто такой Джо Поуп? — Карл Гарбедиан — Нас прервали — Мнение Карен Ву — Отвези меня домой — Нас прервали во второй раз — Манекен Джо Поупа — Бенни загружается — Что Брицц оставил в наследство Бенни — Тихое прощание с Бриццем — Подарок Тома Карлу — Признание Карла — «Ярость» Тома — Бог на рабочем месте — Герпес — Надпись на стене

Лучшим временем всегда было раннее утро. Ему сопутствовали тишина в коридорах, приглушенный свет, предчувствие чего-то важного. Но в то же время утро было и худшим временем, потому что вы чувствовали, что скоро все это кончится.

Мы любили собираться в кабинете Бенни. Он вернулся с полной кружкой и сказал:

— Значит, вчера…

Мы отвели от него взгляды.

— Что такое? — спросил он.

Мы ему сказали, что он чем-то измазался.

— Где?

Это было у него на губах. Бенни принялся искать. Оно было с другой стороны. Нам ужас как хотелось, чтобы он поскорей нашел. Наконец он стер это и посмотрел на палец.

— Сливочный сыр, — сказал Бенни.

Значит, сегодня были рогалики?

— На кухне, — ответил он.

Рассказу Бенни пришлось подождать, пока не вернутся те из нас, кто захотел рогаликов. Те, кто был больше заинтересован в его истории, сгрудились вокруг Бенни.

— Так вот, значит, вчера, — продолжил он, — я решил попробовать, смогу ли я проработать весь день, не прикасаясь к мышке или клавиатуре. — Он, скрывая удовольствие, опустился в свое кресло, стараясь не расплескать содержимое кружки. — Целый день не прикасаться к мышке или клавиатуре — кажется невероятным, да? Я хочу сказать, сколько раз в день мы пользуемся этими вещами? Если вы, как и я, составляете рекламный текст, то нажимаете на клавиши или кликаете мышкой, может, по десять тысяч раз в день. Двадцать тысяч. Я толком не знаю — никогда не считал. Но, так или иначе, очень много. Начинаешь думать, что вся твоя жизнь постепенно скликивается. И вот я вчера решил — а смогу ли я продержаться целый день? Что мне нужно делать? Кликнуть и открыть, кликнуть и перенести, кликнуть и закрасить, кликнуть и выровнять, кликнуть и изменить размер, кликнуть и затенить…

Он говорил и говорил, загибая пухлые пальцы.

— Потом у нас есть разные функции на клавиатуре, так? Ctrl-X, Ctrl-C, Ctrl-V, Ctrl-F…

Поближе к делу, попросили мы. Мы любили тратить время, но почти ничто так не раздражало, как тратить отведенное на растрату время на то, что вовсе не стоило трат.

— Ну так слушайте, как я это сделал! — проговорил Бенни, и ироническая улыбка появилась на его мучнистого цвета лице.

— Ты весь день не работал, — предположила Марсия.

— А вот и нет, — возразил Бенни, напустив на себя неожиданно торжественный вид. — Мне нужно было сдать работу Джо, сроки поджимали. Я вчера не мог не пользоваться мышью и клавиатурой. Так вот, теперь послушайте, как я это сделал.

И тут Бенни рассказал нам, как он провел целый день, не кликнув ни разу, — обучая Роланда пользоваться «фотошопом». Роланд полагал, что «фотошопу» так сразу не научишься, но Бенни сказал ему: с хорошим наставником это займет всего два-три часа. Роланд работал в службе безопасности. Он стоял на дежурстве при входе или дефилировал по периметру здания в военно-морской форме, какую носят охранники. Весь день напролет он болтался в холле или бродил вокруг здания на уставших ногах. Посидеть в офисе с Бенни было для него удовольствием. Вот разве что, сказал он Бенни, Майк Борошански вызовет его по «мотороле», тогда ему, наверное, придется уйти. В те дни мы практически не нуждались в службе безопасности.

«Вот что мне интересно, — сказал Бенни Роланду. — Какая из этих фотографий, по-твоему, лучше всего подходит для этой рекламы?»

Роланд посмотрел на монитор Бенни: «Не знаю. Эта?»

«Брось, Роланд, дружище, — ухмыльнулся Бенни, — тут можно выбирать из тысячи с лишним фотографий, а ты просмотрел всего шесть. Прокрути их все, старина. Давай, кликай».

И вот Роланд принялся кликать и целый час прокручивал архив, а Бенни сидел сбоку, не прикасаясь к мышке. Роланд получал удовольствие — хорошая компания и мягкое кресло.

«Нет, не эта, — говорил раз за разом Бенни, — у тебя нет художественного вкуса, Роланд, ты только не обижайся».

«Слушай, Бенни, — оправдывался Роланд, — я ведь ничему такому не учился, так?»

Но тем не менее он продолжал кликать и прокручивать.

Каждый раз, когда Роланд находил фотографию, которая нравилась Бенни, тот записывал ее номер на листочке для заметок. Когда у него накопился достаточно большой список, он выпроводил Роланда из кабинета, вызвал человека из отдела предпечатной подготовки, и тот, просмотрев превьюхи, выбрал годные. После этого Бенни отправился на обед. Потом, когда он вернулся, настало время компоновать рекламу, и тогда Бенни снял трубку, позвонил в службу безопасности и вызвал Роланда.

Придя вновь, Роланд был более чем счастлив снова засесть в кабинете Бенни и дать отдохнуть ногам.

«Знаешь, сколько миль я выхаживаю в день вокруг здания?» — спросил он у Бенни.

«И сколько?»

«Не знаю, никогда не считал».

«Тебе нужно купить шагомер», — посоветовал Бенни.

Два часа спустя они закончили макет рекламы, который нужно было на следующее утро предъявить Джо Поупу. Мораторий Бенни на кликанье мышкой заканчивался утром, и у него, таким образом, еще оставалось время наложить последние штрихи. Вот так он и сделал это. За целый день ни одного клика, правда, в четверть пятого он не выдержал и проверил цифры в фэнтези-бейсбол.

— Знаешь, — сказала Амбер Людвиг, — мне эта история не кажется такой уж смешной. Что, если сюда вернется Том Мота, а один из охранников сидит у тебя в кабинете и компонует рекламный блок? — спросила она. Тома всего несколько дней как уволили. — Не думаю, что это добавляет мне ощущения безопасности, Бенни.

— Да брось ты, Амбер, — сказал Бенни. — Том Мота сюда не вернется.

И тут неожиданно в дверях Бенни появился Джо Поуп.

— Доброе утро, — поздоровался он.

— Джо! — инстинктивно вскрикнула Амбер, поворачиваясь и хватаясь за пузо. Она была беременна, хотя по ней еще не скажешь, и мы ничего про это не должны были знать. — Но мы знали, потому что мы знали все. — Вы меня напугали.

— Извините, — сказал Джо.

Он стоял в дверях, и его правая штанина все еще была засучена, чтобы не испачкаться. Каждый день, если только погода не портилась, Джо приезжал на работу на велосипеде. По утрам он почти всегда садился в лифт, как курьер, в обтекаемом светящемся шлеме, с засученной штаниной и завтраком. Он затаскивал велосипед в свой кабинет и прислонял к стене, а потом запирал переднее колесо на раме. Делал это Джо у себя в кабинете, как будто его со всех сторон окружали воры и варвары. Этот велосипед — единственная личная вещь в кабинете Джо. Никаких плакатов, никаких открыток, никаких пустячков, прозрачных шаров с падающими снежинками, сувениров, фотографий в рамочках, репродукций, записок, никаких юмористических книг на полках и ничего лишнего на столе. Он работал вот уже три года, но ощущение было такое, что его пребывание здесь временное. Каждый день мы спрашивали себя: кто такой Джо Поуп, черт его раздери? Нет, мы ничего против него не имели. Просто он был на дюйм короче, чем следовало. Он слушал странную музыку. Мы не знали, чем Джо занимается по выходным. Что же это за человек такой, который приходит на работу в понедельник утром и не имеет ни малейшего желания рассказать о том, что с ним произошло за эти два дня, когда люди только и живут настоящей жизнью? Его выходные окутывал темный таинственный сумрак. Скорее всего, Джо Поуп проводил выходные в офисе, уточняя сводный план. В понедельник мы приходили посвежевшие, отдохнувшие и ничего не подозревающие, а он уже торчал там и был готов нас чем-нибудь загрузить. Может, он никогда не уходил. И уж конечно, по утрам никто его не видел с чашкой кофе. Мы его не осуждали, поскольку и Джо не осуждал нас за то, что мы плавно, не торопясь входим в новый рабочий день.

Если он и появлялся, то только для того, чтобы сказать:

— Извините, что перебиваю вас, Бенни, но вы вчера случайно не закончили для меня ту рекламку?

— В лучшем виде, Джо, — протрубил Бенни; он заговорщицки улыбнулся нам, передавая Джо труды Роланда.

Неожиданное появление Джо действовало как своего рода катализатор, — мы оторвали тела от дивана и вернулись за столы, отяжелевшие и зевающие. Для нас официально началось утро.

Почему оно было таким ужасным, почти как смерть, — одно утро из сотен других. Дотащиться до своего кабинета, в одиночестве пройти в дверь? Почему страх был таким удушающим? Обычно никаких проблем не возникало. Но в одно из сотен утр дышать становилось невозможно. Нужно работать. Печенье. Ядовитый привкус кофе. Грозовые тучи за окном — в их зловещем виде было что-то величественное. Вид знакомых кресел действовал угнетающе. Привычный свет подавлял.

Мы боролись с депрессией. Не получалось то одно, то другое, и мы долгое время бились, чтобы преодолеть это. Мы принимали душ сидя, а по выходным не могли выбраться из постели. Наконец мы проконсультировались с отделом персонала касательно возможности обратиться к специалисту, и специалист прописал нам средства. Марсии Двайер прописали прозак. Джиму Джеккерсу — золофт и что-то еще. Еще с полдюжины других работников день напролет глотали таблетки — мы пытались понять какие, но их было слишком много, и почти все разных размеров и цветов.

Джанни Горджанк принимала целый коктейль из лекарств, включая литий. После смерти Джессики Джанни развелась со своим мужем Франком. Мы решили, что развод — это следствие смерти их ребенка. Расстались они без взаимных упреков, просто пути разошлись, и теперь каждый из них жил наедине со своими воспоминаниями. В кабинете Джанни висели фотографии Франка с Джессикой, и откровенно говоря, его фотографии трогали не меньше, чем фото пропавшей девочки. Франк с Джессикой на коленях, Франк, застигнутый в переднике с прихватками на руках во время какого-то праздника, — этот человек был так же далек от мира, как и Джессика. Пушистые баки исчезли, толстые черные очки исчезли, и жены с ребенком у него уже не было. Проведи две минуты в кабинете Джанни, глядя на эти фотографии и размышляя над судьбами когда-то счастливых людей, и сам попросишь упаковку с лекарствами, разбросанными у нее повсюду.

Но несмотря на депрессию, никто никогда не уходил. А когда кто-нибудь уходил, мы не могли в это поверить.

«Я иду инструктором по рафтингу на Колорадо-ривер», — говорили они.

«Я путешествую по университетским городкам с моим “гараж-бэнд”».

Мы пребывали в полной растерянности. Ощущение было такое, будто они прилетели с другой планеты. Откуда такая отчаянная храбрость? Что они делают с автомобильной страховкой? Мы все вместе уходили куда-нибудь после работы, чтобы устроить прощальную выпивку, и старались спрятать зависть, напоминая себе, что у нас остается свобода и роскошь покупать в магазинах все, что нам заблагорассудится. Том неизменно напивался и поносил уходящих, произнося неуместные тосты. Марсия неизменно находила в музыкальном автомате волосатиков и заставляла нас слушать их сахарные баллады, вспоминая безмятежные дни в школе «Де ля Саль». Джанин неизменно молча потягивала клюквенный сок, поглядывая вокруг со скорбным материнским видом, а Джим Джеккерс рассказывал скучные пресные анекдоты, а Джо оставался в офисе — работал. «Каждый корабль исполнен романтики, — трещал цитатами Том, — кроме того, на котором плывем мы». В завершение он вставал, поднимая стакан. «Ну, удачи тебе, — произносил он и допивал водку, — и пошел в жопу».

Коридоры у нас были широкие. В некоторых кабинеты располагались с одной стороны, а боксы — с другой. Бокс Джима Джеккерса был уникален тем, что размещался в углу. Благодаря такому месторасположению из окна открывался великолепный вид. Чтобы попасть туда, нужно пройти мимо тонерного пятна на полу шестидесятого этажа. Джим делил это уникальное помещение еще с одним человеком — женщиной по имени Таня с непонятной фамилией, она работала в команде другого совладельца. Их разделяла съемная перегородка из толстого тонированного стекла вроде того, что используют в душевых кабинах. Казалось, что за этим стеклом сосед трет себя губкой и пшикается дезодорантом, тогда как на самом деле он подшивал бумаги или вводил данные в компьютер.

С начала сокращений прошло всего две-три недели, тогда Бенни и рассказал нам историю о том, как Карл Гарбедиан расстался с женой. Мы собрались в боксе Джима по какому-то другому поводу — почему и каким образом некоторые из нас вдруг собирались в одном месте, оставалось тайной. Бенни чаще рассказывал свои истории во времена до начала спада, когда мы все были веселыми и довольными. Тогда нас меньше волновало, что кто-то из начальства засечет наше сборище. Потом начался спад, заказы исчезли, и, хотя у нас появилось намного больше времени, чтобы слушать истории Бенни, мы старались не афишировать свои сборища, которые были одним из свидетельств того, что работы стало меньше и необходимы сокращения. Мы попали в непонятную ситуацию — что делать с историями Бенни? Мы пошли на компромисс — продолжали их слушать, но не получали при этом удовольствия, потому что нас слишком заботило, как бы кто нас не засек. Мы могли слушать только вполуха и оглядываясь, чтобы мигом оказаться за своими столами и начать делать вид, что работы у нас, как всегда, по горло.

Карлу Гарбедиану, скорее всего, лет тридцать пять. Брюхо у него было — как у бабы на сносях. Он носил простенькие джинсы в обтяжку и дешевенькие кеды, что для нас являлось показателем глубины его падения. Как-то утром жена подвезла его до работы, а он отказался выходить из машины. Бенни своими глазами видел большую часть этой сцены, а то, что не видел, позднее выудил из самого Карла. Почти все делились мыслями с Бенни, потому что его все любили, хотя некоторым из нас он уже въелся в печенки.

Перед тем как Карл вышел из машины, а Мэрилин поцеловала его на прощание, у нее зазвонил сотовый. Она была онкологом и всегда отвечала на звонки — мало ли какое срочное дело.

«Але? — сказала она. — Говори, Сюзан, я тебя прекрасно слышу».

Карл тут же возбудился. Бенни сказал нам: Карла выводило из себя, как его жена всегда заверяет людей, что прекрасно их слышит. Его выводило из себя, что она затыкает другое ухо, чтобы ей не мешал шум. Карла выводило из себя, что прочие обязательства Мэрилин всегда отодвигали его на второй план. Черт побери, они же собирались попрощаться! Разве их поцелуй на прощание совсем не важен, не имеет никакого значения? Но больше всего выводило из себя (в чем Карл никогда бы не признался жене) собственное ощущение второстепенности рядом с ней — у него в сравнении с Мэрилин не было практически никаких обязательств, из-за которых он мог бы отодвинуть на второй план ее. Мэрилин звонили по поводу умирающих пациентов. Давайте посмотрим правде в глаза — вероятность того, что кто-то из нас позвонит Карлу по вопросам жизни и смерти, равнялась нулю. Какие бы вопросы ни возникали у нас к Карлу, они могли подождать до того времени, пока мы не столкнемся с ним в коридоре. От этого Карлу казалось, что работа жены важнее его работы, а поскольку образ мышления в то время у него был довольно-таки специфический — что и она сама важнее его. Мысли Карла, ребятки, были мрачнее тучи. И семейная жизнь его отнюдь не улучшалась. Если бы только вы, проходя мимо его кабинета, слышали обрывки телефонных разговоров, которые слышали мы!

Бенни рассказал нам, что, когда Мэрилин ответила на звонок, Карл собирался выйти из машины и мчаться на работу, но вместо этого остался и стал смотреть из окна. Он увидел человека, который попрошайничал у здания. Этот тип всегда был там — сидел, вытянув полусогнутые в коленях ноги у вращающихся дверей, с шапочкой «Данкин Донате» в руке. Он протягивал шапочку, когда мы входили внутрь. Его вид, один только вид — пять лет назад этот же самый вид заставил бы Карла вытащить из карманов всю мелочь — стал символическим пыточным инструментом, который теперь, вызывая у Карла мучительную боль, обрушил на него весь неисчислимый груз прожитых дней. Предыдущей ночью боль отпустила его на час или два. Но сейчас, перед тем как Карлу войти в здание, — господи милостивый, он даже не успел еще с воплями броситься прочь от новых сплетен Карен Ву или увидеть нимб над головой Криса Йопа — они вернулись снова, вся эта череда проведенных в офисе дней, к которым добавляется еще один.

«Да сделай что-нибудь!» — хотел крикнуть Карл этому попрошайке.

Он уже хотел опустить окно и заорать. Карла оскорбляло, что этот тип сидит там и ждет его денег. Другие бродяги как-то позиционировали себя. У них были свои бренды. «Вьетнамский ветеран со СПИДом». «Безработная мать троих детей». «Пытаюсь вернуться домой в Кливленд». А у этого типа не было ничего — никаких тебе слов на картонке, никакой тебе собачки или какого-нибудь барабана. По какой-то причине это привело Карла в бешенство. Да, в другие времена он был готов отдать все, что у него в карманах, а теперь он отдал бы этому типу половину своих сбережений, только чтобы тот выбрал другое здание!

Бенни, видя, что Гарбедианы сидят себе в машине у тротуара, подкрался сзади и постучал в окошко Карла. Тот раздраженно махнул рукой — поди, мол, прочь. Бенни решил, что они ругаются, и оставил их в покое. Но Бенни оставался Бенни, он крутился вокруг почтового ящика у главного входа, где его трудно было заметить. Оттуда Бенни прекрасно видел машину Гарбедианов.

Мэрилин все еще говорила по телефону. Она обсуждала важнейшую медицинскую проблему на языке, вызывавшем зависть Карла. Он решил тоже позвонить. Он вытащил мобильник из кармана брюк, нажал кнопку быстрого набора и приложил трубку к уху.

Жена сказала в свой телефон: «Можешь подождать одну минутку, Сюзан? Тут у меня еще один вызов».

Она посмотрел на экран — какой номер на нем высветился, — потом перевела взгляд на Карла, который, приставив трубку к уху, вперил взгляд в окно.

«Что ты делаешь?» — спросила она.

«Звоню», — ответил Карл, повернувшись.

«Зачем ты мне звонишь, Карл?» — спросила его Мэрилин с осторожным недоумением.

В последнее время у Гарбедианов по утрам нередко случались скандалы, иногда самые смертоубийственные.

«Подожди секунду, — сказал Карл Мэрилин, выставив вверх указательный палец. — Мне нужно оставить голосовую почту. Привет, Мэрилин, это я, Карл. Сейчас приблизительно, — он поднял руку и посмотрел на часы, этакий формальный жест, — приблизительно половина девятого. Я знаю, детка, ты очень занята, но если ты будешь так добра и позвонишь мне, то я был бы рад… Поболтали бы. Номер мой у тебя есть, но на всякий случай вот он еще раз…»

Мэрилин снова приложила трубку к уху и сказала: «Сюзан, я тебе перезвоню».

«Пока, детка, бай-бай», — сказал Карл.

Они одновременно нажали отбой на мобильниках. Через несколько секунд экран на трубке Мэрилин засветился: получено новое сообщение.

Джо Поуп засунул голову в бокс Джима Джеккерса в тот момент, когда Бенни подходил к кульминации этого рассказа. Часть стенок нашего бокса была изготовлена из древесно-стружечной плиты, покрашенной дешевой оранжевой или бежевой краской, и держалась на соплях — иногда казалось, что они готовы рухнуть от сквозняка. Стенки других боксов делались до начала спада и могли выдержать даже ураган. История Бенни резко оборвалась. Некоторые из нас тут же исчезли из бокса Джима, а остальные не двинулись с места, но нервно поглядывали на Джо. Джо спросил Джима, будут ли готовы к пяти часам макеты, над которыми тот работает.

У Джо была такая манера — прерывать. Иногда это случалось во благо. Мы могли забыться, слушая какую-нибудь историю, время летело незаметно, и тут мог появиться кто-нибудь поважнее Джо и увидеть нас, а это было бы намного хуже. Поначалу — в самое первое время — он нам нравился. Потом как-то Карен Ву сказала: «Мне не нравится Джо Поуп» — и объяснила почему. Рассказывала она нам о своих впечатлениях почти полчаса, гнала всякую высокопарщину, наконец нам пришлось извиниться и сказать, что нужно заниматься делами. После этого никто из нас не питал ни малейших сомнений, как Карен Ву относится к Джо Поупу, а многие соглашались, что у нее есть на то законные основания и что если все так и есть, как об этом говорит Карен, то Джо — личность довольно неприятная.

Теперь уже трудно сказать, что это были за основания. Так, дайте-ка подумать… пытаемся вспомнить… нет, не вспоминается. Половину времени мы не помнили, что происходило три часа назад. Наша память в этом месте мало чем отличалась от памяти золотых рыбок. Золотых рыбок, которые каждый вечер отправлялись в путешествие в крохотном маленьком мешочке, а по утрам возвращались в свой аквариум. Нам помнилось, что Карен не умолкала день за днем, целую неделю, к концу которой мы прониклись мыслью: Джо вовсе не такой человек, как мы о нем думали в первые три или четыре месяца.

Джим Джеккерс оторвался от компьютера.

— Да, Джо, все будет готово, — ответил он. — Я сейчас как раз довожу их до ума.

Ответ Джима был как бы сигналом для Джо — все, можно уходить, но он почему-то задержался у стены бокса. То было время между первым и вторым повышениями Джо.

— Спасибо, Джим, — сказал он и посмотрел на нас.

Мы не сдавались. Мы не хотели возвращаться к своим столам под нажимом Джо Поупа, когда Бенни дошел до самой кульминации истории.

— Как поживаете? — спросил Джо.

Мы оглянулись. Мы пожали плечами. Очень даже ничего, сказали мы ему.

— Отлично, — сказал он.

Наконец Джо ушел, и мы недоуменно посмотрели друг на друга.

— Это была отвратительная демонстрация силы, — объявила Карен Ву.

Мы сказали Джиму, что ему надо бы уйти, если именно он привлекает внимание Джо Поупа. Если именно из-за него Джо двинулся в нашем направлении, то Джиму лучше уйти.

— Но это мой бокс, — удивился Джим.

— Может, он просто хотел как-то так — по-человечески, — предположила Женевьева Латко-Девайн.

Женевьева была голубоглазой блондинкой, высокой, грациозной и холодной. Даже женщины признавали ее непобедимую красоту. Как-то на Рождество ей сделали шутливый подарок — вставную челюсть с неровными рядами порченых зубов. Ей предложили носить ее круглый год, чтобы уравнять всех нас. Но когда Женевьева надела эту штуковину, мы — особенно мужчины — обнаружили в себе желание иметь гнилые зубы.

Мы попросили Бенни закончить его историю. Он продолжил с того места, где остановился.

Карл и его жена, сбросив звонки с мобильников, долго молча сидели в машине. Наконец Мэрилин повернулась к нему и с нежной, требовательной настойчивостью сказала: «Тебе нужна помощь, Карл».

Карл решительно покачал головой: «Не нужна мне никакая помощь».

«Тебе нужна медицинская помощь, — настаивала его жена, — а ты не хочешь это признавать и из-за этого губишь наш брак».

«Нет у меня никакой депрессии», — возразил Карл.

«Да тебя можно студентам показывать как классический пример депрессии, — гнула свое Мэрилин, — и тебе просто необходимо лекарство…»

«Откуда тебе это известно? — спросил он, обрывая жену. Карл наконец повернулся и уставился на нее со свирепым и несчастным выражением лица. — Ведь ты, Мэрилин, не психиатр, а? Не можешь же ты знать все разделы медицины! Так ведь, а? Так ведь?!»

«Раковые больные, Карл, — сказала она с растущим раздражением в голосе, — не самые счастливые люди на земле, веришь ты этому или нет. Я очень многим моим пациентам рекомендую антидепрессанты. Если у человека депрессия, то я это прекрасно вижу — я знаю симптомы, я знаю, какой вред это может принести семье…»

Карл позволил Мэрилин закончить тираду. В этот момент улицу переходила Джанин Горджанк, направлявшаяся на работу. Он вдруг решил, что именно так должна выглядеть женщина-мать. Некрасивая, но и не уродливая. Широкобедрая, но не толстая. Личико пухленькое, но с девичьей привлекательностью, которая у кого-нибудь вполне могла вызвать безумное желание пригласить ее на школьную вечеринку. Ребенок, подумал Карл, не есть единственное следствие деторождения. В этом процессе рождается и мать. Вы видите их каждый день — сексапильные женщины с небольшим животиком и чуть наметившимся двойным подбородком. Вечно сорокалетние. У вас возникает ощущение, что это чья-то мать. Где-то есть ребенок, сделавший эту женщину матерью, а она ради ребенка изменила внешность, чтобы лучше играть эту роль. Карл был отделен от Джанин корпусом машины, а потому мог смотреть на нее, не испытывая потребности вскочить и убежать, и словно бы увидел ее в первый раз за много месяцев, а может быть, и лет.

«Карл? — услышал он голос Мэрилин. — Карл?»

«Мэрилин, — сказал он. — Ты видишь эту женщину? Эту женщину в помятой блузке. Она ведь похожа на мать, правда?»

Мэрилин проследила за направлением его взгляда.

«Это Джанин Горджанк, — объяснил он. — Это та женщина, о которой я тебе говорил. У нее убили дочь. Ты помнишь? Ее похитили. Я тебе о ней рассказывал. Я ходил на похороны».

«Я помню».

«Она воняет», — сказал Карл.

«Воняет?»

«От нее исходит какой-то запах — я не знаю какой. Это случается не каждый день. Но иногда я думаю, она просто махнула на себя рукой. Она то ли душ не принимает, то ли что».

Он проводил ее взглядом. Джанин вошла в здание. Мэрилин смотрела на мужа, а не на Джанин. Она слушала, пытаясь понять.

«Мэрилин, — сказал Карл. — Я ненавижу эту женщину из-за ее запаха».

«Ты когда-нибудь пытался поговорить с ней об этом?»

«Но себя я ненавижу еще больше, — продолжил он, расстегивая рубашку, — за то, что ненавижу ее. Ты можешь себе представить, что она пережила?»

«Карл, — удивилась Мэрилин, — ты что делаешь?»

«Похищение, — продолжал он, не обращая на нее внимания, — потом это ожидание, это жуткое ожидание».

«Что ты делаешь?» — воскликнула она.

«А потом нашли тело. Мэрилин, ты можешь себе представить — нашли тело!»

К этому моменту Карл уже был гол по пояс — снял рубашку и майку через голову.

«Я сегодня не хочу на работу», — заявил он, поворачиваясь к жене.

Он дышал, оголив покрытый жидкой растительностью, отливающий белизной живот.

Рассказывая нам об этом, Бенни заметил, что Карл позднее Заявил ему: он надеялся, что мимо будет проходить Линн Мейсон, увидит его в таком непривлекательном виде и из принципа прогуляет по-испански.

«Оденься!» — закричала Мэрилин.

«Я не хочу быть человеком, ненавидящим Джанин Горджанк, — заявил он, — Если я пойду на работу, то начну ее ненавидеть, потому что почую этот запах. Я не хочу чуять ее запах. Если я его чую, я начинаю ее ненавидеть, а я не хочу быть таким человеком. Тебе придется отвезти меня домой».

«Ты что — совсем спятил?» — спросила жена, глядя, как Карл стаскивает с себя кроссовки, расстегивает джинсы и стягивает их вниз.

Он сидел на переднем сиденье в одних трусах.

«Я устал, — сказал он, поворачиваясь к Мэрилин. — В этом-то все и дело. Если ты вынудишь меня идти на работу, я так и пойду».

«Так? — завопила она. — Нет… — Жена покачала головой и рассмеялась. — Меня этим не напугаешь, Карл».

«Я очень устал», — повторил он.

«Карл, оденься, — сказала Мэрилин, — и иди на работу, а я сегодня запишу тебя на прием к очень хорошему психиатру».

«Я не оденусь, пока ты не отвезешь меня домой».

«Карл, мне через десять минут нужно быть в операционной! — закричала она. — Я не могу отвезти тебя домой!»

«Не заставляй меня выходить. Пожалуйста, не заставляй меня выходить, Мэрилин».

— Да, Джим, еще одно…

Мы подняли головы и увидели Джо Поупа — его голова снова появились над перегородкой в боксе Джима Джеккерса. Бенни замолчал, Джим повернулся, Амбер Людвиг испуганно вздрогнула, а Марсия Двайер воспользовалась этой возможностью, чтобы взять свою бутылочку с диетической колой и выйти. Те немногие из нас, кто остался в боксе, слушали, как Джо сообщает Джиму, что только что был у Линн Мейсон. Они обсуждали макеты, ожидаемые сегодня позднее, и у них родились кое-какие соображения — внести изменения в одно, в другое… И когда мы услышали это, то стали один за другим подниматься и выходить, так как знали, что стоит за всеми изменениями Джо Поупа — больше работы. Последние из нас, уходя, услышали, как Джо говорит:

— Извините, Джим, что перебиваю… может, я не вовремя?

А Джим ответил:

— Да нет, Джо, что вы, как раз вовремя. Заходите, садитесь.

Позднее в этот день по офису, как пожар, пронеслось: Джо Поуп получил второе повышение.

Джо стал нашим новым Роджером Хайноутом. У него было необычное чувство моды, которое не вполне совпадало с сезонными колебаниями, и мы задавались вопросом: откуда оно у него? Какие журналы он читал? На следующий год мы, все как один, носили одежду из жесткой джинсовой ткани, но к тому времени это уже практически не имело значения. Целый год Джо выглядел идиотом.

«Ну, каков видик, — спросили мы у Женевьевы, — у Джо Поупа?»

Нет, ему серьезно не хватало одного дюйма. Он превратил нашу жизнь в настоящий ад. И он всегда был ужасно неловок. Ну, как это объяснить? Он вызывал чувство неловкости, ничуть не похожее на то, что вызывал Джим Джеккерс. В коридоре Джим приветствовал всех, говоря: «Что слышно, чмо?» Как-то раз, проходя мимо Линн Мейсон, он набрался наглости задать этот вопрос ей. Такое поведение свойственно людям, неуверенным в себе. Как-то раз мы все пошли на вечеринку, и Джим принес с собой собственную коробку с вином. А еще он открыто говорил о своем желудке, называя его «мистер Ж.».

«Прошу прощения, — говорил он, отправляясь в туалет, — но мистер Ж. настаивает».

Джим заставлял нас морщиться от неловкости, но морщились мы на его счет. Неловкость Джо Поупа была совершенно иного свойства, и определить ее было делом весьма нелегким. Наш доморощенный стихоплет Ханк Ниари сформулировал: «Он был неловок не только в себе, но и вызывал неловкость в тебе и во мне». И, как и всегда, мы никак не могли взять в толк, что он имеет в виду. Разве что он хотел сказать: это мы в присутствии Джо Поупа чувствовали себя неловко.

Вот уж что верно, то верно. У Джо не возникало потребности говорить. Он здоровался и выслушивал приветствия, как обычное человеческое существо, но после этого хранил беззастенчивое, стоическое молчание. Даже во время совещания в конференц-зале он подпускал иногда длинные паузы безмолвия, наполнявшего помещение, пока обдумывал мысль, при этом без всякого похмыкивания или покашливания, чтобы заполнить гнетущую тишину, обрушившуюся на нас. Не исключено, что это можно назвать хладнокровием, но мы в такой ситуации чувствовали себя не в своей тарелке. Тем более что Ханк, исполненный решимости расставить точки над «i», добил нас второй цитатой, извлеченной из его неисчерпаемого кладезя бесполезной эрудиции: «В его присутствии люди ощущали неловкость. Вот в чем дело! Неловкость! Не явное недоверие, а просто неловкость. Ничего иного». И когда эта цитата прошла от одного к другому по электронке, мы поздравили Ханка, которому наконец-то удалось сказать что-то удобоваримое. Неловкость. В самую точку.

У Джо была такая манера — сваливаться вам как снег на голову. Это часто случалось в принтерных комнатах. Как-то раз Том Мота стоял там, а тут у него сбоку возник Джо и произнес: «Доброе утро». А в этот самый момент у Тома что-то не то выходило из принтера. Ну, скажем, нечто, не очень связанное с работой. Это было еще до того, как в целях экономии ввели систему кодированного доступа, которая положила конец привычке Ханка Ниари копировать библиотечные книги по утрам, а потом читать у себя за столом странички из-под ксерокса. Работа Джо, конечно же, была официальной, и компьютер поставил его в очередь следом за Томом. Тому просто не повезло. Тут уж ничего не поделаешь — сначала должно было распечататься Томово задание.

Том так ему и сказал: «Вы будете ждать? Вы будете ждать, пока ваше задание не распечатается?»

Джо ответил непроницаемым молчанием. И тогда Том высказался напрямик.

«Я жду, когда распечатается мое задание, — заявил он, — и, откровенно говоря, Джо, я не хотел бы, чтобы вы его видели. Там есть голые сиськи, а я знаю, к кому вы заходите поговорить».

«И чего вы вообще сразу несетесь к принтеру, когда ваше задание ставится в очередь после тех, кто послал задание первым? — продолжал Том. — И почему вы такой нетерпеливый? Вы ведь знаете, что на распечатку таких заданий уходит некоторое время, ведь знаете?»

Кто знает, как Джо на это прореагировал. В служебной иерархии он был на несколько уровней выше Тома, но он, видимо, ответил на эту тираду молчанием, терпеливо ожидая, когда распечатается его задание. Может, он пытался увидеть, что там печатает Том, как утверждал это сам Том, а может, просто смотрел перед собой и думал: «Да мне тысячу лет плевать, что там печатает этот тип». Но в любом случае он, видимо, хранил непроницаемый вид.

Непроницаемый — самое подходящее для него слово. Непроницаемость Джо Поупа повергала всех в полное смущение. Ну зачем ему было выставлять себя такой занудной загадкой? Ни одной картинки на стенах, ничего в кабинете — кроме велосипеда. Который к тому же заперт. Мы каждое утро слышали, как щелкает замок противоугонного устройства, и старались не воспринимать это в свой адрес. Мы считали, что Джо слишком молод, чтобы быть непроницаемым. Если тебе тридцать, то у тебя есть интересы. Ты контактируешь с миром. Почему этот тип вечно сидит за своим столом среди голых стен?

«Мы должны показать тебе — это манекен Джо Поупа» — так, наверное, мы рассказали бы о Джо какому-нибудь новичку.

Только вот вряд ли агентство наймет еще кого-нибудь новенького. Но если бы наняло, то мы, наверное, сказали бы: «Мы держим его в кабинете Карен Ву. Она ненавидит Джо Поупа. Пойди, проверь. Только ты поосторожнее, этот манекен — очень точная копия. Так что ты осторожнее. Понял?»

«Но он просто сидел там — и все», — сказал бы новенький.

«Вот именно! — воскликнули бы мы. — Джо всегда за своим столом. А теперь посмотри, как он сгибает колени и пододвигает кресло! Посмотри, как Джо Поуп прерывает нас через стенку бокса! Дерни за веревочку и послушай, как Джо Поуп ничего тебе не ответит! Это новый Непроницаемый — действующий манекен Джо Поупа, производства “Хасбро”!»

У нас были клиенты — производитель игрушек, производитель машин, междугородный перевозчик и владелец зоомагазина. Мы работали на телевидении, в печати, прямыми рассылками и через Интернет. У нас был отдел по работе с корпоративными клиентами. По выходным мы слишком много выпивали. У нас, пожалуй, было все, что необходимо в жизни, плюс все недостатки характера, усугублявшиеся с каждым поколением, не знавшим войны. Если бы мы приходили в себя от последствий крупной военной кампании, то, возможно, испытывали бы благодарность. Даже энтузиазм. В нашей же ситуации были только мы и наши попытки хоть на дюйм продвинуться по служебной лестнице.

Шон Смит участвовал в первой войне в Заливе, но нас это не слишком впечатляло, потому что он рулил танком в пустыне, где, как это ни прискорбно, не было вражеских машин, и если мы начинали допрашивать его с пристрастием, то выяснялось, что иных воспоминаний у него не осталось. Франк Бриццолера, может, и видел Вторую мировую войну, но он умер, прежде чем мы успели его расспросить об этом. У нас был один вьетнамский ветеран, но он никогда не делился воспоминаниями, а через год ушел вообще. Может быть, он был участником военных действий вслепую, в джунглях, о которых нам рассказывали в школе, и в голове у него хранились воспоминания о решительных сражениях. И когда он выглядывал из окна и видел эту выставку флагов, развевающихся на мосту через Чикаго-ривер, то думал о принесенных жертвах, о погибших мужчинах и женщинах, и произносил их имена вслух, и с благодарностью воспринимал простую роскошь сидения в кресле, в здании, которому не грозят никакие опасности. Представьте себе истории, которые он мог рассказать! Истории, происходящие в темноте ночи в горящих деревнях… вспышки над реками… вертолеты, приземляющиеся на рисовых полях. Мы всегда искали истории получше или жизни поинтереснее, проживаемые где угодно, только не на страницах каталога «Офис депо». Но он никогда не делился с нами своими воспоминаниями, а спустя два месяца после его ухода никто не мог вспомнить его имени.

Возможно, история получше была написана нашим коллегой Доном Блаттнером — история о мужчине и женщине из конкурирующих фирм, нашедших истинную любовь, которая выросла из соперничества за рабочими столами. Блаттнер в душе был настоящий голливудец, только вот жил в Шаумберге, штат Иллинойс. Он написал новый сценарий (по его утверждениям, ни в коей мере не автобиографический) о недовольном и циничном копирайтере, который страдает от депрессии, проводя дни в офисе. Дон постоянно говорил о потенциальных спонсорах и не позволял нам читать сценарий, если мы не подпишем договор о сохранении конфиденциальности, словно мы при нашей нелегкой жизни давали какие-то основания подозревать себя в способности умыкнуть сценарий Блаттнера и потащить его в Голливуд. Глядя на него, мы тоже морщились, в особенности в тех случаях, когда Блаттнер называл Роберта Де Ниро Бобби. Он самым серьезным образом изучал доходы от продажи билетов по выходным. Если какой-нибудь фильм проваливался, Блаттнер приходил к вам в кабинет в понедельник утром с номером «Верайети» и говорил: «Ребята из “Мирамакса” будут ужасно этим расстроены».

Жуткая брехня, конечно, но в тот день, когда он сообщил, что бросает это занятие, мы почувствовали себя обделенными.

«Нужно смотреть правде в лицо, — заявил Дон Блаттнер смиренным и решительным тоном. — Студии не помогают, учебные пособия не помогают, никто мое говно не хочет покупать».

Мы воздержались от насмешек и практически принялись его умолять, чтобы он продолжал, но Блаттнер оставался непоколебим и упорно держался за трезвое решение снизить амбиции до уровня простого копирайтера. Прошел не один месяц, прежде чем кто-то из нас вздохнул с облегчением, увидев, как застигнутый врасплох Блаттнер попытался быстренько закрыть программу, в которой писал сценарий. Надежда снова расправила крылья.

Но история получше нашей непременно должна быть, а поэтому многие из нас проводили уйму времени, забываясь в собственных маленьких мирках. Дон Блаттнер был не единственным. Ханк Ниари (наш чернокожий копирайтер, который день за днем носил один и тот же вельветовый коричневый костюм — то ли он его никогда не чистил, то ли у него весь гардероб состоял из таких костюмов) работал над обреченным на провал романом. Он говорил, что роман будет «небольшой и сердитый».

Мы спрашивали себя, кто, черт возьми, будет покупать небольшой и сердитый роман? Мы спросили его, о чем будет книга.

«О работе», — ответил он.

Небольшая сердитая книга о работе. Прекрасное чтение где-нибудь на пляже.

Мы предложили ему другие темы, имевшие для нас значение.

«Но меня они не интересуют, — сказал Ханк. — Меня интересует тот факт, что мы большую часть жизни проводим на работе».

Воистину благородно, сказали мы ему. Дайте нам сценарий Дона Баттлера в любой день недели.

Дан Уиздом в колледже заслужил похвалу от Картера Шиллинга, художника, который сказал, что за свою двадцатилетнюю преподавательскую карьеру не видел ни одного студента талантливее Дана. По окончании колледжа Дан поступил на работу — сидел за компьютером и манипулировал пикселями, готовя рекламу для заменителя сахара, и спрашивал себя — уж не было ли лестное высказывание профессора Шиллинга всего лишь попыткой уложить его в постель. Дан тем не менее продолжал рисовать по выходным, и, хотя его портреты были немного гротесковыми, мы все же могли разглядеть в них неповторимое видение мира и уверенную руку. Может быть, еще не все было потеряно. Но он сказал — нет. Он сказал, что живопись умерла, но нам нравилось, как он рисует рыбок.

Избави нас бог! Это крик, исходящий из глубин наших душ, можно было в буквальном смысле услышать, потому что никто не хотел кончить как старый Брицц.

Среди первых выставленных за дверь был Брицц, который прогулялся по-испански в коридоре, как никто до него или после. Время сокращений наступало неизбежно, и, чтобы мы поняли, старика Брицца уволили за целый год до того, как выставили Тома Моту. Старик Брицц перенес это гораздо достойнее Тома. Он зашел ко всем, чтобы попрощаться. Обычно уволенные старались поскорее убраться отсюда, чтобы не встречаться с нами взглядом. Брицц сказал, что не хочет уходить не попрощавшись. Это было мужество под обстрелом, и он вел себя с достоинством и честью. Он не скрывал, что знает: его ценят меньше нас. Потому что именно это они и говорили, когда прогуливали по-испански в коридоре. Брицц был готов разговаривать с нами даже после того, как ему это открыто сообщили.

А может, он смотрел на жизнь иначе. Может, он и не понял бы наших разговоров о ценности. «Это не имеет отношения к тому, кто ценнее, — мог бы сказать он. — Вы так думаете? Уж вы, ребятки, поверьте мне, старику, который зубы на этом съел. Этот процесс никак не связан с выпалыванием худших из нас, чтобы у них остались одни талантливые и эффективные. Бросьте, не обманывайте себя. Ха, не валяйте дурака. Ха-ха, не будьте такими наивными!» Мы чуть ли не слышали хрипы в его смеющихся легких. То, что он пришел попрощаться с нами, такой спокойный, такой сдержанный, немного выбивало из колеи. Что это могло означать — всего через несколько минут после того, как его прогуляли по-испански в коридоре, у него хватило присутствия духа прийти и убеждать нас, чтобы мы не волновались за него? Он зашел во все кабинеты, посетил все боксы, даже у секретаря побывал. Мы видели, как он разговаривает с кем-то из персонала, обслуживающего здание. А эти, из персонала, вообще практически ни с кем не разговаривали. Стояли на своих приставных лестницах, передавали что-то сверху вниз, снизу вверх и переговаривались вполголоса. Но старик Брицц полчаса простоял у лифта, разговаривая с одним из этих парней и держа в руках коробку с вещами. Один говорил, другой кивал. Потом они смеялись. Кто знает, над чем можно смеяться вместе с парнем из персонала. Но Брицц нашел над чем — нашел что-то смешное для них обоих даже в тот день, когда его вышибли.

Несколько месяцев спустя он все еще был безработным. Так, где-то подрабатывал на вольных хлебах. Потом некоторое время мы о нем ничего не слышали, а потом узнали, что Брицц в больнице. Без всякой страховки. Умер он быстро. Жуть берет, как мы напророчествовали, говоря, что у него есть еще максимум полгода. Мы его навестили — похоже, кроме наших, других цветов у него не было. Мы хотели спросить: слушай, Брицц, дружище, а где твоя семья? Но вместо этого тайком сунули ему сигареты, что категорически запрещено человеку, умирающему от рака легких. Мы поставили одну из поглощающих дым пепельниц прямо ему на грудь, и она хорошо улавливала дым. Старине Бриццу удалось выкурить три сигареты, прежде чем старик из соседнего бокса начал возражать и сестра сделала нам внушение. Когда он умер, трудно было поверить, что он ушел. Всем казалось, что Брицц просто прогулялся по-испански в коридоре. Уход ушедшего.

Бенни явился за бабками. Мы не могли поверить. С какой это стати Бенни должен получить с этого прибыль?

— Он был в моем списке, — с невинным выражением на лице заявил он.

Тут мы все закричали: Бенни! Прекрати!

— Прекратить что? — воскликнул он. — Он был первым в моем списке! Таковы правила!

Бенни говорил правду. Таковы правила «скорбного списка знаменитостей». Мы все сдали по десять баков.

После ухода Брицца мы обнаружили, что у него все-таки была кой-какая семья — брат с румянцем завсегдатая клуба здоровья. Мы его назвали Брусничный Брицц, за цвет кожи. Он, наверно, ни разу в жизни сигареты не выкурил. Впечатление было такое, будто старина Брицц, сняв с себя жуткую маску, оказался толстомордым и краснощеким. Мы выразили брату наше сочувствие. Подготовив себя, некоторые из нас отважились подойти поближе к покойнику. У Брицца в гробу был намного более здоровый вид, чем у Брицца за рабочим столом. Потом уже мы сидели в церкви и пытались вспомнить о нем что-нибудь.

Вспомнилось только одно — как мы стояли с ним в парковочном гараже и ждали, когда латиносы в галстуках-бабочках пригонят наши машины. В кулаке мы зажимали долларовую бумажку на чай. Ну и холодища тогда была. Ветер до нас не доставал, и стояли мы в ярком свете гаража, но Чикаго в феврале, если позволительно цитировать Брицца, был холоднее, чем сиська ведьмы в леднике. Он продолжал называть холодильник ледником. Однажды он сидел за своим столом и рассказывал нам, что, когда был мальчишкой, лед привозили по заказу.

«Вот какой я старый, — признался нам тогда Брицц в один из редких моментов откровенности. — Я еще помню, как доставляли лед».

«А Австралию ты не называл землей Тасмана?» — спросил Бенни.

«Нет, я стар, но уж не настолько», — сказал Брицц.

В этот момент в дверях Брицца появился Джо Поуп и спросил, готовы ли у него заголовки. Вот о чем мы говорили со стариком Бриццем в ожидании своих машин в последнем морозном феврале его существования в качестве одного из нас — о некоторых чертах характера Джо Поупа. Как мы ни старались, ущучить Брицца нам не удалось. Его машину пригнали первой. Серый «пежо», когда-то имевший классный вид, но теперь порожки у него проржавели, повсюду вмятины. Но внутри был вообще полный бардак. Всякая дрянь… дерьмо… скопившийся мусор (как еще это назвать?) заполняли заднее сиденье под самую крышу. В основном это была бумага, но мы видели и придавленную к стеклу зимнюю шляпу, чехольчик для термоса, нераскрытую упаковку колготок телесного цвета и всякое такое. Вдоль кромки двери мы разглядели разбросанные монеты и красные пластиковые дома из игры «Монополия».

«Брицц, — ухмыльнулся Бенни, — это у тебя что — доплата за дилерскую деятельность?»

«Вы что, ребята, в первый раз видите мою машину?» — с гордостью спросил Брицц.

«Так это у тебя — машина?» — спросил Ларри Новотны.

Он присел, согнув ноги в коленях, поправил шапочку с символикой «Кабс» на лысеющей голове и уставился сквозь стекло на груду мусора внутри. Переднее пассажирское сиденье было едва ли лучше заднего. Но для водителя имелась маленькая ниша перед рулевым колесом. Мы не могли не спросить себя: что за люди содержат машины в подобном состоянии? Неужели он действительно из таких?

Парковщик вылез из машины и передал ее Бриццу, но Брицц никогда не платил чаевых. Еще одна его заморочка: он обычно никуда не выходил в обед, а ел сэндвичи с колбасой. А если и отправлялся с нами поесть, приходилось доплачивать за него чаевые, чтобы не обижать официантку, отчего мы его тут же начинали ненавидеть.

«Зато у меня есть чаевые для тебя, — ответил Брицц, когда кто-то спросил его, что он так жмется. — Никогда не бери деревянных пятицентовиков».

Мы это сто раз от него слышали: «Никогда не бери деревянных пятицентовиков», и у нас в конце концов просто руки стали чесаться от желания взять и огреть его дубинкой по голове. Если не считать той неожиданности с машиной и его получасового разговора с парнем из персонала в день, когда его выперли, старина Брицц был невыносимо скучен в своей предсказуемости. Он приходил на службу, вычитывал корректуру в очках, какие выпускались полвека назад, и в 10.15 выходил на первый перекур. Господи Иисусе, мы до сих пор мысленным взором видели, как он стоит на январском морозе в одной только шерстяной безрукавке, физиономия как у гончей, и затягивается тоненькой сигаретой. Он возвращался, воняя, как пепельница с пятьюдесятью окурками. В четверть первого Брицц доставал сэндвичи с колбасой, а с ними термос черного кофе, который он готовил дома, потому как, по его словам, то, что готовили у нас, было на его вкус слишком уж изысканно.

Однажды, вскоре после его смерти, Бенни стал зазывать нас к себе в кабинет. В кабинете Бенни были всякие крутые штуки — торговый автомат, машинки с дистанционным управлением. У стены за дверью он поставил учебный скелет, который взирал на него, пока Бенни работал. Когда его спрашивали, откуда у него эта штука, отвечал Бенни всегда одинаково: «Да так, один покойник». К руке скелета он примотал скотчем игрушечный пистолет а-ля Бак Роджерс, а на голый череп надел ковбойскую шляпу.

Когда вошел Джим, Бенни загружал законченную рекламу на сервер.

— Джим, подойди-ка сюда. У меня для тебя новости.

Джим вошел в кабинет Бенни и сел.

— Я загружаюсь.

— Это и есть твои новости?

— Брицц назвал меня наследником в своем завещании. Блаттнер! Заходи, у меня для тебя новости.

Блаттнер вошел и сел рядом с Джимом, по другую сторону стола от Бенни.

— Слушай сюда, — сказал Бенни. — Брицц назвал меня наследником в своем завещании.

— Иди ты! — откликнулся Блаттнер. — Это смешно, потому что…

— Марсия!

Марсия прошла было мимо, но потом вернулась. Она вошла в дверь и встала рядом со скелетом космического ковбоя.

— Брицц назвал Бенни наследником в своем завещании, — сказал Джим, насколько возможно изгибая шею, чтобы видеть Марсию.

Она вошла и села на табуретку.

— Это смешно, потому что один в один похоже на сценарий, над которым я работаю, — заявил Блаттнер.

— Женевьева! — крикнул Бенни.

Женевьева остановилась в дверях.

— Женевьева, помнишь тот сценарий, о котором я тебе рассказывал? — возбужденно заговорил Блаттнер. — Это произошло с Бенни в реальной жизни!

— Какой сценарий? — спросила Женевьева.

— Погоди, послушай, — сказал Бенни.

Пока его компьютер загружал файл, он рассказал нам, что получил письмо от юриста из Саутсайда.

Но Женевьеву занимали другие проблемы.

— Извини, Бенни, я сейчас не могу слушать. — Она помахала бумагами, которые держала в руке. — Мне нужно доставить это Джо. — Она исчезла из дверей.

Появился Ханк.

— Что тут у вас? — спросил он, поправляя тяжелые черные очки.

— Брицц сделал Бенни своим наследником, — вступила в разговор Марсия.

— А Блаттнер украл эту идею для своего сценария, — добавил Джим.

— Нет, — вскинулся Блаттнер. — Нет, это не…

— Вы подождите, я вам расскажу, что он мне оставил, — сказал Бенни.

— Почему он тебе вообще что-то оставил? — спросила Карен Ву, которая вошла вместе с Ханком, — Ты и без того оказался в выигрыше от его смерти.

— Карен, — в тысячный раз повторил Бенни, — Таковы правила. Что еще я мог сделать?

Бенни вовремя прибыл в юридическую фирму на Сисеро-авеню. При чтении завещания присутствовал еще только брат Брицца. Бенни и Брусничный Брицц вспомнили друг друга по похоронам. После рукопожатий и предложения чашечки кофе адвокат уселся за большой письменный стол вишневого дерева.

«Завещание Франка», — сказал адвокат, раскрывая конверт.

Он вытащил изнутри лист бумаги и посмотрел на него через бифокальные очки, потом поднял взгляд и сообщил, что завещатель написал несколько предварительных слов.

В письме говорилось, что жизнь была щедра к Бриццу. У него были любящие родители, а когда он вырос, у него был замечательный товарищ в лице его младшего брата, которого он любил, пусть они и разошлись немного, достигнув зрелости. Он любил свою жену, которая подарила ему семнадцать замечательных лет. Но больше всего в жизни, писал Брицц, он любил саму жизнь, ее течение день за днем — «Чикаго трибюн», которую приносили по утрам на его крыльцо, горячую чашку черного кофе и хорошую сигарету, а еще пребывать в одиночестве зимой в своем теплом доме.

— Брицц был женат? — удивилась Марсия.

— Разве в этом смысл жизни? — спросил Ханк. — В кофе, газете и сигарете?

— И в теплом доме зимой… — протянул Блаттнер. — «Теплый дом зимой»… Черт, отличное название. Бенни, дай-ка мне ручку.

— Вы послушайте, — сказал Бенни. — Дальше еще интереснее.

Юрист начал читать завещание.

«Я, Франк Бриццолера, проживающий в Чикаго, штат Иллинойс, находясь в здравом уме и трезвой памяти… — Адвокат пропустил несколько строк. — Моему брату, Филу Бриццолере, я завещаю и оставляю следующую собственность: все мои финансовые активы, оставшиеся после моей смерти, включая все акции, облигации, общественные фонды, накопления и чеки, а также все содержимое моей банковской ячейки. Я также оставляю моему брату Филу мою машину…»

— Позвольте вам сообщить, — вставил Бенни, — что я испытал облегчение, услышав, что Брицц не оставил машину со всем ее хламом мне.

«…и мой дом, — продолжал юрист, — со всем его содержимым, за исключением того, что я оставляю Бенни Шассбургеру».

Компьютер Бенни произвел звук, сообщивший, что загрузка файла закончена. Вероятно, Бенни пора было возвращаться к работе. И откровенно говоря, нам тоже. Сокращения к тому времени продолжались уже полгода, и конца им не предвиделось.

«Бенни Шассбургеру я завещаю мой тотемный шест».

Бенни сказал, что тут он подался вперед на своем стуле и повернул к адвокату ухо.

«Прошу прошения, его что?»

Адвокат снова посмотрел через свои бифокалы на завещание.

«Здесь сказано “тотемный шест”».

На заднем дворике личного дома Брицца в Саутсайде — дома, ключи и координаты которого Филу пришлось получить от адвоката, — стоял огромный тотемный шест футов двадцать в высоту. Фил с Бенни молча прошлись вокруг него. На шесте были вырезаны всевозможные головы — орлиные головы, оскалившиеся головы и головы каких-то немыслимых существ. У некоторых были заостренные уши, у некоторых — удлиненные морды. Резьба довольно тонкая, и окрашен шест в миллион различных цветов. В землю он быт забит так прочно, что, когда Бенни попытался его вытащить, — ведь шест теперь по праву принадлежал ему, — тот даже не шелохнулся.

Бенни рассказал нам, что, когда он был мальчишкой, они с отцом состояли в индейских проводниках АМХ, которых он описал как еврейский аналог бойскаутов. Его имя там было Падающая Звезда, а у отца — Горящая Звезда. Некоторое время он с увлечением собирал все индейское, включая и дешевые, плохо вырезанные тотемные шесты, которые по прошествии времени потеряли для него всякую привлекательность. Но тот, который достался Бенни в наследство, с великолепным алым блеском и темно-коричневыми тонами, обладал какой-то магической силой и произвел на него сильное впечатление размерами и замысловатой резьбой. И еще и тем, что шест стоял на заднем дворе старого ирландского квартала среди телефонных проводов, шезлонгов, кормушек для птиц и даже по соседству с батутом во дворике рядом. Какая-то маленькая девочка подпрыгивала на батуте вверх-вниз, вверх-вниз, а тотемный шест Брицца стоял внушительно и непоколебимо. Люди в белых майках ходили туда-сюда с газонокосилками, а этот безмолвный примитивный предмет постоянно находился в поле их зрения. Он мелькал между домов, если вы ехали по улице. Мальчишки, вероятно, останавливались и глазели на него с велосипедов. Соседям приходилось оттаскивать своих лающих собак. А все это время человек в доме, сидя в теплой кухне с газетой и сигаретой, дымящей в пепельнице, с удовольствием осознавал, что на заднем дворике он воткнул в землю этот реликт, этот символ, выражение его… чего?

— А что Брицц делал с этим тотемным шестом? — спросила Марсия.

— Кстати, ничего подобного в моем сценарии нет, — заметил Дон Блаттнер.

— Ну и что дальше, Бенни? — сказал Джим. Он положил маленькие, как у гейши, ноги в сверкающей новенькой паре «найков» на стол Бенни. — Тотемный шест?

— Вот он торчал там передо мной, — продолжил Бенни. Он встал и жестикулировал, словно видел перед собой какое-то невероятное зрелище, полную луну или инопланетянина. — И тут никаких сомнений быть не могло. А потому я спросил Фила, я сказал ему: «Вы случайно не знаете, ваш брат, он что — был собирателем всяких индейских штучек?» — «Мне об этом ничего не известно», — сказал Фил. «Тогда, может, в вашей семье была индейская кровь?» — спросил я его. Он упер руки в бока — вот так, — сказал Бенни, показывая, как Фил упер руки в бока, — и уставился на этот тотемный шест, просто уставился и, не поворачиваясь ко мне, медленно покачал головой, вот так, и сказал: «Бриццолера. Мы стопроцентные итальянцы».

Они вдвоем зашли в дом. На кухне все было заставлено разными тарелками и контейнерами, словно на витрине комиссионного магазина. На кухонном полотенце лежало столько ножей, сколько человеку и за полгода не использовать. У Брицца имелось два тостера, стоявших друг подле друга рядом с духовкой. Стены кухни пожелтели от сигаретного дыма, а линолеум по краям загнулся. Странным образом среди всего этого неимоверного количества предметов, словно подготовленных к распродаже и заполонивших не только кухню, но и все другие комнаты, помещался один-единственный стул.

Бенни смотрел, как Фил открывает дверцы шкафчиков, набитых всякой утварью, прихватками и крышками от кастрюль.

«Мы разошлись вовсе не немного, — пробурчал Фил, — или как там у него было сказано в завещании. Я ему звонил раз в два месяца, а если бы не это, то, поверьте, мы бы вообще не общались. Не из-за какой-то ссоры, просто… такой уж он был».

«Это весьма странно, — сказал Бенни, — потому что на работе он всегда был очень любезен».

«Да-да, он был приятным парнем, мой брат, я с этим не спорю, но он, несомненно, был человеком замкнутым. А расскажите-ка мне побольше, — попросил Фил. — Каково это было — работать с ним?»

Бенни немного задумался: каково это было работать с Бриццом?

«Как я уже сказал, он всегда был очень любезен. Он не принадлежал к тем людям, с которыми во время работы всегда возникают трения».

Тут Бенни решил, что дал самый никудышный ответ на вопрос Фила. Ему хотелось рассказать о Брицце какую-нибудь историю, которая дала бы истинное представление о том, каким был покойный брат Фила на работе, поведать о каком-нибудь его поступке, чтобы иметь возможность сказать: точно, таким он и был, наш старый добрый Брицц. И чтобы это навсегда запомнилось Филу. Но Бенни ничего такого не пришло в голову.

— Что я должен был ему сказать? — спросил у нас Бенни.

Его файл уже давно загрузился на сервер, и все, на чем мы могли сойтись, это на воспоминаниях о Брицце, курящем за дверями здания зимой, в одной шерстяной безрукавке. Вот это и была настоящая история Брицца, но только разве это история его жизни? Или мы могли рассказать Филу о том, как Брицц разговаривал с парнем из персонала здания, но это тоже была не ахти какая история. Откровенно говоря, что мы больше всего помнили о Брицце, так это его совместное с нами участие в рутинной жизни, в этой вечной суете. Никотиновый выхлоп Брицца во время телеконференции, когда он слушает указания клиента, меняющего вводные, Брицц за своим столом в очках для чтения тщательно и методично вычитывает корректуру, прежде чем отправить рекламу в печать. Из этого трудно выдумать анекдот. Господи милостивый, почему никто не остановился рядом? Почему никто из нас ни разу не замедлил шаг, не повернулся и не сказал: «Тук-тук. Извини, что отрываю тебя от корректуры, Брицц». Почему мы не вошли, не сели рядом? Так ты куришь «Олд голдс», у тебя машина набита всякой всячиной… но что еще, Брицц, что еще? Если закрыть дверь — тебе это поможет? Из-за чего у тебя свихнулись мозги в детстве, и какая женщина изменила твою жизнь, и чего ты никогда не сможешь простить себе? Чего, старина, чего? Ну, пожалуйста. Мы проходили мимо. Брицц никогда не поднимал голову от работы. Сколько раз мы приходили в свои кабинеты, делали практически то же, что и он, успевали к срокам, которые теперь давно миновали, а Брицц жил и дышал, и все ответы на вопросы находились всего в какой-нибудь сотне футов от нас…

«Он на обед почти каждый день съедал два сэндвича с колбасой, — сказал Бенни Филу. — Это мне больше всего запомнилось».

Женевьева, отдав бумажки, снова появилась в дверях.

— Ну, так что я пропустила? — спросила она.

Некоторые из нас каждый день ходили на обед в разные места, чтобы сделать процесс приема пищи событием. Другие, вроде Брицца, оставались в офисе и каждый день ели одно и то же. Иногда это делалось из экономии. Иногда для того, чтобы не видеть тех людей, с которыми обречен общаться с девяти до двенадцати и с часу до шести. Время в течение часа принадлежало только нам, и иногда мы пользовались этим часом — запирали дверь и ели в одиночестве.

Карл Гарбедиан каждый день закрывал свою дверь и ел из пластикового контейнера-раскладушки penne alla vodka из итальянской забегаловки, находящейся в квартале от нас, и никогда не ходил с нами на обед, если только за это не платила фирма. Халявные обеды за счет фирмы ушли в прошлое, а потому мы уже много-много недель не видели, как Карл садится за стол в ресторане, открывает меню и думает, что бы ему взять.

За шесть или около того месяцев до увольнения Том Мота постучал в дверь Карла, извинился за то, что прерывает его обед, и спросил, нет ли у него минутки. Карл пригласил его войти, и Том сел на свободный стул.

— Мне Бенни немного рассказал о том, как ты себя чувствуешь в последнее время, — начал Том, — и когда я услышал об этом, то понял, что могу кое-чем тебе помочь. И потому я вот тут купил для тебя. — Том через стол протянул Карлу книгу. — Не сердись на Бенни, ты же знаешь, он любит поболтать. — И, показывая на книгу, он добавил: — А это — это ерунда. Это такая вещь, которая у каждого должна стоять на полке. Ты вообще слышал об этом писателе?

Карл уставился на книгу, сборник эссе и поэтических трудов Ральфа Уолдо Эмерсона, и отрицательно покачал головой.

— Никто его не знает, — сказал Том, — А должны бы — все. Я знаю, это похоже на всякое претенциозное фуфло, но я в такое фуфло верю. — Карл посмотрел на книгу, потом поднял взгляд на Тома, словно ему нужно было какое-то объяснение, как этим пользоваться. — Я знаю, может, это выглядит глупо — с какой стати я должен покупать тебе книгу, — продолжал Том, — Мы тут не покупаем друг другу книги. Но я слушал Бенни, а он сказал, что тебе в последнее время не по себе, а когда я спросил его почему и он попытался объяснить, я подумал, что несколько советов этого парня, наверное, тебе помогут.

— Спасибо, Том.

Том покачал головой — мол, не стоит благодарности.

— Не надо меня благодарить, эта книга стоит шесть долларов. Вряд ли ты когда-нибудь ее прочтешь. Она будет стоять на твоей полке и время от времени попадаться тебе на глаза, и ты будешь думать, на кой ляд этот хер моржовый купил мне ее? Я знаю, что это такое — когда у тебя случайно появляется случайная книга, уж ты мне поверь. Но послушай… дай я тебе прочту несколько отрывков, тогда, может, тебе станет ясно, с чего это я затеял. Можно?

— Если хочешь. — Карл протянул ему книгу.

Том помедлил.

— Если только ты не предпочитаешь, чтобы я оставил тебя в покое.

Карл поднял салфетку с колен и вытер руки.

— Если ты хочешь прочесть немного, я послушаю.

Том открыл книгу.

— Не знаю, думаю, это поможет. — Он принялся нервно перелистывать страницы. Для обоих это, вероятно, был трудный момент, неловкая и хрупкая тишина, пока Том не начал читать. Наконец он нашел нужный пассаж и приготовился читать, но тут же сам себя оборвал. — Да, послушай, — сказал Том, пытаясь объяснить, почему он это делает, и с неожиданным воодушевлением пододвигаясь на кресле, — я знаю, может, это смешно, что я вот тут объясняю тебе, как ты можешь улучшить свою жизнь с помощью этой книги, а сам сижу в полном говне. Этот последний год был для меня… ну, скажем, я вижу свои ошибки, но, похоже, не могу вытащить голову из задницы, и это главный факт моей биографии с тех пор, как от меня ушла жена. Так что, пожалуйста, прости это лицемерие — сижу здесь, язычник, и обращаю тебя в христианство. Я тебе правду говорю: когда я читаю Эмерсона, то он по меньшей мере меня успокаивает.

— Том, я благодарен тебе за твой порыв, — терпеливо сказал Карл.

Том отмахнулся от его благодарностей.

— «Пусть человек знает, цену себе, — начал читать Том, — и стоит над обстоятельствами. — Том читал вслух Карлу, и неловкость этой ситуации, видимо, стала вполне осязаемой — Пусть он не суется не в свои дела, и не крадет, и не прячется от ответственности, с видом приютского мальчишки, незаконнорожденного или незваного гостя, в мире, в котором он существует. Но человек на улице, не знающий себе цену…» Тут я пропущу немного, — пробормотал Том, — Так, теперь вот отсюда. «Известная притча о выпивохе, которого подобрали мертвецки пьяным на улице, отнесли в дом герцога, помыли, одели, положили на герцогскую кровать, а когда он проснулся, обходились с ним с подобострастием, словно с герцогом, заверяя его, что он прежде пребывал в безумии, столь популярна, поскольку она прекрасно отражает состояние человека, представляющего собой в этом мире своего рода пьяницу, который время от времени пробуждается, упражняет свой разум и обнаруживает, что он — истинный принц».

Здесь Том закончил читать и закрыл книгу.

— Понимаешь, — сказал он, — как бы то ни было, но я думаю, у него есть много чего хорошего сказать. «Обнаруживает, что он — истинный принц». Об этом, конечно, трудно не забыть. Но он пытается напомнить нам, тебе и мне, Карл, да что там говорить — всем, что если мы упражняем свой разум, то под этим поверхностным мы — принцы. Я знаю, я сам часто упускаю это из виду, когда только и думаю, как бы открыть огонь по этим ублюдкам. Понимаешь, проблемы при чтении этого парня такие же, как при чтении Уолта Уитмена. Ты его когда-нибудь читал? Два этих жука и двух минут не продержались бы здесь. Они, понимаешь, были освобождены от офисной жизни. Тогда времена были другие, и они были гениями. И когда я читаю их, то непременно спрашиваю себя: а я-то почему должен здесь торчать? Откровенно говоря, если их читаешь, то приходить сюда еще труднее. — Том снова протянул ему книжку через стол. С нервным, обреченным смешком он добавил: — Не самая убедительная подмога, да? Ну, оставляю тебя наедине с обедом.

Том почти дошел до двери, когда Карл окликнул его.

— Можно я скажу тебе кое-что по секрету, Том? — сказал он и жестом пригласил Тома вернуться и сесть на стул.

Тут Карл признался, что на той неделе, когда все уже разошлись по домам, он потихоньку проник в кабинет Джанни Горджанк и вытащил пузырек с антидепрессантами из ящика ее стола. С тех пор он каждый день принимал по таблетке.

— Как ты думаешь, это нормально? — спросил Том.

— Наверно, нет, — сказал Карл. — Но меньше всего мне хочется, чтобы она узнала, что у меня депрессия.

— Ты не хочешь, чтобы Джанни знала, что у тебя депрессия?

— Нет, не Джанни, — покачал головой Карл. — Моя жена. Мэрилин. Я не хочу, чтобы Мэрилин знала, что у меня депрессия.

— Ах, вот оно что. А почему?

— Потому что она думает, что у меня депрессия.

— Вот как, — сказал Том. — А у тебя нет депрессии?

— Нет, есть. Я просто не хочу, чтобы она знала, что у меня депрессия. Она уверяет, что у меня депрессия. Она, понимаешь, вообще почти всегда права.

— Значит, это вопрос гордости, — констатировал Том.

— Наверно.

Том поерзал на стуле.

— Знаешь, Карл, я это мшу понять, старина. Я это прекрасно могу понять. Я уже столько лет женат на женщине, которая тоже всегда права, черт ее побери. Но если ты принимаешь лекарство, которое не было выписано конкретно тебе…

— Да, я понимаю, — прервал его Карл. — Уж ты мне поверь, я это очень хорошо понимаю. Ведь я женат на докторе.

— Да, — кивнул Том, — Поэтому я, видимо, хотел сказать: зачем воровать лекарство? Почему не пойти к врачу, чтобы он тебе что-нибудь выписал?

— Потому что я не хочу обращаться к врачу. Я ненавижу врачей.

— У тебя жена — врач.

— Да, это проблема, — согласился Карл. — К тому же она может каким-то образом все узнать, а тогда она будет знать, что была права относительно моей депрессии. И потому зайти в кабинет Джанин и украсть у нее таблетки гораздо проще. У нее там миллион этих таблеток. — Карл открыл ящик стола и, вытащив оттуда пузырек с таблетками, протянул его Тому.

— Ты знаешь, что это за таблетки? — спросил Том, осторожно встряхивая пузырек и читая этикетку. В пузырьке было таблеток месяца на три. — Триста миллиграмм, кажется, это довольно много.

— Я принимаю, как написано на этикетке, — сказал Карл.

Том спросил, не заметил ли Карл каких-либо перемен в своем настроении.

— Да пока только неделя прошла. Наверно, еще слишком рано для перемен.

В дверь постучали. Том молча протянул пузырек Джанин Карлу, а тот сунул его в ящик стола. Когда Карл отозвался, в дверях появился Джо Поуп.

— Извините, что отрываю вас от обеда, Карл… — начал он.

— Ничего.

— Вообще-то мне нужен Том, — продолжал Джо. Том повернулся и исподлобья посмотрел на него. — Вы не могли бы попозже зайти к нам на совещание?

— Конечно, — сказал Том. — Во сколько?

— В половине четвертого. В кабинете Линн.

— Нет проблем.

Когда это дошло до нас — «Конечно. Во сколько?.. Нет проблем», — мы не знали, что и подумать. А Том только и говорил: «А что я должен был сказать? Нет? Идите в жопу со своими совещаниями — я на них больше не хожу? У меня ведь ребенок, о котором я должен думать. Можете верить, можете — нет, но мне нужна эта работа».

Мы не сомневались. Просто мы помнили тот случай в Мичиган-рум, когда Том Мота был не столь расположен к Джо Поупу. Все наши конференц-залы именовались по названиям улиц рядом с Великолепной милей, и обзор из Мичиган-рум был просто изумительный. Перед нами открывался вид на город — слоеный пирог из зданий, высоких и низких, широких и узких, гигантская матрица архитектурного разнообразия, прорезанная проездами с мелькающими на них такси, переулками, переливающейся рябью Чикаго-ривер, где все поверхности, от сияющих окон до старинных кирпичей, сверкали под августовским солнцем. Ирония этого зрелища из Мичиган-рум состояла в том, что, глядя оттуда, мы с ума сходили от желания оказаться там, пройтись по улочкам, глазея на здания, присоединиться к толпам людей. Но эту потребность мы испытывали, только глядя из окон в Мичиган-рум, потому что, когда мы уходили вечером, в голове у нас крутилась лишь одна мысль: как бы поскорее прорваться через идиотские толпы туристов и попасть поскорее в свой чертов дом.

К тому дню, когда у Тома и Джо случилась разборка, приблизительно за месяц до того, как Том сделал подарок Карлу, до Джо Поупа уже стали доходить разговоры, которые мы вели то за обедом, то перед совещаниями. Ну, знаете, делились всякими праздными мыслями. Иногда они становились основанием для честной дискуссии, где у каждого имелось свое мнение, но чаще всего были просто шуткой. Мы этим и занимались — мы разговаривали. Мы не делали ничего такого, чего не делали бы, например, древние греки вокруг своих призрачных костров. Очевидно, не сделал ничего особенного и Джо Поуп.

Однажды, когда мы завинчивали колпачки на авторучках, сделав все записи, получив ответы на все вопросы и чувствуя, что от туалета, телефона или кофе-бара (для кого что насущнее) нас отделяет полминуты, Джо, который к тому времени уже сам проводил совещания, сказал:

— Ах да, еще одно, последнее, — Он помедлил. — Дайте мне еще одну минутку. — Мы снова опустились на стулья. — Я чувствую, что должен обратить на это ваше внимание. Послушайте, я понимаю, что есть потребность поговорить. По большей части это замечательная вещь. Мы разговариваем, мы смеемся. Время от этого идет быстрее. Но я не знаю, всегда ли мы отдаем себе отчет в том, что говорим. Может быть, мы ничего такого не имеем в виду — одно, другое, третье… возможно, это только шутки, но они начинают гулять по свету, и иногда тот или иной человек слышит их и расстраивается. Не все. Некоторые просто выслушивают их и, посмеявшись, забывают. Вот, скажем, для примера, возьмем меня. Я знаю, обо мне говорят. Мне все равно. Меня это не волнует. Но вот другие, услышав что-нибудь такое, обижаются. Их трудно в этом обвинять. Они расстраиваются, оскорбляются, смущаются. Я бы хотел, чтобы мы свели к минимуму такие вещи. Я не прошу вас прекратить разговаривать. Я вас только прошу поубавить звук, не говорить таких вещей, которые могли бы обидеть других. Договорились?

Последовало долгое, невыносимое молчание, во время которого Джо Поуп оглядывал нас — не будет ли у кого вопросов.

— Ну вот, моя маленькая речь закончена, — заключил он. — Спасибо, что выслушали.

Наконец нас отпустили. Мы снова встали. Мы понятия не имели, что в груди Джо бьется сердце реформатора. К реформаторам мы испытывали смешанные чувства. Некоторые из нас считали реформаторство делом благородным и вряд ли способным что-либо изменить. Другие испытывали к реформаторству неприкрытую враждебность. «Это что еще за хер с ушами» — такое вот отношение.

— Знаете, Джо, — сказал Том Мота, когда мы начали выходить из кабинета. — Если кто гей — так ведь в этом нет ничего плохого.

Джо насторожился, но тем не менее сумел, не мигая, посмотреть ему в глаза.

— В чем?

— Ханк Ниари — гей, — продолжал Том, избегая прямого ответа. Ханк в этот момент ставил свой стул на место. — Я ведь правильно говорю, Ханк? И у него с этим нет никаких проблем.

— Том, — спокойно произнес Джо, — вы, вероятно, не слышали, что я сказал.

— Нет, я вас слышал, Джо, — ответил Том, — Я вас отлично слышал.

Народ замер на полпути к двери.

— Тогда, может быть, не поняли, — попытался объясниться Джо. — Смысл в том, что есть нормальные разговоры, Том, а есть — ненормальные. И кто гей, а кто — нет, это ненормальный разговор, вы меня понимаете? Разговор такого рода можно рассматривать как клевету.

— Как клевету? — переспросил Том, — Ай-ай — клевета… Джо, это дорогое слово. Может, лучше не будем обращаться к услугам адвокатов? У меня есть адвокаты, Джо. У меня этих адвокатов до хера, попросить их заняться этим — для меня не проблема.

— Том, — сказал Джо. — Это ваша ярость.

— Что-что? — переспросил Том.

— Ваша ярость, — повторил Джо.

— Это что за херня — «ваша ярость»? — вспылил Том. — Вы что сейчас сказали — «ваша ярость»?

Джо не ответил.

— Что это еще за херня — «ваша ярость»?

Джо вышел из комнаты.

— Кто-нибудь знает, что это за херню он имел в виду — «ваша ярость»? — спросил Том.

Мы знали, что означает «ваша ярость», потому что сами время от времени страдали от таких же вспышек ярости.

Мы страдали от самых разных болезней — сердечных, нервных тиков, болей в пояснице и, особенно, от головной боли. Мы были чувствительны к изменениям погоды, к фазам луны, к продолжающимся случаям насилия в школе. Нас очень волновало, кто будет следующим и чем руководствуются владельцы, выбирая кандидатуру на увольнение.

Билли Райзер пришел на работу со сломанной ногой. Поначалу все возбудились. Как это случилось? Как только мы узнали, сразу собрались в его кабинете, словно нас туда привел какой-то высокочастотный сигнал. Треп подобен гриппу — если он захватывал одного, то скоро поражал всех. Но в отличие от гриппа мы не могли себе позволить оставаться в стороне, если вокруг нас что-то происходило.

— Софтбол, — объяснил Билли.

Ой ли?

— Поскользнулся, — пояснил он.

Мы чувствовали себя разочарованными. Мы сказали Билли: надеемся, что он скоро поправится, и разошлись по своим столам. Из-за такого повода вообще не стоило вставать с мест.

Потом в течение следующих десяти или двенадцати месяцев Билл ковылял на костылях, и, честное слово, о его появлении можно было услышать за шесть миль. Господи Иисуре, сказали мы наконец, ты что, все еще на этих деревяшках?

— Осложнения, — сказал он.

Ему сделали несколько операций. Ему поставили какие-то штыри. Доктора сказали, что, может, он всю жизнь будет хромать, а потому Билл подумывал, не подать ли ему в суд. Мы ему сочувствовали, но в то же время зрелище Билли, который тащится по коридору на костылях, скрипящих, как мачты древнего парусника… может, в этом ничего такого и нет, но если видишь и слышишь это каждый день, то начинаешь раздражаться. Мы ощущали эту самую «вашу ярость» каждый раз, когда Билли проходил мимо, иррациональную и неумолимую ярость, которая заставляла некоторых из нас время от времени называть его всякими уничижительными для инвалида именами — низкими и презрительными, типа «калека», «страшила» и «хромой», другие имена для него мы сочиняли сами.

— Парня зовут Райзер, — высказался как-то Ларри Новотны, — а он без посторонней помощи даже на ноги встать не может.

Амбер принялась его укорять, стыдно, мол, остальные обрушились на него за убогость каламбура, но после этого мы никогда больше не называли Билли по имени — всегда только Райзер. Мы, конечно, по большей части, старались не демонстрировать Райзеру наше раздражение. По большей части мы не позволяли человеческим слабостям брать верх над нами, руководствуясь словами Иисуса: кто из вас без греха, первый брось в нее камень, — потому что среди нас было немало верующих.

У нас была группа изучающих Библию. Каждый четверг они встречались за обедом в кафетерии. Пестрое собрание из администраторов кондоминиумов, обитателей Саутсайда, выздоравливающих после анорексии, строителей, секретарей… Это была случайная толпа, чем-то напоминающая саму веру. Слово Божие было тем источником, который объединял нас. Мы уходили от слова Божия и снова возвращались к нему, пытаясь разобраться в нем применительно к нашим личным жизням, а также к условиям корпорации, но большинство из нас держались в стороне.

Пусть у них будет больше власти, говорили мы.

Что мы теряем? — спрашивали мы себя по ночам.

Тоска смертная слушать все их рассуждения о Боге, думали мы каждый четверг около полудня.

Мы не могли не задаваться вопросом: неужели это подходящее место для Бога? Нас слегка шокировал этот вид — десяток раскрытых Библий, лежащих на столиках кафетерия, и склоненные над ними знакомые головы. Вид, категорически опровергающий наши давно устоявшиеся представления об этих людях и словно вынуждающий смириться с мыслью, что мы, вероятно, ничего не знаем об их внутренней жизни. Но скоро это проходило. Наш кругозор был неограничен, наша мысль всемогуща, наши знания всеобъемлющи. Черт побери, иногда мы чувствовали себя богами. Было ли это таким уж богохульством? Мы знали все, мы обладали громадной властью, мы были бессмертны. Что же удивляться тому, что большинство из нас не входило в кружок по изучению Библии.

— Мне в принципе насрать — жополюб он или нет, — сказал Том Мота примерно неделю спустя после стычки с Джо Поупом в Мичиган-рум. — Мне просто хочется узнать, что этот хер имел в виду, говоря «ваша ярость».

Между двумя группами боксов имелось небольшое пространство, где умещались два круглых стола и несколько стульев, на которых мы иногда рассаживались по утрам вокруг коробки «Криспи креме» или пакетиком рогаликов, приобретенным и принесенным кем-нибудь из нас, чтобы разделить их с другими в надежде на хороший день. Мы наслаждались завтраком, выпили по первой чашечке кофе, а тут появляется Джо с рекламой, только что вышедшей из принтера, и спрашивает, кто принес рогалики.

— Можно я возьму один?

Женевьева Латко-Девайн сказала, конечно, бога ради, и он поблагодарил ее. Мы полагали, что после этого он отправится дальше, но он намазал рогалик плавленым сыром, а потом сел рядом с нами, еще раз поблагодарив Женевьеву. Все это было очень естественно, как бы повседневно, ничего необычного. Но мы шкурой чувствовали присутствие этого незваного гостя. Благодушная атмосфера испарилась, как будто ее и не было.

Повисла тишина, наконец сам Джо сломал лед.

— Кстати, — сказал он, — как у вас дела с герпесом?

Мы как раз работали над серией телевизионных рекламных роликов для одного из наших клиентов, который производил обезболивающее средство, применяемое при возникновении герпеса и опухании. Мы восприняли вопрос Джо, как жирафы, — ответили далеко не сразу. Наверно, мы обменялись взглядами. Дело было вскоре после его второго повышения. Да так, ничего, более или менее, сказали мы наконец. Потом мы, вероятно, покивали, этак уклончиво, мол, понимай, как хочешь. Дело в том, что его вопрос «Как у вас дела с герпесом?» — вовсе не казался таким уж простым и требующим однозначного ответа. Заданный почти сразу после повышения, этот вопрос больше казался этаким искусным, хитроумным утверждением нового положения Джо. Мы решили, что это ничуть не связано с его заботой о нас или с желанием узнать, как идут дела с рекламными роликами, а скорее — с попыткой нас подкузьмить.

— Вы ведь знаете, Джо, — сказала в конце концов Карен Ву, — что сейчас только девять тридцать утра, так? Можете верить или нет, но мы как раз сегодня собирались заняться герпесом.

На лице у Джо появилось искреннее недоумение.

— Я ведь совсем не поэтому спрашиваю, Карен, — сказал он. — Я не сомневаюсь, что вы им займетесь. Я спрашивал потому, что у меня у самого проблемы с этими роликами.

Мы по-прежнему поглядывали на него с подозрением. Джо, как правило, без стеснения говорит то, что думает.

— Мои затруднения, — стал объяснять Джо, — состоят в том, что клиент хочет, чтобы было смешно, дерзко и так далее, но в то же время он говорит, что мы не должны обижать тех, кто страдает герпесом. Мне кажется, это взаимоисключающие вещи. По крайней мере, мне никак не приходит в голову ничего мало-мальски стоящего.

К полудню мы поняли, что этот сукин сын прав. Нащупать верный подход, делая рекламу смешной и обыгрывая неприглядный вид вспухшей губы, и в то же время не обидеть никого, кто видит такую же губу в зеркале, было дьявольски трудно. Одна из тех невозможных, идиотских уловок-22, выдумать которую за круглым столом могли только корпоративные оптовики, пахнущие конкурирующими гелями после бритья. В другой стране, в другую эпоху они породили бы излюбленные династические коаны. Нам пришлось признать: возможно, у Джо Поупа не было никаких скрытых намерений, когда он задавал вопрос в то утро. Он только хотел узнать, не испытываем ли и мы тех же трудностей с герпесом, а наши поспешные выводы явились следствием недопонимания. Некоторые из нас тем не менее продолжали подозревать Джо, а когда подробности стерлись из памяти, этот эпизод в конечном счете не прибавил ему очков.

Наши дела не улучшились, когда два дня спустя мы собрались в тесном кабинете Линн Мейсон, чтобы поделиться нашими соображениями по поводу герпеса, а Джо и Женевьева предъявили парнишку Герпеса. Мы сразу же поняли, что Герпес не только станет одной из трех концепций, которые мы предложим клиенту, но и что выберут они именно этот ролик и будут его гонять, и гонять, и гонять, пока вы и вся остальная Америка не подружитесь с Герпесом. Этот сукин сын Джо попал в самую точку — он и Женевьева, которая в этой паре выступала как художник, они родили великий коан, не в бровь, а в глаз — лучший из тех, что был у продавцов антипростудных средств.

Пригородный дом, открывается дверь, на ярком фоне парочка молодых привлекательных влюбленных.

«Привет, ма, — говорит девушка. — Я хочу тебя познакомить с очень важным для меня человеком».

Герпес протягивает матери девушки руку. У него и в самом деле в углу верхней губы жуткий утрированный герпес.

«Здравствуйте, я Герпес».

«Конечно, сразу видно! — говорит мать, пожимая Герпесу руку. — Идемте!»

Монтажный переход на кухню. Сурового вида отец.

«Папа, — говорит девушка, — познакомься, пожалуйста, это Герпес».

«Герпес», — сурово говорит папа.

«Очень рад наконец-то с вами познакомиться», — говорит Герпес, твердо пожимает руку и широко во весь рот улыбается, демонстрируя свой ужасный герпес.

Монтажный переход в гостиную. Бабушка, по виду явно страдающая болезнью Альцгеймера.

«Бабушка, — говорит девушка, сильно встряхивая хрупкую старушку. — Бабушка!» Бабушка приходит в себя, смотрит на Герпеса и говорит: «А, так ты, наверно, Герпес!»

«Здравствуйте, бабушка», — говорит Герпес.

Голос за кадром рассказывает о свойствах и достоинствах лекарства.

Титр: «Не позволяйте герпесу осложнять вашу жизнь».

Последний монтажный переход в столовую. Строгого вида папа.

«Еще пюре, Герпес?»

«С удовольствием, сэр».

Затемнение.

В первый раз мы видели это только в раскадровке, но попадание все равно ощущалось, и мы знали, что Джо Поуп угодил в самую точку — Джо и Женевьева. Семья была дружелюбной. Парень им нравился. Они жали ему руку. Это было смешно, и шутку использовали по максимуму. Герпес был героем. Кроме того, он мог есть пюре. Никто с таким герпесом не ест пюре, но супергерой Герпес ел. И более того, в рекламе ни слова не было сказано о том, что мы можем вылечить герпес. Это всегда был самый трудный маневр, который нам приходилось осуществлять при работе с данным клиентом. Мы могли говорить, что можем лечить герпес, но никогда — что вылечивать. В ролике Джо ни слова не было сказано о лечении или вылечивании — ему просто удалось подать больного герпесом как обаятельного человека. Клиенту понравилось. А когда подобрали соответствующих актеров, герой оказался еще более обаятельным, и сыграно было уморительно. А рекламу поместили в Интернете, и она получила национальные премии и все такое.

На следующий день Джо как всегда пришел в свой кабинет с велосипедом и обнаружил на стене надпись, сделанную черным фломастером: «ПИДАР». Буквы были неровные, нацарапанные в спешке рукой ребенка или взрослого — такие надписи можно увидеть на внутренней стороне дверей туалета в баре. Теперь надпись красовалась у него на стене — не очень крупная, но вполне себе заметная. Мы подумали про себя, ну да, нас иногда заносит, но никто из нас такого сделать не мог. Может, у Джо и была другая жизнь, и это сделал какой-нибудь тип из той, другой жизни. Просочился через охрану ночью, нашел кабинет Джо и высказался от души. Но это было маловероятно, и мы пришли к однозначному выводу, что Джо сам это написал — засиделся допоздна предыдущим вечером и написал, перед тем как уйти.

 

3

Новые сокращения — Почему менеджеры по размещению рекламы отвратительны — Билборд — Йоп в принтерной — Повторное совещание — Линн на операции — Мы знаем, что Джо знает — Ланч с двумя мартини — Что не дает покоя Амбер — Честная работа — Некто говорит с Бенни — Обвинение Женевьевы — Джанин Горджанк на площадке с пластиковыми мячиками — Подстава — Мы приносим извинения — Пейнтбольные шарики

В первые недели 2001 года они избавились от Келли Кормы, Сандры Хохстадт и Тоби Вайза. Тоби сидел за столом, сделанным на заказ из его любимой доски для серфинга, — он был большим фанатом серфинга. Чтобы разобрать стол, потребовалось какое-то время, поэтому он задержался дольше, чем это обусловливали правила. Потом он попросил, чтобы ему помогли отнести части стола на парковку. Мы погрузили стол в заднюю часть его нового «трейлблейзера» и уже собрались попрощаться. Неизменно самый неловкий момент. Каждому приходилось решать — ограничиться ли рукопожатием или все же обнять? Мы услышали, как Тоби захлопнул заднюю дверь «трейлблейзера», и думали, что вот сейчас он подойдет к тому месту, где мы собрались. А он вместо этого запрыгнул в машину и опустил тонированное стекло.

«Ну, наверно, еще встретимся», — сказал Тоби без всяких церемониальных штучек, потом поднял стекло и нажал на газ.

Мы почувствовали себя слегка униженными. Неужели мы не заслужили рукопожатия? Если он делал хорошую мину при плохой игре, этакую непроницаемую физиономию игрока в покер, то явно пережал. Он остановился у выезда, пропуская машины, а потом сорвался с места и исчез из виду — больше мы его не встречали.

В течение нескольких недель, предшествовавших увольнению Тома Моты, весной того же года, выяснилось, что Том часто выходит из кабинета Джанни Горджанк. О чем они там говорили, трудно сказать. Ничто мы так не любили, как убить полчасика на сплетни о романах в офисе, но более странную пару трудно было себе представить. Вздорный, легковозбудимый Наполеон, сосланный на Эльбу собственного разума, и язвительная мать в трауре. Любовь зла. Мы забыли, что у них было нечто, их объединяющее: и тот и другой потеряли ребенка. Может быть, они утешали друг друга. У них был общий нескончаемый кошмар — они не знали, что им делать с бременем материализованной любви, которая не внимала их тихим просьбам сойти на нет, закончиться, ради бога, уйти куда подальше, а потому они неожиданно направили эту любовь друг на друга. Но это оказались только досужие домыслы. На самом деле никакого романа между ними не было. Просто Том хотел, чтобы этот билборд наконец сняли.

Наши менеджеры по размещению рекламы, такие как Джейн Тримбл и Тори Фридман, по большей части — маленькие, энергичные, хорошо одетые женщины. Они обычно пользовались терпкими духами и умели развязать язык собеседнику. Столы они набивали пакетиками с конфетами, но никогда не толстели. Менеджеры часами висели на телефоне, беседуя с поставщиками, а нас от одной только мысли об этих разговорах могло вывернуть наизнанку. За свои услуги они получали шальные подарки и билеты на всевозможные спортивные мероприятия, и от этой вопиющей несправедливости мы наливались убийственной завистью. Менеджеры заключали договоры и разговаривали приятными голосами, а им подносили щедрые дары, как каким-нибудь коррумпированным охранникам! Мы считали, что они заслуживают специального круга ада — того круга, где мучаются продажные мэры, лоббисты и менеджеры по размещению рекламы. Такие чувства мы испытывали, по крайней мере, пока находились в системе. Когда кто-нибудь из нас, прогулявшись по-испански, систему покидал, мы вспоминали этих болтливых и улыбающихся менеджеров по размещению рекламы как милейших людей.

Том имел зуб на Джейн.

— Он должен снять этот чертов билборд, — сказал он, без стука или приветствия зайдя в ее кабинет.

К несчастью, Джейн знала, что он имеет в виду: поставщика, у которого она разместила заказ. Листовки с объявлением о пропавшей девочке были не единственными нашими попытками помочь Джанин и Франку Горджанк в недолгие дни поисков их дочери. На их деньги, к которым добавились спешно собранные средства, мы изготовили билборд с фотографией четвероклашки, словом «ПОТЕРЯЛАСЬ» и телефонным номером; билборд этот поместили на дороге Ай-88 лицевой стороной к движению в западном направлении. Девочку уже давно нашли, а билборд продолжал висеть. Джейн попыталась объяснить, что она тоже горит желанием снять этот билборд, но на такие вещи нужно время, если нет срочной замены.

— Срочной замены? — воскликнул Том, — Да уже шесть месяцев прошло!

— Он говорит, что работает над этим, — с вежливостью и терпением, свойственным менеджерам по размещению рекламы, ответила Джейн.

— Этого мало! — гаркнул Том, — Пусть хотя бы сдерет его.

— Содрать билборд, — робко объяснила Джейн, понимая, что говорит ужасные вещи, — стоит денег, Том.

Спрос на это место был невысок — в этом-то и заключалась проблема. На Ай-88 к западу от Фокс-ривер город Чикаго заканчивался, его промышленные парки и пригородные районы уступали место полям люцерны и маленьким городкам с единственной автозаправкой. Билборды в Норт-Авроре годились для водных казино и изготовителей сигарет, а еще для проводимых изредка кампаний по борьбе со СПИДом; этим список практически исчерпывался. Поставщик, может, и нес расходы за аренду рекламного места, но вероятность сдачи его кому-нибудь еще была весьма сомнительна. К тому же, видимо, ему не попадались клиенты, которые жаловались бы на то, что их реклама продолжает оставаться на месте, хотя срок действия договора, уже истек. Бесплатная реклама — кто же будет негодовать по этому поводу?

Если только предоставлялась возможность негодовать, мы непременно негодовали. У креативщиков вызывал негодование отдел работы с клиентами. У отдела работы с клиентами негодование вызывали клиенты. Время от времени у всех вызывал негодование отдел кадров, а кадровики между собой негодовали по поводу всех и каждого. Практически единственные, кто не испытывал негодования, были менеджеры по размещению рекламы, потому что на них проливался дождь взяток в виде билетов и подарков, но когда Джанни выразила Тому Моте свое негодование по поводу билборда, Том с этим негодованием заявился именно к менеджерам.

Он заявил, что согласно билборду Джессика считается пропавшей, тогда как Джессика уже несколько месяцев пропавшей не является. Джессику нашли. Джессику похоронили. Он негодовал из-за того, что Джанин каждый день, отправляясь домой, вынуждена смотреть на этот билборд на обочине Ай-88, вынуждена вспоминать о той жуткой неделе, что она провела, лелея надежду: а вдруг этот билборд каким-нибудь образом поможет вернуть ее маленькую девочку, о том отчаянии, в которое она погрузилась, когда узнала, что ничему он не помог. Теперь этот билборд стал всего лишь ужасным напоминанием о пережитом, и у Тома вызывали негодование этот сукин сын, поставщик рекламного места, который действовал невыносимо медленно, и беззаботное, безмятежное благодушие менеджеров но размещению рекламы вроде Джейн Тримбл. Он так сильно негодовал, что Джейн сняла трубку, связалась с поставщиком и выразила ему негодование. Разъединившись с поставщиком, Джейн набрала номер Линн Мейсон, чтобы выразить ей свое негодование в связи с Томом Мотой, — еще одна капля негодования на пути к его увольнению.

В тот майский день, на который Линн Мейсон была назначена операция, и на следующий, после того как выперли Криса Йопа, Марсия Двайер столкнулась с ним в принтерной. День еще по-настоящему не начался. Марсия заявилась туда, чтобы снять копию с оптимистической статейки из журнала «Пипл», в которой выжившая больная раком рассказывала свою историю. Когда она увидела Йопа, тот вздрогнул, как загнанный в угол зверь.

— Я подумал, что это Линн, — сказал он.

— У Линн сегодня операция, — напомнила Марсия. — Ты что — забыл?

Марсия говорила с сильным саутсайдским акцентом и носила соответствующую высокую прическу с челкой. Если мы ее хоть чуть-чуть знали, то в этот момент она, наверно, стояла, уперев в бок руку, вывернутую большим пальцем вперед.

— А ты чего это вернулся, Крис?

— Делаю себе биографическую справку, — набычась, ответил он.

Марсия рассказала нам об этой встрече полчаса спустя, когда рабочий день начался официально. Мы собрались у диванов для повторного совещания. На следующий день после совещания у Линн у нас обычно проходили постсовещательные совещания, которые проводил Джо, на них мы обсуждали окончательные детали проекта, уже не тратя на это драгоценного времени Линн. Не то чтобы время Линн и в самом деле стало таким уж драгоценным, просто в последнее время она проводила дни в совещаниях с другими совладельцами — Грязной дюжиной, — чтобы выработать план действий для удержания нас на плаву. С другой стороны, проводить два совещания по одному проекту было вполне в нашем духе. Никто не задумывался, определяют ли повторные совещания потребность проведения совещаний, имеющих целью выработку плана действий для удержания нас на плаву, а если и задумывался, то помалкивал на этот счет. Нас-то повторные совещания вполне устраивали. Только на повторном совещании возникало желание задать вопросы, которые ты не хотел задавать на первом из опасения выставить себя дураком перед Линн. Лучше уж было умереть, чем выставить себя дураком перед Линн, а перед Джо — мы не возражали.

Одно агентство в Сан-Франциско, как нам стало известно, пригласило архитекторов, чтобы те разработали для их служащих интерьер с живыми деревьями, мишенями для игры в дартс, плиткой, витражами, кофейнями и кортом размером, вполне позволяющим играть командами по трое. Эти счастливчики понятии не имели, что такое конференц-залы или двери из матового стекла. Мы были вынуждены терпеть подобные оскорбления, но в качестве компенсации владели разнородной мягкой мебелью, имеющей цель дать толчок нашему творческому мышлению. Расположенные на открытых пространствах, где находились удлиненные окна, пропускающие много солнечного света, эти маленькие гнездышки прекрасно разнообразили унылые коридоры и боксы — туда-то мы и направлялись на повторные совещания. Марсия примостилась на краешке одного из кресел. Прическа у нее в это утро была особенно высокой и вычурной.

Она сказала нам, что Йоп, похоже, обиделся, когда она спросила его, что он делает в принтерной.

— Виду него был такой, будто он ждал от меня любой пакости, например, что я сейчас закричу и начну звать охрану, — сказала она. — Но я только спросила, что он тут делает. То есть его только вчера выкинули, а он сегодня утром снова в здании. С какой стати?

Мы не могли поверить, что Йоп снова в здании.

— Я у него спрашиваю: «Слушай, Йоп, ты ведь не должен здесь быть, да?» И он мне говорит: «Да, не должен». Ну тогда я ему: «А что будет, если тебя кто тут увидит?» А он мне говорит: «Жопа будет». «Что значит — жопа?» — спрашиваю я у него. А он мне: «Посягательство на чужую собственность».

Мы не могли в это поверить. Посягательство на чужую собственность? Его что, арестуют?

«Ну, ты можешь себе такое представить? — спросил Йоп у Марсии. — Именно это мне и сказала Линн после планерки, когда попросила остаться, ты помнишь? Мое нахождение в здании будет рассматриваться как уголовное преступление. Ну, я ей типа: “Линн, вы шутите. После всего, что я сделал для агентства, вы собираетесь меня арестовать за посягательство на чужую собственность?” Она, значит, прекращает опускать жалюзи, она даже не смотрела на меня, когда говорила это, садится, значит, в кресло… Знаешь, как она умеет смотреть — словно мозги тебе пробуравливает своими глазками-лазерами. Она пододвигает кресло, смотрит на меня этим взглядом и говорит: “Мне очень жаль, но вы больше не можете здесь находиться. Вы уволены”. Тогда я ей говорю: “Да, Линн, я это знаю, но когда мы с вами разговаривали, я не сдержался, помните? И мне пришлось выйти из вашего кабинета. Я думал, что не могу уйти, пока мы не закончим наш разговор, вот как мы это делаем теперь. Потому что перед уходом я должен сказать вам что-то очень важное”. Ну, тут она мне говорит: “Крис, спрашивайте у меня, что хотите спросить, но потом вы должны будете уйти. Вы меня понимаете? Я не могу рисковать, оставляя вас в здании”. Что это за херня такая, а? Она не может рисковать, оставляя меня в здании? Что же это я могу такого сделать — украсть кресло Эрни? Ну хорошо, в грузовом лифте я мог бы спустить его в холл, но дальше-то нужно пройти мимо охраны. Как я смогу выйти из здания с креслом Эрни? “Я вас слушаю, — говорит мне Линн, — какой у вас вопрос?” — “Да мне всего-то одно и нужно узнать, — говорю я ей. — Вы знаете или, может, когда прежде знали об инвентарных номерах? — вот о чем я ее спрашиваю. — Эти слова — инвентарный номер — они для вас что-нибудь значат?” И как же она на это реагирует? Она говорит: “Инвентарный номер?” Ну да, и смотрит на меня, будто я псих. “Я не знаю, о чем вы говорите, Крис”,— говорит она мне. Я ТАК И ЗНАЛ! — взвыл безумным шепотом Йоп, бросая украдкой взгляд в направлении двери принтерной. А потом чуть потише: — Я знал это! Это все подстроила та сучка — офис-менеджер! Это ее персональная система. Официально никаких инвентарных номеров не существует! У нее есть пистолет-маркер. Ты знаешь, о чем я говорю, — такой с колесиком. Вот откуда берутся эти инвентарные номера! Линн о них даже не знала! Она сама типа: “Инвентарные номера?” Ну, тогда я рассказываю ей об этих инвентарных номерах, о том, как офис-менеджер их выдумала — навесила на все бирки, как Большой Брат или что-нибудь такое. Но она, значит, слушает, очень вежливо, а потом говорит: “Неужели?”, а я типа: “Ну да, но…” Я-то думал, что она хотя бы вызовет офис-менеджера, и мы обсудим все это, и тогда у меня будут равные со всеми возможности. Но тут сомнений уже не было: она не собиралась возвращать мне работу. Тогда-то она мне и сказала, что если опять увидит меня в здании, то сдаст охране, а та вызовет полицию, которая арестует меня за посягательство на чужую собственность. Ты это себе можешь представить?»

Опухшие слезящиеся глаза Йопа уставились на Марсию. Он и в самом деле был не очень здоров.

«После того как я провел здесь столько лет, — продолжал он. — И вот тогда-то я и подумал: “Ах, так? Ну хорошо, тогда я заявлюсь сюда завтра утром и напечатаю свою биографическую справку на твоих машинах”. Ты знаешь, сколько стоит у Кинко сделать такую распечатку? Я не собираюсь оставлять свое последнее жалованье у Кинко. Я много отдал этой конторе и думаю, мне можно позволить сэкономить несколько долларов на печати. Кстати, ты мне ее не вычитаешь?»

— Тогда я не поняла: что вычитаешь? — сказала нам Марсия перед началом повторного совещания. — Он хотел, чтобы я вычитала его биографическую справку! Я ушам своим не поверила. Я ему типа: «Крис, я — художник. Ты — автор текстов. Вычитываешь обычно ты. Или забыл?» Нет, правда, я ведь пишу как первоклашка. А он гнет свое: «Да, я знаю, но мне для этого нужна другая пара глаз». Тут он достает ручку. Он хочет, чтобы я вычитала его текст прямо там — в принтерной!

И Марсия стояла у копира, вычитывая его биографическую справку и украдкой, время от времени бросая взгляд на дверь, потому что не хотела, чтобы ее видели с человеком, которого можно арестовать за посягательство на чужую собственность. Она работала, а Йоп втянул ее в разговор. Он спросил, хочет ли она узнать, какое извращенное чувство испытывает увольняемый.

«Воистину извращенное и нездоровое, — сказал он. — Хочешь знать, что это такое?»

— Я пыталась сосредоточиться на его биографической справке, — сказала она нам, — а еще я поглядывала на дверь, потому что не хотела, чтобы кто-нибудь вошел и увидел меня с ним. Я уже знала, что есть извращенное и нездоровое — возвращение этого мутного типа в здание. Но я ничего такого ему не сказала, потому что пыталась быть любезной.

«Извращенное и нездоровое чувство в том, — признался Йоп, — что я хочу работать. Ты можешь в это поверить? Я хочу работать. В этом есть что-то нездоровое, правда? Ты понимаешь, о чем я говорю, Карен? Меня только-только уволили, а мозги у меня продолжают работать!»

«Приехали, — сказала Марсия, отрывая взгляд от справки. — Меня зовут Марсия».

— Этого мне было достаточно, — сказала нам Марсия. — Он даже не знает, как меня зовут.

«А я что сказал?» — спросил Йоп.

«Ты назвал меня “Карен”».

«Карен? — Йоп отвел глаза и потряс головой. — Правда? Я сказал “Карен”? Извини. Я знаю, что ты не Карен, ты — Марсия, и я это знаю. Мы с тобой столько работали вместе, и я знаю, кто ты. Ты — Марсия, и ты из Бервина».

«Из Бриджпорта», — поправила Марсия.

«Я знаю, кто ты, — повторил Йоп. — Карен другая. Карен китаянка».

«Кореянка».

«У меня мозги сегодня с утра совсем засохли, в этом все дело, — забормотал он. — Надеюсь, ты меня извинишь. Как бы там ни было, но я хотел сказать…»

— ЧТО? — рассказывая это нам, выкрикнула Марсия из кресла. — ЧТО ты хочешь сказать, дубина ты стоеросовая?» Карен? Я поверить не могла, что он перепутал мое имя.

«Я хотел сказать, — продолжал Йоп, — что мне приходят в голову мысли о благотворительном проекте. Ты можешь себе это представить?»

«Каком благотворительном проекте?» — спросила его Марсия.

«Том самом проекте, для которого мы должны сочинить рекламу».

«А, по поводу рака груди, — кивнула Марсия. — Благотворительный проект».

Она вспомнила, что через несколько минут будет повторное совещание.

— Но тут я подумала, а он-то тут при чем! — воскликнула Марсия. — Я хотела сказать ему: «Господи ты боже мой, Крис, ты здесь больше не работаешь. Забудь ты об этом проекте. Уйди из здания. Вычитывай свою сраную справку сам!» Но ни хрена. Он все продолжал лепетать. «Можешь себе представить, — говорит он мне, — у меня мозги продолжают работать. Я продолжаю работать, работать и работать — вот это-то и есть самое извращенное и нездоровое». Ну да. Да, извращенное и нездоровое. Ты здесь больше не работаешь! Но я этого не сказала. Я старалась быть любезной. Я иногда и в самом деле стараюсь быть любезной. И хотя он даже имени моего не знал, я продолжала вычитывать его дурацкую справку, в которой было ужас сколько ошибок. Как такой человек мог работать копирайтером? Я ему показываю на все эти ошибки и опечатки, а тут он ни с того ни с сего и говорит — то есть я понятия не имею, чего ему вдруг взбрендилось. Я чувствую: что-то тут не так, потому что он сказал и замолчал, и смотрит на меня. Поэтому и я отрываю взгляд от его справки и говорю: «Что?» А он повторяет: «И с тобой то же самое будет. Не думай, что не будет». А я ему говорю: «Что будет?» — «Уволят тебя, — говорит он. — С тобой это случится так же, как и со всеми остальными. И тогда уже ты не будешь смотреть на всех свысока, как теперь». Я своим ушам не поверила, — сказала нам Марсия. — Я вычитываю справку этого хмыря — собственными глазами вычитываю! — улучшаю ее, а он мне сообщает, что меня уволят. И не только это — еще, что я, мол, смотрю на всех свысока. Но если я смотрю на этого мутного типа свысока, это еще не значит, что я на всех смотрю свысока. Я ведь пыталась ему помочь найти новую работу, черт его побери! Я ведь была с ним любезна, так? Ну разве не сукин сын?! Что, я не права — настоящий сукин сын? — спросила она у нас. — Говорить мне такое: «Кстати, если эта неприятность случилась со мной, то она случится и с тобой». Что, если бы такое сделал Брицц? Что, если бы Брицц сказал: «Спасибо, что посетили меня в больнице, ребятки, но я хочу, чтобы вы знали: когда-нибудь и вы тоже умрете. А когда этот день настанет, вы тоже не сможете дышать, вас будет мучить боль и отчаяние, а потом вы умрете. Так что всего вам наилучшего, придурки». И тогда я порвала его справку на мелкие кусочки и швырнула ему в лицо, а один кусочек прилип к его лбу, потому что он сильно потел. И я ему действительно сказала одну гадость. Просто не смогла удержаться. Я ему сказала: «Ты так мерзко потеешь, меня от тебя тошнит». Не стоило этого говорить. Но я была довольна, что сказала, потому что он и в самом деле мерзко потеет. Поганец вонючий! Он мне будет говорить, что меня уволят! Вы, ребята, должны понять, — добавила она, — вы должны понять. Я после вчерашней планерки ужасно нервничаю.

Мы спросили Марсию, чего это она нервничает. Она заговорщицки оглянулась, что было необычно — как правило, ее мало волновало, кто ее слышит. Марсия никогда не нервничала. Она была из Бриджпорта, она сама меняла масло в машине и слушала «Мотли Крю».

— Потому что это я взяла кресло Тома Моты, — призналась она. — Понимаете? Кресло Тома в моем кабинете.

У нас ведь всегда действовало правило: если кто-то уходит, а ты успеваешь первой, то можешь взять его кресло. Я успела первой и взяла кресло Тома. Я понятия не имела про инвентарные номера, пока этот идиот не начал нести эту бредятину на планерке. Вот с тех пор я и нервничаю. Я чуть с ума не схожу. Я хочу от него избавиться, но, поскольку он отнес кресло Эрни в кабинет Тома, пытаясь сделать вид, будто это Томово кресло, я теперь не могу отнести туда настоящее кресло Тома, потому что тогда получится, что у Тома два кресла. А это может вызвать подозрения, правда? Но если они посмотрят и увидят, что у меня кресло с инвентарным номером Тома… понимаете, у меня кресло с инвентарным номером! Что мне делать? Кто же знал об этих инвентарных номерах? Я не знала. А вы?

Голос у нее срывался, как у Йопа, да и вид был не лучше. Мы посоветовали ей держать себя в руках. Криса Йопа вышибли не потому, что он спер кресло Тома Моты и его на этом поймали. Его вышибли потому, что он даже собственную биографическую справку не мог написать, не наделав ошибок. Линн Мейсон и другие владельцы не могли доверять рекламную кампанию в миллион долларов такому неумехе. Вот почему Криса Йопа вышибли.

И тем не менее мы сказали ей, что было бы разумно пробраться в кабинет Тома и поменять кресло Эрни на кресло Тома. Времена настали трудные, а в трудные времена излишняя осторожность не повредит. Уж пусть тебя лучше поймают с креслом Эрни, чем с креслом Тома. И, сказав это, мы поймали себя на том, что рассуждаем — с чьим креслом Марсии лучше быть застуканной. И тогда мы осознали всю глубину своего падения.

Джо появился на повторном совещании с ежедневником, что было предсказуемо и раздражало. Диван и два кресла оказались заняты, так что ему пришлось довольствоваться местом на полу.

У повторных совещаний имелся свой заведенный ритуал. Джо разбивал нас на команды — на каждое задание по одному копирайтеру и одному художнику. В идеале после повторного совещания члены каждой команды садились вместе и устраивали мозговой штурм. На практике, однако, всегда получалось немного иначе. Копирайтер пускался в свободное плавание. То же самое делал и художник. Идеи они генерировали независимо друг от друга. Потом они встречались и начинали все это дело утрясать и согласовывать. Кто остроумнее, кто тоньше, кому удалось миновать рифы. У всех было одно страстное желание: пожалуйста, пусть останется мое. Независимо от того, кто родил это «мое», он или она старались быть сдержанными, но бессмысленно отрицать: они целый день чувствовали себя победителями, а остальные возвращались к своим столам и грызли себя за неудачу. Мы проиграли, и наше скудоумие делало нас уязвимыми перед критикой, передаваемыми шепотком неодобрительными высказываниями и ужасной перспективой оказаться следующим.

Так что представьте наше удивление и разочарование, когда мы уселись на диваны с чашечками кофе для повторного совещания (в это время мы обычно только обговаривали детали и просили пояснений), а Карен Ву заявляет, что у нее уже есть концепция. Она уже продумала всю кампанию.

— Знаете что? Я устала видеть привлекательных тетенек на седьмом десятке, которые улыбаются в камеру и говорят: «Посмотрите на меня: я осталась жить. Я победила рак груди». Дерьмо все это собачье, — объявила она. — Нам нужно выкинуть в задницу эту приторную дрянь и сказать людям горькую правду.

Мы посмотрели на нее, уткнув подбородки в чашки с кофе.

«Помолчи! — хотелось закричать нам. — Какие, к черту, концепции! У нас еще не было повторного совещания».

— Ну и что вы надумали?

Что она надумала? Мы вам расскажем, что она надумала, Джо. Бойню. Никто об этом не говорит, никто не произносит ни слова, но истинным движителем всего была примитивная жажда убийства. Угроза сокращений просто делает ее более эффективной.

— Меня удивляет, Карен, что у тебя уже есть концепция, — сказал Ларри Новотны. Между Карен и Ларри всегда были контры. — Меня это очень удивляет.

— Инициатива, — самодовольно заметила Карен.

— Не хочу говорить за других, — добавил Ларри, — но если честно, то мы все просто черт знает как удивлены.

Карен подалась вперед на диване и повернулась к Ларри, сидевшему в кресле; выражение его глаз трудно было разглядеть под козырьком шапочки «Кабс». На нем красовалась одна из его скучных фланелевых рубашек.

— С какой стати ты это говоришь, Ларри? Тебя никто не уполномочивал.

— Карен, — повторил Джо, — так что у вас за идея?

Главную роль тут играли должности. Карен и Ларри не ладили, потому что Ларри был художником, а Карен — старшим художником. Каждый художник хотел стать стархудом. Если ты был стархудом, то у тебя появлялась перспектива стать замдиром по креативу. Замдиром по креативу мы называли заместителя креативного директора. Замдиры хотели дорасти до кредира, а каждый кредир завидовал исвипам (исполнительным вице-президентам). В конечном счете можно было дойти до исвипа по креативу (креативного исполнительного вице-президента) или исвипа по клиентам (исполнительного вице-президента по работе с клиентами), обе эти разновидности могли надеяться, что их в один прекрасный день пригласят стать одним из совладельцев. А уж совладельцы мечтали о деяниях Магеллана, Да Гамы, Колумба и т. д., и т. п.

Беда была в том, что мы воспринимали всю эту херню очень серьезно. У нас забрали наши цветы, наши летние дни и премиальные, жалованье заморозили, прием новых сотрудников прекратили, и люди вылетали из дверей, словно старые манекены. У нас пока оставалось только одно: возможность продвижения по службе. Новая должность. Правда, прибавки жалованья она не приносила, да и власть почти всегда была иллюзорной — награда, изобретенная администрацией, дешевый хитрый способ удержать нас от мятежа. Но когда появлялся слух, что кто-то из нас оседлал один из вышеперечисленных титулов, то в такой день этот человек вел себя чуть спокойнее, на обед уходил раньше, а возвращался позже, принося полные пакеты из магазина, и остаток дня проводил, вполголоса разговаривая по телефону. Остальные из нас тем временем посылали туда-сюда е-мейлы, посвященные высоким темам Несправедливости и Неопределенности.

— Посмотрите, — сказала Карен.

Она предъявила три доведенных до ума концепции, которые назвала кампанией «Близкие люди». Из архивов она натаскала крупные планы разных лиц — только мужчин. Первым был черный парнишка, второй — азиат, третий пожилой белый джентльмен. Они без всякого выражения смотрели прямо в объектив камеры. Мы решили, что последние восемнадцать часов она провела на вебсайте «фотоник» в поисках этих жемчужин. Надписи были классикой простоты и искусства искушения. Каждая принадлежала одному из персонажей. Поработав немного в «фотошопе», Карен вручила черному парнишке плакат с надписью: «Моя тетушка». Плакат в руках азиата гласил: «Моя мама». У пожилого джентльмена: «Моя жена». И больше ничего — фотографии и надписи. Карен была уверена, что это должно привлечь внимание. Любой, кто увидит, непременно прочтет текст от первого лица, свидетельствующий о том, как это больно — потерять из-за раковой опухоли близкого человека, и о необходимости лечения.

— Немного угнетает, — высказался Ларри. — Как вы думаете?

— Нет, Ларри, не угнетает. Это честно, это привлекает внимание и мотивирует. Вот так.

— Не очень-то аппетитно.

— Ларри!

— Это все равно что показывать по телевизору голодающих африканских детей, Карен. Может быть, удастся подключить Салли Стразерс. Может, она умерла от рака груди.

— Джо, — обратилась за помощью Карен.

— Ларри, — сказал Джо.

— Да я просто высказываюсь.

Мы ненавидели Карен Ву. Мы ненавидели свою ненависть к Карен Ву, потому что опасались — уж не расисты ли мы. В особенности белые. Но не только белые. Бенни, который был евреем, и Ханк — черный, тоже ненавидели Карен. Может, мы ненавидели Карен не за то, что она кореянка, а за то, что она — женщина с сильными убеждениями в мире, где доминировали мужчины. Но ненавидели ее не только мужчины. Марсия ее не выносила, а Марсия женщина. А Дональда Слато она любила, так что расисткой быть не могла. Дональд был не корейцем, а каким-то азиатом, и все, включая Марсию, любили его, хотя он обычно помалкивал.

Один раз Дональд все же сказал кое-что. Он на несколько мгновений оторвался от компьютера, повернулся к группе, в которой было четверо или пятеро из нас, и сказал:

— У моего дедушки есть необычная коллекция китайских ушек.

Сказал он это вроде ни с того ни с сего. Нередко случалось, что Дональд за весь день лишь четыре-пять раз произносил только: «Да, может быть», — причем в половине случаев даже не отрывался от компьютера, а ровно в пять часов он исчезал. И вдруг — нате: рассказывает нам о своем дедушке.

— Что значит — «коллекция ушек»? — спросил Бенни.

— Ты имеешь в виду настоящие уши?

— Да, уши с голов китайцев, — подтвердил Дональд, повернувшись назад к монитору. — Целый мешок.

Дело становилось все таинственнее.

— Мешок? Какой еще мешок? — Сэм Ладд, который, как паровоз, дымил марихуаной и всегда распространял вокруг себя запах фаньянов, повернулся к Бенни, чтобы на тайном языке насмешек сообщить ему, что он думает.

— Нет, серьезно, — настаивал Бенни, пробравшись к подоконнику, чтобы видеть лицо Дональда, — ты это что несешь, Дон?

— И что тогда значит обычная коллекция китайских ушек? — спросил Сэм, который после начала сокращений продержался секунды две с половиной.

— Они с войны, — сказал Дон в монитор. — Он не любит говорить об этом.

— Но ты его видел? — спросил Бенни.

— Там их много.

— Нет, я имею в виду мешок, — сказал Бенни.

Дон посмотрел на него и кивнул.

— Да.

— Так он их что — сам отрезал? Или купил? Может, ему их подарили? Дон, да повернись же ты ко мне!

— Вообще-то я больше почти ничего и не знаю. Я знаю, он был на войне. Может, он их отрезал. Я не знаю. О таких вещах дедушку спрашивать не станешь.

— Ну хорошо, но… — Бенни разгорячился. — Зачем ты тогда начал этот разговор, если ничего о них не знаешь?

— Я думаю, ты не прав, Дон, — вмешался Сэм. — Я думаю, у дедушки можно спросить, отрезал ли он уши китайцам.

— А как они выглядели? — спросил Бенни. — Это-то хоть ты можешь сказать?

Дон сказал в монитор, что на самом деле не знает, как они выглядят. Выглядят как уши. Старые мертвые засохшие уши. А мешок — из плотной ткани с тесемкой.

Бенни кивнул и закусил губу.

Да, так о Карен Ву. Почему мы ее не любили? Потому что были расистами или женоненавистниками, потому что от ее инициативы тошнило, а мотивы были слишком откровенны, потому что она носила приставку «старший» к должности, как какой-нибудь вычурный перстень, или потому, что она была тем, кем была, а нам приходилось постоянно существовать рядом с ней? Наша разноликость гарантировала, что имела место комбинация из всего вышеназванного.

— Я думаю, Джо, — сказал Бенни, оседлав подлокотник кресла, — трудность с этим проектом состоит в том, что фундаментальный подход следует задать заранее. С чем мы имеем дело — с благожелательным напоминанием о том, что на исследования в области рака груди нужны деньги, или же мы хотим напугать какого-нибудь осла вроде тех, что предлагает Карен, и заставить его тут же прислать денежки?

— Я думаю, нужно искать что-то среднее, — произнес Джо после минутного размышления. — Я не хочу сказать, что отметаю предложение Карен. Мне ее концепция нравится. Пусть часть людей попробует одно направление, а другая часть — другое.

Мы обговорили сроки, выяснили, кого можно привлекать в качестве вспомогательного персонала, а потом разделились на команды. Первым встал Джо. Перед тем как уйти, он сообщил, что окончательные предложения мы будем показывать не Линн, а ему. Мы все захотели узнать почему, и Джо ответил: — потому что Линн до конца недели будет отсутствовать.

— До конца недели? — спросил Бенни. — Она что, в отпуске?

— Не знаю.

Но Джо все прекрасно знал. Он не хуже нас знал, что в этот день у нее операция, а когда предложения будут готовы, она будет приходить в себя. Разница состояла в том, что он, вероятно, получил информацию непосредственно от Линн, тогда как нам приходилось черпать ее из других источников. Больше всего мы ненавидели Джо в те моменты, когда он, владея информацией, которая была известна и нам, отказывался делиться.

— Можем мы, ради всех святых, хоть на две минуты прекратить разговоры о Джо Поупе? — спросила Амбер Людвиг, когда Джо ушел.

Мы сбились в кучку, чтобы обсудить этот факт: он думал, что мы не знаем то, что мы знали.

— А о чем ты хочешь поговорить, Амбер? — спросил Ларри. — О покойниках Карен?

— Они называются «Близкие люди».

Мы знали, что мысли Амбер заняты тем, что всплыло на прошлой неделе. Бывшая жена Тома Моты позвонила Линн и сообщила, что Том исчез.

Барбара, бывшая жена, получила несколько странных сообщений — голосовую почту, е-мейлы, написанные от руки письма, — полных цитат из самых разных источников. Библия, Эмерсон, Карл Маркс, «Искусство любви» Эриха Фромма, а еще, что сильно ее встревожило, «Философия анархиста», изданная «Макленоксом». Амбер зашла на сайт «Макленокса» и обнаружила, что они выпускают книги вроде «Как спрятаться под землей и под водой» или «Как изготовить подложную метрику о рождении на вашем домашнем компьютере».

Послания Тома жене представляли собой весьма прозрачные рекомендации, как улучшить жуткое положение человека, запутавшегося в жизни. Послания эти были полны упоминаний о любви, сострадании, нежности, смирении и честности, а также менее понятных рассуждений о совершении чего-то, что может «потрясти мир», как он выражался, и что оставит его имя в истории.

«Вся история легко сводится к биографиям нескольких отважных и серьезных личностей», — цитировал Том в е-мейле, который в прошлую пятницу в три часа дня был разослан всем сотрудникам.

«Барбара, ты можешь смеяться, — так завершалось послание, — но я стану одним из этих людей».

Барбара позвонила Линн, чтобы выяснить: может быть, кто-то еще получил весточку от Тома.

— И наверно, чтобы, так сказать, вас предупредить, — добавила Барбара. — Мне вовсе не нравится так говорить, потому что я о нем плохо никогда не думала. Но тут он появляется в доме с бейсбольной битой и крушит все подряд. После этого, естественно, начинаешь думать, что ты никогда по-настоящему не знала этого человека. Я не знаю его, я не знаю, на что он способен, и, откровенно говоря, не хочу тут задерживаться, чтобы выяснять.

— Не могу сказать, что я вас за это порицаю, — ответила Линн.

— Так вот, я звоню, чтобы сказать: я пыталась связаться с ним, ну, чтобы убедиться… вы меня понимаете. Но… и я не хочу, чтобы вы думали, что он сделает что-то… неожиданное. Я просто подумала, что должна дать вам знать о том, что происходит.

— Я вас благодарю за этот звонок, — сказала Линн.

Линн повесила трубку и вызвала Майка Борошански, поляка из Саутсайда, который отвечал за безопасность в здании. Майк оповестил охрану о возможном развитии ситуации. Они приклеили фотографию Тома к столу охранника у входа, и в течение дня друг Бенни Роланд сравнивал ее с физиономиями людей, входящих через вращающуюся дверь, то же самое делал и другой охранник во второй половине дня.

Только мы и знали, чего можно ждать. Том Мота не собирался делать никаких глупостей. Он спятил, но он не спятил. Мы не могли поверить, что они так озабочены. Дать охране фотографию Тома? Все прекрасно понимали, что это чистой воды шизофрения.

Все, кроме Амбер Людвиг, которая с присущей ей ажиотацией вспоминала Тома Моту после двух порций мартини за обедом. Редко кто-нибудь из нас пил мартини за обедом. Смотреть, как Том пьет сразу две порции, было чистым наслаждением.

«Что случилось с Америкой? — спрашивал он и делал паузу. — Эй, я тут, кажется, вещаю!»

Нам приходилось прекращать разговоры и переключать внимание на него.

«Что случилось с Америкой, — продолжал Том, — если ланч с двумя мартини был заменен этим, этим… — Он с отвращением оглядывался, тряся бульдожьей головой. — Этим сборищем гомосеков, разодетых в хаки и все как один попивающих холодный чай? А? — спрашивал он. — Что случилось?»

Ему искренне хотелось знать.

«Разве “Дженерал моторс”,— продолжал он, осторожно, чтобы не расплескать, поднимая вверх новую порцию мартини. — “Ай-би-эм” и Мэдисон-авеню не распространили послевоенную американскую мощь на обед с двумя мартини?»

Это было только начало его пьяной речи.

«Ваше здоровье, — сказал он. — За ваших докеров и ваших форточников».

Том потянулся к стакану полными, пухлыми губами, одновременно стараясь сдержать дрожь в руке.

Вернувшись в офис, мы в эти тупые часы от двух до пяти никогда не знали, чего можно ждать от него. Иногда Том дремал в кабинке туалета. Иногда он, сняв туфли, в носках залезал на стол и вынимал из потолка панели дневного света. Проходя, мы спрашивали, что он там делает.

«Идите в жопу — занимайтесь своими делами», — предлагал Том.

Это всегда звучало ни чуточки не грубо. Но, на наш взгляд, это не походило на поведение сумасшедшего. Том был бесконечно несчастным человеком, который сходил с ума, угодив в ловушку, расставленную жизнью, агрессивным и нуждающимся в освобождении, что в конечном счете и служило причиной для обедов с двумя мартини. Мы много времени проводили в разговорах о том, как работа и развод превращают Тома Моту в алкоголика.

Неизменной темой для разговоров были алкоголики — кто начинает спиваться, кто без алкоголя жить не может, кто конченый пьяница. Еще одна тема — кто кого трахает. Все знали, что Амбер Людвиг трахается с Ларри Новотны. Амбер хотела, чтобы мы прекратили болтать об этом. Но разве это вранье? Если так, то мы согласны закрыть эту тему. Ну? Амбер? Нуль реакции. Ну а о чем же тогда? О том, что трахаешься с Ларри, нельзя, а если ты только что попросила нас не говорить о Джо Поупе, то о чем мы должны говорить? В конечном счете, все это безумие строится на демократических принципах. Слово предоставляется тебе. Скажи еще раз, что ты здесь не чувствуешь себя в безопасности, что от Тома Моты у тебя всегда мурашки по коже, а то, что мы называем шалостями и низкой комедией, ты зовешь адским психозом. Амбер?

— Я этой ночью старалась уснуть, — прошептала она. — Но меня не отпускало беспокойство.

Мы в сотый раз попытались сказать ей, что он не вернется. Она посмотрела на нас, как Марсия, словно обладала способностью Марсии мерить нас уничижительным взглядом, дающим понять, какие мы маленькие и смешные. Когда это делала Амбер, взгляд ее обращался внутрь и рассказывал кое-что о ней самой — о том, что она чувствует себя непонятой, а потому обиженной.

— О чем вы говорите? — спросила она. — Неужели вы опять о Томе Моте? Как вы можете говорить о Томе Моте в такое время?

А о ком хочет говорить она?

— О ком еще? — вопросила Амбер. — О ком еще я могу говорить в такой момент?

Пора было вставать, возвращаться к столам и попытаться настичь Карен в гонке за лучшую концепцию, но почему-то никто не шелохнулся.

— Вы можете себе представить, что она сейчас в операционной? — спросила нас Амбер. — Я хочу сказать — вот в эту самую минуту. Кто-нибудь знает, на какое время назначена операция?

— Не думаю, что кто-то это знает, — откликнулась Женевьева.

— Прошлой ночью, — продолжала Амбер, — не знаю почему, но я пыталась представить себе, есть ли у нее любовник.

— А вот об этом я кое-что знаю, — заявила Женевьева.

Амбер вздрогнула.

— Что? Что ты знаешь?

— Что она встречалась с одним адвокатом.

— Откуда тебе это известно? Она тебе сказала?

— Нет-нет. Я видела их в ресторане, когда была там с мужем. Он знает этого парня. Они были адвокатами сторон в одном процессе.

— Ты видела их в ресторане? — заинтересовалась Амбер. — И как он выглядит?

— Он такой коренастый, если не ошибаюсь. Но не толстый. Сексуальный — производил такое впечатление. Мне они показались привлекательной парой.

— Ну и что случилось? Они до сих пор вместе?

— Понятия не имею. Я видела их только один раз в ресторане.

Последовало молчание. Вполне очевидно, все мы спрашивали себя: что делала Линн Мейсон, придя домой вчера вечером. Смотрела ли она телевизор или сочла это занятие бесполезной тратой времени? Какие у нее увлечения? Или она пожертвовала всеми своими увлечениями ради карьеры? Делала ли она зарядку? Сидела ли она на строгой диете? Были ли у нее в семье больные раком? Что у нее за семья? Кто были ее друзья? Что у нее с этим юристом? Что она чувствовала на пятом десятке, так и не выйдя ни разу замуж?

— Я думала позвонить ей вчера вечером и предложить отвезти в больницу, — сказала Амбер. — Вы себе можете такое представить? Она выдала бы что-нибудь типа: «Амбер, не звоните мне домой в одиннадцать вечера». Бип-бип-бип.

— Ой, не знаю, — покачала головой Женевьева. — Может быть, ее это тронуло бы. Помните ее день рождения? — Мы к дню рождения Линн сделали рекламный ролик, смонтировав хвалебные высказывания всех сотрудников в ее адрес. — Она была очень тронута тогда, — напомнила Женевьева, — Думаю, мы недооцениваем ее человеческие качества.

— Трудно их оценивать, — сказал Бенни, — На нее посмотришь — жуть берет.

— Не могу себе представить ее на свидании с кем-нибудь, — ухмыльнулся Ларри.

Снова последовало молчание. Потом Женевьева спросила:

— Ты что, и правда думаешь, ей требовался водитель?

Мы разошлись — кто-то спустился на пятьдесят девятый, кто-то поднялся на шестьдесят третий и на остальные этажи в этом промежутке. Если по радио и шла какая-то передача, то звук мы установили на минимум, а погода, судя по виду из наших окон, была облачная, но не холодная. Наконец-то пришла весна. Мы занялись рекламой для кампании по сбору пожертвований. Мы открыли новый документ в «Кварке» или вытащили карандаши. Время от времени хорошо заточенный карандаш ломался под нажимом на бумаге, и нам приходилось отправляться на поиски электронной точилки. Это действовало на нервы. Вернувшись в кресла, мы принимались стучать себе по зубам резинкой на кончике карандаша. Если где-то на столе обнаруживалась скрепка, мы изгибали ее. Некоторые из нас умели превращать изогнутую скрепку в пульку, которая долетала до потолка. Если наше внимание привлекал потолок, то мы обычно пересчитывали число плиток на нем.

Возвращаясь к мониторам наших компьютеров, мы, охваченные внезапным смущением, уничтожали все неудачные заготовки, которые там обнаруживали. Нам всегда казалось, что наши плохие идеи, вероятно, хуже, чем плохие идеи других. Те из нас, кто работал на бумаге, к этому моменту начинали предаваться великому невоспетому времяпрепровождению в стенах американских корпораций — киданию мятой бумаги в корзины для мусора. Это занятие больше, чем любое другое, подпадало под категорию «оплачивается заказчиком». Неизменное раздражение вызывало подергивающееся веко. Мы начинали перетаскивать по экрану туда-сюда разные элементы. Не хватало интересной цветовой палитры. Какой пантон будет идеальным для рекламы, привлекающей пожертвования? Никто никогда в этом не признавался, но случались дни крайнего сексуального разочарования.

Звонил телефон. Ничего серьезного. Мы проверяли почту. Мы возвращались назад в «Кварк» и устанавливали новую разметку. Иногда наши компьютеры зависали, и тогда нам приходилось обращаться к системному администратору. Иногда нам нужно было получить что-то со склада. В последнее время склад заметно обеднел, и прискорбно пустые полки напоминали о телевизионных программах, в которых показывали периоды засухи и низких урожаев в истории давно ушедших народов. Но обычно нам ничего и не требовалось со склада. Мы вытаскивали пакетики с завтраками из столов или грызли ногти. Внезапно нас осеняло — ведь это же так очевидно! И в коридор летели звуки дроби, отбиваемой по клавиатуре. Мы думали: «А что — не такая уж плохая идея». Большего нам и не было нужно, всего лишь капелька вдохновения. Вскоре грубая идея, приближенные очертания начинали выкристаллизовываться. Достигнув этого состояния, мы неизбежно прекращали пользоваться туалетом.

Какова была вероятность (если уж говорить откровенно), что именно эта кампания, одна из тысячи, какие бы пожертвования она ни собрала, и в самом деле приблизит нас к решению проблемы рака? Кто знает, может, и приблизит. Никто из нас не понимал, как происходит прогресс в медицинской науке. Может, им требовался всего лишь еще один доллар, и наша кампания даст им его и тогда произойдет сдвиг.

К тому же в тот день мы смотрели на нашу работу как на оказание личной услуги Линн, хотя при этом не могли не чувствовать разочарования. Она, решив не говорить о своей болезни, лишила нас одной из самых дорогих иллюзий, а именно: мы работаем не только ради денег, нас еще волнует и благополучие окружающих людей.

Может, Линн ничего не сказала нам вот по какой причине.

Вскоре после того, как начались сокращения, с наших рабочих мест стали исчезать вещи. Браслеты Марсии Двайер, бусы «Марди гра» Джима Джеккерса. Поначалу мы думали, что сами куда-то задевали эти вещи. Может, дали кому на время, или они завалились за стеллаж. Дон Блаттнер на стенах у себя в кабинете развешивал в рамочках кадры из кинофильмов, особенно из «Потерянных мальчиков» и «Отсюда и в вечность». У Ларри Новотны была коллекция флажков бейсбольных чемпионатов, начиная с 1984 года. Кто знает, почему мы испытывали потребность устраивать выставки из таких штучек в своих кабинетах. Некоторым это помогало самоутверждаться: привет — это я. Другим нравилось, чтобы в месте, где они проводят большую часть времени, был всякий личный бесполезный хлам. Но когда этот бесполезный хлам начал исчезать, мы вышли из себя.

Мы никогда не подозревали уборщиц. Эти тихие души вряд ли стали бы рисковать работой ради пресс-папье и нескольких заводных игрушек. Здесь была какая-то загадка — никогда не пропадал плеер или случайно оставленный на столе бумажник. А вот вполне мог исчезнуть снежный глобус, привезенный Карен с Гавайев. Или анодированная табличка с именем Криса Йопа. Фотографии в дешевых рамочках — наши растолстевшие родители в отпуске. Вещи, которые имели сентиментальное или практическое значение только для нас.

Дружок Бенни из службы безопасности, Роланд, время от времени работал в ночную смену. Однажды в пятницу утром, в одну из смен Роланда, Бенни спросил у него:

— Ну и что ты нашел?

— Ну, я посмотрел, — сказал Роланд. — Прежде всего шкафы с документами. В них ничего. Я даже в некоторые папки залезал. Потом я осмотрел стеллаж, но там почти нет книг.

Он говорил о стеллаже Джо. Некоторые из нас убедили Бенни поговорить с Роландом, ну, хотя бы из любопытства — пусть посмотрит, что из этого получится, а тот отнесся к словам Бенни серьезно.

— Я и в его ящиках посмотрел, — продолжал Роланд. — Ничего там нет, кроме заячьей лапки на счастье.

— Заячьей лапки? — спросил Бенни. — Дай-ка мне посмотреть.

Роланд протянул ему заячью лапку, прикрепленную к цепочке для ключей. До окончания дня Бенни показал лапку всем, и мы сказали: нет, среди нашего бесполезного хлама не было цепочки для ключей на заячьей лапке.

— Наверно, она принадлежала прежнему владельцу, — заключил Роланд, когда Бенни вернул ему лапку.

После этого некто — его имя пусть останется неизвестным — зашел в кабинет Бенни и сказал, что у него есть кое-какая информация и он хочет, чтобы Бенни ее распространил.

Бенни в ответ усмехнулся. Но тут некто сказал:

— Послушай, Бенни, — мы не шутим. Мы серьезно.

А Бенни, продолжая усмехаться, сказал:

— Да, это смешно, это умно.

Некто оборвал его. Бенни не слушал. Бенни не слышал его.

— Мы чертовски серьезны, — объявил некто.

И теперь Бенни понял, что парень действительно не шутит.

— Так вы это серьезно?

— Бенни, ты меня слушаешь или нет? — спросил некто, — Мы чертовски, чертовски, чертовски серьезны.

— Ах так, — протянул Бенни. — А я думал, вы шутите.

— Нет, мы ничуть не шутим, — сказал он. — Ничуть не шутим.

— Кто это вы? — спросил Бенни.

— Бенни, не будь идиотом. Говори — ты участвуешь или нет?

— Ты ведешь речь о том, чтобы его подставить, — заметил Бенни.

— Но это же шутка! — воскликнул некто. — Обычная такая шуточка!

— Мне это не нравится.

— Почему?

— Не знаю, — ответил Бенни. — Просто мне не нравится в этом участвовать.

Его собеседнику оставалось только хлопнуть руками по коленям и встать.

— Ну, — сказал он, — как знаешь.

После того как некто ушел, Бенни позвонил в службу безопасности.

— Чем я тебе могу помочь, Бенджамин? — спросил Роланд.

— Слушай, — сказал Бенни, — я думаю, не стоит тебе делать обыски в кабинете Джо. Сколько раз ты уже там побывал?

Оказывается, Роланд заглядывал туда в каждую свою ночную смену, то есть каждый вторник.

— И нашел что-нибудь?

— Ничего, кроме заячьей лапки.

— Слушай, мы как-то раз валяли дурака, говорили, что, кроме него, заниматься этим некому, потому что только он остается до девяти, а то и до десяти. Он делает это, чтобы мы чувствовали, что, в отличие от него, не особо-то утруждаемся. Но это была шутка, Роланд. Он не имеет к этому никакого отношения. Не нужны ему наши цацки.

— Но если это не он, то кто тогда? — спросил Роланд.

— Слушай, Роланд, ты тут безопасность. Это ты должен знать.

— Но мне показалось, ты сказал, что знаешь, кто это.

— Это была шутка! — воскликнул Бенни. — Шутка! Это не он!

— Ну, тогда я не буду больше туда ходить, если ты считаешь, что нужно искать где-то в другом месте.

— Уж ты мне поверь, — сказал Бенни. — Там ты ничего не найдешь.

День или два спустя после этого разговора Джо Поупу понадобилась женщина по имени Полетт Синглтари. Полетт была миленькой афроамериканкой лет сорока, волосы она носила разделенными на пробор ровно посредине, ну точь-в-точь соломенная крыша. Для каждого у нее было свое приветствие. Кому-то может показаться, что великое ли дело — приветствие для каждого. Но в такой большой конторе, как наша, мы каждый день видели людей, чьи лица примелькались не хуже материнских, но тем не менее мы никогда не были им представлены. Мы могли сидеть рядом на совещаниях или видеть их на общих собраниях агентства, но поскольку мы так никогда и не были представлены, то, встречаясь в коридоре, отводили глаза. Полетт Синглтари, единственная из нас, могла остановить кого-нибудь и сказать: «Мы с вами, кажется, никогда не знакомились. Меня зовут Полетт». Наверно, это была южная манера поведения. Полетт родилась в Джорджии и сохранила акцент — такой едва различимый, но заметный. Полетт (у которой для всех находились приветствия, теплая улыбка и шутка) все любили. Другого такого человека, который нравился бы всем, не было, ну разве что Бенни Шассбургер, хотя у него и имелись недоброжелатели.

Джо отправился на поиски Полетт, но, не найдя ее на рабочем месте, позволил себе вернуть на место маленький кусочек витражного стекла, который принес с собой. Ангел в синих и коричневатых тонах всегда стоял, насколько ему было известно, на мебельной стенке Полетт, потому что он видел его там на протяжении нескольких месяцев. И как только эта стекляшка неожиданно сверкнула в углу его кабинета, Джо сразу понял, откуда она.

На следующий день пропал один из мощных ноутбуков.

— Вы все придумали какую-то гадость, — заявила Женевьева Латко-Девайн, ткнув в нас указательным пальцем. — И я думаю, лучше вам это прекратить.

Это случилось, может, через день или два после пропажи компьютера. Сейчас уже трудно припомнить, когда она сделала это замечание (на самом деле даже не замечание, а обвинение, огульное и необоснованное) — до планерки, во время обеда, в кофе-баре, а может, в один из перекуров, когда некоторые из нас собрались вокруг чьего-нибудь рабочего места, перед тем как вернуться за столы. Джо сказал ей, что был озадачен, увидев витраж Полетт Синглтари в своем кабинете. Он не заметил бы, останься дверь открытой в этот полуденный час, но он ее закрыл — и, пожалуйста, эта стекляшка отразила солнечный зайчик.

Большинство из нас искренне не имели понятия, о чем говорит Женевьева.

— Неужели? И о том, кто написал фломастером «ПИДАР» у него на стене, тоже понятия не имеете?

— Это Джо и сделал, — сказала Карен Ву.

— Карен, не морочь мне голову. Это смешно, и ты сама это знаешь.

— Не думаю, что это смешно, — сказал Том.

— Вы, ребята, больные на голову, — заметила Женевьева.

— Докажи, — подначил Том.

— Ну хорошо, — сказала она! — А как насчет того случая, когда вы украсили его кабинет ленточкой с надписью «биологическая опасность»?

В тот год, немногим ранее, несколько человек достали рулон такой ленты — желтой, с надписью «биологическая опасность» — и разукрасили ею кабинет Джо. Никто не знал, сообразил ли он, какой намек содержался в этой ленте — будучи «ПИДАРОМ», он являлся разносчиком неприятной болезни. Вообще-то Джо никогда не разговаривал на эту тему. Он просто снял ленту со своей двери и кресла и, поставив на место и пристегнув велосипед, вел себя так, будто ничего не случилось. Он не стал доискиваться, кто это сделал, и не побежал к Линн Мейсон. Джо Поуп просто выбросил ленту в мусорную корзину.

— Или, скажем, как насчет того случая — а это один из самых моих любимых — когда вы отключили его от сервера?

Поскольку все наши проекты находились на центральном сервере, то если кто-нибудь открывал на своем компьютере какой-то файл, он уже был недоступен никому другому. Это вопрос протокола — только один человек мог в данный момент работать с данным файлом. Таким образом мы избегали дублирования и всяких накладок. Прошел слушок, что Джо поджимают сроки по одному из проектов и ему нужен доступ к конкретному документу. Чтобы заблокировать его доступ к документу, кому-то нужно было всего лишь открыть этот файл. Джо послал один е-мейл, потом другой, потом третий — с просьбой к тому, кто открыл этот документ: пожалуйста, закройте его, поскольку поджимают сроки. Никто ему не ответил. Джо был вынужден обойти всех, заглядывая на наши мониторы. Когда он нашел наконец нужный ему документ, владелец компьютера извинился перед ним, закрыл файл, потом позвонил кому-то еще на другом этаже, и тот открыл этот файл, прежде чем Джо успел вернуться к своему столу и попытался открыть документ. Тогда Джо вернулся к первому, который тут же сделал невинное лицо. Полчаса спустя Джо нашел второго парня, который извинился, закрыл файл и позвонил кому-то еще, запустив новый цикл поисков. Их идея, как они говорили, состояла в том, что если Джо Поуп любит сидеть допоздна, то нужно ему в этом помочь.

— Больные на всю голову, — повторила Женевьева.

Во-первых, сказали мы ей, мы не имеем никакого отношения к тому, что витраж Полетт Синглтари оказался в кабинете Джо Поупа. А случай с «ПИДАРОМ»? Майк Борошански изучил его и снял со всех нас, включая и Тома Моту, всякие подозрения. Неужели так уж невозможно предположить, спросили мы Женевьеву, что это дело рук Джо? Может быть, он хочет привлечь к себе внимание или страдает манией преследования. И потом, продолжали мы держать круговую оборону, мы не пытаемся никому найти оправдания, но Джо Поуп не самый общительный человек в мире. Что, он хоть раз участвовал в выпивках после работы? Да ни за что. Джо, пойдете с нами перекусить? Черта с два.

— Когда в последний раз кто-либо из вас приглашал Джо на обед? — спросила Женевьева, прежде чем покачать головой и уйти.

Женевьева выкатила нам свои обвинения приблизительно в то же время, когда Карен Ву, как-то днем остановившись у бокса Джима Джеккерса, сделала постыдное заявление.

— Я только что вернулась из «Макдоналдса», — заявила она.

Она сказала это, словно преподнесла какое-то откровение. Джим оторвал взгляд от того, чем был обычно занят, когда сидел за своим столом.

— Боже мой! — воскликнула Карен, подходя ближе и садясь на пластиковый стул рядом с его столом. — Я только что вернулась, — она сделала паузу для пущего эффекта, — из «Макдоналдса».

— И что в «Макдоналдсе»? — спросил Джим.

В защиту Джима можно сказать, что отделаться от Карен, если она останавливалась у твоего рабочего места, было невозможно. Голос ее обладал силой самой природы, ее болтовня являла собой горную речку с бурными, пенящимися потоками. Она была харизматична, как Гитлер без антисемитизма или МЛК без сострадания или благородного дела. В то же время Джим был легкой добычей. Он бросал любые свои дела и начинал слушать того, кто к нему обращался.

— Понимаешь, я никогда не хожу в «Макдоналдс», — продолжала Карен. — Я не была в «Макдоналдсе», наверно, со времен колледжа. Я сегодня утром проснулась с мыслью, что ужасно хочу сэндвич «филе-о’фиш».

— Странно, — сказал Джим.

— Правда, необычно? Такое нечасто случается. Семь часов утра, а я возбудилась просто до зуда. Ну, до обеда так или иначе пришлось подождать. Но я хожу на обед в одиннадцать тридцать! Ты только себе представь — лишь в одиннадцать тридцать. Не могу же я припереться в «Макдоналдс» в одиннадцать тридцать и заказать «филе-о’фиш». Это дурной тон.

— А он что, так и называется: «филе-о’фиш»? — поинтересовался Джим.

— А ты что думаешь — «фиш-о’филе»?

— Нет, я думал «мак-филе».

— Нет, Джим, никакой это не «мак-филе», — огрызнулась Карен. — Это глупо. Очень глупо. Никакой это не «мак-филе». Ты будешь слушать, что я тебе рассказываю? Значит, я жду лишних полчаса, а сама умираю от зуда, но все же жду. Наконец иду туда. А у них, бля, нет «филе-о’фишей». Я стою у прилавка, я просто вся растекаюсь, а потом практически падаю и отправляюсь на тот свет.

— И что же ты заказала?

— Нет, Джим, я тебе не об этом. Ничего я не заказала. Я ненавижу «Макдоналдс». Я не заказываю никаких мясных продуктов в «Макдоналдсе», это же просто ужас какой-то. Я хотела «филе-о’фиш».

— Ну так и куда же ты пошла?

Карен закатила глаза и закинула голову, демонстрируя крайнее раздражение.

— Да нет же, Джим, — повторила она. — Ты не понимаешь. Я тебе не об этом говорю. Ты что, меня слушать не хочешь? Мне ужасно захотелось пописать, — продолжила Карен, — и я прошла через зал. Ну, ты же бывал в «Макдоналдсах», верно? Ты знаешь, слева там туалеты, а справа — игровая площадка. Ты понимаешь, что я имею в виду, говоря «игровая площадка»? Там, где всякие мак-персонажи, карусель с сиденьями в виде чизбургеров и всякое такое.

— Детская площадка, — сказал Джим.

— Ну, пусть детская площадка, — согласилась Карен. — Но ты понимаешь, о чем я говорю, да? — Джим кивнул. — Так вот, у них на детских площадках есть такие отгороженные участки за сеткой, где набросано много-много пластиковых мячиков. Ну, ты знаешь, о чем я говорю?

— Ну да. Пластиковые мячики за сеткой.

— В общем, знаешь?

— Знаю.

— Ну так вот, я иду в туалет, выхожу, случайно бросаю взгляд через дверь на детскую площадку… и тут что-то замечаю краем глаза. Я останавливаюсь. Поворачиваюсь. Это Джанин Горджанк.

— Что ты хочешь этим сказать — Джанин Горджанк? — спросил Джим.

— На площадке с пластиковыми мячиками! — воскликнула Карен.

— Что значит — на площадке?

— Значит, что она внутри, с мячиками. Просто сидит там внутри. И мячики у нее вот досюда, — показала Карен.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Джим. — Как это — сидит на площадке с пластиковыми мячиками?

— Так и сидит, — повторила Карен. — И мячики ей доходят вот досюда.

— И что же она делает?

— Сидит.

— Ну хорошо, сидит. Но с какой целью?

— Ты меня спрашиваешь? — пожала плечами Карен. — Откуда мне знать?

— Ты уверена, что это была она?

— Это была Джанин Горджанк. Она сидела на площадке с пластиковыми мячиками.

На следующий день Карен убедила Джима пойти с ней в «Макдоналдс». Они сделали заказ на ланч — Карен наконец-то получила свой сэндвич с рыбой — и сели в кабинке сзади. Прежде чем откусить от сэндвича, Карен сказала:

— Я сейчас вернусь. — Вернувшись, она толкнула Джима в бок: — Пойди посмотри.

— Она что, там?

— Пойди, посмотри.

Джим зашел в туалет и через дверь заглянул на детскую площадку, но ничего не увидел. Он побыстрее забежал в кабинку, а когда вышел, то понял, что мог и не торопиться. Нужно было смотреть сквозь дверь, а потом через свободно висящую черную сеть в то ограниченное пространство, где в приглушенном свете обычно играют детишки, кидают мячики друг в дружку, хватаются за сеть, чтобы не упасть при движении по неустойчивой поверхности сотен мячей. Но вместо всей этой суеты там можно было увидеть лишь скорбную Джанин с характерным мрачно-безысходным выражением лица. Джим чувствовал скорбь и безысходность даже через стеклянную дверь. Ни один мячик не двигался. Ни один счастливый ребенок не играл на площадке. Джанин не утопала в мячиках, как говорила об этом Карен днем ранее. Просто они покрывали ее ноги по колено. Впечатление возникало такое, будто она отдыхает на этой небольшой площадке, что, вообще-то говоря, она и делала, хотя ее тело застыло в позе, в которой не чувствовалось ни йоты удовольствия или расслабленности. Ее одинокая фигура с опущенной головой и ссутулившимися плечами словно хотела утонуть в многоцветных мячиках. Джим догадался, что она сняла туфли, прежде чем зайти туда, поскольку перед маленькой лестничкой, ведущей на площадку, стояла пара черных женских туфелек.

Джим вернулся в оранжевого цвета кабинку, в которой они с Карен расположились, и проскользнул на свое место.

— Я ее видел, — сказал он.

— Скажи, ты видел в жизни что-нибудь более странное? — спросила Карен.

— Не знаю, — ответил он, медленно покачивая головой. — Я все еще не могу поверить.

На следующий день Карен и Джим уговорили Бенни Шассбургера сходить с ними в «Макдоналдс». Они не сказали ему для чего, просто дали понять, что там есть для него кое-что любопытное.

— Ну и зачем я сюда пришел? — спросил Бенни, когда они сели.

— Затем, что Джанин Горджанк… — начал было Джим, но Карен тут же оборвала его.

— Не говори ему, — воскликнула она, хлопая Джима по руке. — Впечатление будет совсем иное, если он сначала услышит, а потом увидит.

— И что же я увижу? — поинтересовался Бенни.

— Слушай, — сказала Карен, — я тебя прошу пройти в туалет, а когда будешь оттуда выходить — загляни через дверь на игровую площадку. Ты ведь знаешь, что такое игровая площадка, да? Только смотри осторожно и дверь не открывай. Так, украдкой. Понял?

Бенни вернулся и сказал:

— Что это такое, черт побери?

— Это Джанин Горджанк, — пояснила Карен.

— Я знаю, что это Джанин Горджанк. Но что она там делает?

Джим и Карен беспомощно пожали плечами.

— Нет, я должен увидеть это еще раз, — объявил Бенни, поднимаясь с места.

Он застрял в туалете. Джанин сидела, сгорбившись, ее ноги утопали в цветных мячиках. Один мячик она держала в руках, легонько перекидывая его с ладони на ладонь. Потом она уронила этот мячик и подняла другой. Потом она сгребла сразу несколько мячиков и закатила себе на колени, часть из них там и осталась. Потом Джанин просунула руки под колени и, обхватив их снизу, замерла в таком положении.

Бенни вернулся в кабинку.

— Она как пятилетний ребенок, — вздохнул он.

— Ну, ты видел что-нибудь более странное? — спросила Карен.

На третий день они привели с собой Марсию Двайер, и Марсия, вернувшись из туалета, протянула:

— Да-а, странновато.

— Странновато? — спросила Карен. — Не слабовато ли сказано, Марсия?

— Олухи вы царя небесного, — сказала Марсия, оглядывая недоумков, волею судеб оказавшихся вокруг нее. — Она скорбит.

— Скорбит? — переспросил Джим.

— Ну да, скорбит, — повторила Марсия, — Переживает. Ты об этом когда-нибудь слышал?

— Ты считаешь, что это именно так? — спросил Джим, — Что она скорбит?

— Конечно, она скорбит, — пожала плечами Карен. — Но кто же скорбит вот так?

Марсия вполне резонно возразила, что все скорбят по-разному.

— Некоторые даже не плачут, — сказала она. — А другие плачут все время. Все от человека зависит.

— Да, но ты, похоже, чего-то не понимаешь, Марсия, — настаивала Карен. — Может, она и скорбит, но она сидит на площадке с пластиковыми мячиками в середине «Макдоналдса», ты это понимаешь? Это очень даже странно.

На следующий день Джим и Бенни отговорились чем-то и в «Макдоналдс» не пошли, но Карен сумела убедить Амбер Людвиг пойти с ней, а с Амбер пошел Ларри Новотны. Когда Амбер вернулась в кабинку, в глазах у нее стояли слезы. На следующий день в «Макдоналдс» вместе с Карен пошел Дан Уиздом. Потом были выходные. А в понедельник она пригласила Криса Йопа. Во вторник с ней туда похромал Райзер. Идти никто не хотел — ведь это же был «Макдоналдс», а после обеда с Карен болели уши. Но она проявляла такую настойчивость, что люди шли с ней, только чтобы она отстала. Потом они видели Джанин на площадке с мячиками и понимали, зачем пришли.

В течение следующей недели в «Макдоналдсе» побывали практически все. Если Карен была занята, то они шли без нее. То есть мы шли без нее. Понимаете, все об этом говорили. Пропустить такое было невозможно. Не пойти туда нельзя. Сначала до вас доходил слух, а потом уже вы должны были увидеть это своими глазами. Вы стояли перед туалетом, словно собираясь войти внутрь, но вместо этого смотрели через дверь, через сеть и видели легко узнаваемую, ссутулившуюся фигуру Джанин Горджанк. Иногда она смотрела в никуда, иногда играла с мячиками — держала их, подкидывала или запускала в них руки. Вы приходили в «Макдоналдс», а когда возвращались в офис, тоже могли подтвердить, что видели это необычайное зрелище — Джанин Горджанк на площадке с пластиковыми мячиками.

Джо Поуп поднялся на лифте с велосипедом и повез его по коридору в свой кабинет, где увидел Майка Борошански в костюме-двойке цвета морской волны. Он полусидел на офисной тумбочке, а друг Бенни Роланд стоял, прислонившись спиной к стене в ожидании хозяина кабинета. Ноутбук, пропавший неделю назад, лежал на столе Джо (где всегда царил идеальный порядок) вместе с всякими цацками, толщина которых позволяла засунуть их за стеллаж: зеленые автомобильные номера из Вермонта, фотография Берта Ланкастера и Фрэнка Синатры в военно-морской форме, окруженных людьми в баре. Проходившие мимо узнавали эти вещи, потому что привыкли видеть их в разных кабинетах.

— Почему вы не закрываете дверь, Джо? — спросил Майк Борошански. — Линн должна подойти с минуты на минуту.

Через полчаса все прояснилось. Незадолго до появления Линн было замечено, что в дверь Джо постучалась Женевьева Латко-Девайн. Пригласили традиционного подозреваемого — это случилось за несколько месяцев до увольнения Тома, но он всегда ходил по тонкому льду. Мы слышали его приглушенные протесты за тонкими как бумага стенами. Их прерывал голос Бенни Шассбургера. К чести Бенни будет сказано, что он пошел туда по собственному побуждению. Никто его не приглашал, он мог бы остаться в стороне. Роланд никогда не говорил, что именно Бенни первым предложил обыскать кабинет Джо Поупа. Линн Мейсон хотела знать, чьих рук это дело.

— Назовите мне имя, Бенни, — потребовала она.

Бенни уклонился от ответа.

— Я не думаю, что это был кто-то конкретно, — сказал он. — Это скорее был Цайтгейст.

— «Цайтгейст»? Что это такое? Что это за «Цайтгейст», Бенни?

— Вы знаете.

— Нет, не знаю, — возразила Линн, — При всем моем уважении к вам, Бенни, я полагаю, что художникам не следует использовать странные слова. Если вы знаете имя того, кто сделал это, я прошу вас — назовите его.

— У меня нет для вас никаких имен, — сказал он. — Это что-то, что у всех на языке, об этом многие говорили. Я думал, это шутка.

— В таком случае, кажется, у вас есть целая куча имен, — ответила Линн.

— Да, но ни одного конкретного. Честно — я не знаю, кому это пришло в голову и кто это сделал. Но я могу сказать вам, что это не Том.

— Господь свидетель — к этому я не имею никакого отношения, — вмешался Том.

Линн как бы не слышала его.

— В следующий раз, — заявила Линн, — когда вы увидите здесь «Цайтгейст», я вас прошу сразу же сообщить мне. В противном случае я сама назову имя и, боюсь, вам оно не понравится. Вам ясно?

— Ясно, — вздохнул Бенни.

Выходя, он услышал, как она говорит: «Господи Иисусе, эти люди ведут себя глупее некуда».

— Как бы там ни было, но хорошо, что ваш ноутбук нашелся, — заметил Майк Борошански.

— Джо, — вздохнула Линн, — мне очень жаль.

Джо отмахнулся.

— И что вы собираетесь делать? — спросил он.

— Что, если мы всех их выкинем в жопу? — сказала Линн.

В полдень этого дня Бенни побеседовал с Роландом:

— Старина, я же тебе говорил не ходить больше туда, разве нет? Разве я тебе не говорил, что ты не его ищешь?

— Говорил, — признал Роланд.

— Так чего же ты туда поперся?

— В ночную смену, Бенни, скукота жуткая, — ответил Роланд, пытаясь оправдаться. — Ты когда-нибудь работал в ночную смену? Тут будешь что угодно делать, чтобы убить время. Я и не ждал, что найду что-нибудь. А вон оно — все там! И что, по-твоему, мне было делать?

— Да, но если бы ты просто туда не совался, — сказал Бенни, — то ничего бы этого не случилось, и у меня не было бы неприятностей с Линн.

— Откуда мне было знать, что они его подставляют, Бенни?

Мы уважали Бенни за то, что он не назвал никаких имен. Приятно было знать, что если бы один из нас сделал какую-нибудь глупость, то Бенни не стал бы звонить об этом направо и налево.

Позднее в тот день мы увидели, как Джо Поуп идет в направлении кофе-бара, а иными словами — в нашем направлении, так как несколько человек из нас ловили там кайф, и нас одолело любопытство: что же он себе закажет? Что этот непроницаемый Джо Поуп закажет себе для поддержания тонуса? Но он прошел мимо буфетчицы и влез прямо в наш разговор, прервав его, и мы подумали: ну вот, началось, черт бы его драл. Он достиг точки кипения. Сердца быстрее застучали у нас в груди. Мы пытались сообразить, какую позицию занять и в какой мере обороняться? В какой мере лицемерить? У нас вошло в привычку без всякого стыда лицемерить, общаясь с Джо Поупом. Обычно это касалось таких вопросов, как: кто виноват, что не удалось и т. д. А когда он уходил и стрелочки наших компасов снова находили свой нравственный север, мы нередко чувствовали уколы совести за беспардонное поведение. Джо, конечно же, скоро возвращался, и, рожденные во грехе, забывчивые и неисправимые, мы лицемерили снова.

Но, может, на этот раз мы не будем лицемерить. Может быть, на самом деле нам следовало извиниться перед ним. Над парнем, в конечном итоге, сыграли злую шутку, и у него были все основания метать громы и молнии. И когда он начал говорить ровным, спокойным голосом, заглядывая каждому из нас в глаза, каждому по очереди, и отводя на это строго определенный промежуток времени, мы не могли не согласиться с его словами и считали, что он, вероятно, все же заслуживает прощения… хотя получит ли его или нет — еще большой вопрос.

— Я старался, как мог, — начал Джо Поуп, — держал себя в руках, к каждому из вас подходил как к отдельной личности и по справедливости…

Линн уже устроила нам выволочку, Женевьева — учинила выговор, добавив к тому же, как это делала и раньше, что порывает с нами навсегда.

— Однако мое терпение и справедливость истощились, — продолжил Джо, — в ту минуту, когда вы втянули в ваши игры Джанин Горджанк.

— Джанин Горджанк? — переспросил Ханк Ниари, удивившийся не меньше остальных, когда прозвучало это имя. — Да неужели кто-то осмелился сделать гадость Джанин?

Джо молча стоял посреди гнетущей тишины, от которой нам всем было жутко не по себе. В тот момент казалось, что с ростом у него все в порядке. Он ничего не объясняй, никому не угрожал. Он не жаждал возмездия за издевательства над ним. Джо Поуп просто сказал:

— Все, хватит. Не смейте беспокоить ее во время обеда. Не стойте там перед туалетом и не глазейте на нее. Оставьте женщину в покое.

Том Мота перед этим сходил к Джо и сообщил ему, чем мы занимаемся в «Макдоналдсе». Кто бы мог подумать — Том Мота! Невероятно. Потом мы узнали, что он заходил к Джанин и ей тоже все рассказал. После этого нам пришлось встать в очередь и по одному заходить к ней и извиняться. Амбер Людвиг, Ларри Новотны, Бенни и Джим. Джон Блаттнер сказал ей что-то в принтерной. Женевьева Латко-Девайн позвонила ей домой. Потом наступил понедельник, и в понедельник мы извинились еще раз.

— Это странно, — призналась нам Джанин.

Мы сказали Джанин, что она вовсе не обязана нам что-либо объяснять.

— Нет, правда, — настаивала она. — Я знаю, что это странно. Но она любила туда ходить. Ведь вы же знаете, ей было всего восемь лет. У нее были свои любимые места. Я до сих пор продолжаю ходить в «Тойз-ар-ас» и «Джимбори». Они там тоже думают, что я спятила. Персонал в «Макдоналдсе» наверняка считает, что я сошла с ума. Но теперь это и мои любимые места. Они стали моими местами. Я была с ней, когда она была там. И пока еще я не знаю, как мне оставить их. Ведь будь она жива, я бы ходила туда, верно?

Мы чувствовали себя хуже некуда. Мы извинились еще раз. Мы превратили жизнь Джанин и ее горе в спектакль, и мы принесли торжественное обещание (по крайней мере, большинство из нас), что больше никаких спектаклей не будет.

Том поднялся по прогнившим ступенькам, крепко держась за ржавые перила деревянного шеста. Жуткое состояние лестницы было одним из признаков небрежения, несчастливой судьбы этого рекламного щита вследствие его удаленного и неудачного месторасположения далеко на западе, где число полос дороги с восьми переходило на четыре, а расстояния между выездами составляли многие мили. Но было бы неверно объяснять ужасающую запущенность побитого стихиями щита одним только местом его нахождения. Другие щиты, тоже расположенные далеко на западе, в особенности если на них располагалась реклама плавучих казино, являли собой надежные металлические конструкции без пятнышка ржавчины, а некоторые из них освещались по 24 часа в сутки. Виноват в таком состоянии щита был сам продавец рекламного места — именно он и довел его до жуткого состояния, и Том, поднимаясь по лестнице, пытался разгадать тайну: почему этот щит пребывает в таком убожестве? Какие-то нестыковки всегда случались, и то, что фотография ученицы четвертого класса Джессики Горджанк, увеличенная до невероятных размеров, все еще висела на щите после того, как тело девочки давно засыпали землей, — не чья-то жестокость. Это просто плохо поставленный бизнес.

Рассвет еще не занялся, когда Том на своей старенькой «миате» съехал на площадку в рощице, в сотне ярдов от дороги. Поднимался он медленно и мучительно, потому что тащил с собой много всяких вещей, включая, в первую очередь, термос, наполовину наполненный мартини, который он на скорую руку смешал с кубиками льда, прежде чем захлопнуть багажник. В сонной темноте верещали кузнечики. Жизнь человека, привыкшего выживать, научила Тома хитроумным трюкам. Липкая лента, которой он обмотал основание мощного, но компактного фонарика, позволяла ему при подъеме удобно держать эту штуковину, зажав ее передними зубами, и освещать путь впереди. Руки у него при этом оставались свободными, а одна из них была нужна, чтобы держать малярный валик, который Том в первую очередь и поставил на мостки, когда добрался доверху. Он поднялся, снял со спины вместительный туристский рюкзак и положил его. Поведя лучом фонарика по всей длине мостков, Том оценил их надежность — три почерневшие от времени деревянные доски давали ему места не больше, чем имел мойщик стекол, висящий перед окном шестьдесят второго этажа. Прежде чем успел зарозоветь восток, он открутил крышку термоса и налил себе мартини, этой операции немало способствовал фонарик, торчащий у него изо рта. Наконец Том извлек фонарик и отхлебнул мартини.

Он вытащил свое снаряжение — две банки белил, глубокую ванночку, два сменных катка для валика и телескопический удлинитель. Том отхлебывал из крышечки термоса, замешивая и наливая белила, и скоро мартини радостно ударил ему в голову. Первые лучи солнца коснулись его, когда Том, двигаясь по мосткам, закрашивал малярным валиком лицо на щите, и скоро эффективные и методические действия привели к тому, что оно стало исчезать. Это лицо провисело здесь несколько месяцев — всю суровую чикагскую зиму и начало сезона весенних дождей, и местами на бумаге образовались пузыри готовой вот-вот треснуть краски. Благодаря удлинителю Тому удалось закрасить даже больше, чем он рассчитывал, но работы еще оставалось немало, а потому он положил валик, допил мартини и вытащил из рюкзака пейнтбольный пистолет. Налив новую порцию мартини, Том зарядил пистолет. Со своего места на мостках он мог видеть лицо девочки только под очень большим углом, а это мешало ему целиться. Но он принес с собой много белых шариков, точно в цвет белилам. И когда небо возвестило о наступлении еще одного пустого, бесконечного уик-энда, Том, прихлебывая мартини, принялся ходить туда и обратно по мосткам и стрелять из пистолета белыми шариками, отчего лицо мертвой девочки покрывалось все новыми и новыми мучительными пятнами. Его апелляция к Джейн Тримбл ни к чему не привела, а когда он утром предыдущего дня разговаривал с Джанин, она сказала, что больше не может видеть этот щит.

 

4

Внештатная деятельность Карла — Том говорит «бля» — Признание и Быстрый ответ на звонок Тома — Все двоится и кажется красным — Снова ниже пояса — Мутотень о командном духе — Источник — Разговор с Карлом — Линн в офисе — Разговор с Сэнди — Новая дверь Дейдры — Не вмешивайте Робби Стоукса — Марсия, тебе что, трудно позвонить? — К чертовой матери этот разговор

В один прекрасный день Карл взял монитор своего компьютера и поставил его на другую сторону стола. Перестановка ему не понравилась, а потому к концу дня он вернул монитор на прежнее место. Но в промежутке Карл заметил, сколько пыли скопилось у него на столе, а потому на следующее утро принес из дома все, что нужно для уборки, и протер стол, тумбочку и стеллаж. Он остался, когда все ушли, и протер мебель в кабинетах по всему коридору. Мэрилин, конечно же, допоздна оставалась в больнице, и, поскольку никакой иной деятельности для него не нашлось, Карл, как это ни удивительно, с удовольствием взялся за эту работу. На следующий вечер он протер столы и тумбочки в кабинетах на другом этаже, но Ханк Ниари, засидевшийся за своим неудавшимся романом, вернулся из туалета и обнаружил, что Карл протирает тряпкой ножки его кресла. Ханк удивился: «Ты что это делаешь, Карл?»

Еще Карл начал прикрывать глаза блокнотом во время планерок. Он приходил в помещение, швырял блокнот на стол и щурился от внезапного света.

«Господи Иисусе, какой жуткий свет», — говорил он, опуская руку на блокнот.

Он мигал и щурился, пытаясь приспособиться, но в конечном счете вновь прибегал к помощи блокнота.

«Так и бьет в глаза. Нельзя ли немного притушить свет?»

Мы в полутьме искоса поглядывали друг на друга недоумевающими глазами.

Наконец Том Мота сказал ему: «Карл, старина, свет выключен».

Так оно и было на самом деле — солнечный свет, проникающий через окна, вынудил нас отключить электрический. Но Карл продолжал щуриться и в течение всей планерки так и не отнимал блокнот от глаз.

Некоторое время спустя он пустился бежать по большому коридору. Сделав первый круг, Карл пошел на второй. В третий раз впечатление создалось такое, что он делает круги по беговой дорожке. Несколько человек стояли в дверях Бенни Шассбургера и болтали с Бенни, сидевшим внутри. Когда Карл появился снова, Том крикнул ему:

— Карл! Что за ерунда? Ты что это делаешь?

Карл остановился измерить свой пульс, а потом, словно кот, которого бесполезно вразумлять, помчался дальше.

— Что с ним такое? — спросил Бенни у Тома.

— Откуда мне знать? — пожал плечами Том.

Не прошло и недели, как Карл заделал картоном окна в своем кабинете.

«Бля!» — сказал про себя Том.

Хотя ни начальство, ни офис-менеджер не одобрили картон напрямую, особо возражать против него не стали, поскольку мы — народ творческий и у некоторых из нас свои тараканы в голове, а если их начать давить, то мы не сможем сочинять броские заголовки и составлять привлекательные композиции. Правда, вопрос на сей счет Карлу задали, и он объяснил, что у него вдруг, ни с того ни с сего, появилась невероятная чувствительность к свету. И в качестве доказательства предъявил пару больших солнцезащитных очков, какие обычно носят пожилые люди; он заявил, что теперь всюду носит эти очки — иногда даже и в офисе. Призрак компенсационного иска агентству, казалось, витал над чувствительными глазами Карла, а потому Линн Мейсон сказала офис-менеджеру, что не возражает против картона на окнах у Карла. Потом, когда у нее появилась пара минут на размышление, Линн зашла к нему в кабинет.

— Внезапная повышенная чувствительность к свету — это похоже на болезнь, — сказала она, стоя в дверях Карла. — Может, вам стоит обратиться к офтальмологу?

— Нет-нет, — сказал Карл.

— Я не хочу совать нос в ваши дела, но когда вы в последний раз были у врача, Карл?

— Мне не нужен врач, — помотал головой Карл.

Он принялся объяснять, что если бы не повышенная чувствительность к свету и изредка посещающие его мучительные головные боли, да еще случаи головокружения и повышенного потоотделения, то он за всю жизнь не чувствовал себя лучше.

— Они прогнали все мои мысли о самоубийстве — объявил Карл.

Линн так ошеломило откровенное признание Карла в мыслях о самоубийстве, что она даже не сообразила спросить: кто это — они? Кто их прогнал? Вместо этого Линн вошла в кабинет Карла, прикрыла дверь и спросила:

— Карл, у вас были мысли о самоубийстве?

— О да, — признался Карл. — Часто. Я проводил исследования. Я знал… нет, у меня серьезные сомнения, что вам интересны все эти детали. Но могу вам сказать, что был готов.

Линн слушала его, как она иногда умеет, с видом человека, получающего за это почасовую оплату. Она присела на уголке его стола и озабоченно нахмурилась на привычный манер, а Карл принялся рассказывать свою историю — долгие ночи, когда Мэрилин работала допоздна и он оставался один, как он завидовал тогда ее работе и ненавидел свою, как все его труды потеряли всякий смысл.

А потом он сказал кое-что, давшее Линн представление о глубине, непостижимой глубине его прежнего отчаяния.

— Вы только не тревожьтесь, когда я вам это скажу, — сказал Карл, — потому что я вам гарантирую: все это в прошлом, но одна из причин — и я стыжусь этого, — но вот одна из причин, по которой я думал убить себя… Мне хотелось, чтобы она нашла мое тело, — Карл вдруг разрыдался. — Моя жена! Моя красавица жена! Она такая милая, такая добрая. — Он стал понемногу успокаиваться. — Не могу вам передать, Линн, какая она добрая и как любит меня. И знаете, работа у нее такая тяжелая. У нее постоянно перед глазами тяжелые больные. Они все время умирают. Но она их любит. И меня она любит. А я хотел сделать эту ужасную вещь!

Линн подошла к нему поближе, положила руку на плечо и погладила, и некоторое время слышались только сдавленные рыдания Карла и шуршание материи под ее рукой.

— И почему я хотел это сделать? — спросил он. — Чтобы привлечь ее внимание? Какой позор. Я ужасный тип, — сокрушался Карл. — Ужасный.

Линн продолжала успокаивать его, и мгновение спустя он развернулся в кресле, встал и обнял ее — Карлу необходимо было кого-нибудь обнять. Линн тоже обняла его, не колеблясь ни секунды и, видимо, не думая о том, что кто-нибудь может увидеть их, потому что дверь она лишь прикрыла. Так они и стояли в обнимку в его кабинете.

— Ах, Карл, — вздохнула Линн, легонько похлопывая его по спине, и когда они разъединились, Карл уже не плакал и принялся вытирать глаза.

Они поговорили еще немного, и тут Линн спросила его, что изменилось и почему Карл теперь передумал, и он сказал ей, что принимает лекарства. Карл не сказал, чьи лекарства принимает, но это не имело значения. Выходя из его кабинета, Линн думала о том, как мало знает о жизнях людей, работающих рядом, и что невозможно все узнать, несмотря на предпринимаемые время от времени попытки. И, видимо, она испытала небольшое, мимолетное чувство неловкости оттого, что Карл обнимал ее вроде бы слишком уж долго, как он обнимал и многих из нас.

Том Мота сказал «бля», увидев затененные окна у Карла, поскольку понял: он пропустил тот день, когда должен был сказать кому-нибудь о том, что стало известно ему. Том не хотел ничего говорить. Во-первых, чужая жизнь не имела к нему никакого отношения. Во-вторых, Карл доверился ему, а обмануть доверие означало предать Карла. Было еще и третье соображение, нечто гадливое и неприятное: знакомая, омерзительная непримиримая ненависть. Карл сказал Тому, что не хочет, чтобы жена знала о его депрессии, поскольку жена сама заявила; что у него депрессия, а он не хотел, чтобы она знала, что права. У Тома тоже когда-то имелась жена, все время оказывавшаяся правой, а потому ему было понятно желание Карла лишить человека, которого он любил больше всего, ощущения собственной правоты, подтвержденного знанием. Том стоял рядом с кабинетом Карла, глядя на заделанные картоном окна, когда изнутри раздался крик.

Вообще-то это был вой, рев боли, переходящий в рыдания, и если бы не обеденный перерыв, то все выскочили бы в коридор. Том решил, что в офисе никого нет. Оттуда, где он стоял, никого не было видно.

— Карл? — сказал он, заходя внутрь.

Карл лежал на жестком коврике за столом, вцепившись в волосы. Ощущение было такое, что он сейчас вырвет себе куски из головы, и даже в тусклом свете Том видел, как напряглось и покраснело лицо Карла. Том приблизился к нему, но Карл так и не открыл глаза.

Том вернулся в свой кабинет, снял трубку и, прежде чем приставить ее к уху, пока раздавались верещания тонального набора, еще раз сказал: «Бля!»

Он оставил свое имя и телефон для жены Карла, которая работала в онкологическом отделении расположенной неподалеку больницы «Нортвестерн мемориал». Потом Том вспомнил, что перед тем, как его отвлек вопль Карла, он нес работу Джо Поупу, а потому снова встал, но не успел дойти до двери, как зазвонил телефон.

— Черт возьми, — сказал Том Мэрилин, — еще никогда ни один доктор так быстро не откликался на мой звонок.

— Меня беспокоит Карл, — объяснила она.

— А если бы я был обычным пациентом, то сколько бы мне пришлось ждать?

— Пожалуйста, скажите мне, что случилось, — попросила Мэрилин.

Том описал ей все, что знал: день, когда зашел в кабинет Карла с книгой, признание Карла, пузырек с трехмесячным запасом таблеток — все. Он сказал, что Ханк застал Карла, когда тот протирал его кресло, что во время планерок Карл закрывает глаза блокнотом, что он сделал десяток кругов по большому периметру шестидесятого этажа, как по беговой дорожке. А как-то раз, не очень давно, он застал Карла, который сидел за столом, с задумчивым выражением исследователя поворачивая вывернутую вверх руку и разглядывая ее так, будто это какая-то редкая археологическая находка. Потом Том добавил:

— А сейчас он лежит на полу в своем кабинете, а окна заделал картоном. Я думаю, ему необходима медицинская помощь.

Мэрилин определенно была настоящим врачом — она не стала терять время, а тут же принялась вымучивать из Тома подробности. Что это было за лекарство? Сколько времени Карл его уже принимает? Ответов у Тома особо не нашлось. Вопросы, которые понравились ему меньше всего, Мэрилин задала последними, один за другим, риторические и обвинительные, а потому у него не было возможности ответить на них.

— Давно вы об этом узнали? Как же вы могли ничего не сказать мне раньше?

— Вы хотите знать, почему я не сказал вам об этом раньше? Да потому что я ненавижу свою жену, вот почему, — ответил Том.

Мэрилин была шокирована — он почувствовал это даже по телефону.

— Потому что вы ненавидите вашу жену? — переспросила она, — Что вы хотите этим сказать?

Том, всегда имевший склонность к логическому мышлению, ответил:

— Что она сука долбаная, а если бы вы были доктором-мужчиной, то я бы сказал про нее еще похлеще.

Мэрилин, вполне понятно, не знала, что на это ответить, а потому на некоторое время в трубке воцарилось молчание.

— Послушайте, — наконец сказал Том, — я этим вовсе не горжусь, но когда он сказал, что делает это потихоньку от вас, потому что ненавидит, когда вы оказываетесь правы, мне это было очень даже понятно. Потому что эта моя бывшая сучка — еще одна из тех, кто всегда прав, все время, черт бы ее драл, в любых обстоятельствах… кроме того случая, что она забрала ДЕТИШЕК в свой долбаный ФЕНИКС и позволяет им называть какого-то ДОЛБАНОГО ЛЕТЧИКА ИЗ ДОЛБАНОЙ «ЮНАЙТИД» ПАПОЧКА БОБ, СЛОВНО У НИХ ДВОЕ ПАПОЧЕК, ТОГДА КАК Я ИХ ЕДИНСТВЕННЫЙ ДОЛБАНЫЙ ПАПОЧКА! ВОТ ПОЧЕМУ! МОЖЕТЕ ПОДАТЬ НА МЕНЯ В СУД.

Том повесил трубку. Он взял себя в руки. Мэрилин перезвонила ему.

— Мне нужно знать, — сказала она, — как, по-вашему, он выберется из этого сам или мне кого-нибудь попросить помочь?

— Типа надеть на него смирительную рубашку?

— Он вот уже два дня не был дома, — призналась Мэрилин. — Я ему все время звоню. Я понятия не имею, что у него в голове.

Том заглянул в кабинет Карла и спросил, не будет ли тот возражать, если его проводить в соседнюю больницу. Когда Карл ничего не ответил, Том помог ему подняться на ноги, и они отправились туда вместе.

У Карла был интоксикоз. Когда мы посетили его, губы у него потрескались, а кожа выглядела как обветренная. В последний раз все вместе мы были в больнице у Брицца.

— Надеюсь, ты не кончишь, как он, Карл, — ухмыльнулся Джим Джеккерс.

— Джим, — возмутилась Марсия, — если ты собираешься отпускать такие дурацкие шутки, то постарайся, чтобы они были хоть немного смешными.

Она снова повернулась к Карлу.

— Не обращай внимания на этого идиота, — сказала она, — Как ты себя чувствуешь?

Карл лежал под капельницей на нескольких больших белых подушках.

— В глазах все двоится и кажется красным, — ответил он.

На это нам было чрезвычайно трудно что-либо ответить.

Все двоится и кажется красным? Ну, ничего, Карл, это пройдет. Это всего лишь временный побочный эффект неизлечимой мозговой болезни.

— Карл, — сказал Бенни, — ты очень скоро встанешь на ноги.

— А на пианино я смогу играть? — устало спросил Карл.

Вел он себя в последнее время настолько необычно и с его языка срывались такие странные вещи, что эта старая шутка прошла мимо наших ушей и кто-то от чистого сердца ответил:

— Конечно, Карл. Ты непременно снова будешь играть на пианино.

— Я пошутил, — сказал Карл, вяло приподнимая руку, видимо, давая понять, что его руки никогда не играли на пианино, — Слушайте, а Джанни здесь?

К этому времени все уже знали, что Карл воровал у Джанин лекарство.

— Ее сейчас здесь нет, Карл, — участливо произнесла Женевьева, которая стояла по другую сторону кровати от Марсии. — Но она просила передать тебе ее наилучшие пожелания.

На самом же деле Джанни сидела у себя в кабинете и пыталась вычислить, какой урон ее запасам лекарств нанес Карл. Возникало такое впечатление, что трехмесячного запаса Карлу оказалось мало, он отошел от предписаний на этикетке и в течение нескольких, недель возвращался к столу Джанни по вечерам, чтобы брать все новые лекарства, проводя опасный и неконтролируемый эксперимент.

Как на лице ребенка, ударившегося головой, не сразу появляется гримаса боли, так и на лице Карла известие об отсутствии среди нас Джанни медленно отразилось борьбой с желанием разрыдаться.

— Карл, ты хочешь, чтобы мы заглянули к тебе попозже? — мягко спросила Женевьева. Она наклонилась над ним, и прядь волос выбилась из-за ее уха и повисла. Ей пришлось убрать волосы назад, что Женевьева и проделала с природным изяществом, неизменно сопутствующим ей, когда она делала что-нибудь со своими неземными волосами. — Карл, ты хочешь, чтобы мы пришли?

— Я хотел сказать ей кое-что. — Карл закусил верхнюю губу.

— Хочешь, я ей передам?

— Я хотел спеть ей песенку.

— Песенку? — переспросила Женевьева.

— Я хотел спеть ей песенку, — сказал Карл.

Выйдя в коридор, мы сообщили доктору о том, что Карл последние несколько недель говорил и делал всякие странности.

— Чему уж тут удивляться, — пожал плечами доктор. — Он напичкал себя лекарствами, причем дозировки были немыслимо высокие.

Врач повернулся к Мэрилин и заверил ее, что они выводят токсины из организма Карла и надеются, никаких необратимых изменений у него не произошло. Когда они доведут детоксикацию до конца, ему назначат курс лечения — правильные лекарства, правильная дозировка, и Карл снова будет чувствовать себя наилучшим образом.

Мы подумали — это все равно что сказать: «Карл снова будет играть на пианино». И вообще — был ли у него когда-нибудь этот «наилучший образ»?

Мэрилин, привлекательная блондинка с короткой стрижкой, тоже одетая в медицинский халат с бейджиком, поблагодарила доктора, назвав его по имени. Он улыбнулся и легонько сжал ее плечо.

Когда он ушел, Мэрилин повернулась к Тому Моте и сказала:

— Спасибо вам за помощь.

— Я не собираюсь извиняться за то, что не помог раньше, — вскинулся Том, — И я не собираюсь извиняться за то, что наорал на вас по телефону. — Он вел себя как ребенок, потому что, говоря с Мэрилин, не смотрел ей в глаза. — Я не могу извиняться за то, в чем не чувствую себя виноватым.

— Я не просила у вас никаких извинений, — заметила Мэрилин, которая с высоты своего роста вполне могла смотреть на него сверху вниз. — Просто я хотела вас поблагодарить.

Она пошла прочь, но Том окликнул ее:

— Вы не возражаете, если я задам вам вопрос?

Мэрилин повернулась. Том направился к ней и, как нам показалось, подошел слишком близко и наклонил вбок бритую голову, как он это делает, когда волнуется. На нем был коричневатый плащ, который он надевал, видимо, для того, чтобы казаться выше. Незастегнутый пояс болтался в штрипках.

— Из чистого любопытства, — сказал Том с жуткой самодовольной ухмылкой. Было что-то отвратительное в том, как он упорно не смотрел ей в глаза, только на шею. — Почему он счел нужным нажраться лекарств чуть не до смерти? У вас, как у практикующего врача, есть на это ответ? Что должен сделать один человек, чтобы довести другого до попытки самоубийства?

Мэрилин, ошеломленная, молчала.

— Я это спрашиваю из чистого любопытства, — добавил он, пожав плечами.

Такое хамство — мы ушам своим не могли поверить. Том ударил ниже пояса.

— Вы… вы такой невоспитанный. — Губы ее дрожали. — В то время, когда мой муж так болен…

— Слушайте, идите вы в жопу, — огрызнулся Том, отворачиваясь и отмахиваясь от нее обеими руками.

— …когда я столько делаю, — Мэрилин с трудом сдерживалась, чтобы не разрыдаться, — чтобы хоть как-то помочь ему. Я пыталась помочь ему.

— Послушайте, я пытаюсь понять, — Том повернулся и показал на нее пальцем, — почему вы нас ненавидите. И почему мы ненавидим вас.

Мы все зашли попрощаться с Карлом — все, кроме Тома. Появилась Линн Мейсон. Мы все очень удивились.

— Я думал, вы не бываете в больницах, — сказал Бенни.

— Я не бываю в больницах, когда дело касается меня лично, — ответила Линн. — А когда кого-то другого-то я бываю в больницах. — Она повернулась к человеку на кровати: — Карл, ну как же это вы, черт побери? Черт побери!

В ее интонации прозвучала обвинительная нотка, но говорила она с сочувствием и неловкостью.

— Так вот, обделался.

Казалось, с ее появлением он стал выражаться немного последовательнее. Момент был деликатный, поскольку вокруг происходили сокращения, но бизнес, казалось, на это время отодвинулся на задний план, и в течение десяти минут мы снова едва не стали здоровой эффективной командой. Кто-то даже высказался на эту тему — Дан Уиздом, живописец рыбок, который расположился у стены, чтобы не мешать другим. Он сказал, что Карлу просто необходимо побыстрее поправиться, поскольку он важный член команды. Линн повернула к нему голову и покачала головой.

— Нет, давайте сейчас оставим всю эту мутотень о командном духе, — заявила она. — Давайте оставим эту мутотень для офиса, а сейчас поговорим о том, чтобы вы, ребята, если вам что-то нужно — что угодно, мне все равно что, — приходили, черт вас побери, ко мне, прежде чем сделать что-нибудь в таком роде. Карл, бога ради!

— Я обделался, — повторил он.

— Как вы, вернетесь в норму?

— Постараюсь.

— Я купила вам эти жалкие цветочки, — сказала она. И повернулась к Женевьеве: — В больничном цветочном киоске ничего другого не оказалось.

Когда Линн ушла, мы спросили Дана, не обиделся ли он на то, как она прореагировала на его невинное замечание относительно команды.

— Вы что — смеетесь? — удивился он. — Я думаю, она просто здорово сказала.

Шесть месяцев спустя Карл оправился от интоксикации и теперь принимал антидепрессанты, прописанные лично ему. Никто из нас особых перемен в нем не заметил. Возможно, победа состояла уже в том, что его положение стабилизировалось. Карл не убирал после работы чужие кабинеты и не делал круги по коридору. Но, с другой стороны, он носил дешевые джинсы и плохие туфли, а обедал в своем кабинете, поедая все те же сэндвичи.

— Извини, что прерываю тебя, Карл, — сказала Амбер.

С нею пришли еще некоторые из нас и теперь стояли за ее спиной в дверях Карла. Амбер мы выбрали нашим представителем.

— Ничего страшного. Что случилось?

Амбер вошла в кабинет. Она ухватилась за спинку стула и помедлила, оглянувшись на нас. Ну а мы, типа, смотрели на нее, мол, давай, валяй.

Наконец она объявила Карлу, что, по словам Карен Ву, которая сообщила об этом всем, источником был он.

Карл вытер рот салфеткой, пожал плечами.

— Источником чего? — спросил он.

В тот день, на который Линн Мейсон была назначена операция, она появилась в офисе.

Первой ее увидела Карен. Карен всегда первая все узнавала. Так уж повелось, она все узнавала первой, точно так же, как Джим Джеккерс — последним. И на этот раз все так оно и было: Линн Мейсон пришла в офис, и первой ее увидела Карен.

Следующей стала Женевьева. По пути к Мариссе Лопчек в отдел кадров она столкнулась с Линн, которая стояла у окна в Мичиган-рум.

— Поначалу я даже подумала, что это не она, — сказала Женевьева, — потому что как это могла быть она? Ей ведь назначили операцию. Но когда я возвращалась от Мариссы, она все еще стояла у окна. Она простояла там, ну, не знаю, минут двадцать. Она, должно быть, почувствовала мой взгляд, потому что повернулась, а я тут же стала улепетывать во все лопатки, потому что не хотела, чтобы она засекла, как я глазею на нее. Но она меня все равно увидела и сказала «привет». Но я к тому времени уже полкоридора протопала, так что мне пришлось возвращаться назад к двери, чтобы сказать «привет», потому что я не хотела показаться грубой. Но она к тому времени уже повернулась назад к окну, и… господи ты боже мой, это было так неловко. Что она там делает?

Дан Уиздом видел, как Линн убирает у себя в кабинете. Она вместе с офис-менеджером рассовывала по шкафам и стеллажам всякие вещи. Мы у него спросили, какие вещи, и он начал перечислять: альбомы со стоковыми фотографиями, старые компьютеры, древние рекламные журналы, полупустые бутылки с лимонадом… Совладельцы имели право и привилегию хранить у себя кабинете всякий хлам, и у нас вошло в привычку снимать со стульев вещи и класть их на пол всякий раз, когда мы собирались в кабинет Линн на совещание.

— Сейчас ее кабинет не узнать, — добавил Дан. — Туда пришел кладовщик с тележкой. Он погрузил… я даже сказать не могу, сколько коробок со всяким старьем.

Мы спросили у него, с чего это она затеяла такую уборку.

— Понятия не имею, — сказал он. — Я думал, у нее сегодня операция.

Бенни тоже ее видел. Некоторые участки офисного пространства в течение какого-то времени оставались незанятыми — рабочие места, оставленные теми, кто прогулялся по-испански в коридоре. Бенни нашел Линн за столом в одной из наиболее заброшенных зон когда-то заполненных до упора боксов.

— Вы знаете это место, — спросил он у нас, — на пятьдесят девятом?

Мы это место наизусть знали: голые стены боксов, никакой тебе музыки по радио, принтеры отключены, и единственная надежда на корпоративное возрождение в том, что еще не отключены лампы на потолке, — мы тоже были жертвами дот-комов. Никому из нас там не нравилось — эти помещения слишком живо напоминали о прежних временах. Если вам приспичило найти место, где вы можете услышать собственные мысли и не опасаться, что вас потревожат, то лучшего места, чем пятьдесят девятый, не придумать.

— Она сидела на столе в боксе, — рассказывал Бенни, — и ноги у нее болтались в воздухе. Кресла там нет, а потому если она хотела сесть, то ничего другого ей не оставалось. Но видеть ее в таком состоянии было необычно. С чего это она сидела в боксе на столе? Я так удивился, увидев кого-то внутри, что чуть не отпрыгнул назад. Но потом пригляделся и понял, что это она. Экая странность. Я бы что-нибудь сказал, но она, ребятки, пребывала в прострации. Ну просто как обкурилась. Она не могла меня не услышать, но даже не подняла взгляда. Ну и вы знаете, что я сделал — просто прошел мимо.

Марсия Двайер наткнулась на нее в принтерной. Линн стояла, прислонившись к стене рядом с мусорной корзиной и штабелем коробок с бумагой. Марсия пришла туда, чтобы сделать копию кое-каких материалов для нас — найденные в Интернете любопытные факты, касающиеся рака груди. Она поздоровалась с Линн, и та словно вынырнула из-под воды.

— Что-что? — спросила Линн.

— Нет-нет, — сказала Марсия, — я просто поздоровалась.

— А-а. Привет.

Марсия подошла к ксероксу. Линн стояла рядом с ним у стены.

— Вам нужен ксерокс?

— Нет, — Линн покачала головой.

— Ах так. Отлично.

Марсия принялась снимать копии.

— Пока, — сказала она, закончив.

— Все закончили? — Линн подняла взгляд.

— Да.

— Отлично.

Мы обсуждали эти новости в кабинете Марсии.

— Мне кажется, в более неловкую ситуацию я в жизни не попадала, — заключила Марсия. — Что ей там было нужно — стоит себе, прислонившись к стене?

— Может, все это случилось вчера; — высказал предположение кто-то.

Эта мысль была не такой абсурдной, как могло показаться. Бывали дни, когда время тут шло очень медленно, а иногда — слишком быстро, и потому могло казаться, что случившееся утром стряслось сто лет назад, тогда как произошедшее шесть месяцев ранее представлялось таким свежим, будто с того времени и часа не прошло. Вполне естественно, что в некоторых случаях мы путались между этими двумя ощущениями.

— Нет, это было сегодня утром, — заверила нас Карен. — Поверьте мне. Я ее видела. Линн здесь.

— Может быть, — высказала предположение Амбер, — она заглянула в офис, чтобы закончить кое-какие срочные дела, а потом отправилась в больницу. Она не работать приходила. Просто заглянула по пути.

— И стала убирать свой кабинет? — сказал Ларри. — И полчаса стояла у окна в Мичиган-рум? Что это за срочные дела?

— Может быть.

— А может быть, — объявил Ларри, — никакой операции и не было…

— Да нет, была операция, это точно.

— Потому что, — закончил мысль Ларри, — нет у нее никакого рака.

— Как ты можешь такое говорить, Ларри? Конечно, у нее есть рак.

— Откуда тебе это известно, Амбер?

— А вот знаю — и все.

— Как бы там ни было, — подытожила Карен, — ее операция была назначена на девять. Прийти в себя за это время она не смогла бы. Значит, она просто пропустила эту операцию.

— Назначена на девять? — переспросила Женевьева. — Я полагала, что это никому не известно. Откуда ты взяла «девять», Карен?

— Я всегда получаю информацию непосредственно из источника.

— Я не являюсь источником этой информации, — запротестовал Карл, оторвавшись от своих макарон под водочным соусом, когда Амбер обрисовала ему ситуацию.

Он отрицал, что говорил кому-либо о том, будто Линн Мейсон на девять часов назначена операция.

— Но Линн поставили диагноз — рак груди, ведь так?

— Насколько мне известно — поставили, — согласился Карл. — Но я не являюсь источником и этой информации, и я не знаю, почему Карен говорит иное, может быть, только потому, что Мэрилин работает в «Нортвестерн». Но Карен не знает, что я шесть недель как разъехался с Мэрилин, а потом она, так или иначе, все равно бы мне ничего не сказала, окажись Линн ее пациенткой.

Тогда мы впервые узнали, что Карл и Мэрилин расстались. Расспрашивать мы не стали, потому что не хотели совать нос в чужие дела. Мы, как бы походя, поинтересовались, как он поживает, и Карл спокойным тоном ответил, что это наилучшее решение для обеих сторон. Из этого мы сделали вывод, что инициатором тут, возможно, был не Карл.

— Я не хочу менять предмет разговора, — сказала Амбер.

— Бога ради, — ответил Карл.

— Но ты не являешься источником.

— Источником чего? — повторил Карл, на сей раз слегка раздражаясь.

— Того факта, что у нее рак.

Карл покачал головой.

— Впервые я узнал об этом от Сэнди Грин.

Некоторые из нас считали Сэнди Грин из бухгалтерии божьей благодатью, другие — воплощением дьявола; все зависело от того, сколько вам платили. Ее кабинет был битком набит взрывоопасными данными. Сэнди не красила седые волосы, и она носила такой резиновый презерватив-напальчник, вещь в бухгалтерском деле просто необходимую, — с ним скорость расчетов увеличивается многократно.

— Пару дней назад я минут пять говорила с Карлом об удержаниях по закону о федеральном страховании, — сказала она. — Сильно сомневаюсь, что за пять минут я могла сказать ему что-то о раке у Линн.

— Хорошо, — согласилась Женевьева, — но мы сейчас пытаемся понять, есть ли у Линн рак вообще, и знаешь ли ты что-нибудь об этом.

У Сэнди был искренно встревоженный вид, но потом вдруг ее лицо разгладилось, и она подняла свой резиновый палец и три раза погрозила им.

— Вот теперь я вспомнила, — заявила она. — Я ему сказала что-то типа: «Я хотела бы, чтобы это утвердила Линн», а он сказал: «Хорошо, я поговорю об этом с Линн», а я сказала: «Только сделай это сегодня, потому что…» Но больше я ничего не сказала. Я ждала, что он скажет что-нибудь. Он и сказал. Он сказал: «Хорошо, я поговорю с ней сегодня». Ну вот, тогда я и сказала: «Бедняжка Линн», а он сказал: «Да, плохи ее дела». Значит, он уже знал. Он получил эту информацию от кого-то другого.

— Но ты-то свою информацию откуда получила? — допытывалась Женевьева.

— Откуда я получила мою информацию?

— Ну да, мы это и пытаемся выяснить.

Сэнди оперлась локтями о стол, обхватила лицо руками, после чего последовала пауза, во время которой она пыталась вспомнить.

— Постой, — она взялась за телефонную трубку. — Дейдра, это ты мне говорила, что у Линн рак? Или это Мишель сказала нам обеим — что-то я не могу вспомнить. Ты уверена? Хорошо, зайчик. — Последовала долгая пауза. Сэнди шаловливо засмеялась, и мы вздрогнули. — Оставь свое зеркало дома, зайчик! О’кей, пока. — Она повесила трубку и повернулась к нам. — Дейдра говорит, что это она мне сказала.

Дейдра сообщила нам, что получила сведения о раке у Линн от менеджера отдела по работе с клиентами Робби Стоукса.

— Отлично, — сказала Дейдра, — вот и мои новые двери.

При этих словах появились работники из персонала здания с новыми дверями, и все посторонились.

Кабинет Робби Стоукса был пуст. Стоукс трудился в отделе по работе с клиентами, и, как это ни странно, у него на стене не висела копия картины Моне (зайди к любому из этого отдела — на стене непременно увидишь Моне). У него висел красно-желтый неоновый знак пива «Yuengling», предназначенный для витрины бара, который жужжал и мигал в оглушительной тишине.

Кто-то изнутри одного из боксов прокричал: «Подайте мне мир!»

На пути из здания Амбер и Ларри столкнулись с Робби.

— Я слышал, вы, ребята, меня ищете, — сказал он. — Этот слух запустил не я. Мне об этом сообщил Дуг Дайон.

Ларри заверил Робби, что никто не говорит, будто он, мол, что-то запустил. Просто мы пытаемся докопаться до истины.

— Будьте добры, ребята, — сказал Робби, — не говорите, что я запустил этот слух, договорились? Потому что я не хочу, чтобы Линн на меня окрысилась из-за этого.

Амбер заверила его в нашей деликатности.

— Нет, вы меня в это не втягивайте, — настаивал он. — Вы даже имени Робби Стоукса не упоминайте.

Некоторые из нас вернулись в кабинет Марсии и объяснили ей, что, на наш взгляд, она должна сделать.

— Вы что, — возмутилась она, — совсем сбрендили?

Тут в кабинет заглянул Бенни.

— Бенни, — позвала Марсия, — послушай, что эти йеху хотят от меня.

Появился Дан Уиздом, живописец рыбок, и бесцеремонно прервал нас. Он сообщил, что встретил Криса Йопа в принтерной и сказал ему: Линн Мейсон сегодня в офисе.

— Пока мы там стояли, — доложил живописец, — он отксерил не меньше полусотни автобиографических справок, причем на такой плотной бумаге — по-настоящему хорошей бумаге, и тут я сообщаю ему, что Линн вовсе не в больнице. А он тут же мне типа: «Но я же тут все время хожу по коридорам!» Нужно было видеть его лицо. И тогда я у него спрашиваю: «А ты что, когда шел сюда, не боялся, что служба безопасности тебя зацапает?» А он говорит: «Служба безопасности? Служба безопасности — это глупости. Они сюда никогда не поднимаются». И тут он абсолютно прав.

Мы все с этим согласились.

— Но теперь, когда он знает, что Линн здесь? Видели бы вы, как он был перепуган, когда выходил из принтерной. Я ничего смешнее в жизни не видел.

Ты когда-нибудь слышал, как он путает Генри Хиггинса с Генри Хиллом? — спросил Дон Блаттнер. — Вот это и в самом деле смешно.

— Ханк, — позвала Марсия, подкатив кресло Тома Моты к своему столу. — Ханк!

Ханк резко затормозил и остановился в дверях Марсии. Он поправил крупные очки, — персональный нервный тик Ханка, — и они тут же снова упали ему на нос.

— Что?

— Ты послушай, что от меня хотят эти йеху, — сказала она. — Они хотят, чтобы я позвонила в больницу, — нет, ты только послушай, — и сказала, что я якобы Линн, что «я тут немного запуталась, — бла-бла-бла… — я совсем забыла, не на сегодня ли мне назначена операция?». Понимаешь, я должна позвонить и выдать себя за свою начальницу, когда у нас не только идут сокращения (а у меня к тому же оказалось чужое кресло), но еще и речь идет о женщине, которая и в самом деле может быть больна. А они хотят, чтобы я позвонила и сказала: «Ой, вы не могли бы мне сказать, у меня случайно нет рака?»

— Да, похоже, это не лучшая идея, — согласился Ханк.

Мы попытались объяснить ему, что у нас просто нет другого выхода, если мы хотим узнать что-либо наверняка.

— В обычных обстоятельствах, — пробормотала Амбер, вернувшаяся с Ларри в кабинет и теперь уминавшая салат «кобб» с тарелки, которую пристроила у себя на коленях, — я бы тоже сказала, что это не лучшая идея. Но если у нее на сегодняшнее утро была назначена операция, а она не пошла, то разве мы не должны о ней беспокоиться?

— Ну, тогда возьми и позвони сама, — отрезала Марсия.

— Не думаю… — начал Ханк.

— Это была не моя… — сказала Амбер.

— Это ни в коем случае не… — вмешался Дон.

— …распространять слухи, — бубнил Ларри. — И ты всем окажешь большую…

— ПРЕКРАТИТЕ ЭТО, — велел Джо Поуп.

Он стоял прямо за Ханком в дверях Марсии, и потому никто его не заметил. Все повернулись, а некоторые встали, когда он вошел в кабинет, и в комнате явно потянуло холодком.

— Я вас слышал еще в лифте, — сказал Джо. В его голосе различались новые властные нотки, а на лице появилось выражение, грозившее перейти в гримасу недовольства. — И я настоятельно прошу, оставьте к чертовой матери этот разговор.

 

5

Невероятная статья — Кресла — Продолжение споров — Выбор Бенни — Размышления о Брицце — «Ю-стор-ит» — Индейцы йопанву — Джим всегда все узнает последним — Третье совещание — Изменения к проекту — Смерть матери Тома — Немного странное задание — Двоюродный дедушка Макс — Джим выжат, как губка — Просьба Йопа — Мы порицаем Карен

Кто-то разослал ссылку на новостную статью, помещенную на уважаемом сайте, и мы несколько дней читали и обсуждали ее. У человека, работавшего в офисе вроде нашего, прямо за рабочим столом случился инфаркт, и целый день коллеги, проходившие мимо его рабочего места, так ничего и не заметили. И чего тут было шум поднимать, нас ведь на рабочих местах сколько-полтораста миллионов? У кого-то инфаркт непременно должен был случиться. Во что мы никак не могли поверить и что сделало этот заурядный случай национальной сенсацией, так это неправдоподобная информация в первом предложении: «Мужчина, работавший в страховой компании в Арлингтоне, штат Виргиния, недавно скончался от инфаркта прямо за рабочим столом, однако был обнаружен лишь четыре дня спустя, когда коллеги стали жаловаться, что их преследует запах гнилых фруктов».

Дальше в статье рассказывалось, что прошла пятница, потом наступил уик-энд, а никто так и не обнаружил этого человека, упавшего рядом со своим рабочим столом. Ни коллеги, ни сторож, ни уборщица. После этого мы должны были поверить, что наступил понедельник, понедельник с его совещаниями, телефонными звонками, возобновлением рутинной жизни и возвращением к служебным обязанностям, понедельник наступил и прошел, но они и тут его не обнаружили. И только во вторник, во вторник после обеда, когда они все отправились на поиски сгнившего банана, то увидели, что один из них лежит мертвый у своего стола, заслоненный креслом. Мы спрашивали друг друга, как такое могло случиться? Наверняка кто-нибудь должен был зайти к нему, чтобы пригласить на совещание. Но нет — этому бедняге достался лишь «привет» от коллеги из соседнего бокса. Мы не могли себе такого представить.

Мы с ума сходили, если нам что-то было неизвестно. Мы сходили с ума оттого, что не знали, кто следующий прогуляется по-испански в коридоре. Как будут оплачиваться наши счета? Где мы найдем новую работу? Мы знали, какой властью обладают компании, выдающие кредитные карточки, и налоговые органы, мы знали о неприятных последствиях банкротства. Эти институты не ведали милосердия. Они вводили ваше имя в систему, и начиная с этого момента на существенные части американской мечты накладывалось взыскание. Бассейн во дворике. Долгий уик-энд в Вегасе. БМВ из тех, что подешевле. Возможно, это были отнюдь не джефферсоновские идеалы, сравнимые с жизнью и свободой, но на данном продвинутом этапе, когда Запад победил и холодная война закончилась, они, казалось, тоже принадлежали к нашим неотъемлемым правам. Это было перед самым падением доллара, перед бурными дебатами касательно корпоративного аутсорсинга и призрака Джаггернаута в виде юнцов из Китая и Индии, которые вовсю пользуются нашими преимуществами, вытесняя нас.

Марсия с ума сходила оттого, что не знала, каковы будут последствия, если выяснится, что она сидит на кресле Тома Моты с его инвентарным номером, который не отвечает номеру в контрольном списке офис-менеджера. Поэтому она поменяла кресло Тома на кресло Эрни, а Томово кресло вернула в прежний кабинет Тома. Но даже после этого она побаивалась, как бы офис-менеджер не обнаружила, что кресло Эрни в его прежнем кабинете (откуда его и взял Крис, поменяв на свое, не такое удобное, когда Эрни ушел на пенсию) вовсе и не кресло Эрни, а по инвентарному номеру должно принадлежать Крису Йопу, и, сделав это открытие, не отправилась искать настоящее кресло Эрни, которое Марсия укатила в свой кабинет. Марсия опасалась, что рано или поздно офис-менеджер обнаружит, что она, Марсия, сделала. А потому она чувствовала необходимость забрать свое законное кресло у Карен Ву, которая получила его несколькими месяцами ранее, когда Марсия взяла кресло Райзера (Райзер предложил ей его, после того как сам взял кресло Шона Смита, после увольнения последнего).

Марсия отправилась к Карен и попросила назад свое кресло. Но Карен не хотела расставаться с креслом, которое, по ее словам, вовсе не было креслом Марсии, а принадлежало Бобу Йегли — она как-то вечером поменяла его на кресло Марсии, когда застенчивый, мягкоголосый Боб оказался на улице. В прежнем кабинете Боба теперь восседала женщина по имени Дана Реттиг, которая переместилась из бокса в кабинет не столько благодаря своим достоинствам, сколько вследствие соображений администрации, решившей, что пустующие кабинеты могут произвести плохое впечатление на потенциальных посетителей. Дана, совершив этот прыжок, взяла с собой и свое кресло, которое прежде принадлежало кому-то из отдела по работе с клиентами и было лучше, чем кресло Боба, которое на самом деле было креслом Марсии.

«А что плохого было в моем кресле?» — спросила у нее Марсия.

Дана ответила, что ничего особо плохого в нем не было, просто она привыкла к тому креслу, которое принадлежало кому-то из отдела по работе с клиентами.

«А где тогда мое кресло?» — спросила Марсия.

Дана сказала, что оно, наверно, там, куда она его поставила, — в ее прежнем боксе.

Однако когда они с Марсией пришли на ее прежнее рабочее место, то обнаружили там некую личность из производственного отдела, свеженького мальчика, только что из колледжа (на вид ему было лет пятнадцать). Он сидел на прежнем месте Даны и сказал им, что несколько месяцев назад кто-то проходил по коридору, заглянул к нему и, используя более высокое служебное положение, взял его кресло, вместо которого подсунул ему дешевое пластиковое. С тех пор он так и сидит на нем. Все попытки выдавить из этого зеленого юнца информацию о том, кто отнял у него кресло, ни к чему не приводили, пока Марсия напрямую не спросила у него: как он собирается выбраться из производственного отдела и стать помощником художника, если не может даже сделать что-то вроде фоторобота этого типа. Тогда этот парнишка-производственник нарисовал по памяти человека, который взял у него кресло, а когда закончил, изобразив волосы и добавив несколько последних штрихов глазам, Марсия и Дана, рассмотрев картинку, пришли к выводу, что это точная копия Криса Йопа.

Неужели Крису надоело кресло Эрни Кесслера, и он, увидев под задницей какого-то ничтожества из производственного отдела кресло, которое больше пришлось ему по душе, забрал его и ушел с креслом Марсии. И сидел на нем, пока не явилась офис-менеджер и не устроила ему нахлобучку, и у него не остаюсь никакого выбора — только унести его в кабинет Тома и сделать вид, что это Томово кресло. А потому, когда пришла Марсия, чтобы заменить законное кресло Тома на кресло Эрни Кесслера, оказалось, что это никакое не кресло Эрни, а собственное кресло Марсии, которое она и забрала с собой. Неужели у Марсии снова оказалось ее собственное кресло?

«Ты абсолютно уверен, что именно этот тип и взял твое кресло?» — спросила она у чернорабочего из производственного отдела.

Чернорабочий сказал, нет, он вовсе в этом не уверен. Марсия понятия не имела, чье у нее теперь кресло. Может, ее, может, Эрни Кесслера, а может, это кресло какого-то неизвестного третьего лица. Единственный человек, знавший это наверняка, была офис-менеджер, у которой имелся контрольный список. Марсия вернулась в свой кабинет, терзаемая тревогой, типичной для переживаемого нами времени.

Ларри Новотны сходил с ума оттого, что не знал, удастся ли ему убедить Амбер Людвиг в интересах их обоих сделать аборт. Потому что он сходил с ума оттого, что не знал, что сделает с ним его жена, если этот роман всплывет, а Амбер сходила с ума оттого, что не знала, какая Божья кара ее ждет, если она сделает-таки аборт. Амбер была католичкой, и она сходила с ума оттого, что не была посвящена в тайну Господних замыслов и деяний. Например, она не знала: возможно ли, чтобы Господь во гневе своем прислал назад в офис Тома Моту, чтобы искупить грехи, совершенные Амбер на столах (нам оставалось только молиться Богу, что не на наших).

Мы тоже сходили с ума оттого, что не знали в подробностях намерений Тома изменить историю. Большинство из нас не считали Тома Моту психопатом и полагали, что если бы он хотел вернуться, то сделал бы это за день или два до того, как его выставили. У него вполне хватало времени остыть и собраться с мыслями. Но некоторые из нас помнили, как Том обошелся с Мэрилин Гарбедиан в больнице в тот день, когда ее муж оказался там в связи с серьезным заболеванием, помнили, как он стоял в плаще и ухмылялся и смотрел на ее шею, словно собирался нанести удар по этому уязвимому месту, и мы не могли не думать, что такое поведение было чисто психопатическим.

Но другие видели в этом всего лишь обычное старое доброе женоненавистничество. В глазах Тома различия между Мэрилин Гарбедиан и его бывшей женой Барб Мота стирались, и он вымещал на Мэрилин то, что хотел выместить на Барб. Но если дела обстояли именно так, возражали некоторые из нас, то на ком он будет вымещать свои чувства теперь?

У Тома имелась внушительная коллекция стрелкового оружия. Он выписывал журнал «Оружие и амуниция». Впрочем, большинство предметов были чисто коллекционными и, вероятно, непригодными для стрельбы. Ну и что, думали некоторые из нас, а что ему мешает пойти и купить новое оружие? Пойти на оружейную выставку, а три дня спустя стать владельцем смертельного оружия, идеального для ситуации, которой мы опасались, очень даже просто. Нам приходилось напоминать себе, что из-за ограничений, наложенных судом по требованию Барб, ему, вероятно, предстоит ждать еще дней девяносто. И потом, мы все помнили, как он говорил, что такие вещи — дело не джентльменское и не спортивное.

«Автоматическое оружие, ребята… скажите мне, в чем здесь спорт?» — говаривал он.

Некоторые не находили в этом облегчения. Неужели Том не убьет нас только потому, что делать это чем-либо иным, кроме как старомодными дробовиками, неспортивно? Аргумент был не очень убедительный. Вполне возможно, что вследствие недавних перипетий своей неудавшейся жизни Том изменил отношение к автоматическому оружию, и, заслав, мягко говоря, слегка не отвечающие действительности сведения о себе какому-нибудь теневому интернетовскому дилеру, он, возможно, уже вступил во владение этим неспортивным оружием, которое ему доставил курьер Ю-пи-эс, пока мы тут вели наши горячие споры. Некоторые из нас говорили, что это абсурд. Том никогда не вернется. Том пытается уехать отсюда. Но другие указывали: точно так же мы были убеждены, что Линн Мейсон не появится на работе в день, когда у нее назначена операция, и посмотрите, что из этого вышло.

Мы сходили с ума оттого, что не знали, зачем Линн Мейсон появилась на работе в тот день, когда у нее была назначена операция.

Джим Джеккерс провел обеденный час в комнате ожидания онкологического отделения в окружении нескольких очень больных людей. Кроме него там присутствовали несколько пышущих здоровьем членов семей, которые либо смотрели вдаль, сложив на груди руки, или обливались слезами по поводу своих близких. Джим долго ждал доктора, с которым его свел отец. Отец Джима продавал медицинское оборудование, и, когда Джим рассказал ему о новом проекте, он позвонил знакомому онкологу и сообщил Джиму, что доктор будет рад с ним поговорить. Джим хотел пообщаться с доктором, поскольку надеялся, что в разговоре родится какая-нибудь мысль, на которой можно будет построить победную концепцию рекламного объявления для сбора пожертвований. Но в этот час доктор оказался слишком занят и не смог уделить Джиму время, а потому тот, поблагодарив медицинскую сестру, вернулся в офис. Он поднимался в лифте на шестидесятый, где располагался его бокс, но на пятьдесят девятом лифт остановился и в кабину вошла Линн Мейсон. Они поздоровались и перекинулись несколькими словами о рубашке Джима, понравившейся Линн. Джим повернулся и показал ей то, что ему в этой рубашке нравилось больше всего, — пристроченное к спине изображение девушки, танцующей хулу. Дресс-код любого креативного отдела всегда был весьма свободным; администрация имела право лишать нас работы, но никогда — наших гавайских рубашек, джинсовых курток или шлепанцев. Линн сказала, что ей нравится рубашка с гавайской девицей, которая по воле Джима — стоило тому пошевелить плечами — совершала танцевальные движения. Он снова повернулся и продемонстрировал Линн этот танец.

— Я в колледже была хула-герл, — сказала Линн.

Джим повернулся к ней.

— Правда? — удивился он.

Линн улыбнулась ему и покачала головой.

— Шучу.

— Ой, — улыбнулся Джим, — а я думал, вы серьезно.

— Иногда я все же шучу, Джим.

Раздался звонок лифта, и Джим вышел на площадку. Он направился по коридору в свой бокс, думая о том, что с его стороны было большой глупостью спрашивать у Линн, в самом ли деле она танцевала хулу в колледже.

Добравшись до своего места, он начал самоедствовать, упрекая себя за то, что ему в голову не приходит продуктивная идея под эту рекламу. Джим расстроился, что не смог поговорить с онкологом, в беседе с которым надеялся найти вдохновение. Он сел, не зная с чего начать. Проверив свой почтовый ящик, Джим встал, дошел до кухни и съел засохшее печеньице с общей тарелки. Потом вернулся к монитору, смотревшему на него жаждущим оком. На стене бокса Джима красовалась цитата, гласившая: «Чистая страница пугает меня». Все знали, что Джим приклеил ее туда, поскольку испытывал неуверенность и сомнения, и что в этой сентенции не больше истины, чем в изречении, имеющем противоположный смысл. Но каждый раз, оказываясь в ситуации, подобной нынешней, Джим беспомощно смотрел на не вызывающую у него ни малейшего вдохновения чистую страницу с обозначенным сроком выдачи материала, потом поднимал глаза, видел эту цитату и находил в ней утешение. Чистая страница пугает меня, думал он. Потом он подумал, что же это Линн Мейсон делала вместе с ним в лифте в тот день, когда ей была назначена операция.

Он спустился в кабинет Бенни Шассбургера. Когда у Джима что-нибудь возникало, он в первую очередь шел к Бенни. У всех был такой человек, кто-то, кому мы несли лучшие идеи и кто обычно передавал эту информацию кому-то еще. Бенни разговаривал по телефону. Джим вошел, сел и стал слушать концовку разговора Бенни. Бенни говорил что-то о новых расценках — пытался уболтать человека на другом конце провода, чтобы тот сбросил цену. Он снова и снова повторял, что не может себе этого позволить. Джим попытался сообразить, о чем идет речь, но потом его мысли вернулись к тому факту, что он только что ехал в лифте с Линн Мейсон, которая должна быть на операции. И не просто операции, а мастэктомии, так? Мастэктомия — такую вещь не делают амбулаторно, подумал Джим, вы не придете на такую операцию утром, чтобы вас там быстренько разрезали, зашили и отправили к вечеру на работу. После такой операции нужно несколько дней, чтобы прийти в себя. Джим не очень много знал о раке груди, но уж это-то он знал. Ему хотелось, чтобы Бенни поскорее закончил разговор. Мы дни за днями торчали в кабинетах других людей, ожидая, когда они закончат телефонный разговор.

— Это был «Ю-стор-ит», — сказал Бенни, повесив трубку. — Они мне задирают цену.

— Вот черти, — посочувствовал Джим. — И намного?

Красные глаза Джима чуть не вылезли из орбит, когда Бенни назвал ему цену.

— Круто, да? — подтвердил Бенни. — Но у меня, понимаешь, нет другого выхода. Мне ведь нужно где-то его держать.

Когда мы узнали, что Бенни получил от старика Брицца тотемный шест, мы ему сказали: у него есть несколько легких выходов. Оставить шест будущим владельцам дома Брицца — вероятно, самое простое решение. Или же можно найти коллекционера — тот приедет и, может, сам заберет это наследство. Крис Йоп предложил оставить шест на углу Кларк и Эддисон и дождаться, пока кто-нибудь из бездомных не увезет его в тележке из супермаркета. Карен Ву предложила позвонить в какую-нибудь лесопилку — приедут, перемелют этот шест на разноцветные опилки. Тому Моте понравилась мысль распилить шест на отдельные чурки и вручить каждому из нас по голове, чтобы таким образом увековечить память о Брицце в наших кабинетах.

— А вам, ребята, совсем не интересно, зачем он вообще держал этот шест у себя во дворе? — спросил Бенни.

Конечно, нам было любопытно. Но этому, возможно, имелось простое объяснение. Может, сам Брицц получил его в наследство от тех, у кого купил дом, или что-нибудь в этом роде.

— С какой же стати он тогда оставил его мне, — спросил Бенни, — если сам нашел его во дворе, когда купил этот дом? С какой стати оставлять его именно мне?

Как-то вечером мы отправились выпить после работы в одном спортивном баре рядом с офисом. Мы составили вместе несколько столов, укрытых скатертями в клеточку, и принялись разговаривать среди кружек пива разной наполненности. Влажные пары душного подземного бункера пьянили нас сильнее, чем те разведенные водой помои, которые они подавали. И тут вдруг Карен Ву спросила, знаем ли мы, что Бенни делает с этим тотемным шестом. Мы перечислили ей имевшиеся у Бенни возможности. Но она сказала:

— Нет, я говорю о другом. Я спрашиваю, знаете ли вы, что он таки делает со своим шестом.

Мы не знали.

— Он его навещает, — произнесла она.

Мы спросили, что она хочет этим сказать.

— Он ездит в дом Брицца, — пояснила Карен, — и проводит время с этим шестом.

Имелось несколько вполне разумных объяснений такому поведению Бенни. Тотемный шест был невидалью, а Бенни ловил кайф от владения всякой невидалью. Или же он замеряет его, чтобы понять, как его вывезти. Или же он встречается с кем-то, чтобы его оценить. Может, эта штуковина стоила каких-то денег.

— Нет, ребята, вы не понимаете, он же не один раз туда съездил. Он был там… Джим, — обратилась она к Джиму, который только что вернулся на место, отдав дань мистеру Ж. — Скажи-ка, сколько раз Бенни ездил к своему тотемному шесту?

— Не знаю, — пожал плечами Джим.

— Да знаешь ты прекрасно, Джим, — сколько раз?

Джим явно был не склонен выдавать друга.

— Десять раз! — воскликнула Карен. — За месяц! Разве не так, Джим?

Мы спросили у Джима, что там делает Бенни.

— Просто смотрит на него, — сказал Джим. — Там есть на что посмотреть. У меня мурашки по коже побежали, когда я его впервые увидел.

— В Институте искусств тоже есть такие штучки, от которых мурашки по коже, — парировала Карен. — Но много ли народу ходит туда по десять раз в месяц?

На следующий день мы спросили у Бенни, правда ли он навещает свой тотемный шест. И если да, то зачем? Мы сказали, что Джим Джеккерс сказал, будто Бенни ездил туда в прошлом месяце десять раз. Правда ли это?

— Не знаю, не считал, — ответил Бенни. — Может, это все же не слишком тяжкое преступление?

Мы спросили, не ездит ли он туда с кем-нибудь, чтобы оценить этот шест, потому что, может, тот стоит денег. Или он его измеряет, чтобы потом вывезти. Или он ловит кайф оттого, что завладел такой невидалью.

— Какое это имеет значение? — огрызнулся Бенни. — Ну, езжу я туда — подумаешь, большое дело!

Мы его не поняли, потому что дело и в самом деле было большое. Он ведь не просто туда ездил. Он ездил туда прямо с работы. Иными словами, Бенни ехал туда прямо в часы пик. Мы спросили его, зачем он ездит смотреть на этот тотемный шест, когда на дороге не протолкнуться. Он пробормотал в ответ что-то уклончивое, но так толком ничего и не объяснил. А не думал он, спросили мы у Бенни, что будет делать с этим шестом, когда Брусничный Брицц выставит дом старины Брицца на продажу. Разумно было бы оставить его будущим владельцам. Бенни ответил, что вряд ли это сделает. В таком случае, какие у него планы на этот шест? Кто-то сказал, что, может, где-то есть настоящие индейцы, которые не прочь вернуть свой тотемный шест — уж им-то лучше знать, что делать с этим шестом. Что скажет на это Бенни?

— Брицц завещал этот тотемный шест мне, — ответил Бенни, — а не каким-то индейцам.

Глупее мы ничего в жизни не слышали. Месяцем ранее не было никакого тотемного шеста. Тогда идея владения тотемным шестом показалась бы Бенни полной нелепицей. Но потом Брицц оставил ему этот чертов шест, и он в час пик таскается туда. Нам хотелось знать зачем.

— Вам, ребята, скучно жить, — сказал Бенни.

Мы попросили Дана Уиздома оказать нам услугу. Он жил неподалеку от Брицца. Мы попросили Дана как-нибудь вечером оставить на пару часиков рисование рыбок, доехать до дома старины Брицца и посмотреть, что там делает Бенни. Мы попросили его выяснить, как Бенни проводит там время.

— Он сказал нам, как он проводит там время, — напомнил Дан. — Он смотрит на этот шест.

Да, но за этим непременно должно что-то скрываться. Выйди из машины, сказали мы Дану, и посмотри на этот шест вместе с ним, а потом спроси, какие мысли его при этом одолевают.

— Вы сами-то знаете, какие мысли вас одолевают? — спросил Дан. — Какие его одолевают мысли — это его личное дело. И потом, — добавил он, — на самом деле я живу не рядом с домом Брицца. Я живу в Саутсайде, а Саут-сайд — район не маленький.

Мы сказали Марсии Двайер, что Бенни давно на нее глаз положил — пусть она напросится туда с ним, уговаривали мы Марсию. Скажи ему, что хочешь увидеть этот шест. Он с ума сойдет от радости, если ты попросишь. А потом узнай у него, почему он так этой штукой увлекся.

— Так, — сказала Марсия, — во-первых, вы, ребята, лузеры. А во-вторых, мне плевать, зачем он туда ездит. Может, он узнает что-то о самом себе. Может быть — и я знаю, что вам, ребята, это, пожалуй, покажется дурью, — но, может быть, он ищет нечто. Сигнала от Брицца. Какого-нибудь знака.

Мы забыли, что Марсия была завзятой буддисткой — реинкарнация, законы кармы. Что касается всяких религиозных тонкостей, то в них она разбиралась как свинья в апельсинах.

— И в-третьих, — добавила она, — кто это говорит, что Бенни Шассбургер положил на меня глаз?

Мы понятия не имеем, что вам известно, а что — нет, сказали мы как-то раз, когда очень кстати столкнулись с отцом Бенни, который ждал сына в главном вестибюле. Некоторые из нас узнали его по фотографиям в кабинете Бенни — импозантный мужчина с бородой и в кипе. Но около месяца назад, сказали мы ему, его сыну в наследство от одного человека, работавшего здесь, достался странный подарочек. Он, случайно, не знает, о чем идет речь?

— О тотемном шесте? — спросил отец.

Да, о тотемном шесте. А может, ему также известно, что за последние шесть недель Бенни с десяток или более раз ездил в этот дом? После работы, когда на дорогах самые пробки, он тащится по 115-й стрит, чтобы посмотреть на этот тотемный шест. Мы спросили отца Бенни, знает ли он об этом.

— Я знал, что он туда ездит, — кивнул отец. — Я не знал, что он ездит туда так часто, но то, что он туда ездит, — это я, конечно, знал. Я ездил туда вместе с ним.

Ездил туда вместе с ним?

— Конечно.

И что же они вдвоем там делали?

— Смотрели на него, — пояснил отец Бенни.

Неужели? Значит, они там вдвоем только смотрели на него?

— Потом мы надели головные уборы и помолились о хлебе насущном. Вы об этом хотите узнать?

Мы определенно нашли того, кто нам был нужен. Именно такой ответ мы получили бы от Бенни Шассбургера в те дни, когда он еще не замкнулся в себе и не стал отказываться говорить, почему этот тотемный шест оказывает на него такое влияние, и не сводил нас с ума своей таинственностью. Мы спросили у отца Бенни, не интересует ли его, почему это иудей вроде Бенни вдруг помешался на тотемном шесте.

— Если вы спрашиваете у меня, молится ли мой сын этому шесту, — ответил его отец изменившимся голосом, — то я не думаю, что он ему молится. Я думаю, этот шест просто нравится ему.

Да, сказали мы Бенни на следующий день, мы с ним говорили. Нет, мы и не думали спрашивать, молится ли Бенни этому шесту. Мы никого не хотели обидеть. Мы просто хотим знать, сказали мы ему честно, просто хотим знать, почему он так часто туда ездит смотреть на этот тотемный шест и о чем думает, когда там находится.

— Я езжу туда думать о Брицце, — сказал наконец Бенни.

Получалось забавно. Пока Бенни думал о Брицце, мы думали о Бенни. О том, что может Бенни делать во дворе Брицца, о чем он думает, стоя перед тотемным шестом, — вот что нас напрягало. А Бенни, его что напрягало — что конкретно? О чем можно было думать применительно к Бриццу? О его сигаретах, безрукавке, его разговорах с ребятами из персонала здания и о всех тех бесчисленных днях, что он провел в нашей компании. На это уходит секунд десять. А что потом? О чем тут еще можно было думать?

— Послушайте, — заявил Бенни, теряя терпение, — я эту штуковину не покупал. Я не ставил этот шест на своем дворе. Я просто прихожу к нему. Что бы вы сделали с Бриццем, если бы узнали, что у него во дворе есть тотемный шест, а он отказался сказать, зачем держит его, задай вы ему такой вопрос?

Преследовали бы его, угрожали ему, пытали, убили. Что потребуется.

Но дело было не в Брицце. От Брицца мы уже не могли получить никаких ответов. С другой стороны, Бенни был еще жив. Бенни мог сказать нам то, что мы хотели знать.

— Я вам никогда не скажу, — сказал он. — Это наш общий с Бриццем секрет, и вы о нем знать не должны.

— Может, Бенни свихнулся? — спросила у Джима Карен.

Бенни совершил еще один необъяснимый поступок — раздал нам всем по десять долларов. Он ходил из кабинета в кабинет, из бокса в бокс и всем вручал по десятке. Это еще что? — спрашивали мы его.

— Возврат, — говорил он. — Мне не нужны ваши кровные денежки.

Оказывается, он возвращал нам те десять баксов, которые он выиграл у нас, когда поставил Брицца первым в своем «скорбном списке знаменитостей».

— Он свихнулся, — высказал предположение Джим.

Брусничный Брицц наконец-то выставил дом Брицца на продажу, и мы решили, что теперь ситуация должна измениться. У Бенни не стало двора, куда можно было ездить. Не было, как это называется — мемориального места или чего там еще, где можно было бы проводить время и размышлять о недавно умерших и обо всех тайнах, оставленных Бриццем, или о какой другой жвачке, которую он там жевал. Мы, естественно, решили, что Бенни оставит в конце концов это занятие. Или оставит свой шест будущим владельцам, или вызовет людей, которые распилят его. Но он вместо этого обратился в транспортную компанию, которая перевезла шест в самое крупное хранилище, имевшееся у «Ю-стор-ит» на севере и в Клибурне, где его уложили горизонтально на цементном полу, завернув в пузырчатый пластик, потому что шест этот был слишком велик и увезти его к себе домой Бенни не мог.

Когда мы узнали, что Бенни не собирается избавляться от тотемного шеста, а решил сохранить его и даже пошел на то, чтобы хранить его за немалые деньги, мы принялись спрашивать у него — зачем. Зачем, Бенни? Зачем? Бенни, зачем? Когда он по-прежнему продолжал отказываться отвечать — а может, он просто не мог объяснить свои резоны даже самому себе, — мы в полную силу заявили о нашей неудовлетворенности. Мы не любили, когда нам что-то неизвестно. Мы не могли позволить, чтобы нас держали в потемках. И еще мы думали, что Бенни просто достиг вершин лицемерия — он всем рассказывал обо всех, но в то же время пытался иметь от нас секреты. И мы стали давить на него. Мы устраивали издевательские церемониальные тайцы в его дверях. Худшее, что мы с ним сделали, — это обкорнали старый парик, который Крис Йоп держал в своем подвале, и подкинули эту искалеченную штуковину на стол Бенни. Карен Ву попрыскала на нее из бутылки с красной краской под кровь, что нашлась у нее в кабинете, отчего эта штуковина, подброшенная ему на стол, стала похожа на свежеснятый скальп. Кто-то предложил найти ермолку и надеть сверху, но тут мы все согласились, что сводить две эти крайности будет уже чересчур.

В нашу защиту нужно сказать, что это идея с муляжом скальпа принадлежала Крису Йопу и Карен Ву, и именно они и реализовали ее от начала и до конца. Лучше всех, увидев его, выразился Ханк Ниари: «Да, настоящее совместное производство “Йоп энд Ву”». Мы взяли это на вооружение, и впоследствии так стало называться племя, к которому принадлежал Бенни, — племя йопанву. Мы говорили, эй, Бенни, как там вы с йопанву согреваетесь зимой? Бенни, вы с йопанву получили возмещение от американского правительства? Бенни, слушай, а твои соплеменники злоупотребляют огненной водой? Бенни только улыбался, слыша эти насмешки, дружески кивал, возвращался к своему столу и без всяких объяснений продолжал хранить тотемный шест Брицца за триста девятнадцать долларов в месяц.

В тот день, когда Линн Мейсон должна была приходить в себя после операции, Бенни узнал, что стоимость хранения поднимается на тридцать долларов. Само по себе это было не так уж страшно, но в сочетании со всем остальным он выкладывал в месяц сумасшедшую сумму.

— Пора мне от него избавиться, — сказал Бенни Джиму. — От него никакой пользы — только лежит себе там.

У Джима на языке вертелась невероятная новость, которую он рвался сообщить Бенни, — о его встрече с Линн Мейсон в кабине лифта в момент, когда она должна была быть в больнице. Но он удивился, услышав, что Бенни собирается избавиться от шеста.

— Ты всегда говорил, что Брицц оставил тебе этот шест не без причины, — сказал Джим. — А ты собираешься от него избавиться?

— А какой у меня остается выбор? — ответил Бенни. — Не могу я тратить триста пятьдесят долларов на тотемный шест. Это безумие.

— А триста девятнадцать не безумие?

— Нет, и за триста девятнадцать безумие, — согласился Бенни. — Кстати, хочешь знать, сколько он стоит? Я приглашал оценщика. Этот тип сказал мне, что на рынке старых вещей его можно продать за шестьдесят тысяч долларов.

Челюсть у Джима отвисла. Он недоверчиво хмыкнул.

— Да, у меня есть для тебя еще кое-что, — прибавил Бенни. — Линн Мейсон сегодня пришла на работу.

Выражение лица Джима сменилось со скептического — по поводу стоимости тотемного шеста — на разочарованное. Бенни сообщил ему ту самую новость, которую он сам собирался ему преподнести.

— Черт тебя подери! — воскликнул Джим. — Я сам собирался тебе об этом сказать!

В дверях Бенни неожиданно появился Джо Поуп с кожаным ежедневником.

— Коллеги, — сказал он, — у нас совещание на диванах через десять минут.

Третьи совещания по проекту были плохой новостью. В особенности если они приходили сразу же за повторным совещанием. Сообщение о третьем совещании могло означать только, что проект аннулируется, откладывается или изменяется. У нас оставалось десять минут, чтобы поразмышлять, какой из вариантов наихудший. Если проект аннулировался или откладывался, то таким образом исчезал наш единственный проект, а вместе с ним — всякая надежда делать вид, что мы чем-то заняты. Занятой вид был необходимой составляющей нашего ощущения незаменимости для агентства, не говоря уже о том, что ту же мысль он должен был внушать и владельцам, которые по трудам нашим приходили к выводу, что сокращать нас нет никакой возможности. (Тут нет ни малейшей необходимости заострять внимание на том факте, что наш единственный проект — благотворительный, за который нам ничего не платят.) Если проект изменяется, то проделанная нами к настоящему времени работа идет коту под хвост. Изменения всегда настоящий геморрой. Если повторное совещание было для нас как бальзам для души, третье — вызывало страх и волнение.

И причины для этого были весьма основательные. Сбегав в туалет, в кофе-бар за тоником и в кафетерий за попкорном, мы поплелись на диваны в ожидании неприятных новостей. Мы больше уже не работали над рекламой к кампании по сбору средств.

Джо попытался ввести нас в курс дела.

— Так вот, — начал он. Джо стоял рядом с креслом, обращаясь к нам, и слова, казалось, давались ему нелегко. — Речь уже идёт не о рекламе для чего-то.

Потом он переиначил сказанное и сообщил нам, что вообще-то, конечно, речь идет о рекламе для чего-то. А точнее, о рекламе для кого-то. Но не в традиционном понимании рекламы, это была не реклама. Конечно, это была реклама, но более в социальном духе.

— Я это не очень хорошо объясняю, — сказал Джо. — Позвольте, я начну сначала. Вот что хочет от нас получить клиент: рекламу, обращенную непосредственно к женщине, которой поставлен диагноз рак груди. Мы больше не ищем потенциального благотворителя, не просим у него денег. Мы разговариваем непосредственное больной. И цель наша состоит в том, — добавил он, — чтобы рассмешить ее.

— Рассмешить? — переспросил Бенни. — Не понимаю.

— И я тоже, — сказал с пола Джим.

— Вы делаете рекламу, — подтвердил Джо, — увидев которую больная раком начинает смеяться. Все очень просто.

— А что мы продаем?

— Мы ничего не продаем.

— Так в чем же смысл?

— Рассматривайте это… ну, хорошо, — сказал он, упираясь руками в бока. — Рассматривайте это как кампанию по привлечению общественного внимания, ясно? Только вы привлекаете внимание не к чему-то конкретному, вы пытаетесь рассмешить публику.

Когда и после этого мы ничего не поняли, Джо добавил:

— Ну хорошо, если мы что-то и продаем, то мы продаем утешение и надежду больной раком, но делаем это с помощью смеха. Как теперь?

— Это необычный продукт, — заметила Женевьева.

— Да, это необычный продукт, — согласился он. — У нас нет ни характеристик товара, ни получаемых выгод, у нас нет призыва к действию, у нас нет конкуренции на рынке. У нас нет также пожеланий по дизайну, формату, краске, стилям шрифтов, изображениям или образцам.

— А что же у нас есть? — спросила Женевьева.

— У нас есть целевая аудитория — женщина, больная раком груди, и задача — рассмешить ее.

— А почему проект изменился?

— Не знаю, — ответил Джо Поуп. — Линн только что прислала мне е-мейл с изменениями и просила поставить вас в известность.

— А кто теперь платит за эту рекламу, если она не имеет целью сбор пожертвований? — поинтересовался Дан Уиздом.

— Хороший вопрос. Я думаю, те же самые люди. Ассоциация по предупреждению рака груди.

— Джо, — сказала Карен, — я искала эту Ассоциацию по предупреждению рака груди в Интернете и ничего не нашла. Как это может быть?

— Не знаю. Неужели не нашли?

Карен покачала головой.

— Есть всякие благотворительные учреждения, институты, исследовательские центры и около тысячи ассоциаций, но ни одна из них не называется «Ассоциация по предупреждению рака груди».

— У меня нет ответа на этот вопрос.

Джо высказал предположение, что Ассоциация по предупреждению рака груди может быть своего рода зонтичной группой региональных организаций, у каждой из которых есть свой сайт в Интернете.

— И что нам теперь делать с нашими идеями по сбору пожертвований?

— Отложите их в архив.

— И когда произошли эти изменения?

— Я уже сказал — Линн только что прислала мне е-мейл. Около часа назад.

— Кстати, а что случилось? Я думала, Линн сегодня не будет.

— Не знаю, Карен, — ответил Джо. — Наверно, планы изменились.

— Так что, все знают, что Линн сегодня в офисе? — спросил Джим, оглядывая нас. — Как это получается — я всегда все узнаю последним?

— Потому что ты идиот, Джим.

— Ну ладно, коллеги, — заключил Джо. — Давайте за работу.

Мы устало покидали диваны, зная, что придется отказаться от наших идей по благотворительности и начать все снова в ужасные послеполуденные часы, которые всегда тянулись и тянулись без конца. Вся работа коту под хвост. Обращаться в поисках нравственной опоры в прошлое, в дни ушедшие, к завершенным проектам было совершенно бессмысленно, потому что они ни к чему не привели. А из-за размышлений о будущей работе настоящий момент казался еще большим бедствием.

В мире трудов праведных было столько всего неприятного. Меньше всего вечером хотелось возвращаться домой и мыть посуду. И одна мысль о том, что часть уик-энда нужно потратить на замену масла и стирку белья, пробуждала у нас желание лечь в коридоре с еще не переваренным обедом в желудке и потребовать, чтобы те, кто продолжает исполнять свои обязанности, обходили нас. Может, оно было не так уж и плохо. Они могли кидать нам еду или, если это было невозможно, то крошки от их энергетических батончиков, или пакетики попкорна из микроволновки рано или поздно должны были оказаться на расстоянии вытянутой руки. Уборщики смогут отказаться от пылесосов и будут время от времени переворачивать нас с боку на бок, чтобы не образовалось пролежней, к тому же из всякой грязи на ковре мы могли лепить маленькие игрушки, которые в минуты ремиссии могли посасывать для успокоения.

Но хватит этих снов наяву. Нас ждали наши столы и наша работа. А работа была для нас самым главным в жизни.

Нам нравилось думать, что самое главное для нас — семья, Бог, матч регби по воскресеньям, шоппинг с девушками или крепкие напитки в субботу вечером, нам нравилось думать, что самое главное для нас — любовь, секс, стремление к пенсии. Но в два часа дня, с подлежащими к оплате счетами на руках и витающими в воздухе сокращениями, самым главным в жизни для нас была работа.

Но в тот день случилось нечто такое, отчего сосредоточиться нам стало еще труднее. Бенни Шассбургер позвонил в кабинет Джо, чтобы сообщить, что получил е-мейл от Тома Моты. В строке «Тема» стояло: «Джим говорит, что вы работаете над рекламой по привлечению пожертвований на борьбу с раком».

— Значит, он и с Джимом общался? — спросил Джо, садясь на стол.

— Видимо. Как я уже сказал, я получил этот е-мейл всего несколько минут назад.

— Прочтите мне его.

— Он довольно длинный. — Бенни повернулся к монитору.

— Ничего. Читайте.

— Хорошо. Начинается так: «Джим, значит, говорит, что вы там работаете над рекламой по привлечению пожертвований на борьбу с раком. УРРРАА! Я свободен. Но поскольку ты не свободен, если это так называется, то я решил рассказать тебе историю рака у моей матери, а ты уж используй ее, как тебе заблагорассудится.

Матушка моя была подлая сука. Когда она переставала быть подлой сукой, она становилась глухой и немой. А когда она не была глухой и немой, то плакала в ванной. А когда она не плакала в ванной, то выпивала с мистером Хьюзом. Позволь тебе сообщить, что был такой гнусный очкастый сукин сын — мистер Хьюз. Как бы там ни было, но вот тебе четыре факта, запомнившиеся мне из жизни матушки. Она была похожа на Рози Клепальщицу, бабенку в платочке, которая говорит: “Мы это можем!” У них обоих были неулыбающиеся лица. Но на этом сходство заканчивалось, потому что моя матушка ничего не могла. У нее были кресты на глазах, как в мультике про какого-нибудь мертвеца. Я ни разу не купил ей открытку в День матери, но я уверен, что подходящей для нее открытки никогда не выпускали. Можешь представить — “Желаю тебе, мамочка, в этот день наилучшей депрессии. С любовью. Томми”.

Но потом она начала умирать. Никто из нас не хотел НИЧЕГО для нее делать. У меня один брат живет на ранчо в Омахе, он от нее открестился. Другой брат живет в Коста-Меса в округе Орандж в Калифорнии — их интересуют только их красненькие кабриолеты и сумасшедшие яхты, богатые сукины дети. Сестренка моя, которая сумела превзойти даже мамочку, проживает в одном помоечном районе в Сан-Франциско — этакий рай, где обитают шлюхи и пьяницы. Уж ОНА-то старушку никак не могла приютить. (Моя сестренка — это совсем другая история, когда-нибудь я тебе о ней расскажу.) Так вот, моя матушка проживала в той самой квартирке, в которой мы выросли. Представь себе — прожить всю свою жизнь в двух комнатах в Ромовилле. А поскольку я жил в шести милях оттуда, то мне пришлось приехать за ней и перевезти в свой дом. НО ТОЛЬКО НЕ ЭТИХ ДОЛБАНЫХ КОТОВ. НИ ЗА ЧТО. НИКАКИХ КОТОВ.

Барб не могла поверить, что моя матушка на смертном одре, а я ничего не хочу для нее сделать. Но это потому, что она никогда не видела, как эта женщина, одетая в халат, бросает в стену тарелки. Я этим хочу сказать, что именно Барб убедила меня съездить за матерью и привезти ее, и, между нами, Бенни, я НА САМОМ ДЕЛЕ, НА САМОМ ДЕЛЕ (говорю тебе откровенно) все просрал. Я имею в виду с Барб. Ты не думаешь, что нам бы хорошо встретиться за кружкой пива? Я без нее тоскую и хотел бы поговорить об этом.

Как бы там ни было, но мы положили мою матушку на чердак, и она там оставалась, пока не померла, а она, в конечном итоге, померла, и видеть это, говорю тебе, было ох как больно. Она категорически отказалась идти в больницу, а потом она отказалась впускать сиделку, которую мы для нее наняли. Но потом — ЭТОМУ я просто не мог поверить: она попросила позвать священника. Я понятия не имел, что у нее есть какие-то религиозные убеждения. Ну, позвали мы священника — ах, если бы я мог тебе описать это зрелище: моя матушка держит священника за руку. К тому времени она уже дошла — зубы вынуты, видик тот еще. Я испытывал сочувствие к той Высшей Власти, к которой она должна была заявиться, но еще я должен признать, что немного завидовал тому, что Бог, или кто там у них есть, сумел убедить ее держать за руку Его слугу. Тогда как я и вспомнить не мог, когда в последний раз она держала за руку МЕНЯ, если только она когда-то держала меня за руку. И это потому, что она была подлая сука, но еще и потому, что отец у нее был алкоголик и поганый сукин сын, и далее все ТО, что твердят в дневных ток-шоу.

Но я забегаю вперед, потому что, прежде чем позвать священника, между тем днем, когда я забрал ее из Ромовилля (БЕЗ КОТОВ), и временем, когда она умирала на чердаке, я сидел с ней, приезжая с работы, и мы вместе смотрели “Колесо фортуны”. Мы молча вместе смотрели телевизор — я с самого детства не помню, чтобы мы так долго что-то делали вместе. Мы смотрели “Колесо фортуны”, а Барб внизу готовила обед, и в течение четырех или пяти месяцев я осознавал, что какой бы подлой сукой ни была ваша мать, видеть, как она умирает, невыносимо, потому что рак яичников — это еще более подлая сука, чем любая сука, которую он уничтожает.

Болезнь просто ПОЖИРАЛА ее, Бенни. Я перестал ее узнавать. Она была больше похожа на скелет в твоем кабинете, чем на мою матушку. Как я плакал, старина, когда она умерла. Я все время спрашивал у Барбары, ПОЧЕМУ, ну ПОЧЕМУ я плачу? А она все время отвечала, как же ты можешь не плакать, ведь это твоя мать. Но ПОЧЕМУ? Я десять лет с ней не разговаривал. И мне вообще было насрать на нее. Но когда ты видишь, как болезнь ПОЖИРАЕТ кого-то вот так…

И если бы мне было позволено изменить хотя бы что-то ОДНО в моей жизни, что я мог бы взять назад, ОДНО за всю мою жизнь, что я мог бы сделать иначе, то я бы взял назад то, что случилось, когда у нас шли все эти дела с разводом. Я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО потерял контроль над собой и закричал на Барб: Я НАДЕЮСЬ, ЧТО РАК ЯИЧНИКОВ СЛОПАЕТ ТВОЮ ПИЗДУ! Я вовсе не это имел в виду. Теперь мне стыдно за эти слова. Нет, это даже вполовину не описывает то, что я чувствую. Кроме тебя, я об этом никому не говорил. Можешь ты мне сказать, ЧТО ЗА ХЕРНЯ БЫЛА У МЕНЯ В ГОЛОВЕ? Ах, старик, старик… Ну да ладно. Можешь использовать это в своей рекламе, если хочешь, и привет всем этим херам собачьим. Том».

Этот е-мейл очень быстро разошелся по офису, и некоторые из нас получили подтверждение своей правоты. Том говорил о том, что неплохо бы выпить пива с Бенни, и сожалел о той ужасной вещи, которую сказал Барб. Вряд ли это был горячечный бред готовящегося к убийству уволенного работника, который желает свести счеты с прежним работодателем. Даже Амбер, хотя ее и привело в ужас практически все, о чем гам говорилось, неохотно согласилась, что письмо, вероятно, написано человеком, более психически устойчивым, чем тот, который, как она полагала, мог шляться по оружейным магазинам Тинли-парка, после того как прогулялся по-испански. Но от одной мысли Амбер никак не могла отделаться — что Том сделал с котами матери.

— Неужели он просто оставил их, когда приехал за ней? — спрашивала она. — Но ведь не оставил же он их в квартире, а?

Амбер попросила Бенни, чтобы тот послал Тому е-мейл с этим вопросом, но все остальные решили, что этого делать не стоит.

— Но что с ними случилось? — гнула свое Амбер. — Они же могли умереть с голоду.

— Амбер, да заткнись ты в жопу с этими котами, — попросил Ларри.

Мы знали, что между этими двумя были вроде как семейные контры, но чтобы уж так? Те из нас, кто в этот момент сидел в кабинете Амбер, поспешили оттуда ретироваться.

Джо Поуп спустился в бокс Джима узнать, что ему известно о Томе.

— Служба безопасности здания просила передавать им любые письма от Тома, — сказал он Джиму.

— Я этого не знал, — смутился Джим. — Мне этого никто не говорил.

— Да вы не переживайте. Отправьте этот е-мейл Майку Борошански.

— Не знаю почему, но я всегда все узнаю последним, — сказал Джим, наклоняясь к монитору и открывая е-мейл от Тома, — Вы и правда хотите, чтобы я вам его прочитал?

— Пожалуйста, — сказал Джо. — Только сначала скажите, что там в строке «Тема».

— Так, строка «Тема»… Тут написано: «Дайте мне мокрую кобылу».

— Прошу прощения — что?

— «Дайте мне мокрую кобылу», — повторил, Джим. — Так он написал. «Дайте мне мокрую кобылу».

— Хорошо. Читайте дальше, — кивнул Джо.

— «Карлик, ты помнишь, как мы снимали ролик об этом стиральном порошке? Там, где ребята играют в регби и приносят любящим женам зеленые от травы футболки? Но они во время игры не падали на траву, правда? Это были актеры. Мы для них раскладывали матрасы. Они падали на матрасы! Вот она, хитрожопая телевизионная Америка! Но мой вопрос к ТЕБЕ, ОРУДИЕ ОБМАНА, такой: когда капитан Мердок бросает свои гранаты в ПЛОХИХ РЕБЯТ, а ПЛОХИХ РЕБЯТ подбрасывает вверх, у этих ПЛОХИХ РЕБЯТ тоже подстелены матрасы? Скажи мне, ОРУДИЕ ОБМАНА, если граната разорвется, а матраса НИГДЕ ПОБЛИЗОСТИ нет, то им не будет больно?»

Когда этот е-мейл был разослан, мы решили, что Том просто подшучивает над своим старым дружком Карликом. Но убедить в этом Амбер, ясное дело, было невозможно. Она снова вернулась к этой дури и продолжала настаивать на своем. И в конечном итоге нам пришлось — хотя и неохотно — согласиться, что разница в интонациях этих двух е-мейлов указывает: у Тома Моты выдаются как хорошие, так и плохие часы.

Узнав об изменениях в проекте, Женевьева вышла из офиса и пошла по Мичиган-авеню в «Бордерс», где купила несколько книг. Она дошла до половины книги воспоминаний женщины, перенесшей рак груди, когда ее прервал Джо.

— Привет, — сказал он, постучав в открытую дверь.

— Нет, это чтиво уж слишком эмоционально, — покачала головой Женевьева. — Хватит читать.

Она отложила книгу и, разгладив лицо, провела пальцами под глазами, чтобы вытереть слезы.

— Ох, господи, — сказала она, набрав в грудь воздуха, и тяжело вздохнула. — Должна вам сказать, Джо: читать про процесс умирания — мука мученическая. Вы что-то хотели?

— Нет, — ответил Джо, оставаясь в дверях. — Нет, просто хотел убедиться, что вы понимаете задачу.

Они были одной командой, Джо и Женевьева, копирайтер и художник, и они работали в большем согласии, чем остальные команды.

— По-моему, понимаю, — откликнулась она. — Хотя, если говорить откровенно, не могу себе представить, что тут можно придумать.

Джо вошел и сел напротив.

— Почему?

— Ну вот читаю я это, так? — начала Женевьева, поднимая книжку и снова кладя ее на стол. — И все это в основном очень грустно. Паника, страх, боль, много бравады. Капелька слез. Все в семье ведут себя замечательно. Брат женщины бросает работу, чтобы ухаживать за сестрой. Он святой. Женщина героиня. Потому что ее преследуют одни несчастья. Но время от времени подпускается немного юмора. Без этого, уж вы мне поверьте, можно помереть, читая эту книгу.

— Ну вот, скажем, приходит ее брат. А женщина только что, двумя страницами ранее, узнала, что ее рак не поддается воздействию лекарств. И тут входит ее брат — он выбрил голову наголо, чтобы не одна она в доме была лысой. Он приходит в большом, растрепанном светловолосом парике, и она умирает от смеха — такой у него потешный вид. И вы тоже умираете — это такое облегчение. Но в промежутках между смехом она, конечно, рыдает оттого, что так сильно его любит, как он добр с ней, то есть ведь он ей только брат, черт побери. Он же не должен… не должен… о господи, вот я опять — Женевьева провела пальцами по глазам и испустила тяжелый вздох, — Я только хочу сказать, — добавила она, энергично вытаскивая салфетку из коробочки на столе, — что, когда речь идет о раке, смешного вообще-то очень мало. А если что и смешно, то всего лишь в общем печальном контексте. Но как мы можем это сделать, используя стоковую фотографию и текст в десяток слов?

Джо откинулся к спинке стула.

— Да, — сказал он. — Согласен.

— Согласны?

Ни у кого и в мыслях не было, что Джо Поуп может о чем-то сказать «трудно», потому что если дело касалось рекламы, то тут он был мастером на все руки.

— Между нами. — Он понизил голос. — Вам это задание не кажется немного странным?

Важно было то, что это немного странное задание поручено нам и другого у нас не имелось. К концу дня Женевьева закончила чтение воспоминаний, а Ханк Ниари, прилежно просматривавший интернетовские сайты, мог выдавать себя чуть ли не за практикующего онколога. Бенни Шассбургер выбрал другой подход. Он нашел в архиве фотографию красивой женщины, возлежащей на красном бильярдном столе. Он поработал над картинкой в «фотошопе», накрыв ее груди хирургическими масками. Ему казалось, что выдуман блестящий образ. Больная раком помрет от смеха, если придумать правильный заголовок. Через два часа Бенни выбросил этот блестящий образ на помойку, куда отправлялись плохие идеи, и переместился в кофе-бар, чтобы выпить чашечку послеполуденного латте.

Джим Джеккерс принялся названивать по телефону. Напуганный чистой страницей и обделенный вдохновением, он мог рассчитывать только на воображение других людей. Он дозвонился до своей матушки, библиотекаря, поймав ее за стойкой выдачи книг в Вудриджской публичной библиотеке, где она работала.

— Вот, скажем, у тебя рак груди…

— Господи, Джим, — прошептала та, — пожалуйста, давай даже мысль такую не будем допускать.

Матушка быстро переменила тему, спросив его, что он ел на обед. Его мать была чувствительной и суеверной женщиной, верившей, что даже случайное упоминание болезни — это патологическое заигрывание со смертью, которое может привести к несчастью, вызвать злых духов, а потому таких вещей следует избегать всеми способами. Он должен был сто раз подумать, прежде чем звонить ей с этим.

— Ну, скажем, у тебя обнаружили рак груди, — настаивал Джим, позвонив после этого отцу. — Что тут может быть забавного? Как бы ты хотел, чтобы тебя взбодрили?

Его отец подумал немного, а потом сказал:

— Ты мне звонишь с вопросом о сценарии, в котором у меня рак груди, и спрашиваешь, что в этом забавного. — Вот тебе и забавное.

— Нет, я серьезно, па, — продолжал наседать на него Джим. — Что забавного в раке груди?

— Забавного? Сынок, — наставительно сказал отец, — забавного тут очень мало.

Джим попытался объяснить отцу суть проекта, но его описание свелось к несвязному резюме измененного задания и закончилось словами о том, что он еще перезвонит и сообщит некоторые детали.

— У меня такое ощущение, что тебе нужно хорошенько разобраться, что там у вас происходит, — сказал отец.

— Понимаешь, это такое трудное задание.

— Поговори со своим двоюродным дедушкой, — предложил отец. — Я думаю, он хороший источник.

Всем было известно, что своими революционными идеями Джим был обязан двоюродному дедушке Максу, который жил на ферме в Айове. По словам Джима, на ферме деда заправляли мексиканцы, а он проводил дни в подвале дома, реконструируя из всякого металлолома старый железнодорожный вагон, — единственное занятие, к которому он проявлял какой-то интерес после смерти жены. Дедушка посещал старые вагоноремонтные мастерские, где приобретал запасные части. Когда кто-то на семейном сборе спросил, зачем он это делает, дед ответил, что после его смерти никто не сможет вытащить вагон из подвала. Когда кто-то заметил, что вагон можно будет вытащить, разобрав, то есть используя процесс, обратный реконструированию, дедушка Макс заявил, что ни один из живых Джеккерсов не способен на сколько-нибудь серьезный труд. Представляя себе этого желчного старика-фермера, погруженного в свое безумное занятие, потерявшего себя в одиночестве и скорби, мы, вероятно, смеялись слишком уж издевательски, и Джим вставал на защиту необычного хобби деда.

— Ну и что? — говорил он. — Это вроде «лего» для взрослых.

От этого мы смеялись еще сильнее.

— Он потерял жену, — говорил Джим.

Джим как-то раз с таким неистовством искал вдохновения, что, исчерпав обычный список, в отчаянии позвонил двоюродному деду Максу.

— Ну вот, представь, — начал он, — что ты покупаешь себе новую машину…

Макс туг же оборвал его.

— Я вот уже тридцать пять лет не покупал новых машин.

Джим сразу же понял, что Макс не из тех людей, что держат руку на пульсе потребления. Джим терпеливо попытался объяснить задачу. Когда люди покупают новую машину, сказал он, они обычно подбирают ее под свой имидж. Джим хотел узнать у Макса, как бы Макс позиционировал себя, покупая новый картридж для струйного принтера.

— Картридж для струйного принтера?

— Ну да, — сказал Джим. — Принтера для печати.

— Гм-гм-м, — закашлялся Макс.

У Джима тогда был клиент, который хотел, чтобы покупатель чувствовал себя героем, покупая картриджи. Нам постоянно напоминали, что мы должны вложить в голову потенциальному покупателю идею о героических возможностях, открывающихся перед человеком, использующим картридж для струйного принтера.

— Я хочу увидеть себя Шекспиром, — произнес Макс, — Но я все равно не понимаю, о чем тут речь.

Шекспир, подумал Джим. Шекспир. Что ж, неплохо.

— Это для одного нашего клиента, — объяснил он. — Они изготавливают струйные принтеры и картриджи к ним и всякое такое. Я пытаюсь придумать рекламу, чтобы, увидев ее, захотелось купить именно наш картридж, потому что такая покупка заставляет покупателя чувствовать себя героем. Может, ты мне скажешь еще что-нибудь о твоем желании чувствовать себя Шекспиром?

— Значит, ты пытаешься продать картриджи к струйным принтерам?

— Именно.

Еще одна долгая пауза.

— У тебя есть ручка? — спросил его двоюродный дедушка и потом начал цитировать: — «Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время, век мудрости, век безумия, дни веры, дни безверия…»

Джим схватил ручку. Он старался успеть за двоюродным дедом. В какой-то момент Макс прекратил цитировать и сказал Джиму, что тут строки должны терять четкость, сначала незаметно, а потом — исчезать полностью. После этого он предложил заголовок: «Великому писателю нужен великий картридж». Маленьким шрифтом можно было объяснить, что если бы в те времена использовались картриджи для струйных принтеров, то всей истории литературы грозила бы опасность, если бы вы пользовались дешевыми картриджами.

Джим не только был ошеломлен тем, что его дед может цитировать текст, который на первый взгляд показался ему шекспировским, — его начисто сразили быстрота реакции и рекламные способности Макса. Кто был большим героем, чем Шекспир? Человек, увидевший рекламу, которую дед сочинил за одну секунду, мог чувствовать себя настоящим Шекспиром. Макс заставил миллионы американцев чувствовать себя истинными Шекспирами. Джим сказал Максу, что тот выбрал не ту профессию.

— Тебе бы креативщиком работать.

— Креативщиком? — переспросил Макс.

Джим объяснил, что в рекламном бизнесе так называют художников и авторов текстов — креативщики.

— Более глупого английского слова я еще не слышал, — заявил Макс.

Еще Джим объяснил ему, что продукт рекламного бизнеса — телевизионный ролик, печатная листовка, билборд или радиоролик — называется креативом. Прежде чем повесить трубку, он попросил Макса дать ему еще два примера великих произведений литературы, рассчитывая, что всю рекламную кампанию можно будет построить на концепции Макса. Потом Джим пошел в кабинет Ханка Ниари — Ханк был погружен в изучение руководства по пользованию принтером.

— «Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время», — продекламировал Джим. — Это ведь Шекспир?

— Диккенс, — помотал головой Ханк. — «Повесть о двух городах».

— А «быть или не быть»? Это Шекспир?

— Шекспир. «Гамлет».

— Я так и думал, — сказал Джим.

Немного позднее в тот же день Макс Джеккерс удивил Джима, перезвонив ему:

— Слушай, вы там со своими коллегами называете себя креативщиками, так ты сказал? А работу, которую вы делаете, вы называете креативом, так?

Джим подтвердил, что так оно и есть.

— И я так думаю, вы все считаете там себя очень креативными.

— Я так думаю, — сказал Джим, недоумевая, к чему ведет Макс.

— А работа, которой вы занимаетесь, вы, наверно, думаете, что она очень креативная.

— Ты что у меня хочешь спросить, дедушка Макс?

— Если все как я сказал, то тогда вы креативные креативщики креативного креатива.

Последовало молчание, Макс давал Джиму возможность осознать услышанное.

— И вот почему, — подвел он итог, — я не выбрал эту профессию. Такое использование английского языка слишком абсурдно, даже думать о нем не хочется.

На этом дедушка Макс повесил трубку.

Джим последовал совету отца и позвонил дедушке Максу по поводу рекламы рака груди. Когда Макс снял трубку, Джим попросил его представить, что он женщина, которой недавно поставили такой диагноз. Когда он произнес слова «рак груди», снова возникло впечатление, что он позвонил не тому человеку. В прошлом Макс не раз предлагал ему хорошие идеи, но что мог знать об исключительно женской болезни мужчина, который всю свою жизнь прожил в сельской Айове? Тем не менее Джим продолжал говорить, а Макс на другом конце провода хранил молчание. Джим хотел знать, что Макс как женщина с раком груди может найти забавного, скажем, в журнале, который он листает в приемной доктора. Макс продолжал молчать, поэтому Джим стал рассказывать дальше: может быть, эта женщина с нетерпением ожидает, когда ее вызовут в кабинет, мысли ее отчасти заняты другим, но когда она встречает это рекламное объявление, она замирает, перечитывает еще раз и улыбается.

— Мы ищем, что бы здесь могло быть забавного, — сказал он и замолчал, перекинув мяч на сторону Макса.

— Что здесь забавного? — наконец откликнулся Макс.

— Что забавного в раке груди? — переспросил Джим. — Ну, не в раке груди как таковом, а что забавного для кого-то с раком груди может обнаружиться в журнале?

Макс откашлялся.

— Джим, — сказал он, — ты помнишь милую старушку, самую соль земли, возможно, самую милую женщину, какую ты встречал в жизни, женщину по имени Эдна?

— Эдна, — задумался Джим. — Эдна… Эдна. Нет, кажется, не помню, дедушка Макс.

— Ты не помнишь мою жену Эдну?

— Ах, бабушку Эдну. Конечно, я помню бабушку Эдну, дедушка Макс.

— Эдна умерла от рака груди, — сказал Макс.

— Правда? Бабушка Эдна?

Только теперь Джим понял, почему отец посоветовал ему позвонить Максу — не потому, что тот обладал способностями креативщика, просто жена Макса умерла от рака груди. Тут Джим понял, что должен был вести этот разговор иначе. Он должен был строить фразы деликатнее.

— Дедушка Макс, извини, — смутился он. — Я, наверно, забыл, как умерла бабушка Эдна.

— У меня такое впечатление, — сказал Макс, — что ты об этом ничего не знаешь.

— Я помню похороны, — возразил Джим. — Мне было семнадцать.

— Они обычно не сидят в приемных, рассматривая журналы, — продолжал Макс. — Мысли у них заняты совсем другим.

— Понимаешь, мы… мы в ходе благотворительной кампании делаем… — забормотал Джим.

— Но ничего забавного в этом я не видел.

— Но мы всего лишь хотим немного поднять им настроение…

— И мне больше нечего тебе сказать.

— Я выжат, как губка, — сказал Джим, придя в кофе-бар.

— Это невыполнимое задание, — согласился Бенни, пододвигая Джиму табуретку.

— У меня есть несколько идей, — заметила Марсия, беря чай-латте у баристы. — Спасибо, — сказала она, протягивая доллар. — Но они все какие-то неинтересные и затхлые.

— У меня есть одна забавная, — сказал Ларри. — Только одна. Но я думаю, она забавна, если ты уже помер.

— Есть две вещи, которые нельзя рекламировать, — произнес Ханк. — Толстых людей и покойников.

— Это что, цитата, Ханк?

— Они не мертвые, Ханк, — возразила Амбер. — Они больные.

— Ну, тогда толстых и умирающих.

Появился Йоп, вид у него был какой-то вороватый и нездоровый. Он принес несколько макетов на ватмане. Пятна пота под мышками его гавайской рубашки указывали, что уровень сосудистых нарушений превышает тот, к которому мы привыкли.

— Мне нужно, чтобы кто-нибудь отнес это Линн, — сообщил он, кладя макеты на стойку бара. Мы спросили у него, что это у него. — Моя концепция кампании по сбору средств, — сказал он. — Мне кажется, я здорово придумал.

— Вот пойди и отнеси сам, — буркнул Ларри, поднимая их со стойки.

— Моя проблема, — Йоп оглянулся, — в том, что я не могу получить за них достойное воздаяние, потому что я, как вам известно, гм-м, официально…

— Спятил? — спросила Марсия.

— Нет, Марсия, — вздохнул он, — я не спятил. Проблема в том, что официально я здесь больше не работаю.

— Да бог с ним, — отмахнулась Марсия, прихлебывая латте. — Забудь ты об этой мелочи. И не стоит так беспокоиться, Крис. Я видела твою биографическую справку. Тебя всюду примут с распростертыми объятиями.

— Марсия, почему ты так со мной разговариваешь?

— Потому что ты назвал меня Карен!

— Крис, — позвал Бенни. — Послушай. Проект изменился.

Внимание Йопа целиком и полностью было приковано к открывающейся двери лифта.

— Крис, ты меня слушаешь?

— Извини, — сказал Йоп, приходя в себя. — Бенни, это правда, что Линн сегодня в офисе? Или Дан просто мне мозги пудрил?

— Крис, послушай меня. Проект изменился. Рекламной кампании по сбору средств больше нет. Теперь другое.

— Но я делал рекламу для этой кампании, — заныл Йоп. — Я надеялся, что кто-то из вас, ребята, отнесет это Линн, чтобы под шумок туда просочился и я.

— Никакого воздаяния ты за это не получишь, — сказал Ларри, возвращая макеты на стойку бара.

— А теперь вы мне говорите, что проект изменился? Бенни, я потратил на это кучу времени. Я работал как раб на плантации. Я пытаюсь вернуть себе работу в агентстве.

Он заказал себе чашку кофе без кофеина.

— Крис, — продолжал Бенни, — не лучше ли тебе пойти домой? Не лучше ли тебе выкинуть из головы всю эту рекламу, отправиться домой и поговорить с женой?

Йоп устремил отсутствующий задумчивый взгляд вдаль. Он снял салфетку с кофейного автомата на стойке и вытер пот со лба. Потом он положил руки на стойку и опустил на них голову. Так он просидел некоторое время, потом снова поднял голову — его подтолкнул бариста, подавший заказанный им кофе. Глаза у Йопа были красные и усталые.

— Спасибо. — Он взял чашку и протянул доллар. — Кто-нибудь может оказать мне любезность? — попросил Йоп. — Кто-нибудь может отправить мне е-мейл с пояснениями — как изменился проект. Пожалуйста, кто-нибудь.

Прежде чем уйти, он повернулся к Марсии.

— Извини, что назвал тебя Карен сегодня утром. Я знаю, что ты — Марсия. У меня мозги устали. Я запутался.

Он пошел по коридору, держась поближе к стене.

— «А завтра утром будет стирка, — продекламировал Ханк. — Но зов услышит кто-нибудь другой».

С другой стороны к нам подошла Карен Ву.

— Ребята, идемте все со мной, — велела она.

Карен развернулась и потопала в свой кабинет.

Когда мы добрались туда, она сидела за столом, держа у уха телефонную трубку. Карен сообщила тому, кто был на другом конце провода, что хочет поговорить с сестрой из онкологического отделения. Пока она ждала, когда ее соединят, никто не произнес ни слова. Мы не могли поверить — она таки взялась звонить. В ее холодной решимости было что-то удивительное, сверхъестественное и даже зловещее. Когда сестра сняла трубку, Карен не потеряла уверенности и не вышла из роли. Мы смотрели на нее с душевным трепетом.

Но в ходе нашего ожидания что-то словно повисло в атмосфере комнаты, некое коллективное прозрение снизошло на нас всех, и мы прониклись мыслью, что заблуждались относительно всего. Никто не может пропустить серьезную операцию. Никакой серьезной операции не назначалось. Почему мы не пришли к намного более разумному соображению, что никакого рака вообще не было? Или если рак у Линн все-таки был и ей назначили операцию, то существует тысяча очень простых объяснений, почему она ее пропустила. Ее не устроило назначенное доктором время, потребовалось уточнение диагноза, нужно было сделать новые анализы, взять кровь, заболел доктор, в больнице отключили электричество. Вся сегодняшняя интрига была просто дешевой выдумкой, чтобы добавить нам адреналина. Почему мы не поняли этого до того, как Карен позвонила медицинской сестре в больницу? Поддались на уловки этой настырной бесчувственной женщины! Заглотили ее наживку только для того, чтобы подтвердить или опровергнуть наши шизоидные низкопошибные подозрения. Это было отвратительно. Мы были отвратительны.

Мы должны были немедленно встать, единогласно осудить ее действия и потребовать, чтобы она…

Карен повесила трубку.

— Операция была назначена на девять, — сказал она. — Доктор был готов и ждал ее. Они звонили ей на работу и звонили домой. Голос у медсестры был весьма раздраженный. Она хотела знать, на когда мне теперь назначить операцию.

 

Вот что нужно делать, вот где нужно быть

В ночь перед операцией у нее нет никаких деловых обедов, никаких церемоний награждения, никаких межкорпоративных бизнес-вечеринок. Она садится на заднее сиденье такси, и план рождается в ее голове экспромтом — она говорит водителю, чтобы ехал по Внутреннему кругу. Она воображает себе диван, двух своих котов, какой-нибудь деликатес, заказанный на дом, и припасенную бутылочку вина. В больнице просили ничего не есть за двадцать четыре часа? Но она воспользуется последней возможностью прилично поесть, которой потом у нее не будет бог знает сколько.

Она не взяла домой никакой работы, сегодня не взяла, потому что неправильно было бы провести этот вечер за работой. Но когда у нее нет работы, даже по дороге домой в такси она начинает испытывать раздражение. К счастью, ехать недолго. Она расплачивается с водителем и выходит из машины перед многоквартирным домом, где живет на последнем этаже в квартире, окна которой выходят на береговую кромку озера Мичиган.

Консьерж стоит в холле, они обмениваются приветствиями, и она направляется к лифту. Войдя в квартиру, она вешает ключ на крючок у двери и скидывает туфлю. Потом скидывает вторую и, держа обе туфли в руке, идет по коридору туда, где лежит ее пижама. Надевает пижаму — вот теперь хорошо. Вот где нужно быть, говорит она себе, в своей квартире, а надевая розовые больничные брюки и вязаную курточку на молнии, думает: вот что нужно делать.

На кухонном столе она наливает стакан вина и размышляет о прошедшем дне — не может удержаться. С Крисом Йопом случилась истерика, когда она сообщила ему новость. Если бы Мартин был здесь, она сказала бы ему: взрослый мужчина плачет! Ты стал бы плакать? Конечно нет! Дай-ка я тебе скажу кое-что. Мне кажется, я закалилась так, что никакие эмоции меня не трогают. Он плачет? Меня это ни чуточки не волнует. Хочешь знать, когда я начинаю что-то чувствовать? Когда человек мне говорит: Линн, работать с вами было таким наслаждением, и я понимаю, что вы делаете то, что не можете не делать, — вот кому я сочувствую. Эти люди такие ничтожества. Взрослый мужчина разражается слезами? Ну уж нет. А ты послушай, что я тебе еще скажу! Час спустя он появляется на совещании. Я вхожу. — он сидит в моем кабинете. Я ему сказала: Крис, вы должны уйти. Господь свидетель, я не могу допустить, чтобы они тут ошивались!

Постой, она что, произнесла это, последнее, вслух? Один из котов смотрит на нее с пола. Или это просто голодный взгляд? Она напоминает себе — на самом деле Мартина тут нет, Линн.

«Но ты-то есть, правда, Пятница?» — говорит она и наклоняется, чтобы погладить кота по черной шерстке.

Кот выгибает спину и просит еще.

«Ты есть, — говорит она, — и я есть, а он никому не нужен, правда?»

Она выпрямляется, отхлебывает еще вина. Нет, вы посмотрите на эти стулья! Целых четыре стула у кухонного стола. Зачем мне нужны четыре стула? Важно, чтобы она ничего не предугадывала теперь, когда она дома. Она дома, у нее есть все, что нужно. Прекрати думать, прекрати думать, прекрати думать.

Она спрашивает себя, где сейчас может быть Мартин. На работе? Который теперь час? Без четверти семь, конечно, он на работе. Прекрати думать. Он еще несколько часов будет на работе. Прекрати. А вот Линн Мейсон сегодня рано слиняла. Два очень важных потенциальных заказа, абсолютно необходимых для будущего существования агентства, и стратегии по обоим необходимо продумать совместно с отделом по работе с клиентами, но Линн ушла из офиса рано, чтобы побыть со своими котами и расслабиться вечером перед операцией, потыкать пульт телевизора, пораньше лечь в постель и выспаться хорошенько. Что может быть лучше, желаннее этого? Не думай о Мартине. А если не получается, вспомни Мартина на работе. Сидит себе за рабочим столом, брюзгливый, пропитанный накопившимися за день запахами, погруженный в рутину какого-нибудь юридического занудства. Только подумай, каким нежелательным было бы теперь его общество. Как она могла хотеть этого, когда у нее тут столько всего — скоро должны привезти еду из китайского ресторана, и к тому же она может выбирать из такого множества стульев.

Из холла звонит консьерж. Прибыл заказ. Слава богу, пусть поднимется. Если он ничего, она его соблазнит. Она не шутит. Это решено, это серьезно. Вы что думаете, у нее сегодня вечером есть время в игрушки играть? Нет, если он и правда ничего, она его оттрахает прямо в коридоре. Нет, пожалуй, не в коридоре. Не зайдете ли на секундочку? Ой, пожалуйста, закройте дверь. Курьеры, наверно, мечтают о таких вещах. Может быть, надеть другую пижаму? Розовые брючата и кофточка — не очень-то подходит для соблазнительницы. Ей нужен халат, а под ним — ничего. Потому что все это похоже на шутку, пока ты не понимаешь, что сегодня в последний раз кто-то прикоснется к твоему соску губами — сегодня — и ей не хочется, чтобы этот кто-то был Мартин.

Но он приходит и уходит. Молодой азиат, не без обаяния, но нервы у нее сдают. Она садится с едой на диван. Да, вот где кайф — на диване, вот где нужно быть — самое, подходящее место, и включить телевизор — вот что нужно делать. Она съедает обед и выпивает вино, смотря при этом эпизоды из «Симпсонов», и полчаса спустя ее убежденность все еще пребывает почти в целости и сохранности.

После третьего стакана вина она повторяет себе: вот хорошее местечко, вот где нужно быть, только здесь… интересно, что делает Мартин? Он работает, Линн, ты это знаешь. Он там еще несколько часов проторчит. Подумай о чем-нибудь другом. Интересно… интересно, какие сейчас кино показывают. Она бы посмотрела кино, когда будет время. Но кино всегда лучше смотреть с кем-нибудь. Если ты одна, остаются эти неловкие десять минут между временем твоего появления и моментом, когда освещение начинает гаснуть перед показом рекламных роликов, когда, не слушаясь доводов разума, ты думаешь, что все зрители глазеют на тебя, потому что ты пришла одна. Наверно, хорошо, что она сидит себе тут на диване, а не ждет в смятении, когда же начнется кино. Вот где нужно быть. Если только альтернативой не был поход в кино с Мартином.

Телевизор не помогает. Она выключает его, встает, переходит с теплого места на холодное — с ковра на плитку. Но что такого может найти в кухне человек, который хочет доставить себе удовольствие? День да ночь — сутки прочь. Так, может, здесь. Что тут у нас — мороженое в морозилке. А что в шкафу? Треть упаковки мини-пастилы. Неужели это она покупала — ей-богу, ничего такого не помнит. Нет, тут ее ничего не интересует, хотя когда она переключается на уборку стенного шкафа в спальне, мороженое она с собой берет. Замерзло, как камень. Что заставляет ее заниматься этим — уборкой? Каждый раз, вытащив из шкафа в прибранную комнату новую кипу хлама, она тыкает ложкой в твердый комок мороженого. Вот мило — в шкафу у меня будет прибрано, пока я тут выздоравливаю.

Пятнадцать минут спустя ей уже не хочется прибирать в стенном шкафу. В такой вечер прибирать в шкафу?! Неужели у нее такое ущербное воображение, что ничего умнее ей не выдумать? Представь, что какой-нибудь ученый или инопланетянин, изучающий наш вид, исследовал один вечер твоей жизни и на основании этого одного вечера сделал бы вывод обо всей жизни. Нет, она бы не хотела, чтобы ее оценивали по сегодняшнему вечеру — телезрительница и чистильщица шкафов. И потом еще это треклятое мороженое — его хоть топором руби. Бросив все, она возвращается в кухню и допивает бутылку вина.

Мартину сорок пять, и он никогда не был женат. Родители его развелись, когда он был еще мальчишкой, и потому Мартин так и не простил институту брака все его мнимые ценности. Он постоянно рассуждает на эту тему, но она в один прекрасный день говорит ему: «Все, прекрасно, я уже восемьсот раз слышала от тебя, что ты закоренелый холостяк». И тем не менее ему был нужен кто-нибудь, чтобы летать на Мауи. Его фирма снимала роскошное помещение в Ригли, и не было в городе такого ресторана, которого Мартин не мог бы себе позволить. Но не мог же он сидеть там в одиночестве. Ему нужен спутник, ему нужен секс. Но такой портрет Мартина был бы слишком односторонним. Он мог бы встречаться с женщинами намного моложе, практически с девчонками, начинающими юристами и секретаршами с куриными мозгами — они как бабочки слетались бы на его положение партнера, на его деньги и широкую грудь под крахмальной рубашкой. Но он оставался с ней — женщиной его возраста, к чьим профессиональным достижениям он относился с уважением. Прошлым августом он провел неделю во Флориде, целую неделю на Кокоа-Бич, гуляя с ее стариком-отцом. Обедал в 17.30, громко говорил, чтобы старик слышал, — ну, полный букет. Он ни разу не пожаловался. Это была настоящая жертва. Разве нет — тратить свой отпуск, чтобы встречаться с ее семьей? Время от времени он приносил ей цветы, подходил сзади и целовал в шею; этого было достаточно, чтобы простить ему то, что он забывал поздравить ее с днем рождения, и их встречи, которые пришлось отменить из-за его срочной работы.

Отменить. Вот какое слово ей нужно — «отменить».

Но обычно это происходило иначе — он звонил в самую последнюю минуту. «Снятие показаний… судья передвинул время заседания… важное совещание». Как бы там ни было, но она оставалась одна в преддверии долгого, смертельно одинокого уик-энда из субботы и воскресенья, вместо трех бутылочек «мерло» на острове Макино и влажных от жара тел простыней. «Мартин, опять? Ну тебя в задницу!» — Слушай, ты уж извини, — отвечал он. — Но это же моя работа, Линн. Это то, чем я занимаюсь». — «Ну хорошо, но знаешь, что я тебе скажу? Иди ты в задницу! Мы же собирались. Мы это запланировали — мы с тобой. И что мне теперь — звонить Шерри, что ли? Я позвоню Диане и скажу: Мартин опять бросил меня на гвозди, засранец, хочешь, возьмем какое-нибудь кино напрокат?» — «Слушай, — говорил он, — я огорчен. Неужели даже это не в счет?»

Огорчительно было, что она прекрасно знала: Шерри с ее близняшками-десятилетками не может бросить свои дела и слушать очередную историю про Мартина, и не менее огорчительно, что ее с души воротило при мысли о взятом напрокат кино и вечере с грустной толстой Дианой. Иногда ей почти хотелось, чтобы Мартин был женат, а она тогда трахалась бы с мужем другой женщины. Иметь дело с типичными ситуациями куда легче, чем с маниями Мартина. Просто он был неисправимый холостяк. Он был патологически необязателен.

«Я так больше не могу», — говорила она.

На другом конце провода наступало молчание.

«Не можешь как?»

«Так», — говорила она.

И вот вам, пожалуйста, они расходились — опять.

Потом наступал вечер — нет-нет, только не такой, как сегодня, — когда по прошествии какого-то времени детали последнего разговора стирались из памяти и Линн обнаруживала, что за прошедшие дни ее злость на Мартина сменилась пониманием, которое в этот вечер переходило в сожаление — ну зачем она так реагировала, когда он отменил их планы. Мы ведь всегда находили понимание, продолжала размышлять она, относительно того, как важна работа, и когда мы вместе, то и разговариваем о работе — о моем разочаровании, о его необыкновенном судебном деле, о том, как добиваемся успехов, терпим неудачи, вкалываем с утра до ночи. Она начинала вспоминать и приходила к выводу, что проявила себя настоящей эгоисткой и к тому же вела себя как ребенок… и она звонила ему. Или проходило несколько дней, и звонил он.

«Ты была права, я скотина, испортил наши планы, — говорил он. — Можем мы перенести мероприятие на этот уик-энд?»

Ах, как здорово было снова положить ладони на его грудь, как здорово — перешагивать через его тапочки на пути в ванную.

Но не сегодня вечером. Сегодня вечером она не будет ему звонить. Их последний разговор исключал это. Его эмоциональный подтекст не изменить. Эти их «туда и обратно» заморожены, словно мамонт во льду, он — их год, прожитый вместе, навечно застывший с разинутым ртом, его трубные вопли наконец смолкли.

О-па — это что еще за научная фантастика? Как это она попала сюда? Всего секунду назад она сидела на диване с котами. Работал телевизор, она доедала остатки мороженого. А вот на тебе — она одета, сидит в каком-то заведении, видит людей, а люди видят ее. Винный бар в новом квартале неподалеку, ненавязчивое освещение, деревянные панели. Она чувствует себя как на выставке — она единственная сидит у стойки. Все посетители сидят сзади, в зале. Что она там все время повторяет себе? Вот хорошее местечко — сидеть одной у стойки и делать то, что я делаю: пью какой — четвертый? — четвертый или пятый стаканчик вина за вечер, ах, какое дельное и разумное занятие. Здесь эти слова звучат ничуть не более убедительно, чем дома. Она даже не может завязать разговор с барменом, который, кажется, весьма озабочен содержимым своего бумажника. Ни в коем разе не позволяй мне отвлекать тебя. К чему все эти разговоры — то, что называется человеческим теплом. Давай-давай, продолжай рассматривать свои банкоматные чеки. Она будет, как и раньше, довольствоваться собственной жвачкой: тем фактом, что есть-таки некое местечко — она в этом абсолютно уверена, — одно местечко, самое подходящее, чтобы провести там сегодняшний вечер, и есть одно занятие, самое подходящее, чтобы заниматься им сегодня. Ведь не сидеть же в офисе Мартина под такими знакомыми лампами дневного света среди всех этих жутких коробок с документами и смотреть, как Мартин читает загруженные с «Вестло» документы, ради того лишь, чтобы быть рядом с Мартином? Нет уж, черта с два, не будет этого фуфла. Есть что-то еще — оно принадлежит Линн Мейсон, одной только ей, и не зависит от существования Мартина Гранта. Но что? В одном она абсолютно уверена: здесь этого, видимо, нет. Удивительно, как быстро выпивается стакан вина, когда ты одна за стойкой. Леди и джентльмены, сейчас я с вами попрощаюсь, завтра вы меня не увидите.

— Хотите еще? — спрашивает бармен.

— Только счет, — говорит она.

Как-то раз она сказала ему — они тогда были вместе (опять):

«Слушай, подойди-ка сюда, пожалуйста, и пощупай, что это тут у меня».

Она принимала душ. День был рабочий — один из тех редких дней, когда Мартин оставался у нее в течение недели. Он подошел к двери душевой кабинки.

«Эй, я ухожу, — сказал он. — Нужно заехать домой принять душ».

Он стоял за матовым стеклом.

«Ты что — меня не слышал?» — спросила она.

«Что такое?» — сказал он.

«Я тебя просила пощупать кое-что».

Он не шелохнулся.

«Что еще? Я промокну».

И тут ей в голову пришла одна мысль. Больше похожая на подозрение. Это случилось, когда он сказал: «Я промокну» — что это за реакция? Ну так закатай рукава, сукин ты сын! Она пришла к выводу, что он слышал ее, прекрасно слышал. Тут двух мнений быть не может, когда женщина в душе и говорит, подойди сюда, пощупай, тут по тону должно быть ясно. Это не страх, пока еще нет. Тревога, и она хочет хоть немного освободиться от нее. Ей нужно, чтобы кто-то сказал, слушай, не бери в голову, просто ерунда какая-то. Но Мартин — Мартин быстро сообразил. Мартин сразу же понял, какие могут быть последствия просьбы подойди, пощупай, что тут у меня, и тон не пропустил… А понимая, что из этого может последовать и что это может потребовать от него, он подошел к двери кабинки с собственной повесткой дня. Нужно заехать домой принять душ. Так ли оно было на самом деле, или это только ее подозрения?

«Что там у тебя, Линн, — сказал он. — Что ты хочешь, чтобы я пощупал?»

«Не бери в голову», — сказала она.

«Нет, ты уж скажи!» — сказал он с нетерпением в голосе, призванным дать ей понять, что он горит желанием, никак не может упустить такую возможность.

«Ерунда, выкинь из головы и катись отсюда», — сказала она.

Он открыл дверь кабинки, испугав ее. Она тут же дернула дверь на себя.

«Катись отсюда! Отправляйся домой — тебе нужно принять душ».

У него в руке уже были ключи — они позвякивали, вися на его пальце.

«О’кей», — сказал он, и дальше этого его протест не пошел.

Она ненавидела себя за то разочарование, которое нахлынуло на нее, когда она услышала хлопок двери.

Следующий месяц Мартин провел в Калифорнии, где шло судебное разбирательство с его участием. Он оставлял ей послания на автоответчике, но она не отвечала, и тогда он перестал звонить. Увиделись они только через две недели после его возвращения. Жестокая перепалка должна была бы начаться еще до того, как они вошли в ресторан (поводов — масса: безответные звонки, молчание, затянувшееся на месяц, оскорбление в виде двух дополнительных недель). Но, оказавшись рядом с ним, она поняла, что больше ей ничего не хочется. Ей не хватало разговоров с ним. Боже мой — неужели она раньше не понимала, как не хватало? Говорили они всегда об одном — озверевшие судьи, некомпетентные прокуроры и юридические проблемы, которые лежали в сфере ее интересов. Дело было не в этом, а в том, как он говорил, в его манерах, неподражаемых мужских манерах — ей не хватало их. И ей, похоже, не хватало его общества. Он слушал ее рассказ о трудностях, переживаемых агентством, о том, как отвратительно она себя чувствует, сокращая людей. Ближе к вечеру они отправились к ней домой, и когда он вошел в нее, это было куда лучше. Ей пришлось приостановить это на мгновение, сказать, чтобы он не трогал вот тут, на левой груди, пусть сосредоточится на ее правой, а левую не трогает, и ему хватило ума не задать вопрос: «Это еще почему?» Он не сказал ничего.

Но за завтраком на следующее утро, в ресторанчике неподалеку от ее дома, когда они сидели за чугунным столиком на открытым воздухе под молодым весенним солнышком, Мартин удивил ее.

«У меня плохо с арифметикой. Вот умножаю два на два, и вполне может получиться пять, но я все же решил спросить. Как ты себя чувствуешь? Я имею в виду здоровье».

«С чего это ты вдруг?» — спросила она.

«С того, что в тот последний раз ты просила меня пощупать что-то. А в этот раз ты меня просила не щупать что-то. Это что, как-то связано с месячными… нарушение цикла? Или что-то еще?»

Мартин, которого интересовали разговоры только на юридические темы! Ну, еще разве что о джазе — история джаза, как слушать джаз, о той конкретной записи, что навсегда изменила джаз. «Со мной никто не согласится, но это был “Сент-Луис блюз” Луиса Армстронга. Ничего похожего больше не было». Она теперь знала это наизусть. Господи, неужели она ошиблась? Неужели решение не отвечать на его звонки, когда он уехал в Калифорнию, было основано на неправильном предположении, что он, подойдя к двери душевой кабины, думал, сделай, что она просит, и ты обречен. Две минуты безрадостного исследования того, что в определенные иные часы привлекало его повышенное внимание, — и он на несколько месяцев, а то и лет влипнет в историю. Встречаться с докторами, изучать медицинские термины, возить ее на процедуры, держать за голову, когда ее рвет. Если он не стремился к жизни, полной надежности, любви, стабильности, то что уж говорить о такой жизни? Но может быть, что на самом деле он просто не расслышат ее?

«У меня уплотнение на груди».

Он поднял брови.

«Уплотнение, — сказал он, не поднимая глаз и принимаясь вертеть в руках пустой кувшинчик со сливками. — Что… что такое уплотнение?»

Что такое уплотнение? Он не ждал этого ответа, не ждал, хотя такой ответ был вполне очевиден, невзирая на ресторан, завтрак, солнышко.

«Слушай, выкинь-ка это из головы», — сказала она.

«Нет, то есть я, конечно, понимаю, что такое уплотнение, — сказал он. — Но ты к кому-нибудь с этим обращалась? Я об этом спрашиваю. Что говорят врачи?»

«Все в полном порядке», — сказала она.

«Они именно так говорят?»

«Мартин, — сказала она, — я в полном порядке».

«Ты мне что — не собиралась говорить?»

«Я тебе сказала прошлой ночью», — сказала она.

В мгновение ока он превратился в законника и крючкотвора.

«Нет, ты мне ничего не сказала прошлой ночью. Ты мне сказала не трогать. Ты мне не сказала про уплотнение».

«Слушай, брось ты об этом беспокоиться, Мартин… потому что я думаю, лучше тебе об этом не беспокоиться, чем беспокоиться».

«Слушай, это я спровоцировал это уплотнение, а? Это я его спровоцировал?»

Так, подумала она, может, и вправду он? Что же такое Мартин? Что на самом деле представляет собой человек, с которым она трахалась последний год, и как он будет себя вести, если его прижать к стене? Что ж, попробуем выяснить.

«Ну хорошо, — сказал она, — давай поедем вместе к врачу».

Он снова принялся играть с кувшинчиком и несколько мгновений не поднимал глаз.

«Значит, ты не была у врача?»

«Я только что попросила тебя поехать со мной, — сказала она. — Из чего очевидно вытекает, что не была».

«Почему?» — спросил он.

«Потому что мне нужно, чтобы со мной был кто-нибудь», — сказала она.

Он снова занялся кувшинчиком.

«Конечно, — сказал он. — Я поеду с тобой. Конечно».

Она улыбнулась ему. Он поднял глаза.

«Что?» — сказал он.

«Я в порядке».

Во всяком случае лучше, чем прежнее, потому что местечко тут хорошее, без всяких скидок — вот тут ей и нужно быть, а то, что она сейчас делает, пусть и без особого вдохновения, явно лучше, чем напиваться в винном баре. Она припарковывает машину в подземном гараже, поднимается на лифте, откуда легко шагает в светлый и спокойный зал. Дом, потом бар, а теперь, за полчаса до закрытия, универмаг — да, воображение у меня не высший класс, решает она. Господи ты боже мой, ну почему она никак не может придумать то, что надо. Вряд ли ей нужен шопинг, но она по пути сказала себе, что шопинг — совсем неплохая передышка. Что, будешь смотреть на все эти туфли? Она идет вдоль витрин. Лодочки, на высоком каблуке, тапочки, сандалии — знаешь (вспоминая все те туфли, которые она вытащила из стенного шкафа, когда сто лет назад ей показалось, что уборка — самое подходящее для нее занятие), обувь мне, пожалуй, больше не нужна. На самом деле ей вообще больше ничего не нужно. Но посмотри-ка, сколько труда вложили добрые люди во все это, чтобы ты чувствовала: если можно купить столько пар туфель, то все в полном порядке! Она еще даже не вошла в главную часть магазина, а тут уже все так мило и. приятно. Но у всего этого есть один большой минус: здесь, в отделе женской обуви, она вряд ли встретит Мартина, да? Да и вообще в любом отделе «Нордстрома» или где-либо еще в этот час. 9.30 вечера — сейчас Мартин идет по коридору в кабинет кого-нибудь из своих коллег. Неужели она и в самом деле хочет быть частью этого? Покинуть эти яркие, открытые пространства, наполненные лучшей обувью со всего мира, модной одеждой, парфюмерией и всем прочим, — и к тому же у нее есть «Мастеркард» — ради того, чтобы побыть с Мартином в коридоре, где голые стены и жуткий ковер, чтобы идти рядом с ним к его коллеге и обсуждать какую-то дурацкую проблему? Да брось ты, не валяй дурака. Так вот, есть Мартин, есть тело Мартина — он все еще стоит в дверях кабинета какого-то идиота и разговаривает с ним о производстве документов и конфиденциальных материалах. Раскрой глаза пошире — купи, бога ради, что-нибудь! Пусть этот вечер запомнится тебе приобретением какой-нибудь жуткой дешевки. На уме у нее всегда было, что-то совершенно экстравагантное, что-то скандально дорогое. Надеть раз, а потом больше не доставать никогда. Нет-нет, не подумайте ничего такого — не свадебное платье. Она, хотите верьте, хотите нет, не собирается выходить за Мартина. Она просто хочет ходить с ним по коридорам его офиса, заходить на склад, чтобы взять там папки или еще чего. Никаких тебе клятв верности на всю жизнь. Она сходит с ума по Мартину вовсе не оттого, что ее ужасает перспектива жизни без него, а оттого, что сейчас его нет рядом.

Линн проходит мимо человека за роялем. Что он играет? Она не может вспомнить. Она проходит мимо прилавков парфюмерии и косметики, посылая куда подальше шакалов в халатах, которые хотят ее побрызгать, покрасить, придать ей наилучший вид. Нет, я только смотрю, спасибо. Именно этим она и занималась по отношению к мужчинам вот уже лет двадцать. Она не против того, чтобы быть замужем, просто так сложилась жизнь, а она не горит желанием выйти замуж только ради того, чтобы быть замужем. Только люди с самыми религиозными и традиционными представлениями о жизни, посмотрев на нее, могли бы заподозрить или пожалеть, что ей сорок три и она не замужем. Стали бы они жалеть мужчину? Они бы стали завидовать ему.

Она направляется к эскалаторам. Нет, она вовсе не хочет сказать, что, когда сочетаются браком ее друзья, у нее не бывает моментов… нет, не ревности — зависти, хотя нельзя сказать, что это дружеская зависть к чужому супружеству, это скорее убеждение, что оба — и жених, и невеста объединены пониманием того, что они, как бы это поточнее выразиться, приняли верное решение. Откуда это берется? Она ни на секунду не думала, что они с Дугласом поженятся, потому что Дуглас был героем не ее романа, но когда тем не менее все пошло совсем в другом направлении, она проснулась как-то утром и подумала (в таком же Духе, как вдруг ни с того ни с сего оказалась в винном баре): «О-па, мне уже тридцать восемь! Кто это тут шутит со мной шутки?» И на несколько мгновений ее мысли приняли традиционный оборот. Она думала о том, какая это будет потеря, если она так и не выйдет замуж, а если и выйдет, то сколько ей будет к тому времени — не меньше сорока, если повезет, а значит, вполне вероятно, детей она уже не сможет иметь, и какая это тоже будет потеря.

Но пусть все знают (на каком она этаже?), пусть все в отделе женской одежды в 9.35 вечера (сейчас, видимо, ему в офис как раз доставляют ужин), накануне назначенной ей в сорок три года сложной операции, знают, что матримониальный статус не был (не важно, по каким причинам — по «рассудочным», потому что она «фригидна», потому что она «честолюбива») — не был ее главным устремлением в жизни. Если бы она хотя бы десятую долю той энергии, с которой создавала агентство, потратила на поиски нужного ей мужчины, то жила бы сейчас в Оук-парке и заправляла грязные тарелки в посудомойку. Ты уроки сделал? Отвезти завтра машину на техобслуживание? Не без оговорок, со здоровой долей сомнения, но она может сказать, что здесь гораздо лучше — здесь, в «Нордстроме», и то, что она делает, — лучше, чем загружать тарелки в посудомоечную машину в Оук-парке. И с теми, кто думает: ах, женщина, ах, сестренка, ах, девочка, ты даже понятия не имеешь, что теряешь в жизни, — мне не по пути, потому что я живу прекрасной жизнью. Я знаю, что делать со своей жизнью. Просто я не знаю, что мне делать с этим вот вечером.

Она оказывается в секции нижнего белья. Если эта штука такая инвазивная, а они говорят, что так оно и есть, и если тут вмешиваются еще два-три фактора, то она согласна на мастэктомию. Если в лоб, то они сказали ей следующее: если мы войдем туда и найдем это, то мы не представляем, какой еще у вас может быть выбор. А если ей сделают мастэктомию, то ей нужно начать думать о восстановлении груди. Они обещали сохранить максимум возможного, и они просили ее прийти завтра с любимым бюстгальтером, с помощью которого они определят, где должна быть линия рассечения. Они будут резать ровно по линии бюстгальтера, чтобы пластический хирург мог сделать свою работу через шесть месяцев, когда она пройдет курс химиотерапии и облучения, если таковые понадобятся, а они, скорее всего, понадобятся. Для нее все новости плохие, а дальше — еще хуже. Так что, сказали они ей, приходите со своим лучшим бюстгальтером, и она, вспомнив об этом, направляется в отдел нижней женской одежды. Каких бюстгальтеров тут только нет — облегающие, с набивкой, легкие, хлопковые, со стразами, узорчатые, с раскраской под леопарда, шелковые, ярко-розовые. Вот почему мы называем свою страну великой, да?

Благодаря этому и сложилась ее жизнь в рекламном бизнесе — возможность при полном изобилии предложить рынку один конкретный товар таким образом, чтобы поставить его особняком среди других, сделать лидером. Она точно могла бы сказать, что нужно делать с каждым из этих брендов, если бы им повезло завладеть ее вниманием. На как предложить рынку то, что нужно ей сегодня? Выбрать один-единственный из этой горы бюстгальтеров, который определит, где делать рассечение, и который каким-то образом — когда все это закончится — поможет ей вернуть сексуальную привлекательность… хотя, признает она, бюстгальтера, который мог бы выполнить такую задачу, вероятно, и не существует.

Она снимает один с крючка. Может, этот? А вот еще один — может быть. Скоро у нее в руках оказывается десяток бюстгальтеров, потом двенадцать, пятнадцать. Она берет их в примерочную и, несмотря на боль, причиняемую этой процедурой, примеряет несколько. Она смотрит на себя в зеркало. Идея в том, чтобы снова выглядеть сексуально привлекательной. А для кого именно? Для себя, конечно. Да, верно, все это изумительно — самоутверждающаяся и очень волевая, как полагается любой порядочной женщине в нынешние времена, но нужно смотреть правде в лицо и добавить, что когда женщина… нет, когда человек думает о том, чтобы чувствовать себя сексуально привлекательным, то всегда при этом держит в голове кого-то еще. Кого-то, кто все время присутствует где-то на заднем плане и говорит: «Ты в этом такая сексуальная — просто невероятно».

И кто же этот кто-то для нее? К несчастью, времени оставалось так мало, что им не может быть никто другой, кроме того, чье имя уже плешь в мозгах проело, но и этого варианта у нее нет. Думать о собственной сексуальности, имея в виду Мартина, — этого варианта у нее уже нет. А сексуальность после Мартина… Вот тут-то и начинаются осложнения. Потому что сначала у нее будут швы. Заживут они довольно быстро, а в течение шести месяцев во время послеоперационного лечения она будет носить протез. Потом пластический хирург поэтапно восстановит грудь. Так что у нее получается? Год-полтора? И как она будет себя чувствовать сексуально привлекательной в течение этого времени? Кто будет смотреть на ее шрамы, на ее протез и говорить: «Ты в этом такая сексуальная — просто невероятно». Понимаешь, никаких мужчин после Мартина, во всяком случае пройдет много времени, прежде чем она сможет себе это позволить, и от этой мысли она начинает плакать. Она в крохотной примерочной, и с ней тысяча бюстгальтеров, а она плачет во весь голос. Издает звук — что-то вроде НННННННЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕ!!! Заставив себя замолчать, она чувствует, как кровь пульсирует в той части ее груди, которая болью откликается на прикосновение, а в горле у нее першит. Голова идет кругом — от вина и от плача. Она садится на скамеечку.

Прибегают продавщицы.

«ЧТО ТУТ СЛУЧИЛОСЬ? ВАМ НЕ ВЫЗВАТЬ СЛУЖБУ БЕЗОПАСНОСТИ?»

Она больше не плачет. Нет. Она встает и передает через двери бюстгальтеры.

«Эти мне не нужны! — говорит она. — Возьмите их».

Поначалу она отдает по одному-два, потом сгребает все и отдает все разом.

«Мне ни один не подошел! Я хочу уйти отсюда!»

Какое дурацкое место она для себя выбрала — примерочную… Примерять бюстгальтеры, пытаться выглядеть сексуально привлекательной — нелепее занятия не придумаешь.

После того как Мартину все стало известно, он начал отправлять ей на работу длинные послания голосовой почтой. Кто знает, какой эффект он желал ими произвести. Обычно она брата трубку и слушала их первые секунд тридцать и вступала в диалог с записанным голосом.

«Чего я не могу понять, — говорил он в одном из первых посланий, — как это умный, рассудительный человек может сидеть и ждать, зная, что с ним что-то не так, что ему плохо, но при этом отказываться сходить к врачу. У меня в голове не укладывается, как разумный человек может себя вести таким образом».

— Это потому, — сказала она в трубку, продолжая слышать его голос, — что разумные люди не всегда руководствуются разумом. Иногда, Мартин, нечто, называемое страхом, намного сильнее.

Она решила, что Мартин не смог бы работать в рекламном бизнесе, — он ни черта не понимает в человеческой психологии и как юрист полагает, что всегда должно возобладать самое рациональное или, по крайней мере, самое практичное решение, если от этого зависит твоя жизнь.

«Да, я должен был бы поинтересоваться раньше, — говорил он в более позднем послании. — Я был по уши в работе и не обратил внимания. Но теперь, — говорил он, — теперь, когда я знаю, я уже не могу не знать, Линн, я не могу взять и забыть об этом, и теперь, когда я знаю, что не могу не знать, я чувствую… понимаешь, чувствую… определенные обязательства…»

— Обязательства? — переспросила она вслух.

— «…тревогу за тебя, Линн, и твое здоровье…»

Ах, Мартин! Молчи, мое сердце.

— «…и я просто не могу… скажи, что именно я должен сделать, а? — спрашивал он. — Забыть об этом? Неужели это одна из тех вещей, ну, ты понимаешь… мы делаем одно, делаем другое, но это одна из тех вещей, о которые мы просто не говорим, табу, когда, если откровенно, Линн, ты могла бы быть очень, очень… а? Гм-м… Я освобожусь через минуту, ладно? — сказал он кому-то, кто, видимо, появился в дверях, и, возвращаясь к посланию, продолжил: — Что ты должна бы… гм-м… — Он потерял мысль. — Слушай, все дело в том, что ты обязательно должна пойти к доктору, — сказал он. — Ты меня понимаешь? Слушай, мне нужно бежать. Я должен был бы сказать это тебе лично, но ты не снимаешь трубку, черт подери. Пожалуйста, перезвони мне».

В одном из последних посланий Мартин говорил: «Слушай, я тут думал кое о чем, задавал себе вопросы, и мне стало очень любопытно: а кроме меня кто-нибудь еще знает? Ты отцу своему говорила? Или кому-нибудь из друзей? Потому что если никто, кроме меня, не знает, то ты должна понять, что я чувствую и какая на мне ответственность.

Откровенно, ты должна понять, что с твоей стороны это немного несправедливо, даже…»

— Да? — сказала она. — Очень интересно.

«…потому что теперь я знаю, — продолжал он, — а ты не хочешь последовать моему совету и сходить к врачу, и поэтому я беспокоюсь за тебя…»

Ах, бедняжка Мартин!

— «…но от этого беспокойства мало проку. Слушай, Линн, это несправедливо…»

«Тогда ты не должен был прикасаться ко мне своими вонючими лапами! — подумала она. — Не должен был залезать ко мне в постель и пытаться укусить меня за сосок!»

«…Я не жалуюсь, не хочу, чтобы ты думала, будто я жалуюсь. Я просто пытаюсь защитить мою позицию, объяснить, что ты должна сходить к врачу. Линн, если ты не хочешь делать это для себя, бога ради, сделай это для меня».

В конце концов он убедил ее, или она просто сдалась, — неделю спустя трудно было понять, согласилась ли она потому, что нашла в себе какой-то запас сил, или потому, что была безнадежно слаба, а он своими посланиями по голосовой почте доконал ее. Он пойдет с ней — таким было условие. Она пыталась выразить словами страх перед врачами, больницами, процедурами, но донести это до другого человека не представлялось возможным.

— Я немало времени провела в больнице, когда умирала моя мать, — объясняла она. — Я тогда была совсем девчонкой. Может, тогда это и началось.

— Отчего она умерла?

— Догадайся с трех раз.

Последовала пауза. Потом Мартин, излучая бодрый оптимизм, свойственный сентенциям такого рода, начал говорить об удивительных достижениях медицины за последние годы, а она могла думать только о том, какой же он наивный, если рассчитывает этим воодушевить ее, — ведь она всегда со скептицизмом относилась к надеждам такого рода. Технология никогда не сможет опередить первобытный страх. Она никогда не поколеблет человеческих инстинктов.

Он припарковался и в течение получаса пытался уговорить ее выйти из машины. Она хотела, чтобы во время осмотра Мартин был в кабинете — он согласен? Он сказал, что согласен. Она не хотела, чтобы он отходил от нее — ему это ясно? Он сказал, что ему это было ясно с того самого момента, когда она попросила его в первый раз, и во второй, и в третий.

— Почему ты упрямишься? — спросил он.

С каких это пор Мартин стал таким… ответственным? Неужели она с самого начала составила о нем неправильное мнение? Или для того чтобы ответственность в нем возобладала, нужен был именно такой случай — чтобы она попала прямо к черту в пасть. Потому что она и вправду была в пасти у дьявола — в машине на больничной парковке, и ужас возложил на нее холодную руку.

После трех или четырех попыток оправдать свой страх перед больницей она сдалась.

— Кажется, я наконец могу это объяснить, — сказала она. — Вот тут в чем дело. Все так просто, что я даже не могу поверить, что не сообразила раньше.

— Ну давай, говори.

— Я физически не могу войти в это здание. Я не могу выйти из машины и войти в здание. Видишь это здание? Я не могу. Я никуда не пойду.

Наступило молчание. Потом Мартин сказал:

— Мне кажется, это просто страх.

Но потом сказал, что все равно не понимает.

— Чего конкретно ты боишься? — спросил он. — Смерти? Нет, ты мне говорила, что нет. Ты не боишься смерти. Того, что они могут тебе сказать что-нибудь не то? Ты и так знаешь, что у тебя что-то не то. Значит, дело и не в этом. Так в чем? Большинство людей, Линн, когда чувствуют, что у них что-то не так, пугаются. Это естественно. Но следующий шаг — лечение. Они горят желанием вылечиться. А с тобой, с тобой все наоборот. У тебя что-то не так — но это тебя не пугает. Ты неделями ничего не делаешь, запуская болезнь! Мысль о том, чтобы вылечиться? Вот что пугает тебя. Я прав? Ты именно это чувствуешь?

«Вот почему его пригласили в партнеры, — подумала она. — Проницательность, умение убеждать».

— Да, — сказала она. — Я никогда не думала, как тут оно все запутано, пока ты мне не объяснил. Но ты прав, так оно и есть.

Потом опять молчание. Потом:

— Как ты думаешь, для этого есть какое-то название? — спросила она.

— Мне приходят в голову несколько неприличных слов, — сказал Мартин.

На несколько мгновений в машине воцарилось легкомысленное веселье. Потом он уставился на улицу через ветровое стекло и задумался.

— Слушай, — сказал он, поворачиваясь к ней. — Я сейчас вернусь. А ты никуда не уходи, договорились?

— Куда ты идешь? — спросила она. — Ты сказал, что не оставишь меня.

— Когда мы будем внутри здания. Верь мне.

Мартин вышел из машины и направился в здание. Десять минут спустя он появился и сказал, что договорился — ей назначено другое время. Волна облегчения, нахлынувшая на нее, быстро сошла в морские глубины отчаяния, когда он сказал, что договорился на этот же день, только позже.

— На какое время? — спросила она.

— Не думай о времени. Надень это.

— Что это такое?

— А что, по-твоему? — спросил он. — Это косынка.

— Но как я должна ее «надеть»?

— Так, как если бы тебя взяли в плен пираты и сказали, что пустят по доске. — Мартин завел машину и включил задний ход.

Она вошла в первое здание, держа его за руку. Они протиснулись в кабину лифта, и как только он тронулся, у нее заложило уши. Она чувствовала себя не в своей тарелке, потому что в лифте было полно народу, а она в этой чертовой повязке на глазах. В какой-то момент она услышала голос Мартина:

— Не надо так глазеть.

— Я и не глазею, — сказала она. — Как это я могу?

— Я не тебе.

Прошла, казалось, вечность, прежде чем лифт остановился и все вышли. Мартин держал ее за руку. Когда они остановились, он снял повязку, и она сразу же поняла, где находится: Джон Ханкок билдинг, откуда открывается вид на весь город. Она была удивлена и довольна.

— Что это ты надумал, Мартин? — спросила она, скосив на него глаза.

Он с невинным видом пожал плечами и сделал широкий жест рукой.

— Показываю тебе город.

Перед ними был Сеарс-тауэр, слева — озеро Мичиган, а справа роскошные и безвкусные пригороды. Они стали искать, где живут и где работают, называть здания. Они сунули деньги в приемник подзорной трубы и принялись разглядывать «Ригли-филд». Они смотрели далеко-далеко на запад, но не видели конца громадному мегаполису. Когда они нагляделись, Мартин снова повязал ей косынкой глаза. Они спустились на землю, прошли на парковку и сели в машину, потом поехали. Потом он снова припарковался и повел ее, держа за руку. На сей раз они поднялись по ступенькам, а она знала, что на входе в больницу ступенек не было, значит, они находились в каком-то другом месте.

Когда он открыл перед ней дверь и повел внутрь, она, ничего не видя, ощутила запах и сразу же поняла, где они. Она услышала мужской голос:

— Двое?

— Двое, — ответил Мартин, который так в косынке и довел ее до самого столика.

— Ну, можешь снять, — сказал он.

— Я догадалась! — воскликнула она. — Я сразу поняла, где мы!

Они двадцать минут ждали пышную пиццу, сидя в черном кабинете под приглушенным светом «Джинос ист», где зачерненные доски у них над головами создавали впечатление, будто они едят под главной палубой старого, скрипучего пиратского корабля. Доски эти были нещадно исписаны и пестрели приколотыми к ним долларовыми банкнотами. Когда они снова вышли на яркий ошеломляющий свет дня, Мартин опять завязал ей глаза. Неужели все, спрашивала она себя, неужели теперь удача кончилась?

Но ей показалось, что проехали они слишком небольшое расстояние — до больницы было дальше, а когда он снял с ее глаз повязку, она сказала:

— Я должна была догадаться.

Они были в «Джаз рекорд март».

— Да, — сказал он голосом, исполненным иронии, который она так любила, — истинная поклонница джаза заслуживает, чтобы в такой день все ее прихоти исполнялись.

— Вот, возьми мою кредитную карточку, можешь купить себе, что твоя душа желает… и не торопись.

Он минут двадцать лазал по пыльным ячейкам в поисках никому больше не известных записей.

— Слишком быстро, — сказала она.

Потом Мартин снова повязал ей на глаза косынку и повел в машину, поездка, парковка, потом снова повел ее, держа за руку. Снова ступеньки, и не шесть или семь — три длинных пролета, достаточно, чтобы у нее закружилась голова. Она не могла поверить, что это он — держит ее за руку, ведет… Вообще выдумать весь этот план — так непохоже на него, по крайней мере, непохоже на то представление о нем, которое она составила давным-давно, представление о Мартине как о человеке без причуд и фантазий, приверженце железной логики очевидных истин; если же разговор переходил на иные материи, то он предпочитал вообще избегать его. Этот день более всего остального доказал, что она склонна слишком быстро делать выводы, которые подчас не выдерживают проверки временем.

Они находились внутри здания, в просторном, гулком помещении, она слышала приглушенные голоса, различала отдельные шаги по мраморной лестнице. Он снял повязку с ее глаз, и они целый час провели, разглядывая самые знаменитые картины Института искусств.

— Я думала, ты не ахти какой поклонник искусств, — сказала она.

— Я не поклонник всякого дерьма, — сказал Мартин, — но на этом уровне есть вещи, которые доставляют мне удовольствие.

— Правда?

— Конечно.

— Покажи мне одну из таких, когда увидишь, — скептически сказала она.

— Ну, например, вот эта.

— Эта?

— Да, отличная картина, — сказал он. — Будешь спорить?

Они стояли перед гигантской картиной Жоржа Сёра «Воскресный полдень на острове Гранд-Жатт».

— Нет, не буду. — Спорить она не хотела.

Когда они покинули музей, было три часа, и теперь, выходя из машины и шагая рядом с ним, она понимала, что счастье в конце концов изменило ей.

— Не снимай, — сказал он ей.

— Мартин, — сказала она, и голос ее дрогнул.

Они шли по парковке, которую она не могла перепутать ни с какой другой, — парковке больницы.

— Линн, — сказал он, — не снимай.

Руки у нее начали дрожать, как утром в машине.

— Просто иди — и все.

И она умудрялась идти, потому что могла обманывать себя, приговаривая, может, нет, может, еще нет…

Но ступенек здесь не было, а когда Мартин открыл дверь, она почувствовала поток более холодного, более стерильного воздуха изнутри и с абсолютной уверенностью осознала, где они, и ужас охватил ее.

— Просто иди — и все, — сказал он.

Они остановились, и он посадил ее, и стул под ней был жесткий, пластмассовый — типичный больничный стул, и ужас охватил ее еще сильнее.

— Я от тебя никуда не ухожу, — сказал Мартин. — Мне нужно отойти на десять футов — всего несколько секунд, чтобы поговорить кое с кем, и я сразу же вернусь.

Он вернулся.

— Я с тобой, — сказал он. Они сидели долго-долго, потом он сказал: — Теперь можешь снять косынку.

— Ни за что.

— Доверься мне. Сними ее.

— Лучше не надо.

— Брось ты, — сказал Мартин. — Снимай.

Она послушалась его, оглянулась, чуть сощурившись. За стеклом стояли клерки. На стене светились цифры.

— ДМВ? — спросила она. — Ах ты, негодяй!

Она замахнулась на него косынкой.

— Ну, ты видишь! — воскликнул он. — Тебе это по силам!

Она облегченно вздохнула.

— Но теперь ты вполне можешь успокоиться, — сказал Мартин. — Ты ни за что не узнаешь, что мы уже действительно там.

Наверно, это не лучшее место для нее, вообще-то говоря, совсем не то место. И если бы не то место можно было обозначить на карте — «Ты здесь», — то именно это место, наверно, и следовало бы обозначить. А то, что она собиралась сделать — войти в здание, попросить охранника позвонить и сообщить ему, кто его ждет в вестибюле? Нет, совсем неподходящее занятие. Но она уже сожгла половину бака, крутясь тут вокруг, и вот теперь она останавливается. Улица, где расположен его офис, находится в одном квартале к востоку от Мичиган-авеню. Великолепная миля пуста, как всегда в это время суток. Десять часов, и она припарковалась в неположенном месте, но единственная машина, которая проехала здесь за двадцать минут, — такси с выключенным огоньком. Наверно, ехал в сторону дома. Вот это правильно, таксер, — завтра опять трудный день, пора домой, дать покой усталым костям. Вот бы ей таксерское здравомыслие. Линн Мейсон в «саабе» перед офисом Мартина Гранта чувствует себя не столько сорокатрехлетней женщиной, сколько четырнадцатилетней девчонкой, которая не в силах совладать с сильными эмоциями.

— Стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп! — произносит она вслух, ударяя по баранке, а потом вцепляется и сотрясает ее.

На самом деле она не может быть там, где она сейчас! Каким это образом вечер, начавшийся на вершине горы из китайской еды перед телевизором, покатился под откос лавиной дерьма прямо в это низменное ущелье, где она оказалась теперь? Неужели она и в самом деле хочет подняться туда и торчать в офисе? Там, в этих пустых коридорах, нет ничего таинственного, ничего привлекательного, ничего обещающего, ничего неожиданного — этой ей известно по собственному опыту. Проводить последний вечер в каком-то офисе — это безумие. Но только это не какой-то офис там наверху. Там Мартин. Там Мартин. Неопровержимая истина состоит в том, что ее не волнует, где он, — пусть тонет в океане или горит в огне; ему желает этого его любовница. Он вообще ее не волнует, пусть себе будет какой есть — немытый, горбатый, опухший, измочаленный, с подергивающимся липом, скучный, унылый тип под жуткими, как в морге, светильниками… Плетется по тошнотворным коридорам, где не слышны звонки телефонов. Ей хочется туда — наверх. Иначе и быть не могло — она все равно приехала бы сюда, хотя немного раньше и уговаривала себя, что ни звонить Мартину, ни говорить с Мартином сегодня вечером она не будет. Последовательность — пугало для недоумков, и в этот вечерний час она послала всякую последовательность куда подальше.

И все же что-то мешает ей подняться. Она сидит в машине вот уже двадцать минут. Если у ночного охранника ушки на макушке, то через какое-то время он через стекло сможет услышать, как снова заводится машина. Она привлекла его внимание, потому что проторчала там двадцать минут. Потом он увидел, как она изо всех сил шарахнула по баранке. Вид у нее был какой-то чокнутый! Он не мог не заинтересоваться, что это у нее на уме? А потом просто взять — и уехать! Сорваться с места, как на гонках. Просидеть двадцать минут в машине, чтобы потом просто уехать? Интересно, как это называется.

Это называется вернуться к здравому смыслу, черт тебя подери, думает она, крутя баранку. И вот почему: Мартин дал ей понять, каковы его условия, а она эти условия принять не может. Все очень просто. Он сделал столько всего замечательного — привез ее на крышу Ханкока, сводил к «Джинос», в Институт искусств, а потом, когда пришло время, отвез назад в больницу, и она подумала, что знает, всё — приехали. Но из-за его хитростей в голове у нее крутилось, может это еще один ДМВ, ей ведь ничего другого и не надо было — дурацкой надежды да косынки на глазах, чтобы идти за ним, сидеть рядом с ним и находить в себе силы не кричать криком оттого, что ты в пасти дьявола. И он не оставил ее. И когда доктор сказал, что дела, в общем-то, обстоят неважно, используя слова «запущенный», «агрессивный», «для улучшения шансов на выздоровление», то именно Мартин, а не она — она была слишком ошарашена — задал все необходимые вопросы. Он был добр с нею, так что она имела все основания припарковаться рядом с его офисом. Но тот же самый Мартин сделал нечто ужасно, ужасно неожиданное, нечто воистину удивительное, обнаружившее его истинную сущность — нечто ужасно честное.

У врача они были в пятницу, и после всех этих переживаний наступила ночь, полная отчаяния, и слава богу, что Мартин был рядом с ней в постели. В субботу она проснулась и обнаружила, что отчаяние сменилось жгучей необходимостью узнать тысячу важных вещей. Все вопросы, которые она задала бы доктору, будь у нее на это силы вчера, разом пришли ей в голову. Мартину пришлось напомнить ей многое из того, о чем говорил врач. Практически он заново сообщил ей весь прогноз на течение болезни, возможные варианты и последствия, из них вытекавшие. Но его опыт был ограничен, а потому немного спустя он отправился за завтраком и забежал в книжный магазин неподалеку, где купил книгу, которая шаг за шагом проводила больную раком груди по ее болезни — от обнаружения и диагноза вплоть до ремиссии. Он вернулся с книгой, они поели, потом стали читать, разговаривать и пришли к выводам: цель состоит в том, чтобы предпринять все меры, дающие ей шанс на полное выздоровление. Однако последствий в любом случае не избежать.

— Ты считаешь, мне следует сделать мастэктомию? — спросила она.

— Нет, я считаю, ты должна дождаться, когда врачи сделают анализ, — сказал он, — а потом пусть решают. Но да, я считаю, что ты заранее должна дать им разрешение, чтобы они сделали операцию, если решат, что это необходимо.

— А что я буду делать без грудей, — спросила она, — какие уж они у меня есть?

— Ты… ну не знаю. Какое-то время ты не сможешь кормить грудью.

Наверно, Мартин прочел это по ее лицу. Не смогу кормить грудью? Он что — не знает, что перспектива родить ребенка теперь стала еще призрачнее, и он что — такой бесчувственный, что не подумал, как эти слова могут ранить ее? Не то чтобы они ее ранили — она их пережила, — но зачем напоминать ей об этом? Что с ним такое?

— Нет, это была дурная шутка, — быстро сказал он. — Это была ужасная шутка. Извини. Пытался пошутить, а вышла глупость.

— Я думаю, тебе лучше не шутить, а рассуждать логически.

Она, конечно же, хотела, чтобы он сказал: «Что ты будешь делать без грудей? Не знаю. По мне как будет, так будет». Но в настоящий момент речь шла не о них двоих. Речь шла только о ней. Они теперь совместными усилиями убеждали ее, что она честно перед самой собой должна признать эти трудные обстоятельства, чтобы принимать правильные решения. Так или иначе, но к концу субботнего вечера она уже вполне поддавалась убеждениям. Она забыла про дурной юмор. Она тысячу раз поблагодарила его. Мартин отправился домой. Она так захотела. Эти два дня ужасно измотали ее.

И только в воскресенье — или за три дня до назначенной операции — они добрались до разговора о них двоих. Мартин пришел рано и стоял, не снимая весеннего плаща и не садясь. Она вышла из кухни и сказала:

— Почему ты все еще стоишь здесь?

— Думал кое о чем, — сказал он. — И я думаю, ты должна знать — о чем.

Она поняла, что ей не понравился тон, каким это было сказано. Хотя после постановки диагноза поводов для беспокойств у нее хватало; она не забыла, что занятого человека, трудоголика, заклятого холостяка, скорее всего, не устроит роль сиделки при бывшей любовнице. В последние два дня он исполнял свой долг вполне по-джентльменски (да что там — по-королевски), но рано или поздно что-то в таком роде должно было случиться: я тебе желаю всего наилучшего, Линн, но я к этому не готов. Очень хочу надеяться, что ты мне позвонишь, когда у тебя все это кончится.

— Ну, ты, может, хоть плащ снимешь? — сказала она.

— Конечно.

Когда он разобрался с плащом, она подала ему чашку кофе.

— Давай выпьем на диване, — сказала она.

И тут-то Мартин ей все и выложил: он принадлежит ей. Целиком. Все, что ей нужно от него, — он сделает. Он будет брать выходные на работе. Он будет рядом с ней на каждом приеме. Он поможет ей пройти через все это.

— От начала до конца, — сказал он. — Хотя, если ты предпочтешь Шерри или Диану или кого угодно — бога ради.

— Спасибо, Мартин. — Она снова была ошарашена и потеряла дар речи, вот так сюрприз, — Я тронута.

— Я не знаю толком, что на себя беру, но я хочу попробовать, чего бы это мне ни стоило.

— Я рада, — сказала она. — Правда, я очень тронута.

— Но есть одна проблема, о которой я должен тебе сказать. Это, наверно, можно назвать условием. И я знаю, что говорить об этом сейчас ужасно не вовремя, но не могу иначе… понимаешь, я наблюдал за тобой в последние пару дней, Линн. Ты меня удивила — в особенности вчера. Вчера ты словно бы вернулась к жизни. Ты хотела все знать. И разбиралась со всеми вопросами, не закрывая глаза на эти суровые… черт бы их драл, факты. Ты произвела на меня сильное впечатление. И потому вчера, придя домой, я, подумав, пришел к выводу, что ты можешь справиться с чем угодно. С чем угодно.

— Так о чем ты мне хотел сказать? — спросила она, предчувствуя недоброе.

Мартин поставил чашку на столик и взял ее за руки.

— Я думал об этом уже некоторое время. Гораздо раньше, чем началось… все это, — сказал он. — Время самое неподходящее, но сейчас не время быть нечестным. Не сейчас. А потому я тебе говорю об этом — я уже некоторое время думал, что мы с тобой не подходим друг другу. Я имею в виду в долгосрочном плане. И мне было бы невмоготу пройти через все это с тобой, если бы ты все это время думала… ну, я не знаю, что бы ты думала… что я делаю это, потому что намерен впрячься надолго. Но я и в самом деле впрягаюсь надолго, чтобы тебе стало лучше, но не потому…

— Да, я тебя поняла. Я знаю! — воскликнула она, обрывая его. — Ты закоренелый холостяк, я все понимаю!

— Нет, дело не в этом, — сказал он. — Дело в том, что ты и я… я просто пытаюсь быть честным. Я, безусловно, пройду с тобой все это. Но как друг, — сказал он. — Только как друг.

Вот так новость. Мартин Грант был честным. Он был честным человеком. Конечно, он должен был дать ей легонько пинка под задницу, прежде чем она поняла, что к чему. Он должен был шарахнуть мешком по голове, чтобы доказать ей свою честность. Заботиться о ней, ухаживать — он на это согласен. Рак груди? Да бога ради. Вот только вся она по совокупности ему не нужна. Она сказала ему, что так не может, навязывать ему себя вот так, если он… а он попытался возразить, сказав, что… но она сказала, извини, но я не могу… а он сказал, подумай, пожалуйста… а она сказала — нет. Он вскоре после этого ушел. Грустный воскресный вечер она провела в одиночестве.

А теперь, может, ей стоит немного сбросить газ. Она несется на юг по Лейк-Шор-драйв со скоростью девяносто миль — самоубийственная гонка, которая может обернуться мечтой об избавлении. Так далеко на юге выбоины на дороге не ремонтируются. Расстояния между осветительными фонарями здесь тоже больше, и черное небо прорывается через открытый лючок в крыше, чтобы снова стереть ее из виду — сначала капот, потом ветровое стекло, потом руки на баранке, — пока ее ярко не осветит следующий фонарь. Она избегает смотреть в зеркало на свою физиономию и отпечатавшееся на ней слезливое выражение. В жопу. И тот из вас, кто думает, что Линн Мейсон в дополнение к раку страдает от болезни, которую на ток-шоу называют «нужен мужик», кто думает, что именно поэтому она торчала рядом с офисом Мартина, тот не понял особых обстоятельств этого вторника и сегодняшнего вечера, которые приводят ее в отчаяние, хотя это так непохоже на нее.

Она никогда (или нечасто) не страдала от болезни «нужен мужик». Ее первой и последней заповедью всегда была самодостаточность. И не потому, что она принадлежала к поколению девушек, воспитанных в презрении к зависимости, от которой страдали их матери и бабушки. Вовсе не мужчину боялась она потерять. Человека. Другого человека. В этом не было никакого расчета, в своевольной решимости не отвечать ни перед кем, добиться успеха, быть боссом, зарабатывать и проматывать, использовать нецензурный язык всякий раз, когда ей попадет вожжа под хвост, хорошо есть, трахаться с кем хочется и увольнять тех, кто не нужен, даже если они впадают в истерику. Это было личное. Она не желала цепляться на буксир к кому-либо еще, потому что знала — истина, счастье, успех, все святое и глубокое уже было с ней здесь, в машине. Просто она не имела сегодня вечером доступа ко всему этому и потому хотела, чтобы кто-нибудь был рядом с ней на пассажирском сиденье.

Потому что страх смерти, дружок, угрожает твоим убеждениям и обостряет чувство одиночества. Смерть расстраивает твои планы и превращает в кошмар то, что должно было стать обычным рабочим вечером. Нет, Линн, правда, говорит она себе, сбрось скорость. Если тебе на свою жизнь наплевать, то ведь штраф-то платить точно не хочется. Она смотрит на часы на приборной панели: 11.30. Она любит свой «сааб». Что случится с «саабом», если она и в самом деле умрет? Вопрос и того чище: куда это она летит на «саабе» в 11.30 ночи со скоростью 90 миль в час по Лейк-Шор-драйв? Да, пожалуй, этот клуб в Саутсайде не идеальное местечко; этот клуб ей показал Мартин, и называется он «Бархатный зал». Они провели там какое-то время. А то, что она собирается сделать сейчас — успеть на полуночный концерт, — она делает вовсе не из любви к джазу, это точно. Она едет туда для Мартина, чтобы вспомнить Мартина, чтобы оплакать Мартина. Она едет туда из-за ностальгии. И если окажется, что «Бархатный зал» закрыт по вторникам, она воспримет это как нечто само собой разумеющееся. Она сидит в машине рядом с баром, слушая «Сент-Луис-блюз» на оставленном Мартином компакт-диске. «Got the St. Louis Blues! / Blues as I can be! / Man’s got a heart like a rock cast in the sea!» И песенка, кстати, совсем короткая. Эти глупые живучие артефакты, бар, песня, оставшиеся После того, как «милый покинул ее», они — утешение и мука мученическая в одном лице. Ее тянет к ним, потому что они обещают обновление, но самое сильное чувство — усиливающееся отчаяние.

Скоро полночь. Их разделяют мили. Дом. Слово, которое ей нужно, дом. Она думает, что без него ей не хватит воли завтра отдать себя в руки врачей. В момент просветления она спрашивает себя, на самом ли деле она влюблена в Мартина, или просто ее разбитое сердце не находит себе места? Чувствовала бы она к нему то же самое, если бы завтра ей не нужно было в больницу, если бы он с таким состраданием не обставил ее первый визит к доктору, если бы он не был последним мужчиной, познавшим ее плоть перед тем, как ее изуродуют таким прискорбным образом? Ответ приходит к ней неожиданно: все разбитые сердца мечутся. Все дурачки, страдающие от безнадежной любви, жертвы неудачных совпадений, добрых намерений и неправильных решений, принятых кем-то другим. Она вполне может признать — да, она влюблена в Мартина, она обнаружила это в самое неудачное (хуже не придумаешь) время: после того, как он разбил ее сердце. Внезапно чувства ее меняются, разворот на сто восемьдесят градусов — она уже не та, что была, когда вжимала в пол педаль газа, она уже не думает, что офис Мартина наихудшее место, а звонить ему — последнее дело. Она ищет телефон-автомат. Ее мобильник при ней, но если она позвонит по мобильнику, то у нее не будет возможности в последнюю секунду повесить трубку — Мартин по номеру все равно узнает, кто звонил.

Она звонит из автомата закрывшейся заправки. Вполне резонно предположить, что он все еще сидит на работе. Напротив, невзирая на поздний час, ей даже в голову не приходит, что он может быть где-то в другом месте. Знакомый гудок, знакомая голосовая почта — говори теперь или чувство собственного достоинства похоронит тебя навсегда. Она вешает трубку. Благоразумный выбор. Она звонит еще раз.

«Мартин, я сейчас на телефоне номер… — она диктует номер телефона-автомата. — Перезвони мне, когда вернешься к своему столу. Это очень срочно».

Она ждет, оглядываясь вокруг.

Над бензоколонками темно-оранжевые фонари — свет почти сверхъестественный, смутное хеллоуиновское сияние. Он высвечивает… хотя нет, это неточное слово — оживляет бензоколонки, нефтяные пятна, выбоины в асфальте, груды мусора, превращая их во что-то уродливое и смутно зловещее, а когда человек, толкающий перед собой дребезжащую тележку из супермаркета, проходит в темноте мимо, она вздрагивает и оглядывается. Приехали! Теперь она еще боится нападения — насильников, убийц, всех мужчин, шатающихся по улице в поздний час. Вспомни-ка об этой лавине дерьма. На этой жутковатой заправке, в леденящий душу колдовской час эта лавина погребла ее под собой в буквальном смысле. Теперь ей только не хватало, чтобы пошел дождь, заглох движок, в неприятной близости остановилась машина с тонированными стеклами или налетела саранча. Вот было бы достойное дополнение к этому вечеру. Где-то за шоссе виден стадион. Она слышит далекое урчание несущихся машин. Сколько времени прошло с тех пор, как она позвонила, — две минуты или четыре часа? Она звонит еще раз.

— Мартин, — говорит она, — мне нужно с тобой поговорить, пожалуйста, перезвони.

— Мартин, — говорит она, делая третью попытку, — ты что — дома?

Он и в самом деле дома, спит.

— Который час? — говорит он после шестого звонка.

Нет, не может быть — и давно он дома? Почему он дома? С какой это стати он дома? Теперь, перед тем как ответить ему, она должна заново обдумать все, что случилось за этот вечер. Она представляет его в знакомой обстановке — вот он наливает кофе в чашку, достает папку с документами, забрасывает в рот таблетку аспирина, садится и поддергивает штаны. Она чувствует облегчение, найдя его, пусть ее и нет рядом с ним.

Но, обнаружив его дома, разбудив, она понимает, что не знает ничего о том, куда он мог бы отправиться, и это очень, очень расстраивает ее. Она представляет себе худшее — бутылочка вина с кем-то новым, свежий разговор, начало того, чего ему хочется по-настоящему. Она его потеряла.

— Что ты делаешь дома?

— Что я делаю? — говорит он. — Сплю.

— И когда же ты ушел с работы? — спрашивает она.

— Не знаю, — отвечает он. — Может, в семь.

В семь? Она не произносит этого вслух, но внутри нее вопрос отдается криком не менее громким, чем в примерочной. В семь? Она пять часов думала, что знает, где он, в каком месте, а теперь выясняется, что она не знает ничего. Ей отчаянно необходимо детальное объяснение всего, что она сделала сегодня вечером. Но она не может просить его об этом. Лучше уж заняться самым неотложным, прежде чем она скажет какую-нибудь глупость.

— И что же ты делал дома с семи часов? — спрашивает она. — То есть я хочу сказать, это так на тебя непохоже — уехать домой в семь часов.

— Я устал, — объясняет Мартин. — Захотелось домой.

— Значит, ты в семь часов поехал домой?

— Да, Линн, — терпеливо говорит он. — Я приехал домой в семь. Заказал ужин на дом, смотрел телевизор. А что случилось?

Значит, ничего из ряда вон выходящего. Никаких мероприятий. Никаких свиданий. Он с ней честен, теперь она это знает… ну, скажи уже ему, зачем ты звонишь.

— Я передумала, — говорит она. — Мне нужно, чтобы ты поехал со мной. Не знаю, что было у меня в голове. Без тебя я не смогу.

На другом конце провода молчание.

— Но я думал… — начинает было он. — Хорошо, — раздается его голос после секундной заминки. — Я поеду с тобой.

— Ты только не беспокойся. Я помню твое условие. Я его полностью принимаю.

— Хорошо. Но… но что изменилось? Ведь в воскресенье ты сказала…

— Мне страшно, — просто говорит она. Он не отвечает. — Ничего другого — мне всего лишь страшно.

— Хорошо. Когда за тобой заехать?

Она направляется назад по Лейк-Шор-драйв, спокойная, как птичка в клетке. Никакой музыки — только свист ветра в лючке и устойчивое урчание «сааба». Справа от нее тихое озеро. Она вспоминает, как-то раз в машине что-то забренчало. Словно кто-то на ходу прицепился к днищу и принялся что-то там откручивать. Оно там дергалось, тряслось, и это странное движение и лязганье наполнило ее тревогой, словно она была частью сознания машины, которую любила. Она отвезла «сааб» в ремонт, а когда получила назад три дня спустя, все было как прежде — знакомое урчание мотора, ровное шуршание шин по асфальту улиц. Что-то вроде этого она чувствует и теперь: устойчивое, тихое, рабочее, восстановленное. Ничто не болтается, не стукается, как в пинболе. Эти часы остались позади, и только теперь она осознает: 12.48 ночи, она в салоне своего надежного «сааба», двигающегося с умеренной скоростью на север, она теперь прекрасно понимает, где это место, единственное подходящее для нее место, весь вечер ускользавшее от нее, и что ей следовало делать все это время. Ночная драма сбила ее с толку, запутала и она сбилась с пути, но через пятнадцать минут она прибывает туда, куда ей нужно.

Она входит в здание и здоровается с ночным охранником. Он знает ее по имени.

— Удивлен видеть вас в такое время! — говорит он, и, услышав эти слова, она понимает, в чем кроется самая большая ошибка — ей вообще не нужно было уезжать отсюда. Не нужно садиться в машину и ехать домой.

Она поднимается на лифте на шестидесятый и идет в свой кабинет. Интересно, кроме нее, кто-нибудь уже понял, что все будущее агентства зависит от этих двух новых бизнес-проектов? А стратегии так и не разработаны! До презентации осталось всего две недели. Безумие думать, будто у нее есть хоть одна лишняя минута. Она садится за стол. Вот где самое подходящее для нее место, за столом — сидеть и думать, что нужно сделать? Что я должна сделать в первую очередь? Невзирая на два месяца день за днем накапливавшейся усталости, она чувствует удивительный прилив энергии. Словно проснувшись после хорошего ночного сна, она готова приняться за утренние дела. Она берется за мышку, и скринсейвер исчезает. Часы говорят: сейчас час ночи. Но утро уже не за горами. Она работает до шести.

Она устала. Она поднимается с кресла и подходит к окну. Встает солнце, город снова возрождается к жизни, словно точечная матрица: одна темная точка за другой переходит в свет, возникают из темноты здания, улицы, далекие шоссе. Это напоминает ей громадную картину Сёра в Институте искусств — ту, что нравится Мартину. Не то чтобы Чикаго с его суровым очарованием и серыми поверхностями (в этот час он еще практически неподвижен) похож на цветастый, многолюдный пикник Сёра. Но, видя из окна, как проясняется небо, она чувствует неописуемое великолепие этой картины, и на нее нисходит великое малое прозрение.

Все у нас не так. Нормальные рабочие часы должны быть с девяти вечера до шести утра, чтобы, закончив работу, мы могли поздороваться с солнцем. Все, что предыдущим вечером казалось ей ужасным и безнадежным, исчезло, и вот теперь до нее дошла вся справедливость рассуждений о преобразующей силе дневного света. Она снова сильная, у нее под ногами твердая почва. Она хорошо поработала — показала, на что способна. И если у нее слабое воображение, если ему не хватает некоторой основательности, что требует от нее более напряженной, более длительной работы, что ж, она принесла свою жизнь в жертву американской мечте, а разве это не было погоней за счастьем? Ее погоней за счастьем. И никто — ни Мартин, и никто другой не сможет отнять это у нее. Одна только смерть. И поскольку возникают новые деловые возможности, она боится, что смерти придется подождать.

Она снимает телефонную трубку. Она хочет сообщить ему, что прошлой ночью немного сошла с ума, бог знает почему. Но вместе со светом дня возвращаются ее обиды, и она больше не хочет, чтобы он ехал с ней в больницу.

— Что ты такое говоришь? — спрашивает Мартин. — Я собираюсь выходить, чтобы отвезти тебя.

— Нет, — говорит она. — В этом нет необходимости.

— Линн, — настаивает он, — позволь мне тебя отвезти.

— Мартин, я уже на работе. Всего в квартале от больницы. Меня никуда не нужно подвозить.

— Линн, зачем ты это делаешь?

Она обещает позвонить после операции. Он снова возражает, но она гнет свое. Она вешает трубку и плетется к белому кожаному дивану. На нем валяются бесплатные образцы изделий клиентов — канистры с моторным маслом, упаковки от лампочек и папки, плотно набитые документами. Она сбрасывает все это на пол и ложится, но, перед тем как уснуть, решает, что, когда проснется, первым делом наведет здесь порядок, чтобы в ее кабинете не было этого позорища, и начнет все заново.